среда, 24 ноября 2021 г.

Эдуард Багрицкий. Поэт с душой контрабандиста

 

Начало XX века в России было бурным – войны и революции, смена государственного строя, слом всех устоев и традиций, изменение самосознания людей, зарождение нового общества. Переломная эпоха породила целую плеяду молодых писателей и поэтов с новым видением мира, объединявшихся в множество самых разнообразных литературных группировок, представлявших разные стили и течения. Это был сложный, но необыкновенно интересный и плодотворный период в развитии русской литературы и появлении литературы советской.

В этом процессе образования и развития литературы закономерным стало появление в Одессе, удивительном и колоритном городе, так называемой южно-русской школы русской литературы, представленной рядом талантливых молодых писателей и поэтов – и коренных одесситов, многие из которых были близкими друзьями, и тех, кого занесли в Одессу революционные ветра. Благодаря всем им в городе сложилась подлинная литературная атмосфера и шла бурная литературная жизнь. 

Одесские поэты

Ю. Олеша, И. Бабель, В. Катаев, К. Э. Багрицкий, С. Кирсанов, В. Инбер, А. Фиолетов, В. Шершеневич, А. Адалис – левантинцы – как назвал их в своей книге «Алмазный мой венец» В.П. Катаев, вспоминая эти фантастические, незабываемые времена.

Чтения в аудиториях университета, в мастерских художников, в пустых квартирах сбежавших богачей, споры до хрипоты, яростная критика стихов друг друга, протест против литературного академизма, прогулки до рассвета с чтением стихов – через весь город из клуба железнодорожников на Молдаванке, где кружок «Потоки» организовал самый яркий, самый знаменитый и самый талантливый (Ю. Олеша считал – гениальный) в этой компании поэт Эдуард Багрицкий. Наверное, ни в каком другом городе такого поэта появиться не могло, только в Одессе. 


За нами порт и говорливый город,

Платаны и акации в цвету,

Здесь ветры нам распахивают ворот

И парус надувают на лету.

 

Его знала вся Одесса, чуть ли не каждый встречный на одесских улицах был приятелем Багрицкого. Он выделялся среди молодых поэтов своей уверенностью в себе, характерным одесским выговором, повадками уличного мальчишки и эрудицией филолога. Его богемно-бродяжнический образ жизни с налетом романтического анархизма, его стихи о пиратах и морских шквалах, южных созвездиях и далеких странах, веселых попойках и дуэлях, навеянные запойным чтением книг, сделали его кумиром литературной одесской молодежи. И им не было дела до того, что писал он о том, чего не мог сам, и о тех местах, где никогда не бывал. Воспевавший контрабандистов и рыбаков, влюбленный в простор, свободу и стихию, Багрицкий при этом совершенно не умел плавать. «Багрицкий столько рассказывал о себе удивительных небылиц, они в конце концов так крепко срослись с его жизнью, что порой невозможно распознать, где истина, а где легенда… Он напоминал то ленивого матроса с херсонского дубка, то одесского «пацана»-птицелова, то забубённого бойца из отряда Котовского, то Тиля Уленшпигеля», – вспоминал Константин Паустовский.

Возвращение

Кто услышал раковины пенье,

Бросит берег и уйдет в туман;

Даст ему покой и вдохновенье

Окруженный ветром океан…

Кто увидел дым голубоватый,

Подымающийся над водой,

Тот пойдет дорогою проклятой,

Звонкою дорогою морской…

Так и я…

Мое перо писало,

Ум выдумывал,

А голос пел;

Но осенняя пора настала,

И в деревьях ветер прошумел…

И вдали, на берегу широком

О песок ударилась волна,

Ветер соль развеял ненароком,

Чайки раскричались дотемна…

Буду скучным я или не буду —

Все равно!

Отныне я — другой…

Мне матросская запела удаль,

Мне трещал костер береговой…

Ранним утром

Я уйду с Дальницкой.

Дынь возьму и хлеба в узелке, —

Я сегодня

Не поэт Багрицкий,

Я — матрос на греческом дубке…

Свежий ветер закипает брагой,

Сердце ударяет о ребро…

Обернется парусом бумага,

Укрепится мачтою перо…

Этой осенью я понял снова

Скуку поэтической нужды;

Не уйти от берега родного,

От павлиньей

Радужной воды…

Только в море

Бесшабашней пенье,

Только в море

Мой разгул широк.

Подгоняй же, ветер вдохновенья,

На борт накренившийся дубок…

 

Эдуард Дзюбин (по некоторым данным Дзюбан) родился 3 ноября (22 октября по старому стилю) 1895 года в Одессе, городе поэтов, рыбаков, биндюжников и контрабандистов, в зажиточной и религиозной еврейской семье. Отец, не слишком удачливый коммерсант, большого влияния на сына не имел. Но один отцовский подарок – клетка с птичкой – стал для мальчика началом большого увлечения. Любовь к птицам Багрицкий пронес через всю свою короткую жизнь. Ита Абрамовна, мать поэта, была любительницей чтения и большой фантазеркой. Она любила воображать себя героиней любимых романов, и даже имя единственному сыну дала в честь короля Эдуарда Исповедника из романа «Король англосаксов», что было совершенно немыслимо в приличной традиционной еврейской семье. Правда, в синагоге мальчику дали имя Давид, но так его никто не называл. Видимо, от матери достались ему безудержная фантазия и романтический настрой.

Я пел об арбузах и о голубях,

О битвах, убийствах, о дальних путях,

Я пел о вине, как поэту пристало.

Романтика! Мне ли тебя не воспеть,

Откинутый плащ и сверканье кинжала,

Степные походы и трубная медь…

Романтика! Я подружился с тобой,

Когда с пожелтевших страниц Вальтер Скотта

Ты мимо окна пролетала совой,

Ты вызвала криком меня за ворота!


Раннее детство Багрицкого прошло в окружении любящих женщин – матери, бабушки и тети. Получать образование его отправили в Реальное училище Жуковского. Родители мечтали, чтобы сын получил солидную профессию инженера, врача, адвоката, на худой конец – коммивояжера. Но сын надежд не оправдал – учился кое-как, получая отличные оценки только по любимым предметам: истории и русской словесности. Кроме того, ему нравилась биология, о птицах он знал все, а «Жизнь животных» Брема входила в число любимых книг. Еще он был главным автором рукописного журнала «Дни нашей жизни», для которого писал стихи и рисовал – он был ко всему очень способным художником. Весной, прогуливая уроки, ловил птиц в городском парке.


Птицелов

 

Трудно дело птицелова:

Заучи повадки птичьи,

Помни время перелетов,

Разным посвистом свисти.

 

Но, шатаясь по дорогам,

Под заборами ночуя,

Дидель весел, Дидель может

Песни петь и птиц ловить.

 

В бузине, сырой и круглой,

Соловей ударил дудкой,

На сосне звенят синицы,

На березе зяблик бьет.

 

И вытаскивает Дидель

Из котомки заповедной

Три манка – и каждой птице

Посвящает он манок.

 

Дунет он в манок бузинный,

И звенит манок бузинный, –

Из бузинного прикрытья

Отвечает соловей.

 

Дунет он в манок сосновый,

И свистит манок сосновый, –

На сосне в ответ синицы

Рассыпают бубенцы.

 

И вытаскивает Дидель

Из котомки заповедной

Самый легкий, самый звонкий

Свой березовый манок.

 

Он лады проверит нежно,

Щель певучую продует, –

Громким голосом береза

Под дыханьем запоет.

 

И, заслышав этот голос,

Голос дерева и птицы,

На березе придорожной

Зяблик загремит в ответ.

 

За проселочной дорогой,

Где затих тележный грохот,

Над прудом, покрытым ряской,

Дидель сети разложил.

 

И пред ним, зеленый снизу,

Голубой и синий сверху,

Мир встает огромной птицей,

Свищет, щелкает, звенит.

 

Так идет веселый Дидель

С палкой, птицей и котомкой

Через Гарц, поросший лесом,

Вдоль по рейнским берегам.

 

По Тюринии дубовой,

По Саксонии сосновой,

По Вестфалии бузинной,

По Баварии хмельной.

 

Марта, Марта, надо ль плакать,

Если Дидель ходит в поле,

Если Дидель свищет птицам

И смеется невзначай?

 

Тогда же начались «Эдины штучки» – остроумные, но грубые шутки и розыгрыши. Они выводили из себя родителей, злили преподавателей, да и не все друзья принимали их без обид. Его главными друзьями были книги и Одесса с ее морем, портом, улицами, парками, баштанами вокруг города. Летом он вообще по нескольку дней не появлялся дома, вместе с рыбаками ходил в море и продавал улов на базаре, что приводило к скандалам с родителями. Тогда же случились первые приступы тяжелой болезни – астмы, которая мучала Эдуарда Багрицкого всю жизнь. В конце концов, за «громкое поведение при тихой успеваемости» Багрицкий был исключен из реального училища и продолжал образование в землемерной школе. Там он тоже усердием не отличался. Одновременно он работал редактором в одесском филиале Петербургского телеграфного агентства.

Багрицкий рано начал писать стихи, рано ушел из дома по идейным соображениям.

Менее подходящей среды, чем еврейская община, для космополита и вольнодумца Багрицкого нельзя было и представить.

Дверь! Настежь дверь! Колышется снаружи

Изъеденная звездами листва,

Дымится месяц посредине лужи,

Грач вопиет, не помнящий родства.

И вся любовь, бегущая навстречу,

И все кликушество моих отцов,

И все светила, строящие вечер,

И все деревья, рвущие лицо 

Все это встало поперек дороги,

Больными бронхами свистя в груди.

– Отверженный! Возьми свой скарб убогий:

Проклятье и презренье. Уходи! 

Я покидаю старую кровать.

– Уйти? – Уйду, тем лучше,

Наплевать!

 

По натуре он был бродягой и авантюристом и, задыхаясь от астмы, окутанный дымом астматола, поочередно воображал себя то контрабандистом, то карбонарием, то революционером, но всегда – искателем приключений.

Его первые стихи появились в альманахе «Аккорды» под псевдонимом Эдуард Д и Дэзи. После того, как он стал участником литературного объединения «Аметистовые уклоны», он получил возможность печататься в альманахах «Авто в облаках», «Серебряные трубы», «Чудо в пустыне», «Смутная алчба». Нина Воскресенская с изысканной «Креолкой»:

Когда наскучат ей лукавые новеллы

И надоест лежать в плетеных гамаках,

Она приходит в порт.Туда, где каравеллы

Плывут из дальних стран на зыбких парусах...

...А дома ждут ее хрустальные беседки,

Амур из мрамора, глядящийся в фонтан,

И красный попугай, висящий в медной клетке,

И стая маленьких безхвостых обезьян.

 

И Эдуард Багрицкий с «Дионисом»:

 

Там, где выступ холодный и серый

Водопадом свергается вниз,

Я кричу у безмолвной пещеры:

«Дионис! Дионис! Дионис!»

Утомись после долгой охоты,

Запылив свой пурпурный наряд,

Он ушел в бирюзовые гроты

Выжимать золотой виноград…

Дионис! На щите золоченом

Блеклых змей голубая борьба,

И рыдает разорванным стоном

Устремленная в небо труба…

И на пепел сожженного нарда,

Опьяненный, я падаю ниц;

Надо мной голова леопарда,

Золотого вождя колесниц!..

О, взметните покорные руки

В расцвеченный Дианой карниз!..

Натяните упорные луки —

Дионис к нам идет, Дионис!

В облаках золотисто-пурпурный

Вечер плакал в туманной дали…

В моем сердце, узорчатой урне,

Светлой грусти дрожат хрустали. 

это был один и тот же поэт, – Эдик Дзюбин с Бугаевки.

О том, как Эдик Дзюбин стал Эдуардом Багрицким, вспоминают многие его современники: два молодых поэта, Натан Шор и Эдуард Дзюбин разыграли между собой два цвета – багряный и фиолетовый. Согласно выпавшему жребию, в одесском поэтическом обществе возникли Анатолий Фиолетов и Эдуард Багрицкий. Можно посчитать это анекдотом, байкой, легендой, но таких моментов полна вся жизнь Эдуарда Багрицкого.

Натан Шор (Анатолий Фиолетов) и Эдуард Дзюбин (Эдуард Багрицкий) 
 

Одесса тех лет была помешана на литературе вообще, и на поэзии в частности. А Багрицкий был просто переполнен поэзией. У него был «абсолютный слух» на стихи. Он впитывал их. Дышал ими вместо воздуха, которого ему не хватало. Его фантастическая память хранила тысячи стихотворений, которые он великолепно читал – и свои, и чужие. При этом обладал даром импровизатора. Он словно пробовал на вкус ткань поэзии, ритм, рифмы, звук, слова, примерял их к себе. Когда он читал стихи – в литературных салонах, в парках с эстрады, с чьих-нибудь балконов – слушатели впадали в транс. Багрицкий был невероятно востребован со своими стихами, такими как

 

Встает зеленый пар над синевой зыбей,

И небо вдалеке прозрачно голубое…

И месяц, опьянев от тишины и зноя,

Разорван на куски ударом тонких рей…

Скелеты бригантин, как черные бойцы,

Вонзили копья мачт в лазурную бумагу…

И пурпурный корсар безмолвно точит шпагу,

Чтоб гибель разнести в далекие концы.

В таверне «Синий бриг» усталый шкипер Пит

Играет грустный вальс на дряхлой мандолине,

А рядом у стола, в изломанной корзине,

Огромный черный кот, оскалившись, храпит…

И юнга, в сон любви безмолвно погружен,

Вдыхает синий дым из жерла черной трубки,

И в кружеве огней мерещатся сквозь сон

Поющий звон серег и пурпурные губки.

И сабли длинные о грязный стол стучат,

И пиво едкое из бочек брызжет в кружки…

А утром медные на них направит пушки

Подплывший к пристани сторожевой фрегат…

 

Или

 

Фарфоровые коровы недаром мычали,

Шерстяной попугай недаром о клетку бился, —

В темном уголке, в старинной заброшенной зале

В конфетной коробке кобольд родился.

Прилетели эльфы к матери кобольда,

Зашуршали перепонками прозрачных крыл и и;

Два бумажных раскрашенных герольда,

Надувши щеки, в трубы трубили.

Длинноносый маг в колпаке зеленом

К яслям на картонном гусе приехал;

Восковая пастушка посмотрела изумленно

И чуть не растаяла от тихого смеха.

Кобольд был сделан из гуттаперчи,

Вместо короны ему приклеили золотую бумажку,

Суровая матушка наклонила чепчик

И поднесла к губам его манную кашку.

За печкой очень удивились тараканы,

Почему такой шум в старой зале, —

Сегодня нет гостей, не шуршат юбки и кафтаны,

Напудренный мальчик не играет на рояли.

Восковая пастушка ушла на поклоненье,

А оловянный гусар по ней страстью томился:

Он не знал, что в гостиной, где синие тени,

В конфетной коробке кобольд родился.

 

Конечно, как и все молодые поэты, он не избежал подражательства своим любимым Блоку и Гумилеву, молодому Маяковскому, Бальмонту и Северянину. Семен Кесельман нарисовал на своих соратников шарж «Оловянные дудки», где изобразил участников «Серебряных труб» и под шаржем на Багрицкого подписал: «Главный поэт сборника Эдуард Багрицкий (Дзюбин). Пишущий под псевдонимами: 1) Н. Гумилев, 2) Теофил Готье, 3) Леконт де Лиль, 4) Бодлэр, 5) Там видно будет». Но у Багрицкого было одно важное качество: он легко преодолевал красивости литературщины и его стихи покоряли непосредственностью чувства и слова.

 

О Полдень, ты идешь в мучительной тоске

Благословить огнем те берега пустые,

Где лодки белые и сети золотые

Лениво светятся на солнечном песке.

Но в синих сумерках ты душен и тяжел —

За голубую соль уходишь дымной глыбой,

Чтоб ветер, пахнущий смолой и свежей рыбой,

Ладонью влажною по берегу провел.

 

К 20 годам он стал интересным, атлетически сложенным молодым человеком. А шрам на щеке, полученный в детстве, делал его загадочнее, и поэтому еще интереснее. И. Бабель писал о нем: «…в светлом будущем все будут состоять из одесситов, умных, верных и веселых, похожих на Багрицкого». Наверное, его жизнь так бы и текла без особых потрясений, в окружении поклонников и почитателей, ловивших каждую его строчку. Но Первая мировая война и Февральская революция втянули эстетствующих поэтов в свой водоворот.


Кровью мужества наливается тело,

Ветер мужества обдувает рубашку.

Юность кончилась…

Начинается зрелость…

Грянь о камень прикладом!

Сорви фуражку!


Багрицкий никогда не интересовался политикой, но чутко ловил ветер времени. Вместе с друзьями Багрицкий громил полицейские участки, окунувшись в атмосферу бунтующей вольницы. «Нам, мечтающим об оружии, сразу досталось оно в неограниченном количестве, — вспоминал поэт в 1930-е годы. — Почти все мои друзья перестреляли друг друга от неумения обращаться с ним. Я прострелил себе только левую ладонь…» Вместе с другом А. Фиолетовым он вступает в ряды народной милиции, примеряет на себя роль сыщика, участвует в облавах:

Я вламывался в воровские квартиры,

Воняющие пережаренной рыбой.

Я появлялся, как ангел смерти,

С фонарём и револьвером, окружённый

Четырьмя матросами с броненосца…

Эта деятельность привлекала его исключительно своей «романтической» стороной. Прослужил он там недолго, но позже по воспоминаниям об этой службе написал одну из самых своих известных и самую загадочную поэму «Февраль». Облавам и схваткам с уголовниками Багрицкий в октябре 1917-го предпочитает командировку в Персию в составе Персидского корпуса генерала Н. Баратова. А Фиолетов – Шор вскоре погиб в стычке с бандитами.

Каким образом белобилетник Багрицкий оказался в составе Персидской экспедиции генерала Н. Баратова, позже представителя Деникина в Закавказье, неизвестно. По его словам, пошел добровольцем, скорее всего, в поисках приключений. Работал в 25 врачебно-питательном отряде Всероссийского Земского Союза помощи больным и раненым.

После Октябрьской революции Багрицкому, в отличие от многих его друзей-поэтов, выбирать, на чьей он стороне, не пришлось. Писательница Зинаида Шишова вспоминала: «…Багрицкий пришел в революцию, как в родной дом. Бездомный бродяга и романтик, он пришел, сел, бросил кепку и спросил хлеба и сала». Революция открывала перед ним такие возможности, каких он раньше и вообразить не мог. И вновь он идет добровольцем, теперь уже на Гражданскую войну, что для того круга, в котором он вращался, было совсем не характерно.

И Пушкин падает в голубоватый

Колючий снег. Он знает — здесь конец…

Недаром в кровь его влетел крылатый,

Безжалостный и жалящий свинец.

Кровь на рубахе… Полость меховая

Откинута. Полозья дребезжат.

Леса и снег и скука путевая,

Возок уносится назад, назад…

Он дремлет, Пушкин. Вспоминает снова

То, что влюбленному забыть нельзя, -

Рассыпанные кудри Гончаровой

И тихие медовые глаза.

Случайный ветер не разгонит скуку,

В пустынной хвое замирает край…

…Наемника безжалостную руку

Наводит на поэта Николай!

Он здесь, жандарм! Он из-за хвои леса

Следит — упорно, взведены ль курки,

Глядят на узкий пистолет Дантеса

Его тупые, скользкие зрачки…

И мне ли, выученному, как надо

Писать стихи и из винтовки бить,

Певца убийцам не найти награду,

За кровь пролитую не отомстить?

Я мстил за Пушкина под Перекопом,

Я Пушкина через Урал пронес,

Я с Пушкиным шатался по окопам,

Покрытый вшами, голоден и бос.

И сердце колотилось безотчетно,

И вольный пламень в сердце закипал

И в свисте пуль за песней пулеметной

Я вдохновенно Пушкина читал!

Идут года дорогой неуклонной,

Клокочет в сердце песенный порыв…

…Цветет весна — и Пушкин отомщенный

Все так же сладостно-вольнолюбив.


Не был он под Перекопом, и по окопам не шлялся, потому что был приписан к политотделу Особого партизанского отряда ВЦИК, а после расформирования отряда стал инструктором политотдела Отдельной стрелковой бригады. Он пишет листовки и воззвания, часто в стихах. «Моя повседневная работа – писание стихов к плакатам, частушек для стен- и уст- газет – была только обязанностью, только способом добывания хлеба». Однако, эти частушки знает вся Украина. А что он пишет для себя?

Я сладко изнемог от тишины и снов,

От скуки медленной и песен неумелых,

Мне любы петухи на полотенцах белых

И копоть древняя суровых образов.

Под жаркий шорох мух проходит день за днем,

Благочестивейшим исполненный смиреньем,

Бормочет перепел под низким потолком,

Да пахнет в праздники малиновым вареньем.

А по ночам томит гусиный нежный пух,

Лампада душная мучительно мигает,

И, шею вытянув, протяжно запевает

На полотенце вышитый петух.

Так мне, о господи, ты скромный дал приют,

Под кровом благостным, не знающим волненья,

Где дни тяжелые, как с ложечки варенье,

Густыми каплями текут, текут, текут.

 

Это позже он вспоминает:

 

Эти дни, на рельсах, под уклоны

(Пролетают... пролетели... нет...)

С громом, как товарные вагоны,

Мечутся — за выстрелами вслед.

И на фронт, кострами озаренный,

Пролетают... Пролетели…Нет...

Песнями набитые вагоны,

Ветром взмыленные эскадроны,

Эскадрильи бешеных планет.

Катится дорогой непрорытой

В разбираемую бурей новь

Кровь, насквозь пропахнувшая житом,

И пропитанная сажей кровь...

А навстречу — только дождь постылый,

Только пулей жгущие кусты,

Только ветер небывалой силы,

Ночи небывалой черноты,

В нас стреляли —

И не дострелили;

Били нас —

И не могли добить!

Эти дни,

Пройденные навылет,

Азбукою должно заучить.

 

***

На Колчака! И по тайге бессонной,

На ощупь, спотыкаясь и кляня,

Бредем туда, где золотопогонный

Ночной дозор маячит у огня…

Ой, пуля, спой свинцовою синицей!

Клыком кабаньим навострися, штык!

Удар в удар! Кровавым потом лица

Закапаны, и онемел язык!

Смолой горючей закипает злоба,

Упрись о пень, штыком наддай вперед.

А сзади – со звездой широколобой

Уже на помощь конница идет...

 

Какие неистовые строки! В них ветер, свист пуль, топот копыт и натиск атаки. И хочется лететь на коне в кавалерийской лаве, стрелять, рубить шашкой. И погибнуть геройской смертью во имя Революции. Не зря ходили слухи, что на Гражданской Багрицкий командовал кавалерийским эскадроном. В «Одесской энциклопедии» так и написано. С фронта вернулся другой Багрицкий, отрекшийся от того, чему он поклонялся раньше, но пока не отказавшийся от романтики. Изменился только объект – романтика экзотическая, книжная уступила место романтике революции. В революции он увидел ту свободную стихию, о которой написаны его лучшие стихи.

Вернувшись в Одессу, Багрицкий устраивается на работу в БУП (Бюро украинской печати), потом переходит в ЮгРОСТА. Редакцию он шокировал сразу, с порога заявив: «Короста — болезнь накожная, а ЮгРОСТА — настенная». Он перепробовал множество профессий, нигде подолгу не задерживаясь, потому что, по словам В.Катаева: «Он умел лишь писать великолепные стихи, но они как раз никому не были нужны». А стихи и правда были великолепны, полные черноморского солнца и моря, пропитанные солью и запахами рыбы, кавунов и вина. 


Здесь пыльно-фиолетовые сливы

Навалены в холщовые мешки,

Здесь золотистым (переливом) яблок

Озарены плетеные корзины.

А далее — на цинковых столах,

Зазубренные жабры раздувая,

Распластанные камбалы лежат.

 

Осень

По жнитвам, по дачам, по берегам

Проходит осенний зной.

Уже необычнее по ночам

За хатами псиный вой.

Да здравствует осень!

Сады и степь,

Горючий морской песок –

Пропитаны ею, как черствый хлеб,

Который в спирту размок.

Я знаю, как тропами мрак прошит,

И полночь пуста, как гроб;

Там дичь и туман

В травяной глуши,

Там прыгает ветер в лоб!

Охотничьей ночью я стану там,

На пыльном кресте путей,

Чтоб слушать размашистый плеск и гам

Гонимых на юг гусей!

Я на берег выйду:

Густой, густой

Туман от соленых вод

Клубится и тянется над водой,

Где рыбий косяк плывет.

И ухо мое принимает звук,

Гудя, как пустой сосуд;

И я различаю:

На юг, на юг

Осетры плывут, плывут!

Шипенье подводного песка,

Неловкого краба ход,

И чаек полет, и пробег бычка,

И круглой медузы лед.

Я утра дождусь...

А потом, потом,

Когда распахнется мрак,

Я на гору выйду...

В родимый дом

Направлю спокойный шаг.

Я слышал осеннее бытие,

Я море узнал и степь;

Я свистну собаку, возьму ружье

И в сумку засуну хлеб.

Опять упадает осенний зной,

Густой, как цветочный мед, –

И вот над садами и над водой

Охотничий день встает...

 

В 1920 году он женился на Лидии Суок, которая взвалила на себя их убогий быт, сшила ему штаны из своей юбки, чтобы ему было в чем сходить в газету «Моряк», где он работал, за заработанными табаком, соленой хамсой и ячневой крупой, из своего пальто- куртку для Багрицкого, променяла все свои вещи на продукты, покупала ему на рынке любимых птиц. Они кочевали с квартиры на квартиру, которые были одна фантастичнее другой. На одной из них, которая была на чердаке, у них чуть не украли грудного сына Всеволода, решив, что лежащий на чердаке на грязном полу ребенок подкидыш. Потом ребенка вернули с роскошным детским приданым, которое тут же было обменено на еду. Вместо колыбельных маленький сын слушал папины стихи. 


Почти все друзья перебрались в Москву. Багрицкий долго колебался, не желая уезжать из города, в котором прошли 30 лет его жизни. Наконец, почти самым последним из «левантинцев», в 1925 году Багрицкий приезжает в Москву. В Кунцево семья снимают маленький деревянный дом без удобств, в котором и проживут 9 лет. Уже тогда он редко выходил из дома. Обычно сидел на тахте, поджав ноги по-турецки, задыхаясь от кашля и писал стихи на пустых папиросных коробках, которые иногда терял. Его почитатели разнесли по редакциям его стихи – «весь этот рокочущий черноморский рассол, все поющие строфы, пахнущие, как водоросли, растёртые на ладони», которые газеты и журналы брали нарасхват, а Багрицкий стал ждать триумфа. Чтобы устроить Багрицкому как-то жизнь в Москве, Катаев придумывает для него определение «певец революции». Багрицкий подхватил игру, носил полувоенную одежду, по стенам развесил оружие и развлекал посетителей действительно захватывающими рассказами о «персидском походе».


Но был он, скорее певцом не революции, а бунта, стихии, неудержимой и разрушительной. Что и показал в «Думе об Опанасе», которую считают одной из лучших советских поэм и лучшим произведением Э. Багрицкого. Она была напечатана в «Комсомольской правде» в1926 году. В поэме о судьба украинского крестьянина Опанаса, который хотел только одного – растить хлеб на своей земле, но ни большевикам, ни махновцам до этого не было дела, и несет Опанаса кровавая круговерть по «бьющейся под конями Украине», так явно ощущается восхищение автора анархистской вольницей, что на это ему указывали многие первые читатели поэмы. Воспоминания о Гражданской войне на Украине, стихия народного бунта, кровавая братоубийственная вакханалия описаны напевным стихом, напоминающим прекрасные украинские песни и стихи Т. Шевченко.

Опанасе, наша доля

Машет саблей ныне, —

Зашумело Гуляй-Поле

По всей Украине.

Украина! Мать родная!

Жито молодое!

Опанасу доля вышла

Бедовать с Махною.

Украина! Мать родная!

Молодое жито!

Шли мы раньше в запорожцы,

А теперь – в бандиты!..

… Опанасе, наша доля

Туманом повита, —

Хлеборобом хочешь в поле,

А идешь – бандитом!

… Как дрожала даль степная,

Не сказать словами:

Украина — мать родная —

Билась под конями!

Как мы шли в колесном громе,

Так что небу жарко,

Помнят Гайсин и Житомир,

Балта и Вапнярка!..


И это было по сути, последнее по-настоящему романтическое произведение Э.Багрицкого. Страна менялась. Та Революция, которой восхищался и которую романтизировал Багрицкий, закончилась. Пришел НЭП, вместе с которым пришло сытое мещанство – то так ненавидит Багрицкий и категорически не приемлет. Стихи 1927- 1928 года- самые мрачные и депрессивные в творчестве Багрицкого.

 

От черного хлеба и верной жены

Мы бледною немочью заражены...

Копытом и камнем испытаны годы,

Бессмертной полынью пропитаны воды, –

И горечь полыни на наших губах...

Нам нож – не по кисти,

Перо – не по нраву,

Кирка – не по чести

И слава – не в славу:

Мы – ржавые листья

На ржавых дубах...

Чуть ветер,

Чуть север –

И мы облетаем.

Чей путь мы собою теперь устилаем?

Чьи ноги по ржавчине нашей пройдут?

Потопчут ли нас трубачи молодые?

Взойдут ли над нами созвездья чужие?

Мы – ржавых дубов облетевший уют...

Бездомною стужей уют раздуваем...

Мы в ночь улетаем!

Мы в ночь улетаем!

Как спелые звезды, летим наугад...

Над нами гремят трубачи молодые,

Над нами восходят созвездья чужие,

Над нами чужие знамена шумят...

Чуть ветер,

Чуть север –

Срывайтесь за ними,

Неситесь за ними,

Гонитесь за ними,

Катитесь в полях,

Запевайте в степях!

За блеском штыка, пролетающим в тучах,

За стуком копыта в берлогах дремучих,

За песней трубы, потонувшей в лесах...

 

Тогда же он расстается со своими любимыми птицами, объясняя, что их шум мешает ему работать, а птичий пух провоцирует астматические приступы. Хотя может быть, дело было в другом – он сам ощутил себя птицей, запертой в клетку.

 

Стихи о соловье и поэте

Весеннее солнце дробится в глазах,

В канавы ныряет и зайчиком пляшет.

На Трубную выйдешь — и громом в ушах

Огонь соловьиный тебя ошарашит…

Куда как приятны прогулки весной:

Бредешь по садам, пробегаешь базаром!..

Два солнца навстречу: одно — над землей,

Другое — расчищенным вдрызг самоваром.

И птица поет. В коленкоровой мгле

Скрывается гром соловьиного лада…

Под клеткою солнце кипит на столе —

Меж чашек и острых кусков рафинада…

Любовь к соловьям — специальность моя,

В различных коленах я толк понимаю:

За лешевой дудкой — вразброд стукотня,

Кукушкина песня и дробь рассыпная…

Ко мне продавец:

— Покупаете? Вот.

Как птица моя на базаре поет!

Червонец — не деньги! Берите! И дома,

В покое, засвищет она по-иному…

От солнца, от света звенит голова…

Я с клеткой в руках дожидаюсь трамвая.

Крестами и звездами тлеет Москва,

Церквами и флагами окружает…

Нас двое!

Бродяга и ты — соловей,

Глазастая птица, предвестница лета.

С тобою купил я за десять рублей —

Черемуху, полночь и лирику Фета!

Весеннее солнце дробится в глазах,

По стеклам течет и в канавы ныряет.

Нас двое.

Кругом в зеркалах и звонках

На гору с горы пролетают трамваи.

Нас двое…

А нашего номера нет…

Земля рассолбдела. Полдень допет.

Зеленою смушкой покрылся кустарник.

Нас двое…

Нам некуда нынче пойти;

Трава горячее, и воздух угарней, —

Весеннее солнце стоит на пути.

Куда нам пойти? Наша воля горька!

Где ты запоешь?

Где я рифмой раскинусь?

Наш рокот, наш посвист

Распродан с лотка…

Как хочешь —

Распивочно или на вынос?

Мы пойманы оба,

Мы оба — в сетях!

Твой свист подмосковный не грянет в кустах,

Не дрогнут от грома холмы и озера…

Ты выслушан,

Взвешен,

Расценен в рублях…

Греми же в зеленых кусках коленкора,

Как я громыхаю в газетных листах!..

 

После того, как Л.Троцкого, которым Багрицкий восхищался как сильной личностью и даже посвящал ему стихотворные строки, сняли с должности военмора, и начали громить «новую оппозицию», Багрицкий почувствовал, что теряет почву под ногами. Он, поэт, для которого политика не имела большого значения, одним из первых почувствовал, что страна идет совсем не туда, куда ее вела революция, что снова набирает силу террор. Что он почувствовал – разочарование, смятение, страх? Критики до сих пор спорят, стал ли он благонадежным автором по зову души, осознав необходимость того, что делает партия, или просто уступил тому, что от него требовали. В 30-е годах он даже вступил в РАПП. Бунтарь, анархист в душе, существующий вне всяких рамок Багрицкий – конформист, приспособленец? Это невозможно себе представить. Может быть, чувствуя приближение смерти, он не хотел думать, что все, во что он верил – ложь, что, отказываясь от своих юношеских идеалов и став поэтом революции, он пошел по ложному пути. И тогда он выбрал победителей и даже попробовал убедить самого себя, что все идет правильно. Ему не хотелось смерти «при священнике и враче», он мечтал уйти героически, на боевом посту. В 20-е годы в СССР царил культ ранней героической смерти во имя Революции и победы мирового пролетариата над буржуазией. И Багрицкий, лучшие стихи которого писались в годы, когда человеческая жизнь не стоила ничего («Чтоб звездами сыпалась кровь человечья…»), этот культ распространял и на себя. Об этом и стихотворение

«Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым»:

– Где нам столковаться!

Вы – другой народ!..

Мне – в апреле двадцать,

Вам – тридцатый год.

Вы – уже не юноша,

Вам ли о войне...

 

 – Коля, не волнуйтесь,

 Дайте мне...

 На плацу, открытом

 С четырех сторон,

 Бубном и копытом

 Дрогнул эскадрон;

 Вот и закачались мы

 В прозелень травы,

 Я – военспецом,

 Военкомом – вы...

 Справа – курган,

 Да слева курган;

 Справа – нога,

 Да слева нога;

 Справа наган,

 Да слева шашка,

 Цейсс посередке,

 Сверху – фуражка...

 А в походной сумке –

 Спички и табак,

 Тихонов,

 Сельвинский,

 Пастернак...

 

Степям и дорогам

Не кончен счет;

Камням и порогам

Не найден счет.

Кружит паучок

По загару щек.

Сабля да книга –

Чего еще?

 

 (Только ворон выслан

 Сторожить в полях...

 За полями – Висла,

 Ветер да поляк;

 За полями ментик

 Вылетает в лог!)

 

Военком Дементьев,

Саблю наголо!

 

 Проклюют навылет,

 Поддадут коленом,

 Голову намылят

 Лошадиной пеной...

 Степь заместо простыни:

 Натянули – раз!

 ...Добротными саблями

 Побреют нас...

 

 Покачусь, порубан,

 Растянусь в траве,

 Привалюся чубом

 К русой голове...

 Не дождались гроба мы,

 Кончили поход.

 На казенной обуви

 Ромашка цветет...

 Пресловутый ворон

 Подлетит в упор,

 Каркнет «nevermore"* он

 По Эдгару По...

 «Повернитесь, встаньте–ка,

 Затрубите в рог...»

 (Старая романтика,

 Черное перо!)

 

– Багрицкий, довольно!

Что за бред!..

Романтика уволена

За выслугой лет;

Сабля – не гребенка,

Война – не спорт;

Довольно фантазировать,

Закончим спор.

Вы – уже не юноша,

Вам ли о войне!..

 

 

 – Коля, не волнуйтесь,

 Дайте мне...

 Лежим, истлевающие

 От глотки до ног...

Не выцвела трава еще

В солдатское сукно;

Еще бежит из тела

Болотная ржавь,

А сумка истлела,

Распалась, рассеклась,

И книги лежат...

 

 На пустошах, где солнце

 Зарыто в пух ворон,

 Туман, костер, бессонница

 Морочат эскадрон, –

 Мечется во мраке

 По степным горбам:

 «Ехали казаки,

 Чубы по губам...»

 

А над нами ветры

Ночью говорят:

– Коля, братец, где ты?

Истлеваю, брат!–

Да в дорожной яме,

В дряни, в лоскутах

Буквы муравьями

Тлеют на листах...

 (Над вороньим кругом –

 Звездяный лед.

 По степным яругам

 Ночь идет...)

 

Нехристь или выкрест

Над сухой травой, –

Размахнулись вихри

Пыльной булавой.

Вырваны ветрами

Из бочаг пустых,

Хлопают крылами

Книжные листы;

На враждебный Запад

Рвутся по стерням:

Тихонов,

Сельвинский,

Пастернак...

 (Кочуют вороны,

 Кружат кусты.

 Вслед эскадрону

 Летят листы.)

Чалый иль соловый

Конь храпит.

Вьется слово

Кругом копыт.

Под ветром снова

В дыму щека;

Вьется слово

Кругом штыка...

Пусть покрыты плесенью

Наши костяки –

То, о чем мы думали,

Ведет штыки...

С нашими замашками

Едут пред полком –

С новым военспецом

Новый военком.

Что ж! Дорогу нашу

Враз не разрубить:

Вместе есть нам кашу,

Вместе спать и пить...

Пусть другие дразнятся!

Наши дни легки...

Десять лет разницы –

Это пустяки!


И «Смерть пионерки», которая так понравилась Сталину, что была включена в школьные учебники. Подрастающее поколение готовили к умению погибать во имя великой цели. Но как же хороши эти чеканные, литые строки, прославляющие смерть!

 

Нас водила молодость

В сабельный поход,

Нас бросала молодость

На кронштадтский лед.

Боевые лошади

Уносили нас,

На широкой площади

Убивали нас.

Но в крови горячечной

Подымались мы,

Но глаза незрячие

Открывали мы.

Возникай содружество

Ворона с бойцом —

Укрепляйся, мужество,

Сталью и свинцом.

Чтоб земля суровая

Кровью истекла,

Чтобы юность новая

Из костей взошла.

 

Наконец выходит первый сборник стихов Э. Багрицкого «Юго-Запад» – восемнадцать тщательно отобранных стихотворений. Это сборник словно подводит итог прежней жизни поэта. Багрицкий таким больше никогда не будет. И стихи у него станут другими. В год «великого перелома» случился какой-то надлом и у поэта. Может быть, повлияла и обострившаяся болезнь. Он пишет одиозное стихотворение «ТБС» со страшными строками:

 

А век поджидает на мостовой,

Сосредоточен, как часовой.

Иди – и не бойся с ним рядом встать.

Твое одиночество веку под стать.

Оглянешься – а вокруг враги;

Руки протянешь – и нет друзей;

Но если он скажет: «Солги», – солги.

Но если он скажет: «Убей», – убей.

 

У Багрицкого вышло при жизни еще два сборника: «Победители», содержание которого никак не соответствовало его названию, и «Последняя ночь» – попытка осмыслить себя, вспомнить свое начало перед тем, как уйти навсегда. Последние годы его жизни были почти благополучными. Наконец-то появилась собственная квартира – целых две комнаты в центре Москвы, в Камергерском. Он мог устроиться так, как ему хотелось. Книжный шкаф, два аквариума с рыбами – Багрицкий часто исследовал рыбок под микроскопом, вместо любимых певчих птиц – горластый попугай с отвратительным характером, терроризировавший многочисленных посетителей. На стене – кавалерийская шашка.


К Багрицкому шли за советом и просто поговорить. Начинающим поэтам он давал настоящие уроки поэтического мастерства. Он привлекал к себе самых разных людей своим ошеломительным остроумием, эксцентрической манерой выражаться, своим чистосердечием, своим мужеством, любовью к литературе и способностью жить только поэзией. Но жить так ему оставалось совсем не долго.

Он умер 16 февраля 1964 года от астматической пневмонии. Похороны были торжественными и красивыми – без раввина, а в сопровождении кавалерийского эскадрона. Его мозг был направлен в специальный институт, созданный советской властью для научного изучения феномена гениальности. Он не дожил до времени Большого террора и не стоял перед страшной дилеммой, которую пришлось решать многим его соратникам: остаться самим собой и пройти крестный путь травли, лагерей, забвения, или предать все, во что верил, и тех, кто верил тебе и прожить жизнь подлую, но спокойную. По натуре и характеру Э.Багрицкого можно предположить, что он выбрал бы первый путь. Его жена Лидия Густавовна в 1937 году была отправлена в лагерь, сын Всеволод погиб на фронте. Его стихи то читали взахлеб, то на долгое время забывали. Перестройка задвинула поэзию Багрицкого туда же, куда и не слишком талантливых конъюнктурщиков, и номенклатурных писательских бонз. Только это совсем не его окружение. «…это такая трудная жизнь — родиться в затхлой мещанской квартире, читать Кузмина, писать газеллы о «гашише в тиши вечерних комнат», чувствовать в себе дар, то есть мечтать о славе, а затем, отказавшись от всего, увидеть новое значение вещей…», – писал о нем Юрий Олеша.

Перед смертью Багрицкий мечтал вернуться в Одессу, видимо, чтобы снова стать самим собой – веселым и шумным, свободным в своей поэзии.

Контрабандисты

По рыбам, по звездам

Проносит шаланду:

Три грека в Одессу

Везут контрабанду.

На правом борту,

Что над пропастью вырос:

Янаки, Ставраки,

Папа Сатырос.

А ветер как гикнет,

Как мимо просвищет,

Как двинет барашком

Под звонкое днище,

Чтоб гвозди звенели,

Чтоб мачта гудела:

«Доброе дело! Хорошее дело!»

Чтоб звезды обрызгали

Груду наживы:

Коньяк, чулки

И презервативы...

 

Ай, греческий парус!

Ай, Черное море!

Ай, Черное море!..

Вор на воре!

 

…………

 

Двенадцатый час –

Осторожное время.

Три пограничника,

Ветер и темень.

Три пограничника,

Шестеро глаз –

Шестеро глаз

Да моторный баркас...

Три пограничника!

Вор на дозоре!

Бросьте баркас

В басурманское море,

Чтобы вода

Под кормой загудела:

«Доброе дело!

Хорошее дело!»

Чтобы по трубам,

В ребра и винт,

Виттовой пляской

Двинул бензин.

 

Ай, звездная полночь!

Ай, Черное море!

Ай, Черное море!..

Вор на воре!

 

…………

 

Вот так бы и мне

В налетающей тьме

Усы раздувать,

Развалясь на корме,

Да видеть звезду

Над бугшпритом склоненным,

Да голос ломать

Черноморским жаргоном,

Да слушать сквозь ветер,

Холодный и горький,

Мотора дозорного

Скороговорки!

Иль правильней, может,

Сжимая наган,

За вором следить,

Уходящим в туман...

Да ветер почуять,

Скользящий по жилам,

Вослед парусам,

Что летят по светилам...

И вдруг неожиданно

Встретить во тьме

Усатого грека

На черной корме...

 

Так бей же по жилам,

Кидайся в края,

Бездомная молодость,

Ярость моя!

Чтоб звездами сыпалась

Кровь человечья,

Чтоб выстрелом рваться

Вселенной навстречу,

Чтоб волн запевал

Оголтелый народ,

Чтоб злобная песня

Коверкала рот, –

И петь, задыхаясь,

На страшном просторе:

 

«Ай, Черное море,

Хорошее море..!»

 

 

Список использованной литературы:

Багрицкий, Э.Г. Стихотворения и поэмы / Эдуард Багрицкий. – Москва : Эксмо, 2008. – 318 с. – (Золотая серия поэзии).

Эдуард Багрицкий : воспоминания современников / составитель Л. Г. Багрицкая. – Москва : Советский писатель, 1973. – 430 с. : ил.

Воронин Л. Б. Эдуард Багрицкий / Л. Воронин. – Москва: Молодая гвардия, 2018. – 288 с. – (Жизнь замечательных людей (ЖЗЛ)).

Любарева, Е. П. Советская романтическая поэзия : Тихонов – Светлов – Багрицкий : учебное пособие для студентов филологических факультетов университетов / Е. П. Любарева. – 2-е издание, дополненное. – Москва : Высшая школа, 1973. – 319 с.

Озеров, Л. А. Мастерство и волшебство : книга статей / Лев Озеров. – 2-е издание, дополненное. – Москва : Советский писатель, 1976. – 501, [2] с.

Павлов, Ю. «Классика и мы»: тридцать лет спустя / Ю. Павлов. – (Критика) // Наш современник. – 2007. – N 12. – С. 270-278.

Стратановский, С. Возвращаясь к Багрицкому / С. Стратановский // Звезда. – 2007. – N 2. – С. 191-208.

Шубинский, Валерий. Дружба и тяжба с ночью [Текст] / В. Шубинский. – (Пристальное прочтение) // Знамя. – 2018. – № 7. – С. 176-187.

 

Элеонора Дьяконова, Центральная библиотека им. А.С. Пушкина

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...