Виртуальное
заседание в клубе «Поэтическая среда»
Сегодня
мы вспоминаем Иосифа Александровича Бродского –
русского и американского поэта, эссеиста, драматурга, переводчика, самого
молодого лауреата Нобелевской премии по литературе 1987 года, а также
поэта-лауреата США в 1991-1992 годах. 24 мая исполнилось 80 лет со дня
его рождения.
Одни считают его последним гением русской литературы, новым
главным поэтом эпохи и относятся к нему с особым пиететом. Другие
– одиноким непонятым гением, интеллектуалом и мизантропом, сложную поэзию
которого могут оценить только такие же непонятые гении и интеллектуалы. Третьи –
полностью отрицают поэзию Бродского, самого его считают шизофреником,
ненавидящим Россию и все с ней связанное, а популярность поэта – результатом еврейско-масонского заговора.
Что же это за явление – Иосиф Бродский, в чем его феномен – пилигрима-скитальца,
интеллектуала, классика, почему тексты его расходятся на цитаты? Пример тому – ставшее
практически мемом во время самоизоляции «Не выходи из комнаты, не совершай
ошибку», сделавшее Бродского самым популярным поэтом этих дней: ни одного поэта
так не цитировали в вирусное время, как Бродского.
Мемуарная литература о Бродском обширна, но мемуаристика
очень зависима от личности и памяти мемуариста. Иногда подлинные события теряются
в огромном количестве баек и легенд. Отношение Бродского к разного рода
биографиям и мемуарам – в его завещании. В
1994 году, составив завещание, он приложил к нему письма, в котором говорил: «Просьба к моим друзьям и родным не сотрудничать с
издателями неавторизованных биографий, биографических исследований, дневников и
писем». В частных письмах он высказывался
еще категоричнее: «Жизнь мою, то есть физическое существование моей
личности, я просил бы и Вас, и всех тех, кто интересуется моим творчеством
оставить в покое». «Я не возражаю против филологических штудий, связанных с
моими худ. произведениями – они, что называется, достояние публики. Но моя
жизнь, мое физическое состояние, с Божьей помощью принадлежала и принадлежит
только мне... Что мне представляется самым дурным в этой затее, это – то, сто
подобные сочинения служат той же самой цели, что и события в них описываемые:
что они низводят литературу до уровня политической реальности. Вольно или
невольно (надеюсь, что невольно) Вы упрощаете для читателя представление о моей
милости». Поэтому лучше, чем Бродский, о Бродском в своих стихах,
литературных эссе и многочисленных интервью не рассказал никто. Итак, Бродский
о Бродском, версия собственной жизни.
Судьба поэта уникальна, как и его творчество: рано пришедшая
интеллектуальная зрелость, мощь лирики и абсолютная, нереалистичная ее свобода,
ссылка и психиатрическая больница, Нобелевская премия и орден Почетного
легиона, неоконченная школа и карьера профессора множества престижных
университетов – и все это в течении короткой 55-ти летней жизни.
...
Да все,
все
люди друг на друга непохожи.
Но он
был непохож на всех других.
Иосиф
Бродский родился в Ленинграде 24 мая 1940 года, в семье морского офицера, военного
фотографа, участника прорыва блокады Ленинграда и обороны Малой земли, и
бухгалтера, а во время войны переводчицы в лагере военнопленных. Считается, что
свое имя он получил в честь Иосифа Сталина и портрет «отца народов» висел над кроватью
будущего поэта-вольнодумца. («Свобода — это
когда забываешь отчество у тирана»).
«Я благодарен матери и отцу не только за то, что они дали мне
жизнь, но также и за то, что им не удалось воспитать свое дитя рабом».
Заспорят ночью мать с отцом.
И фразы их с глухим концом
велят,не открывая глаз,
застыть к стене лицом.
Рыдает мать, отец молчит.
И козодой во тьме кричит.
Часы над головой стучат,
и в голове — стучит…
Их разговор бросает в дрожь
не оттого, что слышишь ложь,
а потому, что — их дитя — ты сам на них похож:
молчишь, как он
(вздохнуть нельзя),
как у нее, ползет слеза…
Все,
что связано с родителями, было в эмиграции непреходящей болью Бродского. «Я не знаю, как они жили без меня свои последние 11
или 12 лет. Я не знаю и уже не узнаю, что они чувствовали на протяжении
последних лет своей жизни. Сколько раз их охватывал страх, сколько раз они были
на грани смерти, что ощущали, когда наступало облегчение, как вновь обретали
надежду, что мы втроем опять окажемся вместе. „Сынок, — повторяла мать по телефону,
— единственное, чего я хочу от жизни, — снова увидеть тебя“». Увидеться им больше не пришлось. На все просьбы
Бродского о выезде к нему родителей, ответ был один: «Нецелесообразно». Детские
годы Иосифа совпали с войной, блокадой Ленинграда, голодом. Семья выживала, как
и сотни тысяч людей. В 1942 году мать забрала Иосифа и эвакуировалась в
Череповец. В Ленинград они вернулись уже после войны.
Бродскому с самого начала было трудно найти себя. В школе он,
по воспоминаниям учителей, был упрямым и ленивым и хорошей успеваемостью не
отличался. «Заведенные
в школе порядки вызывали у меня недоверие. Все во мне бунтовало против них. Я держался
особняком, был скорее наблюдателем, чем участником. Такая обособленность была
вызвана некоторыми особенностями моего характера. Угрюмость, неприятие
установившихся понятий, подверженность перепадам погоды – по правде говоря, не знаю,
в чем тут дело. Люди с годами меняются. В юности они более упрямы,
требовательны. Это обусловлено их личностным развитием, их генами. Случилось
так, что я был несколько более требовательным, менее склонным прощать банальность,
глупость или отсутствие чувства меры. Из-за этого я и сторонился других».
Я сижу у окна. Вспоминаю юность.
Улыбнусь порою, порой отплюнусь.
В
конце концов, школу он бросил и пошел работать. Попытался стать курсантом
морского училища, сменил несколько рабочих профессий, ездил в геологические
экспедиции. То, что в конце концов он стал широко и в некоторых областях знания
глубоко образованным человеком, объясняется только его неустанным
самообразованием («Свобода существует затем, чтобы ходить в библиотеку»).
«На
третий или четвертый год работы с геологами я стал писать стихи. У кого-то был
с собой стихотворный сборник, и я в него заглянул. Обычная романтика бескрайних
просторов – так мне во всяком случае запомнилось. И я решил, что могу написать
лучше. Первые попытки были не Бог весть что... правда, кому-то понравилось – у
любого начинающего стихотворца найдутся доброжелательные слушатели. Забавно,
да? Хотя бы один читатель-друг, пусть воображаемый, у каждого пишущего
непременно имеется. Стоит только взяться за перо – и все, ты уже на крючке,
обратного хода нет... Но на хлеб зарабатывать было нужно, и я продолжал
выезжать с геологами в поле. Платили немного, но и расходов в экспедициях почти
не было, зарплату тратить практически не приходилось. Под конец работы я
получал свои деньги, возвращался домой и какое-то время на них жил. Хватало
обычно до Рождества, до Нового года, а потом я опять куда-нибудь нанимался. Так
и шло – я считал, что это нормально. Но вот в очередной экспедиции, на Дальний
Восток, я прочел томик стихов Баратынского, поэта пушкинского круга, которого в
каком-то смысле я ставлю выше Пушкина. И Баратынский так на меня подействовал,
что я решил бросить все эти бессмысленные разъезды и попробовать писать
всерьез. Так я и сделал: вернулся домой до срока и, насколько помнится, написал
первые свои по-настоящему хорошие стихи».
Из
письма однокласснице: «Есть на Земле люди, которые стремятся сделать будущее
более сносным, нежели настоящее. Это настоящие писатели, настоящие врачи,
настоящие педагоги. Настоящие – это значит – творцы. Я хотел бы стать
чем-нибудь стоящим. Для этого нужно знать много вещей. Если ты собираешься
творить, то необходимо усвоить себе, для кого, для чего ты это делаешь…
Необходимо найти фундамент, на который намерен опереться; необходимо проверить
его прочность. Необходимо также найти людей, которые верят в ту же самую идею,
которые помогут. Я здорово сожалею, что поздно начал, как ты выражаешься,
путешествовать… Я, собственно, только начинаю. Только начинаю по-настоящему заниматься
делом. Я только начинаю странствовать… Да, я слишком занят собственной
персоной… Я жонглирую своей судьбой не ради чего-то определенного, стабильного
для себя… Я уже давно решил вопрос о цели… То, что я делаю, это только поиск.
Новых идей, новых образов и, главное, новых форм».
Молодые поэты в Ленинграде 1950-х годов воспитывались в
правилах предшествующего поколения. Бродский не усвоил ленинградских уроков, –
он в этой школе не учился. Он не читал и не сочинял стихов в детстве и
отрочестве, не посещал кружки юных стихотворцев. Бродский был особенным, а любая
непохожесть и оригинальность привлекает сама по себе. Для него не было никаких
правил. В то время, когда метафизические темы казались устарелыми, Бродский
только ими и занимался. Он был непонятный чужак. Первое крупное выступление на
«турнире поэтов» 14 февраля 1960 года закончилось скандалом.
Девятнадцатилетний
Иосиф прочитал «Еврейское кладбище». Что вызвало возмущение оппонентов,
совершенно непонятно. Элегический настрой стихотворения не нес в себе никакой
крамолы. Но на резкое замечание Бродский ответил
«Стихами под эпиграфом»
«То, что дозволено Юпитеру,
не дозволено быку...»
Каждый пред богом наг, наг,
Жалок, наг и убог.
В каждой музыке Бах,
В каждом из нас Бог.
Ибо вечность — богам
Бренность — удел быков…
Богово станет нам
Сумерками богам.
И надо небом рискнуть,
И, может быть, невпопад.
Ещё не раз распнут
И скажут потом: распад.
И мы завоем от ран.
Потом взалкаем даров…
У каждого свой храм,
Каждому свой гроб.
Юродствуй,воруй,молись!
Будь одинок,как перст!…
…Словно быкам — хлыст,
Вечен богам крест.
«Поэт наживает себе неприятности ввиду своего
лингвистического и, стало быть, психологического превосходства, а не по
политическим причинам. Песнь есть форма лингвистического неповиновения». Этот турнир и стал
точкой отсчета и показал, что за поэт появился в русской литературе. Главным
поэтом своего поколения Иосиф Бродский стал за один день. Непримиримость ленинградских властей к Иосифу в
начале шестидесятых годов вызвана была не его стихами, которые были им
малопонятны и не содержали никаких политических деклараций. Он не совершал
никаких противоправных поступков, он просто был свободным человеком в
несвободной стране, и то же чувство свободы жило в его стихах. Этого ему
простить не могли.
Добрый день, моя юность.
Боже мой, до чего ты прекрасна.
На
молодых слушателей чтение Бродского производило оглушающее впечатление.
К тому
же 1960 году относится и авантюра, которая вызвало пристальный интерес КГБ к
молодому поэту. Был задуман, не много, не мало, как угон самолета и побег из СССР (факт абсолютно подлинный, правда,
дальше поездки в Среднюю Азию с целью «присмотреться» дело не зашло). Этот
дерзкий замысел родился у будущего нобелевского лауреата и двух его товарищей.
Бродского, натуру эмоциональную, авантюрную, идея эта страшно увлекла! Сам
Бродский рассказывал об этом так: «Мы закупили все места в маленьком
пассажирском самолётике типа Як-12. Я должен был трахнуть лётчика по голове, а
Олег взять управление. План у нас был простой – перелететь в Афганистан и
пешком добраться до Кабула». Побег не случился, участников все равно
задержали, а Бродского полгода вызывали для дачи показаний. «…на каждого месье
существует свое досье, и это досье растет. Если же вы литератор, то это досье
растет гораздо быстрее – потому что туда вкладываются ваши манускрипты: стишки
или романы...»
…
Я бежал от судьбы, из-под низких небес,
от
распластанных дней,
из
квартир, где я умер и где я воскрес
из
чужих простыней;
от
сжимавших рассудок махровым венцом
откровений,
от рук,
припадал
я к которым и выпал лицом
из
которых на Юг.
Счастье этой земли,
что взаправду кругла,
что зрачок не берет
из угла, куда загнан,
свободы угла,
но и наоборот:
что в кошачьем мешке
у пространства хитро
прогрызаешь дыру,
чтобы слез
европейских сушить серебро
на азийском ветру.
Что на свете --
верней, на огромной вельми,
на одной из шести --
что мне делать еще,
как не хлопать дверьми
да ключами трясти!
Ибо вправду честней,
чем делить наш ничей
круглый мир на двоих,
променять всю
безрадостность дней и ночей
на безадресность их.
Дуй же в крылья мои
не за совесть и страх,
но за совесть и стыд.
Захлебнусь ли в
песках, разобьюсь ли в горах
или Бог пощадит --
все едино, как
сбившийся в строчку петит
смертной памяти для:
мегалополис туч
гражданина ль почтит,
отщепенца ль --
земля.
Но услышишь, когда не
найдешь меня ты
днем при свете огня,
как в Быково на
старте грохочут винты:
это -- помнят меня
зеркала всех радаров,
прожекторов, лик
мой хранящих внутри;
и -- внехрамовый хор
-- из динамиков крик
грянет медью: Смотри!
Там летит человек! не
грусти! улыбнись!
Он таращится вниз
и сжимает в руке
виноградную кисть,
словно бог Дионис.
Бродский был автором удивляющим, поэтом современных чувств и
современных веяний. Он умел честно сказать о том, что давно было на уме у всех.
Метко выражал мысль так, что читателю казалось, будто это его собственное
суждение. В жизни
Бродского был человек, который никогда не сомневался в его успехе.
К нему с восхищением и нежностью относилась Анна Андреевна
Ахматова, взаимоотношения с которой в значительной степени закончили
формирование не только Бродского-поэта, но и Бродского-человека. С первой встречи Анна Андреевна, встречавшая за свою жизнь множество
поэтов великих и гениальных, увидела в этом странном юноше и в его еще не
совершенных стихах то, что только через много лет оценил литературный мир. Она знала,
что Бродский станет великим поэтом и поддерживала его во всем. «Думаю, что более всего я обязан Ахматовой в чисто
человеческом отношении. Мне повезло: два-три раза в жизни я сталкивался с
душами, значительно более совершенными, чем вашего покорного слуги. Анна
Андреевна для меня была, прежде всего, примером духовным, примером нравственным,
а потом уже чисто профессиональным. Ей я обязан 90 процентами взглядов на мир
(лишь 10 процентов – мои собственные), умением прощать. Может быть, это
единственное, чему я как следует научился в нашей жизни». Бродский прекрасно понимал значение этой дружбы и
посвятил Анне Андреевне несколько стихотворений. Его же строку Анна Андреевна
взяла эпиграфом: «Вы напишете о нас наискосок».
…Там, где
впрямь у дороги не пройденной
на ветру моя
юность дрожит,
где-то
близко холодная родина
за
Финляндским вокзалом лежит,
и смотрю я в
пространства окрестные
напряженно,
до боли уже,
словно эти
весы неизвестные
у кого-то не
только в душе.
Вот иду я,
парадные светятся,
за оградой
кусты шелестят,
во дворе
Петропавловской крепости
тихо белые
ночи сидят.
Развивается
бледное облако,
над мостами
плывут корабли,
ни гудка, ни
свистка и ни окрика
до
последнего края земли.
Не прошу ни
любви, ни признания,
ни волненья,
рукав теребя.
Долгой жизни
тебе, расстояние,
но я снова
прошу для себя
безразличную
ласковость добрую
и - при встрече
- все то же житье.
Приношу Вам
любовь свою долгую,
сознавая
ненужность ее.
Именно Ахматова, несмотря на отсутствие у нее какого бы то ни
было официального статуса, пользовавшаяся колоссальным неформальным влиянием в
интеллектуальных кругах, фактически вытащила Бродского из ссылки: по ее просьбе
за поэта вступились самые авторитетные для власти деятели культуры.
Борьба за Бродского до и после суда – особый, сложный сюжет и
требует отдельного разговора. Защитой от абсурдности советской системы стал философский
взгляд на мир, возвышение над реальностью (за что и был судим – ничего
действительно антисоветского в его стихах не было). С легкой руки Сергея Довлатова
родилась легенда об абсолютной отстраненности поэта от внешних реалий. «Он не боролся с режимом. Он его не замечал. И
даже нетвердо знал о его существовании. Его неосведомленность в области
советской жизни казалась притворной. Например, он был уверен, что Дзержинский –
жив. И что «Коминтерн» – название музыкального ансамбля».
После фельетона «Окололитературный трутень», положившего
начало травле, он не сделал даже попытки устроиться на работу, чтобы избежать
преследования. Судебный процесс 1964 года сопровождался и тюрьмой, и самыми
настоящими пытками в психиатрической больнице. Пятичасовой суд был для
Бродского тяжелейшим испытанием. Приговор был им воспринят, как жестокая
несправедливость. Именно на этом суде Бродский заявил о себе, как о поэте. «Фрост где-то сказал, что «Жить в обществе
– значит прощать». Или у Цветаевой: «Голос правды небесной
против правды земной». Если против правды земной, значит, земная правда, какой бы она ни была, не совсем правда. Я не говорю, что поэту
все прощается. Все, что я хочу сказать, – это то, что поэта нужно судить с той
высоты или скорее с той глубины, – где он сам находится». «То, что делают ваши неприятели, приобретает свое
значение или важность оттого, как вы на это реагируете. Поэтому промчитесь
сквозь или мимо них, как если бы они были желтым, а не красным светом». «Я ни в коем случае не думал тогда, что вот я
поэт или не поэт. Этого вообще никогда у меня не было и до сих пор в известной
степени нет...» Твардовский говорил Бродскому: «В ваших стихах не
отразилось то, что вы пережили». Из интервью 1991 года: «Всю жизнь я старался
избежать мелодрамы. Я сидел в тюрьме три раза и в психиатрической больнице два раза,
но это никак не повлияло на то, как я пишу… Это – часть моей биографии, но биография ничего
общего не имеет с литературой, или очень мало».
Суд
приговорил поэта к выселению из Ленинграда и пяти годам принудительных работ.
Назо
к смерти не готов.
Оттого
угрюм.
От
сарматских холодов
в
беспорядке ум.
Ближе
Рима ты, звезда.
Ближе
Рима смерть.
Преимущество:
туда
можно
посмотреть.
Назо
к смерти не готов.
Ближе
(через Понт,
опустевший
от судов)
Рима
- горизонт.
Ближе
Рима - Орион
между
туч сквозит.
Римом
звать его? А он?
Он
ли возразит.
Точно
так свеча во тьму
далеко
видна.
Не
готов? А кто к нему
ближе,
чем она?
Римом
звать ее? Любить?
Изредка
взывать?
Потому
что в смерти быть,
в
Риме не бывать.
Назо,
Рима не тревожь.
Уж
не помнишь сам
тех,
кому ты письма шлешь.
Может,
мертвецам.
По
привычке. Уточни
(здесь
не до обид)
адрес.
Рим ты зачеркни
и
поставь: Аид.
Ссылка
в деревню Норинскую, по словам Бродского «…был
один из лучших периодов моей жизни. Бывали и не хуже, но лучше, пожалуй, не
было». В Норинской он провел полтора
года. Наказание, установленное советским судом ленинградскому «тунеядцу», имело
неожиданный результат: в Ленинград вернулся зрелый поэт, обретший новый опыт и
уверенность. И не изменившийся ни в чем. Из письма к другу: «Я собираюсь сейчас
устроить тебе маленькую Ясную Поляну; мое положение если не обязывает к этому,
то позволяет... смотри на себя не сравнительно с остальными, а обособляясь.
Обособляйся и позволяй себе все что угодно. Если ты озлоблен, то не скрывай
этого, пусть оно грубо; если весел – тоже, пусть оно и банально. Помни, что
твоя жизнь – это твоя жизнь. Ничьи – пусть самые высокие – правила тебе не
закон. Это не твои правила. В лучшем случае, они похожи на твои. Будь
независим. Независимость – лучшее качество, лучшее слово на всех языках».
Этот период был очень плодотворен — в глухой деревне поэт
написал 170 стихов! В них угадывается весь будущий Бродский, нобелевский
лауреат…
В
деревне Бог живет не по углам,
как
думают насмешники, а всюду.
Он
освящает кровлю и посуду
и честно
двери делит пополам.
В деревне Он в
избытке. В чугуне
Он варит по субботам
чечевицу,
приплясывает сонно на
огне,
подмигивает мне, как
очевидцу.
Он изгороди ставит,
выдает
девицу за лесничего
и, в шутку,
устраивает вечный
недолет
объездчику, стреляющему
в утку.
Возможность же все
это наблюдать,
к осеннему
прислушиваясь свисту,
единственная, в
общем, благодать,
доступная в деревне
атеисту.
Дело Бродского получило огромный резонанс. Запись суда над
ним попала во влиятельные зарубежные издания, Бродский стал международной
знаменитостью. Страна и весь мир теперь знали, что есть в Ленинграде молодой
поэт, которого бросили в тюрьму, ошельмовали, принудили к тяжелому труду на
холодном Севере только за то, что он писал стихи. Все происшедшее с ним
поражало, прежде всего, своей абсурдностью. «Сумма страданий дает абсурд».
Велась общественная кампания в его защиту. Письмо Сартра к советскому
правительству сыграло решающую роль. Поэта вернули из ссылки. «Мне повезло во всех отношениях. Другим людям
доставалось гораздо больше, приходилось гораздо тяжелее, чем мне». И даже: «… я-то считаю, что я вообще всё это
заслужил».
Вот
только изданию стихотворений Бродского они помочь не смогли. Печатать молодого
поэта никто не хотел, а в тех редких случаях, когда одобрение на публикацию
удавалось получить, Бродский мог и сам сорвать дело, не соглашаясь с
редактурой. Не получая даже переводческой работы и живя практически впроголодь,
Бродский вдруг приглашается в Одессу на съемки фильма «Поезд в далекий август»
об обороне города-героя. Оказалось, что Бродский почти фотографически похож на
секретаря Одесского горкома партии Гуревича, который был душой обороны.
Киногруппа, не афишируя, кто именно снимается в этой роли, а фамилия «Бродский»
достаточно распространенная, придумали, что это выпускник Ленинградского
института. Когда отсняли почти весь фильм, пришло указание Госкомитета
кинематографии уничтожить все материалы с Бродским. Кто донес, так и осталось
неизвестным. Изъяли даже материалы кинопроб. Но оператор и режиссер пошли на хитрость.
Подобрали актера, похожего уже на Бродского, и пересняли только крупные кадры.
А массовые сцены остались без изменения.
У памятника Пушкину в Одессе.
Один как перст,
как в ступе зимнего пространства пест,
там стыл апостол перемены мест
спиной к отчизне и лицом к тому,
в чью так и не случилось бахрому
шагнуть ему.
Из чугуна
он был изваян, точно пахана
движений голос произнес: "Хана
перемещеньям!" -- и с того конца
земли поддакнули звон бубенца
с куском свинца
Податливая внешне даль,
творя пред ним свою горизонталь,
во мгле синела, обнажая сталь.
И ощутил я, как сапог -- дресва,
как марширующий раз-два,
тоску родства
Поди, и он
здесь подставлял скулу под аквилон,
прикидывая, как убраться вон,
в такую же -- кто знает -- рань,
и тоже чувствовал, что дело дрянь,
куда ни глянь
И он, видать,
здесь ждал того, чего нельзя не ждать
от жизни: воли. Эту благодать,
волнам доступную, бог русских нив
сокрыл от нас, всем прочим осенив,
зане – ревнив...
Наш нежный Юг,
где сердце сбрасывало прежде вьюк,
есть инструмент державы, главный звук
чей в мироздании -- не сорок сороков,
рассчитанный на череду веков,
но лязг оков.
И отлит был
из их отходов тот, кто не уплыл,
тот, чей, давясь, проговорил
"Прощай, свободная стихия" рот,
чтоб раствориться навсегда в тюрьме широт,
где нет ворот.
Нет в нашем грустном языке строки
отчаянней и больше вопреки
себе написанной, и после от руки
сто лет копируемой. Так набегает на
пляж в Ланжероне за волной волна,
земле верна.
Эмиграция становилась для Бродского безальтернативной – как
бы он сам не относился к отъезду.
Отъезд Бродского был явлением неоднозначным. С одной стороны, сознание, что
тебя выгоняют из твоей страны, твоего любимого, несмотря ни на что, города,
неготовность быть изгнанником, а с другой – желание наконец-то вырваться из-под
чужой, давящей воли. Тем не менее, уезжал
он не вполне по своей воле, и даже дав согласие на отъезд, долго тянул.
«Когда
я уехал, то есть оказался в Соединенных Штатах в достаточной степени внезапно,
я сказал себе: «Жозеф, веди себя так, как будто ничего не произошло». Потому
что был бы ну чистый моветон как-то реагировать на эту, объективно говоря,
драматическую ситуацию – примерно то, чего от меня ожидали. И некоторая
извращенность натуры подсказала мне тот тип поведения, о котором я вам только
что сказал. А кроме того, для этого не требовалось такого уж большого
напряжения. В конечном счете каждая страна всего лишь
продолжение пространства. Как каждый час и год – продолжение времени.»
Стихи о принятии мира
Все это
было, было.
Все это нас
палило.
Все это
лило, било,
вздергивало
и мотало,
и отнимало
силы,
и волокло в
могилу,
и втаскивало
на пьедесталы,
а потом
низвергало,
а потом
забывало,
на поиски
разных истин,
чтобы
начисто заблудиться
в жидких
кустах амбиций,
в дикой
грязи простраций,
ассоциаций
концепций
и – среди
просто эмоций.
Но мы
научились драться
и научились
греться
у
спрятавшегося солнца
и до земли
добраться
без
лоцманов, без лоций,
но – главное
– не повторяться.
Нам нравится
постоянство.
Нам нравятся
складки жира
на шее у
нашей мамы,
а также наша
квартира,
которая
маловата
для
обитателей храма.
Нам нравится
распускаться.
Нам нравится
колоситься.
Нам нравится
шорох ситца
и грохот
протуберанца,
и, в общем,
планета наша,
похожа на
новобранца,
потеющего на
марше.
Жизнь Бродского за границей устроилась с поразительной
быстротой и успехом. Принципиально игнорируя попытки встроить его в
диссидентский лагерь и в третью волну эмиграции вообще,
он стремился быть собой и всячески открещивался от навязываемого ему имиджа. Он
боролся не с системой, он боролся за право быть самим собой, и настойчиво
уходил от имиджа «жертвы режима» к имиджу человека, который сотворил себя сам. «Всячески
избегайте приписывать себе статус жертвы. Каким бы
отвратительным ни было ваше положение, старайтесь не винить в этом внешние
силы: историю, государство, начальство, расу, родителей, фазу луны, детство,
несвоевременную высадку на горшок и т. д. В момент, когда вы возлагаете вину на
что-то, вы подрываете собственную решимость что-нибудь изменить». Нежелание «воевать» на чьей-либо стороне Бродский
сохранил на всю жизнь и даже нобелевскую лекцию начал с напоминания об этом:
награда Бродского – единственная, не отягощенная привкусом политических
решений.
«Я не думаю, что кто бы то ни было может прийти в восторг, когда его выкидывают
из родного дома. Даже те, кто уходят сами. Но независимо от того, каким образом
ты его покидаешь, дом
не перестает быть родным. Как бы ты в нём – хорошо или плохо – ни жил. И я
совершенно не понимаю, почему от меня ждут, а иные даже требуют, чтобы я мазал
его ворота дёгтем. Россия
– это мой дом, я прожил в нём всю свою жизнь, и всем, что имею за
душой, я обязан ей и её народу. И – главное – её языку».
Он избрал для себя типовую для западного интеллектуала стезю –
университетского профессора, пишущего стихи и прозу. Эссеистику Бродский начал
писать по-английски, и это двуязычие сохранил до конца жизни. Это принесло ему
тот самый статус международной знаменитости. Поэт – это человек, очень сильно привязанный к родной
стране. Эмиграция для них, как правило, заканчивалась плохо. Поэзия национальна
больше, чем все остальные сферы человеческой деятельности и искусства, в
частности, потому что основа ее – язык. Поэзию трудно перевести. «Пока есть такой язык, как русский, поэзия
неизбежна». Бродский –
единственный эмигрант-поэт, оставшийся в живых и продолживший писать.
«Когда
пишешь на своем языке в чужом государстве, начинают происходить странные вещи. Внезапно возникает
множество страхов – забываешь это, забываешь то. Когда ищешь рифму и не
находишь ее, то спрашиваешь: Господи, что происходит? Может быть, рифмы не существует,
или я что-то забыл? Такие вещи случаются». «Знаете ли вы, как строку диктует чувство? Я ощущаю её как
некое волнение, как музыку, которую пытаюсь выразить с помощью слов. С помощью
слов человек пытается передать не столько смысл, сколько своё ощущение, и
потому интонация бывает важнее.
Не случайно, что поэт пишет стихи только
на родном языке. Ведь стихи – это изложение, а не сочинение. Слова не
подбираются. Каждое слово, если оно то самое, оно неизбежно, оно и только оно,
и никакое другое, потому что слова это прежде всего настроение.
Слова непереводимы, потому что это
попытка выразить чувство, образ, который существует неповторимо только в данной
культуре, в языке данного народа. Чувства – они между слов. Каждое
стихотворение это космогония, – а потому неповторима и непереводима!»
..Глушёною рыбой всплывая со дна,
кочуя, как призрак, по требам,
как тело, истлевшее прежде рядна,
как тень моя, взапуски с небом,
повсюду начнёт возвещать обо мне
тебе, как заправский мессия,
и корчиться будут на каждой стене
в том доме, чья крыша — Россия.
«Я принадлежу к русской культуре, я сознаю себя ее частью,
слагаемым, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не сможет.
Язык – вещь более древняя и более неизбежная, чем государство. Я принадлежу
русскому языку, а что касается государства, то, с моей точки зрения, мерой
патриотизма писателя является то, как он пишет на языке народа, среди которого
живет, а не клятвы с трибуны… Я здесь [в России] родился, вырос, жил, и всем,
что имею за душой, я обязан ей. Все плохое, что выпадало на мою долю, с лихвой
перекрывалось хорошим, и я никогда не чувствовал себя обиженным Отечеством…
Переставая быть гражданином СССР, я не перестаю быть русским поэтом». «Вы знаете, у меня вообще сильное предубеждение
против любых определений, кроме «русский». Поскольку я пишу на русском языке.
Но я думаю, что можно сказать «советский», да. В конце концов, при всех его
заслугах и преступлениях всё-таки режим, реально существующий. И я при нём
просуществовал 32 года. И он меня не уничтожил…»
Пусть
и вправду, Постум, курица не птица,
но с
куриными мозгами хватишь горя.
Если
выпало в Империи родиться,
лучше
жить в глухой провинции у моря.
И от
Цезаря далеко, и от вьюги.
Лебезить
не нужно, трусить, торопиться.
Говоришь,
что все наместники — ворюги?
Но ворюга
мне милей, чем кровопийца.
Свое жизненное кредо Бродский формулировал так: «Самая надежная защита против зла состоит
в крайнем индивидуализме, оригинальности мышления, причудливости, даже – если
хотите – эксцентричности. То есть в чем-то таком, что невозможно подделать,
сыграть, имитировать; в том, что не под силу даже прожженному мошеннику», « недостаток эгоизма-
это недостаток твоего дарования». Бродского
считали холодным и закрытым, даже презрительно-высокомерным. .Ко многим окружающим
его вещам Бродский относился равнодушно или презрительно, на мир смотрел с
пренебрежением. Все отмечали его почти математически холодные стихи.
«Кровь моя холодна.
Холод ее лютей
реки,
промерзшей до дна.
Но не была ли это маска глубоко одинокого и глубоко
несчастного человека? Бродского принято
считать поэтом одиночества. «Когда меня в первый раз в жизни
привели в камеру, то мне очень там понравилось. Действительно, понравилось!
Потому что это была одиночка».
Одиночество – один из ведущих мотивов поэзии
Бродского. Его любовная лирика – история одиночества. Его стихи о смерти –
преодоление одиночества.
Можно
спорить о тех или иных особенностях характера и личности Иосифа Бродского. Но,
по меньшей мере, одна – огромное чувство собственного достоинства – сомнения не
вызывает.
Смотри без суеты
вперёд. Назад
без ужаса смотри.
Будь прям и горд,
раздроблен изнутри,
на ощупь твёрд.
В Россию он так и не собрался – несмотря на настоящую,
глубокую любовь к родине, которой он никогда не скрывал, но которой не торговал
и не кичился. Мешал страх
перед воспоминаниями молодости (чего Бродский и не скрывал), пережитое унижение
и здоровье. Боялся, что больное сердце не
выдержит встречи с городом, который не переставал любить, и по которому
тосковал. Не приехал даже тогда, когда стал почетным гражданином города
Санкт-Петербурга.
И
мы уходим.
Теперь
уже и вправду — навсегда.
Ведь
если может человек вернуться
на место преступленья, то туда,
где
был унижен, он придти не сможет.
«Нельзя войти в одну реку дважды, даже если это Нева».
Есть
города, в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна,
как в гладкие зеркала. То
есть,
в них не проникнешь ни за какое злато.
Там
всегда протекает река под шестью мостами.
Там
есть места, где припадал устами
тоже
к устам и пером к листам. И
там
рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
там
толпа говорит, осаждая
трамвайный угол,
на языке
человека, который убыл.
Поэзия Бродского
своеобразна и оригинальна. Он отстаивает свою мысль о поэзии как высшей ступени
развития литературы, о языке как главной движущей силе поэзии. «Поэзия – это
не «лучшие слова в лучшем
порядке», это высшая форма
существования языка. Поэзия и литература вообще определяется не географией, а языком,
на котором она создается». У стихов Бродского есть поразительная особенность –
они не теряют своей актуальности, несмотря на то, чтобы были написаны несколько
десятилетий назад. Изменилось всё – времена, люди, нравы, отношения. «...Нынешнее дело –
дело нашего поколения; никто его больше делать не станет, понятие „цивилизация“
существует только для нас. Следующему поколению будет, судя по всему, не до
этого: только до себя, и именно в смысле шкуры, а не индивидуальности. Вот
это-то последнее и надо дать им какие-то средства сохранить; и дать их можем
только мы, еще вчера такие невежественные. Я не очень себе представляю, что и
как происходит среди родных осин, но, судя по творящемуся тут, легко можно
представить, во что соотечественник может превратиться в обозримом будущем. В
чем-чем, а в смысле жлобства догнать и перегнать дело нехитрое. Уже сегодня,
перефразируя основоположника, самым главным искусством для них является видео.
За этим, как и за тем, стоит страх письменности, принцип массовости, сиречь
анти-личности. И у массовости, конечно, есть свои доводы: она как бы глас будущего,
когда этих самых себе подобных станет действительно навалом – муравейник и т.
п., и вся эта электронная вещь – будущая китайская грамота, наскальные, верней
– настенные живые картинки. Изящная словесность, возможно, единственная палка в
этом набирающем скорость колесе, так что дело наше – почти антропологическое:
если не остановить, то хоть притормозить подводу, дать кому-нибудь возможность
с нее соскочить».
Но на самом
деле только время идёт вперёд, а вечные категории остаются неизменными, да и
сами люби всё те же, что и полвека назад.
Нет, мы не стали глуше или старше,
мы говорим слова свои, как прежде,
и наши пиджаки темны все так же,
и нас не любят женщины все те же.
И мы опять играем временами
в больших амфитеатрах одиночеств,
и те же фонари горят над нами,
как восклицательные знаки ночи.
Живем прошедшим, словно настоящим,
на будущее время не похожим,
опять не спим и забываем спящих,
и так же дело делаем все то же.
«Стихи мои, при всей их
возможной ценности, лишь средство огранки души. Опубликуют или нет — меня мало
волнует. Главное — я заполняю жизнь приятным времяпрепровождением; для меня это
прежде всего развлечение. Но развлечение не есть отдых, а свободное и
непринуждённое самоосуществление.
Стихи для меня — это пространство моей
жизни, мой рай...»
Скончался
Бродский от пятого инфаркта 27 января 1996 года.
Бессмертия
у смерти не прошу.
Испуганный,
возлюбленный и нищий, -
но с
каждым днём я прожитым дышу
уверенней
и сладостней и чище.
Как
широко на набережных мне,
как
холодно и ветрено, и вечно,
как
облака, блестящие в окне,
надломлены,
легки и быстротечны.
И
осенью и летом не умру,
не
всколыхнётся зимняя простынка,
взгляни,
любовь,
как
в розовом углу
горит
меж мной и жизнью паутинка.
И
что-то, как раздавленный паук,
во
мне бежит и странно угасает.
Но
выдохи мои и взмахи рук
меж
временем и мною повисают.
Да.
Времени - о собственной судьбе
кричу
всё громче голосом печальным.
Да.
Говорю о времени себе,
но
время мне ответствует молчаньем.
Лети
в окне и вздрагивай в огне,
слетай,
слетай на фитилёчек жадный.
Свисти,
река! Звони, звони по мне,
мой
Петербург, мой колокол пожарный.
Пусть
время обо мне молчит.
Пускай
легко рыдает ветер резкий
и
над моей могилою еврейской
младая
жизнь настойчиво кричит.
Полтора
года семья выбирала место его вечного пристанища. Им стала Венеция, второй, после
Ленинграда, город его жизни.
Когда
так много позади
Всего,
в особенности — горя,
Поддержки
чьей-нибудь не жди,
Сядь
в поезд, высадись у моря.
Оно обширнее. Оно
И глубже. Это
превосходство —
Не слишком радостное.
Но
Уж если чувствовать
сиротство,
То лучше в тех
местах, чей вид
Волнует, нежели
язвит.
Похоронен Иосиф
Бродский на кладбище Сан-Микеле. Правда, не на
«русском участке», где хоронят только православных, и тем более не на
католической части. Бродского похоронили, как и положено гению, среди
протестантов и агностиков.
1. Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 2006.
2. Гордин Я. Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе
Иосифа Бродского. М., 2010.
3. Иосиф Бродский: Большая книга интервью. Под ред. И.
Захарова, В. Полухиной. М., 2000.
4. Лосев Л. Иосиф Бродский: Опыт литературной биографии. М.,
2006.
Комментариев нет
Отправить комментарий