Баллада памяти
Григорию Чухраю
Ей было восемнадцать,
Ему было двадцать три.
Глянут вполоборота —
И у каждого ночь без
сна.
Но она не смела
признаться,
Он шептал себе: «Не
смотри».
Он был командиром роты,
В которой была она.
А рота была непростая —
Ей бог все вперед
простил.
А рота была такая,
Что лезет к фашистам в
тыл.
Ломало хребты мужчинам,
Что ж сказать про
девчат?..
Три четверти роты
сгинуло,
А двое опять молчат.
И вот эта ночь в пещере.
Огонь разводить нельзя.
Он ранен пулей навылет
При выходе из болот.
Неcписанные в потери,
Раскинувшись, спят
друзья.
Ночь ему ногу пилит,
Его лихорадкой бьет.
Больше укрыться нечем.
Ночь — мокрый и
скользкий круг...
И вдруг он чувствует:
плечи
Теплеют от легких рук.
Не ветер шершавый и
грубый,
Проржавевший на штыке,
А губы, теплые губы
Прижались к его щеке.
Из лихорадочной небыли
Явились детские сны.
И силы, которых не было,
Рванулись из глубины.
Шепча ее тихое имя,
Отталкивая немоту,
Сухими губами своими
Припал к любимому рту.
И нет ни войны, ни
пещеры,
Ни капель, стучащих во
тьму,
Ни хмурого бездорожья,
Где на пять сторон
враги,
Ни боли, ни страха, ни
меры,
Ни мыслей, мешавших ему,
—
Есть миг, до которого
дожил,
И темного бреда круги.
И вовсе не малость, не
милость, —
Все мелкое в душах,
молчи! —
Здесь просто бы счастье
случилось,
Когда бы не выстрел в
ночи.
Подумаешь, выстрел! Кто
будет
Считать их ночью и днем?
Но головы подняли люди,
Мертвецким спавшие сном.
Подумаешь, выстрел!
Заведомо
Прострелено небо до дыр.
Но он возвратился из
бреда
И вспомнил, что он
командир.
Все наново в сон, словно
в вату.
А он, не посмев и
взглянуть,
Ее оттолкнул грубовато.
Скорей виновато
чуть-чуть.
Ему ее стало жалко —
Все будет иначе. Потом.
Он встал, опираясь на
палку,
И хрипло бросил: «Подъем».
И, скрывшись за
поворотом,
Где дождь от ветра
хромой,
Остатки усталой роты
Пошли пробиваться домой.
И снова пробились. И
снова,
На несколько душ
поредев,
К работе рота готова,
Еще отдохнуть не успев.
Но только при выходе
этом
В тумане, в глуши камыша
Упала, сливаясь с
рассветом,
Бесхитростная душа.
Упала, еще не изведав
Всего, что в любовь
сплетено,
Упала, еще не услышав
Единственных сбивчивых
слов,
Упала, не видя
Победы,
Светящееся окно,
Не зная, как выглядит
крыша
Для общих улыбок и снов.
И он, удивленный и
бледный.
Забывший, что пули
свистят,
Унес ее самый последний,
Обидой наполненный
взгляд.
...Военные зори погасли.
И старые танки — на
слом.
С тех пор и женат он, и
счастлив,
И занят мирским
ремеслом,
Но вечным бессонным
связистом
С тем годом, как с веком
былым, —
Такой предрассветный и
чистый —
Тот образ стоит перед
ним.
Солдатская баллада
— Иди на войну, —
сказали ему, —
Ничего, что увидишь ад,
Будешь смел и жесток в
огне и в дыму —
Навеки станешь богат. —
Услышав свинца
смертельный звон,
Огня увидав струю:
— Не хочу быть богатым, —
ответил он, —
Оставьте мне бедность
мою.
— Иди! Умрёшь, будешь в
райском тепле,
А если вернёшься живым,
Лучшую девушку на земле
В жёны тебе дадим. —
Только свистнул он на
ходу.
— На что мне тепло в
раю!
Девчонку сам я себе найду
—
Оставьте мне юность мою.
—
И вдруг он слышит: пули
свистят.
Не видно кругом ни зги.
Землю родную отнять
хотят
Непрошеные враги.
Никто не сулил ему места
в раю,
Но, сердцем неукротим,
Он встал и пошёл за
землю свою
На смерть в огонь и дым.
Баллада о муравье
Три ночи без сна меж
деревьев кривых.
Нож черен от крови двоих
часовых.
Болото и мох —
партизанский паёк,
Но ветреный мост
заминирован в срок.
Теперь, до рассвета очей
не закрыв,
Дождаться врагов ему,
выплюнуть взрыв.
Карателей в синее небо
взметнуть,
Надолго обрезать
единственный путь.
С рассветом товарищ
вернётся сюда,
С ним право на отдых
придет и еда.
Глаза он усталой рукою
протёр
И видит — вползает на
мост транспортёр.
А звук? Где же звук?
Пусть ответит рассвет —
Пришла глухота или всё
это бред?
Но, полный смертями,
безжалостно прост,
Ползет транспортёр на
серебряный мост.
Не дать, не позволить
пройти за черту...
Но что там за тень, что
за тень на мосту?
Внезапно он понял:
случилась беда.
Там друг его, поздно
пришедший сюда.
Там друг его, с ночью
слепой не в ладу,
Принёс ему отдых, питьё
и еду.
Чтоб скрыться от смерти
и выйти потом,
Он ловко повис на руках
под мостом.
А мост разорвётся сейчас
на куски
И друг разобьётся о
камни реки.
Так, может, не рвать
этот мост?
Может быть,
Случайно ему про него
позабыть…
Что может быть выше, чем
дружба!
А глаз
Ловил уже миг, чтоб
исполнить приказ.
Веками-секундами время
текло.
Почувствовал — левую
ногу свело.
Ах да, промочил её ночью
в реке.
Почувствовал — что-то
ползёт по щеке.
Рукою провёл по щеке от бровей,
Увидел — на пальце живой
муравей.
И мысль обожгла его,
словно змея:
Взрывною волною убьёт
муравья!
Ногтями, спеша, с
перекошенным ртом
Стал стылую землю копать
под кустом.
Зачем-то у ямки
расправил края
И тихо в неё опустил
муравья.
Шатаясь, поднялся у
берега в рост,
Увидел, как рушится
взорванный мост.
Баллада о Сергее Кускове
Когда командир, чтоб
сдержать врага,
На смерть позвал
смельчаков,
Первым из строя на два
шага
Вышел Сергей Кусков.
Последний танк в дыму
вороном
От его руки запылал,
И, выполнив долг,
Под вражьим огнем
На землю Кусков упал.
Посмертно Героем его
нарекли.
Но когда спустилась
мгла,
Женщина в пепле родной
земли
Живым его нашла.
От вражьего взгляда
укрыла его
Густою лесною тьмой.
Прохладой летом лечила
его,
Теплом лечила зимой.
— Где я? — очнувшись,
спросил Кусков.
Она зашептала:
— Молчи! —
Тяжкие звуки чужих шагов
Он услыхал в ночи.
На дорогах чужого
металла звон,
Голоса чужие в селе.
— Не мне их бояться! —воскликнул
он, —
Я на родной земле! —
Он сойкой свистнул,
запел щеглом,
И вдруг на все голоса
До границы на сотни
верст кругом
Зазвенели в ответ леса.
И в селах, прижавшись к
русским печам,
Задрожали враги.
Теперь им мерещились по
ночам
Повсюду его шаги.
Предатель болтается на
столбе,
Мост — на сотни кусков,
Записка в пустой штабной
избе:
«Был Сергей Кусков».
Его ловили в густом бору
Два отборных полка.
Его повесили на миру
На площади городка.
Палач, довольный, спешит
на ночлег.
Но граната летит из
кустов.
Смеется поднявшийся
человек:
«Я — Сергей Кусков».
Полк за полком за часом
час
Сровняли полземли.
Его повесили десять раз
И десять раз сожгли.
Но когда наши части
пришли сюда,
Навстречу шел из лесов
Живой, как огонь, как
земля и вода,
Русский солдат Кусков.
Баллада о надежде
В саду на закате
весеннего дня,
Где пенится вишенный
цвет,
Он тянет к ней руки: —
Ты любишь меня? —
Она улыбается: — Нет.
Два года он ходит за ней
по пятам,
Не зная покоя и сна.
Уедет, уйдет, пропадет,
но и там
Мерещится всюду она.
И вот он опять к ней
стучится в окно,
На дикую птицу похож.
— Что прячешь ты в
сердце и есть ли оно?
Кому ты его бережешь?
Твой взгляд, и походку,
и след на снегу,
И злость твою даже любя,
Я ждать не могу, и
отстать не могу,
И жить не могу без тебя.
Она золотистые брови
свела.
— Тебе меня лучше
забыть.
Что сделал ты в жизни,
какие дела,
За что тебя можно
любить?
— Так вот ты какая? —
кричит он в ответ,
Надеждой и гневом объят.
—
Прощай же и знай —
невозможного нет.
Другим возвращусь я
назад.
А что впереди у
мальчишки? Война —
Осколков слепые дожди...
И, руку ему протянув из
окна,
Вздохнула она: —
Приходи.
Пять лет на солдатские
плечи легли,
Пять дымных и яростных
лет.
На тысячах верст
обожженной земли
Его отпечатался след.
И, весь от наград и от
звезд золотой,
Он снова в окно ей
стучит.
И, вновь ослепленный ее
красотой,
В заветные очи глядит.
В саду на закате
весеннего дня,
Где пенится вишенный
цвет,
Он тянет к ней руки: —Ты
любишь меня? —
Она улыбается: — Нет.
— Когда-то хотела ты
славы мужской,
Взяла меня слава в
друзья.
Но грустно качает она
головой:
— Приказывать сердцу
нельзя.
— Зачем же в ту ночь ты
надежду зажгла
В мальчишеском сердце
моем?
— Надежда в ту ночь тебе
силы дала,
Хранила тебя под огнем.
Волжская баллада
Третий год у Натальи
тяжелые сны,
Третий год ей земля
горяча, —
С той поры, как
солдатской дорогой войны
Муж ушел, сапогами
стуча.
День-то занят, зато в
непроглядную ночь
Думы душу секут, как
дожди.
Он и на слово смолоду
был не охоч,
Ну, а писем и вовсе не
жди.
На четвертом году
прибывает пакет.
Почерк в нем незнаком и
суров:
«Он отправлен в
саратовский лазарет,
Ваш супруг, Алексей
Ковалев».
Председатель дает
подорожную ей.
То надеждой, то горем
полна,
На другую солдатку
оставив детей,
Едет в город Саратов
она.
А Саратов велик. От
дверей до дверей
Как найти в нем родные
следы?
Много раненых братьев,
отцов и мужей
На покое у волжской
воды.
Наконец ее доктор ведет
в тишине
По тропинкам больничных
ковров.
И, притихшая, слышит
она, как во сне:
— Здесь лежит Алексей
Ковалев.
Нерастраченной нежности
женской полна,
И калеку Наталья ждала,
Но того, что увидела,
даже она
Ни понять, ни узнать не
могла.
Он хозяином был ее дум и
тревог,
Запевалой, лихим
кузнецом.
Он ли — этот бедняга без
рук и без ног,
С перекошенным, серым
лицом?
И, не в силах
сдержаться, от горя пьяна,
Повалилась в кровать
головой,
В голос вдруг закричала,
завыла она:
— Где ты, Леша, соколик
ты мой?!
Лишь в глазах у него два
горячих луча,
Что он скажет —
безрукий, немой!
И сурово Наталья глядит
на врача:
— Собирайте, он едет
домой.
Не вернуть тебе друга
былого, жена, —
Пусть как память живет
он в дому.
— Вот спаситель ваш, —
детям сказала она. —
Все втроем поклонитесь
ему!
Причитали соседки над
женской судьбой,
Горевал ее горем колхоз.
Но, как прежде, вставала
Наталья с зарей,
И никто не видал ее
слез.
Чисто в горнице. Дышат в
печи пироги...
Только вдруг, словно годы
назад,
Под окном раздаются
мужские шаги,
Сапоги по ступенькам
стучат.
И Наталья глядит со
скамейки без слов,
Как, склонившись в
дверях головой,
Входит в горницу муж —
Алексей Ковалев —
С перевязанной правой
рукой.
— Не ждала? — говорит,
улыбаясь, жене.
И, взглянув по-хозяйски
кругом,
Замечает чужие глаза в
тишине
И другого на месте
своем.
А жена перед ним ни
мертва, ни жива...
Но, как был он, в
дорожной пыли,
Все поняв и не в силах
придумать слова,
Поклонился жене до
земли.
За великую душу подруге
не мстят
И не мучают верной жены.
А с войны воротился не
просто солдат,
Не с простой воротился
войны.
Если будешь на Волге —
припомни рассказ,
Невзначай загляни в этот
дом,
Где напротив хозяйки в
обеденный час
Два солдата за братским
столом.
Баллада о смерти
Он в Берлин вошел.
Победно-гулок
Шаг солдата. Но
исподтишка
На него внезапно смерть
взглянула
Дулом автомата с
чердака.
Смерть сказала:
«Отдавай мне душу!
Должен смелый умирать в
бою.
Все, что не сдавалось,
ты разрушил,
Землю ты освободил свою.
До конца прошел путём
героя
По дорогам славы и
могил.
Что ж ты хочешь?» —
Он ответил: «Строить!»
И гранатой смерть
похоронил.
Баллада о немецком солдате
1
Эрих, хочешь поехать в
Советский Союз? —
Побледнев от волнения и
стыда,
Тронув рукав, который
пуст,
Он шепчет:
— Меня не пустят туда. —
А в памяти вой
сталинградской метели,
Стрельба из развалин,
огонь от реки,
Вновь мучительно
заболели
Пальцы левой руки.
Пальцы руки, которой нет
Вот уже девять лет.
Он смотрит вокруг —
леса, бетон.
Домна тянется в облака.
— Я на работе, — говорит
он.
— Ничего, заменим пока.
Советский Союз велик и
широк.
Исподлобья глядит
однорукий солдат.
— По какой поедем мы из
дорог?
— По той, которая в
Сталинград.
Крепок воздух весенний и
горек на вкус.
Секретарь прикоснулся к
плечу.
— Эрих, хочешь поехать в
Советский Союз?
— Хочу!
2
Поезд идет, километры
летят
Дорогой недавних битв.
Ночью, пока его спутники
спят,
Однорукий солдат не
спит.
Солдатом он стал в
восемнадцать лет.
Мимо сожженных сел
Вместе с другими
кровавый след
Его к Сталинграду вел.
С детства ему объяснили,
что он
Миром править рожден,
Что дело его идти
вперед,
Что низшая раса вокруг
живет.
И он бежал вперед в
темноте
С автоматом на животе.
Города и села навстречу
летят —
Человеческий мирный быт.
Пока его спутники ночью
спят,
Однорукий солдат не
спит.
И снова встает на его
пути
Та, что руки скрестила
тогда.
Ей, должно быть, нет
тридцати,
А она седа.
Женщина смотрит на них в
упор
Из-под густых бровей.
— Проклинаю вас, и ваших
сестер,
И родивших вас матерей!
—
Жена партизана, босая в
мороз,
Стоит. В крови тряпье.
Герр оберст, бросив
бесплодный допрос,
Выстрелил вдруг в нее.
Куда бы ни шли они с
этих пор —
Гремело из всех дверей:
«Проклинаю вас, и ваших
сестер,
И родивших вас матерей!»
Он глядит из окна в
ночную тьму,
Нет прощенья ему.
Перед каждой хатой он
виноват,
Где нет отца, где мать
седа, —
Он — чужой, незваный
солдат,
Убивать приходивший
сюда.
Он потным лбом к стеклу
приник,
Тяжел непомерный стыд.
Качает головой проводник
—
Третью ночь однорукий не
спит.
3
Сталинград! Он был давно
уже взят,
Если сводкам берлинским
верить,
Когда с маршевой ротой
свежих солдат
До него добрался Эрих.
Глотки спиртом залили им
И, пьяной гурьбой
Проведя по снегам, по
ходам земляным,
Сразу бросили в бой.
Ему приказали: «Убей!
Добей!
Все — в пепел, все — в
прах и в тлен!»
Перед ним дымились груды
камней,
Глазницы черных стен.
Сталинграда не было. Но
он был.
Разрушенный, он стоял.
Каждый камень гранатой и
пулей бил,
Каждый сугроб стрелял.
Внезапно, вспышкой
озарена,
Навстречу ему качнулась
стена.
Его из траншеи рвануло
вперед.
Забило землею рот.
Что это — бомба? Огонь
навесной?
Взрыв гранаты ручной?
Он не знает, не помнит.
Дымный рассвет.
Только сутки он здесь.
Он жив или нет?
В белой тьме вокруг не
видно ни зги.
Метель скрипит или это
шаги?
Ему повезло — как ему
повезло! —
Обмороженный, был он
отправлен в тыл.
В полевом лазарете,
войне назло,
Кто-то руку ему
отхватил.
Он пришел в себя. Губы
его солоны,
Нет руки — значит, нет
войны.
Нет войны — значит, он,
живой,
Возвратится в Берлин
домой.
Однорукий заснул спокойным
сном.
И во сне ему спился дом
—
Котенок мурлычет, свет
горит,
Не окопы — кофейник
паром дымит.
Через два часа он
проснулся в поту.
Каждый день надо
стягивать пояс все туже.
На любом заводе, в любом
порту
Однорукий слесарь, кому
он нужен!
С детских лет ему
объясняли, что он
Миром править рожден.
Но мир не захочет спину
подставить.
Это Эрих знает теперь
назубок.
Да и он никем не желает
править, —
Дайте парню работу и
хлеба кусок.
Он в Берлине. Голод
стучит в окошко.
В бомбоубежище путь
недалек, —
Мать не дошла — умерла
под бомбежкой.
В инвалидной команде
скуден паек.
Будущее?
Его для Эриха нету.
Что в мире?
Он в руки газет не
берет.
Походив по дымному
белому свету,
Он знает, что Геббельс в
газетах врет.
И когда к Берлину
издалека
Русские прорывались
войска,
Он знал, что это
возмездье идет,
Его настигая, ему грозя,
И этот неотвратимый
приход
Остановить нельзя.
Но вот свершилось:
Они пришли,
Те, кто считались его
врагами,
Взломав неправду его
земли
Танками и штыками, —
И он, поднимавший на них
автомат,
Не убит, не брошен в
тюрьму.
Берлинский городской
магистрат
Предложил работу ему.
Он — табельщик. Место
нашел свое.
Учиться пошел однорукий
солдат,
Десятник — он строит
людям жилье,
Возводит Осткомбинат,
И если жизнь посмотреть
по годам —
Вся она делится пополам.
Вместе с домом, который
построил он,
С домной, поднятой из
земли,
Новая правда, новый
закон
В сердце его вошли.
Никогда он в будущее не
глядел
Так спокойно, как в эти
года.
Никогда он песен таких
не пел,
Не был счастлив так
никогда.
Но господином и не рабом
—
Хозяином стал он в краю
родном.
И новая боль сжимает
грудь,
По ночам не дает уснуть:
Германия — родная страна
—
Надвое рассечена.
А он — немец всем
существом своим,
И не может быть никем
другим.
Он хочет, чтоб всюду
один был закон,
Чтоб за Эльбой жили так
же, как он,
Чтоб в Руре смеялись в
каждом дому,
Чтоб из Гамбурга ездили
в гости к нему.
Чтоб любой, кто желает
людям добра,
Имел работу, был сыт.
— Эрих, ты спишь?
Проснись, пора! —
Нет, он не спит.
— Эрих, вставай, — ему
говорят, —
За окнами Сталинград. —
Он вскочил, как пружина,
собранный весь,
Он каждый камень узнает
здесь.
Он отыщет стену, траншеи
след —
Прошло так немного лет.
Он к окну кидается. А за
окном
Белый пятиэтажный дом.
На стеклах солнечный
огонек,
Балконы обвил зеленый
вьюнок.
А рядом дома еще лучше,
чем этот,
Прочного камня, веселого
цвета.
Силуэт завода-богатыря…
Эрих не помнит, он был
или не был?
Это трубы «Красного
Октября»
Дышат в весеннее небо.
А улицы зеленью льются
на Эриха —
Дерево к дереву, дерево
к дереву.
Он отвел от окна
пораженный взгляд.
За сто лет меняются так
города.
— Нет, — сказал он, —
это не Сталинград.
Я не был здесь никогда.
4
Тополя, тополя, и акации
рядом.
Каждый дом, каждый
тополь — бессонный труд.
Над Волгой, солнечным
Сталинградом
Немцы идут.
Немцы идут там, где
только что вырос
Новый дом, новый цех,
новый сад.
Вместе с другими улицей
Мира
Идет однорукий солдат.
Площадь Победы.
Волненьем полно,
Бьется сердце. Дрожит
рука.
Эрих видит окно,
За которым небо и
облака.
Не здесь ли? В глазах от
солнца резь.
Он ищет приметы… Нет, не
здесь.
Он трогает черную стену
рукой, —
Весь Сталинград был
тогда такой.
Рядом с черной стеною
сирень в цвету,
Впереди еще окно в
пустоту.
Но это стройка…
Что здесь растет:
Театр, гостиница, школа?
Эрих одной рукой берет
Кирпич, большой и
тяжелый.
Пот выступает на лбу.
Горячи,
Стучат виски, стучат
виски.
Как мог он радоваться,
что врачи
Его оставили без руки?
Как руки сейчас на земле
нужны,
Чтоб не было больше
войны!
Он в стену кирпич кладет
с трудом —
Пусть дружба дом
укрепит.
Женщина со строгим лицом
«Спасибо» ему говорит.
Женщина… Стать ее легка,
Хоть руки знали много
труда.
Ей, должно быть, нет
сорока.
А она седа, совсем седа.
Она глядит на него в
упор
Из-под густых бровей.
Так же бесстрашен этот
взор,
Только глаза еще
голубей.
— Это вы, — задыхается
он, — это вы… —
Что он хочет, немец с
одной рукой?
Он тельманку рвет с
головы.
Смотрите — да он седой.
Она не может его понять,
Вдруг вставшего на пути,
А он говорит ей тихо:
— Мать, прости…
Сталинградское солнце,
всю землю залив,
Распушило сирень.
С Волго-Дона доносится
взрыв.
Это мир. Это завтрашний
день.
И только от Волги в жару
и в туман,
В память дней, о которых
земля не забудет.
С пьедесталов глядят на
Мамаев курган
Танковые орудия.
Баллада о правосудье
Шесть лохматых бород и торчащих
усов...
Председатель вернулся
домой из лесов.
И, с улыбкой и с плачем
встречая родных
И не веря, что это
пришло,
Из подвалов сырых, из
щелей земляных
Выползало на солнце
село.
Под рукою не чуя
привычный костыль,
Не бывав тут без малого
год,
Посредине села
председатель застыл.
Что же Люба-жена не
идет?
Самый старый прошамкал:
— Прости землякам.
Против силы душа не
вольна.
Злые люди про Любу
сказали врагам,
Что жена коммуниста она.
— Как же... Где ж
теперь? —
Не обратясь ни к кому.
Стукнул в камень концом
костыля.
И шагнула старуха
навстречу к нему:
— Не признал, значит...
Вот она я.—
Подошла. А ему до нее не
достать.
Не шагнуть, не вздохнуть
нипочем.
Где былая краса, где
боярская стать,
Где коса за покатым
плечом?
— А сынок? — прохрипел
наконец он. — Живой? —
Люба молча поникла в
ответ головой.
Все, что было, — все
скомкано или мертво.
Огляделся он, словно во
сне.
Люди кучею сбились вкруг
Любы его,
Только Марфа-сестра в
стороне.
Взгляд на Марфу он
поднял, как медленный крик.
Но его оборвал тот же
самый старик:
— Не ходи. — Он дохнул
из-под дымных бровей. —
Ей плохая судьба
суждена.
Что ее поминать! Ведь о
Любе твоей
Рассказала фашистам она.
А глаза председателя
стали темны,
Словно все перед ними во
мгле.
Пошатнулся и сел на
обломок стены.
Покатился костыль по
земле.
Марфа даже и глянуть не
смеет вокруг,
Как черту перед ней кто
провел.
Шесть голодных
беспомощных тоненьких рук
Ухватились за грязный
подол.
Что с ней делать теперь?
Как с ней, с подлою, быть?
Не видать бы
бессовестных глаз.
— Ты, Любовь, потерпела,
тебе и судить, —
Прохрипел председателев
бас.
А дорога, дорога народом
полна.
Люди смотрят на Любу —
что скажет она?
Муж-то Марфин погиб еще
в первые дни.
Только бабы вокруг,
только печи да пни.
Снова время, как серый
туман, поползло.
Людям слышно, как Люба
молчит тяжело.
Не на Марфу усталый
уставила взгляд —
На подол. Да на тонкие
руки ребят.
Распрямилась и стала
народу видней.
— Пусть живет она, люди.
Для-ради детей. —
Марфа кинулась в ноги: —
Да я ж не со зла...—
Люба мимо золовки
тихонько пошла.
— Значит, так, —
председатель сказал. —
Пусть живет. —
По дворам не спеша
разошелся народ.
Так и начали жить в
разоренном селе,
На заплеванной рыжим
железом земле.
А на зорьке, пока еще
день непочат,
Вышла Марфа к колодцу...
А бабы молчат.
В хату Марфа к соседке
стучится, а та
Ни словечка в ответ,
словно хата пуста.
Пометавшись, потыкавшись
несколько дней,
Поняла, что молчанье
сомкнулось над ней, —
Одиночество между людей.
Как же было ей жить? С
кем же вдовью беду
Облегчить да поплакать
путем?
...Это было весной в
сорок третьем году.
Много лет это было
потом.
Только дети в утеху ей
после тягот,
Слово слышит она лишь от
них.
Вот уж старшенький вырос
— тринадцатый год,
Не оглянешься — будет
жених.
А сегодня явился —
тишком да молчком,
Не поев, как в глухом
забытьи.
Завозился над старым
заплечным мешком,
Собирает книжонки свои.
— Ты куда?
— Ухожу. —
...Свет погас перед ней.
Кровь прихлынула к
впалым щекам.
Вся тоска ее вдовьих
безжалостных дней
Перегнула ее пополам.
Кто сказал? Кто разрушил
обманную тишь?
Да ведь разве иголку в
мешке утаишь?
Догнала, обняла,
пиджачок теребя.
Зашептала:
— Я ж все для тебя, для
тебя...—
Только взгляд его было
никак не поймать,
Молча руки отвел он, не
глядя на мать.
Что-то вспомнил,
вернулся. В следах желтизны
Снял отцовскую карточку
с белой стены.
И зажал в кулаке. И
пошел за порог.
И назад оглянуться с
дороги не смог.
Баллада о русской земле
Где это было?
В Монреале или в
Александрии?
Но дорога была кораблю
далека.
Мне рассказывал друг —
раза три приходили
И подолгу стояли поодаль
два чужих старика.
В третий раз было
ветрено.
Дождик накрапывал косо.
Осмелев,
хрипловато,
по-русски,
на «ты»,
Старший — сухонький —
с берега крикнул
матросу:
— Есть цветы у вас,
юноша?
— Что? — тот не понял.
— Цветы. —
Он глядит на них,
щурясь, —
как будто решает и судит
—
Много ходит таких вот
в негреющих полупальто.
— Понимаешь ли, просто
мы русские. люди.
— Понимаю, — матрос
усмехнулся, — и что? —
А они заспешили. В
смешном беспорядке
Наконец объяснили ему
как могли:
— Если есть там цветы, —
понимаешь ли, в кадке, —
Нам бы надо хоть
горсточку
русской земли.
Баллада о ненастной ночи
1
Три случайных соседа, в
ненастную тьму
Собрались мы в пустом
придорожном дому.
Три дороги в ночи
привели нас сюда.
Тот, кто первым вошел, —
за столом тамада.
Три походные кружки
стоят на краю.
Тамада наш берется за
флягу свою.
Ради легкой дороги и
легких страстей
Он ушел от жены, он
оставил детей.
Проходил он, волненьям и
горестям чужд,
Мимо взорванных стен,
мимо раненых душ.
Только счастье судьбою
ему не дано.
Вот он льет в наши
кружки лихое вино.
Тост готов уже кружки
поднять нам помочь:
— За тепло и уют в
непогожую ночь!
Но к губам донести не
успели мы рук,
Троекратный в окошко
послышался стук.
Стук короткий и властный
в оконный косяк.
Заплутавший прохожий
стучится не так.
Если это хозяин, что не
был давно,
Дверь открыта, и он не
пойдет под окно.
Да и вряд ли хозяин
сейчас не в дому
В эту грозную, волчью,
ненастную тьму.
Кружки стукнули в стол
из опущенных рук,
Троекратный в окно
повторяется стук.
Снова вздрогнули мы и
взглянули туда.
— Как, вы слышали тоже?
— спросил тамада.
И сказал из дверей, не
взглянув на вино:
— Это совесть моя к нам
стучится в окно.
2
Два случайных соседа, в
ненастную тьму
Мы вдвоем за столом в
придорожном дому.
Видно, молод годами, но
грустен и сед
Мой случайный знакомый,
второй мой сосед.
Был он верен и чист, был
он весел и смел.
Отыскать свое счастье он
в жизни сумел.
За него своей кровью
огонь заливал,
От свинца своим телом
его закрывал.
И жестокая боль не
смолкает в крови
О погибшей, пропавшей
навеки любви.
В придорожном дому мы
сидим с ним вдвоем,
Я зову его братом за
братским столом.
Тост готов уже кружки
поднять нам помочь:
— За тепло и уют в
непогожую ночь!
Но внезапно, разрушив
неверный покой,
Под окном леденящий
послышался вой.
То ли волк, то ли ветер
в безумной гульбе,
То ли там под окном, то
ли рядом в трубе.
Все тоскливей, все выше,
все горше и злей
Над моей головой, над
судьбою моей.
Я вскочил, ослепляющей
болью задет.
— Как! Вы слышите тоже?
— воскликнул сосед.
— Не пугайтесь, — сказал
он, — причуды ночной.
Это горе мое всюду ходит
за мной.
Дверь открыл он наружу.
— Пора мне идти.
Легче мне в непогоду и
легче в пути.
3
Я один за столом в
придорожном дому.
Здесь тепло и надежно в
ненастную тьму.
Хорошо, когда кружка
вином налита,
Знать, что радость жива,
знать, что совесть
чиста,
Растопить потеплее
веселую печь
Да на старый диван
поудобней прилечь.
Но в груди беспокойство
уснуть не дает,
В непогоду к ветрам мое
сердце зовет.
Где-то там за окном —
лишь суметь бы дойти —
Дожидается счастье меня
на пути.
Дверь рванул я наружу. С
бескрайных дорог
Хлынул ветер и снег
ворвался на порог.
Ночь то громом гремит,
то свистит, как змея,
Крепнет буря — попутная
песня моя.
— Эй! Друзья! Где бы ни
были вы в этот час,
Как бы грозы ночные ни
путали нас,
За любовь, что в дороге
нам может помочь,
За отвагу в пути в
непогожую ночь!
Баллада о земле и небе
Небо изменчиво, лживо,
вечно,
Через облако, тучу и
ночь сквозя.
Небо, оно зовет
бесконечно,
Так, что жить без него
нельзя.
А земля цветет в весеннюю
пору,
Снега укрывают ее зимой.
Земля —это точка опоры
Для движения по прямой.
Он был из отчаяннейших
ребят,
Что в игре и драке не
знают меры,
Что от застенчивости
грубят
И берут любые барьеры.
Ему — чтоб волны, чтоб
ветер свеж.
Парашют, мотор, на дыбы
иноходца.
Такому попробуй крылья
подрежь
И он задохнется.
А ему везло, — еще с
пионеров
Все было по сердцу, по
плечу.
Прищурясь поглядывал на
Венеру —
Ладно. Погоди. Полечу.
Вырос. Понравилось
добиваться —
Шаг за шагом. Зубы сжав.
И вот рубеж. Подошла авиация
К звёздной ракетной
схватке держав.
Тишина. Песок. Зеленая
травка.
Все монументально и
моментально.
Вчера он принят в отряд
космонавтов,
Но это пока еще звездная
тайна.
Белочка, Белянушка,
Не держи, пожалуйста
Прямо через радугу
Твои глазки светятся …
А мне вернуться надо бы
До Большой Медведицы.
А как вскину на руки —
Через дождь по лужицам, —
Сразу в обе стороны
Голова закружится.
Зори встают, и уходят
закаты.
Небо над ним как черная
брешь.
Он его мерит взглядом
солдата,
Занимающего рубеж.
А она плачет. А ей не
надо
Его непонятных закрытых
побед.
Ей просто надо, чтоб он
был рядом
Сегодня, завтра, тысячу
лет.
Ей надо, чтобы они
танцевали,
Чтоб модный на кофточке
окаем.
Чтобы туфельки как у
Вали,
Чтобы все видели их
вдвоем.
Ей надо утром бежать на
работу
И знать — он ждет ее у
ворот.
— Когда мы поженимся?
— После первого взлета.
— Когда это будет?
— В свой черед. —
Загадочный, сдержанный,
удалой,
Он был небом, она —
землей.
— Я устала ждать, вся
жизнь перепутана.
Травы в слезах моих, как
в росе.
Небо твое, наверное,
неуютное,
Позабудь его. Будь как
все. —
Но видит она, сразу
словом хромая,
Как леденеют его черты.
И шепчет пугливо:
— Прости, понимаю,
Бросишь небо — будешь не
ты. —
Вот и ладно. И
звезды-фонарики.
И сразу легко под
вечерней мглой.
И вокруг радуги. И он ее
— на руки.
Она была небом, а он —
землей.
Если любишь —
Думаешь потом.
Только ловишь губы
Жарким ртом.
Ты не в шторме на море,
Где волна в кружевце,
Ты не в барокамере, —
Здесь башка кружится.
— Протяни, беленыш, руку —
Откушу я пальчики,
Чтобы к ним не прикасались
Остальные мальчики.
…И новый полет в черноту
вселенной —
Непостижимый и
обыкновенный.
Уже привычный и
невозможный,
И снова неповторимо
тревожный.
Кто-то в космосе легкое
вьет кольцо.
Вся земля у приемников
ждет вызова.
Вглядываясь, в полутьме
телевизора
Ловит единственное лицо.
Небо притягивает
властно,
Всей земле уснуть не
дает.
А если вы лично чем-то
причастны
К людям, вершащим такой
полет?..
Поймите же эту душу
девчоночью,
Полюбившую полунебесного
брата, —
Подружек и маму держит
до ночи,
Колдуя у аппарата.
И вдруг ничего не мчится
по небу,
Только взрыв. Девчоночий
всхлип.
— Мама, да ты понимаешь
что-нибудь?!
Он погиб …—
Кто погиб? Тот,
незнакомый, прекрасный,
Самый лучший во все
времена.
— Мама, там, наверху,
так страшно, —
Вся в слезах заметалась
она. —
... Друг ее появился не
сразу.
Но вот он, любимый,
стройный, живой.
Кинулась на шею.
— Рассказывай! —
А он только покачал
головой.
Механически переступил
порог.
Смотрит в глаза ей
внутренним взором.
— Где ты был такой немыслимый
срок? —
Он очнулся.
— Я просто был дублером.
— Что? — У нее задрожали
ноги.
Зарябили серых газет
листы —
Только портреты и
некрологи ...
— Значит, это мог быть
не он, а ты?
Не пущу! — И, всхлипнув
по-бабьи,
Сжала его в кольце своих
рук,
Все крепче, храня от бед
и разлук ...
Он стоял, пока руки ее
не ослабли.
Потом тихонько ладони
отвел,
Поцеловал их, как милые
лица.
Сел и ее усадил за стол.
— Ну вот. У нас полчаса
проститься.
— Опять проститься? — У
края стола
Она сжалась и замолчала.
И в первый раз наконец
поняла,
Что все это в жизни
только начало.
Начало глухих бессонных
ночей,
Ожиданья усталых шагов у
двери
После всех перегрузок и
скоростей.
И в любую минуту удар
потери.
А ей надо музыки и
тишины.
Цветов луговых и веселых
весел,
Тихих радостей матери и
жены,
Новогодних огней и
вишневых весен.
...Вот он сидит перед
ней, прямой,
Весь до морщинки у губ
подробный,
Еще не исчезнувший,
близкий, добрый ...
«Мой, — она думает, —
или не мой?»
И, обжигая все существо,
Внезапная мысль ее
подкосила:
Она поняла, что любит
того,
Кого ей, наверно, любить
не под силу.
А как тут быть? Есть
единственный, он,
И она никуда из жизни не
выбыла.
Косой ледяной сквозной
небосклон
И ракета. И нет выбора.
Какой бы он ни был —
веселый, злой, —
Он был небом, она —
землей.
И, шагнув бессонным
ночам навстречу,
Слезу тихонько смахнув
по пути,
Положила руки к нему на
плечи:
— Милый, я ждать тебя
буду. Лети.
Баллада о красоте
Это были счастливцы. Те,
Которые даже
Встретились в красоте
Ленинградского Эрмитажа.
Он глядел, как толпятся
вокруг
Все века и меридианы.
Но появилась она. И
вдруг
Потускнели Венеры,
поблекли Дианы.
А она, отмеченная
судьбой,
Подняла глаза, холодея,
И узнала перед собой
Прометея.
Слушай, время,
повремени-ка.
Дрогнул голос, который
необходим.
— Ты Венера?
— Нет, Вероника.
— Я искал тебя.
— Кто ты?
— Я Вадим. —
Десять дней между ними
таяли льдинки,
Привыкала к руке рука
Они, как будто две
половинки,
Друг друга искали
издалека
Им кричали воды Невы и
залива,
Зеркала дворцов и все
вокруг:
— Ребята, вы вместе так
красивы,
Смотрите не разнимайте
рук! —
Десять дней просвистели.
И все умолкло, —
Не воротишь обратно, не
пролетишь.
Потому что его
дожидалась Волга,
Ее — Иртыш.
Десять дней — это просто
первое слово.
Остались невидимые
провода.
Через месяц они увидятся
снова
И на этот раз навсегда.
Он в поезде. Ляг,
дружок, прикорни-ка.
От белых ночей голова в
дыму.
«Вероника, Вероника,
Вероника…» —
Колеса нашептывали ему.
А она летит к сибирским
рябинам.
Небосвод вокруг нелюдим.
Но с каждого облака
смотрит в кабину
Вадим, Вадим, Вадим.
Ресницы, которые взгляд
ее ловят,
Серых глаз удалой
распах.
Теплой пшеницей нависшие
брови
И детские ямочки на
щеках.
Таким запомни его,
Вероника.
Как назад не вернется в
реке вода,
Как не втянешь в горло
взлетевшего крика,
Так его не увидишь ты
никогда.
Почему никогда — разве
были лживы
Глаза и руки и небеса?
Почему никогда, если оба
живы
И вот они — адреса?
Правда, был он при
смерти две недели.
Пришел в себя, не поняв,
почему
Бинты ему на голову
надели,
Горло повязкой сжали
ему.
А до этого легкость
такая и смелость,
И все удавалось. И вдруг
этот крик…
Просто не было выхода —
загорелось,
А он был рядом, и он не
старик.
А крик ребячий откуда-то
сверху.
Сквозь огонь он все-таки
добежал,
Схватил мальчишку,
прижал к сердцу
И рухнул с третьего
этажа.
Когда пришел в себя
понемногу,
Шевельнул руками — их
боль не жгла,
Пощупал двойную от гипса
ногу —
Сказали: срастется.
Будет цела.
И вдруг, когда голову
разоблачали
От бинтов, лежавших
белым венцом,
В очках врача он поймал
вначале
То, что считалось теперь
лицом.
Это может только
присниться —
Кровавая маска, сплошной
ожог.
Ни бровинки-пшеничинки,
ни ресницы,
Ни ямочек на щеках, ни
щек.
Он закрыл глаза и сжал
зубы,
Равнодушьем дивя врачей,
А в ушах его пели
весенние трубы
Ленинградских белых
ночей…
Еще едва ковыляя, в
гипсе,
Твердо вывел, дыханье
зажав в груди:
«Прости, Вероника. Я
ошибся,
Я тебя не люблю. Не жди».
Она не могла поверить
такому —
Внезапному, дикому,
наотрез.
Почуяв беду, все бросила
дома,
Примчалась к нему. А он
исчез.
Люди, надо жалеть его? Нет,
не надо.
Хоть гордость горька в
своей наготе.
Вот на этом и кончилась
баллада
О красоте.
Баллада о жизни лёгкой и удобной
Если писать мужчину —
Пишите только с него.
Вложите всю свою силу
И всё своё мастерство.
Портрет начинайте с
роста,
Чтоб знали мужскую
стать, —
Без малого метр
девяносто,
И плечи тому под стать.
Сутулится, но не гнётся,
Чуть-чуть хмуроват,
броваст.
Вдруг беспомощно
улыбнётся —
На милость себя отдаст.
Развёлся, больше не
женится.
Но любит, чтоб был
порядок, —
И он снисходителен к женщинам,
Он им дарит себя, как
награду.
Не им, а тебе,
ошарашенной,
Поверившей прочным
плечам,
Ни о чём не прося и не
спрашивая,
Просто ждущей его по
ночам.
По ночам, потому что
работа такая,
Чуть ли не для истории,
Неизвестная толком тебе,
мужская,
В опытной лаборатории.
А устанет — встречай с
приятелями,
Улыбчивая, домашняя,
Отводя глаза от матери,
Снова ставь «пузырёк» и
рюмашечки.
Это отдых. Сердиться не
на что.
Он и пьёт всего
вполпьяна.
Он работник. И не ходит
по девочкам —
У него сейчас ты одна.
У него всё продумано,
складненько.
Правда, если раскрыть
скобки, —
За него работают
владики,
А он нажимает кнопки.
Что ж, его слушаются.
Значит,
Он избранный, сильный,
немного таких.
А ты? А он просто не
может иначе.
А у тебя любви на двоих.
Как появился он?
Увлечённый,
Сказал невзначай, так,
что сердце сжалось,
Что он облучённый, почти
обречённый.
Такой большой, и вдруг —
жалость.
Всё закружилось — герой,
мученик.
Такому надо жизнь без
остатка.
Ты к нему протянула
рученьки.
Даже рубашки стирать ему
сладко.
А ты ему нравишься —
лёгкая, как скрипочка.
Доверчивая. Вся ждёшь.
И вдруг оказалось:
болезнь — липа.
Забеременела. Ну и что
ж!
Он сказал, воркуя: «Это
мы выправим.
Есть медики, опыт —
тысяча лет.
Не бойся, маленькая, это
мы вытравим».
А ты тихонько ответила: «Нет».
Он не понял, — такая
послушная…
Снисходительно тронул
пушок на лице
И зевнул, отвёртываясь
благодушно.
Так началась баллада о
подлеце.
Ночью тебе каждый миг
был труден.
В пустоте, что рядом и
впереди.
А утром сказала: —
Ребёнок будет.
Не нравится — уходи.
И если бы он ушёл — без
скандала,
По-мужски, с жестоким,
холодным лицом, —
Ты б его ненавидела, ты
бы страдала,
Но не считала его
подлецом.
Он сказал, что уходит («ничто
не вечно»),
Ты его проводила
застывшей маскою.
Но он воротился на третий
вечер —
Ведь ему с тобой так
удобно и ласково.
Воротился, объясняться
не склонен.
А тебе бы прижаться к
нему поскорей.
Он выдал улыбку и взял в
ладони
Лицо ночной соседки
своей.
И он остался…
Пока по лестницам
Ты взлетала по-прежнему,
словно синица,
Пока не споткнулась на
пятом месяце.
…И вот он сидит у тебя в
больнице.
То слыша жизнь, то
чувствуя камень,
Как самую трудную из
потерь,
Ты лежишь и держишь
двумя руками
Свой живот, такой
дорогой теперь.
Тебе б прислониться к
плечам могучим,
Не думая о том, чтобы
нравиться.
А он воркует: «Отличный
случай.
Вполне логично
избавиться».
Прочёл в глазах твоих
боль и презренье
И встал: — Учти, —
говорит, — одно:
Я не имею к этому
отношения,
Я предупреждал давно.
Он исчез. А ты заплакать
забыла
В свой самый холодный и
серый час.
Всё это было, было, было
На круглой земле восемь
тысяч раз.
Зачем же надо писать об
этом?
Нет, я хочу рассказать
подробно,
Куда юнцам бежать за
советом,
Как прожить легко и
удобно.
А ты не желаешь быть
несчастненькой.
Занята и, значит, беспамятна
днём.
У тебя теперь сын —
смешной, глазастый,
И твой сын ничего не
знает о нём.
А он? Говорят, у другой,
ошарашенной,
Поверившей прочным
плечам,
Которая, ничего не
спрашивая,
Просто ждёт его по
ночам.
Баллада о привычке
Его любили, так любили,
Что про себя совсем
забыли,
Что счастливы, должно
быть, были
Лишь тем, что рядом он
сидит,
Что рядом дышит, рядом
пишет,
Ответит или не
расслышит,
Погладит или поглядит,
А он вниманье брал, как
дань,
Порою тяготясь заботой,
Платил насмешкой и
зевотой.
И клал почти что с
неохотой
На маленькую руку длань.
И так привык он, что
соседка
Всегда послушна, вечно
тут,
Как стол, перо или
планшетка,
Как ручка двери в
институт...
И вдруг — один.
Все так же в мире,
Как было, — стол, доска,
стена.
Он потянулся, сел
пошире...
И понял, что она нужна!
С чего же нет ее?
Больна?
Он поглядел вокруг
несмело.
Она? Не может быть! Она.
Пришла и просто
пересела?
Он хохотнул закрытым
ртом
И поманил ее перстом.
Она в ответ слегка
кивнула,
И отвернулась, и
зевнула.
И все закончилось на том.
Сорвавшись с места всех
быстрей,
Он мерз, дежуря у
дверей.
Он ждал ее послушных
глаз.
Ждал их, едва ль не в
первый раз,
И думал, как они
красивы.
А брови писаны курсивом,
И милый рот... И вся она
Неуловима и стройна...
А он-то был с ней так
небрежен
И улыбался ей все
реже...
Идет! Он вырос на пути.
Услышал тихое: «Пусти».
— Постой, притворщица.
Назло
Все это! —
Он не знал: браниться?
Просить? Сказать, что
будет сниться?
Поклясться иль
посторониться?
Но грустно поднялись
ресницы:
— Не надо. Просто все прошло.
—
Он захлебнулся. Дурень
сонный!
Он воротник рванул
тугой.
Он будет новый,
озаренный,
Заботливый,
неугомонный...
Снег хрустнул под ее
ногой.
— Прощай и стань таким с
другой.
Студенческая баллада
Они были всех дружней во
вселенной
С самого первого курса.
Верней,
Он любил её
самозабвенно,
Она разрешала быть рядом
с ней.
Держала она его трезво и
строго,
И в этом девчонка была
права, —
Быть может, холодновата
немного…
Но для медика так важна
голова!
Иногда позволяла
целовать свои губы,
Прижималась на миг —
хмельная беда!
И был он беспомощным
однолюбом,
Казалось, рабом её
навсегда.
Порой он хватал её,
ждать не в силах,
Швырял на первую из
скамей,
А она, прищурясь,
роняла: — Милый,
Сначала на ноги встать
сумей. —
Он готов был ждать до
конца института,
До любых побед и любых
высот.
Но он знал: придёт такая
минута, —
Он возьмёт её на руки и
унесёт.
Конечно, он был ей много
милее,
Чем другие мальчишки,
чем тот майор,
Чем лысый доцент, что,
мрачно хмелея,
Как филин, глядел на неё
в упор.
Но зачем при лысом смущённо
и смело
Она заливалась смехом
грудным —
Невзначай, как только
она умела,
Или вдруг опускала глаза
перед ним…
Стыдилась старенького
пальтишка?
Или просто Москва ей
была дорога
И было страшно вдвоём с
мальчишкой
Куда-нибудь к чертям на
рога?
… Они были всех дружней
во вселенной,
Но всё пошло по иной
канве, —
Он в дальней больнице
обыкновенной,
Она с заслуженным мужем
в Москве.
Вначале, как часто
бывает вначале,
Туман, круговерть без
огня и печали.
Потом были дни как
бисерный почерк,
Полные дел и слов одних.
А эти её послушные ночи,
эти скучные ночи,
эти душные ночи —
Куда ей деться от них!
Разные этажи желаний.
Ни надежд, ни
воспоминаний…
Всё. Она в поезде, как
горошинка, —
Болтается, ноги шубенкой
прикрыв, —
Трезвенькая, чистенькая,
хорошенькая
И даже способная на
порыв.
… И вот она входит. А в
доме тесно,
В доме улыбки, песни,
цветы.
Он встаёт, поражённый: —
Ты?
Ну что ж, садись, тут
найдётся место.
Коллеги, налейте гостье
вина.
А вот, знакомься, — моя
невеста, —
Он краснеет.
— В сущности, моя жена.
Грустная баллада
Она сияла, как лунный
диск, —
Прямо в душу ему, в
глаза ему.
Сияла, а он, возьми и
влюбись —
Так открыта она и
незабываема.
И под стук её каблучков
Ввёл её он в свой мир
через боль и усталость,
В трудный мир неоткрытых
материков, —
И она понимающе
улыбалась.
Он сломал свою жизнь,
как берёзовый прут.
Сложную, зачеркнул, не
оплакивая.
И она, как ласковый
тёплый спрут,
Всеми щупальцами его
обволакивала.
Было тяжко им — злобно
шурша,
Шевелилось мещанство,
взывая к мести.
А ему казалось — его
душа
И её душа всё сумеют
вместе.
А у жизни не две, а
восемь сторон.
Она рождает и бред и
заботу.
Очень скоро увидел он
Вместо сиянья её зевоту.
А однажды — или мнится
ему
(Так бывает — мы то ли
живём, то ли снимся) —
Увидел: сияет! Но только
кому?
Не ему, а прохожему
проходимцу.
Не поверил. Едва не
сошёл с ума.
Она смеётся. Подумаешь —
шалость…
Потом начала пугаться
сама.
— Да что ты. Просто тебе
показалось. —
Он простил. Да и, может,
ошибся… Пустяк!
Но что-то стало уже не
так.
А дальше: ему
улыбка-враньё.
А в театре, в гостях, в
кинозале, в поезде
Тайком шныряют глаза её
В кокетстве копеечном, в
пошленьком поиске.
Кто он ей? Зачем он
найден и призван?
Лестно — любит. Звонок.
Не слаб.
И потом женщине нужна
пристань
Или ступенька на новый
трап.
А он слова собирал свои,
Чтобы остались на камне
высечены.
Голодая, берёг билет
любви —
Неразменный, тысячный.
И вручил его в две
заветных руки.
А она от него улыбками,
взглядами
Откусывает медные
пятаки,
Чтоб в чужие ладони без
счёта падали.
… Она ласково треплет
его рукой.
— Милый, стоит ли жечь
понапрасну спички.
Я ж с тобой. Я же здесь.
Просто век такой —
Люди сходятся,
встретившись в электричке.
— Век такой? Нет, —
ответил он, — врёшь!
Просто разный товар на
его витринах.
Есть такой, что не стоит
платить и грош. —
Он поправил рюкзак на
плечах журавлиных.
И пошёл к неоткрытым
материкам.
Чтоб не знать, как она
пойдёт по рукам.
Баллада о мальчике и мужчине
Вас трое, вас трое в
мире всего —
И все за одним столом.
Так, как ты ненавидишь
его,
Тишину ненавидит гром.
Так река не выносит
сухой травы,
Так солнца не терпит
снег.
Рядом трое — молчите вы
—
Ты, она и тот человек.
Ты глядишь на него:
зачем он пришел,
Словно вынырнул из реки?
Он сидит, кулаки опустив
на стол,
Тяжело опустив кулаки.
А она? Ты смотришь ей в
глаза,
Ты заглядываешь ей в
лицо,
А она отводит глаза.
Она опускает лицо.
Лицо, которое любишь ты,
Как холод трубы трубач,
Как ночь звезду, как
пчела цветы,
Как рука волейбольный
мяч.
Ее худенький голос стал
хрипловат:
— Вот двенадцать часов
пробьет, —
Хоть никто тут не
виноват,
Так нельзя, пусть один
уйдет.
Ты с ней в школе бегал
еще на каток
И по тропам окрестных
лесов.
Кто такой тот, другой?
Ты упрям и жесток.
Бьют часы двенадцать
часов.
Пока они только начали
бить,
Время есть еще все
спасти.
Ты успеешь поцеловать.
Убить.
Или просто встать и
уйти.
Вы сидите оба в пальто,
Словно гири на чашах
весов.
Не решился ты ни на что,
Бьют часы двенадцать
часов.
Тот, другой, собрал
кулаки со стола
И засунул в пальто на
ходу.
Обернулся у двери, хмур
добела:
— Пусть сидит. Я завтра
приду. —
Он ушел. Ты один с ней
рядом теперь, —
Значит, счастье будет
твоим.
Но что это? Слышишь,
хлопнула дверь —
Это она бежит за ним.
Баллада об одной женитьбе
Генерал, на войне
потерявший семью, —
Одинок, прославлен и
сед, —
Влюбился, выбрал судьбу
свою
Двадцати с половиной
лет.
Лучший друг ему обещал
Инфаркт через десять
дней.
И он не позвал его в
свадебный зал,
Когда женился на ней.
Ей все по душе в женихе
своем —
И то, что на людях
строг,
И то, как нежен, когда
вдвоем...
А мальчишки — какой в
них прок!
Подружка шумела: — Сошла
с ума.
Он старик. Разве ж можно
так! —
А про себя шептала сама:
— Что он нашел в ней,
чудак! —
Подружкам, матери, всем
назло
Она свою свадьбу играла.
И люди решили: «Вот
повезло —
Вышла за генерала».
Он себя ни в чем не умел
щадить
С юношеских времен.
И поэтому, может быть,
Все был молод душой и
силен.
Взгляд не должен тут
лезть ничей,
Ничьей не надо молвы, —
Но чистой ярости их
ночей
Завидовать можете вы,
И с незагаданного числа,
Как положено, по-людски,
Сына его она понесла —
Кусочек любви и тоски.
Тоски по всему, что он
потерял,
Что оставил за тем
крыльцом.
На руках носил ее
генерал
За то, что будет отцом.
А она стала старой стены
серей —
Глаза, как кольца,
пусты...
Так стало жалко ей своей
Тоненькой красоты.
Так стало жалко, что
жизнь пройдет
В пеленках, под визг и
плач.
Только все началось, и
вот
В няньки себя запрячь.
Ведь она сама еще так
молода
И так хороша — посмотри.
Да если он любит —
пускай тогда
Потерпит годика три.
Но тут узнала она, как
он строг,
Как держит слово свое.
В восемь глаз он сына
берег
И уже любил сильней, чем
ее.
Отвез ее ночью в
родильный дом
На муки, на кровь, на
страх,
Она там лежала мешком со
льдом,
С облаками в пустых
глазах.
Кормить? Усмешка прошла
по губе,
Скосила глаза чуть-чуть.
Она не может позволить
себе
Испортить такую грудь.
Сестра на нее махнула
рукой
(Тоже, здрасте, балет!),
Подложила сына ее к
другой
Девчонке таких же лет.
А та захлебывалась
молоком,
А у той, кроме слез,
никого, —
Мужчина пришел и ушел
бочком,
А тельце сына мертво.
И она привязалась ждущей
душой
В полудетской своей
простоте
К этой маленькой жизни
чужой,
Проснувшейся в жадном
рте.
Генерал пишет письма в
больницу жене,
Икру с земляникой шлет.
А та облака считает в
окне.
А в глазах ее щурится
лед.
И когда открыла ему
сестра
Душу его жены —
На него, сквозь все огни
и ветра,
Пахнуло пеплом войны.
Человек, потерявший
семью, —
Одинок, прославлен и
сед, —
Влюбился в беленькую
змею,
От которой тепла ему
нет.
Но он недаром со смертью
играл,
Чтоб была землею земля.
Он душой и поступками
генерал,
Свою волю воле веля.
Стиснув губы в одну
черту,
Не сказав жене ничего,
Из больницы он под руку
вывел ту,
Что кормила сына его.
Первый раз они смотрят
друг другу в глаза.
Надо столько понять и
забыть.
Друг без друга им быть
уже нельзя,
А вместе можно ли быть?
Нетипичная баллада
Я его знаю с коротких
штаников.
Летом яхта, лыжи в месяц
морозный.
В школе он по уши был в
механике,
Что есть на свете
девчонки, заметил поздно.
И самая первая — в косах
ветер,
А в памяти мраморное
изваяние, —
Она попросту не ответила
На неуклюжее его
внимание.
Три года он мучился,
перегорая,
Старался, горбясь над
калькой, вылезти.
Потом на пути попалась
вторая,
И он сразу женился на ее
милости.
А послали в заграницу
недальнюю —
Не бросал на женщин
взгляда невольного,
Не курил, чтоб купить ей
все надевальное,
Украшательное и
настольное.
Она сложила подарки в
комодик.
И, не глядя, как он
побелел от испуга,
Объявила, что, между
прочим, уходит,
Что выходит за его
ближайшего друга.
За семь лет он душу свою
напряженьем,
Расчетами и открытьями
вычистил.
И тогда наконец он
встретил Женю,
Давно знакомую
теоретически.
В первый раз он весь
распахнулся настежь,
Ничего не пряча и не
размеривая.
Столько лет человеку ни
веточки счастья,
И вдруг, пожалуйста, —
целое дерево.
А ему было мало. Ему был
нужен
Не только прописанный
загсом грех,
Не только завтрак, обед
и ужин,
А — колокольчиком —
дочкин смех.
И беззвучно губы его
рыдали,
Третью любовь отрывая
прочь,
Когда жена умерла
родами,
Оставив сына ему и дочь.
Так была судьба к нему
своевольна.
И он зашагал по жизни,
как мог.
Совсем не классический
треугольник —
Три пары таких непохожих
ног.
Мне скажут: это, брат,
нетипично,
Это только начало лунных
сонат.
Но я знаю близко его и
лично.
И он до сих пор не
женат.
Испытал он по правде, а
не как будто
Все три вида несчастной
любви человеческой.
А сейчас вот стоит он —
главный конструктор, —
Поглядишь и поймешь, что
многое лечится.
Не думайте только, что
он известен
Так же, скажем, как
Королев, —
У нас их по крайней мере
двести,
Самых главных
конструкторов.
Баллада о двух гордецах
...Шофер в Сибири —
первый человек,
А этот из шоферов был
первейшим —
На «газике» своем и в
дождь, и в снег
Прорвется бездорожьем
самым злейшим.
И столько было силы у
него —
Медведя свалит, а
захочет — черта!
Три ночи не поспит — и
ничего,
Умоется — и годен для
четвертой.
Всегда с друзьями в
чайную готов,
На всех гулянках первый
запевала, —
Он был грозой девчонок,
смертью вдов,
Но ни одна его не
задевала.
Зато любил гонять в
Саяны он
Усинским трактом, там,
где сердце стынет, —
Чтобы гора, и пропасть с
двух сторон,
И он, летящий чертом
посредине.
...И вдруг он видит:
облака белы,
И, вся в лучах за их
стеной неплотной,
Девчонка, свесив ноги со
скалы,
Сидит, читая книжку
беззаботно.
Подставив солнцу локон
золотой,
Над пропастью легко и
домовито
Сидит земная, в кофточке
цветной,
Наполовину облаком
укрыта.
Он с ходу дал машине
тормоза.
У ног ее он под скалою
замер,
Скрестив прямые серые
глаза
С ее зеленоватыми
глазами.
Такой еще не видел меж
людьми.
— Садись! — Он крикнул
хрипло и невнятно.
Девчонка усмехнулась:
— Не шуми.
Тебе туда, а мне как раз
обратно.
Он бросил «газик»
легонький вперед,
От первых звуков голоса
пьянея.
Верст за пять отыскал он
разворот
И снова появился перед нею.
Хитер, однако, малый. — Будь
добра
Расстаться с облаками и
скалою...—
Ну что ж. Теперь,
пожалуй, ей пора.
Пусть отвезет домой на
речку Ою.
И так пошло с тех пор —
в неделю раз,
А то и чаще, хочет иль
не хочет, —
Нарушив график, поломав
приказ,
На Ою непременно он
заскочит.
Она встречала, за руку
брала,
Своим вареньем потчуя
таежным.
Не то чтобы насмешлива
была,
Но просто все с ней было
невозможным.
Он был с ней тих,
непоправимо тих,
Беспомощен, как вялый
лист герани.
А ей, саянской, нужен
был жених,
Чтоб был на «ты» с
лесами и горами.
...И вот однажды, в час
глухого сна,
Вскочив, как будто
чем-то укололась,
Упрямый стук услышала
она
И хриплый голос, хриплый
темный голос.
Он звал ее, измучась,
осмелев...
И, наскоро накинув
одежонку,
На босы ножки туфель не
надев,
Пошла к нему бесстрашная
девчонка.
Он ждал ее, как берега
матрос.
Пускай она не любит и не
верит —
Схватил ее в охапку, и
понес,
И бросил на холодный
темный берег.
Могучий и жестокий, пьян
и груб...
Без свадьбы, без
согласья милых губ...
Потом очнувшись, кинулся
за руль,
Как от погони, как от
свиста пуль!..
Вот мчится мимо
Минусинск полночный.
Куда он гонит? К
Абакану? Точно!
Здесь поворот, иных
кавказских круче.
Еще мгновенье — и во
мгле дремучей,
Не в силах посмотреть в
глаза друзей,
Сорвется он с отвесной
черной кручи
В холодный непроглядный
Енисей.
И молча Енисей сплотит
волну
Над этой непутевою
могилой.
И человек без слез
друзей и милой
Уйдет навек в глухую
тишину.
Так будет через миг. Но
этот миг
Один всей жизни, может
быть, яснее.
Взгляд босоножки в
памяти возник...
А что же с нею? Что же
будет с нею?
И, бросив «газик» вдруг
наискосок,
В плену другого, нового
порыва,
Он взрыл упругим колесом
песок
За десять сантиметров от
обрыва.
Назад! Не видя черного
пути,
Помчался он по памяти
без света.
Подлец, подлец... Как
смеет он уйти
От жизни, от любви и от
ответа!
Не с сердцем —
с глиняным комком в
груди —
Облазил он речной
пустынный берег.
...Нашел босую на
крыльце у двери
И на колени кинулся:
— Суди. —
Увидел боль в глазах
зеленоватых,
Прекрасных и ни в чем не
виноватых.
Охваченный любовью и
стыдом,
Слова он выговаривал с
трудом:
— Прости меня, прости за
все, что было...—
Но, с поперечной
складкою на лбу,
Девчонка встала, закусив
губу.
Дрожали руки — так ее
знобило.
Ударит? Закричит? Уйдет
домой?
Он ждал, на все готовый
и немой.
Но как девичью душу
угадать? —
С коротким, с незнакомым
всхлипом:
— Милый! —
Она его руками
обхватила.
Он замер. И забормотал
опять:
— Прости, прости. Забудь
о том, что было...—
И вдруг сверкнул упрямый
огонек
В глазах зеленых:
— Глупый, что б ты мог,
Когда бы я тебя не
полюбила!
Баллада о старом кузнеце
Сколько их еще прибудет?
Весь поселок у крыльца.
Здесь сегодня судят люди
Заводского кузнеца.
Не прорваться, не
пробиться,
Не протиснуться вперед.
Что он сделал? Он
убийца.
Тише, люди. Суд идет.
Тихо руки опустил он
Все в мозолях и узлах.
В них молчит такая сила,
Что уже внушает страх.
Каждый шею тянет с
места,
Чтоб взглянуть на
кузнеца.
Говорят, отец семейства?
Как же — дочь и два
мальца.
Где ж убил он? Прямо в
кузне,
Там, где тени по углам.
Как же схвачен? Кем же
узнан?
Говорят, признался сам.
На лице простом и грубом
Время подвело черту.
А его любили люди,
Говорят, за доброту.
Ишь ты как. Народ
дивится —
От добра не жди добра...
А убитая девица,
Кем она ему была?
Та подсобница со
стройки,
С белой пряжкой
кушачок...
Говорят, что слишком
бойкий
У нее был язычок.
Больше мы ее не
встретим,
Но спроси притихший зал
—
Побежала б с каждым
третьим,
Лишь бы он ее позвал.
Хороша, как медуница,
Но не всем ее понять —
Ни учиться, ни жениться,
Только мальчиков менять.
Да, гулящая, шальная,
Злая, как веретено,
Пробивная, продувная, —
Только это все равно.
Все равно, бывал ли с
нею,
Целовал ли жадный рот,
Был ли ей других
нужнее...
Тише, люди. Суд идет.
Суд идет и знает мало,
Но любовь тут ни при чем
—
Та девица не гуляла
С подсудимым кузнецом.
И, от здешнего народа
Тайну женскую храня,
Где-то пряталась полгода
До того глухого дня.
Объявилась утром рано,
Словно тень на каблуках.
Блеск в глазах сухой и
странный
И ребенок на руках.
Пять свидетелей
вставали,
Воскрешая этот день.
Пять свидетелей видали
Эту пасмурную тень.
То она кидалась к речке,
То к вокзалу. И опять,
Встретив взгляды
человечьи,
Поворачивала вспять.
Мы за ней бежим по
следу.
Путь ей в кузне
перекрыт.
...Подошел черед обеду,
Только горн еще горит.
Порешив уже с делами,
Уходить кузнец готов,
Но еще глядит на пламя
Восемнадцати цветов.
Тот огонь с ним в деле
равен.
В том огне подручный
скрыт.
Брось в него стекло —
расплавит,
Камень брось в него —
сгорит.
Приоткрылись вдруг
ворота,
И, не видя ничего,
Ворвался снаружи кто-то
Мимо тихого него.
Он увидел в свете горна
Женской пряди полукруг,
Дикий блеск в ресницах
черных,
Сверток меж дрожащих
рук.
Как сказать об этом
словом?
...Спящего, с лицом в
ладонь,
Подняла его, живого,
И швырнула вдруг в
огонь.
Ахнул зал. Затрепетал
он.
От скамьи гудит скамья.
Словно статуя, над залом
Встала женщина-судья.
Дальше. Дальше в путь,
баллада, —
Снова в кузне мы стоим.
Знаю я, что нету сладу
С сердцем дрогнувшим
твоим.
...Вот она глядит на
пламя.
Отшатнулась наконец.
Встретились глаза с
глазами—
Перед ней стоит кузнец.
А его то в жар, то в
холод.
Та — бежать. Он крикнул:
«Стой!»
Подхватил лежащий молот
И взмахнул перед собой.
Вот и все. Пришла
расплата.
Суд идет, должно быть,
век.
Старый, добрый, виноватый
Перед залом человек.
Мастер Сухов лезет
грудью
Прямо с улицы в окно.
— Не убийство, —
правосудье
Было им совершено! —
Но опять шумит и спорит
Несмолкающий народ.
Вот какое вышло горе.
Тише, люди. Суд идет.
Баллада о погибшей симфонии
Из шороха шин по асфальту
Рождалось его сочиненье.
Из лепета солнечных окон
И смеха вечерней толпы.
Из голоса городского
И сложного сочлененья
Танцующей электрички
И шелестящей тропы.
Он был симфонией полон,
Как склады универмага.
Он кинулся прочь, за
город,
В сиреневую страну.
Рояль он не тронет
пальцем,
Нужна ему только бумага.
Руки дрожат от счастья —
Сейчас он уйдет в
тишину.
Но уши ему забрызгал
Транзистор с соседней
дачи.
Он кинулся с кулаками,
Как на фашистский дот.
Транзистор замолк от
страха.
А он побледнел и начал.
И первые такты упали
Под будущий переплет.
Закрыв глаза, он
услышал,
Как скрипки тут будут
биться,
Как вступят легкие
трубы...
Но что это за напасть?!
За окнами на березках
Гремят и щелкают птицы,
Да так, что он над
оркестром
Теряет всякую власть.
Они погубят работу!
Он накрест рванул
рубаху.
Какой же может быть
выбор,
Кому оставаться в живых!
И он разрядил
двустволку,
Дробью хлестнув с
размаху
Скворцов, малиновок
зябких
И зябликов верховых.
Вот когда стало тихо.
Но слышно, как листья
мокнут,
Как падают капли и ветер
Шумит, убегая во тьму.
Но это уже очень просто
—
Захлопнуть двойные окна.
И наконец остаться
Полностью одному.
Он кинулся вновь к
бумаге,
А трубы как неживые.
А скрипки скрипят и
потрескивают,
Как серенькие сверчки.
И с длинных линованных
строчек
Хвостатые,
Круглые,
Злые,
Бездушные,
Мертвые
Птицы
Таращат свои зрачки.
Баллада о поисках себя
Обласкан он родной
страной —
Пророк в своем дому.
Да что страна — весь шар
земной
Рукоплескал ему.
Великий доктор, полубог
Семидесяти лет,
Он тысячам людей помог
Опять увидеть свет.
Вот и рассказ мой
начался
В том памятном году, —
Я вез к нему свои глаза
Определить беду.
В Москве они рождали
спор,
Неясный до поры.
А он им вынес приговор
Минуты в полторы.
И все не кончилось на
том, —
Как новый добрый друг,
Он пригласил меня в свой
дом,
В семейный узкий круг.
Вот и сейчас — пером
шуршу,
А вижу под пером
Пирог, куриную лапшу
И бога за столом.
Вдруг он вскочил,
засуетись,
Не разжимая губ,
Схватил листков густую
вязь
И отодвинул суп.
И сказал мне голосом
реденьким:
— Неудачник я с малых
лет.
Черт попутал — погнал
меня в медики.
Понимаете, я ведь поэт.
И он стал читать строки
гладкие
Все скучнее и все
длинней.
Выпевая и пестуя гласные
И не ведая муки моей.
...Все это было так
давно.
Прокапали года.
Он остается все равно
Великим навсегда.
А я люблю свой тяжкий
труд,
Упрямую тоску,
Когда глаза и сердце
ждут
Пропавшую строку.
Когда ж глуха рука моя —
Пиши иль не пиши, —
Тоска клубится, как
змея,
И строки, как гроши, —
Отбросив слова тайный
след,
Я в звуках слышу вкус и
цвет,
Слезу и смех, ручей в
глуши
И тяжесть бытия...
Ошибка вся судьба моя!
Наверно, композитор я
По замыслу души.
Баллада о дружбе
Если дружат мужчины —
На ладонь ладонь —
Друг пойдёт за тобою
В воду и в огонь.
Но случилось такое —
Сто ночей без сна —
Полюбили вдруг двое,
А она одна.
Этих глаз молчаливых
В мире нет родней.
Ну, а с дружбой что
делать —
Что терять трудней?
Может, жребий им кинуть —
Кто построит дом?
…Сжали зубы мужчины
И ушли вдвоём.
Баллада о чайках
Под куполом неба
гигантским,
Над гладким сияньем
морским
Один теплоход
итальянский —
И чёрные чайки над ним.
На палубе
празднично-чистой
Стоит катапульта. И в
лад
Из этой забавы
туристской
Тарелочки в небо летят.
И сквозь переплёт
такелажа
Баюкает их вышина.
Стреляют туристы и
мажут,
И палуба смехом полна.
Ружьишко казённое
тронув,
Когда наступает черёд,
Обычные десять патронов,
Стрелок одноглазый
берёт.
Ему далеко за полвека.
Он, видно, с оружьем
знаком.
И мелко дрожит его веко
Над мёртвым стеклянным
зрачком.
Он бьёт безо всяких
пристрелок
Под гул одобренья
кругом.
И восемь взлетевших
тарелок
Осыпались в море дождём.
Его ликованье встречает
И взор восхищённый
немой.
А он оглянулся на чаек,
Летящих за ним над
кормой.
Всех ближе одна, — как
бредовой,
Несмолкшей бедою грозя,
—
Размах её крыл
двухметровый
И в красных обводках
глаза.
И грудь её белая рядом,
И словно б не клюв, а
кинжал…
И оба последних заряда
Он ей между крыльев
вогнал.
Кругом верещали девицы.
А чаячья стая стремглав
На мёртвую кинулась
птицу,
Её на клочки разодрав.
— Вот мерзкие птицы…
Клоака! —
Но сгрудились люди. —
Позор! —
И старший промолвил: —
Однако!
Мы ждём объяснений,
сеньор!
… А что объяснить им?
Богата
Была его юность войной,
Когда его смыло с
фрегата
Внезапной воздушной
волной.
Плывёт он, в сознанье
едва ли,
Устало держась на спине.
И вдруг из подоблачной
дали,
Как в тёмном бреду, как
во сне,
Срывается призрак
суровый,
На миг перед ним
предстаёт
Размах этих крыл
двухметровый
И глаз этих красных
обвод.
Не хищный стервятник
матёрый,
С прибрежных сорвавшийся
скал, —
Та самая чайка, которой
Мы столько сложили
похвал.
Да, та, о которой поныне
С подмостков тоскуя
всерьёз
Заречной приходится Нине
Лить столько
сочувственных слёз.
Та чайка, по волчьему
праву
Почуяв, что он полужив,
Впивается в глаз его
правый,
Немыслимой болью
пронзив.
С тех пор ненавидит он
чаек
И ненависть ту не
расплесть.
И душу ему облегчает
Слепая неправая месть.
Сеньор! С разбомблённых
скорлупок,
Добычей акул и мурен,
Давно не скитаются трупы
По вздыбленной пене
морей.
И, право, нам хвастаться
нечем,
Пенять на чужие крыла —
От злобы пошла
человечьей
Цепная реакция зла.
Пусть страшное прошлое
снится,
Но, может быть, в мирные
дни
Вот эти летящие птицы
Вновь чеховским чайкам
сродни.
…Скорей бы уйти человеку
В каюту глубоко внизу.
Как мелко дрожит его
веко
На мёртвом стеклянном
глазу…
— Не верьте, люди, — не
верьте.
Но я заклинаю, как брат
—
Не спите на палубе
верхней,
Когда эти птицы летят.
Баллада о русских мальчишках
Разве можно забыть этих
русских мальчишек,
Пареньков, для которых
был домом завод?
В старых кепках
отцовских, в тряпье пиджачишек
Уходили мальчишки в
семнадцатый год.
В грудь им пушки глядят,
вслед им ветер ревет…
Так встречает мальчишек
семнадцатый год.
Глядит Революция, очи
суровы:
— Откуда вы, кто вы,
На что вы готовы? —
В ответ поднимались
упрямые руки:
— Готовы на подвиг, готовы на муки,
На радость летящих
навстречу огней,
На голод, на холод
могильных камней.
Готовы на все ради
завтрашних дней!
Год за годом заря над
землею вставала,
Поднималась Россия,
забыв о былом.
И любовью мальчишек
своих баловала,
Как могла, согревала на
сердце своем.
Только вдруг сорок
первый ударил огнем,
Подпоясал мальчишек
солдатским ремнем.
Глядит на них Родина,
очи суровы:
— Откуда вы, кто вы,
На что вы готовы? —
В ответ поднимались
отважные руки:
— Готовы на битву, на годы разлуки.
Готовы на радость
победных огней,
На голод, на холод
могильных камней.
Готовы на все ради
завтрашних дней.
А теперь молодежь
поднимает ракеты, —
Все, что можно желать,
ей Отчизна дала.
Но с чужих полигонов
бессонной планеты
Смерть грозит уничтожить
всю землю дотла.
Пепел атомных бурь
раскален добела, —
Как нам сделать,
мальчишки, чтоб юность жила?
Зовет их История, очи
суровы:
— Откуда вы, кто вы,
На что вы готовы? —
В ответ поднимаются
сильные руки:
Всю землю большую берем
на поруки,
Родная планета, цвети,
зеленей!
Мы любим тебя в
переливах огней.
Мы сделаем все ради
жизни твоей,
Ради завтрашних дней.
Из романа в балладах «Вода бессмертья»:
Баллада о безрассудстве
Высоки были стены, и ров
был глубок.
С ходу взять эту
крепость никак он не мог.
Вот засыпали ров — он с
землей наравне.
Вот приставили лестницы
к гордой стене.
Лезут воины кверху, но
сверху долой
Их сшибают камнями,
кипящей смолой.
Лезут новые — новый
срывается крик.
И вершины стены ни один
не достиг.
— Трусы! Серые крысы вас
стоят вполне! —
Загремел Александр. —
Дайте лестницу мне! —
Первым на стену бешено
кинулся он,
Словно был обезьяною в
джунглях рожден.
Следом бросились воины, —
как виноград,
Гроздья шлемов над
каждой ступенью висят.
Александр уже на стену
вынес свой щит.
Слышит, лестница снизу
надсадно трещит.
Лишь с двумя смельчаками
он к небу взлетел,
Как обрушило лестницу
тяжестью тел.
Три мишени, три тени —
добыча камням.
Сзади тысячный крик:
— Прыгай на руки к нам!
—
Но уже он почувствовал, что
недалек
Тот щемящий, веселый и
злой холодок.
Холодок безрассудства.
Негаданный, тот,
Сумасшедшего сердца
слепой нерасчет.
А в слепом нерасчет —
всему вопреки —
Острый поиск ума,
безотказность руки.
Просят вниз его прыгать?
Ну что ж, он готов, —
Только в крепость, в
толпу озверелых врагов,
Он летит уже. Меч
вырывает рука.
И с мечами, как с
крыльями, два смельчака.
(...Так, с персидским
царем начиная свой бой,
С горсткой всадников
резал он вражеский строй
Да следил, чтоб коня его
злая ноздря
Не теряла тропу к
колеснице царя...)
Но ведь прошлые битвы
вершили судьбу —
То ль корона в кудрях,
то ли ворон на лбу.
Это ж так, крепостца на
неглавном пути,
Можно было и просто ее
обойти.
Но никто из ведущих о
битвах рассказ
Не видал, чтобы он
колебался хоть раз.
И теперь, не надеясь на
добрый прием,
Заработали складно
мечами втроем.
Груды тел вырастали
вокруг. Между тем
Камень сбил с Александра
сверкающий шлем.
Лишь на миг опустил он
свой щит. И стрела
Панцирь смяла и в грудь
Александра вошла.
Он упал на колено. И встать
он не смог.
И на землю безмолвно,
беспомощно лег.
Но уже крепостные ворота
в щепе.
Меч победы и мести
гуляет в толпе.
Александра выносят.
Пробитая грудь
Свежий воздух целебный
не в силах вдохнуть...
Разлетелся быстрее, чем
топот копыт,
Слух по войску, что царь
их стрелою убит.
Старый воин качает седой
головой:
«Был он так безрассуден,
наш царь молодой».
Между тем, хоть лицо его
словно в мелу,
Из груди Александра
добыли стрелу.
Буйно хлынула кровь. А
потом запеклась.
Стали тайные травы на
грудь его класть.
Был он молод и крепок. И
вот он опять
Из беспамятства выплыл.
Но хочется спать...
Возле мачты сидит он в
лавровом венке,
Мимо войска галера
плывет по реке.
Хоть не ведали воины
точно пока,
То ль живого везут, то
ль везут мертвяка.
Может, все-таки рано им
плакать о нем?
Он у мачты сидит. И
молчит о своем.
Безрассудство... А где
его грань?
Сложен суд, —
Где отвага и глупость
границу несут.
Вспомнил он, как под
вечер, устав тяжело,
Войско мерно над черною
пропастью шло.
Там персидских послов на
окраине дня
Принял он второпях, не
слезая с коня.
Взял письмо, а дары
завязали в узлы.
— Не спешите на битву, —
просили послы. —
Замиритесь с великим
персидским царем.
— Нет, — сказал
Александр, — мы скорее умрем.
— Вы погибнете, —
грустно сказали послы, —
Нас без счета, а ваши
фаланги малы. —
Он ответил: — Неверно
ведете вы счет.
Каждый воин мой стоит
иных пятисот. —
К утомленным рядам
повернул он коня.
— Кто хотел бы из вас
умереть за меня? —
Сразу двинулись все.
— Нет, — отвел он свой
взгляд, —
Только трое нужны. Остальные
— назад. —
Трое юношей, сильных и
звонких, как меч,
Появились в размашистой
резкости плеч.
Он, любуясь прекрасною
статью такой,
Указал им на черную
пропасть рукой,
И мальчишки, с улыбкой
пройдя перед ним,
Молча прыгнули в
пропасть один за другим.
Он спросил:
— Значит, наши фаланги
малы? —
Тихо, с ужасом скрылись
в закате послы,
Безрассудство, а где его
грань?
Сложен суд.
Где бесстрашье с
бессмертьем границу несут.
Не безумно ль водить по
бумаге пустой,
Если жили на свете
Шекспир и Толстой?
А зачем же душа? Чтобы
зябко беречь
От снегов и костров, от
безжалостных встреч?
Если вера с тобой и
свеченье ума,
То за ними удача
приходит сама.
...Царь у мачты. А с
берега смотрят войска:
— Мертвый? Нет, погляди,
шевельнулась рука...—
Старый воин качает седой
головой:
— Больно ты безрассуден,
наш царь молодой. —
Александр, улыбнувшись,
ответил ему:
— Прыгать в крепость, ты
прав, было мне ни к чему.
Баллада о доверье
Если заговоры повсюду
Окружают царя царей,
Как веселье сберечь и
удаль,
От льстецов отличать друзей?
Войско царское на пороге
Новых яростнейших побед.
Все ему удается. Боги
С черной завистью
смотрят вслед.
А царю изменила сила —
Словно всю ее сжег
дотла.
Лихорадка его скрутила,
Руки-ноги ему свела.
Что виной тому? Не вода
ли,
Где купался, оледенев?
Или яд ему подмешали?
Или божий свершился
гнев?
Неразнеженный царь,
солдатский,
Сжал, чтоб не было
крика, рот,
А врачи подойти боятся —
Что, как он невзначай
помрет?
Лишь Филипп,
мрачноватый, хмурый,
Не покинул его порог.
Всею тощей своей фигурой
Независим, колюч и
строг.
— Щедро болен ты, царь.
Быть может,
Смерть уже к тебе на
пути.
А доверишься мне, я все
же
Попытаюсь тебя спасти.
А в глазах у царя
застряла
Смерти жесткая стрекоза.
То замрет, то начнет
сначала...
Он от боли закрыл глаза,
Поворочал худую думу:
«Верю», — выронил
наконец.
Варит зелье Филипп
угрюмо.
А в шатер до царя гонец.
Весь в пыли гонец. Дышит
зычно.
Трем коням ободрал бока.
Царь в беспамятстве. Но
привычно
Прямо к свитку ползет
рука.
И папирус из рук не
выпал,
И развернут он и
прочтен.
То в измене врача
Филиппа
Обвиняет Парменион.
Будто взгляд у него
насуплен,
Будто мрачен он весь не
зря.
Будто персами он
подкуплен,
Чтоб сумел отравить
царя.
Царь смежил тяжелые веки
—
И в тенях перед ним
прошли
Все пути, все бои, все
реки
От отцовской его земли.
Старый Парменион, он
верен, —
Был в чести еще у отца.
А Филипп глядит
полузверем,
Полумаскою мудреца.
Всем победам пришло
похмелье.
Жаркий волос ко лбу
прилип.
— Царь, ты спишь? —
это чашу с зельем
Преподносит ему Филипп.
— А, Филипп, — царь
очнулся сразу,
Прямо в душу врача
смотря.
Своему доверял он глазу,
Это все-таки глаз царя.
А Филипп, словно так и
надо,
Все острее сужал зрачки
—
Два прямых, два упрямых
взгляда,
Два достоинства, две
тоски.
Ну а что как царь
отвернется,
Полоснет недоверьем
вдруг...
Ведь не зря его
полководцы
Словно памятники вокруг.
Познакомь он их с
письменами —
Не сочтешь и до двух
минут,
Как Филиппа побьют
камнями
Иль на копья его
взметнут.
И Филипп отступил
невольно.
— Что ты, царь? — Он
поправил край
Одеяла. — Нещадно
больно? —
Царь глаза опустил...
— Давай! —
Этот миг, что давно
вчерашен,
К нам историк едва донес
—
Царь берет у Филиппа
чашу,
А Филиппу дает донос,
Пьет. И жадно следит
очами,
Как меняется врач лицом,
Словно буря перед
молчаньем,
Словно рыба перед
концом.
Но стихает боль
понемногу,
Веки медленные смежив.
Царь поверил врачу, как
богу,
И за это остался жив.
Если б так же вот жил он
дальше,
По дорогам идя своим.
Если б так же без лжи и
фальши
Всюду ближние были с
ним...
Стой, баллада. Молчите,
перья.
Люди нынешние, не те, —
Принимайте тост за
доверье
К человеческой чистоте!
Баллада о беспомощности
Александр — сам философ
и зная философам цену, —
Появившись в Коринфе,
велел привести Диогена.
А когда Диоген
объявил царедворцам, что
занят,
Царь пошел к нему сам,
любопытными щурясь
глазами.
Тот, подставив под
солнце
волос седоватые клочья,
Возлежал отрешенно
у старой обветренной
бочки.
Был он в рубище,
грязном, худом и
корявом.
А на случай зимы
обладал одеялом дырявым.
Царь спросил у него,
не дождавшись ни просьб,
ни вопросов:
— Что тебе подарить,
чем помочь тебе, мудрый
философ? —
Диоген, усмехнувшись,
ответил угрюмо и строго:
— Что ты можешь мне
дать?
И того, что имею я,
много.
Мир коварен.
Дряхлеет душа от его
подаяний.
Хочешь счастье узнать —
откажись от надежд и
желаний.
— Но ведь я — Александр.
Всюду ждут меня люди,
ликуя.
Для тебя, может,
все-таки
что-нибудь сделать могу
я?
— Можешь, —
пошевелил Диоген
сединою. —
Отойди. Ты стоишь
между солнцем и мною. —
Царь схватился за меч,
но к чему ему серый
посредник,
Если, веки закрыв,
позабыл про него
собеседник.
Отошел Александр
Македонский смущенно.
Удалился беспомощно и
восхищенно.
...Македонское войско
пошло по пескам и по
травам,
По дорогам потерь,
по дорогам кривым и
кровавым.
Царь порой ужасался
неистовству и суесловью,
Но не мог удержать он
потоков богатства и
крови.
Слыша стон своей жертвы,
казалось, он слышал
иное:
«Отойди. Ты стоишь
между солнцем и мною».
Охмелев на пиру,
он признался друзьям
сокровенным:
— Не родись Александром,
хотел бы я быть Диогеном.
Баллада об одной строке
Счастливый своей
находкой,
Писал я в далекий год:
Пока я дышать умею,
Я буду идти вперед.
Нашлись сухари-грамотеи
На песенном берегу:
Зачем, мол, «дышать умею»,
Сказал бы: «дышать могу».
А песне не было дела
До письменного стола.
Она над землей летела,
В тревожную даль звала.
Глаза у ребят светились
На Волге, на Иртыше
Тот образ без завитушек
Пришелся им по душе.
...Что ж, с песнями так
бывает.
Ребята, да что со мной —
Мне воздуха не хватает
В больничной глуши
ночной.
Закрою глаза, а холод
За горло меня берет.
И я, как рыба на суше,
Бессмысленно пялю рот.
Швыряю прочь одеяло,
Вижу сумятицу чувств.
Учусь дышать безотказно,
До корня дышать учусь.
Как ночь опять полосата
...
Я воздух в себя тяну, —
На пятый раз, на
десятый,
А в легкие протолкну!
Главное — научиться
Первый страх заглушать.
Как я был прав, ребята,
Надо уметь дышать.
Ночь за окном светлеет.
Новый день настает.
Пока я дышать умею,
Я буду идти вперед.
Легенда о защитниках Бреста
1
Была война. Прошла
война.
Над полем боя тишина.
Но по стране, по тишине
Идут легенды о войне.
Одна легенда есть. Она
Над старым Бугом
рождена,
Где верным стражем
здешних мест
Глядит на запад крепость
Брест.
Ты видишь, друг? Ты
слышишь, друг?
Пойдем туда, где плещет
Буг,
Застанем шорох тишины
За полминуты до войны.
2
Где хмурится Буг в
непогоду,
Чтоб вражьи шаги
стерегла,
Когда-то в старинные
годы
Заложена крепость была.
Ее укрепляли на славу
Веками стену за стеной.
Деревья и дикие травы
Закрыли бетон
крепостной.
Ни ветер, ни зверь и ни
птица
Ее миновать не могли.
Стояла она на границе
Великой советской земли.
Кто первый тогда на
рассвете
В июньское небо взглянул
И понял, что слышит не
ветер,
А мчащейся нечисти гул?
Склонялись под росами
травы,
Когда, как уставы велят,
Девятую поднял заставу
Ночной пограничный
наряд.
И встала к бойницам
застава,
И смять не сумел ее враг
Ни «юнкерсов» воем
гнусавым,
Ни ревом железных атак.
Но, всюду рождая
тревогу,
Катилась лавина врага
По всем пограничным
дорогам
На наши поля и луга.
Запахло золой и полынью,
И к тучам пожары взвились,
Уже бронебойные клинья
На Минск обреченный
рвались.
Громада огня и металла
Неслась, грохоча, по
стране.
Но Брестская крепость
стояла,
Стояла, как остров в
огне.
Короткой июньскою ночью
Десятками тайных путей
Сходились сюда одиночки
—
Солдаты из разных
частей.
Не всем удавалось
прорваться
Сквозь кольца дозоров
ночных.
Всего собралось их сто
двадцать
Защитников стен
крепостных.
Не чести, не славы
просили,
Не жизни спасать они
шли, —
Для них уместилась
Россия
На этом кусочке земли.
И то ли начальник заставы,
А может, майор из
стрелков
Уже командиром по праву
Был признан среди
смельчаков.
А кроме стрелков и
майора,
Вошел в этот братский
союз
Родившийся в крепости
сторож,
Столетний старик
белорус.
Сухой, вроде дуба
сухого,
В замшелых клочках
седины —
Как будто из века былого
Он вышел для этой войны.
Другие, безусые люди,
Кусая до боли губу,
Нет-нет да мечтали о
чуде —
Пробиться, осилить
судьбу.
А он, заправляя им кашу,
Считал не спеша котелки.
От старости был он
бесстрашен
И смерть поджидал без
тоски.
Орудья прямою наводкой
Громили бетон
крепостной,
Была тишина здесь
короткой,
И та не была тишиной.
Но так уж устроены люди
Простой и великой души:
Ни слова о смерти, что
будет,
Ты жив — так стреляй и
дыши!
3
Крепость Брестская!
Кругом тебя ни зги.
С четырех сторон палят
тебя враги.
Но недаром ты на совесть
сложена,
С четырех сторон водой
окружена.
Грозен недруг лютый, да
не вдруг
Перейдет он за широкий
Буг.
И пока в руках бойцов
свинец,
Враг не переступит
Муховец.
…Солнце глянет краешком
сквозь тьму —
Лист березы промелькнет
в дыму.
Зеленью вся крепость
заросла,
Здесь каштанам старым
нет числа.
Пожелай сирень — найдешь
сирень,
Пожелай сосну — стоит
сосна.
Только это не сосна, а
пень,
А сирень огнем обожжена.
Командир в пропахший
дымом дот
Крепостного сторожа зовет:
— Слушай, старый! Ты
здесь прожил век.
В городе есть верный
человек.
Хочешь — ночью, старый,
хочешь — днем,
Доберись, скажи, что мы
живем.
Слово это светлое про
нас
Пусть в Москву товарищ
передаст.
Медлит старый, гладит
седину,
Крикнул командир суровый:
— Ну? —
Указал па город вдалеке.
Налился кровавой полосой
Шрам у командира на
щеке.
И когда закат к земле
приник,
Выбрался из крепости
старик.
А бойцам уже стоять
невмочь
Ночь прошла, и снова
день и ночь.
В Минске враг, кругом
паучий крест,
Но стоит, как прежде,
крепость Брест.
Снова день темнее тьмы
ночной,
Снова ночь, и снова день
настал.
Воющий, гремящий,
разрывной,
С воздуха летит на них
металл.
Трое суток все гудит
окрест,
Трое суток стонет
крепость Брест.
А когда сровняли все с
землей,
Завалили щебнем и золой,
Через Буг и через
Муховец
Смертоносный полетел
свинец.
Поглядев в трубу из-за
реки,
На последний штурм пошли
враги.
Но лишь стали к Бресту
подступать —
Камни Бреста ожили
опять.
Буг заполнен трупами
врагов,
Вышел Муховец из
берегов.
И завыли заново в ночи
Черные фашистские сычи.
Десять дней гудело все
окрест,
Десять дней стонала
крепость Брест.
Вновь пошли враги, и
лишь тогда
Молча пропустила их
вода.
Там, на пепле выжженной
земли
Только трупы недруги
нашли.
…Плещет Буг, спокоен
Муховец,
Только здесь рассказу не
конец.
Походили немцы по золе,
—
Что им проку на пустой
земле!
И среди безлюдной
тишины,
Весь в замшелых клочьях
седины,
Встал старик у
крепостной стены.
Он приказ исполнил в
грозный час,
Где же тот, кто отдавал
приказ?
Восемь дней и столько же
ночей
Ползал старый по земле
своей.
Раскидал он камни
дотов-скал
От одной и до другой
реки,
Семьдесят убитых
отыскал.
Восемь тел, разорванных
в куски,
Где же он, не в Буге ли
реке,
Командир со шрамом на
щеке?
Сорок два ни мертвых, ни
живых, —
Где они и кто отыщет их?
4
Где хмурится Буг в
непогоду, —
Чтоб вражьи шаги
стерегла, —
Когда-то в далекие годы
Заложена крепость была.
Ее укрепляли на славу
Веками стену за стеной.
Деревья и дикие травы
Закрыли бетон
крепостной.
Отсюда, сквозь буйную
зелень,
Под руслом бегущей воды,
Старинных
пещер-подземелий
За город уводят ходы.
Идут они в глуби земные,
Неведомый след свой тая,
Там будто бы есть
кладовые
Оружья, еды и питья.
Никто в них столетьями
не был,
И, как старики говорят,
Кто скроется в землю от
неба,
Тот к небу не выйдет
назад.
Но время легенды меняет,
И ходят рассказы теперь,
Что смелому толща земная
Открыла заветную дверь.
Что будто в гранитной
постели
Друзей схоронивший
старик
В заброшенный мрак
подземелий
Июльскою ночью проник.
Два года ни слуха, ни
вести
Никто нам о нем не
давал,
А недруг хозяйничал в
Бресте,
Над бабьей судьбой
лютовал.
Но дрогнули руки тирана,
Когда в сорок третьем
году
Из брестских лесов
партизаны
Явились ему на беду.
То в тюрьмах замки
открывали,
То рвали кругом провода,
То прямо на брестском
вокзале
Сжигали его поезда.
Их многие видели в
Бресте:
Друзьям помогая в беде,
Как вестники гнева и
мести,
Они появлялись везде.
Напрасно искали их
жадно,
Их след пропадал
вдалеке.
Их вел командир
беспощадный
Со шрамом на левой щеке.
Он вел их по тропам и
кручам,
По гребням холодной
волны.
С ним рядом старик был
могучий
В замшелых клочках
седины.
Свинец их обоих не
трогал,
Огонь обходил стороной.
Недаром два года дорогу
Искали они под землей.
А старый сержант мне
поведал,
Что видел обоих во мгле
За десять минут до
победы
На вражьей горящей
земле.
5
Была война, прошла
война,
Над полем боя тишина.
И по стране, по тишине
Идут легенды о войне.
И мирным стражем древних
мест
Глядит на запад крепость
Брест,
Летящим птицам счет
ведет
И буйной зеленью цветет.
Ташкентская легенда
Рассердился аллах,
закрутил непогоду
И кишлак уничтожил
небесным огнём.
Думал, жители так же,
как в прошлые годы,
Бросят мертвый кишлак и
забудут о нём.
А наутро пошли к нему
люди без счёта
Из других кишлаков, из
аулов и сёл.
Каждый нёс свой кирпич,
каждый шёл на работу,
И арык зазвенел, и
шиповник зацвёл.
Шли они по дорогам, что
сами открыли.
Виноградная следом
стелилась лоза.
И на разных они языках
говорили,
И светились у них разным
цветом глаза.
Каждый клал свой кирпич,
словно сердце живое.
Ладил стену на прочных
весёлых углах.
И поднялся кишлак краше
прежнего вдвое,
И руками развёл изумлённый аллах.
Комментариев нет
Отправить комментарий