6 декабря — 95 лет Николаю
Константиновичу Старшинову (1924 -1998), поэту, переводчику, критику, основными
темами творчества которого были пережитая им война и — Любовь, Природа, Родина.
В своих стихах, давно уже ставших хрестоматийными, вошедших в лучшие
поэтические антологии ХХ века, он всегда честен перед собой и перед читателем,
стыдясь пафосности и неискренней интонации. Известны его поэтические формулы из
стихов о войне: «Никто не крикнул: «За Россию!..» А шли и гибли за неё», или
другие строки: «А нам судьбу России доверяли, и кажется, что мы не подвели»… Легких
судеб у поэтов не бывает, и в жизни Старшинова было всякое. А сам Николай
Константинович написал так:
Жизнь
моя! Она бывала всякой.
Пела
синевой любимых глаз...
И
молчала зло перед атакой...
Может, потому и удалась!
Николай Старшинов из поколения, почти
полностью выбитого войной. Он родился 6 декабря 1924 года в Москве, в
Замоскворечье. В многодетной семье был самым младшим, восьмым ребенком. Родители
— выходцы из крестьян. Отец Константин
Никитич — родом из Владимирской
губернии, матушка Евдокия Никифоровна — из
Тульской. Жили в Москве. Отец работал бухгалтером в «Экспортлесе», мама была
домохозяйкой, воспитывала детей. В год рождения Николая Старшинова отец поэта
решил, что семье нужен свой домик в деревне, потому что прокормить такую
большую семью на зарплату скромного бухгалтера было непросто. Выбор пал на
старинное село Рахманово, где жили родственники жены, матери поэта. Там была
поставлена небольшая изба-пристройка, примыкавшая к другой избе, в которой жили
родственники. С тех пор почти каждое лето вплоть до самой войны младшие дети
(те, кто ещё учились в школе) проводили летние каникулы на природе, ведя
деревенский образ жизни под присмотром Евдокии Никифоровны. Свежие овощи с
огорода, грибы, ягоды, рыба из речки были хорошей добавкой к продовольственной
корзине семьи.
Как только Николай подрос, его одного
стали отпускать на речку (а произошло это еще в дошкольном возрасте), и он
целыми днями пропадал у воды. В семь лет маленький Коля поймал на самодельную
удочку с самодельным крючком первую щуку…. Эта щука превратила мальчика из
простого рыболова в заядлого рыбака, и сделала его «счастливым на всю жизнь».
Об этом событии он напишет в своем первом рассказе «Моя первая щука». Любовь к
этим местам осталась у поэта до конца дней. Вот что написал Николай Старшинов в
автобиографии для книги «Лауреаты России» после присуждения ему Государственной
премии им. М. Горького в 1984 году: «Мне и сегодня видится наше село Рахманово,
залитое ярким утренним солнцем, наша, четвертая от церкви, изба-пристройка,
идущие к заутрене старухи в черных платьях, с ботинками, перекинутыми на
шнурках через плечо. Перевалившиеся за палисадники кусты цветущей сирени, огромные
лохматые ветлы, усыпанные грачами, галками и воронами. В ушах еще стоит их
ярмарочный яростный гомон. Помнятся наши детские игры — бабки, городки, лапта — и
мои грибные походы и рыбалка. Я целыми днями пропадал в лесу или на речке
Сумери, или на мельничном омуте у Вори, за что и получил от мальчишек прозвище
Лесовик. А старые угольницы, где мы лакомились самой сладкой земляникой, куда
мы ходили по вечерам собирать ночные фиалки и светлячков!… Конечно, помню я и песни,
и частушки, которыми славилось наше Рахманово». Не являясь деревенским по
рождению, Николай Старшинов полюбил Рахманово с его крестьянским укладом, и оно
в свою очередь многое ему дало: тонкое чувство природы, знание сельской
повседневной жизни, влюбленность в народную речь — разговорную и песенную. Крестьянское
отношение к жизни Николай Константинович сохранил на все годы. В 1966 в стихотворении,
посвященным другу детства Петру Семенову, который был постоянным спутником его
детства, поэт писал:
А правда, мне в деревне бы родиться,
Пускай в дожди, пусть где-то на лугу…
Конечно, я и так могу гордиться,
Что, мол, косить, что, мол, пахать
могу.
Могу сказать: я из деревни вышел,
Я до сих пор там первый рыболов…
И всё-таки, видать, я недослышал
Каких-то самых деревенских слов.
Но говорю: — Вода, трава, деревья,
Я всё же вас умею понимать,
Я не родной — приёмный сын деревни,
Но я люблю её, как любят мать.
Многодетная семья жила дружно, но
бедно. Родители, сами не сумевшие получить полноценного образования, приложили
все усилия, чтобы дети выросли образованными людьми. Чем было заниматься длинными
зимними вечерами? Ни радио, ни денег на посещение «Синема» или театра. Зато
книги! Их было много. И почти каждый вечер вся семья усаживалась за их чтение. Вот
строки из воспоминаний самого Николая Константиновича: «Каждый день после
ужина за прибранным столом собиралась вся наша семья. И кто-то из старших
братьев или сестра читали нам вслух стихи. Два, а то и три часа. Зато к
четырнадцати-пятнадцати годам я очень неплохо знал русскую поэзию. Да и не только
русскую. Пушкин, Лермонтов, Крылов, Кольцов, Некрасов, Тютчев, Фет, Никитин,
Суриков, А. К. Толстой, Полонский, Апухтин, Бунин, Блок, Есенин, Маяковский и
другие поэты с тех пор остались в моей памяти. А ещё Лонгфелло, Беранже, Гейне
и даже «Фауст» Гёте.» И так как эти авторы читались и перечитывались, то Николай
знал их тексты наизусть. И потом, уже в Литинституте, когда приходилось сдавать
экзамены по отечественной и зарубежной литературе, детские яркие
впечатления-воспоминания очень пригодились. С 12 лет он начал писать стихи. Вот
одно из первых стихотворений Старшинова, написанное им в двенадцатилетнем
возрасте:
И тропинки эти мне знакомы,
И крутой уклон горы знаком.
И шумит, шумит призывно омут
Где-то здесь за ближним ольшняком.
Я стою у самого обрыва.
За спиною — тёмный лес застыл.
Предо мной, внизу — реки заливы,
У воды — бревенчатый настил…
С 1932-го по 1942 Николай учился в
282-й московской школе. В 1938-1940 посещал литературную студию при Московском
доме художественного воспитания детей.
Потом была война, страшная и беспощадная.
Осенью 1941-го рыл окопы с одноклассниками под Малоярославцем; зимой — дежурил ночами на крыше своего дома,
гасил «зажигалки». Он пробыл на войне всего семь месяцев. Сохранилась
фотография, где он в гимнастерке с пилоткой на голове, но ещё без погон.
Курсантская, очевидно. Худенький мальчик с открытым, ясным и каким-то
беззащитным взглядом.
В 1942-м его призвали в армию, недолгая учеба в
эвакуированном в удмуртский Глазов 2-м Ленинградском пехотном училище, фронт.
Даже до лейтенантских звездочек не доучили —в начале 1943 года всему курсу
присвоили сержантские звания и послали на передовую.
И вот в свои семнадцать лет
Я встал в солдатский строй…
У всех шинелей серый цвет,
У всех — один покрой….
— писал он, вспоминая об этих суровых
днях. Недаром на фронте говорили: пехотинец живет три атаки... Воевал на
Западном фронте, был заместителем командира пулемётного взвода. В разгар боевых
действий, когда началось великое сражение под Курском, командование Западного
фронта решило провести семинар фронтовых поэтов – в мае 43-го. Старшинов публиковал
свои стихи во фронтовой газете. Его сдёрнули с «передка» и пригласили на
семинар. К сожалению, он не успел на него попасть, так как семинар длился… один
день. В августе 1943-го в калужских перелесках под Спас-Деменском старший
сержант Николай Старшинов осколками разорвавшейся мины получил тяжелейшие
ранения ног. Обе ноги оказались перебиты, всю ночь он полз к своим, волоча за
собой винтовку и оставляя кровавый след. Чудом удалось избежать ампутации, но
раны эти мучили до конца жизни. Эти осколки будут выходить в течение всей
жизни, выйдут не все. Война будет с ним всю жизнь: в памяти, осколками — в
ногах, в его негромких стихах.
...А
кто-то звал родную мать,
А
кто-то вспоминал — чужую.
Когда,
нарушив забытье,
Орудия
заголосили,
Никто
не крикнул: «За Россию!..»
А
шли и гибли за нее.
Эти строки он написал в 1944-м, в госпитале.
В феврале 1944 года демобилизованный после госпиталя по инвалидности, на
костылях, Старшинов возвращается домой в Москву, а в марте поступает в
Литинститут. Однако учится в нём… 11 лет.
В 1944 году Николай знакомится в
Литинституте с Юлией Друниной, своей ровесницей, такой же фронтовичкой и
начинающей поэтессой. Из воспоминаний: «Мы встретились в конце 1944 года в
Литературном институте имени А. М. Горького. После лекций я пошел ее провожать.
Она, только что демобилизованный батальонный санинструктор, ходила в солдатских
кирзовых сапогах, в поношенной гимнастерке и шинели. Ничего другого у нее не
было. И, хотя позже, в 1948 году, писала:
Возвратившись с фронта в сорок
пятом,
Я стеснялась стоптанных сапог
И своей шинели перемятой,
Пропыленной пылью всех дорог, —
мне казалось, что это ее нисколько
не смущало — она привыкла к такой одежде настолько, что не придавала ей
никакого значения…
По дороге мы взахлеб читали друг
другу стихи — тогда в Литинституте это было принято, считалось нормальным, хотя
многие прохожие посматривали на нас с любопытством, а то и с удивлением. А поскольку
большинство стихов было посвящено войне, мы заговорили и о фронте… Потом вдруг
случайно перенеслись в довоенное время. И обнаружилось, что в конце тридцатых
годов мы оба ходили в литературную студию при Доме художественного воспитания
детей, которая помещалась в здании Театра юного зрителя. Вспомнили руководителей
студии — поэта-переводчика Бориса Иринина, прозаика Исая Рахтанова, своих
товарищей-студийцев, вспомнили, как нередко пропускали занятия, чтобы
посмотреть какой-нибудь спектакль. А «Тома Кэнти» смотрели даже вместе… Это
было в конце тридцатых годов. Теперь нам было по двадцать лет. Она была
измучена войной — полуголодным существованием, была бледна, худа и очень красива.
Я тоже был достаточно заморенным. Но настроение у нас было высоким — предпобедным…
Через несколько дней мы сбежали с
лекций, и я снова провожал ее. Мы зашли к ней домой. Она побежала на кухню и
вскоре принесла мне тарелку супа. Извинилась, что нет хлеба. Я спросил:
— А себе?
— Я свою долю съела на кухне. И
больше не хочу…
Суп был сильно пересолен, имел
какой-то необычный темно-серый цвет. На дне тарелки плавали мелкие кусочки
картошки. Я проглотил его с большим удовольствием, поскольку был голоден… Только
через пятнадцать лет, когда мы развелись и пошли после суда в ресторан — обмыть
эту процедуру, она призналась:
— А ты помнишь, как я тебя угощала
супом?
— Конечно, помню!
— А знаешь, что это было?..
Оказалось, что это был вовсе не
суп, а вода, в которой ее мать варила картошку «в мундирах». А Юля, не зная
этого, подумала, что это грибной суп. И только потом при разговоре с матерью все
выяснилось.
Я спросил:
— Что же ты сразу-то не сказала
мне об этом?
— Мне было стыдно, и я думала, что
если ты узнаешь это, у нас могут испортиться отношения.
Смешно, наивно, но ведь и
трогательно…»
В 1944 году они поженились. В 1946
году родилась дочь Елена. «Денег на свадьбу долго не было, расписались лишь
тогда, когда дочка пошла в школу. Мы были студентами второго курса, когда у нас
родилась дочь Лена. Ютились в маленькой комнатке, в общей квартире, жили
сверхбедно, впроголодь. Приходилось продавать одну карточку, чтобы выкупить
продукты на остальные, хотя и на них получали не очень густо. А дочка, тяжело
переболев в первые месяцы, нормально росла, отличаясь отменным аппетитом.
Случалось, что она прибегала на кухню и, если там находилась плошка с варевом,
предназначенным для соседской кошки, мгновенно расправлялась с ним…» В
марте 1947-го Старшинов и Друнина — участники
Первого Всесоюзного совещания молодых писателей. В 1948 поэт попал в больницу с
тяжёлой формой туберкулеза.
Внешне Старшинов был человеком очень
мягким и добрым, но жизнь с ним была трудна. Пулемётчик, вернувшийся с войны
инвалидом, пил. Прожили они вместе 15 лет в трогательной любви и дружбе, но, как
иногда случается в жизни, «любовная лодка разбилась о быт». В 1960 году Друнина
ушла, забрав дочку. Вторая жена Николая Константиновича, Эмма Багдонас,
работала звукооператором на Вильнюсском радио. Они поженились в июле 1960 года.
Этот брак оказался долгим и счастливым —
на всю жизнь. С ним связан «Литовский
период» в жизни и творчестве Старшинова (1963-1966).
Уже во время учебы его начинают
печатать крупные издательства. С публикациями, а тем более с признанием, как
поэта, складывалось непросто. Его, как и некоторых других молодых, только
входящих в литературу, обвиняли в «преувеличенной поэтизации автобиографических
«мелочей жизни». В 1947 году в журнале «Октябрь» Старшинов опубликовал поэму
«Гвардии рядовой». Первая книга стихотворений «Друзьям» вышла в 1951 году в
издательстве «Молодая гвардия» После окончания Литинститута, в 1955 году, Николая
Константиновича приняли литсотрудником в отдел поэзии журнала «Юность», где он
проработал почти восемь лет, до 1962 года. Одновременно в эти же годы Старшинов
возглавлял литобъединение МГУ. В 1950-е годы увидели свет поэтические сборники:
«В нашем общежитии», «Солдатская юность», «Песня света»; в 1960-е — «Весёлый
пессимист», «Проводы», «Улыбнитесь, пожалуйста!» «Иду на свидание», «Лирика», «Протока».
Позднее вышли «Зеленый вечер» (1972), «Осинник» (1973), «Ракеты зеленый огонь»
(1975), «Ранний час» (1977), «Милая мельница» (1978), «Твое имя» (1980), «Милости
земли» (1981), «Мое время» (1984), «Любить и жить», «Река любви» (обе — 1986),
«Я с тобою говорю», «Город моей любви» (обе — 1987) и др.
С 1972 по 1992 гг. Николай Старшинов
занимал пост главного редактора альманаха «Поэзия». У него был редкий дар
учительства — ненавязчивый,
уважительный и глубокий. Не перечесть имён поэтов, которые благодарны ему и за
бескорыстную помощь, и просто за человеческое тепло. Николай Дмитриев, Геннадий
Касмынин, Геннадий Красников (он тоже был редактором альманаха), Нина Краснова,
Григорий Калюжный, Евгений Артюхов, Нина Стручкова… В альманахе были впервые
напечатаны неопубликованные (абсолютно непроходные, всюду зарубленные) стихи Марины
Цветаевой, Николая Глазкова, Леонида Мартынова, Ярослава Смелякова, Марии
Петровых, Николая Тряпкина, Арсения Прохожего, Александра Сенкевича… Ничего
никогда никому не навязывая, Старшинов сам умел слушать других, уважать иное,
не близкое ему мнение. В альманахе стали печататься Иван Жданов, Владимир
Бурич, Карен Джангиров, Нина Искренко, Виктор Коркия, Алексей Парщиков… Блестяще
знающий русскую поэзию и прозу, ещё в доперестроечные времена читавший наизусть
Гумилёва, Ходасевича, пробивавший запрещённые стихи Цветаевой, глубоко знавший
поэзию Пушкина, Некрасова, Блока, Есенина, Пастернака, Старшинов с интересом
относился к появлявшимся на страницах альманаха философским беседам с А.
Лосевым, к переводам эссе Шопенгауэра, Кьеркегора, стихов Кортасара, Г. Гессе…
За несколько номеров до закрытия альманаха в состав его редколлегии вошли Н.
Матвеева, Е. Витковский, А. Сенкевич. Другом редакции и автором альманаха стал
выдающийся русский философ, поэт и переводчик Владимир Микушевич, приезжавший
из Америки Наум Коржавин любил наведываться в альманах к старому своему
товарищу по Литературному институту…
Николай Константинович был глубоко
порядочным человеком и всегда поддерживал коллег по перу: оказывал немалую
помощь начинающим поэтам, в числе которых, например, В. Ф. Пахомов, а также Николаю
Глазкову, чьи публикации были затруднены из-за несоответствия поэзии этого
автора официальным идеологическим установкам. Многие теперь уже известные
молодые поэты считают его «крестным отцом» своих первых произведений. Ему посчастливилось
встречаться с блистательными мастерами российской поэзии, а с некоторыми и
по-настоящему дружить. Среди них — Анна Ахматова, Николай Заболоцкий, Александр Твардовский, Леонид Мартынов, Давид Самойлов, Арсений Тарковский, Наум Коржавин, Ярослав Смеляков, Николай Глазков,
Михаил Светлов, Владимир Высоцкий. Общался Старшинов, конечно, и со многими,
многими другими известными поэтами. В результате этих встреч появился цикл его
статей в четырех книгах. Об этих, и многих других событиях, связанных с
житьём-бытьём (и творчеством) поэтов — как
хороших, так и разных —он написал в своих воспоминаниях «Лица, лики и личины»,
опубликованных в 1994 году.
В 1977 году поэт возвращается в
альма-матер: доцент Старшинов набирает первый свой семинар студентов-заочников
Литинститута. Он обладал феноменальной памятью на стихи. Стоило ему услышать
авторское чтение, как он тут же начинал цитировать понравившиеся строки. А если
читал с листа, то почти сразу же, с первого раза, выучивал всё стихотворение. А
если он редактировал сборник, то мог его почти весь процитировать. Сегодня в
России, наверное, нет ни одного писателя или поэта, который бы ввел в русскую
литературу столько молодых авторов, многие из которых смогли реализоваться. В
этом ключ и зерно Николая Константиновича, его человеческого и творческого
подвига. Бытовала присказка: ‘Все мы вышли из шинели Старшинова», которая обозначала
плеяду замечательных молодых поэтов 60-80-х годов ХХ века, становлению которых
помог Николай Старшинов.
В поисках новых впечатлений и тем для
своих стихов поэт много путешествовал по стране, знакомился с людьми, у него
появлялось много новых друзей. Он запомнился современникам как добрый, весёлый,
жизнелюбивый человек, заядлый рыбак и душа компании. Всю жизнь он болел после
тяжелого ранения, полученного в двадцатилетнем возрасте на полях Великой
Отечественной, ходил с палочкой. Был человеком земным, со всеми страстями и
заблуждениями. Долго и тяжело пил. В загуле не успел проститься с умирающей
матерью и всю жизнь корил себя за это. Отчасти из-за пьянства распался первый
брак с Юлией Друниной. Но он сумел победить себя и последние лет двадцать пять
жизни не брал в рот ни капли. Свою вторую жену и дочь он любил, дорожил семьёй,
но первая любовь не забывается. Бывало, после банкетов он ехал к Друниной… Они
привычно стелили ему на диване, звонили его жене — мол, всё в порядке. Утром он уезжал домой… Очень дружил со своей
старшей дочкой. Нашел себе отдушину в коллекционировании перлов графоманов. Было
у него ещё увлечение, которое он пронёс через всю жизнь: рыбалка. Отсюда,
наверное, тонкое и трепетное чувство природы в его стихах. Даже книгу написал:
«Моя любовь и страсть рыбалка». Он завоевал такой авторитет у
рыболовов-любителей, что Госкомспорт России проводил соревнования по подлёдному
лову рыбы на «Кубок памяти Николая Старшинова».
Собирание частушек стало второй
страстью после рыбалки. Его подборки этих миниатюрных шедевров народного
творчества поистине бесценны. Вот как Старшинов отозвался о частушке: «Частушка,
как и анекдот, выжила благодаря своей оперативности, лаконичности, остроте
сюжетов, сжатых до предела, благодаря необычайности ситуации, озорству,
высокому мастерству, а нередко и умышленной нелепости, доведённой до полного
абсурда и потому вызывающей широкую улыбку». Конечно, он, полугородской-полудеревенский
житель, знал их достаточное количество, но, когда о хобби Старшинова узнала
страна, ему начали присылать частушки со всего Союза. Их число достигло 35
тысяч, не считая тематических вариантов. Полвека занимался Николай Старшинов их
коллекционированием, результатом стали сборники «Частушки с картинками» (1991),
«Разрешите вас потешить» (1992), «Ой, Семеновна!» (1992).
Литературное наследие Старшинова составляют
43 книги поэзии, прозы и литературной критики. Особое место в его творчестве
занимают переводы литовской и финской поэзии. Он переводил народного поэта
Чувашии Якова Ухсая, стихи литовской поэтессы Саломеи Нерис, стихи классика
украинской литературы Владимира Сосюры. Помимо стихов «для взрослых» писал он и
детские стихи («Кому нравится дождик», 1968; «Вот как бывает», 1973), и прозу
(сборник рассказов «Белый камень», 1968). Старшинов обращался и к крупной поэтической
форме. За 40 лет им было написано 7 поэм: «Гвардии рядовой» (1947), «Песня
света» (1959), «О старом холостяке Адаме» (1963—1965), «Проводы» (1967), «Милая
мельница» (1971—1972), «Семеновна» (1972—1973), «…И я открыл глаза…» («Шесть
свиданий») (1985). Ему принадлежат книги о поэзии и писателях: «Памятный урок»
(1980), «Дорога к читателю» (1985), «Планета “Юлия Друнина”, или История одного
самоубийства» (1994), «Лица, лики и личины: Литературные мемуары» (1994). Стихи
Николая Старшинова переведены на английский, немецкий, испанский, голландский,
польский, чешский, румынский языки. Поэзия Старшинова проста и мужественна,
добра и решительна, светла и взволнованна.
На стихи Николая Старшинова написаны несколько
очень хороших песен. Знаменитая Алиса Фрейндлих тоже могла оценить обаяние поэтических
строк Николая Старшинова. Как писал в своё время журнал «Театральная жизнь», в
спектакле «Эльдорадо» финальная сцена идёт под песню: «Песня грустная,
лирическая, про «реку любви», которая «вдруг утихла, обмелела». Напетая А.
Фрейндлих на стихи поэта Н. Старшинова, она рождает на сцене особую атмосферу.
«Река любви, река любви…, — много
раз повторяет знакомый голос, — река
любви нам песни пела…» Песня начинается тихо, идёт аккомпанементом диалогу, но
постепенно нарастает, и вот уже всё на сцене подчинено ей. Её слушают как
заворожённые. «И вдруг утихла, обмелела», —
горько выговаривает, именно выговаривает актриса» Николай
Константинович был бы растроган до слёз, если бы мог узнать о необычной истории
своего стихотворения «Голуби», ставшего песней, строки которого о целующихся на
крыше голубях когда-то крыла критика, обвиняя их в сентиментальности и мещанстве,
но которые стали почти народными.
Николай Константинович внес огромный
вклад в литературу второй половины ХХ века, был настоящим патриотом, автором
замечательных стихотворений, песен, собирателем частушек и русского фольклора,
опытным редактором, литературным критиком, педагогом и наставником начинающих. Был
награждён орденом Отечественной войны I-й степени (06.04.1985), орденом «Знак
Почёта», орденом Дружбы народов, медалью «За оборону Москвы», медалью «За
боевые заслуги» (06.11.1945). Лауреат премии Ленинского комсомола (1983) — за
произведения последних лет и многолетнюю плодотворную работу с молодыми
писателями и Государственной премии РСФСР имени М. Горького (1984) за книгу стихов
«Река любви».
В последние годы у Николая
Константиновича было мало времени, чтобы писать стихи, он занимался
составлением поэтических сборников. В трехтомник «Земли моей лицо живое» вошли
стихи о сельской жизни, собранные от древности до наших дней. Старшинов
составил несколько антологий «Молодые голоса», где собраны более сотни молодых
поэтов 80-х от Бреста до Владивостока. Главный труд, самый «почетный», как говорил
сам автор, — это работа, посвященная 40-летию Победы, работа над составлением
12-томника «Венок славы». В этом издании уделено внимание всем крупнейшим
битвам Великой Отечественной войны. По воспоминаниям Старшинова, этот труд хоть
и отнимал много времени, но доставлял радость и воспоминания, щемящие сердце. У
него за спиной остались миллионы других, кому нужна была защита их памяти, —
«павших» и не вернувшихся с полей войны. В это собрание сочинений он постарался
включить не только стихи таких известных поэтов, как Симонов, Сурков, Луконин,
но и стихи простых солдат, непосредственных участников боев, инвалидов войны. Работая
над антологией, Николай Старшинов вспоминал многие эпизоды той страшной войны,
людей, своих друзей-фронтовиков, погибших и живых, много сделавших во имя
Великой Победы.
Последние годы жизни Николая Константиновича
оказались не самыми счастливыми. В августе 1991 года он был потрясён известием о
самоубийстве бывшей супруги, которое на долгое время выбило его из колеи. Он
тяжело переживал распад страны. Посыпалась одна напасть за другою. Вспомним
хотя бы закрытие альманаха «Поэзия»… А как переживал, когда уже одобренные и
набранные сборники поэтов попали под команду: «Рассыпать!» или в связи с тем,
что у целого ряда изданий пришлось срочно «урезать» тираж. Он забирал из
типографии по 500 экземпляров своих книжек лишь за тем, чтобы дарить их с
автографами. Мучили фронтовые раны, подводило здоровье.
Настоящей радостью последних лет
Старшинова стала его дружба с Юрием Владимировичем Никулиным, который нашёл
Николая Константиновича по сборнику его озорных частушек. Два фронтовика,
вблизи оказавшиеся поразительно похожими друг на друга, с первой минуты нашли
общий язык, словно всю жизнь были знакомы. Никулин принёс составленный им
сборник анекдотов, предложив обмен на сборник частушек Старшинова. Наперебой
пошла в ход демонстрация содержимого этих сборников. Рассказы анекдотов и пение
частушек перемежалось воспоминаниями и фронтовыми сюжетами… Потом Старшинов и
Никулин много раз встречались, вместе снимались в телевизионных передачах,
поздравляли друг друга с праздниками. Никулин написал прелестное предисловие к
одному из сборников частушек из коллекции Старшинова…Писатель Владимир Крупин
отметил, что Николай Старшинов олицетворял пример высочайшей дружбы, которой в
литературных кругах практически не бывает.
Он писал и печатался до глубокой
старости, и две темы были у него главными: любовь и война, которая никак не забывалась.
В последние годы у поэта вышли сборники: «Глагол» (1993), «Мои товарищи — солдаты»,
«Птицы мои» (1995) и др. В 1994 году были опубликованы литературные мемуары
Старшинова — «Лица, лики и личины», в 1998, посмертно — книга воспоминаний «Что
было — то было». Он был слишком прост —
и в поэтике, и в бесхитростной открытости чувств, мыслей, и в рыцарской
приверженности однолюба к традиционной школе русского стиха, классической
русской литературы, к народной культуре, к народному мировосприятию и миропониманию,
к национальной самобытности исторической России. Его человеческая и творческая
доступность, открытость — из самого
высокого ряда, из нравственной и эстетической материи высшего достоинства. Это
замечательно точно почувствовал и передал Давид Самойлов в одном из лучших
стихотворных посвящений Старшинову, товарищу по фронтовому поколению:
Ты в стихе, как на духу,
Ты открыт, как на юру,
Ты доверился стиху —
Исповеди на миру.
Так задуман дивный труд
Ради вразумленья чад.
Что, наверное, поймут.
И, наверное, простят.
Рыбалка осталась его страстью до
конца жизни. Там и подстерёг его второй инсульт. Вот что рассказал поэт Виктор Кирюшин, которому довелось работать и
дружить с Николаем Константиновичем:
«Когда в августе пришла весть о тяжкой болезни поэта, мы с приятелем ринулись в Вышний Волочек, где лежал он в районной больнице. Пока ехали, гадали:
что могло случиться? Зимой Старшинов
преподавал в Литинституте, сотрудничал
с разными редакциями, а лето проводил в Тверской области, где в деревне Лукино, на берегу прекрасного озера стоял у него
дом. Лодка была и целыми днями
Константиныч, как звали его друзья, ловил щук на малька. К осени счёт заходил далеко за сотню. Но, конечно, не в количестве было дело. Фронтовик,
тяжело раненый, Николай Константинович на
природе оживал. Рыбалкой лечил душу. Кое-как отыскали в запущенной больничке нужную палату. Старшинов
узнал нас, обрадовался, но речь у него
почти отнялась и мы напрасно старались понять, о чем он хочет нам сказать. Дочь его Рута поведала, что
беда случилась прямо на рыбалке. Когда
уже собрались уходить, Николай Константинович вновь с трудом попытался показать что-то руками. Я
наклонился к самому его лицу и едва-едва
разобрал: “Щука… такая… вот”».
Старшинов умер 5 февраля 1998 года.
Похоронен в Москве на Троекуровском кладбище. Когда похожим на весенний,
печальным февральским днём, из храма Вознесения после отпевания выносили гроб с
телом Старшинова, на паперти стоял, опираясь на костыли, какой-то нищий
бородатый мужчина. Он крестился и, кланяясь над гробом, несколько раз повторил:
«Прощайте, Николай Константинович!..», а на вопрошающие взгляды присутствующих,
добавил: «Он был моим Учителем! Когда-то я у него учился в Литинституте...»
Николай Старшинов прожил счастливую
жизнь, наполненную творческими радостями, встречами с замечательными людьми,
общением с молодыми талантами, которым он отечески помогал встать на ноги; не
был он обделен признанием, дружбой и любовью ближних. Виктор Федорович Боков
сказал: «Николай Старшинов — это редкий труженик нашего времени и нашей
литературы. Он без остатка отдавал себя молодежи. Без таких людей редко
поднимается литература. Старшинов был прекрасным поэтом и деятелем культуры».
Его чеканные, пронзительные строки о войне, любви, природе останутся с новыми
поколениями, несмотря ни на что. Ну не могут они устареть - стихотворения о
Родине, о священном долге — защите своего Отечества в грозный час, о родной
природе, о высокой самоотверженной любви, облагораживающей человека.
Подробнее о жизни и творчестве замечательного
поэта можно узнать в книге Сергея Щербакова «Николай Старшинов», вышедшей в
серии «ЖЗЛ» издательства «Молодая гвардия».
А это его обращение к нам -
…Пусть голос мой негромок, —
Сквозь гром времён и тишь,
Далёкий мой потомок,
Ты и его услышь.
Я был простым солдатом
И вынес — ничего! —
В столетии двадцатом
Все тяготы его.
Летел в одном потоке
С достойными людьми.
И ты вот эти строки,
Пожалуйста, пойми.
Как равный среди равных,
Я о тебе радел,
И жаждал самых главных
И самых славных дел…
Хочется поделиться с вами хорошими
стихами Старшинова:
О войне
* * *
И вот в свои семнадцать лет
Я стал в солдатский строй…
У всех шинелей серый цвет,
У всех — один покрой.
У всех товарищей-солдат
И в роте, и в полку —
Противогаз, да автомат,
Да фляга на боку.
Я думал, что не устою,
Что не перенесу,
Что затеряюсь я в строю,
Как дерево в лесу.
Льют бесконечные дожди,
И вся земля — в грязи,
А ты, солдат, вставай, иди,
На животе ползи.
Иди в жару, иди в пургу.
Ну что — не по плечу?..
Здесь нету слова «не могу»,
А пуще — «не хочу».
Мети, метель, мороз, морозь,
Дуй, ветер, как назло, —
Солдатам холодно поврозь,
А сообща — тепло.
И я иду, и я пою,
И пулемёт несу,
И чувствую себя в строю,
Как дерево в лесу.
* * *
Ракет зелёные огни
По бледным лицам полоснули.
Пониже голову пригни
И, как шальной, не лезь под пули.
Приказ: «Вперёд!»
Команда: «Встать!»
Опять товарища бужу я.
А кто-то звал родную мать,
А кто-то вспоминал — чужую.
Когда, нарушив забытьё,
Орудия заголосили,
Никто не крикнул: «За Россию!..»
А шли и гибли
За неё.
*
* *
Зловещим заревом объятый,
Грохочет дымный небосвод.
Мои товарищи-солдаты
Идут вперёд
За взводом взвод.
Идут, подтянуты и строги,
Идут, скупые на слова.
А по обочинам дороги
Шумит листва,
Шуршит трава.
И от ромашек-тонконожек
Мы оторвать не в силах глаз.
Для нас,
Для нас они, быть может,
Цветут сейчас
В последний раз.
И вдруг (неведомо откуда
Попав сюда, зачем и как)
В грязи дорожной — просто чудо! —
Пятак.
Из желтоватого металла,
Он, как сазанья чешуя,
Горит,
И только обметало
Зелёной окисью края.
А вот — рубли в траве примятой!
А вот ещё... И вот, и вот...
Мои товарищи-солдаты
Идут вперёд
За взводом взвод.
Всё жарче вспышки полыхают.
Всё тяжелее пушки бьют...
Здесь ничего не покупают
И ничего не продают.
Я был когда-то ротным запевалой…
Я был когда-то ротным запевалой,
В давным-давно минувшие года…
Вот мы с ученья топаем, бывало,
А с неба хлещет вёдрами вода.
И нет конца раздрызганной дороге.
Густую глину месят сапоги.
И кажется — свинцом налиты ноги,
Отяжелели руки и мозги.
А что поделать? Обратишься к другу,
Но он твердит одно: — Не отставай!..
—
И вдруг наш старшина на всю округу
Как гаркнет: — Эй, Старшинов,
запевай!
А у меня ни голоса, ни слуха
И нет и не бывало никогда.
Но я упрямо собираюсь с духом,
Пою… А голос слаб мой, вот беда!
Но тишина за мною раскололась
От хриплых баритонов и басов.
О, как могуч и как красив мой голос,
Помноженный на сотню голосов!
И пусть ещё не скоро до привала,
Но легче нам шагается в строю…
Я был когда-то ротным запевалой,
Да и теперь я изредка пою.
*
* *
Война! Твой страшный след
Живёт в архивах пыльных,
В полотнищах побед
И в нашумевших фильмах.
Война! Твой горький след —
И в книгах, что на полке…
Я сорок с лишним лет
Ношу твои осколки.
Чтоб не забыл вдвойне
Твоих великих тягот,
Они живут во мне
И в гроб со мною лягут.
Война…
Друзья моих военных дней...
Друзья моих военных дней,
Где вы теперь, как вы живёте?..
Той, давней дружбы нет верней,
Рождённой в пулемётной роте.
Мне кажется: среди болот,
Среди лесов, объятых вьюгой,
Она по-прежнему живёт
Между Смоленском и Калугой.
Там, где февральский мокрый снег
Выбеливает обелиски,
Она живёт, как человек,
Понятный и донельзя близкий.
Она под орудийный гром
Сидит над гаснущим костром,
Ползёт по снегу с автоматом,
Как в том
Крутом
Сорок втором,
Как в легендарном сорок пятом.
*
* *
Солдаты мы.
И это наша слава,
Погибших и вернувшихся назад.
Мы сами рассказать должны по праву
О нашем поколении солдат.
О том, что было, — откровенно,
честно...
А вот один литературный туз
Твердит, что совершенно неуместно
В стихах моих проскальзывает грусть.
Он это говорит и пальцем тычет,
И, хлопая, как друга, по плечу,
Меня он обвиняет в безразличье
К делам моей страны...
А я молчу.
Нотации и чтение морали
Я сам люблю.
Мели себе, мели...
А нам судьбу России доверяли,
И кажется, что мы не подвели.
О любви
Река любви
И всё же есть река любви!
Она бежит, хоть нету моченьки…
А ведь когда-то дни и ноченьки
Над ней гремели соловьи.
Да, знаешь, были времена,
Когда в объятиях течения
И радости, и огорчения,
И жизнь, и смерть несла она.
Как мне она была горька!
Я был уже готов отчаяться…
Но, как известно, всё кончается, —
И ты уже не та, река.
Не та, не та, совсем не та:
Где гребни волн с крутыми взлётами,
Ну, где они, с водоворотами
Твои былые омута?
Теперь течёшь едва-едва,
И соловьи не манят трелями
И возвышается над мелями
Полуметровая трава.
Но я прошу тебя: журчи,
Пой песенку леску прибрежному,
Ведь всё-таки тебя по-прежнему
Питают светлые ключи.
* * *
О ней в наш чёрствый век мечтали, как
о чуде.
А кто ж её сюда, на Землю,
принесёт?..
Но родилась Любовь, и удивились люди
—
Гляди, каких она смогла достичь
высот!
Какая у неё огромная орбита!
Ей вовсе не до жалких мелочей —
До крошечных забот, до суетного быта
И до потуг бесстыжих ловкачей.
А вы-то, сами вы когда-нибудь любили,
А вы-то поднялись до этой высоты?..
И всё-таки её безжалостно убили
И на могилу бросили цветы.
Теперь она лежит меж прочих
погребённых,
Лишившись своего высокого огня,
И плачет над собой, как брошенный
ребёнок:
"За что вы так со мной?.. Зачем
вы так меня?!"
* * *
Даже в детстве,
В далёком детстве,
Я мечтал о такой, как ты…
Я хотел, чтобы шли мы вместе
По дорогам одной мечты.
Чтобы, прямо выйдя из школы,
Я с тобой — а не с кем-нибудь —
В Заполярье на ледоколе
Мог отправиться в дальний путь.
Чтоб арктическая пустыня
Нас связала одной судьбой.
Я мечтал дрейфовать на льдине —
И, конечно, вдвоём с тобой.
Мне хотелось быть там, где бури,
Где под солнцем песок горит.
Я хотел, чтобы нас Ибаррури
Повела защищать Мадрид.
Чтобы солнце Гвадалахары
И пожары в мадридских ночах
Навсегда отразилась в карих,
Широко открытых глазах.
Где я только с тобою не был!
…В бесконечно счастливый час
Ты под милым российским небом
В нашем городе родилась.
Ты жила и росла в Подмосковье…
В сорок первом, встречая врага,
Ты горячей своею кровью
Обожгла родные снега.
Я впервые тебя увидел
Не в арктическом дальнем краю,
Не в сражающемся Мадриде,
А под самой Москвой, в бою.
Да и правда, с такой красивой,
Скромной, строгою красотой,
С откровенною и простой
Можно встретиться
Лишь в России!
* * *
А я приеду наудачу,
Куда бы мчаться ни пришлось,
Тебя увижу и взлохмачу
Копну ржаных твоих волос.
В твои прохладные колени
Уткнусь горячей головой.
И тихий — словно в отдаленье —
Я слушать буду голос твой.
Мне больше ничего не надо,
Не надо больше ничего.
Так сладко замирать от взгляда
И от дыханья твоего…
*
* *
А мы позабыли на даче,
Что осень уже на дворе:
Как полдень июля, горячей
Была эта ночь в октябре.
И губы с губами встречались,
И руки — твои и мои…
За окнами сосны качались,
И пели всю ночь соловьи.
Но ты подняла занавески:
Деревья, земля и дома —
Всё стыло в серебряном блеске…
И сердце упало: зима.
*
* *
Бросила халат на спинку стула.
Погасила в комнате огонь.
И легла. И сладким сном уснула,
Подложив под голову ладонь.
Спишь ты, от московской жизни гулкой,
Ото всех забот отрешена…
Пусть в твоём Тишинском переулке
Ночью торжествует тишина.
Тишина заснеженной вершины…
Тихо! Не галдите, москвичи.
Не шуршите шинами, машины,
И, трамвай, вдали не грохочи.
Тише, тише!
Говорю вам, тише!
Тише, ветер, в проводах не вой.
Майский ливень, не стучи по крыше.
Тополя, не хлопайте листвой.
Что там за чудак бредёт? Грохочет,
Будто бы подковами копыт.
Неужели он понять не хочет,
Что моя единственная спит?
Руки моей любимой
Это они когда-то
С материнскою лаской
Раненым солдатам
Делали перевязку.
Это они в ненастье
Мёрзли в траншеях дымных
И согревались наспех
Возле костров зимних.
Шили, стирали ночами,
Белые — не огрубели,
Это они качали
Дочь мою в колыбели.
Сколько работы было,
Самой необходимой!..
Только вам всё под силу,
Руки моей любимой.
* * *
Трава — свежей, деревья — зеленее,
Приветливее солнце, небо — выше,
Когда, моя нечаянная радость,
Ты по рассветным улицам идёшь.
...Я помню, ты не раз мне говорила,
Что в мире этом жить куда страшнее,
Чем умереть...
Но я твердил: неправда!
Но я тебе твердил, что мир не
страшен,
Пока он равнодушьем не отравлен.
Вот смерть страшна...
По улице рассветной
Ты, милая, проходишь без боязни.
Да я и сам иду, не зная страха,
Иду с тобой и думаю: и правда,
Мир полон доброты и жизнь прекрасна,
Пока, моя нечаянная радость,
Ты дышишь, улыбаешься — живёшь.
* * *
Медлительно идут за днями дни,
И месяцы, и годы — все в разлуке…
Любимая, прошу тебя: верни,
Верни мне губы, голос твой и руки.
Зачем ты их другому отдала,
Свои глаза, улыбку, даже имя?..
В них было столько света и тепла, —
Они всегда останутся моими!
У моря, где бесчинствует прибой,
За тихой речкой или у вокзала, —
Но всё равно мы встретимся с тобой,
Я знаю, нас одна судьба связала.
И наши руки встретятся тогда,
Глаза и губы — позднее свиданье…
И нам за все убитые года
Не будет никакого оправданья.
* * *
О тебе вспоминал я повсюду,
Каждый день о тебе, каждый час,
Тишине предаваясь, как чуду,
И в экспрессах грохочущих мчась.
У избушек задумчивых сельских,
Меж высоких громад городских,
На стремительных реках карельских,
На спокойных речушках тверских.
В самолётах, под кровлею синей,
Пролетая над гребнями гор,
Над угрюмой тайгой, над пустыней,
Над сверкающей цепью озёр.
О тебе вспоминаю повсюду
С наступлением каждого дня...
Я тебя никогда не забуду,
Лишь бы ты не забыла меня.
* * *
Спокойно сплю на стареньком диване,
Спокойно просыпаюсь по утрам.
Так хорошо — ни встреч, ни расставаний,
Ни писем, ни звонков, ни телеграмм.
В потоке дел, в круговороте быта
Простились мы без мелочных обид.
Ты мной оплакана и позабыта,
И я тобой прощён и позабыт.
И в сердце нет ни горечи, ни злобы,
Ни сожалений, ни упрёков нет.
В нём лишь царит размеренный, особый,
Тот благостный, тобой зажжённый свет.
* * *
Как же мне тебя переупрямить,
Как мне уберечь тебя?..
Пойми —
У меня проверенная память,
Я знаком со многими людьми.
Ты меня внимательно послушай:
Я-то видел это, и не раз,
Как мельчают и скудеют души,
Словно бы чужими становясь.
Как лицо своё теряют люди,
Если, размышляя над житьём,
Думают, как о великом чуде,
О благополучии своём.
Что тряпьё? Копи его для моли!
Что тщеславье? Грош ему цена!..
И не думай, что тебе без боли,
Без тревог и горя жизнь дана.
Что всю жизнь пройдёшь ты по дороге,
Принимая щедрые дары…
Будем же к себе предельно строги,
А к другим — терпимы и добры.
Чтоб другие страсти не воскресли,
Те, которым и цена-то — грош…
Ну, а если всё-таки,
А если
Ты другую стёжку изберёшь?..
Не могу обидеть, и — обижу,
Не хочу, и всё же — оскорблю,
Ото всей души возненавижу,
В сотни раз сильнее, чем люблю.
* * *
Только вспомню тебя — затоскую,
Одолеет меня непокой…
Где найти мне другую такую?
Да нигде не найти мне такой!
Нету глаз твоих светлых бездонней,
В них лучится сиреневый свет.
И прохладных, и добрых ладоней,
Как твои, не бывало и нет.
Облечу океаны и сушу,
Побываю в раю и в аду,
Но такую высокую душу
Никогда и нигде не найду!
Тополиный пух
Никогда тебя не оставлю,
Не оставлю тебя вовек...
По июньскому Ярославлю
Пух кружился, как первый снег.
Лёгкий, тающий, тополиный,
Удивительной чистоты!..
Помнишь, улицей длинной-длинной
Шли мы двое? Лишь я и ты.
Мимо скверов, домов и складов,
Мимо солнечных куполов...
Никаких затаённых взглядов,
Никаких необычных слов.
Или это подводит память,
Или был я от счастья глух?
Знаю только одно: над нами
Тополиный кружился пух.
Это в памяти и хранится.
Те пушинки? — Конечно. Все!..
Вот одна на твоих ресницах,
Вот одна на твоей косе.
Вот они у тебя над ухом
Затевают свою игру...
Эти дни улетели пухом,
Их развеяло на ветру.
И сегодня, я знаю: где-то,
Может, каждые пять минут
Упрекают тебя за это,
Осуждают тебя, клянут.
Словно волчья идёт там травля,
Словно выстрелы режут слух...
Но от Рыбинска до Ярославля
Тополиный кружится пух.
* * *
И я тебя позабываю…
Я нить за нитью обрываю,
Которыми (о, что за бред —
Я сам себе боюсь признаться!)
Мы были связаны тринадцать,
Тринадцать самых лучших лет.
Вот нить суровой дружбы нашей.
Ну кто, тебя со мною знавший,
Хотя бы лишь подозревал,
Что сколько, мол, она ни вьётся,
Когда-нибудь да оборвётся?..
Но эту нить я оборвал!
А эта нить любви…
За годы
Она прошла огни и воды.
Казалось, ей вовек не сгнить,
Её не сжечь, не взять железу…
Но, душу до крови порезав,
Я оборвал и эту нить!
А это — просто нить привычек.
И я её без закавычек
Порвал.
Но вот опять она.
И снова боль превозмогая,
Порвал её.
Но вот другая,
Ещё,
Ещё одна
Видна…
Но я тебя позабываю,
Я нить за нитью обрываю.
Ещё,
Ещё,
Ещё одна…
* * *
Этих солнечных лет, этих праздничных
дней
Не вернёшь никогда, не умножишь.
Наши души сроднились — не сыщешь родней,
Нет, найти их роднее не сможешь!
Только время не раз мне давало урок —
Так сердца изменяло и лица.
Неужели он может прийти, этот срок, —
Нашим душам навек отдалиться?..
*
* *
Ни горестной правды, ни сладостной
лжи.
Я сам уезжаю отсюда...
Прощай, моя радость. Живи — не тужи.
Окончилось чудное чудо.
Прощай, моя радость.
В зелёные дали рванулся состав —
Всё громче грохочет на стыках...
И мчатся навстречу и тонут в кустах
Пригорки в кровавых гвоздиках.
Прощай, моя радость.
Мы всё растеряли, что так берегли, —
Какие тут могут быть речи?..
И сосны сегодня на ветках зажгли
Свои поминальные свечи.
Прощай, моя радость.
Тебя не воротишь, за дверью догнав,
И слов не расслышишь хороших...
И плачет на склонах дорожных канав
Кудрявый мышиный горошек.
Прощай, моя радость.
* * *
Прощай, дорогая, прости.
Уже ничего не спасти.
Меж нами — глухая граница.
Попробуй-ка что изменить.
И некого в этом винить.
И не за что вроде виниться.
Ужели тебе я родной?..
Да ты разминулась со мной.
Мы — звёзды в безбрежном просторе:
Всё врозь — и дела, и долги,
Всё врозь — и друзья, и враги,
И скука, и радость, и горе...
* * *
Знаю, милая, время проститься,
И — расходятся наши пути...
Что поделать, ты вольная птица.
И шепчу я невольно: — Лети!..
Пусть высоким и праздничным светом
Для тебя загорится звезда.
Только страшно подумать об этом,
Понимаешь ли ты, — навсегда!
Словно в юность свою возвращаюсь,
Вновь отмечен неладной судьбой,
Я прощаюсь, прощаюсь, прощаюсь,
Я прощаюсь навеки с тобой.
В лунном свете качается дворик.
И моя угасает звезда...
Поцелуй безнадёжен и горек.
Навсегда. Навсегда. Навсегда.
* * *
Жизнь идет своим обычным кругом:
Тает снег. Бушуют воды рек.
Светит солнце над июльским лугом.
И опять кружится первый снег.
Жизнь идет своим обычным кругом:
Огорченья. Радости. Дела.
Лучший друг остался лучшим другом.
Только вот любимая ушла.
Голуби
Не спугните… Ради Бога, тише!
Голуби целуются на крыше.
Вот она, сама любовь, ликует, —
Голубок с голубкою воркует.
Он глаза от счастья закрывает,
Обо всём на свете забывает…
Мы с тобою люди, человеки,
И при том живём в двадцатом веке.
Я же, как дикарь, сегодня замер
Пред твоими знойными глазами.
Волосы твои рукою глажу —
С непокорными никак не слажу.
Я тебя целую, дорогую…
А давно ли целовал другую,
Самую любимую на свете?
Голуби, пожалуйста, ответьте,
Голуби, скажите, что такое?
Что с моей неверною рукою,
Что с моими грешными губами?
Разве так меж вами, голубями?
Разве так случается, скажите,
В вашем голубином общежитье?
*
* *
Ужели очерствели мы с годами?..
Но встали над тобой и надо мной
Вершины гор, увенчанные льдами,
Сверкающие снежной белизной.
Всё радовало здесь мой слух и зренье,
И в шуме рек, и в шелесте листвы
Я слышал голос умиротворенья:
«Вы оба и правы, и неправы».
И мне казалось — это нам в зените
Кричат неутомимые орлы:
«Взойдите на вершину и взгляните,
Как ваши разногласия малы!»
О природе
*
* *
Была над рекою чаща —
Берёзничек молодой.
Стрекозы, глаза тараща,
Планировали над водой.
Кувшинки цвели местами.
Лилии и трава.
Под свесившимися кустами
Разгуливала плотва.
В июле, когда повсюду
Царил нестерпимый зной,
В речушке — какое чудо! —
Вода была ледяной.
Мальчишки бросались в воду
С бревенчатого моста…
…Приехал я через годы
И не узнал места.
Здесь побыли лесорубы.
Куда теперь ни взгляни, —
Торчат, как гнилые зубы,
Невыкорчеванные пни.
И, выбрав на речке место,
Которое погрязней,
Барахтается семейство
Блаженствующих свиней.
И душно от испарений,
От пыли луга седы.
Хотя бы полметра тени,
Хотя бы глоток воды!
Не выйти к речным излукам
И тело не освежить…
А здесь сыновьям, и внукам,
И правнукам нашим жить…
Давайте
сохраним
Нам жить в одной семье,
Нам петь в одном кругу,
Идти в одном строю,
Лететь в одном полёте...
Давайте сохраним
Ромашку на лугу,
Кувшинку на реке
И клюкву на болоте.
О, как природа-мать
Терпима и добра!..
Но чтоб её
Лихая участь не постигла,
Давайте сохраним
На стрежнях — осетра,
Касатку в небесах,
В таёжных дебрях — тигра.
Коль суждено дышать
Нам воздухом одним,
Давайте-ка мы все
Навек объединимся.
Давайте
Наши души сохраним,
Тогда мы на Земле
И сами
сохранимся.
* * *
Так празднично вокруг-
Ручей передо мной,
И лютиковый луг,
Слепящий желтизной,
И эти две сосны,
Парящие вдали...
За что же мне даны
Все милости земли?
Такое повидать —
Как в небо воспарить!..
За эту благодать
Кого благодарить?
За лютик луговой,
За робкий всплеск волны,
За то, что синевой
Глаза мои полны.
Что яростней огня
Уже горит кипрей
И что никто меня
Не встретит у дверей.
И, сколько ни зови,
Ответ не прозвучит.
Что сладко от любви,
Которая горчит...
Ни капли не прошу,
А лишь благодарю
За то, что я дышу,
Смотрю, пою, горю.
* * *
Смотри, любимая:
Дождём
Июньский луг умыт.
Пойдём с тобой к нему, пойдём,
Хоть гром ещё гремит.
Под этой радугой крутой,
Прохладны и чисты,
Багряный, синий, золотой
Бегут к тебе цветы.
Им что — цвети, не увядай!..
Но вот, тебя маня,
Ромашки просят: погадай,
А ну, сорви меня!..
Но мы-то счастливы с тобой,
Зачем же нам гадать?..
Лиловый, белый, голубой —
Какая благодать!
Пусть расцветают день за днём
До той поры, когда
Их обжигающим огнём
Подкосят холода...
Весь этот луг сегодня — твой!..
Но пусть твоя рука
Не тронет — он, как мы, живой —
Ни одного цветка...
*
* *
В стороне от дорожек знакомых
Затеряюсь неведомо где.
Тут тяжёлые кисти черёмух
Тонут в чёрной прозрачной воде.
Жарким ртом припадая ко влаге,
Загляну в глубину бочага.
Там коряги в наплывах бодяги,
Как крутые оленьи рога.
А за речкой, в орешнике редком, —
Удивительно, как мне везёт! —
Белка рыжая скачет по веткам,
Золотые орешки грызёт.
Ну, а где ж тут следы человечьи,
Где же люди? Ищи их свищи…
Лишь торчат, как зелёные свечи,
Воскового отлива хвощи.
Да спасаясь от злобной колдуньи,
От накликанной ею беды,
Тут царевна-лягушка
В раздумье
Выплывает ко мне из воды.
И, прошлёпав нетонущей ряской,
Так доверчиво смотрит в упор…
Веет доброю русскою сказкой,
Той, знакомой с младенческих пор.
Всё я жду, всё я жду, обомлевший,
Оглушённый лесной тишиной:
Вот «ау» своё выкрикнет леший,
И ответит ему водяной…
Муравьи
Над головой дожди звенели.
В лесу терялись колеи.
И вот в тени косматой ели
Закопошились муравьи.
Они спешат своей тропою
И подбирают на пути
Былинку,
Высохшую хвою
И всё, что в силах унести.
Торжественно, благоговейно
Тащили в кучу этот хлам.
И вот воздвигли муравейник,
Как люди воздвигают храм.
Он встал незыблемой скалою
На муравьиные века…
А ты сравнял его с землёю
Одним ударом каблука.
Осенний лес
Летний лес был очень щедр и ласков,
Весь — от лёгких листьев до коряг —
Словно тот, живущий в милых сказках,
Старый-старый сказочник-добряк.
Он зверьё баюкал песней длинной,
Никому ничто не воспрещал.
Дикой земляникой и малиной
Каждую букашку угощал.
Да и мне он говорил: «Взгляни-ка,
Видишь гриб? Лишь руку протяни!
А вон там, смотри, краса-брусника
Зреет для тебя в полутени».
А лишь только заходил в кусты я,
Снова голос слышался вблизи:
«Вот тебе орешки золотые!
Собирай, пожалуйста, грызи!..»
Лес был добрым, лес был очень добрым
—
Настежь кладовые-погреба.
А теперь он начисто обобран —
Ни тебе ореха, ни гриба.
Никакой там ягоды-малины.
Даже листья лёгкие и те
Втоптаны в раздрызганный суглинок,
Молча допревают в тесноте.
Я шагнул и мёртвой веткой хрустнул,
Тишины нарушив торжество.
И неловко стало мне и грустно,
Словно я и обокрал его…
*
* *
Что со мной?.. Ручаюсь головою,
Что-то вдруг со мной произошло.
Заново люблю я всё живое,
Всё, в чём свет сияет и тепло.
Вот я в лес вхожу — задел осинку,
Как бы зря не сбить с неё листа!
Как бы не смахнуть с травы росинку —
Так она немыслимо чиста!
По своей протоптанной дороге
Муравьишка трудно тащит тлю.
Стой! Куда ты лезешь мне под ноги, —
Я ж тебя случайно раздавлю!
А моя любовь и страсть — рыбалка!..
Вот он, окунь, у меня в руках.
Мне ж его и в воду бросить жалко,
И в мешок не опущу никак.
Глаз косит, навеки увядая,
Бьётся тело, чувствуя беду…
Или я
В сентиментальность вдруг впадаю
На своём сороковом году?
*
* *
...И я вхожу рассеянно сюда.
Как грустно здесь, в предзимней роще
этой!
Уже ледком прихвачена вода.
Дрожит осинник, донага раздетый.
Моя пора! И я её ценю,
Хотя она ведёт в такие двери,
Где все надежды чахнут на корню
И пышно разрастаются потери.
А роща безголоса и пуста,
И зябнет снег на сучьях оголённых.
Лишь два листа на ветке, два листа,
Ещё трепещут два листа зелёных...
О маме
*
* *
Снег темнеет на улице талый.
Начинает накрапывать с крыш.
Ты набегалась за день. Устала.
И теперь у окошка сидишь.
Никого в твоей комнате нету.
А была здесь большая семья.
Друг за другом по белому свету
Разлетелись твои сыновья.
Мы себе выбирали маршруты,
Мы прощались под грохот колёс.
Но ни разу в такие минуты
У тебя мы не видели слёз.
И, умчавшись за дальние дали,
С головой зарываясь в дела,
Мы тебе написать забывали, —
Ты вестей месяцами ждала.
Вот я снова тебя обнимаю.
Как я встрече сегодняшней рад!..
Не писал. Забывал. Понимаю…
Ты прости меня. Я виноват.
Матери
Никаких гимназий не кончала,
Бога от попа не отличала,
Лишь детей рожала да качала,
Но жила, одну мечту тая:
Вырастут, и в этой жизни серой
Будут мерить самой строгой мерой,
Будут верить самой светлой верой
Дочери твои и сыновья.
Чтобы каждый был из нас умытым,
Сытым, с головы до ног обшитым,
Ты всю жизнь склонялась над корытом,
Над машинкой швейной и плитой.
Всех ты удивляла добротою.
Самой беспросветной темнотою,
Самой ослепительной мечтою…
Нет святых,
Но ты была святой!
*
* *
Наконец-то холодом пахнуло,
Наконец-то мать-земля вздохнула,
Всех нас угостила без обид
Ягодой, орехами, грибами,
На год обеспечила хлебами
И теперь себе спокойно спит.
До весны она рассталась с небом,
Ей привычно и тепло под снегом,
Сладко ей, уставшей, подремать…
И под снегом тем, укрыта мглою,
Глубоко-глубоко под землёю
Крепко спит моя родная мать.
Вот весна в урочный час вернётся.
Снег растает, и земля проснётся.
Словно спохватившись о былом,
Встретит нас черёмуховым цветом,
Чистой песней иволги, приветом,
Материнской лаской и теплом.
Только и весеннею порою
Не воскреснет под землёй сырою,
Не мелькнёт ни близко, ни вдали
Самая святая и земная,
Моя совесть, мать моя родная,
Что была добрей самой земли.
О жизни
Борозда
1
И каждый да получит по заслугам!..
Чтоб хлеб с картошкой были на столе,
Мой дед Никита век ходил за плугом
По нашенской владимирской земле.
И, понукая ласково кобылу,
Он до колен проваливался в пласт.
И думал, что земля ему и силу,
И бодрость духа, и достаток даст.
Силёнку-то мой дед имел,
И кроме
Он слыл весельчаком...
Да вот беда —
В его большом и многодетном доме
Достатка не случалось никогда.
От недородов и долгов измучась,
Он сам не охладел к родным краям,
Но разделить свою крутую участь
Не пожелал подросшим сыновьям.
Голодным псом глядеть из подворотни?
Считаться самых низменных кровей?..
Нет, в городе оно куда вольготней!
И он в Москву отправил сыновей.
2
Да, я родился в этом дивном граде
Среди асфальта, стали и стекла.
И жизнь моя не по лазурной глади —
По каменному руслу протекла.
Гонял в трамваях.
Восседал в конторах.
Стоял в цеху гремящем у станка...
И на родных владимирских просторах
Не вырастил вовек ни колоска.
Бывал в театрах. И купался в ванной.
Достаточно прилично был одет...
Конечно, это — край обетованный,
О нём и не мечтал мой бедный дед.
И мне теперь уже не измениться —
Как жизнь сложилась, так и доживу...
Но иногда такое вдруг приснится,
Чего и не представишь наяву.
...Заря.
Туман висит над ближним лугом.
Ещё дрожит озябшая звезда.
Горит роса.
А я иду за плугом.
И тянется за мною борозда...
О юности
Пронеслась она просто мгновенно,
Не воротишь, не крикнешь: «Постой!»
А была моя юность военной,
Беспокойной была и крутой.
Не сошлась она с комнатным бытом
И, оставив родительский кров,
Поселилась под небом открытым,
Ночевала в снегу, у костров.
По лесам, по горам, по болотам
Пронесла в бесконечных ночах
Двухпудовый станок пулемёта
На своих неокрепших плечах.
Поднималась она под обстрелом
И, поля разминируя, шла.
И, случалось, под пулями пела.
А иначе она не могла.
Ничего её нету дороже.
И когда бы вернулась она,
Я бы вновь её так же и прожил, —
Мне другая судьба не нужна.
*
* *
Что мне судьба ни готовь,
Вынесу беды любые:
Вера, Надежда, Любовь, —
Птицы мои голубые…
Как подобрел чернозём!..
Выбросил первые всходы.
Золотобоким язём
Солнце упало на воды.
Никнут колосья во ржи —
Каждый росою обрызган.
И молодые стрижи
В небо врезаются с визгом.
Ветер взъерошил листву,
Дождик закапал — откуда?..
Этим дышу и живу —
Это же сущее чудо!
Я и грущу, и смеюсь
Меж перелесков и пашен.
Смерти и то не боюсь, —
Вот до чего я бесстрашен!
Пусть ежедневно терплю
Я за потерей потерю,
Если я что-то люблю, —
Значит, надеюсь и верю!
Высота
Я жизнь свою хочу сравнить с полётом,
Хотя пилотом не был никогда...
Я по болотам топал с пулемётом
В дожди и снег, в жару и холода.
Я дни за днями, пробиваясь к цели,
В земной коре разваливал пласты,
Закладывая тюбинги в тоннели...
И здесь я не утратил высоты...
В воде по пояс, под железным градом,
В земных глубинах и среди болот
Сподвижники мои шагали рядом,
Вершащие со мной один полёт.
Одни из них, слабея, говорили:
"Нам этот груз нести
невмоготу".
И у меня ослабевали крылья,
Казалось, я теряю высоту.
Но были одержимые, которым
Любое дело было по плечу,
И сердце несмолкающим мотором
Во мне стучало: я лечу, лечу!..
Подбрасывая на своих ухабах,
Меня трепала жизнь, как треплют лён.
Я слабым был, —
Но это среди слабых,
А среди сильных
Был я сам силён.
*
* *
Опять — ни раздумий, ни чувств,
Ни радостей, ни опасений.
Я пуст, как ореховый куст
Глухою порою осенней.
Пускай за душой — ни гроша,
Но хоть бы чего-то хотелось…
Да что же с тобою, душа,
Куда же ты, милая, делась?
Ужели среди суеты
Скукожилась ты, постарела?
А может, оплавилась ты,
А может, и вовсе сгорела?
Но тихо. Проси не проси,
В ответ — безысходное эхо…
А правда, тряси не тряси,
C куста — ни листа, ни ореха.
Но всё же он должен зацвесть
Весенним усилием воли,
Но где-то в душе ещё есть
Желания, радости, боли!
Они и заставят страдать,
И вырвутся сами наружу.
Лишь только бы вновь переждать
Осеннюю слякоть и стужу.
*
* *
Обрести бы мне врага
Энергичного и злого,
Чтоб он сёк меня сурово,
Раздевая донага.
Чтоб умом блистал, меня
Просвещённо обличая…
Я бы, в нём души не чая,
Так молил, его храня:
«Дай-то бог тебе, мой враг,
Смелости, и острословья,
И прекрасного здоровья,
И удач, и всяких благ!»
Будет больно — ничего.
Мне нужней такие судьи.
Я, глядишь бы, вышел в люди
С ярой помощью его…
Ты мой враг, но, как назло,
Удручающе никчёмный:
Трусоватый, квёлый, тёмный…
Как же мне не повезло!
*
* *
О. Дмитриеву
Отброшены мальчишества замашки.
А жизнь, она по-прежнему близка —
От белизны раскрывшейся ромашки
До синевы гранёного штыка.
И память восстанавливает властно,
Начистоту с тобою говоря,
И тех, кого обидел ты напрасно,
И тех, кого не обижал, —
А зря!
И кажется, что нет больнее боли,
Чем увидать, краснея от стыда,
Мозоли, материнские мозоли, —
Ведь ты не замечал их никогда.
И памятью
Прошедших дней полотна
Озарены, как солнечным лучом…
И так жестоко,
Так бесповоротно,
Как в юности, не судишь ни о чём.
*
* *
Нет, об этом говорить не поздно,
Вот прошла ещё весна,
А с ней, —
Замечаю сам, —
Я стал серьёзней
И немного, кажется, грустней.
Посмотрел я на себя, —
Едва ли
У меня завидная судьба.
В самом деле, я не плавил стали,
Не рыбачил, не растил хлеба.
Только что переводил бумагу,
Складывал да прятал под замок.
Год прошёл.
А что я сделал за год?
Чем я нашей родине помог?
А ведь я имел бы оправданье,
У неё бы в меньшем был долгу,
Если бы строкою сердце ранил,
Ну, хоть одному её врагу.
Если в невесёлое мгновенье
Всех бы оживил весельем строк.
Или же всей силой откровенья
Человеку в трудный час помог.
*
* *
В этом доме бабушка жила.
Пол сосновый мыла добела.
Печь топила и внучат кормила.
Очень добрая она была —
Улыбалась так тепло и мило.
Скажет слово — боль из сердца вон!
Поглядит — ты солнцем озарён,
Экий свет в глазах подслеповатых.
Ну, а как был весел перезвон
Кочерёг, заслонок и ухватов!..
Нынче старый дом полузабыт.
Печь пуста. Чулан совсем забит.
Я один, как сыч, здесь обитаю.
Постигаю деревенский быт.
До ночи работаю. Читаю.
Иногда сюда заходишь ты.
Пыль смахнёшь и принесёшь цветы.
Вроде всё сверкает, всё блистает...
Но не чистоты, не красоты, —
Здесь ещё чего-то не хватает.
В зеркало глядишься, не дыша:
Хороша?.. Конечно, хороша!
Ну а кроме, кроме, что же кроме?..
Вот была у бабушки душа,
И уютно было в этом доме.
*
* *
И в этой холодной избе,
Что с края села задремала,
Я сам предоставлен себе,
А это, ей-богу, немало.
Вот после рыбалки приду
Да скину одежду сырую,
В печурке огонь разведу,
Ухи наварю — и пирую.
И всё уже мне по плечу,
Никто и ничто не помеха.
Хочу — и до слёз хохочу,
Хочу — и рыдаю до смеха.
А что же мне радость скрывать?
За счастье считать неудачу?..
Ложусь в ледяную кровать,
Как мальчик обиженный, плачу.
В свидетели память зову.
Ах, был я наивен, как дети,
И мне не во сне — наяву
Всё виделось в розовом свете.
И я, молодой идиот
(А трезвая школа солдата?):
«О, как же мне в жизни везёт!» —
Так сладко я думал когда-то.
А может, и правда везло,
И нечего портить чернила?..
Ну ладно, болел тяжело,
Ну ладно, жена изменила.
Ну ладно, порой и друзья
Ко мне относились прохладно.
Ну ладно, жил в бедности я,
Подумаешь, тоже мне, ладно!
Нельзя ж убиваться, нельзя
Размазывать трудности эти...
Зато я какого язя
Сегодня поймал на рассвете:
Иду — по земле волочу.
А три краснопёрки в придачу?!
И снова до слёз хохочу,
И снова до хохота плачу.
* * *
Белый пустырник кивает кипрею,
Летним густым ароматом дыша.
Выйду на солнышко, душу согрею,
Ибо чего-то озябла душа.
Был ли я в жизни достаточно гибок,
Точно ли видел идущую явь?..
Нет, я немало наделал ошибок.
Ну а теперь их попробуй исправь!
В чём-то не мог похвалиться
упорством,
Где-то на лёгкий успех уповал,
С кем-то бывал неоправданно чёрствым,
С кем-то и мягким излишне бывал.
Этих ошибок прямые примеры
Мне самому приходили давно...
Где же ты, чувство доподлинной меры?
Или природой ты мне не дано?
Вот свою душу чуть-чуть отогрею —
Стану суровей, а где-то добрей...
Белый пустырник кивает кипрею.
И отвечает согласно кипрей.
*
* *
Жизнь была и сладкой, и солёной
А порой и горькою была.
Раненный и трижды исцелённый,
Говорю я:
—
Жизнь, тебе хвала!
Ты дарила тишиной мгновенной
И бросала в полымя огня.
Убивала чёрною изменой,
Воскрешала верностью меня.
Обращалась с материнской лаской
И преподносила мне урок —
Била в зубы, награждала тряской
Глинистых просёлочных дорог.
Я тебя не пробовал навырез,
Как хозяйки пробуют арбуз…
Всё равно я не утихомирюсь,
Пусть и снова трижды ошибусь.
Жизнь моя! Она бывала всякой.
Пела синевой любимых глаз…
И молчала зло перед атакой…
Может, потому и удалась!
*
* *
Снова сердце распахнуто настежь,
И добра, и привета полно.
Я желаю высокого счастья
Всем, кого обходило оно.
Дорогие и милые люди,
Пусть из вас ни один не скорбит,
Пусть в душе вашей вовсе не будет
Ни забот, ни тревог, ни обид.
Раскрываю объятья зелёным,
Удивительным русским лесам.
Уступаю дорогу влюблённым,
Потому что влюбился я сам.
Что ж тужить нам о вёснах и зимах,
Если были во веки веков
Даже зимние очи любимых
Голубее любых васильков?
И от этого звонкого счастья,
Принимаясь за дело с утра,
Сердце снова распахнуто настежь,
И привета полно, и добра.
Дочери
Вот тебе и двенадцать лет.
Начинается твой рассвет.
Ты весеннею родилась,
Не похожею на отца
Синевой озарённых глаз,
Очертаниями лица.
Но склонялся я над тобой,
В холода тебя согревал,
Унимал твою первую боль,
Первый хлеб тебе подавал.
Охраняя твой первый шаг,
Выводил тебя на большак.
Жизнь вступала в свои права:
Ты улыбку мою взяла,
Повторяла мои слова,
Повторяла мои дела,
Становилась день ото дня
Всё похожее на меня.
А ведь я — ты видеть могла б —
Далеко ещё не герой:
Я, признаться, порой был слаб,
Близоруким я был порой.
Я не с теми дружил людьми,
Я не с теми шагал поврозь...
Всё нестоящее отбрось,
Всё заслуживающее возьми.
Ничего не вернуть назад,
Безошибочна поступь лет...
Приближается мой закат.
Продолжается твой рассвет.
На выставке собак
На выставке в парке за низкой оградой
Собаки построены, как для парада.
Вот грозный бульдог. О, звериная
зависть!
Он злобно рычит, на других огрызаясь.
И смотрит хозяин начальственно
строго.
И сам он немного похож на бульдога.
Он сам бы решительно бросился в
драку.
Видать, по характеру выбрал собаку.
Вот пудель мохнатый и полная тетя
Идут, как бойцы наихудшие в роте.
И пес, и хозяйка добры чрезвычайно.
И смотрят на мир они оба печально.
И каждый подумает с первого взгляда:
Совсем не годятся они для парада.
А эта гражданка худая-худая,
Идет, как цветок, на ходу увядая.
Малютку собачку японскую тащит.
Собачка дрожит и глазенки таращит.
Глядит на прохожих, пронзительно лая:
- Я злая, смотрите, какая я злая!
За низкой оградой на выставке в парке
Бульдоги доги, болонки, овчарки.
Я замер. Смотрю.
Сам с собою толкую:
И мне бы собаку!
Но только какую?
Читайте также
Читайте также
…Пусть голос мой негромок, —
ОтветитьУдалитьСквозь гром времён и тишь,
Далёкий мой потомок,
Ты и его услышь. Невозможно не услышать голос Поэта! Ваша публикация многое напомнила из биографии Н.Старшинова и Ю.Друниной. Помню, как была потрясена известием ухода Юлии Друниной и причиной, толкнувшей на этот отчаянный и страшный шаг(((
Спасибо, мне было интересно читать о фактах биографии, стихи Н.Старшинова.
Ирина, как хорошо, что есть такие Читатели, как Вы, которые слышат голос Поэта!
УдалитьСпасибо!
Ирина, спасибо за знакомство с поэтом! Слышала, но не читала его. Стихи чУдные!
ОтветитьУдалитьИрина, согласна с Вами, чУдные стихи, и каждый раз читая, воспринимаешь их по-новому)
Удалить