Стихи о детях блокадного
Ленинграда даны в алфавите авторов.
Стихи о Тане Савичевой — в
отдельной подборке
Из цикла
«Позывные детства»
1. Ленинградская весна 1944 года
Закончится война не очень
скоро,
захватит и еще одну весну…
В лесу колонн Казанского
собора
играем мы с ребятами в
войну.
Пока мы выясняли наши
силы,
скандалили и цапались
пока,
мороженщицу с ящиком
сгрузили
с подъехавшего вдруг грузовика.
Из — «до войны»: вся белая
— в халате,
в косынке под крахмальным
колпаком ...
«Кончай бузу! Полундра,
братцы, хватит!
Мо-ро-жен-щи-ца! Разрази
нас гром!»
Она откроет ящик свой
фанерный
и долго будет извлекать на
свет,
пред наши взгляды,
самый-самый первый
послеблокадный клюквенный
брикет!
Вот зеркальце достанет, вот
подмажет
в улыбке рот помадою
губной ...
Потом прикнопит к ящику
бумажку
с красиво нарисованной
ценой.
И лихо мы, хотели — не
хотели,
присвистнем враз,
поскольку в те года
рублей таких не то что не
имели —
в руках-то не держали
никогда!..
И все же я поверил в
справедливость
весенним днем забытого
числа —
когда с работы мама
воротилась
и мне брикет в подарок
принесла.
... На всякий вкус, любых
сортов и вида —
не специально, а меж
прочих дел —
за жизнь свою я, может,
Антарктиду
и Арктику мороженого съел!
Но повторял себе
тысячекратно
и повторять поныне не
устал:
вкусней, чем тот брикет
послеблокадный,
не пробовал ни разу,
не едал ...
2. Переростки
В нашем третьем «Б»
послевоенном,
«На Камчатке», у окна во
двор,
возвышались Тимофей с
Матвеем —
локоть к локтю и к вихру
вихор.
Переростки. Старше года на
три,
чем «нормальные» ученики.
Инвалиды ...На высокой
парте —
три руки, под партой — три
ноги…
Костыли в углу — возле
Матвея.
У Тимохи голова бела,
шрам ожога — розовый — на
шее,
порохам черненная скула
...
Третий «Б» поры
послевоенной:
три десятка стриженых
голов
по веленью строгой гигиены
—
«ежиком», «под бокс» и на
голо.
Тридцать матерями
«усеченных»
гимнастерок в обручах
ремней,
сухопутных кителей —
зеленых,
темно-синих — флотских —
кителей.
Мода: чтобы сумка полевая,
офицерский (высший шик!)
планшет.
«Плод запретный»: в
сумерках развалин
покурить трофейных
сигарет.
(Бег сорокалетья на исходе
тех развалин и в помине
нет.)
... В классе самый сильный
— верховодит
за способнейшим —
авторитет.
Кто-то был активней и
речистей,
кто-то — расторопней и
ловчей, —
Тимофей упорней всех
учился,
самым сильным в классе был
Матвей.
Но не это главным
оказалось,
но иное светит сквозь
года!
До сих пор свою былую
зависть
к ним переживаю иногда:
Как они умели веселиться,
как они умели хохотать!
Давними салютами их лица
вспыхивают в памяти опять!
Радовались — тем уже
счастливы,
что дотла не выжжены с
земли,
что — перекореженные —
живы,
из лавины огненной ушли,
заново неповторимым Маем
рождены под солнечным крылом!..
(Это мы тогда — не
понимаем,
это мы потом уже поймем
...)
3. Осколок
Я лестницу свою не узнаю
подчас:
исправно лифт урчит ... ни
грязи, ни окурка ...,
Она ли передразнивала нас
когда-то, осыпаясь
штукатуркой?
Бывало, крикнет друг:
«Агей! Айда гулять!
Кончай, пижон, зубрить!
На лыжах полетаем!»
А лестница в ответ: ...
опять?.. опять?!
дурить ... дурить ...
лентяи ... ух! .. лентяи!..
Гудел пустой пролет.
Сочился скудный свет
из окон, тут и там
залатанных фанерой.
... Когда же поднимался
мой сосед
в шинели отставного
офицера,
я слышал на своем
последнем этаже,
как он уже на первом
задыхался ...
И саднило в мальчишеской
душе,
и вздрагивало что-то в ней
и гасло ...
Он первым был в наш дом
вернувшимся с войны,
в наградах и на вид —
здоровый абсолютно,
задолго до победной той
весны,
до самого могучего салюта.
Его между собой мы звали —
Генерал.
Он весел был, и добр,
и мастер на все руки.
И нас во всем железно
понимал —
дружили с ним мальчишки
всей округи.
... Шли дни.
И годы шли — вставали в
строй вдали
Увидеть мне пришлось
в один из полдней зимних:
соседа к «неотложке»
пронесли
от нашего подъезда на
носилках.
Затих сирены крик. Застыла
тишина ...
А через день наш дом
насупился в печали:
«... Лежал под сердцем ...
Ждал ...
Война, война!..»
И головами взрослые качали
...
Под темною сосною, над
темной пустотой
лежал наш Генерал в
погонах капитана.
Прощально снег кружился
негустой,
ложился на лицо его, не
тая.
Медалей — два ряда.
Один ряд — орденов ...
Была ли среди них на
бархатной подушке
награда за последний из
боев,
за взятие безвестной
деревушки?
Где рота ночью в тыл
эсэсовцам зашла,
где «разговор» с врагом
был страшен и недолог,
где мина дело смерти
начала,
осколок…
Будь он проклят, тот
осколок!..
Л. Агеев
Петроградская
набережная
Пробили над Невой куранты
гулко,
Кружился в вышине снежинок
рой.
Заканчивая перед сном
прогулку,
Нахимовцев шагал веселый
строй.
И звонко продолжала песня
литься,
На пуговках сверкали
якоря,
И разгорались молодые лица
От яростного ветра января.
Над ними горизонт вставал
огромен,
Метели разгулялся ералаш,
А за оградой стыл
Петровский домик,
Когда-то начинавший город
наш.
И вдруг передо мной в
мгновенье это
Из памяти далекой
фронтовой
Возник лежавший возле
парапета
Мальчишка с непокрытой
головой.
Ремесленник, защитник
Ленинграда,
Он до своих дверей дойти
не мог.
Его убила голодом блокада,
Запорошил лицо сухой
снежок.
Ко лбу примерзли пряди.
Губы сжаты.
Окаменела белая щека.
Он не увидит парусов
регаты
И не услышит школьного
звонка.
Ему бы пробежать, в снежки
играя,
Ему бы стать отважным
моряком...
Но ничего о нем я не
узнаю,
Оставшемся навек в сорок
втором.
В. Азаров
Памяти Вали
1
Щели в саду вырыты,
Не горят огни.
Питерские сироты,
Детоньки мои!
Под землей не дышится,
Боль сверлит висок,
Сквозь бомбежку слышится
Детский голосок.
2
Постучи кулачком — я
открою.
Я тебе открывала всегда.
Я теперь за высокой горою,
За пустыней, за ветром и
зноем,
Но тебя не предам
никогда...
Твоего я не слышала стона.
Хлеба ты у меня не просил.
Принеси же мне ветку клена
Или просто травинок
зеленых,
Как ты прошлой весной
приносил.
Принеси же мне горсточку
чистой,
Нашей невской студеной
воды,
И с головки твоей
золотистой
Я кровавые смою следы.
А. Ахматова
Воздушная
тревога
Мы уже собирались спать,
я замешкался со шнурком.
Тут меня поманила мать:
— Погляди-ка, что за
окном! —
Это было как фейерверк!..
Но раздался тревожный вой.
Не взмывали ракеты вверх,
а бросались вниз головой…
Репродуктор включила мать
—
и впервые я услыхал
те с л о в а,
век бы их не слыхать!
Мы спускались в сырой
подвал.
Кто-то Бога вслух поминал,
кто-то Гитлера матом крыл.
Мы спускались в сырой
подвал,
что надёжною крепостью
слыл.
А сквозь грохот звучали
опять
из квартирных глубин
пустых
те с л о в а,
век бы их не слыхать.
Но забыть невозможно их!
В. Беднов
* * *
Кто-то родом из детства...
Я — из войны,
Из блокадного бедствия, из
его глубины.
Влюблена была в небо, но
небо меня
Обмануло нелепо. Среди
белого дня
С неба падали бомбы,
разрушали дома.
Поднялась из обломков, как
— не знаю сама.
А друзья не успели. Мне
жалко друзей.
Хорошо они пели в первой
роте моей.
Были родом из детства все
друзья у меня,
Не могу я согреться без
них у огня.
Г. Беднова
* * *
Когда была война,
Пустые стыли классы…
Немая тишина
Встречала у дверей.
Лишь отблески огней
Чертили злые трассы
По партам, доскам,
стульям,
Cтолам учителей.
Лишь звуки сквозняков
Рыдали в коридорах,
Неся бесцельно вдаль
Пустой тетрадный лист.
Тоска по голосам
Царила в наших школах,
И реквиемом плыл.
Надгробный ветра свист.
Е.
Бердичевская
Я там была…
(Обращение к молодым)
Блокада плела своё белое
кружево,
Сугробы метала, давила
слезу,
Следы леденила, метелями
вьюжила,
Без сил оставляла на голом
снегу…
Не все события отображены
На фотоплёнке памяти
вчерашней…
Четыре с половиной в дни
войны
Мне было, и, конечно, было
страшно…
* * *
Я помню рояль в нашей
комнате светлой,
И мама играет на нём и
поёт...
Рояль небольшой (он был
малоконцертный),
Лежала на нём стопка
маминых нот.
Над ним на стене —
репродуктор-«тарелка»,
А вот, над столом, — абажур
с бахромой,
И на этажерке — пупс-негр
и белка,
Игрушки мои перед самой
войной…
И вдруг… Та же комната,
только без света,
И в узкой буржуйке чуть
тлеет огонь.
Я в валенках, в шапке, в
постели, одета,
И жар мой снимает бабули
ладонь…
* * *
Я помню ночи с запахом
мороза
И тёмный двор, и путь в
глухой подвал,
И… «Граждане! Воздушная
тревога!» —
Тот голос, что заснуть нам
не давал…
Под радио-«тарелкой», на
рояле,
Чуть растолкав и
прошептав: «Прости»,
Меня все торопливо
одевали,
Чтоб от беды подальше унести.
* * *
Со мною — бабушка… Дед
брал лопату,
Спешил на крышу… Мама шла
в подъезд…
Не знала я, зачем всё это
надо,
Зачем на сумке мамы —
красный крест.
Не знала я, как зло шипя,
плясали
На крышах не бенгальские
огни;
Как там снаряды, бомбы
разрывались,
Как немцы «зажигалками»
нас жгли…
Горели, ярким пламенем
объяты,
Заводы, и больницы, и
дома.
Сгорели и Бадаевские
склады —
Мука, продукты, сахар —
жизнь сама!
* * *
А как-то раз мы не смогли
спускаться
В бомбоубежище, — у нас не
стало сил…
А комната, как палуба
качаться
Вдруг начала… По полу стол
скользил…
То немцы наш завод Марти
бомбили,
И, защищая город от
врагов,
С крыш заводских по ним
зенитки били
В скрещении прожекторных
столбов.
Мне было страшно: по полу
предметы
Передвигались… Нам ни
встать, ни сесть…
Но очень странно: несмотря
на это,
Я больше помню, что
хотелось есть!
* * *
Я помню на столе буханку
хлеба…
Солдатский хлеб… Размером
с целый дом!!!
В командировку дядя мой
заехал
И вытряхнул рюкзак свой
над столом…
Он торопился… Время
поджимало!
В глазах родных — и
радость, и испуг…
Те два часа… Как это было
мало,
Чтоб оторваться от родимых
рук!
* * *
И был ещё один «подарок
неба»,
Его забыть удастся мне
едва ль:
Как за два дня, за две
буханки хлеба
Рыдая, мама отдала рояль!
И, хоть тот хлеб (поклон
ему! Спасибо!),
Сыграл свою спасительную
роль,
Заняться музыкою с мамой
не смогли мы.
С тех пор рояль — и грусть
моя, и боль…
А вот окно… На нём —
тарелки студня,
Кусок дуранды, — сытная
еда…
Вбегает мама, бьёт их:
«Есть не будем!
Столярный клей — не
студень, а беда!»
Она домой бежала под
обстрелом,
Чтобы разбить, не дать его
нам съесть…
Без шапки, как была в
халате белом,
Моля Судьбу не дать нам
умереть…
* * *
Не стало дедушки… Он тихо
ночью
Ушёл от нас и не сказал,
куда…
Я сердцем детским чувствовала,
точно
Окаменела бабушка тогда.
Она сидела молча, чуть
качаясь,
Шептала только слово:
«Нет…нет…нет…»
С кем говорила, — до сих
пор не знаю.
Быть может, что-то отвечал
ей дед?
И поздней болью жжёт
воспоминанье,
Как страшно я была
поражена,
Что волосы каштановые мамы
За эту ночь покрыла
седина…
* * *
Вот Ладога… Забыть мне
невозможно:
Снег… Лёд… Над ним — вода
везде…
Машины медленно и очень
осторожно
Не то идут, не то плывут в
воде…
Весна неотвратимо
наступает.
Лежим мы в кузове
грузовика…
Нас плотно одеялом
укрывает
Настойчивая мамина рука:
Чтоб мы не видели и не
сумели
Понять, как страшен этот
длинный путь,
Чтоб просто испугаться не
успели
На случай, если будем мы
тонуть…
Под нашими колёсами уходит
Под воду лёд и, будто
стонет там.
Но, видно, Бог от нас беду
отводит:
Нам выжить суждено,
вернуться к вам.
* * *
Сплетала война своё чёрное
кружево
Из горя и голода, ран и
обид,
Из униженья, разрухи и
холода,
И всё это память людская
хранит!
Е.
Бердичевская
* * *
Фанерой забито наше окно,
В комнате холодно и темно.
Гул самолётов слышен,
Низко летят над крышей.
Без голоса только губами
Шепчу понятное маме:
«Мама, мне страшно, мама!»
Сто двадцать пять
И больше ни грамма.
О, как бесценен каждый
грамм!
Свой хлеб разрезает на
части мама
И делит со мной пополам…
Хлеба касаясь руками,
Помню всегда о маме.
Мама, не умирай, не надо!
Свет дадут и пойдёт
трамвай!
Мама, будет конец блокады!
Мама! Не умирай!
Л. Береговая
Блокадный
мишка
Печь-буржуйка совсем
остыла.
Стало в комнате холодно
слишком.
В целом мире время
застыло.
Тихо хнычет мой младший
братишка.
Одеяла больше не греют...
Мы лежим, прижавшись друг
к дружке.
Громко воют злые метели.
Стала камнем холодным
подушка.
А вчера также выла сирена,
И кричали на улице люди.
А у мамы сегодня смена,
Значит, хлебушек вечером
будет.
Брат сжимает в своих
объятьях
Мишку с вырванной левой
лапой.
Мама в печке сожгла все
платья,
А без мишки он очень
плакал...
Расскажу я тебе, братишка,
О том мире, где только
лето.
Я читала об этом в
книжке...
Там, наверное, папа наш
где-то.
И, возможно, бабушка наша.
Ты скучаешь по ней,
братишка?
И, быть может, к лучшему
даже,
Что звучат твои всхлипы
всё тише.
Ты поспи до прихода мамы.
И горячий чай у нас будет.
А во сне ты увидишь
страны,
Где не знают о войнах
люди.
Всё закончится скоро,
конечно!
Нас спасут, станет всё как
надо.
Ведь зима не бывает вечно.
Лишь бы только дождаться
маму...
Тихо падает старый мишка,
Что с оторванной левой
лапой.
Осторожно толкну братишку:
Ты зачем его бросил на
пол?
Эй, проснись! Возвратилась
мама!
Почему ты молчишь,
братишка?
... Столько лет прошло, а
в кошмарах
Мне всё снится плюшевый
мишка...
О. Болдырева
Ленинграду
Да, он мне снится — этот
город.
И видимо, не раз, не два
Доказывать я буду в
спорах,
что он — красивей, чем
Москва.
И в стороне сибирской
дальней
Мне помнится родимый дом,
И то, что факелы
ростральных…
А, впрочем, нужно — о
другом…
Я вижу городок на Волге.
В полукольце плешивых гор
В тот очень тяжкий, очень
долгий
Сорок второй военный год.
Линялые, шатрами, крыши,
Стада, бредущие в пыли…
Туда блокадных ребятишек
Из Ленинграда привезли.
С утра в детдом несли
подарки,
Каких-то ждали новостей…
Заплаканные санитарки
Рассказывали про детей.
Они еды, как солнца,
ждали,
Им дали мяса, масла дали,
Они ж, качаясь, как в бреду,
За завтраком — недоедали,
В обед — опять недоедали,
За ужином — недоедали, —
На завтра прятали еду.
Они не оставляли крошек,
Тихи, глазасты и худы,
Они рассматривали кошек
Лишь как запас живой еды.
И падали при каждом шаге.
И молча плакали в тиши.
Но кто-то детям дал бумаги
И очинил карандаши.
И вот на четвертушках
мятых
Стал робко возникать на
свет
Неточный, памятный,
крылатый
Неповторимый силуэт.
Бессмертный шпиль
Адмиралтейства!
Его нагую простоту
Чертило раненое детство,
Мусоля грифели во рту.
Он был залогом их
спасенья,
Он был оплотом их мечты:
Сверкающий, как луч
весенний,
Прямой и острый, точно
штык.
Мне часто снится этот
город
И, видимо, не раз, не два
Доказывать я буду в
спорах,
Что он красивей, чем
Москва.
Но вновь и вновь при
трудном шаге
Я вспомню это: тишь палат,
Детей, и на листках бумаги
Рисунок, точно текст
присяги
Тебе на верность,
Ленинград.
М. Борисова
Муся
Из ада везли по хрустящему
льду
Дрожащую девочку Мусю...
Я к этому берегу снова
приду
Теряясь, и плача, и труся.
Полуторка тяжко ползла,
как могла,
Набита людьми, как
сельдями,
И девочка Муся почти
умерла,
Укрыта ковром с лебедями.
А там, где мой город
сроднился с бедой,
Где были прохожие редки,
Еще не знакомый, такой
молодой,
Отец выходил из разведки.
Над Ладогой небо пропахло
войной,
Но враг, завывающий тонко,
Не мог ничегошеньки
сделать с одной
Почти что погибшей
девчонкой...
Встречали, и грели на том
берегу,
И голод казался не
страшен,
И Муся глотала — сказать
не могу,
Какую чудесную кашу.
Я. Бруштейн
Дети Ленинграда
В дни беды голодные,
морозные
Сорок третий встретил
Ленинград.
Но назло врагу решили
взрослые:
Мы устроим ёлку для ребят.
Тем назло, кто хочет
видеть город на коленях,
И на радость тех, кто в
нём живёт
Пусть воскреснет праздник,
Вспыхнув детским
изумленьем,
Будь счастливым, добрый
Новый год!
Маленькие, худенькие
лица...
Глазки, почерневшие от
слёз...
Ёлка в помещении больницы,
А под нею — добрый Дед
Мороз.
Разгорелась ёлка, словно
радуга,
Зашумел весёлый хоровод.
Через фронт прошедшие и
Ладогу
Дед Мороз подарки раздаёт.
Разбирают мальчики и
девочки игрушки,
Сало, чёрный хлеб и
шоколад...
Лишь один мальчонка
С острым носиком в
веснушках
Тем гостинцам праздничным
не рад:
«Дедушка, мне ничего не
надо!
Об одном прошу тебя,
родной:
Возврати мне папу — он
снарядом
Был убит фашистом под
Москвой.
Возврати сестрёнку мне и
маму —
Умерли от голода они.
Ты ведь можешь всё, ты
добрый самый!
Умоляю, Дедушка, верни!..»
А вокруг сияли в
восхищении
Глазки, почерневшие от
слёз...
Плакали лишь двое в
помещении:
Мальчик и волшебник дед
Мороз...
Д. Булавинцев
Посвящение в
рабочий класс (Пьедестал)
Я только раз стоял на
пьедестале.
Зато туда меня Рабочий
класс поставил.
Блокадный цех. Мороз. И
печь — без дров.
Гудят станки: скорей!
Скорей!! Скорей!!!
В цеху полста вчерашних
школяров.
Полсотни недоучек-токарей.
Полста шрапнелей в день
даём войне.
Станки пониже б — дали бы
вдвойне.
А эти — громадА, на
взрослых мужиков.
А мы — какие нам тогда
лета!..
(До сей поры в глазах —
полста дружков:
Крупа-парнишки, слёзы,
мелкота...)
Вот с дядю Федю вырасти бы
нам.
Дед-бородед — могучей
красоты.
От века мастер! Мастер
мастерам!
(С самим Калининым
когда-то был на «ты».)
Но он точить шрапнель уже
не мог —
Блокада не таких валила с
ног.
А был советчиком и нянькой
он для нас.
Один во всём цеху —
Рабочий класс.
Старик сдавал... И уж не
знаю как
Бродил по цеху от станка к
станку.
Хвалил, советовал и торкал
носом в брак.
(Мы подзатыльники прощали
старику.)
Три дня он как-то не был у
станка.
Я видел только спину
старика.
Пилил, строгал и грохал
молотком.
Чего он — за столярным
верстаком?
Стук-стук — и ляжет тут же
на верстак.
Восьмой десяток — возраст
не пустяк!
Но сколотил. И притащил к
станку.
И вроде бы с насмешкою
сказал:
— Подставка
недомерку-токарьку.
Ну, лезь, рабочий класс,
на пьедестал.
Сперва обиделся, а к
вечеру — и рад!
Я понял: не насмешка, не
игра.
На три шрапнели больше,
чем вчера,
В тот вечер записали в мой
наряд.
И сразу увезли на фронт, в
метель.
Дороже хлеба стоила
шрапнель.
Мне довелось стоять на
пьедестале.
Рабочий класс меня туда
поставил.
Шрапнель грузили и грузили
во дворе.
...А дядя Федя помер в
феврале.
П. Булушев
* * *
Какой тяжелый старенький
бидон.
Его поднять почти что
невозможно.
Не литр, не два — десятки,
сотни тонн.
Как донести до дома? Очень
сложно
Пройти по льду. Здесь
вечно все скользят.
И падают. И нет уж сил,
подняться…
Ты весь во льду продрогший
Ленинград.
Ты исхудал как я.
А мне двенадцать
Наверно не исполнится
уже...
Нет. Не сейчас. Не надо
это думать.
Еще чуть-чуть… Как много
этажей.
Высокие ступени. Холод
улиц
Струится сквозь разбитое
стекло
И леденеют, руки, сердце…
Двери
И стены в инее. Как он
сверкает зло.
Нет! Нет! Красиво. Надо в
это верить!
Быть может, завтра утром я
проснусь,
А дома музыка. И папа с
мамой дома...
Тепло и пахнет хлебом
свежим… Пусть
Скорее сон придет.
Под счетчик метронома.
А. Бушкевич
Блокада
Блокада — в этом слове
всё:
Кусочек хлеба, горе,
слёзы...
И беспощадные морозы,
И вера — кто-то, но
спасёт!
В полупустой квартире
мрак,
Она жила теплом когда-то,
Но чувство вечного заката
Здесь поселилось... Рядом
враг.
Пришла на папу похоронка,
Тепло исчезло как-то
вдруг...
А после — мама и сестрёнка
на саночках — замкнулся
круг...
С. Васильев
Новый год в
блокадном Ленинграде
Новый год в блокадном
Ленинграде.
Собралась на «Ёлку»
детвора.
Ель застыла в праздничном
наряде,
Словно — не военная пора.
Будто бы ни бомбы, ни
снаряды
Заглушить не в силах
детский смех.
Малыши такому чуду рады.
И улыбки на устах у всех.
Холод, голод, смерть и
разрушенья,
Но мы видим дружный
хоровод:
«Зайчики» забылись в те
мгновенья,
Весело встречают Новый
год.
Малыши смеются, это
значит,
Что о них заботятся
всерьёз.
Скоро будет всё совсем
иначе.
Я скрывать не стану
горьких слёз.
А. Ветров
Дети
Все это называется —
блокада.
И детский плач в
разломанном гнезде...
Детей не надо в городе, не
надо,
Ведь родина согреет их
везде.
Детей не надо в городе
военном,
Боец не должен сберегать
паек,
Нести домой. Не смеет
неизменно
Его преследовать ребячий
голосок.
И в свисте пуль, и в
завыванье бомбы
Нельзя нам слышать детских
ножек бег.
Бомбоубежищ катакомбы
Не детям бы запоминать
навек.
Они вернутся в дом. Их
страх не нужен.
Мы защитим, мы сбережем их
дом.
Мать будет матерью. И муж
вернется мужем.
И дети будут здесь. Но не
сейчас. Потом.
Е. Вечтомова
Дым
С годами глубже в детство
забираясь,
Найду костёр под пологом
лесным.
О, радость! О, щекочущая
сладость —
Тот, от ноздрей не
отлетавший дым!
За Гатчиной леса
прифронтовые.
Мы беженцы. Пристанища —
нигде…
Соображаю кое-что впервые:
Пахну́ло дымом — стало
быть, к еде.
Приблизившись, пошумливали
ели,
Скатёрку тени ветер
шевелил…
Поди припомни, что уж мы
там ели,
Но после дыма голод
проходил.
Р. Винонен
Дневник
девочки-блокадницы
Снег выпал рано. И не
растаял! —
Налип на крыши и провода.
Сегодня мама пришла
пустая...
На ужин снова — одна вода.
Уже промёрзли насквозь
окошки,
Мир погрузился в седую
мглу.
Полдня я в доме искала
крошки:
Везде искала… И на полу…
Пустынный город. Темнеет
небо.
И двор походит на мрачный
склеп.
Вчера мы съели кусочек
хлеба —
И это был наш последний
хлеб.
Опять бомбили. Мы с мамой
ночью
Тряслись в подвале —
плечом к плечу.
Сказала мама: «Не бойся,
доча!»
А я в ответ ей: «Я есть
хочу…»
И вдруг прильнув к ней и
глядя близко
В её ввалившиеся глаза,
Шепнула: «Вот бы пюре с
сосиской!
Жаль, о ТАКОМ и мечтать
нельзя…»
И что-то в этих глазах
погасло…
Ослабли руки, застыла
плоть…
Но я заснула: мне снилось
масло
И хлеба тёплый большой
ломоть….
К утру был холод (свирепый
самый!)
Вода промёрзла в ковше до
дна.
Сегодня ночью не стало
мамы…
Мне только восемь…
И я — одна…
Ю. Вихарева
Там, в
глубине…
Там, в глубине, у роковой
черты
Стоит на дне автобус бело-синий,
Свет искажает параллели
линий
На рубеже подводной
темноты.
Он шёл с детьми и канул в
полынью.
Чуть слышный плеск, и
звуки повторились.
Со стоном двери мира
затворились —
Скажи мне, Ладога, твою ль
я воду пью?
Сейчас, когда гуляют по
планете
Заботливо укутанные дети,
И мамы гордые с них не
спускают глаз…
Пусть не сотрутся в памяти
у нас
Сугробы белые и на деревьях
иней,
С детьми на дне автобус бело-синий…
П.
Войцеховский
Воришка
Поймали мальчика с
поличным —
Он карточку на хлеб украл.
Кричала баба криком
зычным.
Поймали мальчика с
поличным.
Он под ударами упал,
А был он, как зайчонок,
мал,
Мальчишка, пойманный с поличным,
Что карточку на хлеб
украл.
Но кто-то в латаной шинели
Мальчишке подал хлеб:
«Возьми!»
А может быть — на самом
деле
Высокий, в латаной шинели,
Был, как мальчишка, без
семьи?..
И с завистью на них
смотрели:
Подумать только — тот, в
шинели,
Мальчишке подал хлеб:
«Возьми!»
Так был усыновлён воришка,
Рукою доброй уведён.
Всё это жизнь, не только
книжка,
Что был усыновлён воришка
И дважды, стало быть,
рождён
Блокадный, худенький
мальчишка.
…Теперь в ремесленном
воришка,
В ранг человека возведён.
В. Вольтман-Спасская
Игра в классы
Играли дети на панели,
Мелком квадраты начертив.
Но снова свист. Опять
разрыв.
Лежали дети на панели,
И лужи грозные краснели.
Один из них остался жив,
Из тех, кто прыгал на
панели,
Мелком квадраты начертив.
В. Вольтман-Спасская
Чашка
Тишина стояла бы над
городом,
Да в порту зенитки очень
громки.
Из детсада в чашечке
фарфоровой
Мальчик нес сметану для
сестренки.
Целых двести граммов! Это
здóрово,
Мама и ему даст половину.
А в дороге он ее не
пробовал,
Даже варежку с руки не
скинул.
Поскользнулся тут, в
подъезде. Господи!
Чашка оземь, сразу
раскололась.
И сметаны он наелся
досыта,
Ползая по каменному полу.
А потом заплакал вдруг и
выбежал.
Нет, домой нельзя ему
вернуться!
...Мама и сестренка — обе
выжили,
И осталось голубое
блюдце...
В.
Вольтман-Спасская
Девочка у
рояля
Дочери моей,
Марине Дранишниковой
Стрелки непочиненных часов,
Как трамваи, неподвижно
стали.
Но спокойно, под набат
гудков,
Девочка играет на рояле.
У нее косички за спиной.
На диване в ряд уселись куклы.
Бомба, слышишь? В корпус
угловой…
Дрогнул пол… Коптилка
вдруг потухла…
Кто-то вскрикнул. Стекла,
как песок,
Заскрипели под ногой. Где
спички?
Девочка учила свой урок,
В темноте играя по
привычке.
Так еще не пел нам
Мендельсон,
Как сейчас в тревогу. И
весь дом был
Музыкой нежданной потрясен
В грозный час разрыва
близкой бомбы.
И наутро, в очередь идя,
Постояла я под тем
окошком.
Ты играешь, ты жива, дитя.
Потерпи еще, еще немножко.
Зимовать остался
Мендельсон.
Как надежда, музыка
бессмертна.
Стали стрелки. Город
окружен.
До своих — большие
километры.
Хлеб, как пряник, съеден
по пути.
Раскладушка в ледяном
подвале.
…Но, как прежде, ровно с
девяти
Девочка играет на рояле.
В.
Вольтман-Спасская
Мы детишек
поспешно вывозим…
Мы детишек поспешно
вывозим,
Метим каждый детский
носочек,
И клокочет в груди
паровоза
Наша боль — дети едут не в
Сочи,
Не на дачу к речным
излучинам,
К желтоглазым круглым
ромашкам,
К золотисто-шёлковым
лютикам,
Что весь день головёнками
машут,
Не к прогулкам на быстрых
лодках
По спокойным зеркальным
водам,
Не на летний привычный
отдых
Перед новым учебным годом.
Но восток уходят составы,
Чтоб спасти ленинградских
детишек.
В.
Вольтман-Спасская
* * *
В блокадных днях
Мы так и не узнали:
Меж юностью и детством
Где черта?
Нам в сорок третьем
Выдали медали,
И только в сорок пятом —
Паспорта.
И в этом нет беды...
Но взрослым людям,
Уже прожившим многие года,
Вдруг страшно от того,
Что мы не будем
Ни старше, ни взрослее,
Чем тогда…
Ю. Воронов
Младшему брату
Из-под рухнувших
перекрытий —
Исковерканный шкаф, как
гроб...
Кто-то крикнул: — Врача
зовите!.. —
Кто-то крестит с надеждой
лоб.
А ему уже, плачь — не
плачь,
Не поможет ни бог, ни
врач.
День ли, ночь сейчас — он
не знает,
И с лица не смахнёт мне
слёз.
Он глядит — уже не мигая —
На вечерние гроздья звёзд.
…Эту бомбу метнули с неба
Из-за туч среди бела
дня...
Я спешил из булочной с
хлебом.
Не успел. Ты прости меня.
Ю. Воронов
* * *
Я забыть
никогда не смогу
Скрип саней
На декабрьском снегу.
Тот пронзительный,
Медленный скрип:
Он как стон,
Как рыданье,
Как всхлип.
Будто всё это
Было вчера...
В белой простыне —
Брат и сестра...
Ю. Воронов
В школе
Девчонка руки протянула
И головой — на край
стола...
Сначала думали — уснула,
А оказалось — умерла.
Её из школы на носилках
Домой ребята понесли.
В ресницах у подруг
слезинки
То исчезали, то росли.
Никто не обронил ни слова.
Лишь хрипло, сквозь
метельный стон,
Учитель выдавил, что снова
Занятья — после похорон.
Ю. Воронов
После уроков
Идет обстрел.
И в раздевалке школьной
Ученикам пальто не выдают.
Ребята расшумелись,
недовольны:
Ведь добежать до дому —
Пять минут!
А Галкины ресницы —
Даже влажны:
На сутки с фронта
Брат пришел домой!
...От этой школы
До окопов вражьих —
Двенадцать километров по
прямой
Ю. Воронов
Утро
В комнате — двенадцать
человек,
Спим, к печурке сдвинулись
поближе.
Если рядом — стужа, холод,
снег,
Поселившись вместе — легче
выжить.
И с утра, когда метель
опять
Штору через щель в окне
колышет,
Я, проснувшись перед тем,
как встать,
Вслушиваюсь — все ли
дышат.
Ю. Воронов
Довесок
Я помню,
Как в очередях зимой
По нам мели метели зло и
резко,
Как нелегко,
Когда идёшь домой,
От хлебного пайка
Не съесть довеска.
А если съешь,
Так тягостен вопрос
В глазах людей,
Кто ждал приход твой
дома...
Однажды я довеска не
донёс.
Лишь раз.
Но помню
Холод глаз знакомых.
Ю. Воронов
* * *
Сегодня немцы не бомбят,
И ночь
Пожаром не дымит,
А у измученных ребят
В глазах
От слабости рябит.
Они сегодня обошли
Четыре дома —
Сто квартир...
В больницы — те,
Кого нашли,
и заболевший командир.
«Встать снова
Трудно тем, кто слег, —
Усталый врач бормочет нам.
—
Не понимаю,
Как он мог
Ходить сегодня
По домам...»
Ю. Воронов
Клюква
Нас шатает,
Была работа:
Все на корточках —
По болоту.
Только вечером,
Перед сном,
В детском доме
Больным ребятам
Клюкву выдали.
Спецпайком.
По семнадцати штук
На брата.
Ю. Воронов
Апрель сорок
второго
Капель
Все громче и напевней —
Опять весна
Вступает в силу.
Мы по зарубкам на деревьях
Находим зимние могилы.
Как после дрейфа ледоколы,
Дома промерзшие
Отходят:
Вставляют стекла
В окна школы,
Вода
Гремит в водопроводе!
Нам выдали талоны в баню —
Она открылась на
Бассейной.
И зайчик солнечный
По зданьям
Все чаще
Вестником весенним.
И чтоб скорей
С зимой покончить,
Мы все — в работе
небывалой:
На улицах
С утра до ночи
Сдираем снежные завалы.
Вновь
репродуктор оживает:
Там песни старые включили.
Мы их еще не подпеваем,
Но не забыли,
Не забыли...
Ю. Воронов
На почте
На окнах — грязь, наплывы
льда
И кипы
Серых писем всюду:
И неотправленных — туда,
И неразобранных — оттуда.
Тех, кто скопил их
С декабря,
Мы упрекать
Уже не вправе…
И мартовские штемпеля
В молчанье
На конвертах ставим.
И знаем мы,
Что письма в них-
Конвертах смятых и
потертых —
Одни —
Умершим от живых,
Другие —
Выжившим от мертвых.
Их завтра
Разносить пойдем
По этажам,
От дома к дому...
О, если бы нам знать о
том,
Какие
От живых — живому!
Ю. Воронов
* * *
Заснешь —
И могут смолкнуть пушки,
Растает холод, будто не
был,
И вместо ледяной подушки —
Горячая буханка хлеба.
Проснешься —
А в тебя опять
Их дальнобойные колотят.
У нас в палате
минус пять, —
Уже четвертый день
Не топят.
Мы бредим
Хлебом и теплом.
И все ж, весна,
Ты будешь нашей!..
Смотрите,
Хлопья за окном
Летят, как лепестки
ромашек!
Ю. Воронов
* * *
Нет лекарств,
Чтоб голод укрощали.
И пока он в городе везде,
Мы себе негласно запрещаем
Говорить друг с другом
О еде.
А начнешь —
Недобрый взгляд заметя,
Тут же смолкнешь,
Будто шел на грех.
К этому
Привыкли даже дети,
Хоть сегодня им
Труднее всех.
В разговорах
Я храню запреты
На еду, которой не забыл,
На супы,
На каши и котлеты...
Но о них не думать —
Выше сил.
Ю. Воронов
* * *
Бомбы — ночью,
Обстрелы с рассвета.
От печей, как от окон, —
Холодом.
Только самое страшное —
Это
По ночам
Просыпаться от голода.
Ю. Воронов
Блокадные дети
Ленинградские дети!
Блокадные дети!
Не сумела Земля вас
улыбкою встретить...
В мир пришли вы с любовью,
доверьем, мечтой!..
Мир оскалил клыки,
обернулся войной!
Были вы для фашистов
опасны едва ли, —
Но как подло, как
тщательно вас убивали!..
Как бомбили дорогу, что
жизнь вам давала!..
Всё казалось фашистам, что
гибнет вас мало!
Били в дом, в детский сад
из тяжёлых орудий
С расстояния труса!
Фашисты — не люди!
Как сегодня — в Славянске,
Луганске, Донецке
Губят русских ребят, — вас
губили, советских!
И с фашистами Запад всегда
солидарен.
Всё боятся:
Гагарин вдруг вырастет!
Сталин!
Ленинградские дети!
Блокадные дети!
Вы в войну за грядущее
были в ответе!
Вы в войну воплощеньем
грядущего были!
Вы боролись!
Вы выжили!
Смерть победили!
В. Вьюшкова
Баллада о хлебной
корке
(посвящаю
маме)
Я жил на даче.
Утром летним
Хозяйка вещи принесла,
Сказала глухо:
— На последнем
Внучонка чтобы увезла. —
Моя двоюродная бабка
Совет восприняла всерьез —
В кошелку зонт, меня в
охапку —
И с дачей все. Прощай,
колхоз.
И вот последний паровозик,
С тремя платформами к
нему,
Увозит нас домой,
Увозит,
Оставив станцию в дыму...
И вдруг, почто что нашим
курсом,
Игриво крылья наклоня,
Из неба вывалился «юнкерс»
И начал падать на меня.
Наш паровозик, словно
кляча,
Сопел, пыхтел и тряс
трубой,
А немец вывернул и начал
Крупнокалиберный разбой.
Я был распят на чемодане,
А сверху, сквозь зубную
дрожь,
— Не дрейфь, — кричала
бабка Аня, —
Нас даже пушкой не
пробьешь! —
Но паровозик путь опасный
Осилил все же — и назад.
Платформы встали на запасный,
А нас на «дачном» —в
Ленинград.
Моя двоюродная бабка
Столбы считала за окном,
Потом сняла с макушки
шляпку
И тихо всхлипнула: —
Живем...
Но ты не смей пугать
мамашу,
Сама скажу в конце войны,
А нынче тесто в ночь
заквашу
И дуйте в гости на блины. —
Но время рвалось, как
граната,
И в гости съездить не
пришлось,
Однако блинная цитата
Во мне застряла, словно
гвоздь...
И снова мой зеленый
остров,
Мой Голодай,
На нем всегда
Мы жили весело и просто,
Пока не грянула беда.
Мы очень быстро излечились
От пряток, штанера и драк,
В бомбоубежище учились,
В тревогу лезли на чердак.
Десятилетний, длинношеий,
Я свыкся вроде бы с
войной,
И только братские траншеи
Пугали жуткой тишиной,
Там первоснежной простынею
Накрыло сложенных вчера...
А в черном небе надо мною
Рубили ночь прожектора.
Потом зима. Морозный молот
Заколотил водопровод,
Казался нестерпимым холод
И долгим, бесконечный год.
Уже никто не ждал, «где
ухнет»,
И не шептал, что
«пронесло».
Соседи стали жить на
кухне,
Плита на кухне — там
тепло!
У нас в семье свои оттенки
—
Мы спим в пальто, в пальто
живем,
Поскольку градусник на
стенке
Всю ртуть оставил под
нулем.
Придет рассвет — уходит
мама,
А я на улицу — в ларек,
Сто двадцать пять
блокадных граммов
Несу как праздничный
пирог.
— Съедай же! — все во мне
кричало,
Но я на стол кладу кусок
И режу вдоль его сначала
И часто-часто поперек.
Не спрашивай: — Так больше
разве? —
Нет, это тайна бытия,
Мной так растягивался
праздник
Соединенья: хлеб и я.
Я знал, что мама в этот
вечер
Опять поделится пайком
И скажет грустно: —
Человечек,
Давай по крошке с
кипятком? —
Но днем в холодной
комнатенке
Я шумно шарил по углам
И все отыскивал в потемках
Какой-то несъедобный
хлам...
...Однажды, на нос сдвинув
шапку,
Я вспомнил, сидя у стены,
Свою двоюродную бабку
И приглашенье на блины.
Быть может, ум зашел за
разум,
А может, бред голодных
снов,
Но я решил немедля, сразу
Дойти до бабкиных блинов.
Я топал, как трамвай
«четверка» —
По Голодаю и вперед —
И вдруг, на Малом, вижу —
корка,
Кусочек хлеба, вмерзший в
лед.
Кто выронил богатство это?
Вор, убегавший от ларька?
А может, в страшный час
предсмертный
Разжалась слабая рука?
Не знаю.
Лед я скреб ногтями,
Грел руки, пряча под
пальто,
И думал:
«Хлеб оставлю маме,
Не съем ни крошки ни за
что!»
Зато, когда наступит
вечер,
Я корку вытащу тайком,
Скажу, как мама:
— Человечек,
Давай по крошке с
кипятком?
Все!
Скрыта в варежке находка,
Ладошку жжет подарок мой,
И по-блокадному, неходко
Я начал двигаться домой:
Разбитый дом... река
Смоленка...
Прошел до половины путь...
И тут во мне:
— Ну съешь маленько,
Совсем немножечко,
чуть-чуть. —
И я себе ответил: — Ладно!
Итог обидным был до слез.
Да, вышло так, что я к
парадной
Пустую варежку принес...
Узнал я позже на Урале
О бабке Ане. Что у ней
Из сумки карточки украли —
В один из злополучных
дней.
Подумать страшно, как ей
было!
И в тот проклятый день
войны
Она уже не выходила...
А я собрался на блины.
Куда свезли ее, не знаю.
Но если цапнет нерв за
нерв,
Я бабку Аню вспоминаю,
Ее бесстрашное:
— Не дрейфь!
И в зимний день морозный,
синий
От всех, кого смогли
спасти,
Поклон вам, женщины
России,
Спасибо, мама, и прости...
Л. Гаврилов
Память
Сорок первый и сорок пятый
—
годы, памятные стране.
…Умирают отцы-солдаты,
побывавшие на войне.
Лет военных кровавая
заметь
далеко уже позади.
Остаемся — мы, чтобы
память
засыпающую будить ...
Может, ты мне стократ
дороже,
оттого что на детские
плечики
сорок первый был нам
положен,
сорок пятый победный
встречен,
оттого что было такое:
покидаешь ты Ленинград,
но отрезано Бологое —
детский сад самолеты
бомбят.
Ничего от страха не видишь
ты,
под осколками плачешь
тоненько,
и твоя фамилия вышита
за спиной на тощей
котомочке ...
…Слишком мало
в костюмчиках чистеньких
мы узнали детской идиллии…
Нас война кидала, как
листики,
а на листиках — наши фамилии.
... Помню — дым тревожный
клубится,
и, еще несмыслящий шкет,
под бомбежками с самой
границы
в сыпняке я доставлен в
Ташкент.
... Не оставить память в
покое,
боль приходит из детских
лет, —
проезжаю ли Бологое,
прилетаю ли я в Ташкент.
Г. Глозман
Память
От памяти некуда деться,
Но память с годами добрей.
Она и блокадное детство
Старается сделать светлей.
Ей вспомнить подробнее
надо
Не бомб нарастающий свист
—
Таран над Таврическим
садом,
Фашиста, летящего вниз.
И чудо блокадного лета
Представить во весь
разворот:
Не солнцем — руками
согрета,
Картошка на клумбах
цветёт.
Наполнены сказочным
хрустом,
Как яркие лампы видны,
Сознательно крупной
капусты
На Невском проспекте
кочны.
Законам, для нас
неизвестным,
Она неизменно верна,
И чёрному в памяти —
тесно,
А радостям — воля дана.
Ты память поправить
захочешь,
Она возмутится — не тронь!
Согреет блокадные ночи —
В «буржуйку» посадит
огонь.
Хоть был он, как
праздники, редок.
И то не огонь — огонёк.
Охапка дистрофиков-реек —
Ценою в блокадный паёк.
Нет, память не знается с
фальшью,
А просто торопит. И мы
Уходим за нею всё дальше
От первой блокадной зимы.
Забыла про голод, про
вьюгу?
Нет, помнит. Но ей впереди
Видать, как, обнявши друг
друга,
Мы в небо победы глядим.
Поэтому радости лучик
Из прошлого светит лучом.
И если подумать получше,
Так память совсем ни при
чём:
Она, не старея с годами.
Иначе б смотреть не могла,
—
Она ведь мальчишками,
нами,
В блокадные годы была.
Г. Гоппе
Воробей
блокадный
(Сказка-быль)
Где наш город, как матрос
В море вышел,
Возле дома тополь рос
И дорос до крыши.
А на тополе на том,
На любимой ветке,
Рядом с Вовкиным окном —
Воробей редкий.
Не простой
Какой-нибудь
Серый яшка!
Три полоски через грудь —
Тельняшка.
Сухопутным воробьям
Не попутчик.
На корвете по волнам
Мчаться лучше.
—Чик-чирик! — кричит с
утра
Другу Вовке. —
Приступать давно пора
К тренировке! —
Вовка вынесет корвет,
Пригласит матроса.
А на палубе — обед —
Горстка проса.
Завершит морской парад
Воробей прыткий.
И натянется канат,
А для Вовки — нитка.
Ветры осень протрубят,
Улетят птицы.
Только, что для Воробья
Заграницы!
И посмотрит он вослед
стаям.
— Ишь, какие чудаки —
улетают.
Пусть торопятся на юг.
И не жаль мне.
Что дороже: лучший друг
Или пальмы?! —
Ведь зимой, когда мороз
Дружит с вьюгой,
Ощущал не раз матрос
Верность друга.
Чуть замерзнет он, и вот —
Флаг в окошке.
Значит, Вовка в гости
ждет,
Приготовил крошки.
Так бы жить друзьям
всегда,
Радуясь рассветам.
Но нагрянула беда
На деревни, города
В середине лета.
Шла и лязгала бронёй,
Землю роя.
Сжала огненной змеёй
Город над Невою.
И не видели дома,
Темные от горя,
Как нагрянула зима
И замерзло море.
Становился ветер злей
И мороз тоже.
Удивлялся Воробей:
Отчего же
Гром гремит со всех сторон
Не смолкая?
Но застыл трамвайный звон,
Спят трамваи.
Прячут красные бока
В сугробы.
Не очнуться им никак
Отчего бы?
… Теплый сон одолевал,
Отгонял стужу.
Воробей не понимал:
Почему же
Разглядеть в окне не мог
Вовку, друга.
Воробей на ветку лег.
Выла вьюга.
Сны последние свои
Отсмотрел бы скоро,
Разбудили воробьи,
Покидая город.
Сели рядом на сучки
На минуту.
Сгорбились, как старички
Лилипуты.
Зачирикали: — Герой!
Улетай, пока живой.
Пусть враги со всех
сторон,
Пусть блокада —
Нам билетов в эшелон
Ведь не надо.
Что ты, жизнь отдать готов
И морскую душу?!
Видишь, даже в воробьев
Бьют из пушек.
Собирайся, моряк,
Будет туго.
—Не могу я никак
Бросить друга! —
Воробьи ему в ответ:
—Нету корма — дружбы нет.
Ты пойми, матросик,
Друг давно тебя забыл,
От тебя окно закрыл,
Зернышка не бросил.
У людей в такие дни
Сердце — камень.
Могут съесть тебя они
С потрохами.
А не будут если есть,
Все равно замерзнешь
здесь. —
Прячет в перья нос
Воробей-матрос,
Не простой какой-нибудь
Серый яшка.
Говорит им:
—В добрый путь,
Мне не холодно ничуть, —
И вздыхает тяжко.
Улетели…
Тишина.
Полное бесптичье.
Воробей в стекло окна
Клювом тычет.
Тук-тук-тук да
тук-тук-тук:
—Отзовись, Вовка!
Мне за дружбу, мой друг,
Неловко. —
Задрожало вдруг стекло.
И теплом подуло.
«Наконец-то повезло», —
Воробей подумал.
Но внезапною волной
Подкатилось пламя.
Ослепительной стеной
Взвилось над домами.
С воем яростным:
«Убью-ю-ю!..» —
Мчалась птица к воробью.
На крыле огромный знак
Паучий.
Под крылом метался мрак
Тучей.
Мчались тысячи смертей
На птаху.
И чирикнул Воробей
От страха.
Нет, и в этот раз моряк
Трусом не был.
Он смотрел туда, где враг,
—
Прямо в небо.
Не простой какой-нибудь
Серый яшка…
Страх за Вовку рвался в
грудь,
Теребил тельняшку.
Вражья птица Вовкин дом
Клюнуть норовила.
Воробей рванулся в гром,
Напрягая силы.
Прост его военный план:
Жизнь отдать не даром.
Шел пернатый на таран,
Ожидал удара.
И боялся одного —
Чтоб не сдуло ветром.
Надвигаясь на него,
Смерть считала метры.
Но в ответ на грозный рев
Он чирикал грозно:
—Знай, стервятник,
воробьев,
Знай, пока не поздно. —
Ну, а дальше вышло так
(Верьте иль не верьте):
Задрожал огромный враг,
Испугался смерти.
Воздух в бешенстве дробя
Черным носом,
Уходил от Воробья,
От матроса.
Прилетел домой матрос,
Выполнив задачу.
Только там, где тополь
рос,
Пепел плыл горячий.
Сел на землю Воробей,
Вычистил тельняшку.
Смотрит — в доме нет
дверей,
Окна нараспашку.
В сердце радость
ворвалась,
Выгнала усталость.
Ведь об этом столько раз
Воробью мечталось.
И в заветное окно
Он ворвался лихо.
Было в комнате темно.
Было тихо, тихо.
В мамин кутаясь платок,
Еле-еле
Приподняться Вовка смог
На постели.
За веселость Воробью
Сделалось неловко.
Голод с холодом убьют
Вовку!
Воробей не знал, как быть,
Он чирикнул вроде,
А их горла хрипло: — Жить,
Жить, — неслось к Володе.
— Жить! — и сам же удивлен
Небывалым пеньем.
— Жить да жить! — заладил
он,
Растопырив перья.
И забилось горячей
У мальчишки сердце,
Словно в радость прежних
дней
Приоткрылась дверца.
Словно солнечная нить
На лесной дорожке,
Протянулось слово «жить»
К Вовкиным ладошкам.
И шептал мальчишка: — Я,
Я стараться буду. —
И смотрел на Воробья,
Как глядят на чудо.
Не простой какой-нибудь
Серый яшка,
Воробей расправил грудь
В тельняшке.
И когда пришла пора
Непроглядной ночи,
Он остался до утра,
Насовсем, короче.
Утром Вовке принесли
Хлеба ломтик тонкий.
Глаз не поднял от земли
Воробей в сторонке.
Мол, желанья вовсе нет
Зариться на крошки.
Завтрак, ужин и обед
Вовка сжал в ладошке.
Да, пожалуй, ни с одним
Воробьем на свете
В эти горестные дни
Не делились дети.
Не делились, только здесь
Разговор особый.
Заявил Володя: — Есть
Будем вместе, пробуй. —
И у хлеба меньше вес
Крошек на двенадцать.
Тут-то чудо из чудес
Начало свершаться.
Голод мучил не сильней —
В первый раз за столько
дней
Легче Вовке стало.
—Ты волшебный Воробей, —
Моряку шептал он.
…Зиму прожили вдвоем
Два вернейших друга.
День сменяя новым днем,
Шла весна на вьюгу.
И блокадный свой паек
В майский день хороший
Уместить Володя смог
Сразу в две ладошки.
Заглянули в этажи
Солнечные блики.
Не пищал матросик: «Жить!»
—
Он опять чирикал.
Но чирикал он с трудом,
Редко-редко:
Даже самый лучший дом —
Все же клетка.
А моряк пернатый жив
Не единым хлебом.
Воробью подай залив,
Солнечное небо.
Но теперь лететь ему
Вроде бы неловко:
Вовке трудно одному,
Как покинешь Вовку?!
Так и стал бы жить матрос,
Но промчались беды.
Там, где раньше тополь
рос,
Вырос парк Победы.
Поднялось над пустырем
Топольков немало.
Но чего-то в парке том
Людям не хватало.
А чего — никто не знал.
Ну, а Вовка понял.
Воробья тихонько взял
В теплые ладони.
И подкинул в шум ветвей,
К зелени нарядной.
«Улетай, мой воробей,
Друг блокадный».
Вовка знал: когда восход
Горожан разбудит, —
«Птица, слышите, поет», —
Удивятся люди.
Зачирикает сильней
Самый смелый,
Самый первый
В Ленинграде Воробей.
Не простой
Какой-нибудь
Серый яшка.
Три полоски через грудь —
Тельняшка.
Г. Гоппе
* * *
(О памятнике
эвакуированным детям Ленинграда в Омске).
Вот они стоят со мною рядом,
В Омске, возле берега
реки,
Бронзовые дети Ленинграда,
В женские закутаны платки.
Я гляжу, не без сердечной
муки,
Так же, как глядят на
образа,
На худые маленькие руки,
На большие грустные глаза.
Как мы с вами вместе были
рады
Бомбы избежать и полыньи,
Бронзовые дети Ленинграда,
Славные ровесники мои!
На иртышском постою причале,
Вспомнив позабытые года,
Где меня от смерти
откачали,
Привезя из Питера сюда.
И в краю, где медленные
реки
И лесная северная тишь,
Связывает нас теперь
навеки
Ленинградский мост через
Иртыш.
А. Городницкий
* * *
Этот мальчик из бронзы,
стоящий на рыжем граните
В материнском платке и
поношенных валенках старых, —
Неразрывно связали теперь
нас незримые нити, —
В нем себя узнаю я, когда
подхожу к пьедесталу.
И зимою и летом, весной и
в осеннюю пору
Этот мальчик стоит у
распахнутой настежь кабины.
А водителя нет.
Провалившись в апрельскую прорубь,
Навсегда он ушел в ледяные
крутые глубины.
Вспоминая про голод и
грохот осадных орудий,
Будет жить этот мальчик,
случайно оставшийся целым.
Никогда о водителе он о
своем не забудет,
Что по льду его вез под бомбежкою
и под обстрелом.
Смерть за ними гналась по
глубокому шинному следу.
Он сказать бы спасибо
водителю этому должен.
Им спасенные дети увидели
праздник Победы,
А водитель безвестный до
этой победы не дожил.
Догорает над Ладогой алое
пламя заката.
Не пугают меня никакие
болезни и старость.
Этот бронзовый мальчик, в
платок материнский закутан, —
Это я. Я не вырос. Я вечно
таким же останусь.
А. Городницкий
Воспоминание
Сочится медленно, как
струйка,
С клубка уроненная нить.
Соседка умерла, буржуйку
Уже не в силах погасить.
Пожар занялся еле-еле,
И не дошло бы до беды, —
Его бы погасить успели,
Да только не было воды,
Которую тогда таскали
Из дальней проруби с Невы.
Метель могла ещё вначале
Пожар запудрить, но увы!
Три дня неспешно на морозе
Горел пятиэтажный дом.
В стихах сегодняшних и
прозе
Припоминаю я с трудом
Ту зиму чёрную блокады,
Паёк, урезанный на треть,
И надпись, звавшую с
плаката
Не отступить и умереть.
Но спрятавшись под одеяло,
Я ночью чувствую опять,
Что снова дом мой тлеет
вяло,
И снова некуда бежать.
А. Городницкий
* * *
Ветер злей и небо ниже
На границе двух эпох.
Вся и доблесть в том, что
выжил,
Что от голода не сдох.
Что не лёг с другими рядом
В штабеля промёрзших тел,
Что осколок от снаряда
Мимо уха просвистел.
Мой военный опыт жалок,
В зиму сумрачную ту —
Не гасил я зажигалок,
Не стоял я на посту.
Вспоминается нередко
Чёрно-белое кино,
Где смотрю я, восьмилетка,
В затемнённое окно.
Вой снаряда ближе, ближе,
До убежищ далеко.
Вся и доблесть в том, что
выжил.
Выжить было нелегко.
А. Городницкий
* * *
Мусорили пухом тополя
На асфальте, шинами
истертом.
Я читал стихи в госпиталях
В сорок третьем и сорок
четвертом.
С обожженных порохом полей
Раненых везли туда, где
тише.
Много было тех госпиталей
В Омске, нас в ту пору
приютившем.
Солнечный в окне струился
свет.
Звали в наступление
плакаты.
Было мне в ту пору десять
лет,
Хилому заморышу блокады.
В те полузабытые года,
К встрече подготовившись
толково,
«Жди меня» читал я им
тогда
И «Землянку», помнится,
Суркова.
И, стихи по-своему ценя,
На кроватях или за
столами,
Раненые слушали меня,
Не стучать стараясь
костылями.
За стеной июльский плавал
пух,
Дальних поездов
скороговорки,
И висел в палатах терпкий
дух
Йода, дезинфекции,
махорки.
Было гонораром молоко,
Каши остывающая миска.
Было до победы далеко,
И до Ленинграда мне
неблизко.
А. Городницкий
Стихи
неизвестному водителю
Водитель, который меня
через Ладогу вез,
Его разглядеть не сумел я,
из кузова глядя.
Он был неприметен, как
сотни других в Ленинграде, —
Ушанка да ватник, что
намертво к телу прирос.
Водитель, который меня
через Ладогу вез,
С другими детьми,
истощавшими за зиму эту.
На память о нем ни одной
не осталось приметы, —
Высок или нет он, курчав
или светловолос.
Связать не могу я обрывки
из тех кинолент,
Что в память вместило мое
восьмилетнее сердце.
Лишенный тепла, на ветру
задубевший брезент,
Трехтонки поношенной
настежь раскрытая дверца.
Глухими ударами била в
колеса вода,
Гремели разрывы, калеча
усталые уши.
Вращая баранку, он правил
упорно туда,
Где старая церковь белела
на краешке суши.
Он в братской могиле
лежит, заметенный пургой,
В других растворив своей
жизни недолгой остаток.
Ему говорю я: «Спасибо
тебе, дорогой,
За то, что вчера разменял
я девятый десяток».
Сдержать не могу я
непрошеных старческих слез,
Лишь только заслышу капели
весенние трели,
Водитель, который меня
через Ладогу вез,
Что долгую жизнь подарил
мне в далеком апреле.
А. Городницкий
Снятие блокады
Уцелевшие чудом на свете
Обживали весною дворы.
Ленинградские нищие дети,
Иждивенцы блокадной поры.
По-зверушечьи радуясь
жизни,
Что случайно была
продлена,
Мы о бедах своих не
тужили,
Из немытого глядя окна.
Там пузатые аэростаты,
Как слонов, по асфальту
вели,
Свежий мрамор закопанных
статуй
Доставали из вязкой земли.
И белея плечами нагими,
На спасителей глядя с
тоской,
Из песка возникали богини,
Как когда-то из пены
морской.
Там в листве маскировочной
сетки,
Переживший пилу и пожар,
Расправлял поредевшие
ветки,
Как и мы, уцелевший
бульвар.
На безлюдные глядя аллеи,
На залива сырой окаём,
Я о прожитых днях не
жалею,
О безрадостном детстве
своём,
Где не сдох под косой
дистрофии,
Пополняя безмолвную рать,
Персонажем в прокрученном
фильме,
Ничего не успевшим
сказать.
Лучше в тесной ютиться
коробке
И поленья таскать в холода,
Чем в болотной грязи
Пискарёвки
Догнивать без креста и
следа,
С половиною города рядом,
Возле бабы с осанкой
мужской,
Под её немигающим
взглядом,
Под её равнодушной рукой.
А. Городницкий
Ладога
Как в чаше жизни, на
озерном дне
Чистейших вод объятые
прохладой
Лежат в пшеничном золотом
зерне
Потерянные дети
Ленинграда.
Как будто спят среди
гранитных глыб,
Покоятся, окованные
дрёмой,
Меж водорослей ласковых и
рыб
В холоднокровных кущах
водоёма.
Но в час ночной, заслышав
теплоход,
С зерном в руке, неведомому
рада,
Сквозь толщу вод к цветным
огням плывёт
Прозрачная русалочка
блокады,
Чтоб со щеки безжизненной
стереть
Солёной влаги ветхое
свеченье,
Чтоб вдруг услышать песню
— и запеть
Слова её, лишенные
значенья.
Н. Гранцева
День как день…
Отрывок из
поэмы
День как день.
Но мельканье в глазах от
нарядных детей.
Малоохтинский рябью лиц
загорелых подёрнут,
Как бликами солнца
поверхность Невы.
Люд рабочий, чинно шагая,
семечки лузгает
и ириски жуёт —
От конфетных бумажек такое
шуршание,
Словно ласточек стая над
землёй пронеслась.
В гастроном на Глухой
входим с матерью
Бубликов свежих купить…
Как цветок гладиолуса,
репродуктор
расцвёл на стене,
Выгибаясь резиновым
шлангом
от напора воды.
Скоро брызнет в толпу
ледяная струя
новостей —
Голос наркоминдела:
«ВОЙНА!»
Станут лица резными — из
дуба
и прочих суровых пород.
Ахнет улица,
Бросив на миг посреди
мостовой
Дребезжанье трамваев и
шуршанье
проезжих машин…
Молча будут стоять — лицом
кверху,
как внимали оракулам
древние греки.
О моё детство, прощай!
* * *
С лязгом тронет состав.
Жёлтый солнечный день
предчувствием ветра
Пронизан.
Только сосен стволы, как
всегда,
в каплях вязкой душистой
смолы,
Пахнут тёплой корой.
Дятлы в шапочках красных
одиноко стучат.
Лес пустынный хмурит иглы
зелёных бровей.
За окном Озерки проплывают
—
где-то деревни бомбят…
Прибегу на залив — волны
жадно лижут песок.
Над Кронштадтом цвет неба
стальной.
«Ни купаться, ни петь!..»
Рядом с морем, маленький
мальчик, стою…
В спальном корпусе настежь
заколочены окна —
Нынче пионерского лета не
будет!
Там, в полутёмном
пространстве на стене,
Красная звёздочка из
фанеры
приколочена мной.
Карандашные крупные
детские буквы
я на ней написал:
«Смерть фашистам!»
Мы вернёмся! Вернёмся!..
Не все и не скоро…
* * *
Фугасные бомбы — капли
из плохой авторучки —
На тетрадные листы
площадей
Стали ронять псевдокрылые
тевтонские асы.
На деревянной Охте
Возле каждого дома вырыты
узкие щели —
Чёрные раны в тёплой
июньской земле.
Неповторимо пахнет землёю
в щели.
«Господи,
Помяни царя Давида и всю
кротость его!» —
Говорит тётка Маня,
деловито крестясь.
Забывая пригнуться,
смотрит
в небо из-под руки.
Там в отблесках синих
К тонкой вершине
прожекторного луча
Жук навозный, противно
жужжа
(в моей памяти детской),
Навечно прилип.
Две старухи и я вслед
кулаками грозим.
Пока что ни страха, ни
злости не знаем,
С любопытством наивным
глядя в лица
Первых бомбёжек.
* * *
Как на прогулку недолгую
едем,
Оседая на станции Дно.
Там войну переждать
В тёплой роскоши синих
безоблачных дней
(осенью мир осенит)…
Под Анциферовом в
дремотной
деревенской глуши
Ходим поле полоть,
Есть незрелый колхозный
горох
(Ещё только учимся здесь
голодать —
От первых уроков тоскливо
бурчит в животе).
Вдыхая ароматы тяжёлых
буханок
ноздреватого хлеба —
Их не хватает на всех,
Корки долго сосём, лижем,
как эскимо.
Пыльные грядки,
Прутья изгородей возле
домов.
Улица в редких собаках
пустынна —
нечто щемящее в ней…
Под Малой Вишерой полыхают
уже поезда.
Отсвет этих пожаров матери
наши
с собой привезли.
Белые раны бинтов
непривычно слепят.
Мелкой трусцою трусит
паровоз наш.
Мимо опалённых войною
болот едем в город —
домой!
Скрупулёзно делим на всех
ящик последних галет.
Дождь свинцовый со свистом
впитала земля.
Выбегаем из вагонов —
лечь,
туго прижав животы
К кочкам мохом заросших
болот,
Где ярче брусничников
красных
свежая кровь пролилась…
Девятьсот ступеней блокады
ещё впереди —
Хмурый города лик нас
встречает,
Скупую улыбку тая в свежих
рубцах
незнакомых дотоле морщин.
* * *
Раньше не было зим.
Зим зима в декабре
наступила!
Лёгкие исколоты ледяными
осколками ветра.
Родилось новое слово —
дистрофик.
В моде серый брезент —
трупы в ткань
зашивать.
Нынче города центр —
Пискарёвка:
Сотни сотен санных следов
обрываются здесь.
В неглубоких могилах стар
и мал лежат безымянно.
Обезлюдели снежных улиц
ущелья.
У буржуек остывших в
опустевших квартирах
Гулкий пульс метронома
считаем
всю ночь напролёт.
Старообразные дети
ленинградских окраин —
Ждём последних известий
Совинформбюро…
В каждом тусклом подъезде,
где развёрнут
«стационар»,
На колени становится мать
—
мест незанятых нет!
Трое вдоль Пискарёвского
одиноко бредём.
На отце ватные брюки
голод, как трубы,
раздул.
В детских саночках еду
(мать их везёт) —
ноги не держат.
В декабре сорок первого
время позёмкой
шуршит.
Возле фабрики
«Возрождение» он ступает
нетвёрдо на лёд:
«Я иду к военкому
(в лёгком, наверно, с
кулак):
Если буду на фронте — буду
жив и здоров…
Сына мне сбереги!»
Над обледенелою полыньёю
тусклая
светит луна.
Серый вечер безлюден. Всё
дальше уходит отец.
Мы стоим и молчим.
Надежду —
Я вырастил блокадной зимой
из скрещённых
прожекторных лучей,
Поймавших серебристый
самолётик
со свастикой на крыльях.
Высоко в январском небе
заблудился он,
Чтобы упасть на землю и
разбиться
на тысячу осколков,
Но один из них попал мне в
сердце,
и с тех пор его всегда
ношу я
под рубашкой…
Я вырастил её
Из хлебных ломтиков
стадвадцатипятиграммовых
у раскалённой яростной
буржуйки,
В которой догорали наши
стулья
(От венских стульев чудное
тепло нас согревало…),
Покуда неземные песни пели
воздушные сирены
И шуршал в пространствах
ночи голод,
словно спрут,
Высасывая жизненные соки
из наших душ,
заворожённых Никой,
Богиней этой самой
бледноликой,
похожею на наших матерей…
Л. Гроховский
Запах снега
Однажды в блокадную
полночь
в мороз он лежал на снегу.
Ни встать,
ни окликнуть на помощь
уже не хотелось ему.
В тот миг
и желудок голодный
его не тревожил ничуть.
Лежал он, и было удобно,
хотелось вот так и уснуть.
Уже в темноте до Садовой
пройти сквозь посты
удалось, —
платок материнский пуховый
отцу он под Пулково нес.
«Сыночек, такие метели,
и так до тепла далеко.
В суконной армейской
шинели
отцу зимовать нелегко...»
Так брел он и брел, но
туманом
затмило сознание вдруг.
Упал. И никак из карманов
замерзших не вытащить рук.
С трудом темноту
процарапав,
прожектор сверкнул и
пропал...
Какой-то настойчивый запах
забыться ему не давал.
Какой-то неясный, но
властный,
сумевший вдруг слабость
прогнать.
Наверное, слишком
прекрасный,
чтоб сразу его отгадать.
И вот под невидимым небом,
почувствовав снег на
губах,
он понял, что запах
был снегом,
что снег так целительно
пах.
И снег этот жёсткий
глотая,
он ожил и на ноги встал.
Откуда вдруг сила такая —
чтоб снег
колдовством обладал?
В дорогу он двинулся
снова,
презрев темноту и мороз.
Отцу дорогую обнову
под Пулково снова понес,
«Сыночек, такие метели,
и так до тепла далеко.
В суконной армейской
шинели
отцу зимовать нелегко...»
…Лишь в сердце остались те
годы.
Он только недавно узнал
что около
хлебозавода
в блокадную полночь лежал.
Снег пахнет морозом и
небом,
но сердце сожмется порой:
снег будто присыпан мукой
и пахнет далеким тем
хлебом,
седой ленинградской
зимой...
С. Давыдов
Алёна
Между надолб и свежих
воронок,
меж столбов
из огня и свинца
проползал этот храбрый
ребёнок
навестить лейтенанта —
отца.
Оставался на ржавых
колючках
детской шубки оранжевый
мех.
Эта девочка ползала лучше
батальонных разведчиков
всех.
Вот возникнет она из
метели,
вот отец её к сердцу
прижмёт
и, укутанный серой
шинелью,
именной котелок принесет.
Там на донце
паек батальонный —
три картошины теплых
лежат.
«Это все для тебя, ешь,
Алёна».
Как ресницы её задрожат...
Дальнобойный заухает
молот,
и земля затрясется окрест.
Словно бешеный,
взвизгнет осколок, —
ленинградская девочка ест.
Чуть живая мерцает
коптилка,
бьёт орудие в ближнем
леске.
И пульсирует тонкая жилка
на таком беззащитном
виске.
С. Давыдов
Традиционный
сбор
Как не помнить о блокаде,
как не помнить, не пойму,
если вижу облака те
сплошь в бадаевском дыму.
Как не помнить о блокаде!
Лишь оглянешься назад —
пред тобою на плакате:
«Не допустим в Ленинград!»
Годы мчат — не глохнет
горе,
помнится еще сильней:
вот опять сижу на сборе
в школе гаванской своей.
Нет Катюши, Женьки,
Димки...
Метрономом в голове:
«Лишь
один...
один...
один ты
из всего шестого «В»…»
С. Давыдов
Любовь
Она сейчас лишь в полной
силе
ее начало в мелочах.
Меня и в ясли здесь
носили,
водили за руку в очаг.
Мы здесь дрались на
звонких палках,
и стекла били заодно,
и собирали медь на
свалках,
чтоб лишний раз сходить в
кино.
Любовь... теперь краснеешь
даже
(от злой солидности
спесив),
любил я больше Эрмитажа
наш рыже-голубой залив!
Босых, летящих пяток
вспышки
и ветер брызг до облаков.
Любовь...
Я был еще мальчишкой,
жил в мире грез и синяков.
Еще не ведал силы властной