четверг, 13 апреля 2023 г.

«Уральские сказы» Демьяна Бедного

         13 апреля — 140 лет со дня рождения поэта Демьяна Бедного. Его стихи давно не изучают в школе, если только проходят в институте на филологических факультетах как образец творчества представителей литературы начала ХХ века. В свое время Демьян Бедный сыграл большую роль в истории Октябрьской Революции и укреплении социалистического строя. Но вот понравилась ли ему эта роль, и какие выводы он сделал, увидев результаты революции, в том числе и своего труда, нет однозначных мнений. Да и творчество его не сохранилось целиком — так как он в порыве сжег свои тетради с лирическими стихотворениями, отразившими вторую сторону его натуры. Может, там был подлинный Демьян Бедный? Его история трагична, не внешними событиями — он жил благополучно, но трагична внутренним расколом — когда потребность души к правде и попытка выйти за пределы узкой колеи творчества — агитпропа — была жестко остановлена государством. Он стал актером одной роли на сцене истории, но сохранил свой взгляд на происходящее — что никак не проявилось в его творчестве.

Однако его роль в советское время нельзя недооценивать — он был очень популярен благодаря особому стилю своего творчества — народному, понятному — и темам, которые обозначились во время революции 1905-1907 годов. Он продолжил традиции Некрасова, рассказывая о народе и о трудностях его судьбы, обвиняя в этом барство и господ. Как и Маяковского его называли певцом революции. И, как и Маяковский, но значительно позже, он почти сознался в том, что «агитпроп в зубах навяз» и попытался выйти за узкие рамки колеи, куда поместили его творчество. Он попытался привлечь внимание как сатирик к общечеловеческим порокам, выпустив несколько фельетонов о человеческой лени, халатности, из-за которой страдали люди (и это было очевидно). Но его обвинили в антисоветской пропаганде. Демьян Бедный был шокирован таким отношением и открытием. В последние годы он стал позволять себе высказывания, которые взяли на заметку в НКВД, и не был счастлив, наблюдая реальную картину того времени. Но все начиналось совсем по-другому...

Ефим Придворов (это настоящее имя Демьяна Бедного) был народным поэтом. Выходец из простой семьи церковного сторожа, он прекрасно знал мечты, тяготы и радости крестьянской жизни. За шесть лет учебы в сельской школе он особенно полюбил литературу, но по настоянию отца выучился на фельдшера. Работая в казармах, Ефим отлично изучил жизнь русских солдат, при этом он продолжил самообразование. Благодаря своему старанию и протекции мецената Романова он смог поступить в Петербургский университет на филологический факультет. Время учебы совпало с событиями 1905 года, и, как и большая часть студентов, он был захвачен идеями революции с ее лозунгами лучшей жизни для простого народа. Ефим уже давно сочинял стихи, но после событий 1905-1907 годов он навсегда определился с основной линией своего творчества, перейдя от верноподданнических стихов к народническим с ярко выраженной ненавистью к барам и господам. Таким талантом не могли не заинтересоваться радикально настроенные части общества, будущие большевики и победители в Октябрьской революции. И Демьян Бедный стал активно печататься в большевистских газетах «Звезда» и «Правда». Демьян Бедный стало его псевдонимом после публикации одного из его первых стихотворений «О Демьяне Бедном, мужике вредном» (1909).

Поддерживал и направлял в творчестве Демьяна сам Ленин, поэтому практически все его стихи призывают к решительной расправе с врагами и обретению лучшей доли. На дело революции Бедный трудился, начиная с 1912 года, всячески клеймя «бар, господ, попов». Фактически Бедный был рупором Ленина, а впоследствии — руководства партии. Крестьянское происхождение Демьяна подсказало ему стихотворные формы, с которыми работал в основном Демьян: это раешник и басня. Эти формы — мужицкие, крестьянские, не пролетарские. Бедный точно уловил нужный облик стихов, чтобы вовлечь в дело революции многочисленное крестьянство земледельческой страны России.

О художественных достоинствах своих произведений он и сам отзывался впоследствии критически:

Пою. Но разве я «пою»?

Мой голос огрубел в бою,

И стих мой... блеску нет в его простом наряде...

Я возвышаю голос мой —

Глухой, надтреснутый, насмешливый и гневный.

Наследья тяжкого неся проклятый груз,

Я не служитель муз:

Мой твердый, четкий стих — мой подвиг ежедневный.

После 1917 года Бедный продолжил служить революции. Он не скрывал и даже гордился, что писал по заказу партии, так как свято верил в дело большевиков. Не обошел стороной Демьян и атеистические направления. Образ поэта-атеиста Ивана Бездомного в романе «Мастер и Маргарита» был во многом списан Булгаковым с Д. Бедного. В его стихах — летопись становления новой страны, социалистического строя.

Первые сложности возникли, когда Демьян Бедный попытался переключить внимание людей из народа с внешних «врагов»: буржуев, кулаков, бар, притесняющих крестьянство и пролетариев, к внутренним «врагам» каждого человека, которые мешали строить счастливую жизнь (лень, халатность, безответственность и т.п.). Он написал несколько фельетонов (среди них «Перерва», «Слезай с печки»), которые обращали внимание на недостатки самого рабочего класса. Но фельетоны вызвали резкую критику со стороны партийного руководства, Демьян был обвинен в антисоветских настроениях.

Его сын говорил о том, что Демьян Бедный писал и другие стихи — лирику, которую никогда никому не показывал. Только однажды он решился прочитать свои стихи на вечере в кругу друзей. Эти стихи не сохранились, так как в порыве отчаяния Демьян сжег все тетради на глазах у сына. В 1938 году Демьяна Бедного исключили из ВКП(б) за «резко выраженное моральное разложение». Но приняв удар от партии, для которой он работал верно и преданно более 25 лет, во время Великой Отечественной войны он самоотверженно служил во имя победы, вдохновляя людей своими несложными стихами. Люди их помнили, зачитывали наизусть и находили в них новые силы. Демьян праздновал Великую Победу 9 мая 1945 года со всеми: ему удалось дожить до этого праздника. Но счастливым он уже не был. Однако Демьян к концу жизни разделял понятия «партия» и «Родина» и остался верным патриотом своей страны, без тени озлобления, что отразилось в одном из последних его стихотворений «Русь»:

Где слово русских прозвучало,

Воспрянул друг, и враг поник.

Русь — наших доблестей начало

И животворных сил родник.

Служа ее опорой твердой

В культурной стройке и в бою,

Любовью пламенной и гордой

Мы любим Родину свою!

Она поборница свободы.

Ее овеяны теплом,

Находят братские народы

Защиту под ее крылом.

Источник


Биография с сайта, посвящённого Д. Бедному:

Демьян Бедный (1883-1945) (Придворов Ефим Алексеевич), русский поэт, публицист. Родился 1 (13) апреля 1883 года в деревне Губовка Александрийского уезда Херсонской губернии в семье крестьянина. Испытав в детстве большое влияние дяди, народного обличителя и атеиста, взял его деревенское прозвище в качестве псевдонима. Учился в сельской школе, затем в Киевской военно-фельдшерской школе (1896-1900), где ему как лучшему ученику было позволено, по высочайшему повелению великого князя Константина Константиновича, сдать экстерном экзамены за курс классической гимназии с условием предварительной службы в армии, выполнив которое Бедный в 1904 году поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета (не окончил).

В 1914-1915 годах — военный фельдшер. Первые стихи опубликованы в газете «Киевское слово» в 1899 году. Под влиянием революционных событий 1905-1907 годов Демьян Бедный в 1908 году начинает печататься в народническом журнале «Русское богатство», знакомится с его редакцией — В.Г. Короленко, П.Ф. Якубовичем, сближается с В.Д. Бонч-Бруевичем. С весны 1911 года поэт активно сотрудничает с большевистскими газетами «Звезда» и «Правда» и журналом «Просвещение», публикуя здесь свои пламенные произведения-манифестации: стихотворения «О Демьяне Бедном, мужике вредном» (1909, опубл. 1911), «Полна страданий наших чаша», басню «Кукушка» (1912), посвященную 100-летию со дня рождения А.И. Герцена и др. В 1912 году поэт вступил в РСДРП.

Первые книги Бедного, «Басни» (1913) и «Диво дивное и другие сказки» (1916), также начиненные агитационно-политическим зарядом, положили начало активному ангажированному творчеству этого «присяжного фельетониста большевистской прессы», как он сам себя называл (стихотворения, высмеивающие октябристов, кадетов, меньшевиков и эсеров, осуждающие либерализм и самодержавие, церковь и религию; листовки, побуждающие к сдаче белогвардейцев, и песни, нацеливающие на победу красноармейцев, в т.ч. такие известные, как «Проводы» («Как родная меня мать провожала»), ставшая народной песней, и «Нас побить, побить хотели»; памфлеты на белых генералов и лидеров Антанты и прославления В.И. Ленина; развенчание «чистого» искусства и воспевание человека труда — «О соловье», «Либердан» и т.п.). Стремление продолжить фольклорно-некрасовскую традицию проявилось в лироэпических произведениях Бедного, посвященных Октябрю, — «Повести про землю, про волю, про рабочую долю» (1917-1920) и поэме «Главная улица» (1917-1922).

В 1920-е годы Демьян Бедный был едва ли не самым «массовым» писателем в своем отечестве, «товарища Демьяна» высоко ценили А.В. Луначарский и Л.Д. Троцкий. В декабре 1930 года специальное Постановление ЦК ВКП(б), в ситуации роста общей культуры читателей и расцвета многих поэтических направлений, осудило стихотворные фельетоны Бедного «Слезай с печки» и «Без посуды» за объявление «лени» и «сидения на печке» чуть ли не «национальной чертой русских». Усугубили тяжесть официальной опалы написанные в 1936 году стихотворение Бедного «Пощады нет!» (которым поэт думал вернуть себе расположение властей, в привычной для себя грубовато-лубочной манере обличая «врагов народа»: Левку — Л.Б. Каменева, и Гришку — Г.Е. Зиновьева), либретто для оперы-фарса «Богатыри» (на музыку А.П. Бородина), высмеивающее крещение Древней Руси (спектакль после премьеры в Камерном театре А.Я. Таирова был запрещен), а также басня «Борись или умирай», отправленная перед публикацией на просмотр Сталину и жестко им раскритикованная. В 1938 году Бедный был исключен из партии (восстановлен посмертно в 1956 году), лишен доступа в печать и жил продажей книг из личной библиотеки.

С началом Великой Отечественной войны возобновились его публикации (в основном газетные): стихотворение «Я верю в свой народ», антифашистские басни, песни и памфлеты («Гитлер и смерть», «Анна-партизанка», «Помянем, братья, старину!», «Ярость» и др.). В майские дни 1945 года поэтом были написаны воззвание «Побежденное варварство» и «Автоэпитафия». Умер Демьян Бедный в Москве 25 мая 1945 года.

http://www.demyan-bedniy.ru/bio/index.html

 

Предлагаем познакомиться с написанными в 1939 г. стихотворными переложениями уральских сказов Бажова. В 1936 г. П. Бажов приступил к работе над уральскими сказами, которые были объединены им в 1939 г. в книге «Малахитовая шкатулка». Сказы Бажова произвели большое впечатление на Д. Бедного: в том же, 1939 году он переложил в стихи двенадцать сказов и две легенды, вошедшие в книгу «Малахитовая шкатулка», и предпослал им стихотворение «Уральские сказы». В небольшой заметке, которой Д. Бедный сопроводил рукопись, он писал о Бажове: «Это подлинный „горный мастер“ фольклорного цеха! Словесная его одаренность и знание областной речи таковы, что я напрягал все усилия, только бы не уронить ни одного из тех словесных изумрудов, которые так щедро рассыпаны в его записях». Д. Бедный признавался, что над стихотворным переложением сказов он работал «с напряжением, порой изнурительным, и черпал недостающие силы в самом материале, в этих чудесных героических сказах о страданиях и борьбе доблестных предков нынешнего счастливого поколения уральцев» («Смена», 1951, № 4). Все переложения сказов объединены в эпопею «Горная порода», она была опубликована уже после смерти Демьяна Бедного — в 1956 году.

 

Уральские сказы

Это — сумрачный лес, а не розовый сад:

Все живет в нем таинственно и суеверно.

Дед — всем видом колдун, сед как лунь, волосат —

Эти сказы рассказывал этак примерно

Лет полсотни назад.

Есть про это такая погудка:

На горе было Думной — стояла там будка, —

Дед Василий ночной караул в ней держал,

Он себя в караул свой детьми окружал,

Быстроногими да остроглазыми

Шалунами-пролазами.

Привлекал он их тайными сказами

Про хозяйку ли Медной горы,

Иль про Полоза, иль про Змеевку,

Иль про девку-Азовку...

Если кто из прильнувшей к нему детворы

Станет деда просить: «Расскажи-ка нам сказку!» —

Дед гневился — для виду (он знал одну ласку).

И того, кто про сказку ему говорил,

За его непонятливость мягко журил:

«Сказку, ты говоришь? Сказка, так я толкую,

Это ежели там про попа, попадью,

Так раненько тебе нюхать эту кутью,

Слушать сказку такую, —

Ну, а сказку совсем на иное лицо —

Там про дедушку-бабушку

Да про курочку-рябушку,

Что снесла старикам золотое яйцо,

Иль про то, как свое золотое кольцо

Уронила царевна, купаяся в речке,

А его золотые рыбешки хранят, —

Эти сказки старухи бубнят

Перед сном малым детям на печке.

Эти сказки ты слушать уже запоздал,

Да и сказывать их я совсем не умею,

Позабыл я все сказки, которые знал.

Вот про старую жизнь — тут я память имею.

Много слыхивал я от своих стариков,

Да и после слыхал от других знатоков,

Тоже на людях жил я, поди-ко:

Поносил на себе синяков,

И в канавах топтали, и дули не мало.

Всяко, друг мой, бывало.

 

Все бывало — и солнце и слякоть.

Вон тебе еще сколько пожить до усов,

Я ж восьмой уж десяток беру на засов, —

Это, братец, не восемь часов

В этот колокол наш караульный отбрякать.

Надо знать, чем порядок на свете не гож,

Почему у господ все из бархату-шелку,

А вот мы — жилы рвем, а без толку,

Не вылазим всю жизнь из рогож, —

Почему столько всюду корыстной заразы,

Почему правда-матка кладется под нож?

 

Только это, мой голубь, не сказки, а — сказы,

Побывальщины тож.

Их не всякому скажешь. Тут надо с опаской.

Нет, не смешивай сказа со сказкой.

Сказ про тайные силы с умом надо весть».

— «Разве тайные силы-то, дедушка, есть?»

— «А то как же?..»

— «А вот объясняли нам в школе...»

— «Ты учись да ума набирайся поболе,

Дураком не стоять чтоб у всех позади.

Стариков же, одначе, того... не суди.

Как жилось им постыло,

Приходилось всю жизнь как страдать!

Может, им веселее-то было

Все за правду считать.

Ты и слушай, что в сказах и как говорится.

Подрастешь — сам поставишь значок.

Кое в сказах-то быль, кое в них — небылица.

Так-то вот, милачок!

Клад сыскав, ты останешься снова без клада,

Коль его ты в дырявую сунешь суму,

Понимать это надо:

Что к чему».

 

Мастерство

Мастеров знали мраморских все:

Мастера занималися каменным делом,

А работа у них по красе —

Где еще поискать-то на свете на белом?

Только всё ж в Полевой

Были тож мастера с головой,

Шла молва и об их мастерстве знаменитом —

Вся различка от мраморских та, что они

Обращались не с мрамором, а с малахитом.

А Фомич между ними — ни с кем не сравни:

Если речь шла о новом о чем, не избитом,

Знали все, что работа, мол, та по плечу

Одному Фомичу.

Пожилой уж он был: шесть десятков да лишек.

Барин тут и надумал средь прочих делишек:

Надо, дескать, запречь в фомичевский хомут,

Сдать на выучку, то бишь, способных парнишек,

Пусть до тонкости все у него переймут.

«На кой, — мастер ворчал, — мне дрянных шалунишек!»

Было ль жаль расставаться ему с мастерством,

То ль таков уж Фомич был своим естеством,

Шибко худо учил он Микишек да Тишек,

Все с рывка

Да с тычка:

«Вот какого приладили мне дурачка!»

Понаставит по всей голове ему шишек

И объявит приказчику: «Малый не гож,

И рука не несет, да и глаз неспособный, —

Ни к чему ученик мне подобный».

Отвечает приказчик: «Ну что ж,

Наряжу тебе завтра другого какого».

И другого Фомич учит столь же сурово:

То ухватит за чуб,

То к загорбку приложит тяжелую руку.

Ребятишки, прослыша про эту науку,

Спозаранку ревут: «Не попасть к Фомичу б!»

У отцов-матерей слезы тож не от луку:

Им не сладко — на срок и не долгий хотя —

Отпускать поневоле родное дитя

На такую-то муку,

До того был Фомич с ребятишками строг.

Выгораживать стали своих, кто как мог.

Не одно обращенье пугало суровое:

Мастерство то само по себе нездоровое —

Малахит

Ядовит,

Кашлем злым потрясает он плоские груди,

Потому от него уклоняются люди.

 

Все бракует Фомич да бракует мальцов,

Так в конце-то концов

И приказчику тож это дело

До чертей надоело:

«Все не гож да не гож. А когда ж будет гож?

Наряжать мне кого ж?

Принимай и учи мне вот этого!»

А Фомич, знай, свое: «Мне-то что ж!

Наряжай мне любого отпетого,

С ним возиться готов

Хоть десяток годов.

Ты кого мне даешь? Лопухова Николку?

Никакого с него не получится толку».

— «Хоть какого-нибудь у себя ты оставь.

Я который уж раз малышей назначаю».

— «А по мне, хоть и вовсе не ставь,

Я о том не скучаю».

Уж приказчик не знает, кого наряжать,

Перебрал он едва ли не всех ребятишек, —

Толк один: на головушке — дюжина шишек,

А в головушке — как бы сбежать.

Попадался который малец похитрее,

Тут попортил, а там и совсем доконал —

Для того чтоб Фомич осерчал и прогнал

От себя поскорее.

 

Так дошел до Данилки-сиротки черед.

Но Фомич и совсем уж его не берет.

Был сиротка годков под тринадцать, не боле,

Сам высоконький, только худой-расхудой,

В чем душа только держится. Вырос не в холе,

С детства горько приласкан сиротской бедой.

Как имел он кудрявенькие волосенки

Да совсем голубые глазенки,

Так сперва в барский дом был он взят в казачки.

Работенка на вид — пустячки,

Для проворного, скажем мы так, ребятенка —

За игру работенка:

Табакерку, платочек подать,

Прихоть барскую нюхом вперед угадать.

На таком-то местечке проныра-мальчонка

Извивается этаким склизким вьюном, —

Позовут — «Что прикажете?» — Тянется в струнку,

По господскому жить привыкает рисунку,

Сладко есть, угощаться господским вином, —

Пребольшущий подлец вырастает в ином.

 

А Данилка тихонечко в угол забьется,

В украшенье какое вопьется,

На картину какую уставит глаза

И стоит, весь замрет, еле дышит.

Барский крик: «Эй, Данилка! Слетай-ка мне за...»

А тому хоть бы что, разразися гроза —

Не услышит,

Он очнется от крепкого только тычка.

Били, знамо, его поначалу за это

(Бьют всегда новичка),

Под конец отослали назад казачка:

«Не понять, что в его голове-то,

Не мозги (все мозги у господ!),

А какое-то крошево.

Он блаженный какой-то совсем. Тихоход.

И слуги из него не дождаться хорошего».

 

Не послали его на завод,

Не отправили в гору,

Ни к чему посылать на короткую пору:

На неделю не хватит такого бойца.

Так приказчик надумал поставить мальца,

Раз нельзя его сбыть никуда без опаски,

К пастуху, деду Власу, в подпаски.

Но Данилка и тут оказался не гож,

Все чудит, на ребят на других не похож,

Голубые глазенки уставит в травинку

И забудет совсем про скотинку,

А скотинка-то эвона где!

Долго ль так очутиться в беде?

 

И старик, хоть он ласковый очень попался

И жалел сироту, временами ругался:

«Эх, Данилка, что будет с тобой?

Сам погубишь себя, растерявши скотину,

И мою без того уж избитую спину

Подведешь ты под бой.

Ну, куда это, парень, годится?

И о чем твои думки, — ворчал старый Влас. —

Что с травинки не сводишь ты глаз?»

— «Сам я, дедко, не знаю... Смотрел на травинку...

Думка так... ни о чем...

Загляделся маленечко я на росинку,

Как играет в ней солнышко ярким лучом...

К той росинке ползет по листочку букашечка,

Вся-то сизая эта букашка сама,

Из-под крылышек словно желтеет рубашечка,

По. рубашечке той — голубая кайма,

И листочек широконький, прям без подпорочки,

По краям его — зубчики, вроде оборочки,

И края потемней,

А середка зеленая вся, презеленая,

И по-своему, видно, букашка смышленая —

Так ползет осторожно по ней...»

— «Ой, Данилка! Дурак ты, дурашек!

Да к чему же тебе разбирать всех букашек?

Ну, ползет и ползи, коль не хочешь сидеть.

А тебе за коровами надо глядеть.

Выбрось всю эту дурь да подумай-ко здраво...

А не то... заявлю я приказчику. Право...

Я ведь строгий». Старик сдвинул брови смешно.

 

Лишь далося Данилке одно.

Не понять, как он так изловчился,

Мастерство кто такое внушил пареньку:

На рожке он играть научился,

Ну, куда старику!

Днем ли гонят коров к водопою,

Стадо ль вечером гонят домой,

Нет от баб да от девок Данилке отбою:

«Поиграй-ко нам песню, Данилка, родной!»

У Данилки все песни такие приятные,

Незнакомые все, только сердцу понятные:

То в них лес прошумит,

То ручей прожурчит,

То как будто кто горько проплачет сторонкой,

Пташки вдруг зазвенят перекличкою звонкой.

И так сладостно слушать, и сердце стучит...

Ах, закроешь ли сердце какою заслонкой!

Стали женщины лаской Данилку встречать

И дареньем на песни его отвечать:

Кто холста на онучи отрежет в избыток,

Кто ему починит его рваный пониток

Иль рубашку сошьет, —

Про кусок нет и речи, играй лишь почаще!

Ему каждая в сумочку что-то сует,

Да побольше дает,

Да послаще!

 

Деду Власу, — ну, мед ровно свежий в ковше! —

Тоже песни Данилки пришлись по душе.

Да нескладица также и тут выходила:

Заиграется этак Данила,

Все забудет, коровы ж какая куда.

На игре и пристигла Данилу беда:

Заигрался он так, а старик грешным делом

Задремал, поразмякнув и духом и телом.

Коровенок тут несколько в лес — погулять.

(Коровенка иная — все в лес бы смотреть ей!)

Стали стадо сбирать, глядь-поглядь,

Нет коровы одной, нет другой, нету третьей...

Дед с Данилкой метнулись искать на авось,

Да какое!

Возле Ельничной стадо паслось,

Место самое волчье, глухое.

Лишь сыскали одну. Вот со стадом — домой.

Что тут сделалось, боже ты мой!

Сколько ругани было и бабьего вою!

Понапрасну на розыски бегал народ.

Крыли деда: «Все спать тебе, старый урод!»

И Данилку: «Все песни играть, сумасброд!»

Приуныл старина: «Не уйти нам от бою».

 

Да и можно ли было от бою уйти?

За провинность любую спиною плати,

За большие и малые вины

Отвечали крестьянские спины.

От приказчика ждать ли какого добра?

Как на грех, из его-то двора

Оказалась пропавшей одна коровенка.

Потащили под бой старика и ребенка.

Был растянут старик наперед,

А за ним и Данилкин черед.

Уж такой-то он тоненький, вроде бы тросточки,

Поглядеть — одни косточки.

«Это что же, один только плач!»

Даже лютый господский палач

Перед этою поркой

Выдал жалость свою оговоркой:

«Тут, по совести, бить-то чего?

От удара мово

Одного

Он сомлеет,

А то вовсе, гляди, околеет, —

Растянувшись, как пласт,

Богу душу отдаст».

 

Но, одначе, ударил по малости.

А Данилка молчит.

Он вдругоряд, покрепче, — какие тут шалости, —

А Данилка молчит.

В третий раз он ударил. Данилка молчит...

Тут палач стал Данилку тиранить без жалости,

Сам он порет и сам же кричит:

«Вот какой оказался молчальник!

Что же скажет теперь про меня-то начальник?

(У приказчика делалось все на виду.)

Шкуру всю искромсаю тебе я, котенку!

Ты мне голос подашь! Я тебя доведу!

Доведу!

Доведу!..»

А Данилка молчит, закусивши губенку.

Слезы каплют у малого, весь он дрожит,

Но молчит,

Укрепился.

Наконец, он сомлел, помертвевши с лица,

Но никто не слыхал от него ни словца.

Видя это, приказчик весьма подивился:

«Эк, сыскался какой терпеливый, гляди.

Так-так-так. Погоди,

Уж теперь-то я знаю, кому ты достанешься,

Коли жив ты останешься!»

 

Отлежался Данилка. Душа

Его тельца разбитого все ж не оставила.

Его на ноги бабка Фетинья поставила.

Шибко бабка была хороша.

По заводам была и за лекаря

И заместо аптекаря.

Сила в травах раскрыта была для нее:

Для чего и какое питье —

От зубов, от надсады, ломоты,

От сердечной заботы...

Все-то бабке Фетинье в знатье.

Собирать она разные травы умела,

Когда силу какую трава заимела.

Из всех трав-корешков

Наготовит настоек различных

Да отваров наварит отличных —

И не счесть всех горшков, —

Мазь Фетиньей готовилась разная,

Видом вроде смола.

Словом, всем от Фетиньи помога была

Безотказная.

 

Как ни тяжко Данилке пришлось,

Хорошо у Фетиньи зато пожилось.

Шибко добрая бабка была да заботливая,

А к тому же еще — словоохотливая.

Всяких трав, корешков

Да цветков

У нее понасушено да понавешено.

Этим сердце Данилки куда как утешено:

«Как зовут эту травку? А этот цветок?

Где растет?» — так Данилка старуху допрашивает,

А она развернет свой словесный моток,

Уж чего не наскажет, — ну, бабий роток:

Может, что и прикрашивает, —

Горький корень, что мед у нее на устах.

«Все цветки знаешь, бабка, ты в наших местах?»

— «Что ж хвалиться? Местечки тут все мной изрытые,

Все цветки мне известны, какие открытые».

— «Разве есть неоткрытые?»

— «Сколько, бог весть,

Только есть.

Ты про папорт слыхал? Говорят, загляденье.

У него под Иванов денечек цветенье...

Но оно — для отравы людской.

Тот цветок — колдовской.

Клады им открывают

И разрывом-травой

Потому называют.

На разрыве-траве, паренек,

Расцветает бегучий цветок-огонек.

Кто поймает цветок этот пламенный,

Для того ко всем кладам открытый мосток.

Воровской, одним словом, цветок.

А еще есть цветок, называется — каменный,

В малахитовой будто растет он горе.

Он в своей самой сильной поре

Расцветает на миг на единый

В страшный праздник змеиный.

Кто увидит его, тот навек

Разнесчастный уже человек».

— «Почему же несчастный?»

Старуха вздыхала:

«Уж не знаю сама, только так я слыхала».

 

Отходила Фетинья Данилку. Привстал.

А ищейки приказчичьи то углядели,

Донесли: вот уж больше недели,

Как парнишка похаживать стал.

Был к приказчику позван Данилка.

У приказчика злая ухмылка:

«Из тебя человека я сделать хочу,

Малахитному делу тебя обучу.

Терпеливый ты, знаю тебя я, чертенка.

Наряжаю в ученье тебя к Фомичу.

В самый раз по тебе работенка».

Вот Данилка к сердитому деду идет,

Самого еще ветром качает.

Старый мастер его привечает,

Он такого-де только парнишку и ждет:

Получал он заморышей всяких немало,

Браковать их ему не впервой,

Но такого еще не бывало, —

Даже крепких парнишек шатало

От учебы его боевой,

А с такого что взыщешь — он еле живой.

Объяснять стал приказчику мастер толково:

«Мне не надо мальчишки такого,

Ненароком убьешь, как приложишь печать,

А потом за него отвечать.

Дайте парня покрепче». Фомич так хлопочет,

А приказчик хохочет:

Отговорок и слушать не хочет.

«Ладно, ладно, старик, не дури,

Я какого даю, ты такого бери,

Мальчик вытерпит этот любую обиду,

Не гляди, что он слабенький с виду.

Сухарек. А они ведь крепки — сухари».

— «Дело ваше. Возьмите-ко все ж на примету,

Мне-то что: поучу, мастерство покажу,

А вот что я скажу,

Коль меня за него да потянут к ответу?»

— «Одинокий парнишка. Родителей нету,

Так что некому будет к ответу тянуть.

Как учить паренька, я тебе не указчик.

В три погибели можешь его ты согнуть,

Что с ним хочешь, то делай», — ответил приказчик.

С тем Фомич и вернулся домой.

«Ну-ко, где никудышник-то мой?»

А Данилка стоит, ни о чем не догадывается,

К малахитовой досточке зорко приглядывается.

Чтобы кромку отбить, на ней сделан зарез.

Что-то шибко парнишку, видать, озадачивает,

Он глядит, головенкой покачивает.

«Неужель он, — берет Фомича интерес, —

Недостаток в работе какой примечает?»

На парнишку, по правилу, мастер орет:

Для чего он поделку ту в руки берет?

Кто позволил? — Данилка ему отвечает:

«На мой глаз, вот узоры тут, дедко, видны.

Отбивать надо кромку с другой стороны.

Чтоб не срезать узоров».

— «Что? — Фомич закричал, показал, значит, норов. —

Вишь ты мастер какой! На тебя — угодить.

Что ты тут понимаешь, чтоб этак судить?»

— «Понимаю я то, что испорчена штука».

— «Кто испортил-то? Ну-ка!

Вон ты как! Видно сразу, что черту земляк.

На заводе первейшего мастера учишь?

Покажу тебе порку, такое получишь...

Жив не будешь, сопляк!»

Пошумел-покричал, а потом пообмяк.

Сам про досточку думал не первую ночку,

Где сподручнее кромку срезать.

«Ведь парнишка попал, надо правду сказать,

Прямо в самую точку.

Много ль смыслит? Берет, не иначе, нутром».

Так Фомич рассуждал, в свое дело влюбленный.

И сказал он Данилке уж вовсе добром:

«Ну-ко, ты, чудо-мастер явленный,

Мастерство мне свое покажи,

Как по-твоему сделать, скажи».

 

Объясняет Данилушка речью негромкой:

«Вот какой тут узор мог бы все расцветить.

Лучше было бы досточку уже пустить

И пройтися по полю по чистому кромкой,

А под самый вершок —

Тут бы малый оставили мы плетешок, —

Если, дедко, ты тут не сломаешь,

Выйдет заводь, по ней — серебристая зыбь».

А Фомич, знай, ворчит: «Много ты понимаешь,

Накопил — не просыпь.

Ну-ко, ну!.. Что еще?» Про себя рассуждает:

— «Из парнишки — все это меня убеждает —

Выйдет толк, — меткий, верный глазок.

Только хлябенький он. Поглядеть — сердце вянет.

Как учить его? Стукнешь разок,

Он и ноги протянет».

«Ну, довольно твоих мне речей, —

Молвил дед, — появился ученый.

Ты скажи-ко мне, друг нареченный,

Сам-то будешь ты чей?»

Был ответ: сирота, всей родни, что могилка,

Мать лежит в ней, не помнит ее, —

Кто отец, то Данилке совсем не в знатье, —

Дали кличку ему — Недокормыш Данилка, —

В дворне был, да прогнали; со стадом ходил —

Провинился, под бой угодил.

 

«Да, — Фомич пожалел тут парнишку, —

Позавидовать трудно такому житьишку.

Как еще ты совсем не пропал.

А сменил ты житьишко убогое

Не на лучшее тоже, ко мне вот попал:

Ведь у нас мастерство шибко строгое.

Не для всякого это надежный причал.

Я не сладким житьем в мастерстве утвердился».

Тут Фомич не на шутку как бы рассердился,

Заворчал:

«Ладно, хватит. Весь вечер мне лясы

Да балясы.

Эк ты мастер плескать языком!

Поплескать языком любят все пустоплясы.

Ты на деле себя покажи на каком.

Вот тогда мы увидим.

Тоже зря не обидим.

За учебу ставать тебе завтра с утра.

Вот садись-ко да ужинай. Спать уж пора».

 

Жил Фомич одиноко, без близкого роду.

Овдовел он давно, и в дому

Старушонка, соседка Петровна, с находу

По утрам помогала в хозяйстве ему:

Что-нибудь там постряпает, сварит,

Напечет аль нажарит,

Наготовит чего про запас наперед

Да в избе уберет.

Вечерами Фомич — не в родимой семейке —

Смотрит сам за собой, сиротлив, одинок.

 

Вот поели. Фомич говорит: «Ну, щенок,

Спать ложися вон там, на скамейке».

Сел малец на скамью,

Вмиг разулся, — устал он ведь за день с избытком, —

Да под голову сунул котомку свою

И накрылся понитком.

Время было осеннее, в лужах — ледок,

А в избе — холодок.

Под понитком Данилка маленько поежился,

Покорежился,

Весь комком, ножки так под себя подогнул,

Надышал под пониток и вскоре уснул.

 

Лег Фомич, только сердце его что-то гложет,

Все заснуть он не может,

Разговор о той досточке все в голове,

Как блоха в рукаве:

Нет ни сна, ни покою

От нее Фомичу.

Поворочался он, встал, пошарил рукою,

Зажигает свечу

И — к станку: разговор проверяет,

Эту досточку так он и сяк примеряет;

То он кромку закроет одну,

То другую — «ну-ну!» —

То прибавит он поля, то поля убавит,

То он досточку этак поставит,

То другой стороной повернет,

Поглядит и рукою махнет:

«Ну, чего же, выходит, я стою,

Это ж прямо позор,

Ведь парнишечка сметкой простою

Лучше понял узор.

Нет, не сметка одна в этом всем выявляется.

Вот тебе Недокормыш! Войдет ежли в сок...»

На Данилушку смотрит старик, умиляется,

Умиляется и удивляется:

«Ну, глазок!.. Ну, глазок!..»

Потихоньку пошел в кладовушку, —

Туп, туп, туп!

Притащил для Данилки оттуда подушку

И овчинный тулуп,

Осторожно парнишки коснулся, —

До чего ж оказался Фомич легкокрыл! —

Пододвинул подушку, тулупом накрыл.

«Спи, глазастенький!» Тот не проснулся,

На другой лишь бочок повернулся, —

Под тулупом тепло! — растянулся

И давай полегонечку носом свистать.

Фомича бы кому в это время застать!

 

Ребятишек своих у него не бывало,

А вот тут ему в сердце запало:

Сирота и умом на особую стать.

Свою память, что книжечку, он перелистывает,

Вспоминая, как в детстве таким же был вот.

На Данилку любуется старый. А тот,

Знай, спокойненько спит да посвистывает.

Вот что значит тепло и покой!

После горестей, вишь, добрался до причала.

«Эх ты, — думал Фомич, — кабы вид был другой!

Надо на ноги крепче поставить сначала,

Чтобы не был он слабый да тощий такой.

Провинится — какая с таким-то расправа?

Мастерство ж наше трудное — пыль да отрава

Повреднее, чем в кузнице дым.

Не с его здоровьишком худым

Труд такой одолеть, мастерству научиться.

Сразу чахнуть начнет. Может все приключиться.

Сникнет, точно под ранним морозом трава.

Отдохнуть бы парнишке сперва.

Укрепить его надо, а там и за холку:

От него можно ждать преизрядного толку».

 

Вот как минула ночь,

Старый мастер ворчит: «Ну-ко, ты! Недоглядок!

Навязали. Мозги тут с тобою морочь.

Ты сперва по хозяйству сумей мне помочь.

У меня, брат, такой уж порядок

Понял? То-то. Я — строг.

Для начала слетай-ко ты в лес за калиной.

Обмотал ее иней седой паутиной.

В самый раз она будет теперь на пирог.

Далеко не ходи. Собирай, да не жадно.

Сколько там наберешь, то и ладно.

Хлеба больше возьми. То имей ты в виду:

Шибко тянет в лесу на еду,

Особливо когда, как сегодня, прохладно.

Да к Петровне еще не забудь-ко зайти.

Я уж ей говорил поутру-то,

Чтоб яичек тебе испекла она круто,

Молочка в туесок налила б. Ну, лети,

Да не так, чтобы пот тебя пронял.

Враз простудишься. Понял?»

 

Через день вновь заводит Фомич разговор:

«Вот сходи-ко ты в бор,

Подлови-ко мне птичек.

Как щебечет щегол, а собой невеличек!

В нашем, слышь-ко, бору все щеглы на подбор.

Да к чечетке, которая там побойчее,

Подберися ловчее.

Чтобы к вечеру были, гляди.

Понял? То-то. Иди».

А как с птичками резво Данилка вернулся,

Дед Фомич усмехнулся:

«Ладно, брат, да не вовсе. Себя прояви,

Голосистеньких пташек еще налови.

Вот как будет в избушечке нашей напевно!»

Так-то все и пошло, и пошло каждодневно.

Все Данилке уроки Фомич задает,

Все работу дает,

А работа — одна только слава:

Не работа — забава,

В лес на воздух, на вольный пробег.

 

Выпал снег.

Дед к Данилке опять со словами:

«Поезжай-ко с соседом ты в лес за дровами.

Уж готовы дрова — не рубить.

Чем другим подсобить?

А какая подмога:

В лес — прогулка дорога,

На санях посидеть, помахать ремешком,

А обратно — за возом вприпрыжку пешком».

Вот промнется Данилушка так, намотается,

Дома сытно поест и вовсю отсыпается.

Хорошо его дед обрядил для зимы —

Ведь в понитке была теплота ли? —

Шуба, шапка на нем, рукавицы, — пимы

На заказ для Данилки скатали.

Был Фомич при достатке, работал, не пил,

По оброку ходил,

Кое-что прикопил.

А к Данилке прирос. Полюбил он парнишку,

Стал держать его, прямо сказать, за сынишку.

На него он глядел

И от нежности млел.

Ничего для него не жалел.

Не кладя на него непосильного бремени,

Обучать мастерству не пытался до времени.

Так Данилка в хорошем житье и окреп.

Оказалось, Фомич-то совсем не свиреп,

И Данилка всем сердцем прильнул к нему тоже:

Никого для него нет на свете дороже.

Вот вошла и весна в свою силу-красу.

Стало вовсе Данилке вольготно:

То на пруд он бежит, то шныряет в лесу.

К мастерству между тем тож стремится охотно.

Как домой прибежит, с Фомичом разговор:

Что да как? Забирает Данилку задор.

А Фомич ему все досконально расскажет,

То-другое на деле покажет.

Примечает Данила. Не стерпит порой:

«Ну-ко, я!» Мастерство накопляет игрой.

Дед ошибку поправит: «Пригонка есть лучшая.

Не спеши. Тут вниманье утрой».

И так ласково. Речь не скрипучая.

А чтоб ругань, затрещина — не было случая.

 

Шел однажды приказчик — такая беда! —

И приметил Данилушку он у пруда.

«Это чей же такой рыболов разудаленький?

Все тут с удочкой вижу, который денек.

В будни, вишь, баловство. А меж тем паренек

Не такой-то уж маленький.

От работы его кто-то прячет, видать!»

И приказчик-собака, клыки уже щерит.

Ему нюхалки: так, мол, и так. Он не верит:

«Сам дознаюсь. Сейчас мне парнишку подать!»

Привели. Его грозно приказчик встречает:

«Чей?»

Данилка ему отвечает:

«У такого-то мастера, дескать, верчусь,

Малахитному делу учусь».

— «То-то, вижу, ты учишься: рыбочку удишь!»

Хвать Данилушку за ухо: «Врать ты мне будешь?

Я тебя от вранья отучу!»

И Данилку повел к Фомичу.

Тот увидел — неладное дело,

Но Данилку, однакоже, смело

Выгораживать стал:

«Стар уж я. От работы устал.

Нездоров, скорой смерти себе уж я чаю.

Есть опричь окуньков ничего не могу

И по ним, окунькам, я скучаю.

Вот парнишечку я, чтоб себе сноровить,

И послал окуньков наловить».

А приказчик ярится, не верит ни слову, —

Приглядеться успел к рыболову.

Парень — кровь с молоком,

И в наряде каком —

Хороши сапоги на ногах у парнишки,

Рубашонка добра, не похуже — штанишки.

Чтобы значило это? Фомич

Для ребят был для всех божий бич,

А теперь у него вдруг парнишка в заботе.

 

«Ладно, старый. Проверим его на работе».

Вот былой пастушок

Свой надел фартушок,

Вовсе новый — из кожи — запончик,

И подходит к станку. Страху — капельки нет.

Что ни спросит приказчик, чеканный ответ:

Как у камня отрезать уродливый кончик,

Камень как околтать, распилить,

Фаску снять и когда чем склеить,

Как на камне — для этого дела готовом —

Политуру и быстро и чисто навесть,

Как на медь присадить, как — на дерево, — словом,

Все, что есть.

Так приказчику сделалось вроде обидно.

Все пытал он, пытал,

Под конец сам устал.

«Ладно!» — молвил Данилке. Потом злоехидно

Говорит Фомичу:

«Этот гож тебе, видно?»

«—Не пожалуюсь. Доброго парня учу».

— «То-то вот: не пожалуюсь. Этой погудочкой

Приучаешь его к баловству.

Обучаться он должен чему? Мастерству.

Он же, вишь, у пруда развлекается с удочкой.

Я за это, чтоб знал, как держать пареньков,

Отпущу тебе свежих таких окуньков,

Не забудешь до грома, ведерко сколь весило.

И парнишке, поди-ко-ся, станет не весело!»

Погрозился приказчик вот так и ушел.

А Фомич все дивуется,

На Данилку любуется:

«Ты когда же все понял? Где знанье нашел?

Я ведь вовсе тебя не учил еще ровно».

А Данилка любовно

Старику отвечал:

«Да ведь сам же ты мне обо всем-то рассказывал,

Мастерство мне на деле показывал.

Ты работал, а я примечал.

Понял?»

Мастеру было понятно,

И понятно и шибко приятно.

Прослезился старик:

«Я-то думал, сынок, был ты занят игрою,

Ты же эвон как в дело, играючи, вник!

Все мое мастерство пред тобою

Открою.

Пусть узнают, какой у меня ученик!»

 

С той поры у Данилки не стало вольготной

Прежней жизни его беззаботной.

Плут-приказчик, сжимая по-всякому срок,

Стал Данилке работу давать на урок, —

Поначалу, что проще, все женское — пряжки,

Да шкатулки, да разные бляшки,

А потом — с ним стесняться какого рожна? —

Стал давать и такое, где точка нужна, —

Ну, подсвечники, всякие там украшения:

Украшать господам надо их помещения,

Тем отличны они от мужицкой избы.

Жмет приказчик да жмет. После точки

Дело вскоре дошло до резьбы.

Вырезать стал Данилка листочки,

Всяких видов цветочки,

Да узорчики, да лепесточки;

Подвернется еще вкруг узора — тесьма,

Малахитчику много возни, проволочки,

Дело мешкотно это весьма,

А порой — настоящая мука,

С виду вещь — пустяковая вроде бы штука,

На нее же ухлопана, смотришь, зима.

Так Данилка и вырос за этой работой.

Как работу любил, то работал с охотой,

На отделку вещей не жалея труда:

У станка назеркалил штанами скамейку.

А из цельного камня когда

Зарукавье искусно он выточил, змейку, —

«Э, прибыточком пахнет тут мне не в копейку!» —

Так приказчик решил, карандаш обсосал

И хозяину-барину так отписал:

«Честь имею поставить в известность:

Малахитное дело у нас на всю местность!

Новый мастер мной выхожен. Думать хочу,

В мастерстве не уступит потом Фомичу.

Видно сразу: природная жилка.

Прозывается он — Недокормыш Данилка.

Шибко молод еще, потому не в укор,

Что в работе не скор.

Торопливее будет. Сумеем заставить.

Будет все выпускать он в указанный срок.

Как мне с ним поступить: на уроках оставить,

Отпустить ли его на оброк?»

 

Скор Данилка в работе на диво,

Но научен был так Фомичом:

«Не работай, Данилушка, слишком ретиво,

Не оказывай силы своей нипочем».

Даст приказчик Данилке урок пятидневный,

А Фомич начинает на голос плачевный

Петь приказчику, пряча ухмылку в усы:

«Вещь такую, такой-то красы,

Самому мне сработать в пять дней невозможно.

Парень учится ведь. Надо с ним осторожно.

Только камень он зря изведет,

Коль работу ускорит,

Тут полмесяца, прямо скажу я, уйдет».

Ну, приказчик поспорит-поспорит:

«Врешь ты! Зубы изгрыз на вранье до пеньков.

Мало били вас. Гнуть из вас надобно дуги».

Ан, глядишь, и прибавит деньков,

Так Данилка работал без лишней натуги.

От приказчика втайне — чтоб время спасать —

Поучился Данилка читать да писать

Малость самую, знал-таки грамоту все же.

В этом деле Фомич сноровлял ему тоже:

«Почитай, попиши!» Той порою не раз

За Данилку пытался доделать заказ.

Но Данилушка был против этой работы:

«Что ты, родненький! Что ты!

Своего ль тебе мало труда?

У тебя, погляди-ко, — глотнул малахита! —

Уж зеленою стала совсем борода.

И работа сама по себе ядовита,

И под старость здоровье твое уж не то.

Ну, а мне — хоть бы что!»

 

Впрямь, Данила в ту пору

Здоровенным стал парнем, без спору.

Где заморыш былой?

Нет его и в поминке.

Хоть звался Недокормышем он по старинке,

Был Данила красавец прямой:

Уж такой-то дебелый,

Остальные парнишки пред ним — мелкота,

Рослый парень, румяный, кудрявый, веселый, —

Словом, девичья, как говорят, сухота.

Стал Фомич напевать: та девица иль та

На невесту хорошую смахивает.

А Данилушка, знай, головою потряхивает,

Разговор на другое сведет:

«Ладно! Наше от нас не уйдет.

Нету девки такой, чтоб по ком не скучала...

Мне бы мастером стать настоящим сначала».

 

Барин, знать, не ногой себе брюхо чесал,

Он приказчику так отписал:

«Пусть тот парень, хваленый Данилка,

Мне докажет, какая в нем жилка,

По любому пускай чертежу

Мне точеную сделает чашу на ножке, —

Я тогда погляжу,

По какой его можно направить дорожке:

На оброк отпустить аль зажать —

На уроках держать.

Да смотри — за твоим за строжайшим ответом! —

Чтоб Фомич не посмел помогать ему в этом».

Не промедлил приказчик единого дня,

Сразу вызвал Данилку: «Работа имеется.

Для тебя здесь наладят станок у меня.

Камень тож привезут — первый сорт, разумеется».

Грусть взяла Фомича.

Он к приказчику: «Парня берешь ты для ча?

Кабы пользу какую все это имело».

Его вытолкал в спину приказчик, рыча:

«Не твое это дело!»

 

«Ну, что будет. На новое место пойду».

Стал прощаться Данилка, свой узел завязывать.

А Фомич на прощанье стал парню наказывать:

«Не спеши лишь в работе, имей ты в виду:

Полной силы своей ты не должен оказывать».

Так сперва-то Данилка себя и держал,

Не ахти как у чаши ходил торопливо,

Да потом показалось все это тоскливо,

Он сорвался, на полную силу нажал.

Вышла чаша из дела в короткое время.

Вот приказчик очки на сопатку надел,

Долго скреб себе темя

Да на чашу глядел,

Все глядит, не сопит, не ругается,

Сделал вид, будто так тому быть полагается,

И сказал, уходя: «Ты другую готовь».

И другая готова. И третья.

Тут приказчику в рожу ударила кровь:

«А! Теперь все сумел подсмотреть я,

Вас накрыл-таки я с Фомичом,

Понял хитрость я вашу.

Написал-то мне барин о чем:

В срок такой-то одну изготовить мне чашу.

Ты же выточил три.

Уж теперь ты со мной не хитри.

Не поможет тебе никакое притворство:

Знаю силу твою и в работе проворство.

А уж этому старому псу

Угощеньице я поднесу

За такое потворство!»

 

Карандашик приказчик опять пососал

И хозяину-барину все написал,

Что Фомич заслужил-де березовой каши,

А Данилка всю силу свою показал.

Отослал он письмо и с письмом все три чаши.

Только умный ли стих на него накатил,

То ль приказчиком был он за что недоволен,

Барин все на свой лад обратил:

«Без парнишки, — писал он, — Фомич обездолен?

Так назначить Даниле пустяшный оброк

И вернуть к Фомичу. Мастерство их готовенькое,

Сообща-то что-либо придумают новенькое.

Им то лучше, и нам будет впрок.

А пока пусть Данила берет себе срок

Хоть пять лет, дело вовсе не в срочности,

Но чтоб чаша по этому вот чертежу

Мне Данилой была б изготовлена в точности».

А на том чертеже не простые дела,

Не пустая колодина с дыркою:

Нарисована чаша была,

А все штуки на ней — с заковыркою:

Ободок обведен весь каймою резной,

Пояс каменной лентой обвит троекратно,

А по ленте — узор очень трудный, сквозной,

На подножке листочки торчат аккуратно,

И цветочки и почки — набор мелюзги.

Одним словом, придумали чьи-то мозги!

 

У приказчика инда в глазах стало зелено.

Зря грозился: мол, я Фомича проучу.

Объявил он Даниле, что барином велено,

И, отдавши чертеж, отпустил к Фомичу.

Те-то рады!

Лучше всякой награды.

Жизнь у них потекла, как зеркальный ручей,

И работа пошла побойчей.

С чашей возится парень. Сплошать неохота.

Есть капризы у камня, их все разузнай.

Чуть неладно ударил, пропала работа.

Вновь ее начинай.

Но и глаз его верен, и хватка умелая,

И уверенно-смелая

У Данилы рука.

Сил хватает. Работа спорится пока.

Только часто он охает: «Эко художество!

Наворочено хитростей многое множество,

А меж тем ровно нет никакой красоты.

Пустяка не хватает совсем: простоты.

Что надумали, а?» Паренек удивляется.

А Фомич ухмыляется:

«Да тебе что до этого? Право, чудак.

Так придумали, надобно, значит, им так.

Мало ль всяких я штук вырезал да вытачивал,

Так и сяк пред собой поворачивал,

Не поймешь даже толком, где — зад, где — перед,

И на кой они ляд, шут их там разберет!»

 

Обратился Данила к приказчику даже:

«Ох, и чаша рисунком худа же!»

Тот ногами затопал, рукой замахал:

«За рисунок заплачено сколько, слыхал?

Да художник первейший в столице, пожалуй,

Делал этот чертеж. А ты что? Очумел?

Пересуживать вздумал башкой своей шалой?

Как ты смел?

Чтоб мужик господам хамский вкус свой навязывал!»

А потом, видно, вспомнил, что барин наказывал:

Мол, Фомич и Данила вдвоем

Могут в новеньком в чем отличиться, в своем.

Так сказал он Даниле: «Об этой-то чаше

Рассуждать — дело вовсе не наше.

Но коль чашу сумеешь ты сделать свою

Рядом с этой совсем на иную статью,

По другому какому-то, лучшему плану,

Мне-то что, бьет меня по карману?

Я на чашу вторую согласье даю

И мешать тебе в этом не стану.

Камня хватит, поди-ко. Гляди, отличай,

Какой надо, такой получай».

 

Вот какое Даниле вниманье оказано.

Да и то ведь подумать, — не помню, кем сказано:

Уж не так это дело хитро,

Чтоб охаять чужое добро,

А свое вот придумать — да в самую точку,

Чтобы стать по заслуге у всех впереди, —

С боку на бок, поди,

Не одну тут повертишься ночку.

 

После этого думка одна

Завладела Данилой сполна.

Он над чашей сидит над чертежной,

Малахит покоряет рукою надежной.

Подгоняя на нем к завитку завиток,

В голове ж на другое совсем переводит:

К малахиту какой лепесток

Да цветок

Лучше прочих подходит?

Стал задумчив Данилка, невесел на вид.

Поразвлечь его как-то Фомич норовит:

«Ты здоров ли, дружок? Гнал бы мысли ты взашей!

Да полегче бы, право, ты с этою чашей.

Торопиться какая нужда?

Без того ты на чашу свою нагляделся.

Ты вот лучше в разгулку сходил бы куда.

Дома сиднем сидишь. Засиделся».

— «Верно, — парень ответил, — и то рассудить:

Торопливости нету. Досужно.

В лес, пожалуй, не прочь я сходить,

Не увижу ль того, что мне нужно».

 

Лето в самую только вошло красоту.

Время было покосное.

Зреют ягоды. Травы в цвету.

Чуть не каждое утречко росное

Стал побегивать в лес паренек.

У полянки торчал обомшелый пенек.

Тут Данилка сидит спозаранку

Да глядит на полянку,

А не то по покосам пойдет,

Да не просто бредет,

А идет по траве деловою походкой,

Смотрит вниз, будто занят какою находкой:

Вот! Нашлась! И опять затерялась в траве!

А людей на покосе-то много,

Знать хотят, что у парня сидит в голове.

«Потерял, — спросят, — что?» Но посмотрит он строго,

Будто гнет его горе какое в дугу,

А потом всех улыбкой осветит

И печально ответит:

«Нет, терять — не терял, а найти не могу».

Ну, пошел разговор средь людей, разумеется:

«С парнем что-то неладное деется!»

 

Он вернется домой и — к станку. И сидит.

В голове его гудом гудит,

Мысли мечутся как раздраженные осы,

Эта той вперерез.

Он сидит до рассвета, а с солнышком — в лес

Иль опять на покосы.

Стал домой приносить он листки

Да цветки,

Собирая их в поле,

Все из объеди боле —

Черемицу, багульник, омег да дурман,

Резунами набьет себе полный карман.

Спал с лица он, в глазах — беспокойство,

И в руках уже смелость не та.

Стал тревожен Фомич, видя это расстройство:

«Что с тобой, сирота?»

— «Не дает мне все чаша покою.

(Не чертежную чашу он тут разумел.)

Брежу, дедушка, чашей такою,

Чтобы камень в ней полную силу имел».

 

Начинает Данилу Фомич отговаривать:

«Ни к чему тебе кашу такую заваривать.

Ну, на что тебе чаша такая далась?

И затея такая отколь родилась?

Препустая затея, скажу тебе грубо.

Пусть там тешатся баре, как это им любо.

Мы ведь сыты с тобой, нам чего горевать.

Нас бы меньше лишь стали они задевать.

Мне подсунут узор хоть какой, не перечу.

Самому-то мне лезть для чего им навстречу?

Только лишний хомут на себя надевать».

А Данила свое: «Я худым не мараюсь,

Не для барина вовсе стараюсь.

Не уходит из глаз, все стоит предо мной

Чудо-чаша совсем в обработке иной.

Посуди: первый камень у нас, между прочим,

Ну, а мы — нас с тобой для примера возьму —

Что мы делаем с ним? Лишь себя мы порочим:

Дивный камень мы режем да точим,

Политуру наводим, — и все ни к чему.

Не хвалюсь — может быть, не рука мне,

Но желанье припало — себя растерзать,

Только полную силу, живущую в камне,

Самому поглядеть и другим показать!»

 

Время шло. Приказание барское в силе.

Хоть бедняге Даниле

Это было острее ножа,

Сел за барскую чашу, держась чертежа, —

За работою грусть понемногу рассеивается,

Парень смотрит на чашу, посмеивается,

Прикасается к ней, точно гладит ежа:

В ленте каменной дырки,

Да листки-растопырки,

Да резная кайма...

Можно спятить с ума!

Бросил эту работу, взялся за другую,

Не отходит почти от станка.

«Знаешь, дедко, я сделаю чашу какую?

Красоту всю возьму у дурмана-цветка».

— «Эко выискал диво! Бурьян у окошка!»

Парень слушать не хочет. В запале. Горит.

А денька через три Фомичу говорит,

Как в работе какая-то вышла оплошка:

«Ладно! Дело одно надо делать — не два.

Кончу барскую чашу сперва.

А потом — за свою. Ни твои отговоры

Уж тогда не удержат меня, ни укоры.

Вижу чашу... дурманный цветок... без листвы...

Не выходит она из моей головы!»

— «Эк ты как пристрастился к дурману.

Делай, делай. Мешать я не стану».

Так Фомич отвечал,

В мыслях то намечал:

Время выветрит дурь всю у парня, как водится, —

Про дурман позабудет Данилка, уходится, —

Можно к лучшему все изменить,

Если б только парнишку женить, —

Ребятишки пойдут да заботы семейные,

Сразу сникнут все эти дурманы затейные.

Барской чашей Данила опять занялся.

В год не кончить. Резьба шибко тонкая вся.

Малахит обрабатывать надо, не глину,

Ничего тут не сделать в присест.

Вот уж чаша готова почти вполовину.

Про дурманный цветок нет у парня помину.

Стал талдычить Фомич: «Среди наших-то мест

Сколько славных невест! Но среди всех невест

Нет милее Демехиной Кати.

Ты, Данилушка, к ней пригляделся бы кстати.

Девка, прямо сказать, красота!»

Так Фомич говорил неспроста,

Твердо знал он, не только угадывал,

Что Данилка на девушку сильно поглядывал.

Стал Данила красней кумачу.

«Погоди, — отвечал Фомичу, —

С чашей кончить мне дай, — до чего надоела!

Вот того и гляди, что хвачу молотком.

Ты же мне про женитьбу. Пристал с пустяком.

Подождет меня Катя. Ей думать о ком?

Есть у нас уговор насчет этого дела».

 

Чашу вскоре Данила довел до конца.

Но про это приказчику он ни словца.

Дома все же надумал он — пьянку не пьянку,

Просто так — небольшую устроить гулянку.

Катю, знамо, позвал и ее мать-отца.

Мастера тож пришли — малахитные боле.

Катя чаши его не видала дотоле,

Удивилась: «Узор очень мил, —

Вот гляжу, сколько хитрости тут наворочено,

В камне крошку меж тем ты хотя обломил,

До чего же все чисто да гладко обточено!»

Мастера хвалят тоже: «Ну, ловко ж ты, брат!»

«Молодец!»

— «Подогнал к чертежу в аккурат!»

— «Не придраться!»

— «Сработано чисто!»

— «Сделал скоро и споро».

— «Блеснул ты резьбой.

Этак трудно нам будет тягаться с тобой!»

По-хорошему хвалят, хотя не речисто.

Слушал-слушал Данила и молвил: «Да, да!

В том-то вся и беда,

Что похаять тут нечем, все гладко да ровно,

Чист узор и чертеж соблюден безусловно,

А меж тем никакой красоты.

То ли дело — живые цветы:

Самый плохонький чем-то пленяет,

Сердце радостью нам наполняет.

Чем же чаша вот эта порадует взгляд?

И на кой она ляд?

Вот Катюшу она подивила

Тем, что мастера руку и глаз проявила:

Хоть бы крошечку камешка где обломил!»

— «Эк беда! — Мастера засмеялись. —

Обломил — заклеил,

Политурой покрыл,

Вот и все. Кабы этого все мы боялись!»

— «Вот, вот, вот! Политура — и ты не в беде.

Ну, а где ж красота его, камня-то? Где?

Где прожилка прошла — место метим для точки,

Или дырки сверлим, или режем цветочки.

Что к прожилке грешно прикоснуться рукой,

То у нас не в примете.

А ведь камень какой!..

Ух ты, камень какой!..

Первый камень на свете!»

Вот какие Данила слова закатил.

«С непривычки: маленько хватил».

Мастера все на это:

«Что творится, Данила, в твоей голове-то?

Намолол ты чего нам, бог весть.

Камень — камень и есть.

Что с ним делать? Порядком рабочим

Мы сверлим его, режем да точим».

Только был тут один старичок,

Фомича и других он учил в свою пору,

Он Даниле сказал: «Твоему разговору

Грош цена, милачок.

Я покрепче сказал бы, да вот при девице...

Не ходи-ко по этой ты, друг, половице.

Аль ты в горные хочешь попасть мастера?»

— «Есть такие?»

— «Не маленький. Знать бы пора,

Что хозяйкою Медной горы-то

Под землей мастеров этих много укрыто.

Их работа в горе на хозяйкин заказ.

Вот у них мастерство! Мне случилося раз

Видеть ихней работы вещичку.

От работы от нашей совсем на отличку.

Кто такую добудет, в руках — капитал,

На всю жизнь обеспечит себя и семейку».

Все пристали: «Какую поделку видал?»

Старичок отвечал:

«Малахитную змейку.

Зарукавья у нас вроде змеечки той,

Нынче делать их змейкою стало в привычку».

— «Что ж она? Чем взяла-то?»

«Какой красотой?»

— «Говорю, что от нашей совсем на отличку.

Сразу может признать ее мастер любой.

Наша змейка иная,

Распрекрасна, допустим, собой,

Щеголяет отточкой своей и резьбой,

Мертвым, каменным блеском своим отливая,

А вот змеечка горной работы — живая:

Хребтик черненький, глазки в зеленой меди

Искры мечут. Ну, клюнет, того и гляди!..

Мастера! Им ведь что. Вся работа резная.

В красоте из них каждый — первейший знаток,

Потому что он каменный видел цветок».

 

Старичка про цветок стал Данила выспрашивать.

Тот сказал: «Сам цветка я не видел, сынок,

А не видевши, что же враньем-то раскрашивать?

Расцветает он, людям бедою грозя:

Повидать его нашему брату нельзя,

Сколько б ни было к этому жажды, —

Кто случайно хотя бы однажды

На цветок этот глаз устремил,

Белый свет ему больше не мил.

— «Я, — Данила сказал, — ничего б не страшился,

На цветок поглядеть бы решился».

Он не думал о счастье тогда ни о чьем,

Позабыл, что сидит он с невестой-девицей.

Трепыхнулася Катя подстреленной птицей,

У бедняжечки хлынули слезы ручьем:

«Ах, Данилушка, этим себя ль ты измучил?

Белый свет тебе ровно наскучил?»

 

Тут другие смекнули: с такой болтовни

Получилась неважная вовсе беседушка.

Старика поднимать стали на смех они:

«Из ума выживаешь ты явственно, дедушка.

Лучшей сказки не мог ты найти.

Парня зря только этим сбиваешь с пути».

— «Что?! — Старик по столу кулаком даже стукнул. —

В камне, правда, не смыслим мы все ни черта!

А в цветке том показана вся красота».

Мастера снова смехом: «Ты, дедушка, клюкнул.

Нет такого цветка да в такой-то красе».

— «Есть такой, провалитесь вы все!»

Вот не стало гостей. Но Даниле не спится.

А вздремнет — разговор недоконченный снится.

Паренек загрустил,

Снова в лес зачастил,

С дурман-чашею возится снова,

А про свадьбу ни слова.

Стал Фомич уж его понуждать:

«Что ты девушку зря покрываешь позором?

Сколь лет ей в невестах томиться да ждать?

Смотниц мало ль? Начнут пересмеивать хором».

У Данилы на это все те же слова:

Мне придумать... да камень найти бы сперва».

 

Ни себя не жалея, ни доброй одежки,

Он повадился бегать на медный рудник

На Гумёшки,

Все там камня искал — сам себе проводник,

Он в забои забытые всеми проник,

Иль искал наверху, камень трогая каждый.

Оглядев очень пристально камень однажды

И увидя, что камень не стоит хлопот,

Он сказал: «Нет, не тот!»

Вдруг он слышит в ответ, хоть души ни единой

Не виднелось кругом:

«Поищи-ко ты в месте другом...

Возле горки Змеиной».

Огляделся Данилушка. Нет никого.

Ладно. Верно, морочит кто-либо его,

Шутит. Где он запрятался, шут-то?

Место голое, спрятаться некуда будто.

Зашагал он домой. Дома ждут его щи

Да— Фомич будет охать, о Кате горюя.

Вдруг опять слышит голос: «Ты камня ищи

Возле горки Змеиной, тебе говорю я».

Оглянулся Данила: «Ну, что за обман?»

Только голос приятненький, женский, не грубенький.

Верно! Женщина... вон... чуть видна, как туман

Над рекою вечерний, голубенький.

Был туман и — не стало. «Эх-ма!..

Да неуж — то сама?

Ладно ль будет на это давать отговорку?»

И Данила пошел на Змеиную горку.

 

Еще засветло к ней он дойти норовит.

Недалечко она. Небольшая на вид,

А крута, и с одной стороны, как нарочно,

Кем-то срезана точно.

Получилось глядельце — не надо гадать

О богатстве подземном владельцу:

Все пласты — лучше некуда — сразу видать.

Вот подходит Данила к глядельцу,

Камень сразу приметил — с собой не унесть,

Малахитина в точку, как есть,

То, что надо как раз для Данилки:

Вроде кустика сделан природой самой,

Снизу цветом погуще, где надо — прожилки.

За лошадкой Данилка дорожкой прямой.

Камень этот быстренько привез он домой,

Показал Фомичу: «Не находочка, ну-ка?

Для меня ровно кем-то подброшена штука!

Живо сделаю. Знаешь ведь сам — не ленюсь.

А как сделаю, тут и женюсь.

Заждалась меня Катенька. Мне-то легко ли?

Не давала работа, вишь, эта мне воли.

Попытаюсь управиться с ней

Поскорей».

Свадьба, стало, совсем у дверей.

 

Заработал он впрямь что есть силушки-мочи.

Возле камня проводит и дни он и ночи.

А Фомич знай молчит,

Про себя лишь ворчит:

«Камень, правда... Редчайшую сделал находку.

Успокоится, может, как стешит охотку».

А работа Данилкина ходко идет.

Низ отделан: как есть, куст дурмана цветет,

Листья кучкой, широкие листья, дурманные,

И прожилки, и зубчики, словно чеканные.

«М-да! — Фомич говорит. — А цветочек-то твой

И взаправду — рукой хоть пощупать — живой».

Но до верху дошло — заколодило сразу.

Стебелечек был выточен — всем для показу,

Боковые листочки — на чудо взгляни! —

И на чем только держатся, право, они?

По дурману-цветку отработана чашка.

Все, одначе, не то!.. Получилась затяжка.

Не дается работа. Данилка застрял:

«Неживой стал цветок и красу потерял.

Как его оживить?!» Сна Данилка лишился.

«И с чего паренек закрушился? —

Мастера этак все про него говорят. —

Чашу может кто сделать такую? Навряд.

Чаша прямо на диво, смотреть-то отрадно,

А Данила мудрит, а ему все не ладно.

С небывалым бывалое хочет сличить.

Парня надо лечить».

Катя слушала речи, им мысленно вторя, —

Истомилась, поплакивать стала от горя.

 

Образумило это Данилку: «Конец!

Не подняться мне выше. Не те, видно, крылья.

Не поймать силу камня. Напрасны усилья».

Торопить стал Катюшу: «Идем под венец!»

А чего торопить? Молвил только бы слово.

Все давным уж давно у невесты готово.

Весел парень. Колечки уже заказал,

Ну, и всякую новую справу одежную.

Он про чашу — чертежную —

Ведь приказчику-то не сказал,

А тот сам набежал: «Ух, вещица какая!

Надо барину чашу немедля отвезть».

Но Данила ему: «Не довел пустяка я.

Погоди-ко маленько. Доделочка есть».

Время было осеннее. День уж не длинный.

Кто-то к слову сказал: «Скоро праздник Змеиный.

Соберутся все змеи на праздник на свой».

Услыхал то Данила, поник головой.

Про цветок он про каменный снова

Вспомнил все разговоры от слова до слова.

Если к пороху кто-то подносит фитиль,

Порох вспыхнет. Данила забился в каморку.

Думать стал: «Мне в последний разок не пойти ль

На Змеиную горку?

Может быть, мне удастся что-либо узнать».

И про камень-находку он стал вспоминать,

И про голос о горке... — «ведь был он не ложен:

Камень вроде нарочно у горки положен!..»

И Данилка пошел. Важен первый шажок.

Уж мороз серебром темный лес разукрашивал,

Подмерзала земля, и снежок,

Первый, мягкий снежок припорашивал.

Подойдя к тому месту, где камень он брал,

Видит выемку парень. «Тут камень ломали».

Не подумал он, мыслей своих не собрал:

Кто ломал? Не сама ли?

Он зашел в этот выбой, в его глубину.

Парень — трудно найти посмелее.

«Посижу, — он решил, — отдохну.

Тут за ветром теплее».

Камень он увидал у стены серовик,

Видом весь вроде стула.

Сел на каменный стул, головою поник.

Мысли все про цветок: увидать бы на миг!

Только чувствует — осень холодная дула,

Тут же сразу крутой перелом:

Потянуло откуда-то летним теплом,

Будто рядом не камень, а зелень, лужайка.

Поднял голову парень: напротив сидит

— Как ее не признать? Все на ней — малахит! —

Медной, значит, горы чаровница-хозяйка!

Но не верит Данила глазам.

«Мне мерещится. Болен я. Чувствую сам».

Он сидит и молчит. Перед ним никого-де.

И хозяйка молчит, призадумалась вроде,

А потом говорит (Значит, все не во сне!):

«Нут-ко, мастер Данила, скажи-ко ты мне,

Дурман-чаша твоя чем себя отличает?»

— «Чем? Не вышла!» — Данила ей так отвечает.

«Вешать голову, мастер, — в том радости нет:

Кто повесил ее, тот уже обезглавлен.

Попытай что другое, мой добрый совет.

Камень будет по мыслям твоим предоставлен».

— «Нет, измаялся я. Размотал весь моток,

Сколько было, терпенья.

Все — любые! — исполню твои повеленья,

Только каменный мне покажи ты цветок.

Есть такой?»

— «Ты обдумал вопрос-то?

Показать — дело просто.

Пожалеешь потом. С этим нету игры».

— «Ты потом не отпустишь меня из горы?»

— «Нет, бегут лишь отгула, где хилость да гнилость, —

От меня же дорога открыта вполне,

Только все возвращаются снова ко мне».

— «Покажи мне цветок, сделай милость!»

 

Уговаривать долго пыталась она:

«Мастерам настоящим нельзя торопиться.

К мастерству есть дорога одна:

Самому его надо добиться».

Фомича помянула: «Из пчел, не шмелей.

Он тебя пожалел, ты его пожалей».

Про невесту напомнила: «Как привечает!

Ведь души в тебе девка не чает!

Жизнь она ли твою омрачит?

Ты же в сторону смотришь. А будет что дале?»

— «Знаю! Все же цветок покажи мне! — В запале

Так Данила хозяйке кричит: —

Покажи. Для меня это жизни дороже!

Все равно мне, вернусь, не вернусь ли назад!»

Отвечала хозяйка: «Ну, мастер, добро же

Ты увидишь мой сад».

 

Будто осыпь обрушилась где земляная.

Шум пошел и утих.

Смотрит парень-картина иная:

Нету стен никаких,

А деревья стоят вида все необычного,

Не как в наших лесах, а из камня различного:

Мрамор там, змеевик, — словом, всяких пород,

И что главное — парень раскрыл даже рот! —

Все деревья — живые: надутые почки,

И зеленые ветки на них, и листочки, —

Ветерок подует — поднимется голк,

И пока он не замер, не смолк,

Будто галечки кто — так на слух представляется —

Стал подбрасывать, чирканьем их занимается.

А понизу — трава,

Тож из камня и тож, как деревья, жива.

Цветом травка та разная,

Рядом с травкой лазоревой — красная, —

И светло, хотя солнышка нет, —

Извивая хвосты, свои тулова, шейки,

Золотые в деревьях трепещутся змейки,

И от них этот свет —

Мягкий, ласковый, глазу приятный,

Ровно свет предзакатный.

 

Вот хозяйка Данилу — дорога светла —

Скорым шагом к полянке большой привела.

На полянке земля, точно глина простая,

А по ней черным бархатом поросль густая,

И куда ни посмотришь, во всех-то местах

Дурман-цветом та поросль покрыта, —

Красоты ненаглядной на черных кустах

Колокольца зеленые из малахита,

И сурьмяная звездочка в каждом цветке, —

Огоньки над цветками сверкают живые,

Это пчелки мелькают везде огневые,

Отдыхают на том, на другом лепестке,

В колокольца спускаются, росы медвяные,

Ядовито-дурманные, с жадностью пьют

И потом вылетают оттуда, как пьяные, —

Колокольца колышутся, звезды сурьмяные

Тонкий-тонкий, серебряный звон издают,

Ровно песню поют.

 

Тут хозяйка спросила: «Что, мастер Данила?

Я тебя своим садом пленила?»

Отвечал он: «Мне трудно из сада уйти.

За показ твой спасибо.

Чтобы мог я подобное сделать что-либо,

Можно ль камень найти?»

— «Верный глаз у тебя, руки тоже не слабы,

Лучший мастер из всех в мастерском ты кругу.

Кабы сам ты придумал, я камень дала бы,

А теперь не могу!»

Так сказала хозяйка и — кончено дело:

Где-то осыпью вновь зашумело, —

Вкруг себя паренек поглядел,

Он на камне на том же, где раньше сидел,

В той же ямине. Холод насквозь пробивает.

По-осеннему ветер свистит, завывает.

 

В этот вечер — совпали какие дела! —

У невесты как раз вечеринка была.

Вот Данила туда и направился.

Поначалу невесте лицом он понравился:

Уж такое веселое — любо глядеть.

Стал плясать он и петь,

Молодцом приосанился,

А потом затуманился.

«Что с тобой? Аль сошлись мы кого хоронить?»

Испугалась невеста, ей это не мило.

Он ей стал непонятное что-то бубнить:

«Нездоров я. Мне голову всю разломило...

И в глазах зарябило...

На полянке лазурь... чернота...

И зеленое с красным...

Поросль пьяно-дурманная с листьем атласным...

И сурьмяные звездочки, ах, красота!..

Все при свете волшебном казалося ясным...

И опять темнота...

Воет ветер... Дорога с промерзшими лужками...

Страшно!.. В памяти как это все удержать?..»

Видит Катя: больной, стали руки дрожать.

 

Вечеринка окончилась. Катя с подружками

По обряду пошла жениха провожать.

Ну, а много ль дороги?

Жили рядом они, через дом — через два.

Сердце Кати щемит от неясной тревоги,

Но со смехом она произносит слова:

«Этак, девушки, рано мы спать приохотимся.

Мы не сразу домой жениха поведем,

До конца мы по улице нашей дойдем,

По Еланской воротимся».

Мысль о том у самой:

Голова у Данилки с чего-то кружится,

Пусть на улице он просвежится,

Перед тем как ему возвращаться домой.

 

А подружки довольны, того только ждали.

«Впрямь, — вскричали, — жених-то едва ли

Не живет у невесты в дому!

Мы по-доброму вовсе еще не певали

Провожальную песню ему».

Голоса на морозе разливисты, гулки.

Кстати ветер утих. Падал редкий снежок.

Все пошли. Самый час для разгулки.

Впереди шел с невестой жених, мил-дружок,

А веселой гурьбою за ними

Шли подружки невесты с парнями своими.

Поначалу хи-хи да ха-ха.

Насмеявшися, девушки в честь жениха

Загорланили песню свою провожальную,

Уж такую печальную,

По покойнику чисто, ну, подлинно, вой.

Катя видит — неладно все это,

Причитанье какое запето, —

Без того ведь Данилка с больной головой,

Невеселый, все думушки где-то,

Так уж Катя его стала всяк тормошить,

Все, что было, тащила из памятной сумки,

Все слова, чтоб его поразвлечь, рассмешить,

На другие свернуть, на веселые, думки.

В разговор он вошел, будто стал отмерзать,

Стал хорошее слово на слово низать,

Отвечать стал на ласку такою же лаской,

Но — с какой-то сторожкой опаской,

Будто лишнее слово боялся сказать, —

Под конец мыслью снова какой-то ужалился

И опять запечалился.

А подружки Катюшины тою порой

Завели уже песню на новый настрой,

Был настрой этот шибко заборист и весел.

После шутки пошли, суетня,

Беготня.

Но Данилушка голову грустно повесил,

Сам он тут, а все мысли его где-то там...

Проводили его. Разошлись по домам.

С ним невеста. Целуй без чужого догляду!

Но Данила — что мертвый: глухой и немой.

Проводил он невесту — уже без обряду —

И вернулся домой.

 

Тихо-тихо домой он вернулся,

Чтоб Фомич не проснулся.

Осторожно зажег паренек

Огонек,

На середку избы обе чаши извлек

И стоит их оглядывает,

В мыслях что-то прикладывает.

Кашлем стало тут бить Фомича,

Надрывается прямо. Что с мастером сталося?

От здоровья его ничего не осталося,

Надломили и старость и хворь силача.

Пред Данилой ученье его промелькнуло:

Приобрел он отца в человеке чужом.

Точно по сердцу острым ножом,

Этим кашлем его резануло.

Крепко жаль старика. Век бы с ним вековать.

Тот откашлялся, сразу к Даниле с вопросом:

«Ты с чего это в чаши уткнулся так носом?»

— «Да гляжу, не пора ли сдавать».

— «И сдавай... ках-ках-ках!.. И прекрасно...

Мастера все признали: готовы давно.

Занимают... ках-ках!.. Только место напрасно...

Лучше сделать нельзя все равно».

Рад Фомич: образумился, дескать, чудила.

С тем заснул, чтобы встать на работу чуть свет.

 

Вслед за ним тож прилег и Данила.

Только сна ему нет.

Поворочался он. Все не спится.

Встал, зажег огонек, подошел к Фомичу.

Фомичу что-то снится.

Парень тяжко вздохнул: «Вот как я отплачу

За добро за его. Без меня он зачахнет».

На дурманную чашу потом поглядел,

Взял балодку, в руках повертел

Да по чаше по этой как трахнет,

Только схрупало. Чаши другой

— На господский чертеж дорогой —

Он не тронул, а только отбросил балодку,

Подошел к этой чаше и плюнул в середку.

А потом, в чем он был, в том стрелою на двор!..

 

Так Данилу с тех пор,

Хоть искали его повсеместно,

А найти не могли. Где пропал — неизвестно.

Шел про то разговор:

Фомича и невесту покинул —

Знать, решился ума, в лес ушел со двора

Да в лесу где-нибудь и загинул:

Ведь раздетый ушел, а такая пора.

Но иные несмело, а все же поспаривали,

Про Данилу и так шепотком разговаривали:

Не хозяйкой ли в горные взят мастера?

 

К месту будет иному сказать пустоплету:

Мастерство никому не дается с налету,

Стоит мук — очень тяжких порой — мастерство, —

В мастерстве высочайшем — в нем есть колдовство.

Вон с Данилой какие дела приключилися.

В старину мастерству-то как люди училися!

1939

 

Сила

О тагильских Демидовых весь разговор:

Шибко эта порода у нас знаменита,

Имена у Демидовых шли до сих пор

Вперемежку — Окинтий, а следом Никита,

За Никитой — Окинтий. Цари-короли!

Не заводчик богатый, не выжига тертый,

А Никита Четвертый!

Турчаниновы моду от них завели,

Тоже, дескать, и мы перед вами не марки:

Имена у них всё иль Петры или Марки.

Дело их, рассуждает народ так простой,

Петр аль Марк, а всё барин — богат и у власти.

Человеку рабочему в прихоти той

Мало сласти.

Не к тому разговор — языка не марать, —

Чтобы их имена разбирать.

 

А вот чуть ли не в самой середке

Заводской нашей дачи гора есть одна,

«Марков камень» зовется она.

Турчанинову Марку — по общей наметке —

Этим честь воздана:

То ли Марк тут, который гонялся за дичью,

По другому ль какому приличью.

Только зря так про гору плетут:

Ни один Турчанинов не хаживал тут,

Вовсе место у этой горы не такое,

Чтобы барским его освятить сапогом:

Шибко место глухое,

И болото кругом, —

Ежель барин с ружьем побродить тут захочет,

Никакой вовсе дичи он тут не спугнет,

Только ноги промочит

Да сморкаться начнет.

 

Лишь рабочие люди в том месте пошныривали,

Мягкий камень маленько в горе поковыривали.

Сотня лет аль поболе прошло с той поры,

Как такое названье пошло у горы.

Срок, чтоб спутать всех Марков, достаточно длинен.

Только Марк был другой в том прозванье повинен.

Вишь ты, барынька тут на заводах жила,

Турчаниновской душечкой прежде была,

Накопила деньжат от любовных получек, —

Как, бывало, красотке иной подопрет!

Брали замуж особо нагулянных щучек, —

Так женился на ней генерал аль поручик,

Шут их там разберет.

Вот и стала она госпожою Колтовскою.

А с чего она в Сысерти больше жила,

Овдовела аль с мужем своим порвала,

Неизвестно, а памятью только людскою —

Хоть порой забывают такие дела! —

Удержалось, что барыня, дескать, такая,

Госпожа Колтовская,

На заводах была.

 

Много барынь старинных людьми позабыто,

Будто с гробом и звание в землю зарыто.

Колтовчиху ж всё помнят который годок!

Особливый сумела оставить следок:

Где, к примеру, девчонка

Иль какая бабенка

Загуляет теперь во всю прыть,

Говорят про нее: «У, негодница,

Греховодница!

Колтовчиху, никак, норовит перекрыть!»

Колтовчиха — какой в ней характер возрос-то!

Всё же баба, скажи, не петух на току,

А ведь падкой была до чего к мужику,

Удивление просто!

Господишек вокруг-то нее без числа.

Что им делать, известно?

Никакого другого у них ремесла,

Для того лишь годились они повсеместно.

Только барыне этой всё куча мала.

Всё ей мало да мало,

Господишек одних ей уже не хватало,

Так не брезговать стала рабочими тож,

Даже стала склоняться к ним чаще да чаще:

Поскладнее который, побаще,

Тот и к делу пригож.

Тут уж мало сказать: вертихвостка.

Ежель слышали: барыней кучер Семен

На Ерему сменен,

Знали все, в чем загвоздка.

Что ж! Ерему взяла? Ну, взяла и взяла.

Подневольное дело, обязан, нет спору,

Человека-то всё ж нарядили не в гору.

Посмеются еще: «Парню жизнь весела!»

А того не подумают: барыня зла,

Парню с лаской глядеть на такое корыто...

Может, это похуже горы-то!

 

И случилося этой-то вот Колтовской

Препожаловать как-то в завод Полевской

В Петра-Павла как раз. После церкви — гулянка.

У плотинки у старенькой, там, где полянка,

Погулять собирался почти весь завод.

Начинается с малого — бабки, орлянка.

Средь мальчишек найдется всегда коновод,

Ткнет он этого в бок, а другого в живот:

«Не поборешь!»

— «Давай!»

Так борьба разгорается.

Смотришь, пара-другая старается.

Ребятишки столкнутся вперед,

А потом и до взрослых доходит черед.

Лучше нету того, как похвастаться силой.

Сильный быть не обязан верзилой:

Были сильные очень борцы

И собой молодцы.

А борьба та была, видно, на руку барам:

Не шептались бы только в углах по амбарам, —

Развлекаются люди в конце-то концов,

Так хороших борцов

Баре важно хвалили обычно

И подарком изволили жаловать лично.

 

Те борцы, что работали в Медной горе,

Были шибко худые

И по виду больные,

Только крепость у них и в руке и в бедре,

Ой какая! И спины — стальные,

Так облапит иной, затрещат позвонки,

От такого обхвата порою — на койку.

А фабричным борцам — им совсем не с руки

Против них оказать неустойку.

Круг рудничным отдать — велика ль похвала!

Да и тоже у них ведь силенка была,

У борцов у фабричных,

Особливо у кричных:

Закалили себя у огня да в дыму,

Крепко слажены все, и ловки и упруги,

У которого грыжа давно от натуги,

А попробуй-ко сунься к нему!

Отошлет за припарками к бабке Лукерье.

Был в ту пору средь кричных один подмастерье.

Марком звали. Ну, парень! Года — самый сок.

Ликом — чист, да плечист, да высок,

Ловок так, будто ртутью он налит,

А в нем сила — медведя повалит.

Кто пред ним устоит? Всех вповалку косил.

Молодой, а уж круг сколько лет уносил.

 

Ну конечно, гора похвальбы хоть посбавила,

Ей не любо, чтоб крична ее обесславила,

Так она в этот год

Учинила подвод,

Прихитрилась, взяла да Вавилу подставила.

А Вавила был, истинно, в людях урод,

И в годах уж он был, уж о внуках печаловался,

И на грудь на больную он жаловался,

Человек чуть не завтра готов помереть,

А меж тем просто страх на него посмотреть:

Согнут весь, превратился в сутулую топалу,

Так подумать, совсем человек уж зачах,

А сажень-то печатная, вишь ты, в плечах,

Две руки — две клешни — свисли чуть ли

не до полу.

Вот он был, этот самый Вавила, каков.

Проработал в горе двадцать пять он годков!

Не работа ведь это, а каторга та же.

Но не сгрызла гора его даже.

С ним, с Вавилой, никто не боролся давно,

Да и сам он к тому не охотился.

А вот тут задудили ему все в одно,

Чтобы он о горе позаботился,

Крична больно зазналась, пора осадить.

Тут и вышло: когда разыгралися кричные

И от них преотличные,

Самолучшие стали борцы выходить,

Против них и затопал Вавила.

Видят кричные — выперла сила,

А поддаться-то всё ж не хотят.

Ну, Вавила их всех разметал, как котят.

 

Тут до Марка дошло. Кричне дело не нравится,

Закричала: «Вавила совсем не в зачет!»

«Хоть кого припечет!»

«Ни один человек с этим зверем не справится!»

А гора знай орет:

«Марков, Марков черед!»

«Жаль вам парня, на праздничный лад разодетого?

Да какие ж борцы все у вас после этого?»

Шибко сильный в горячке пошел перекор.

Сам Вавила тут с Марком вступил в разговор:

«Выходи-ко, Маркуша, для круглого счета.

Какова в тебе силка, узнать мне охота».

Марк ответил: «Ну что ж? Попытаем не то.

Я бы против тебя не пошел ни за что.

Но коль сам ты так хочешь, я что ж... не перечу».

Вышел Марк. Поглядеть на такую-то встречу!

Наши борются как? Всем известно: в замок,

Ждут, чья хрустнет спина и не выдюжат ноги.

Ну, а всё же сноровка нужна и умок,

Сила вся — полусила без этой подмоги.

 

Марка бросить Вавиле и бог сам велел:

Марк Вавилы казался пожиже,

А поди же!

Одолел!

Из трех раз только раз был Вавилою брошен,

А его бросил дважды. И то: молодой.

Нет у старого силы и ловкости той.

Крична, знамо, ликует: подарок не прошен.

А рудничный народ огорошен,

Стал кричать:

«Надо снова начать!»

«Не по правилу вовсе боролись!»

Так натужно кричали — дохнуть тяжело,

У иных от натуги все швы распоролись,

А до драки-то всё ж не дошло.

Крикунов сам Вавила стал резко осаживать:

«Ну, чего себя зря взбудораживать?

Было правильно всё. Марк, взаправду, удал.

Фальши я от него никакой не видал.

А бороться уж пыл на меня не накатит.

Попытал,

С меня хватит.

Уж не тот в старом дереве сок!»

Одарили борцов без обману:

Кому шапку, кому поясок,

А Вавиле да Марку — так тем по кафтану.

А затем — повелося уж исстари так —

Все в кабак.

 

Соблюдать надо Марку такой же порядок,

Хоть он был на вино и не падок.

Неохота ему в кабачишке сидеть,

Есть иной интерес в молодые-то годы —

Марка тянет на девок, на баб поглядеть,

Как они поведут хороводы,

Поплясать вместе с ними да песни попеть.

Только всё ж мужики, как им в этом откажешь?

Круг унес, — так ужель мужиков не уважишь?

Вместе с ними пошел, сам жене стал кричать:

«Без меня тут, Манюша, не вздумай скучать!

Я ненадолго, Маня, с тобой разлучуся,

Лишь кафтан окроплю и сейчас ворочуся».

С молодою женой да на первом году

Миловались они у людей на виду,

Друг без друга они что иголка без нитки.

Баб да девок других даже брали завидки.

 

Мужики не успели войти в кабачок,

Барский к ним подбежал казачок:

Марка барыня требует. Не было дела!

Колтовчиха на круг из коляски глядела.

Из коляски видней.

Господишки тут разные были при ней,

И приказчик, и всё заводское начальство.

Вот подходит к ней Марк — за каким-то добром?

А она оказала свое генеральство:

Подала ему рубль серебром.

«Окажу тебе честь, — так сказала, — немалую,

Из своих белых рук тебя жалую».

Он ей, значит: «Покорнейше вас!»

А она на него так прищурила глаз

И себя обратила в такую-то душечку, —

То есть в барыне нету стыда на полушечку!

Всем видать. Только Марку не в разум тот вид,

Отойти норовит.

 

А она тут и выкинь неладную штуку:

«Подойди-ко сюда, покажи-ко мне руку».

Марка это дивит (а других не дивит).

Подошел, руку кверху ладонью показывает.

«Хи-хи-хи! Ты, парнишка, лукав!

Ты повыше загни-ко рукав», —

Колтовчиха так Марку приказывает.

Он загнул. А она его за руку — хвать!

Стала щупать, ну, лошадь бы смотрит, похоже.

Господишки за барыней тянутся тоже,

Меж собой не по-русски пошли толковать,

Смотрят, щупают. Марку всё это в обиду,

Но не хочет оказывать виду:

«Потерплю, будь что будь».

А уж барыня ворот велит расстегнуть:

«Покажи-ко мне шею... и грудь!»

Всё лицо Марку залило кровью,

Но крепится, не дрогнул и бровью.

А уж барыня стала дышать горячо:

«Покажи мне плечо!»

И плечо ему этак легонько щекочет,

С господишками что-то лопочет,

Не лопочет — воркует, поет

И какое-то всё повторяет словечко,

Вроде имя нерусское Марку дает.

Заводские бабешки стоят недалечко.

Шу-шу-шу! Несуразное стали молоть:

«На венчальное, Маня, взглянула б колечко:

Потускнело оно. — Стали Маню колоть: —

Эвон барыня как твоего озирает,

В жеребцы выбирает».

«Уж и кличку дала ему новую. Да!»

Ну, а Маня — девчонка, совсем молода

И проста, вроде божьей коровки,

К жизни нету еще настоящей сноровки —

Где скажи, где смолчи, где душой покриви,

Так она тут возьми зареви,

Да ведь как! Словно в доме покойник имеется:

«Ой, да что ж это, девоньки, деется?»

Марк прислушался, вздрогнул, тряхнул головой:

«Манин вой!»

 

Колтовчиха спросила приказчика строго:

«Кто завыл?»

Призамялся приказчик немного,

Тоже в страхе пред барыней был,

Шапку снял, доложил: «Воет баба евонная,

Манька, значит, супруга законная».

— «Что ж ей выть? Разве муж у меня не в чести?

Побеседую с этою дурою.

Привести!»

Привели. Перед барыней хмурою

Маня робко стоит с головою понурою.

«Ты о чем?»

А Манюша возьми с простоты

Да и ляпни: «Мой муж он законный,

А все бабы смеются, что будто бы ты

Увезти хочешь Марка на конный».

Усмехнулася барыня тут:

«Не ревела б, не будь ты глупа бы.

Хорошо ведь придумали бабы.

В конюха молодцы ведь какие идут?

Подюжей, помоложе.

Так, пожалуй, и твой будет конюхом тоже».

Маня стала совсем без ума:

Надоумила барыню, значит, сама!

Так она хлоп ей в ноги: «Ой, барыня!

Ой, сударыня!

Hо ведь мы с ним живем только первый годок,

Замени лучше Марка другими парнями!

Да ведь он у меня на конях не ездок,

Не умеет с конями!»

 

Колтовчиха на то говорит:

«Он, гляжу, и с тобой не умеет управиться.

Разве может мне это понравиться,

Что бабенка его предо мной так дурит?

Проучить вас обоих-то следует разом!»

Колтовчиха к приказчику тут же с приказом:

«Ты ей дури посбавь.

У меня быть ей в горничных. Завтра ж доставь.

Вон как щеки наела.

Ест у мужа, знать, сытенько, сладенько пьет.

Да моя-то Устинья ей лишнего тела

Быстро сбавит, уж так обобьет!..

Ну, а ты, молодец, что жены-то не учишь?

Ты за это урок свой получишь».

Только Марк без того изорвался уж весь,

То он густо скраснеет,

То он весь побелеет.

Разожгла его барская спесь.

Пред народом ему шибко стыдно.

Не в себе эта барыня, видно:

Эвон, как его стала пытать,

Перед всеми за голое тело хватать.

На весь век его этим ославила.

Да и Маня сглупа тоже на смех поставила.

В этой барыне он не оставил души б,

Господишкам такую б устроил он баню!

Осерчал. Так бы ровно весь свет он расшиб!..

И хватил он тут по уху... Маню.

 

Ta свалилася наземь — жива

Аль мертва?

И дыхания нет, и глаза закатила.

И вся стая бабешек, что Маню смутила,

Завопила: «Убил!»

— «Ой, родные, убил!»

— «Маня!.. Маня!.. Не дышит!»

— «Ой, боже мой, боже!»

Марк стоит. Колтовчиха орет на него же:

— «Эвон женушку как ты свою полюбил,

Баловством стал каким ее нежить, сударить,

Что нельзя и ударить!»

Парень тут не стерпел,

Озверел.

«Ах ты, сука Федосья!»

Как сгребет эту барыню он за волосья

Да как шмякнет на землю, ой-ой!

Каблучки только сбрякнули,

Черева только чвякнули, —

А он в рожу еще ей ногой,

Да другой!

Господишки к нему. Им-то с ним врукопашку!

Стражник вытащил шашку.

Колтовчиха визжит: «Настою на своем!..

Я расправлюсь по-своему с этим злодеем!..

Забирайте живьем!..

Забирайте живьем!»

Только где им!

Без пожарников им, видят, дело — табак,

Так пожарников звать скорым ходом.

А другие ж опять побежали в кабак

За народом.

 

Вот пожарники мчат, сколько крючьев-желез!

А народ — вперерез.

«Эх, лихая судьбина!»

С грозным криком Вавила гребет впереди,

Машет страшной дубиною — этак, поди,

В три сажени дубина!

«Эй, — кричит, — берегися, убью!

Коль посмеет кто пальцем задеть лишь Маркушку,

Негодяю тому я дубину свою

Опущу на макушку!»

Тут сердчишки у всех у господчиков — ёк!

Видят, дело худое, скорей наутек,

Неохота до срока ложиться в могилу.

Но один — Колтовчихин как будто зятек —

На бегу и пальни это, значит, в Вавилу.

И ведь что же, собачье он мясо? Попал!

Угодил, видно, в самую жилу.

Охнул тот, носом в землю упал

И уж больше не встал.

А какой был могутный! Как дуб. Не качался.

Не сломали ветра,

Не сжевала гора,

От дворянской поганенькой пульки скончался!

 

Баринок этот порох подбросил в огонь:

Весь народ разъярился

Да за ним, за убийцей, в погонь.

Тот на лошадь. По сысертской скрылся.

Господишки другие — взяла б их чума! —

И хозяюшка их, Колтовчиха сама,

Вещи быстро в коляски свалили,

Вслед за ним упалили.

Ну, пожарникам знатно намяли бока.

Изувечили многих. Душа — в облака,

Тело — в землю, — таких оказалося двое.

Вот случилося дело какое!

Для пожарников вышел крутой оборот:

Барской щедростью прихвостни эти питались,

На пожарной нещадно пороли народ,

Так за это за всё с ними тут и сквитались!

Через день, через два в Полевой —

Городское начальство, солдатский конвой.

Прикатила и подлая барыня тоже.

Так судили — не выдумать строже.

Всё пускалося в ход,

Чтобы дрогнул народ,

Указал, куда Марк подевался.

Но народ не сдавался.

Все, кого ни спроси, смотрят вбок.

В потолок.

«Нам откудова знать-то?» — бубнят виновато.

«Не могли удержать. Убежал он куда-то

И Манюшку с собой уволок».

 

Ну конечно, всем походя спины чесали.

Марка с Маней как беглых списали,

Разослали бумажку по разным местам,

Не объявятся ль беглые где-либо там.

Обстояло же с беглыми дело иначе:

Тут же рядом они — не в чужой полосе,

В заводской жили даче.

То пожарники знали, хотя и не все,

Но боялись народа: откроют — расправа.

Сами Марка порой известят:

«На тебя собирается, слышь-ко, облава».

Марк и Маня где-либо день-два погостят,

Пока злые ищейки за ними охотятся,

А потом в свое место воротятся.

У ключа в половине горы

Была срублена ими избушечка,

Сени в ней да клетушечка,

Можно жить, пока нет детворы.

 

Три зимы Марк тут выжил,

На дороге хотел Колтовчиху накрыть.

Да ее от езды словно черт отчекрыжил.

Когда в город, случится, летит во всю прыть,

С нею уйма народу,

Снаряженного, ровно к походу.

А чтоб в лес, покататься ли ей на пруду, —

Никогда. Стала барыня чуять беду,

Всех слезливо корила:

«Вы неверные слуги, — она говорила, —

Укрываете беглых в лесах.

Вижу подлость я в ваших глазах.

Марк укрылся не сам, а с женой молодою.

Кто обоих снабжает едою?»

— «Что вы, барыня! Разве же я очумел?»

«Да чтоб я!..»

«Да чтоб мы!..»

«Да взбредет мне со сна ли?»

Каждый врал как умел.

А ведь многие знали,

Чуть не все почитай.

Марк потом перебрался с женой на Алтай.

 

Колтовчихе сказали, что Марка уж нету,

В воду словно бы канул, куда-то исчез.

Колтовчиха на то: «Бросьте сказочку эту!

Этой сказкой меня не заманите в лес».

И с заводов куда-то убралася вскоре.

Марк, слыхать, на Алтае жил год или два,

На казенных заводах работал сперва.

Увидал: те ж порядки, такое же горе,

Измотают, запорют, засадят в тюрьму.

Были там удальцы, с ними он побратался —

Не привыкшие люди к ярму, —

Так он с ними — и с Маней, конечно, — подался

Под Китай в Бухтарму.

В рай попал, показалось ему:

«Вот где вольная жизнь! И зима тут за лето!»

Много мест распрекраснейших есть на земле- то!

1939

Всего просмотров этой публикации:

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »