Ш
Шестинский, Шефнер,
Шишова, Шмидт, Шошин, Шубин, Шумилин
Олег
Шестинский
Олег
Николаевич Шестинский (28.01.1929 — 06.07.2009) в младенчестве вместе с
родителями переехал в Ленинград. Всю блокаду провёл в осаждённом городе. Отца
призвали в ополчение, мама заведовала терапевтическим отделением в больнице на
27-й линии Васильевского острова и каждый день ходила туда пешком пять
километров. В Ленинграде жила и бабушка, А.Н. Шубина, прожившая до 101 года.
Автор более 50 книг поэзии, прозы и переводов, в том числе: «Друзья навеки»
(1955), «Звёзды над крышей» (1964), «Вечное эхо войны» (1972), «Мятежная книга»
(2009), «Ангелы гнездятся на земле» (2009).
* * *
Бесследно юность не
прошла:
хотя мы не были в солдатах,
—
в ней сгустки крови,
слитки зла,
озёра слёз солоноватых,
слепое мужество детей,
когда земля гудит
мятежно...
Я полюбил с тех дней людей
тревожно, трепетно и нежно.
Воспоминание о
блокаде
Я жизнь свою помню с огня
и печали,
Со звона декабрьской
земли,
Когда динамитом кладбище
взрывали,
Чтоб мёртвые в землю
легли.
Что было,
То было,
Что было
Не сплыло
Из памяти цепкой моей —
Я жизнь свою помню с
блокадного тыла,
с морозного скрипа саней.
Мои деревянные старые сани
Далёкой осадной зимы,
Скрипели вы горестно
В утренней рани
Среди городской полутьмы.
В них воду возили
В кастрюлях жестяных
От проруби с рек ледяных,
И мёртвых дружков
в простынях полотняных
От морга тащили на них.
Сограждане гибли в осаде…
И разве
могу я забыть до сих пор,
как светлые души
ровесников гасли,
их юности наперекор?
Я тоже блокадник.
Я тоже оттуда,
Где холод, где голод, где
стон…
И жизнь для меня — это
вечное чудо,
И я в это чудо влюблён.
А если бы смог мне тогда
примерещиться
позор наших нынешних дней,
я выполз бы, мальчик, из
бомбоубежища,
не прячась от смерти
своей.
Ленинградская
лирика
1
Мы были юны, страшно юны,
Среди разрывов и траншей,
Как мальчики времён
Коммуны,
Как ребятня Октябрьских
дней.
Мы познакомились с вещами,
В которых соль и боль
земли,
Мы за тележкой с овощами
Такими праздничными шли.
Нас не вели за город в
ротах,
Нас в городе искал
свинец...
О, мужественность
желторотых,
Огонь мальчишеских сердец!
Там «юнкерс» падал, в
землю вклинясь,
Оставив дыма полосу...
Те годы
Я мальчишкой вынес
И, значит,
Всё перенесу.
2
О, детство!
Нет, я в детстве не был,
Я сразу в мужество шагнул,
Я молча ненавидел небо
За чёрный крест,
За смертный гул.
И тем блокадным
Днём кровавым
Мне жёлтый ивовый листок
Казался лишь осколком
ржавым,
Вонзившимся у самых ног.
В том городе, огнём
обвитом,
В два пальца сатана
свистел...
Мне было страшно быть
убитым...
Я жить и вырасти хотел!
3
Я песни пел, осколки
собирал,
в орлянку меж тревогами
играл.
А если неожиданный налет,
а если в расписанье мой
черед,
то, с кона взяв поставленный
пятак,
я шел с противогазом на
чердак.
А было мне всего
тринадцать лет,
я даже не дружинник,
просто — шкет,
но «зажигалку» я щипцами
мог
схватить за хвост
и окунуть в песок.
4
Никуда от юности не
деться,
Потому что там в блокадный
день
Лепестки осыпала мне в
сердце
Белая тяжёлая сирень;
Потому что там, где бродят
травы,
Налитою зеленью звеня,
Тихо, неумело и лукаво
Целовала девочка меня;
Потому что там в могилах
мглистых
Спят мои погодки-пацаны,
Милые мои антифашисты,
Дорогие жертвы той войны.
Никуда от юности не
деться,
Потому что где-то там,
вдали,
Мои нежность и суровость в
сердце
На заре впервые зацвели.
Память
1
Я себя не перепеваю,
Хоть опять о том же пою…
Я иду по блокадному краю,
Через душу иду свою.
Там ходить мне до смерти
самой —
Так дружками велено мне…
Там ведь жил я когда-то с
мамой,
На опасной жил стороне.
Эту жизнь среди гула и
гуда
Всю метелью заволокло…
Всё, что добро во мне, —
оттуда;
Всё, что честно, — тогда пришло.
2
Я вспоминаю Колпинскую
улицу
С домами деревянными, сараями,
С объезженной булыжной
мостовой,
С её травой, совсем
провинциальной,
И с голубятнями до
облаков…
Я вспоминаю Колпинскую
улицу
За то, что жили там три
мушкетёра,
На ней дружили, пели и
дрались…
В испанке с алой кистью —
это Васька;
Исаак — чудак с
миндальными глазами;
А я — в бушлате, с духовым
ружьём.
Исаак погиб в блокаду в
сорок первом;
На Ладоге ушёл под воду
Васька,
Переправляясь на барже
военной;
На Колпинской я прожил
много лет.
Меня любили там и обижали.
Меня ласкали там и
презирали.
Я зло сносил там и ценил
любовь…
В дни горестей моих и
неурядиц
Я словно видел вас, Исаак
и Васька,
Вы говорили: «Брось ты, не
горюй!
Ты чаще вспоминай, как мы
дружили,
Как мёрзли мы, как
непреклонно жили, —
Ведь ты живёшь за нас и за
себя…»
Я знаю это — жить не просто мне.
3
Мы жестокость видели, —
наверно,
потому мы не жестоки.
Жили мы в кольце, в
блокаде —
до сих пор нам снятся лишь
дороги.
(Добрые, пустынные и
шквальные —
Пусть любые, только были б
дальние!)
Жалких слов друг другу не
бубнили.
Хоронили мы друг друга,
хоронили…
Ну, а если разобраться в
сути —
Мы ведь удивительные люди:
Нам за тридцать ныне, а
ведь до сих пор
Мы всё те же мальчики
блокады,
Нежны, неподкупны
угловаты…
Вечны предо мной, как
кинокадры, —
Детство… дым… в огне
Печатный двор…
Друзьям,
погибшим на Ладоге
Я плыву на рыбацком челне,
Холодна вода, зелена...
Вы давно лежите на дне.
Отзовитесь, хлопцы, со
дна,
Борька Цыган и Васька
Пятак,
Огольцы, забияки, братцы,
Я — Шестина из дома
семнадцать,
Вы меня прозывали так.
В том жестоком дальнем
году,
Чтоб не лечь на блокадном
погосте,
Уезжали вы —
Кожа да кости —
И попали под бомбу на
льду.
Непроглядна в путину вода,
Не проснуться погодкам
милым,
Их заносит озёрным илом
На года,
на века,
навсегда...
Бадаевские
склады
Пожар на Бадаевских
складах…
Там сахар, крупа и мука
Обуглились в вихрях
косматых,
Став почвою на три вершка.
Я помню горящее небо,
Где пепел парил,
чернокрыл…
А город, оставшись без
хлеба,
Своих горожан хоронил.
Голодные люди с сумою
На выжженном месте
складском
Царапали землю клюкою
И пили её с кипятком.
Какой самодержец ядреный
Не отдал разумный приказ,
Дабы развезли по районам
Запасы в трагический час?
Ведь мы бы — и стары, и
малы —
Не тая в квартирах пустых,
Хранили бы с хлебом
подвалы
И глаз не сводили бы с
них.
Не время судилищ,
филиппик,
Но всё-таки чья же вина,
Что город блокадный не
выпек
Ржаного для жизни сполна?
Не ради житейской наживы
Иль модной работы пера
Обязаны мы, пока живы,
Блокаду постичь до нутра,
—
Но важно, чтоб опыт
печальный
Грядущее предостерег
И кто-то — опять
гениальный —
Не правил бы нами, как
бог.
* * *
Детям блокады
Не быть стариками.
Их матерям не умирать.
Ангелами над облаками
За все страданья
Парить им веками, —
Божия белая рать.
* * *
Мальчики блокадного
закала,
вот уже нам тридцать,
однолетки,
волос буйным был, а ныне
редкий —
это жизнь нас за чубы
таскала.
Нас не награждали
орденами,
и не нас прославили
салюты…
Были ночи черны, зимы
люты,
смерть ходила всюду вместе
с нами,
вместе с нами в школу
заходила,
вместе с нами в очереди
стыла.
От разрывов тяжких глохли
уши,
наши лбы прорезали
морщинки —
в мудрость жизни первые
тропинки…
Так мужали души, наши
души.
Память
1
Уже не отдельные лица,
Но в грозном сверканье ума
в эпоху блокады вглядится
история века сама.
Но в сонме причин и
последствий,
храня независимый взгляд,
абзацем лишь скажет о
детстве
великих блокадных ребят,
о бывших свидетелях шквала
в начале страды и пути ...
Их нынче осталось так
мало,
что цифру не произнести.
2
Страшнее фашистского
танка,
ворвавшегося с пальбой, —
с буханками спекулянтка,
растерзанная толпой.
И делать не стали секрета.
Сурово, открыто и зло
о том сообщила газета
и радио донесло.
Мы, мальчики, зябко
молчали,
расправой оглушены ...
Так честности нас обучали.
Доныне страшны наши сны.
3
После пожара склада —
в нем сахар и мука —
как плитка шоколада,
земля на три вершка!
Мы ели землю эту,
как лакомый кусок,
Напоминал конфету
тот спекшийся песок.
И в нас рождалась сила, —
той силы нет сильней.
Земля нам жизнь продлила
на целых восемь дней ...
4
Нам в райисполкоме медали
вручили на все времена
за то, что мы землю
копали,
урок исполняли сполна.
И вот уже вьётся капуста,
являя народу свой лист…
Прекрасней и выше
искусства
я в жизни потом не достиг,
поскольку не просто народу
я в чем-то и как-то помог,
но лепту в борьбу за
свободу
я внес, как солдат, —
видит бог!
* * *
Мы в мир огня вошли со
всеми,
тех дней до смерти не
забыть,
нас, мальчиков, учило
время
лишь ненавидеть и любить.
Потом порос цветами
бруствер,
сраженья канули во тьму,
и вот тогда иные чувства
открылись сердцу моему.
Но до сих пор при каждой
вспышке
отваги, гнева, прямоты
я снова становлюсь
мальчишкой,
тем, что не прятался в
кусты,
что жизнь, наверно, узко
видел,
не думая, с плеча рубил,
и лишь фашистов ненавидел,
и только Родину любил.
* * *
А мне оставило в
наследство
мое трагическое детство
блокадных окон череду.
Стою перед своей парадной
и с каждою судьбой
превратной
как будто разговор веду.
Вот в том окне жил друг
мой Витя,
однажды он, за хлебом
выйдя,
уж больше не вернулся в
дом...
Мать у окна прождала
долго...
В снегу холщовая
кошелка...
Пацан с окровавленным
лбом.
В окне левей — Васёк и
Котик...
По океану снега плотик
сначала младшего из них
тащил спеленутого к
моргу...
Стою я под дождем и мокну
и вспоминаю их, живых.
Сквозь мелкий дождик
спозаранку
мне б глянуть в окна
наизнанку,
то есть из дома, изнутри,
чтоб в них, как в линзы
телескопа,
жизнь не от суеты до гроба
увидеть, —
а в лучах зари,
грядущее с его мирами,
с космическими городами,
звезду с гигантским ячменем;
И там другой мальчонка
Витя
попросит вдруг: «Цветы,
цветите!»
и алым вспыхнет окоем.
Судьбою заслужил я право,
чтоб мне открылся не
лукаво
грядущий день без бед и
слез...
И озираю зорким оком
я из своих блокадных окон
все, что мне знать не
довелось.
* * *
Мама смотрит из окна —
сын играет во дворе.
Ах, как радостна она —
сын играет во дворе!
Дров пилёных штабеля,
Между ними, озорной,
мальчик бегает, пыля
битым кирпичом, золой.
Мама смотрит из окна,
видит мальчика полёт,
счастливо-напряжена,
что по лбу струится пот.
Мама смотрит из окна.
Мальчик, маленький,
смешной.
Жизнь до капли отдана,
Отдана она до дна, —
лишь бы мальчик был живой!
Ленинград. Сорок второй.
Баллада о
матери
Серо Ханзадяну
Молодой политрук
девятнадцати лет
под Синявином вскинул
именной пистолет:
«В бой за Сталина,
красноармейцы!»
Под Синявином холода да
топь….
Колом, словно из жести,
шинели.
Под Синявином холода да
топь…
Неподвоз… Двое суток не
ели.
Молодой политрук,
девятнадцать годков,
посиневший от стужи,
убеждает стрелков:
«В бой за Сталина,
красноармейцы!»
А у них уже нет
человеческих сил,
как бы он ни орал, ни
страдал, ни просил…
Припаялось сукно к снежной
корке
в их окопе на стылом
пригорке.
Но в полку —
через фронт перешедшая
мать,
из блокады пришедшая мать,
как в полку оказалась, —
не могу я сказать.
Всё ли можно на свете
узнать?
Эта женщина в траурном
вдовьем платке
в чахлом, чавкающем леске
перед взводом упала на
колени…
Сперва
в горле лишь клокотали
слова.
К задубевшей шинели
бойца-паренька
прикоснулась на зябком
рассвете,
и из уст её хлынули гнев и
тоска:
«Умоляю… Спасите… Там
дети…»
Мать согнулась в снегу,
словно чёрный комок,
скорбью взвод поднимая
с надломленных ног.
Встал боец-паренёк,
а вослед и второй…
Молодой политрук вместе с ними…
И от чёрных сугробов
передовой
в бой пошли на врага чуть
живыми,
в бой пошли, и была с ними
храбрая мать
на суровом рассвете,
что способна была лишь
одно повторять:
«Умоляю… Спасите… Там
дети…»
Тот боец-паренёк
ныне друг мой Серо,
чем отвечу ему на святое
добро?
Я ведь сам из блокады той
давней.
А Серо вспоминает:
«Склонилась к нам мать,
были б мёртвыми даже, —
должны были б встать…
Просит мать —
отзовутся и камни».
* * *
Интернат блокадный,
Интернат блокадный,
Дети-сироты…
А уже где-то ямы,
А уже где-то ямы
На кладбищенском поле
вырыты.
А уже подступает,
А уже подступает
Отчаянье…
И директор свой персонал
собирает
На совещанье.
Воспитательницы, повариха,
завхоз —
Божьей милостью,
Что печется о дровах, о
белье,
Борется с вшивостью.
Говорит директор:
Так и так
Получается…
Говорит директор:
Так и так…
Хлеб кончается…
Предлагаю урезать
Сиротам врагов
Выдачу сахара и жиров,
Сиротам врагов народа…
Этим поможем
Сиротам бойцов…
Классовая забота!
Воспитательницы, повариха,
завхоз —
Божьей милостью,
Что печётся о дровах, о
белье,
Борется с вшивостью,
Сказали:
Пал Палыч,
Мы не в обиде.
Но вы уходите,
От нас уходите…
А мы с сиротами войну
доживём
Или вместе с сиротами
умрём…
Партизанский
обоз с хлебом для Ленинграда
В ленинградских домах
горе, горе в глазах,
море, море заботы ...
Хлеб везут на возах,
бьют фашистские доты.
Молодой ездовой
в снег упал головой,
чтоб досталась мне — позже
—
горбушка.
И в жару медсестра
бредит в дровнях с утра
...
А обоз провести еще нужно.
Жизнь на чашу весов
положу я без слов,
а на чашу другую —
хлеб, который в крови,
хлеб, который в любви...
Ем я хлеб и ликую.
После войны
Мальчишкой с умом
откровенным,
Забывшим про голод и
страх,
Я встретился с
военнопленным
На Кировских островах.
Сновал он у груды
кирпичной,
Нисколько не схожий с
врагом,
И ловко рукою привычной
Орудовал мастерком.
Ледящий он был, не
ядрёный,
С подсиненной кожею скул,
—
И завтрак я свой
немудрёный
Зачем-то ему протянул.
Молчал ошарашенный немец,
Прилип к его нёбу язык.
И, гневно взглянув:
«Отщепенец», —
Мне бросил прохожий
старик.
А может быть, я в самом
деле
Какую-то чушь сотворил, —
Не этот ли парень в апреле
Снарядом автобус накрыл?
О каменщике в кителе
драном,
Дробившем дома и мосты,
И мысли неслись ураганом,
И были раздумья чисты.
Я дал ему хлеб и не отнял,
Не как лопоухий телок,
А словно бы ношу я поднял
—
Ту, что не поднять я не
мог.
О пленном являя заботу,
Словами не бью, не кляну
И этим по высшему счёту
Его подтверждаю вину.
Услышит ли он, не услышит,
Поймёт ли моё торжество, —
Я был беспощадней, был
выше
И был человечней его.
Моим блокадным
одноклассникам
А.
Гребенщикову
Мы, как взрослые, познав
утраты,
на пути трагическом своем,
все ж под именем детей
блокады
в русскую историю войдем.
Да, войдем... Я утверждаю
точно,
ибо выпал каждому удел,
где и ад с жаровнею
полночной
перед детской мукою
бледнел.
Впрочем, что о славе и об
аде!
Вечное и сущее пойми, —
мы ведь вырастали там, в
блокаде,
стали неподкупными людьми!
Кем же мы сохранены с
тобою,
что за силы нас, детей,
спасли?
Вызволены армией, судьбою,
милосердием Большой земли.
Это правда. Но перед
веками
правда стать обязана
верней, —
спасены мы были матерями,
пусть не от скорбей, но от
смертей.
Мы, их сыновья, в застолье
встанем,
праздной речью не обманем
их,
умерших — святой слезой
помянем,
поцелуем — матерей живых.
Дорого застолье, но и
пусто...
Сколько одногодков
полегло,
не успевших сотворить
искусство,
взвиться в небо,
уничтожить зло!
На ветрах, губительных и
резких,
не мемориальною порой
засыпали новых
Лобачевских,
новых Пушкиных землей
сырой.
Братья! Мы как остров
малолюдный,
где прошел великий
бурелом,
неулыбчиво, дорогой
трудной
в море человеческом
плывем.
Братья! Время размышлять
тревожно,
ибо можем мы лишь с тех
высот
оценить, что в нашей жизни
ложно,
и познать — идем ли мы
вперед?
Воспоминание о
блокаде
Когда блокадный город
вымер
И выжег этажи пожар,
Одна лишь церковь князь
Владимир
Звала последних прихожан.
И бабушка сквозь
колокольный,
Как бы заиндевелый глас
Брела под купол
сердобольный,
Молилась обо всех о нас:
О дядях, бравых офицерах,
О младшей дочери — враче,
О внуках, с голодухи
серых,
О пище грезящих вотще.
И в замороженном притворе
Внимал, чтоб беды обороть,
Ей, не ханже и не
притворе,
А мученице, сам Господь.
Я верю этой страстной
были,
Дошедшей из блокадной
тьмы, —
Ведь офицеры победили,
И чудом сохранились мы!
И нынче жизнь под чёрным
крепом,
Но никого нет из родни,
Кто мог бы так общаться с
небом,
Как бабушка в святые дни…
* * *
Кому я передам блокадный
опыт свой?
Как растянуть ломоть на
целый день-деньской.
Как, жижу выхлебав,
вообразить без слов.
Что в миске задымился
вкусный плов,
как, книгами «буржуйку»
растопив,
согреться и почувствовать:
я жив?
Кому он нужен, опыт
горьких дней?
Я жил с ним, но отнюдь не
стал сильней.
Задумаюсь над опытом
святым:
мать сердцем поступается
своим,
мать отдаёт последний свой
кусок,
чтоб сын любимый
продержаться смог,
мать заслоняет сына от
огня,
смерть от него отчаянно
гоня.
Велик и вечен опыт горьких
дней,
где страсть, и боль, и
сила матерей.
* * *
Можно ли всю жизнь прожить
с блокадой,
с болью, скорбью,
торжеством ее,
чтоб она своей страдою
клятой
заслонила жизни бытие?
«Нет, нельзя!» — я твердо
отвечаю.
Но она преследует меня
сном, в котором жарко суп
хлебаю,
обжигаюсь кашею с огня.
Кажется, настал момент
последний,
в шуме жизни расстаюсь я с
ней,
но ушел пятидесятилетний
сверстник мой, пацан
блокадных дней.
Он ушел от недоеданий,
от ошеломления войны,
свой осколок он хранил в
кармане,
а не в теле с левой
стороны...
Я уже иду правофланговым
в поредевшем мальчиков
строю,
я уже обадриваю словом
тех, кто оступаются в бою.
Я иду под знаменем тех
песен
с непокрытой головой
седой,
зная, что я если нынче
честен, —
Оттого, что там был
сам собой.
Высокая память
Присягаю граниту,
в нем выбито слово,
в слове — мысль и завет.
Я обветрен не ветром —
невзгодой суровой,
закален не невзгодой —
в горниле побед.
«СПИТЕ, БРАТЬЯ И СЕСТРЫ,
РАБОЧИЕ И СОЛДАТЫ,
В СУРОВЫЕ ДНИ БЛОКАДЫ
ПАЛИ ВЫ, ЗАЩИЩАЯ
ГОРОД ТРЕХ РЕВОЛЮЦИЙ».
Я умру, но останется вечно
в граните
эта гордая фраза,
начиная со «Спите…».
Но не спят
эти павшие, нет!
Если дух гуманизма
над простором России,
значит, вы не погибли,
вы трижды живые,
значит, ясен и четок
ваш след.
Таня Савичева, две
торчащих косицы,
Таня Савичева, мне сегодня
приснится
елка в дивном свеченье
гирлянд.
Нет еще ни войны, ни огня,
ни бесхлебья,
и над снежной землею
великолепье —
это твой ослепительный
бант.
Не встречались ли, Таня
мы с тобой в хороводе,
что водили под елкой
при веселом народе?
Слышу тоненький твой
голосок.
О, воробышек предвоенного
детства,
ты не ведаешь, Таня,
какое наследство
человеку
оставишь в свой срок.
А пока что
на белых листочках
из школьной тетрадки
только птички летают
и скачут лошадки,
и цветные закладки
из лент
разделяют страницы…
И не скоро еще
на страницы пролиться
детской скорби…
Грянет час —
и на плечики девочки тихой
ляжет бремя
блокадных легенд.
Я умру, но останется вечно
в граните
эта гордая фраза,
начиная со «Спите…».
Нет, не спят
эти павшие, нет!
Мать,
отдавшая сыну последнюю
корку,
сын,
бредущий с санями,
качаясь,
под горку,
чтобы ведра наполнить
водой, —
вас, завернутых в
простыни,
порой беспощадной
хоронили в широкой могиле
блокадной,
по весне,
запестревшей травой!
Жизнь жестокая там,
приукрасить, поправить
не пытайтесь ее.
И высокая Память
той страды навсегда осенит
гуманистов,
какими себя мы считаем,
и высокую Память свою
завещаем
молодым, устремленным в
зенит.
Я признаюсь
не славословия ради,
ради истины точной, нагой
—
я обязан блокаде,
я обязан блокаде
своим нравом, своею душой.
В ту страду я познал
необъятную меру
материнской любви.
Все до капли —
свою жизнестойкую веру
и устои свои
мать,
смиряя душевный,
негаснущий трепет,
мне пыталась вложить
в разум…
Ласточка малая лепит
так гнездо, чтоб птенцам
ее жить,
когда буря, огнем полыхая
на небе,
хочет тучами даль
обложить.
В ту страду
я познал цену
истинной дружбы, —
когда выли сирены,
тревожно-натужно,
мы с товарищем
соприкасались плечами,
мы с товарищем
встречались очами
и не щуплыми мальчиками,
а бойцами
на чердак поднимались,
сверкая щипцами,
чтобы зажать «зажигалки»
в стальную их челюсть,
этим самым
над смертью смеяться
осмелясь.
О, друзья мои ныне
по стихам, по поездкам,
оглянусь я порой —
а запеть мне и не с кем,
оглянусь я порой, —
и с тем мальчиком дерзким
остаюсь лишь
во времени пионерском.
В ту страду я познал
и иную науку —
ненавидеть учился
ханжу и хапугу,
подхалима, лжеца
с лицемерным советом…
Так блокада сияла
мне нравственным светом.
Нас все меньше и меньше,
сверстников по блокаде,
и заботы иные
ловлю я во взгляде,
интересы иные,
раздумья иные…
Но постойте —
мы вышли оттуда живые!
Жизнь стремительна
в нескончаемом беге…
Нас почти не останется
в наступающем веке.
Хорошо быть, конечно,
спокойным и скромным,
но мы, братья,
владеем
богатством огромным
духа,
честности,
непреклонности,
воли,
преодоления драмы и боли,
—
так об этом
свидетельствуйте,
расскажите,
дайте путь
словам и высоким нотам…
В этом, если хотите,
в этом, если хотите,
заключается
долг наш
перед народом.
За горами, долами —
блокадное время,
и вокруг громыхает иная
эпоха,
но сегодняшним людям не
следует
с теми
горожанами расставаться
духовно.
Потому что они
до последнего вздоха,
до последнего вздоха
и беспрекословно
защищали Отчизну,
о мире мечтая, —
в этом истина
вечная и простая.
Сын мой,
веря в великие цели,
ты по жизни иди
твердо и без печали,
защищая Отчизну
так,
как мы умели,
и мечтая о мире
так, как мы мечтали.
* * *
Спешу с надеждой и любовью
под пену невских облаков,
как птица тянется к
гнездовью,
как сын — под материнский
кров.
Ведь здесь не куце и не
глухо,
а так, что оторопь берёт,
я человеческого духа
познал падение и взлёт,
когда ещё в каменоломнях
мемориальный был гранит
и город замер в мёрзлых
комьях,
распят, разбит, но не
убит.
* * *
Девятьсот блокадных дней —
Девятьсот блокадных лет.
Как мне с жизнью быть
своей,
Полной битв, побед и бед?
Кто поверит из людей
В то, что жил я столько
лет,
Девятьсот тяжелых лет?
А поверить бы смогли
Те, кто прожили со мной
Девятьсот тяжелых лет,
Полных битв, побед и бед.
Встал я посреди Земли,
Их окликнул… Подошли
Димка, лысый и седой,
Да ещё Сергей с женой…
Окликал… И лишь вдали
Эхо стлалось над землёй.
* * *
По-иному в блокадную зиму
возвращусь из нынешних
дней,
словно я не себе лишь, а
сыну
расскажу, вспоминая о ней.
Не о том лишь, как воду
возили
от замёрзшей реки на
санях,
не о том лишь, как в
комнатах стыли,
умирали без хлеба
впотьмах.
Но уже в умудрённости
новой,
выявляя связующий дух,
что при нашей эпохе
суровой
не зачах, не померк, не
потух;
чтобы отблеск истории
сущей
и сегодняшний мир озарял,
чтоб мой сын, по-иному
живущий,
те мечты на себя примерял.
На
Пискарёвском кладбище
Митинг на кладбище
Пискарёвском…
Сколько машин, поражающих
лоском!
Люди из них вылезают
вальяжно
И к монументам шествует
важно.
Люди, блокадными месяцами
Здесь не жившие…
Люди, с зарытыми здесь
мертвецами
В бедах не бывшие…
Их называют отцами
Так вот — отцами!
Кто-то из них произнёс
торовато
Слово, —
Мол, память вечна и свята.
Бились в руках его, как
мотылёчки,
Ветром колеблемые
листочки.
Люди, как водится при
ритуале,
Скорбно на грудь
подбородки роняли.
А за цепочкою милицейской
Не по обязанности
фарисейской
Зябли в толпе старики и
старухи,
Вырвавшиеся
От смерти-косухи…
Знали они, что под этими
плитами,
Нынче цветами надёжно
покрытыми,
Где-то их близкие, где-то
их дети,
Где-то их Маши, где-то их
Феди…
И потому они словно не
слушали,
Только могил лишь
Касалися душами.
Падали слезы, почти
незаметные,
Здесь на страдания
несусветные.
…Автомашины, как стадо
бизонов,
Вдоль прикладбищенских
Чахлых газонов
Двинулись, унося именитых,
Не знаменитых, не
знаменитых…
Тихой толпою, сплочённые
тайной
Жизни и смерти,
К остановке трамвайной
Шли горожане святыми
местами,
Отгородившись от неба
зонтами.
Раздумье
… Пискаревское кладбище —
для меня не могилы и
камни,
это братья мои, пока жив я
— живые они.
С ними я говорю,
они просто мне машут
руками,
называют по имени,
как когда-то в блокадные
дни.
В сорок первом
на майском параде я шел
вместе с ними,
были женщины в платьях
цветных,
с красной розой бумажной в
руках...
В мае сорок второго
заступами стальными
рыли братские ямы для них
второпях.
Двадцать лет между нами —
огромное ровное поле,
мы по-разному смотрим уже
на десятки вещей,
но незыблемо вечны,
как арифметика в школе,
наша совесть,
и честность,
и верность Отчизне своей.
— Под землею лишь корни,
корень влажный и темный,
он касается рук наших,
глаз и груди...
Расскажи о земле,
о теплой, зеленой,
огромной,
ведь доходят до нас
лишь малою каплей дожди.
— Что сказать о земле? Она
вся такая, как ранее:
в соловьиных захлебах,
в черемуховой пурге...
Горы кажутся синими,
когда в предрассветном
тумане;
травы кажутся нежными,
когда их сжимаешь в руке.
В белых звездах трава —
зацветает в траве
земляника,
братья майского солнца,
жужжат золотые шмели,
долу клонятся маки по ночам
от совиного крика,
зреет мёд молодой — это
сладкие слезы земли.
Над зеленой землей небеса
голубые на диво,
В листьях, росах, цветах
отразилась голубизна, —
потому-то земля
так неправдоподобно
красива:
ни живыми, ни мертвыми
позабыться не может она.
Родниковые воды пробуждают
и ветки сухие,
словно сердце, звенят,
слышат люди и птицы их
звон...
Воду в пригоршню взял —
И в горсти ощущаю Россию;
в поле встал —
и Россия с четырёх
обступает сторон.
Нету рек на земле
ни молочных и ни медовых;
нет озер на земле,
полных сладкого киселя;
и на русских равнинах,
осиянных зарёй и суровых,
как и прежде, в нелегких
заботах рожь рожает земля.
Пусть дожди донесут в
глубину вашей
братской могилы,
что прекрасна земля
в шуме трав, криках птиц,
беге рек...
Мы, живые соратники ваши,
всею сущею силой
оградим эту землю от
дьявольских козней навек.
Будут братские чаши ходить
на пирах у любимой,
будут братские песни
раздаваться среди тишины,
и последней баррикадой,
непреодолимой,
встанут братские ваши
могилы
на дороге войны.
* * *
На кладбище мемориальном
Мать и отец лежат в
могиле.
Ветра в неистовстве
печальном
Опять метелями завыли.
Мной установленные плиты
Давнишней горькою порою
Снегами пышными покрыты,
Пронзительною белизною.
И лишь в фуражке
инженерной,
Где молоточки как эмблема,
Отец с портрета смотрит
верно
На маму и щемяще-немо.
А мать со своего портрета
Мучительно чему-то рада,
Струит ко мне потоки
света…
А я стою перед оградой!
Раздумье о
блокаде
Нынче я в душе породнился
с тем, кто старше меня,
нынче я уже подружился
с тем, кто младше меня.
Но я помню,
как в мир входили мы...
Холод и голод той зимы;
в подворотне пережидали
обстрел;
знали сотни грустных
историй и дел;
нас в тревоги швыряло по
воздушным волнам;
убивало девчонок,
которые нравились нам.
Так мы жили на свете
(если можно сказать «на
свете»).
Ни солдаты,
ни дети.
Я всё реже и реже дань
безделью плачу.
Ложь на ярмарке жизни не
бью по плечу.
Не простят мне друзья,
если их обману, —
не простят меня те,
кто сражался в войну;
не простят меня те,
кто родился в войну.
Жизнь не спишет мне эту
вину.
И сверяю я жизнь по
блокадной страде.
потому что был там
справедлив, как нигде.
* * *
Как мне связать две разные
эпохи?
Тебя, моя блокадная
страда,
и вас, восьмидесятые года,
—
нельзя лишь через радости
и вздохи.
Я в отрочестве жил с одной
мечтой —
вдруг заиметь мешок, где
много хлеба,
и белый свет с голубизною
неба,
не омрачённый грозною
пальбой.
Я в возрасте, что к
старости склонён,
мечтаю видеть меж шумящих
крон
весёлых птиц нетронутые
гнёзда,
чтобы мой внук пришёл под
звонкий клён
послушать, разглядев на
ветке, клёста.
Я, нынешний,
с тем мальчиком сродни, —
мечтали оба будущего дни
мы ясным и солнечными
видеть,
как можно чаще верить и
любить,
как можно ближе с честным
другом быть,
как можно реже ненавидеть.
* * *
Город с жизнестойкой
судьбой,
с детских лет
и до седин
он — мой.
Город с белоночьем по
весне
нужен,
словно хлеб и воздух,
мне.
Ленинград, не сломленный
войной,
Ленинград, поправший
смерть, живой,
я на Петроградской стороне
жил в нем юною
своей порой,
а теперь с домами и Невой,
с памятью, пронзительной,
святой,
он живет во мне.
* * *
Все я познал,
все вызнал,
все запомнил...
Скажу без романтических
затей:
здесь жизнь моя не в
пересверке молний
текла,
но в ясности земной своей.
Здесь для гостей —
дворцы, кариатиды,
к искусству неподдельный
интерес...
А для меня — улыбки и
обиды,
жизнь, где я мертвым был
и вновь воскрес.
Невский
проспект
Милый Невский проспект,
моей жизни отрада,
все на нем с юных лет мне
волнующе свято:
магазины, театры, мосты, тротуары,
иностранцы, зеваки,
влюбленные пары,
антикварные лавки, остров
Библиотеки —
это все не на час, не на
два, а навеки!
0, искусства приют,
ресторан наш «Восточный»,
где за рюмкой вина порой
полуночной
мы, трезвы, и чисты, и
бедны бесконечно,
декламируем радостно и
беспечно
строки, что родились в это
самое утро...
Наши метры молчат
отрешенно и мудро,
наши метры ходили в
танкистах, саперах,
наши метры в ожогах,
въелся в кожу их порох.
А девчонки — на них мы
поженимся скоро —
ждут от метров как будто себе
приговора.
Наши метры решают:
— Эту строчку ты
выкинь...—
Наши метры решают:
— А эта вот гожа...—
И красивый-красивый такой
Торопыгин
и такой белозубый Давыдов
Сережа.
Славный Невский проспект,
моей жизни отрада,
все на нем с юных лет мне
волнующе свято:
громоздились сугробы, в
лед трамваи вмерзали,
я, подросток, шагаю в
недетской печали,
дома нету ни хлеба, ни
пшена, ни дуранды,
и тебе никакие не помогут
таланты.
Это страшно: ребенок в
недетской печали.
Я молю, чтоб вы этого в
жизни не знали.
Гордый Невский проспект,
моей жизни отрада,
все на нем с юных лет мне
волнующе свято:
городская с часами
старинная Дума,
строгий Зимний дворец,
кони бьют окрыленно...
Атмосфера родного
сердечного шума,
атмосфера родного
душевного звона.
Отчий Невский проспект, я
— твой сын —
жребий вынул
и уехал, но мир твой ведь
я не покинул,
ибо меряю все я твоей
красотою,
и твоею отвагой, и твоей
добротою.
Вот иду по проспекту до
Литейного с другом,
только нынче не на
свиданье к подругам,
только нынче иду на
свиданье с собою,
со своею судьбою, со своею
судьбою.
Ленинград
Мой Ленинград погребен
Пискарёвкою.
Санкт-Петербург — это
город не мой.
Разве забуду, как мерзли
погодки над бровкою
снежной дороги блокадной
зимой?
Разве забуду могилки
умявшиеся,
в сонме крестов моя бедная
мать —
тихие люди, без позы
поклявшиеся
город врагу ни за что не
отдать?
Разве из сердца
признательность вынется
к тем, кто спасали нас,
духом сильны —
Зина Круглова,
девчушка-дружинница,
ставшая позже министром
страны.
Санкт-Петербург, что в
духовном наитии
мощно десницу над миром
простер,
дабы кубанцы рванулись по
Индии,
а на Балканы полки
гренадер.
Град лейб-гвардейцев,
монарха, Империи,
томных красавиц Двора
роковых...
Предки мои удалились в
поверия,
сказы, преданья скрижалей
родных.
Град, опочивший без
завещания
на перехлестах гражданской
войны...
Смутно сегодня для слуха
звучание —
Санкт-Петербург — не его
мы сыны!
Гордое имя разменено
биржами,
души мельчит банкометный
устав...
Были героями — стали мы
бывшими
при шутовстве новорусских
забав.
Мы, на кладбищах войны
похороненные,
дети блокады, завьюженным
днём
годы, историей
провороненные,
горьким предательством
лишь назовём.
Лестница
(поэма)
Вступление
В честь города выбьют
медали,
но это потом,
а теперь
его горожане устали
от всех невозможных
потерь.
Трамваи оледенели:
от прорубей дымна Нева;
жизнь меряют лишь на
недели;
на саночках возят дрова.
И пять километров упрямо
до самой работы пешком
шла в утренних сумерках
мама
под колким и редким
снежком;
шла мимо навесов дощатых,
где горько держала земля
костлявых и одутловатых
ничьих мертвецов штабеля;
шла мимо бойниц
пулеметных,
повернутых к Стрельне
лицом,
готовых вдоль улиц
голодных
по немцам ударить свинцом;
шла мимо гряды
баррикадной,
был шаг ее женский тяжел,
и город, такой непарадный,
ее словно за плечи вел...
* * *
О век Бабьих Яров и Лидиц,
век слезных соленых морей!
Я жив еще, я — очевидец
жестокой блокады моей.
Я вовсе не стану хвалиться
—
никчемны хвалебствий
гроши...
Вглядитесь в обычные лица
людей необычной души.
И думать не надо о чуде,
прочувствуйте просто в
себе,
какие красивые люди
горели в высокой борьбе.
И тем я, что их воскрешаю,
погибших в блокадной
петле, —
я жить лицемеру мешаю,
ханжу беспокою в тепле;
и тем я, что их воскрешаю,
погодков моих со двора, —
грядущему я завещаю
путь мудрости, чести,
добра.
И я не затем славлю
подвиг,
чтоб мне в его славу
врасти, —
но время мне нынче
подходит
речь лишь о насущном
вести.
* * *
Дом, в котором я жил‚ —
в пять этажей,
не имел он убежищ и
блиндажей,
а таил он под крышей
стрижей,
да еще он берег старый
тополь,
что рос перед ним во
дворе, —
имена наших бабушек
вырезаны на коре —
вот какой он был старый!..
Все, что есть во мне ныне,
—
все добро и все зло, —
было домом посеяно,
в ту пору мне в душу легло
семенами...
Я обязан отцу —
был он мрачен со мной и
суров;
и обязан я маме —
от нее видел ласку средь
горючих
блокадных снегов;
и я дому обязан —
он вверг меня в страсти
стремглав,
мой мальчишеский разум
великой войной испытав.
Подвал
Было сыро в подвале, из
земли выступала вода,
люди доски настлали и в
тревогу спускались
сюда;
штукатурка от стен
отставала, крушилась шурша,
но стремилась в подвал из
квартир человечья
душа.
Рядом били зенитки, и на
город пикировал враг,
«зажигалки» железные крыши
пробивали насквозь...
И спускался с баулом в
подвал армянин Варташак,
Люсенька-хохотушка и
блатняга Пистон,
парень — гвоздь,
приводила в шубенках детей
одинокая мать,
и кряхтела старуха,
зачем-то перину таща,
и усохший ученый-астроном,
сжимая тетрадь,
на скамье примостился...
Неярко светила свеча.
Рядом бомба взорвется:
усмехнется Пистон —
паренек,
перекрестится бабка,
Варташак поведет головой,
мать стряхнет с волосенок
ребячьих
труху и песок,
заморгает ученый,
удивляясь тому,
что живой...
Был подвал, словно ноев
ковчег в океане войны,
их хотели убить, хоть они
не имели вины,
и когда их бомбили, то они
уходили сюда...
Было сыро в подвале, из
земли выступала вода.
Как дружны были люди,
когда под фашистским
огнем
находился район
Петроградский и ночью, и днем,
и корежился в пламени
ясень,
и дома — наповал,
умирающий мальчик маму в
беспамятстве звал...
Как дружны были люди, в
холодном подвале сойдясь,
словно вдруг ощущали
какую-то важную связь
меж собой...
Словно в эти тревожные дни
недостатки друг друга
прощали они;
словно вдруг понимали —
им нельзя в отчуждении
быть,
потому что хотят ни за что
ни про что их
убить.
И дуранду колол на трубе
Варташак молотком,
люди грызли ее, на
скамейке усевшись рядком;
Люсенька-хохотушка
мальчуганов прижала
к груди,
улыбалась им грустно —
что их, маленьких, ждет
впереди?..
А когда раздавались
разрывы как будто
в дому,
прижимались соседи плечами
один к одному
и сидели, прижавшись,
будто один человек,
и подвал
их к спасению вез, словно
ноев ковчег.
. .
. . .
. . .
. . .
. . .
. . .
. . .
. . .
Я пишу эти строки в покое,
тепле, тишине,
близкий остров осенний
предо мною в окне,
глухо лает собака,
скворечники ныне пусты,
оголились совсем и уже
почернели кусты.
За моими плечами нелегкая
жизнь в сорок лет,
недвижим, словно крест на
погосте, жестокий вопрос:
почему я людское тепло
ощущал в пору смерти и бед,
а когда я, счастливый, шел
по лугу в сверкании рос
и клубились нежнейше дымки
над моей головой,
вдруг зеленою жабой
зависть плюхнулась передо мной?..
О блокадной дуранды кусок,
что ломал Варташак на
трубе!
Без него мне в иные
мгновенья
становится не по себе,
в те мгновенья, когда
поздравляют цветасто
меня,
что, мол, то-то и то-то
совершил
невозможное я...
И душа моя плачет.
«Где же искренность?» —
горько шепчу...
Но дуранды кусок вспоминаю
—
и молчу я, молчу...
Второй этаж
Моя строгая бабушка,
со школьным влияньем в
борьбе, |
«Отче наш» мне читала,
внушала молитвы свои...
А потом был полковник —
он учил меня меткой
стрельбе.
А потом была женщина —
она нежно учила любви.
Боже, сколько учителей
меня столько учили всему!
Но молоденькую учительницу
—
у ней волосы собраны в
узел
и наивны глаза —
навсегда я запомнил,
потому что учила письму
меня, глупого мальчика,
и я ее страшно конфузил
тем, что голых смешных человечков
в тетрадь
рисовал,
когда мне задавала она
буквы выстроить
в строчке...
У нее был лица необычный
красивый овал,
и сережка мерцала в ее
мягкой девической мочке.
Она маме моей говорила,
что я леноват,
мама к ней посылала меня,
и я каялся — мол, виноват,
и она так легко меня в
малых проказах прощала,
провожала меня до дверей и
к себе приглашала.
Я пришел к ней однажды и
замер смущенно
в дверях:
распустив свои косы, без
туфель, босая,
как девчонка, кружилась
она, конвертик сжимая
в руках;
я стоял и смотрел, куда
повернуться не зная.
А она подскочила ко мне,
заглянула в глаза,
рассмеялась счастливо, как
будто и я соучастник,
и сказала: «Ты милый, хотя
и проказник!..»
и сверкали, сияли, лились
золотые ее волоса.
А в начале войны я на
улице встретился с ней,
се под руку крепко держал
лейтенант
с кубарями,
я узнал его сразу — он ее
провожал вечерами
и топтался, ее проводив, у
закрытых дверей.
Она шла рядом с ним, все
стремилась в лицо
заглянуть,
шла такая печальная, от
разлуки робея,
и скрипела на нем новехонькая
портупея,
и лежал перед ним
солдатский, немереный путь...
. .
. . .
. . .
. . .
. . .
В декабре умирала она,
свои карточки потеряв,
Она долго искала их во
дворе, в темноте
подворотен...
По суровому смерти уставу
лишалась на жизнь она
прав,
а устав не обжаловать —
был он бесповоротен.
Может, ветер унес на
проспекте талончик
цветной?
Может, выкрала чья-нибудь
мать,
чтоб спасти умиравшего
сына?
Я не знаю, не знаю...
Но подернут зрачок
пеленой,
и не путь молодой перед
ней,
а пучина, пучина...
В две шубенки закутана да
в старую шаль
с бахромою
на топчане лежала она и
казалась немою,
лишь глазами слегка
поведет,
прояснится зрачок
и погаснет опять, как
мгновенный в ночи
светлячок.
Я стоял у топчана...
Ни слез, ни стенаний, ни
жалоб...
Мне бы не было, может, так
страшно смотреть
на нее,
если смертных рыданий и
просьб она
не удержала б.
Но спокойно, беззвучно,
навечно впадала она
в забытье.
Пахло в комнате тленом и
нежилой пустотой,
густо пыль оседала,
фикус, как в леднике,
стыл...
Но она находилась уже за
той самой чертой,
за которой никто из живых
никогда не ходил.
Я смотрю из окна,
редкий дождик в окно
моросит,
облетает малина,
лист последний на ветке
висит...
Ныне грамоте сына учу,
обучаю я сына письму...
Ах, в какое богатство хочу
распахнуть я ворота ему.
И когда вывожу я пером
на бумаге алфавит родной,
вся лучась неподкупным
добром,
возникает Она надо мной.
И наверно, из всех моих
дел,
что вершил под небесной
дугой,
наиболее этим сумел
я приблизиться к правде
нагой.
Третий этаж
Наш квартальный Петров
вгоняет патроны
в наган,
наш квартальный Петров
уходит в морозный
туман.
У него нет семьи и есть
милицейский паек,
но не скажет никто о
Петрове, что живет он,
как бог.
Он ракетчика брал в нашем
доме,
во тьме чердака
пуля тенькнула звонко у
его молодого виска.
И на крыше железной
схватились они грудь
о грудь:
чтобы жить одному, надо с
крыши другого
столкнуть…
Вытер руки Петров о
шинель, желваками играл,
выпил прямо из фляжки свои
фронтовые сто
грамм,
прислонился к стене,
приказал мертвеца обыскать
и все вещи его в формуляр
протокола вписать.
...Наш квартальный Петров
совершает проверку квартир,
потому что таится в одной
из квартир дезертир;
третьи сутки бессонно
стоят у парадных пустых
сам квартальный Петров и
двое его постовых.
На четвертые сутки
сообщает гражданка одна,
что в квартире Лукьяновны
парень мелькнул у окна...
И, надвинув на брови
фуражку, нащупав курок,
боком встав у дверей,
нажимает Петров на звонок.
А старуха Лукьяновна в
дверях ни жива ни мертва,
и у ней с языка никакие не
сходят слова.
А за нею в проеме —
глазами трусливо косит —
ее младший, Василий, в
нательной рубахе стоит.
«Собирайся!» — ему говорит
наш квартальный Петров,
его голос негромок, но сам
он, как Время, суров.
В ноги пала Лукьяновна,
разразилась потоками слез
—
сын, мол, мамушке
только картошки да хлебца
принес,
лишь успела обмыть его,
по-матерински обнять,
а теперь на позиции
мальчик уходит опять...
В ноги пала Лукьяновна,
хватает его сапоги,
а Василий белеет, что мел,
от предсмертной тоски.
Но, на шаг отступая назад,
непреклонен Петров:
«Собирайся!» — и голос
негромок,
но сам он, как Время,
суров.
Шел по лестнице Васька,
болталась шинель
без ремня...
Мать бежала за ним,
стонала, моля и кляня...
Наш квартальный Петров
взял его на четвертую ночь,
он не мог ничего —
ни простить, ни пустить,
ни помочь...
У Дерябкина рынка истошные
крики и звон —
посреди бела дня нападают
на хлебный фургон.
Изможденные люди с блеском
жестоким в глазах
рвутся к теплым буханкам,
забыли про совесть и страх.
Вот ударили ломом,
вот сбили тяжелый засов...
Где-то очередь ждет этот
хлеб с предрассветных часов,
и голодные дети,
вцепясь в материнский
подол,
так по-взрослому просят,
чтоб хлеб к ним быстрее
пришел.
Подбегает квартальный Петров:
«Стойте, граждане! Это
разбой!..»
Но толкает старуха Петрова
костлявой рукой...
Вороненый наган над толпой
вороненком
взлетел...
Парень выпустил лом и
мягко на землю осел…
Четверть века прошло, но
Петрова я не позабыл...
Был я суетен в жизни и глупо
чувствителен был,
но я был человеком, когда,
неподкупен и смел,
поступал, от всего
отрешась,
так, как Долг мне велел!
И тогда, может быть, тень
Петрова являлась
ко мне,
и склонялся Петров над
моим изголовьем
во сне...
«Ты стрелял в человека, —
спрошу я —
товарищ Петров?»
«Да, стрелял...» —
отвечает
и молчит он, как Время,
суров.
Четвертый этаж
Мой дядя был скромный
художник,
и замыслы дяди просты:
букеты тюльпанов роскошных
и кошек писал на холсты.
Он их продавал на
толкучке,
в ряду, где цветы, семена...
Потом покупал мне тянучки,
себе же — бутылку вина.
А дома, печально и пьяно,
твердил, кареглаз и
лобаст:
«Искусство, что гордая
панна, —
не каждому руку отдаст...»
А то вдруг:
«Да я ли пропащий!
Мне ль жить по гостиным
рядам!
Покуда сыграю я в ящик,
такое еще я создам!..»
Но между аляповатых,
базарных и жалких картин,
был холст, где на склонах
покатых
дрожащая роща осин,
и небо над нею так
грустно,
и ветер так буен и стыл,
как будто от бега
искусства
все ж ангел его навестил.
...По праздникам с дядею
часто
ходил я гулять в зоосад;
там морж поджимал свои
ласты
и тигр выгибался, усат.
А дядя мой, трезвый и
чинный,
был с ним накоротке,
тянулся он к морде
звериной.
с фруктовой конфеткой в
руке,
как будто бы то, что в
неволе
томятся бесправно они,
он сам ощущает до боли
в свои неуютные дни.
Он купит у мальчика в
клетке
пичугу и выпустит ввысь,
довольный, что птица на
ветке,
как будто надежды сбылись.
Вот птица взлетает, как
мячик,
в свой ясный и солнечный
край,
и дядя роняет: «Мой
мальчик,
почаще, как я,
поступай!..»
Он был неудачник-художник,
он бедно и путано жил...
Мне в душу в тридцатых
тревожных
зерно доброты заложил.
...Он был на гражданской
солдатом
и стал от раненья
хромой...
...В июне военкоматом
по чистой отпущен домой.
Но не дорожа этим правом,
стыдясь невоенных забот,
он сделался домоуправом,
а прежний ушел на
Балтфлот.
Хромал, но походкою ловкой
в тревогу бежал за порог,
следил,
чтоб плохой маскировкой
растяпа врага не привлек.
А если бомбили часами —
в подвал он, тоской обуян.
лишь вслед за своими
жильцами
сходил, как герой капитан.
И в этой работе домовой
у самой передовой
вдруг
друг обнаружился новый —
заезженный конь ломовой.
На нем в довоенную пору
дрова завозили весной,
и всю домовую контору
обслуживал честно гнедой.
И дядя, влюбленный в
животных,
хоть сам потемнел и отек,
из завтраков полуголодных
коню отделял ломоток.
А конь так тоскливо и
верно
на дядю смотрел в
полутьму,
как будто о доле их
смертной
уж было известно ему.
...Зима начиналась сурово,
разгульно метели мели.
...Сломали замок у гнедого
и в ночь со двора увели.
Судья, иронически глядя,
не веря ни в чем никому,
считал, что был в сговоре
дядя,
и дядю упрятал в тюрьму.
Но в камере мрачной,
блокадной
он клялся, что лошадь не
крал...
А жизнь не согреешь
баландой,
и дядя, как все, умирал.
В день смерти, метаясь по
нарам,
все звал он гнедого в
бреду...
Он умер зимою,
нестарым —
на сорок девятом году.
И к ямам, где стылая
глина,
покойников высохших прах
казенная автомашина
возила весь день второпях.
Потом —
возведут монументы,
на холмик положат гранит,
седые, как снег,
президенты
чело опечалят у плит.
Потом —
перед прахом пехота
торжественным маршем
пройдет...
Сегодня — ни слез, ни
почета,
ни писаря,
чтобы вел счет.
.
. . .
. . .
. . .
О дяде я думаю ныне.
Я ныне еще молодой,
но ходит по ясной равнине
неведомо где
мой гнедой.
И где-то, коварны и рады
тому, что удача близка,
таятся мои конокрады,
готовятся исподтишка.
А все-таки жизнь мне
желанна,
и рядом надежда,
что вот
искусство — вельможная
панна —
лебяжьей рукой обовьет.
Пятый этаж
А на пятом такая богиня
жила!
Ах, какая богиня жила!..
Наша дворничиха
даже двор не мела,
когда по двору Люсенька
шла.
Женихи поднимались к ней,
клешем пыля,
в январе приносили
цветы...
Уходили, как будто
разверзлась земля,
и глаза не глядели, пусты.
В мае перед войной
забубенный танкист
уходил от нее сам не свой,
он у самых ворот, синеглаз
и плечист,
улыбнулся, повел головой.
Был их месяц медовый, как
зимний рассвет,
соловьиная песнь
коротка...
И казалось —
любовь их на тысячу лет,
но стояла война у виска.
...Пехотинцы отходят...
Рассыпан их строй...
Прикрывают танкисты
отход...
Пятый танк задымил
панихидной свечой,
артиллерия лупит с высот.
На себя принимают танкисты
удар,
сталь корежится в поле,
горя...
...И прикажет писать
писарям комиссар,
станут письма писать
писаря.
Молодая вдова зарыдает
навзрыд,
будет кругом идти
голова...
Но очнется она, горе
перегорит,
глухо скажет: «А я-то жива...»
...К ней придет интендант,
в белых бурках,
мордаст,
воровато шмыгнет у дверей,
он ей душу свою
ни на миг не отдаст,
банку выложит: «Ну,
разогрей...»
И, по-бабьи округл,
захмелев от вина,
скажет, разумом скудным
гордясь:
«Васнецовская стать в тебе,
люба, видна —
за нее мы воюем сейчас!..»
А потом низким голосом
он пропоет,
по-хозяйски придвинувшись
к ней,
как во тереме дальнем
отрада живет,
ждет в ночи распрекрасных
коней.
А потом он уедет по Ладоге
в тыл...
Подошлет своего к ней
дружка...
Будет этот чернявый плюгав
и постыл,
да чтоб жить — не хватает
пайка.
Но однажды ей встретился
бравый
«каплей» —
только сутки гулять
моряку, —
он ей душу согреет заботой
своей,
Люся выплачет боль и
тоску.
И скатерку узорную из
сундука
необычно постелит на стол,
словно к ней не на вечер
он,
а на века
женихом ненаглядным
пришел;
и пригубит вино, будто в
праздник, чуть-чуть,
и, у нежности тихой в
плену,
опрокинет ему на широкую
грудь
всю свою золотую копну;
и проводит его, обещая
писать,
и обнимет у всех на виду,
словно веря, что может
воспрянуть опять,
жизнь сгубив на двадцатом
году.
Я ее не посмею судить и
казнить —
пусть другие поднимут
топор...
Человеческой доли
секретная нить
не разгадана мной до сих
пор.
Послесловие
Я жил не под крылышком
мамы
в блокадную круговерть,
а был я участником драмы,
где в главных ролях —
Жизнь и Смерть.
Блокада далеко — я знаю,
а нынче не то и не сер;
все
Временем тем оценяю,
все мерю на тот я размер.
Трагедия вымерших комнат,
где вещи в пыли и во
льду...
И если я вами не понят —
я даже на это иду.
Вы скучно меня не судите,
я судей-ханжей не терплю;
я жизнь не просею на сите,
но крупным куском отломлю.
А пять этажей за плечами,
как пять
с бою взятых траншей,
и мне не на ровном —
полями —
мне вверх — этажами
страстей
идти неотступно и жадно...
Но будет до смерти во мне
таиться мальчонка
блокадный,
как колос таится в зерне.
Хлеб наш
насущный (поэма)
Василию
Тимофеевичу Христенко,
первому
секретарю Шипуновского райкома Алтая,
Герою
Социалистического Труда
I
Ломоть хлеба —
это гнездо, где
затеплилась Жизнь;
ломоть хлеба —
это гора, откуда видно
окрест;
ломоть хлеба —
это атомы, которые
заряжают Искусство.
Слыша добрые вести,
видя силу страны,
хлебу мы честь по чести
поклониться должны, —
хлеб всемирно огромен,
жизни сущей венец,
брат мартенов и домен,
космодромов отец.
II
Мне странно, что там, где
мартены,
как будто проплыл надо
мной
тревожащий запах ячменный,
волнующий запах ржаной.
Хоть общего вроде и мало,
но зримо во все времена
есть что-то в зерне от
металла,
а в нем что-то есть от
зерна.
Издревле ведь в гордом
подземье
и зерна, и россыпи руд
живут, как соседские
семьи,
и соки для жизни берут.
III
Молодой командир
продотряда,
он равняет усталых солдат
не для выучки, не для
парада —
для борьбы, где ни шагу
назад.
В пятистенках, ядреных и
мрачных,
ненавидяще взгляды
остры...
«Нету хлеба —
хрипит подкулачник, —
хоть гоняй по амбару
шары!»
Но когда уж из ям
потаенных
на подводы грузили зерно,
—
были злее ножей вороненых
взгляды, брошенные в окно.
Молодой командир продотряда
говорит, отходя от дверей:
«Все зерно для детей
Петрограда,
голод мучает малых
детей...»
А когда они скрылись за
лесом,
из боярышника вослед
ненависть полыхнула
обрезом
в командира семнадцати
лет;
пуля в сердце ударила с
ходу, —
побелел, на тростинку
похож,
надломился, упал на
подводу,
на ни в чем не повинную
рожь...
Хлеб, войдя с
изначальности самой
в человеческое бытие,
или жизнь оборачивал
драмой,
или делал счастливой ее.
IV
Лишь печаль и забота
в детском сердце моем...
Запах хлебозавода,
запах в сорок втором.
Умер запах цветочный,
умер запах травы...
Аромат мой полночный
хлебный возле Невы.
Подышу я глубоко,
поведу головой...
У ворот одиноко
все стоит часовой.
Собираются люди,
рой голодных теней.
Подышали — и будет,
вроде стало сытней.
Может, ночью приснятся
калачи на печи...
Ах, как трудно расстаться
с ароматом в ночи!
И навеки целебный
этот запах во мне...
Честной мерою хлебной
мерю все на земле.
V
За окошком поле плыло,
ровное, как плот...
Тысяча семьсот их было,
тысяча семьсот.
От Кобоны раскаленной,
жаром детских мук,
шел землей непокоренной
эшелон на юг...
Город, болью обожженнный,
в нем остался я,
в душной давке эшелонной
не было меня.
Я еще увижу столько
за свои деньки!..
В эшелоне Петька с Колькой
—
все мои дружки.
Едут мальчики, мечтая
по всему пути —
посреди степей Алтая
хлебушко найти.
И на каждом полустанке,
сняв слезу платком,
подносили им крестьянки
крынки с молоком.
Но вдоль той дороги
дальней,
насыпной земли,
одиноко и печально
холмики росли.
Паровоз грохочет с пыла,
мчится — не ползет...
Родина в окошке плыла,
всех не счесть красот...
Тысяча семьсот их было,
прибыло семьсот.
Есть селенье Шипуново
посреди степей...
Их, оставшихся без крова,
сумрачных детей,
обогрело Шипуново,
не глядело в рот,
напоило и обмыло...
Тысяча семьсот их было,
прибыло семьсот...
Эту ласку, Шипуново,
жизнь тебе зачтет.
...А едва сошли с перрона
дети,
их в упор
золотой своей короной
окружил простор.
Хочешь —
трогай хлеб руками,
нежь зерно в горсти.
Если б можно было маме
горсть зерна снести...
И какой-то необычный
отблеск был в тот час —
цвет прекрасный,
цвет пшеничный
зрел в глубинах глаз.
VI
Я увидел:
кем-то брошенный на землю
ломоть хлеба,
в поры въелись песчинки,
румяная корочка потемнела
от пыли...
Так бывает брошена мать
своими детьми,
и она коротает недели,
вглядываясь в даль дороги,
над которой вечное пыльное
облако.
Так бывает брошена пашня
крестьянином,
и она зарастает
ольшаником,
неприхотливым и цепким,
страдая в дождливые ночи.
Я не войду в те двери,
не сяду за столом,
где в сытом, и пустом,
и злом высокомерье
народное добро
сметают равнодушно
в помойное ведро...
Я не войду в тот дом,
не сяду за столом
беседовать послушно.
VII
Послевоенное поле ржаное,
как тебя холил народ,
ты защищало, словно
бронею,
русский народ от невзгод.
Поле ржаное, рваное, в
шрамах
вырытых наспех траншей,
ты оживало в ладонях
упрямых
русых твоих сыновей.
Ты покрывалось покровом
зеленым,
чтобы навеки потом
в жизни народа не быть
полигоном,
но — хлебосольным столом.
Нам по-сыновьи днями,
ночами
землю лелеять сейчас!..
Во поле не васильки...
То очами
павшие смотрят на нас.
VIII
А сейчас уже лето,
уже лето давно,
колос желтого цвета
поднял к небу зерно;
в колосе
на рассвете
зерна смуглы с лица,
словно малые дети
на плече у отца.
Каждый колос с особой
судьбою своей,
с доброй мыслью высокой
и с верой в людей.
Потому, знать, по полю
иду я опять,
что могу свою долю
только в поле понять.
IX
Из письма
Василия Тимофеевича Христенко
«На Алтае я провожу уже
двадцать первую страду
и всегда начинаю ее, как первую:
привыкнуть к ней,
выработать в себе
спокойное безразличие к ней или
даже спокойствие —
нельзя».
X
Монолог
Василия Христенко
Бросаю полновесное зерно
в весенний день,
ращу его под солнцем,
чтобы убрать осеннею
порой.
Пусть скупо сказано,
но в будничности этой
вся жизнь моя.
...Рассвет еще туманен,
но выхожу я в поле,
рожь, как грива волшебного
коня,
по ветру льется;
закрыв глаза, я рассказать
могу
о жизни поля, как о жизни
брата,
но нынче
как будто поле увидал
впервые,
и потому иду среди
колосьев
неспешною походкой, в
горсть беря
тугих колосьев звонкие
охапки;
я глажу их,
шершавой кожей пальцев
биенье сока в стебле
ощущаю.
Да, колос мой созрел!
И спрятанную в зернах
неистовую ядерную силу
он высвободить для людей
готов.
От мощи взрыва миллиарда
жарких
колосьев
не растают города,
как темный снег под
солнцем;
и планета
не треснет вдруг по швам;
и даже стекла
не вздрогнут от
нахлынувшей волны.
От мощи взрыва миллиарда
жарких
колосьев
просто ярче вспыхнут щеки
у мальчиков и девочек
России;
и оживлённей
потечет чугун
из-под папахи домны, —
это струи
прочертят по лицу Земли
морщины,
и мужественней станет лик
Земли;
а в городах и селах у
хозяек
на газовой плите и в
русской печке
приветливо забулькают
кастрюли
и подмигнут, подбрасывая
крышки...
От мощи взрыва миллиарда
жарких
колосьев
хлынет вольно и напевно
река зерна, прокладывая
русло...
Я чувствую не просто
хлеборобом
себя в минуты этого
рассвета,
но человеком, от которого
зависят
Земли улыбка
или плач Земли...
Да, колос мой созрел!
«Пора!..»
И мне в ответ
грохочут тысячи комбайнов,
на нивы надвигаясь...
XI
Из письма болгарского
друга
Марко Недялкова Василию
Христенко
Я помню деревенский хлеб,
как будто
ломоть сейчас ломаю не
спеша...
Хлеб, крупной солью
подсоленный
круто,
я дома ел, и таяла душа.
Из печи огнедышащего чрева
мать на лопату каравай
брала
и пробовала, чтоб не
подгорела,
чтоб корочка румяною была.
По запаху его, по аромату
определяла мама точный
срок,
вновь каравай сажала на
лопату
и говорила мне:
«Отрежь, сынок!»
Он, хрусткий, словно сахар,
пропеченный,
что в жизни слаще этого
куска?..
Мир полон доброты
неотвлеченной —
простой, как хлеб иль
кружка молока.
О хлебный дым над кровлею
отцовой
в родном балканском
каменном селе...
Хлеб наш насущный, мудрый
и суровый,
растущий в поле,
снящийся во сне!
Увижу ль печь под
деревенской крышей,
взволнованным переступя
порог,
и снова материнский голос
слышу:
«Нет выше хлеба ничего,
сынок!»
XII
Перечислить не смогли б
все творенья человека:
украинский пышный хлiб,
жар грузинского чурека,
сдоба Добруджи бела
славной выпечки
болгарской,
и лаваш, подарок царский —
песнь армянского стола...
Но существенно одно:
пар от хлеба, как дыханье,
по утрам, пока темно,
прогревает мирозданье.
XIII
Посидим, Василий
Тимофеевич,
непривычно тихо за окном.
Отошли дожди и суховеи,
пряно пахнет убранным
зерном.
Говорят: «Не хлебом, мол,
единым...»
Кто так говорит, —
наверно, слеп...
Я читаю по твоим морщинам
повесть о твоей борьбе за
хлеб.
В том, как зерна
наливались в гуще
молодых колосьев добела,
заключался интерес твой
сущий,
а точнее — жизнь твоя
была.
И в зерне, как в сказочном
кристалле,
обнаруживал ты существо
радости людской,
людской печали —
опыт человечества всего.
И какое это счастье,
право,
верить, что с
признательностью ждут,
каждый человек и вся
держава,
новый хлеб, венчающий твой
труд.
Отдал ты и ум, и пыл, и
чувство, —
а не то, что просто
повезло, —
обратя в народное
искусство
самое земное ремесло.
О. Шестинский
Вадим Шефнер
Вадим Сергеевич Шефнер (12.01.1915 — 05.01.2002) — поэт, прозаик, фантаст. Почти все
детство и юность провел в Петрограде — Ленинграде. После школы окончил ФЗУ. В
1930-е гг. был рабочим на различных ленинградских заводах. В первые месяцы
Великой Отечественной войны — рядовой в батальоне аэродромного обслуживания под
Ленинградом, с 1942 г. — фронтовой корреспондент газеты Ленинградского фронта
«Знамя победы», закончил войну в звании старшего лейтенанта, награжден тремя
орденами. В 1940 г. издал первую книгу стихов («Светлый берег»). Вторая книга
стихов («Защита») вышла в 1943 г. в блокадном Ленинграде. В 1943—1945 г.
написал свое наиболее крупное поэтическое произведение — поэму «Встреча в
пригороде», в которой отражены события героической обороны Ленинграда (при
жизни автора поэма печаталась только в отрывках).
* * *
Не возвращались птицы этим
летом
В блокированный город
Ленинград,
Но осенью, как прежде, в
сквере этом
Деревья бледным золотом
горят.
Здесь никуда от прошлого
не деться,
Ты рад не помнить, но оно
с тобой.
Сквер городской, тебе
знакомый с детства,
Не обойти окольною тропой.
Здесь ты еще мальчишкой
глупым бегал,
Из-за лапты опаздывая в
класс,
Здесь на дорожке,
занесенной снегом,
Ты целовался в самый
первый раз.
И освещает скудный свет
заката
Скамью у невысоких тополей
—
На ней ножом ты вырезал
когда-то
Инициалы девушки своей.
Но всё на свете и
страшней, и проще,
Чем думал ты в минувшие
года, —
Пришла война, обугливая
рощи
И под откос швыряя
поезда...
Спроси себя в осенний этот
вечер —
Что для отчизны сделано
тобой?..
За прошлые, за будущие
встречи,
За этот сквер, за город
длится бой.
Ленинград
Мой город непреклонен и
спокоен,
Не ослеплен слезами взор
сухой.
Он темными глазницами
пробоин
На Запад смотрит в ярости
глухой.
Он гордо ждет намеченного
срока,
Чтоб, все сметая на своем
пути,
Внезапно, справедливо и
жестоко
Все счеты с неприятелем
свести.
Взорвется ярость города
глухая, —
И для врага настанет
Страшный суд,
И с мест дома сорвутся,
громыхая,
И в наступленье улицы
пойдут!
Все в бой пойдет, чтоб
отомстить за муки, —
Каналы хлынут через
берега,
И, протянув обугленные
руки,
Пойдут деревья задушить
врага.
И в бой
всесокрушающе-победный,
Тяжелыми доспехами звеня,
За Пулково помчится
Всадник Медный,
Пришпоривая гордого коня.
И в грохоте и в скрежете
металла,
По всем проспектам
промелькнув за миг,
От площади Финляндского
вокзала
К Урицку устремится
броневик.
Все каменное, медное,
живое —
Все в бой пойдет, когда
придет пора,
И танки, зло и напряженно
воя,
И пехотинцы с криками
«ура», —
Так будет смят врага
бетонный пояс,
И мы с боями двинемся
вперед,
И с каждого вокзала
бронепоезд
По направленью к Западу
пойдет!
За Ленинград
Чем бой суровей, тем
бессмертней слава.
За то, что бьешься ты за
Ленинград,
Медаль из нержавеющего
сплава
Тебе сегодня вручена,
солдат!
Пройдут года. Пройдет
чреда столетий,
И пусть мы смертны, но из
рода в род
Переходить медали будут
эти,
И наша слава нас
переживет.
Но помни — враг недалеко,
он рядом, —
Рази его и пулей, и
штыком.
И прах его развей под
Ленинградом,
Чтоб оправдать награду
целиком!
Рази штыком, прикладом бей
с размаха,
Гони его от городских
застав, —
И пусть твоя душа не знает
страха,
Как ржавчины не знает этот
сплав!
Мой город
...Давно ль, пройдя
равнины и болота,
В него ломился разъяренный
враг
И об его чугунные ворота
Разбил свой бронированный
кулак.
Свой город отстояв ценою
бед,
Не сдали Ленинграда
ленинградцы —
Да, в нем ключи чужих
столиц хранятся, —
Ключей к нему в чужих
столицах нет!
И мы, огонь познавшие и
голод,
Непобедимы в городе своем,
И не взломать ворота в
этот город
Ни голодом, ни сталью, ни
огнем.
Он встал, как страж, на
сумрачном заливе,
Вонзая шпили в огненный
рассвет.
Есть города богаче, есть
счастливей,
Есть и спокойней. Но
прекрасней — нет!
Он победит! Он все залечит
раны,
И в порт войдут, как
прежде, корабли...
Как будущих строений
котлованы,
За городом траншеи
пролегли.
Тревога
Тревожные взревут сирены —
И сразу в город хлынет
мгла,
И в темноту уйдет
мгновенно
Адмиралтейская игла.
Погаснут лампочки в
витринах,
Замглится невская вода, —
Так, свет ненадобный
отринув,
Померкнет город, — и тогда
Из высоты глухой и черной,
Из поднебесной высоты
Услышишь рев
многомоторный,
Нежданный шум услышишь ты.
Не птиц ли то враждебных
стая
Летит сюда издалека,
Туманом черным обрастая
И прободая облака,
Летит в тумане ядовитом,
Летит, пощады не суля,
Росою смертной — люизитом
—
Кропить асфальты и поля?
Но, точно скальпель
неподкупный
В хирурга опытной руке,
Прожектор луч отбросит
крупный
И вскроет мглу.
И вдалеке
Увидишь ты:
светлей зарницы,
Быстрей разящего клинка,
Летят серебряные птицы,
Расталкивая облака.
И, как невянущие маки,
На крылья им нанесены
Опознавательные знаки
Твоей единственной страны.
Над городом и над тобою,
Как нарастающий прибой,
Они летят, готовы к бою.
Кто знает — может, завтра
бой.
Семафор
На станции сойдя
прифронтовой,
Иной дороги к западу ищи
ты;
За семафором путь порос
травой
И рельсы тусклой ржавчиной
покрыты.
Недалеко отсюда враг
залег, —
Здесь лес шумит
встревоженно и дико.
Как выпавший из топки
уголек,
Горит на шпалах алая
гвоздика.
Почти двенадцать месяцев
прошло
Со дня, когда кольцо
блокады сжалось,
И семафора белое крыло
Ни разу с той поры не
подымалось.
Боец! Суров и труден путь
войны,
Невмоготу бывает
временами, —
Но все от нас зависит. Мы
вольны
Сполна вернуть утраченное
нами.
И знай, идя в
кровопролитный бой
Сквозь загражденья,
выстрелы и взрывы, —
Не только за тобой — и
пред тобой
Твоя земля, твои леса и
нивы.
Будь стоек в обороне и в
бою,
Врага к последней пропасти
толкая.
Пусть ты не здешний, — но
в твоем краю
Есть тоже, может, станция
такая.
Мы победим! Борись за
день, когда
Падут враги... Тогда на
запад снова
Пойдут по расписанью
поезда
И ржавчина сойдет с пути
стального.
Тогда пороховой осядет
дым,
И расточится полутьма
седая,
И семафор взмахнет крылом
своим,
Как птицы машут, клетку
покидая.
Ожидание
Ты помнишь дни?.. Гремя
металлом,
И день и ночь трудиться
рад,
Перекликался порт с
вокзалом, —
Так брата окликает брат.
И отходящему составу
Корабль, покинувший
причал,
Через кварталы и заставы
Гудком веселым отвечал.
Теперь в порту не слышно
песен.
Дым не струится в высоту,
—
Покрыли ржавчина и плесень
Сооружения в порту.
Суда застыли на приколе,
За молом море им видно,
Но дни идут... идут, —
доколе
Им ждать отплытья суждено?
Их загнала сюда блокада,
Во дно вогнала якоря,
Но тихих пристаней не надо
Гигантам, помнившим
моря...
...Умолк вокзала грохот
резкий,
На всем молчания печать, —
Здесь расставаться больше
не с кем,
Здесь больше некого
встречать.
Перрон асфальтовой
пустыней
Уходит вдаль. Туман и
мгла.
Здесь паровозы дальних
линий
В тупик блокада загнала.
Они стоят темны и строги,
Безмолвно вглядываясь
вдаль, —
Им снятся дальние дороги
И рельс мерцающая сталь.
Им сна не надо и ночлега,
Пред ними путь прямой, как
меч.
О, только дайте им для
бега
Стальные мускулы напречь!
А город, взором соколиным
Вонзаясь в дымный сумрак
дня,
Стоит бессмертным
исполином
В кольце металла и огня.
Настанет час — неудержимо
Мой город двинется вперед
И, как огромная пружина,
Врага на запад отшвырнет.
И под винтами пеной белой
Вскипит балтийская вода,
И словно огненные стрелы
В туман вонзятся поезда.
И после многодневной ночи,
В мазутном блеске и дыму,
Вокзал проснется,
загрохочет —
И порт откликнется ему.
Зеркало
Как бы ударом страшного
тарана
Здесь половина дома
снесена
И в облаках морозного
тумана
Обугленная высится стена.
Еще обои порванные помнят
О прежней жизни, мирной и
простой,
Но двери всех обрушившихся
комнат,
Раскрытые, висят над
пустотой.
И пусть я все забуду
остальное —
Мне не забыть, как, на
ветру дрожа,
Висит над бездной зеркало
стенное
На высоте шестого этажа.
Оно каким-то чудом не
разбилось.
Убиты люди, стены сметены
—
Оно висит, судьбы слепая
милость,
Над пропастью печали и
войны.
Свидетель довоенного уюта,
На сыростью изъеденной
стене
Тепло дыханья и улыбку
чью-то
Оно хранит в стеклянной
глубине.
Куда ж она, неведомая,
делась,
И по дорогам странствует
каким
Та девушка, что в глубь
его гляделась
И косы заплетала перед
ним?
Быть может, это зеркало
видало
Ее последний миг, когда ее
Хаос обломков камня и
металла,
Обрушась вниз, швырнул в
небытие.
Теперь в него и день и
ночь глядится
Лицо ожесточенное войны.
В нем орудийных выстрелов
зарницы
И зарева тревожные видны.
Его теперь ночная душит
сырость,
Слепят пожары дымом и
огнем.
Но все пройдет.
И что бы ни случилось —
Враг никогда не отразится
в нем!
Не зря в стекле тускнеющем
и зыбком
Таится жизнь.
Не зря висит оно:
Еще цветам и радостным
улыбкам
Не раз в нем отразиться
суждено!
Весна в
Ленинграде
И вот весна. И с моря
влажный ветер
И легкий запах зелени
лесной,
И каждый день торжественен
и светел,
Как прошлой, невоенною
весной.
Но старого собора купол
серый
(А помнишь — он был
ярко-золотой),
И окна, ослепленные
фанерой,
И мрак ночей, зловещий и
пустой,
И всё — куда ни взглянем,
где ни ступим
Всё нам твердит о длящейся
войне.
Но Ленинград, как прежде,
неприступен
Всё испытавший, он сильней
вдвойне.
Еще гроза над ним не
отшумела,
Еще врагов не прорвано
кольцо,
Но дышит он весной и
смотрит смело
Великому грядущему в лицо.
Шиповник
Здесь фундаментов камень в
песок перемолот войной,
В каждой горсти земли
затаился смертельный осколок.
Каждый шаг продвиженья
оплачен кровавой ценой —
Лишь девятой атакой был
взят этот дачный поселок.
Ни домов, ни травы, ни
заборов, ни улицы нет,
И кусты и деревья
снарядами сбриты с размаху,
Но шиповника куст — не с
того ль, что он крови под цвет,
Уцелел и цветет среди
мусора, щебня и праха.
Стисни зубы и молча пройди
по печальным местам,
Мсти за павших в бою,
забывая и страх и усталость.
А могил не ищи...
Предоставь это дело цветам —
Все видали они, и цвести
им недолго осталось.
Лепестки опадают... Средь
этих изрытых дорог
Раскидает, размечет их
ветер беспечный и шалый,
Но могилу героя отыщет
любой лепесток,
Потому что и некуда больше
здесь падать, пожалуй...
Надолбы
Нам на одном участке обороны
Для надолбов цемента не
хватило,
И с кладбища ближайшего
туда
Свезли мы спешно гробовые
плиты
И черные колонны с именами
И датами рождений и
смертей.
Так, врытые в болотистую
землю,
Стоят они поныне в ровном
поле,
И больше не прочтешь на
них имен:
Всё стерла сталь.
Враг не был впущен в
город.
Они теперь не памятники
смерти,
А памятники стойкости и
славы,
И не в обиде мертвые на
нас,
Что мы имен их и могил не
знаем, —
Зато они в земле свободной
спят,
И правнуки их ходят по
свободной,
Никем не завоеванной
земле.
Удача
Под Кирка-Муола ударил
снаряд
В штабную землянку полка.
Отрыли нас. Мертвыми трое
лежат.
А я лишь контужен слетка.
Удача. С тех пор я живу и
живу,
Здоровый и прочный на вид.
Н о что, если всё это — не
наяву,
А именно я был убит?
Что, если сейчас уцелевший
сосед
Меня в волокуше везет,
И снится мне сон мой,
удачливый бред
Лет эдак на двадцать
вперед?
Запнется товарищ на резком
ветру,
Болотная чвякнет вода, —
И я от толчка вдруг очнусь
— и умру,
И всё оборвется тогда.
На пополнение
Мерещатся во мраке,
Встают из дальней мглы
Военные бараки,
Холодные полы.
Военные бараки,
Дощатые столы,
Учебные атаки,
Вино из-под полы.
Но отперты ворота,
И ветер по лицу,
И маршевая рота
Застыла на плацу.
Вся выкладка в порядке —
Винтовки и штыки,
Саперные лопатки,
Заплечные мешки.
Шагай в шинели новой,
Гляди в глаза беде
(А в сумочке холщовой —
Гранаты РГД).
...Товарные вагоны
И рельсов синева,
В саду пристанционном
Прощальные слова.
Подруга в блузке тесной
И с челочкой на лбу
Уходит в неизвестность,
В неясную судьбу.
И, выбывшим на смену,
Мы едем в ночь, куда
Война, как гвозди в стену,
Вбивает поезда.
Ленинградские
девушки
Широкий ров пересекает
луг,
Весенние в него сбегают
воды.
Он кажется не делом
чьих-то рук,
А давним порождением
природы.
Я вспоминаю сорок первый
год.
Здесь заняли мы свой рубеж
когда-то.
Но этот ров у склона двух
высот
Копали не саперы, не
солдаты.
Здесь девушки работали.
Они,
Совсем не по-военному
одеты,
Пришли сюда в те роковые
дни,
Я помню их платочки и
береты.
И голоса их в памяти
звучат...
Они, покинув этот луг
зеленый,
Отправились не в тыл — а в
Ленинград,
На ближние объекты
обороны.
Они ушли,
бесстрашно-молоды,
На плечи взяв тяжелые
лопаты,
И каблучков их легкие
следы
Оттиснулись на глине
синеватой.
...Летят послевоенные года
Над Ленинградом, над
страной, над миром;
Мы их, наверно, видим
иногда,
Тех девушек, но мы
проходим мимо.
Мы их не узнаем среди
других —
В ту пору мы не
вглядывались в лица.
Они ж молчат о прошлых
днях своих:
У них — дела, им некогда гордиться.
Но есть другие — те,
которых нет,
Которых повидать нигде не
сможем.
Они не встретят над Невой
рассвет,
Гулять не выйдут вечером
погожим.
Они в свои квартиры не
вбегут,
Даря улыбки и рукопожатья.
Лишь матери седые берегут
В своих шкафах их выпускные
платья.
Да у подружек школьных, у
друзей
Еще по старой памяти
хранятся
Их фотоснимки довоенных
дней —
Шесть на девять и девять
на двенадцать.
Они ни встреч не помнят,
ни разлук,
Ни голода, ни пламени, ни
дыма, —
И смотрят на седеющих
подруг
С улыбкой ясной и
неповторимой.
Ленинградка
Она сидит, склонясь над
чертежом,
Не вслушиваясь в рев сирен
тревожный.
Ее проект — жилой высокий
дом —
Почти готов, — хоть завтра
строить можно.
А за окном, за шторой, все
сильней
Моторы воют и ревут
сирены,
И от стрельбы зенитных
батарей,
Как в судороге,
вздрагивают стены.
Потом — удар. И сразу
гаснет свет,
И стекол звон, и в окна
дышит осень,
И за стеною говорит сосед:
«Опять, проклятый, где-то
рядом сбросил!»
Она встает, спокойна и
бледна,
Идет, дыша, как при подъеме
в гору,
Она, теперь ненужную, с
окна
Срывает маскировочную
штору.
Светло, как днем. Опалена
огнем,
Свисает неба розовая
мякоть,
И девушка стоит перед
окном,
Кусая губы, чтобы не
заплакать.
За плоским и широким
пустырем,
Над пыльною травою цвета хаки,
Горит, как в небо
вознесенный факел,
Жилой, высокий, стооконный
дом.
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
И вот она берет рейсфедер
снова,
Макает в тушь, смиряя
пальцев дрожь,
Спеша при свете зарева
ночного
К утру закончить
конкурсный чертеж.
Первая любовь
Андрея Петрова убило
снарядом.
Нашли его мертвым у свежей
воронки.
Он в небо глядел
немигающим взглядом,
Промятая каска лежала в
сторонке.
Он весь был в тяжелых
осколочных ранах,
И взрывом одежда
раздергана в ленты.
И мы из пропитанных кровью
карманов
У мертвого взяли его
документы.
Чтоб всем, кто товарищу
письма писали,
Сказать о его неожиданной
смерти,
Мы вынули книжку его с
адресами
И пять фотографий в
потертом конверте.
Вот здесь он ребенком, вот
братья-мальчишки,
А здесь он с сестрою на
станции дачной...
Но выпала карточка чья-то
из книжки,
Обернутая в целлулоид
прозрачный.
Он нам не показывал
карточку эту.
Впервые на поле, средь
дымки рассветной,
Смутясь, мы взглянули на
девушку эту,
Веселую девушку в кофточке
светлой.
В соломенной шляпе с
большими полями,
Ему улыбаясь лукаво и
строго,
Стояла она на широкой
поляне,
Где вдаль убегает лесная
дорога.
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . .
Мы письма напишем родным и
знакомым,
Мы их известим о
негаданной смерти,
Мы деньги пошлем им, мы
снимки вернем им,
Мы адрес надпишем на
каждом конверте.
Но как нам пройти по
воронкам и комьям
В неведомый край, на
поляну лесную?
Он так, видно, адрес той
девушки помнил,
Что в книжку свою не
вписал записную.
К ней нет нам пути — ни
дорог, ни тропинок,
Ее не найти нам... Но мы
угадали,
Кому нам вернуть этот
маленький снимок,
Который на сердце хранился
годами.
И в час, когда травы
тянулись к рассвету
И яма чернела на низком
пригорке,
Мы дали три залпа — и
карточку эту
Вложили Петрову в карман
гимнастерки.
Мрамор
...Врагом сожжен и взорван
этот город,
И возвращаться некому
сюда,
В развалинах застрял
январский холод,
В воронках дремлет ржавая
вода.
На клумбах не левкои, не
нарциссы —
Железный хлам и кафель от
печей,
И жирные непуганые крысы
Шныряют средь осклизлых
кирпичей.
Но кладбище не тронуто
войною,
Оно шумит высокою травой,
И женщина за низенькой
стеною,
Встав на могилу, видит
город свой.
Стоит она, в раздумье
сдвинув крылья,
На полувзмахе оборвав
полет,
И пеплом и кирпичной
красной пылью
Ее весенний ветер обдает.
А май раскинул солнечные
сети...
Не улететь... Весна берет
свое.
Как в облаке — в
черемуховом цвете
Увязли крылья белые ее.
И вот она из чащи
белоснежной,
Забыв, зачем даны ей два
крыла,
Глядит с улыбкой,
пристальной и нежной,
На город, где жила и
умерла.
Дубровка
Вот именно здесь был убит
мой друг.
Высотка... Траншей
следы...
«Утешься! Цветами пестреет
луг,
Над пеплом шумят сады.
И радуга встала — добрый
знак,
И светел вешний
рассвет...»
Я знаю, знаю — все это
так,
Но друга все-таки нет.
Зимняя встреча
Вконец исчиркав тощие
блокноты,
Неся вчерне готовую
статью,
Я возвращался из пехотной
роты
В армейский тыл, в
редакцию свою.
Остановилось наше
наступленье
Совсем недавно.
Я шагал с утра
Через врагом сожженные
селенья
И обезлюдевшие хутора.
В сырых сугробах утопал
проселок,
Но поступь у меня была
легка:
Я горд был тем, что
маленький осколок
На днях плечо царапнул мне
слегка.
Царапинка почти и не
болела,
Но сам себе казался я
тогда
Обстрелянным, уверенным и
смелым —
Такими и берутся города.
И вот к реке спустился
холм пологий.
Перед мостом на заливном
лугу
Собака у обочины дороги
Искала мины в мартовском
снегу.
Невзрачная, косматая
дворняга —
Из тех, что лаем охраняют
двор...
За ней понуро, осторожным
шагом
Ходил солдат, немолодой
минер.
Порой она, смешную морду
хмуря,
Копала снег и тявкала
слегка, —
Здесь тол — недобрый зверь
в железной шкуре —
Забился в нору, сжавшись
для прыжка.
И подходил минер со щупом
длинным
Сторожким шагом в чуткой тишине.
Рядами обезвреженные мины
Лежали у кювета в стороне.
И вдруг, как будто бы
припомнив что-то,
Как будто горькая беда
стряслась,
Прервав свою привычную
работу,
Печально выть собака
принялась.
Так на задворках, в лад
ночной метели,
Стараясь небо довести до
слез,
К покойнику, к печали и
потере
Кудлатый деревенский воет
пес.
Я подошел.
Тоскливый вой собачий
Над миром заминированным
плыл.
«С чего бы это — воет,
будто плачет?» —
Я у минера старого
спросил.
«Война, — он молвил. — Тут
не до приплода,
А и собаке жаль своих
детей.
Щенков пришлось нам в
прорубь кинуть, в воду —
Чтобы работать не мешали
ей».
Был разговор дорожный наш
недолог.
Сапер умолк и, наклонясь
слегка,
Собаке бросил сахару
осколок —
Из собственного скудного
пайка.
Ее погладил он по шерсти
рыжей,
Чтоб смолкла, успокоилась
она.
«Ищи! — тоскливо ей
сказал: — Ищи же!
Всем солоно приходится.
Война».
Я дальше шел. А в стороне
пустая
Маячила деревня средь
полей,
И воронье кружилось,
оседая,
Как хлопья черной копоти,
над ней.
И небо хмуро на меня
глядело,
Как будто был я в чем-то
виноват.
И вьюга вдруг пришла и
загудела,
В кустах завыла на собачий
лад.
Снег был белее
госпитальной ваты.
В белесой, грустной,
снежной полумгле
Не прежним шагом, не
молодцеватым
Я шел по отвоеванной
земле.
И думал я теперь под стоны
вьюги,
Что на войне дороги
нелегки
И что мои военные заслуги
Пред Родиной не так уж
велики.
Невосстановленный
дом
Вибрируют балки над темным
провалом
И стонут, от ветра дрожа.
Осенние капли летят до
подвала
Свободно сквозь три этажа.
Осеннего дождика тусклые
иглы
Летят сквозь холодную
тьму, —
И те, кого бомба в подвале
настигла,
Не снятся уже никому.
Сюда, где печалились и
веселились,
Где бились людские сердца,
Деревья, как робкие дети,
вселились,
Вошли, не касаясь крыльца.
Подросток осинка глядит из
окошка,
Кивает кому-то во мглу,
И чья-то помятая медная
брошка
Лежит на бетонном полу.
Дом культуры
Вот здесь, в этом Доме
культуры,
Был госпиталь в сорок
втором.
Мой друг, исхудалый и
хмурый,
Лежал в полумраке сыром.
Коптилочки в зале мигали,
Чадила печурка в углу,
И койки рядами стояли
На этом паркетном полу.
Я вышел из темного зданья
На снег ленинградской
зимы,
Я другу сказал «до
свиданья»,
Но знал, что не свидимся
мы.
Я другу сказал «до
свиданья»,
И вот через много лет
Вхожу в это самое зданье,
Купив за полтинник билет.
Снежинки с пальто отряхая,
Вхожу я в зеркальную
дверь.
Не едкой карболкой —
духами
Здесь празднично пахнет
теперь.
Где койки стояли когда-то,
Где умер безвестный
солдат,
По гладким дубовым
квадратам
Влюбленные пары скользят.
Лишь я, ни в кого не
влюбленный,
По залу иду стороной,
И тучей железобетонной
Плывет потолок надо мной.
...С какою внезапною
властью
За сердце берет иногда
Чужим подтвержденная
счастьем
Давнишняя чья-то беда!
Память о сорок
первом
О, рассвет после ночи
бессонной,
И трава в оловянной росе,
И шлагбаум, как нож,
занесенный
Над шершавою шеей шоссе!..
Мы шагаем — и головы
клоним,
И знобит нас, и тянет ко
сну.
В дачном поезде, в мирном
вагоне
Лейтенант нас привез на
войну.
Нам исход этой битвы
неведом,
Неприятель все рвется
вперед.
Мой товарищ не встретит
Победу,
Он за Родину завтра умрет.
...Я старею, живу в
настоящем,
Я неспешно к закату иду, —
Так зачем же мне снится
все чаще,
Будто я — в сорок первом
году?
Будто снова я молод, как
прежде,
И друзья мои ходят в
живых,
И еще не венки, а надежды
Возлагает Отчизна на
них...
Памяти
неизвестного
Склонясь над раскрытой
тетрадью,
Сидит одинокий старик.
О голоде и о блокаде
Ведет он вечерний дневник.
Без вычерков и многоточий,
Печальною правдой томим,
Потомкам поведать он хочет
О том, что испытано им.
Мерцает коптилка во мраке,
И тени теснятся толпой,
Бредет карандаш по бумаге,
Петляя, как странник
слепой.
И длится с грядущим
беседа,
И нижутся в строки слова,
И светлая вера в победу
В душе летописца жива.
А в небе — гуденье,
гуденье,
Винтов нарастающий звук,
И в «юнкерсе» через
мгновенье
Раскроется бомбовый люк.
Полмига осталось, полмига.
Ты слышишь свистящий
полет?..
Но все еще пишется книга,
Которой никто не прочтет.
Ласточка
Три года блокадных стоял в
тупике
Вагон пассажирский
зеленый.
Три года стоял он пустой,
налегке,
Обстрелянный и запыленный.
Упали осколки стекла на
откос,
Как хрупкие звонкие
льдинки,
В чугунные спицы массивных
колес
Ромашки вплелись и
травинки.
А город зажат был врагами
в кольцо,
Он гарью пропах и
тротилом,
Но ласточка смело гнездо
для птенцов
Под крышей вагона слепила.
Три года сюда возвращалась
она
Весною, жива и здорова,
И, даже когда миновала
война,
Не выбрала места другого.
Но как-то, ловя мошкару
для детей —
Что вовсе не легкое дело,
—
Она далеко от железных
путей
Воздушным путем залетела.
Вернулась, летит вдоль
путей запасных:
«Где ж дом этот длинный,
зеленый?
Неужто взлетел и до новой
весны
Отправился в край
отдаленный?»
Головки ромашек легли между
шпал,
А место как будто
знакомо...
Но лишь воробей-прощелыга
скакал
На месте зеленого дома.
«Где дети мои, отвечай, не
томи?»
И тут воробей ей ответил:
«Ты мошками лучше меня
накорми, —
На дачу уехали дети».
И лапкой небрежно махнул
он на юг —
Мол, экое важное дело...
А ласточка крылья
спружинила вдруг —
И «ласточкой» в небо
взлетела.
И поезд она увидала вдали,
Он мчался по нивам
просторным,
Зеленой стрелой вдоль
зеленой земли,
Стрелой с наконечником
черным.
Клубился над ним
антрацитовый дым,
Мелькала за шпалою шпала,
И ласточка долго летела за
ним —
За Вырицей где-то нагнала.
Выпускающий
птиц
В квартире одной
коммунальной,
Средь прочих прописанных
лиц,
Живет пожилой и печальный
Чудак, выпускающий птиц.
Соседи у рынка нередко
Встречают того чудака —
С большой самодельною
клеткой
Стоит он у зооларька.
С получки своей небогатой
Накупит чижей и синиц
И за город едет куда-то
Чудак, выпускающий птиц.
Плывут мимо окон вагонных
Сады и асфальт автострад,
На месте поселков
сожженных
Другие, не хуже, стоят.
Качаются дачные сосны,
И речки прозрачны до дна,
И даже сквозь грохот
колесный
Земная слышна тишина.
А все же душа не на месте,
И радости нет в тишине:
Без вести, без вести, без
вести
Пропал его сын на войне.
И вот полустанок
невзрачный
У стыка рокадных дорог...
В болотистом месте, не
дачном,
Рубеж обороны пролег.
Отыщет старик не впервые
Пехотной дивизии тыл,
Где встали цветы полевые
На холмики братских могил.
Но где приклонить ему
взоры,
Куда ему сердцем припасть,
Где холмик найти, над
которым
Он мог бы наплакаться
всласть?..
Он с клетки снимает
тряпицу,
Потом открывает ее —
Молчат присмиревшие птицы
И в счастье не верят свое.
Но крылья легки и упруги,
И радость растет на лету,
—
В каком-то счастливом
испуге
Взмывают они в высоту.
Летят над землею зеленой,
Летят без дорог и границ,
И смотрит на них умиленно
Старик, выпускающий птиц.
* * *
Бывало, мне страшное
снится,
Но я пробуждаюсь в ночи —
И рушатся сны-небылицы,
Громоздкие, как кирпичи.
И няня, склонясь над
кроваткой,
Спокойные шепчет слова,
И, если все выразить
кратко,
Родная планета — жива.
А после за мною глядела
Суровая няня — судьба;
Война меня в хаки одела,
Блокада взяла на хлеба.
Во сне не увидеть такого,
Что я повидал наяву,
И все-таки — пусть
бестолково —
Доныне я в мире живу.
Всю книгу земных
сновидений
Запомнив почти наизусть,
Я страшных боюсь
пробуждений,
Я страшного сна не боюсь.
Военные сны
Нам снится не то, что
хочется нам, —
Нам снится то, что хочется
снам.
На нас до сих пор военные
сны,
Как пулемёты, наведены.
И снятся пожары тем, кто
ослеп,
И сытому снится блокадный
хлеб.
И те, от кого мы вестей не
ждём,
Во сне к нам запросто
входят в дом.
Входят друзья предвоенных
лет,
Не зная, что их на свете
нет.
И снаряд, от которого
случай спас,
Осколком во сне настигает
нас.
И, вздрогнув, мы долго
лежим во мгле, —
Меж явью и сном, на ничьей
земле,
И дышится трудно, и ночь
длинна…
Камнем на сердце лежит
война.
Военные ордена
Сиротеют военные ордена.
Кто вернулся живым тогда,
Тех, кого на войне не
взяла война, —
На мушку берут года.
Мы живем — живые среди
живых,
Но друзей уже многих нет —
Командиров запаса и
рядовых,
Журналистов военных лет.
Не дарит бессмертия мирный
быт,
Не молодит седина.
С паспортов на дерево и
гранит
Переносятся письмена.
Так вне строя, забыв
земные дела,
Отбываем волей судеб
К тем, кого война на войне
взяла,
С кем делили блокадный
хлеб.
Но Отчизна навеки нам дана
—
Это ей мы в свой строгий
час
На храненье сдаем свои
ордена,
На храненье сдаем свои
имена
И уходим в вечный запас.
Стены дворов
1.
Загляну в знакомый двор,
Как в забытый сон.
Я здесь не был с давних
пор,
С молодых времен.
Над поленницами дров
Вдоль сырой стены
Карты сказочных миров
Запечатлены.
Эти стены много лет
На себе хранят
То, о чем забыл проспект
И забыл фасад.
Знаки счастья и беды,
Память давних лет —
Детских мячиков следы
И бомбежки след.
2.
Ленинградские дворы,
Сорок первый год,
Холостяцкие пиры,
Скрип ночных ворот.
Но взывают рупора,
Поезда трубят, —
Не пора ли со двора
В райвоенкомат!
Что там плачет у ворот
Девушка одна?
«Верь мне, года не пройдет
—
Кончится война.
Как вернусь я через год —
Выглянь из окна.
Мы с победою придем
В этот старый дом,
Патефоны заведем,
Сходим за вином».
3.
Здравствуй, двор, прощай,
война...
Сорок пятый год.
Только что же у окна
Девушка не ждет?
Чья-то комната во мгле,
И закрыта дверь.
Ты ее на всей земле
Не найдешь теперь.
Карты сказочных планет
Смотрят со стены,
Но на них — осколков след,
Клинопись войны.
4.
Старый двор, забытый сон,
Ласточек полет,
На окне магнитофон
Про любовь поет.
Над поленницами дров
Бережет стена
Карты призрачных миров,
Ливней письмена.
И струится в старый двор
Предвечерний свет...
Все — как было с давних
пор,
Но кого-то нет.
Чьих-то легоньких шагов
Затерялся след
У далеких берегов
Сказочных планет.
Средь неведомых лугов,
В вечной тишине...
Тени легких облаков
Пляшут на стене.
Стихи о
Васильевском острове
* * *
Мы старые островитяне, —
В печальный и радостный
час
Незримыми тянет сетями
Любимый Васильевский нас.
Здесь, острые мачты
вздымая,
Не прячась по теплым углам,
Душа Ленинграда прямая
Вполне открывается нам.
Пойдем же на остров
счастливый,
В кварталы, где шум
городской
Сливается с гулом залива,
С немолкнущей песней
морской!
Я вижу: лежит он на плане,
В грядущее запросто вхож,
—
Как будто Петру марсиане
Подбросили этот чертеж.
Он прямоугольный и строгий
И пронумерованный весь, —
Никто не собьется с
дороги,
Никто не заблудится здесь.
Не прячась от мира и
ветра,
Легли от воды до воды,
Прямы, как мечта геометра,
Негнущихся улиц ряды.
Могуч, деловито-спокоен,
Балтийской волною омыт,
Кораблестроитель и воин,
Васильевский остров стоит.
Он с нами в грядущее
верит,
Он нашею правдой силен, —
И трубы здесь воткнуты в
берег,
Как древки победных
знамен.
* * *
На снимках, на гладких
открытках
Он не интересен на вид,
И, как шоколадная плитка,
На дольки кварталов
разбит.
Но есть красота в нем
иная,
И вот он встает предо мной
—
На дольки разбит, как
стальная
Рубашка гранаты ручной.
Он высится злой,
справедливый,
Сурово терпя до поры
Ночные бомбежки, разрывы
Снарядов с Вороньей горы.
В глазницы обугленных окон
Глядится холодный восход,
Молчат на проспекте
широком
Автобусы, вмерзшие в лед.
Он видит, седой и
бессонный,
Не сдавшийся воле судеб,
Застывшие автофургоны
С голодною надписью
«Хлеб».
Он, гневом и болью
пронизан,
Глядит сквозь клубящийся
чад —
И капли по ржавым
карнизам,
Как слезы скупые, стучат.
Познавший огонь, и
усталость,
И голод, и злую тоску,
Он всю свою силу и ярость
К последнему копит броску.
Мне годы запомнятся эти,
И вот он встает предо
мной,
Сквозь смерть, сквозь
блокаду — к Победе
Пришедший со всею страной.
Он снова в отменном
порядке,
И чудится мне, будто он,
Как дальнего детства
тетрадки,
На линии весь разграфлен.
* * *
Пойдем на Васильевский
остров,
Где вешние ночи светлы, —
Нас ждут корабельные
ростры
И линий прямые углы.
Он прямоугольный, как
прежде,
Как встарь, разлинованный
весь, —
Ни пьяный, ни даже
приезжий
Вовек не заблудится здесь.
Пусть трезвым с дороги не
сбиться,
Пусть пьяных не кружит
вино, —
На острове том заблудиться
Одним лишь влюбленным
дано.
Там спят облака над
мостами
До утренней белой звезды,
Бензинным дымком и цветами
Полночные пахнут сады.
И вновь над Университетом,
Над Стрелкой, где воды
молчат,
Горит, неразлучный с
рассветом,
Неправдоподобный закат.
Давай здесь побродим,
побудем,
Под эти пойдем небеса,
Где бродят счастливые
люди,
Свои растеряв адреса.
Шагая по
набережной
Ведется ввоз и вывоз
Уже не первый год.
Огромный город вырос
И всё еще растет.
Вздымает конь копыта
Над невской мостовой,
Над сутолокой быта,
Над явью деловой.
Вступало в город море
За каменный порог,
Вступало в город горе, —
Но враг войти не смог.
Мы с Питером бывали
В достатке и нужде,
В почете и в печали,
В веселье и в беде.
На суше и на море,
Пройдя огонь и дым,
Немало мы викторий
Отпраздновали с ним.
И всё творится чудо,
И нам хватает сил,
И конь еще покуда
Копыт не опустил.
Встреча в
пригороде
(Отрывки из
поэмы)
Не ждите здесь широких
обобщений —
Еще кипит военная страда,
Мы помним дым пылающих
селений
И взятые с боями города.
Мы помним встречи, имена и
даты,
Разлуки, битвы, номера
полков, —
Но мы не летописцы, мы
солдаты,
Мы не ведем на марше
дневников.
Немудрено — мы в битве, в
самой гуще,
Лишь свой участок боя
виден нам.
Чтоб не отстать от впереди
идущих,
Мы не должны глазеть по
сторонам.
Пройдут года — тогда поэт
маститый
Процедит в книге мудрой и
простой
Сквозь обобщений и
раздумий сито
Истории дымящийся настой,
Чтобы, навек свободные от
мути,
Кипучие и ясные до дна,
Во всей жестокой и
прекрасной сути
Векам предстали наши
времена.
_____________
...Наш город рос.
Под грузными катками,
Как новый век на прошлые
века,
Асфальт ложился на
дробленый камень,
Чтобы дорога нам была
легка.
По вечерам бензина дымкой
синей
Подергивались улицы.
Вдали,
Под грузами осев до ватерлиний,
Торжественно трубили
корабли.
А там, где мы вчера играли
в прятки,
Где ржавый хлам валялся в
беспорядке,
Где шалаши мы строили не
раз,
Теперь, как наших чаяний
свершенье,
Над пустырями светлые
строенья
Тянулись к небу на глазах
у нас.
...Лишь по весне, когда
приходят сроки
Ручьям звенеть и птицам
прилетать,
Бывали дни — на ум не шли
уроки
И покрывалась кляксами
тетрадь.
Тогда девчонок дергали за
косы,
Через окно глазели в
школьный сад,
На педагогов ясные вопросы
Ответствовали скупо,
невпопад,
Грубили бестолково и
несмело
И у доски, кроша кусочек
мела,
Как бы задача ни была
легка,
Простаивали молча до
звонка.
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .
Прекрасна и туманна
неизменно,
Лишая землю отдыха и сна,
Из волн залива Анадиоменой
Выходит ленинградская
весна.
В плаще туманов и
жемчужной пене
Она идет, невинна и горда,
И укрощенно лижет ей
колени
Строптивая балтийская
вода.
В порту ревут охрипшие
сирены,
Ползет Невой буксирный
пароход,
Цветут улыбки, морем дышат
стены,
И плесень на брандмауэрах
цветет.
Весна! В туманы розовые
заткан
Высокий мир, и высота
близка,
И вдруг, в порыве легком и
внезапном,
Прихлынет к сердцу сладкая
тоска.
И тосковать-то не о чем, —
а все же
Нас тянет сила, сильная,
как смерть,
Шататься по просторам бездорожий
И в омуты бездонные
глядеть,
Завидовать растеньям,
звездам, птицам,
И, отвергая тишь и
благодать,
О неизбежном счастии
томиться,
И верить в сны, и встреч
нежданных ждать,
И жечь костры на берегу
пологом,
И слушать, как во тьме
поет вода,
И изменять проторенным
дорогам
Для узких троп, идущих в
никуда.
И, хоть мы коренные
горожане,
Нам становились улицы
тесны.
За верфями, домами,
гаражами
Встречали мы пришествие
весны.
Мы шли на взморье, где,
качая доски
И рваные мотая невода,
На берег, тиной пахнущий и
плоский,
Накатывалась вольная вода.
О, как легко здесь
думалось, дышалось,
Как в будущее верилось
легко!
Душа, как всем ветрам
открытый парус,
Раскидывала крылья широко.
С годами мы умнели, мы
взрослели,
Но, словно в детстве, нам
была земля —
Как палуба не верящего в
мели,
Летящего за счастьем
корабля...
_____________
Стоял июнь, на лето не
похожий,
Он от ветров и от дождей
продрог, —
Но наконец-то солнечный,
погожий,
К тому ж воскресный
выдался денек.
Мы встретились под
деревянной аркой,
«Челиту» джаз наяривал
вдали;
Мы все аллеи, все дорожки
парка
С Тамарой в это утро
обошли.
Киоски миновав и карусели,
Уже ничьих не слыша
голосов,
Мы на скамью зеленую
присели
У циферблата солнечных
часов.
Здесь безраздельно тишина
царила,
Облюбовав зеленое жилье,
И все как будто создано
здесь было,
Чтоб утвердить владычество
ее.
Лишь из-за парка, от
речных излучин,
Где плеск волны, где
шелест тростника,
Удары весел, легкий скрип
уключин
Чуть доносились к нам
издалека.
О чем мы говорили? Разве
надо
Припоминать счастливые
слова?..
Припомнишь их — ни склада
нет, ни лада, —
Знать, не от них кружилась
голова.
Мы в будущее верили, как
дети.
Какая с нами может быть
беда!
Никто на свете и ничто на
свете
Нас разлучить не в силах
никогда.
А время шло. К полудню
было близко,
И маленькая черная стрела
—
Тень времени — по
каменному диску
К двенадцати уверенно
ползла.
А мы смеялись, мы еще не
знали,
Что миновало царство
тишины,
Что пламенем объяты наши
дали
И на разлуку мы обречены,
Что, разрывая узы всех
объятий,
Всех клятв и уверений, в
этот час
На роковом чернеет
циферблате
Стрела войны, направленная
в нас.
_____________
Забыть ли день, когда в
складском бараке
Мне дали знаменитый
котелок,
Пилотку и одежду цвета
хаки,
Ремень и пару кирзовых
сапог?
Полуботинки скинув без
печали,
Я жесткие примерил сапоги.
О, многое они обозначали,
Трудны в них будут первые
шаги!
Я раньше жизнью шел как по
паркету,
Но мирная окончилась
судьба, —
Надевши обувь кованую эту,
Вмиг ощутил я, как земля
груба.
Груба земля! На ней
траншей зигзаги,
Обветренные головы камней,
Леса, могилы, топи и
овраги, —
В полуботинках не пройдешь
по ней!
Крута земля! Когда свистят
снаряды,
Готовя для тебя небытие,
В нее вцепиться судорожно
надо,
Чтоб не свалиться замертво
с нее.
Когда она, как раненая
птица,
Крылами бьет — ее и жизнь
любя,
Умей в ней так укрыться и
зарыться,
Чтоб не зарыли к вечеру
тебя.
Она твоих друзей в беде
спасала —
Так будь на деле
благодарен ей:
По наступленья первому
сигналу
Ты оторваться от нее
сумей.
Топчи ее, ходи по ней в
атаки
И от врага ее обереги, —
Ты носишь гимнастерку
цвета хаки,
Подкованные носишь сапоги!
_____________
А там уже состав товарный
подан,
Уже назначен отправленья
час,
Уже отстукан телеграфным
кодом
И принят к исполнению
приказ,
Уже орудья грузят на
платформы,
И недоумевающих коней
Ездовые, ругаясь для
проформы,
Ведут в вагоны.
Солнце все сильней
Солдатам спины жжет жарою
колкой.
Скрипят ремни, рессоры и
крюки,
И пахнут хлороформом и
карболкой
Санроты полотняные тюки.
_____________
Мы шли на Запад, к битве.
По дорогам,
Навстречу нам, к спасенью,
на Восток,
Во всем многообразии
убогом
Тек бесконечный беженцев
поток.
Об отдыхе забыв и о
ночлеге,
И день и ночь — с утра и
до утра —
Шли пешеходы, двигались
телеги,
Грузовики, фургоны,
трактора.
А кони ржали зло и
беспокойно,
Усталый бык хрипел, как
человек,
И, головы понурив, как на
бойню,
Брели коровы позади телег.
На нас глядели в
сумеречном свете
Сквозь частокол мерцающих
штыков
Усталые, неплачущие дети,
Приникшие к бортам
грузовиков.
А женщины, лишившиеся
крова,
С кругами пыли у бессонных
глаз...
О, как они печально и
сурово
Смотрели вдаль, как бы не
видя нас!
_____________
У речки, на холма пологом
склоне,
Мы оборонный заняли рубеж.
То было утром, где-то
ржали кони,
Был летний воздух радостен
и свеж.
И, отражен в воде и с
небом сближен,
Не муча зноем, ветром не
пыля,
Был мир в то утро чист и
неподвижен,
Как будто впаян в призму
хрусталя.
А мы окопы рыли, и лопаты
Вонзались в землю споро и
легко,
И артогня тяжелые раскаты
Гремели где-то очень
далеко.
Прохладны были земляные
комья,
На травах спали капельки
росы...
Чего-чего я только не
припомнил
В те утренние тихие часы!
Недавнее теперь казалось
давним, —
Для нас ли это на краю
земли
Веселый дождь стучал по
белым ставням,
Рассвет алел и яблони
цвели...
Для нас ли это птицы в
рощах пели,
Звенел ручей и день
лукавый гас,
Когда аллей зеленые
туннели
В счастливый сумрак
уводили нас?
Все ближе бой. Тревожный
рев моторов,
И дыма синеватая стена, —
И вот, на землю, как
фитиль на порох,
Легла предгрозовая тишина.
Земля застыла в смутном
ожиданье,
Все затаилось, замерло
вокруг,
Лишь от реки, как тихое
рыданье,
К нам доносился булькающий
звук.
Там было все, как в
небывалом детстве, —
Песок, стрекоз прозрачная
слюда,
Но девочкой, забытою при бегстве,
Стучась о камни, плакала
вода.
Из выцветшей, из
поднебесной дали
Все приближался рокот
роковой.
И мы кресты на крыльях
увидали
И услыхали падающий вой.
Я ничего не расскажу
подробно,
Я помню — сжало обручем
виски,
Мир зашатался, загремел и дрогнул,
И рухнул, распадаясь на
куски.
И вновь восстал под
пеленою пыли,
И бомбы выли, грохали и
выли,
Казалось, вырвав веки нам,
чтоб яркий
Вгрызался свет в зрачки
усталых глаз,
К слепящим полюсам
электросварки
Смерть наглухо приковывала
нас.
Нас взрывами мотало и
глушило,
Колючий холод бегал по
спине,
И, словно буры адской
бормашины,
Винты гудели в мутной
вышине.
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
Потом бомбежка кончилась.
За нею
Артиллерийский начался
обстрел,
Он в непрерывном бешенстве
гремел
Все яростней, все ближе,
все сильнее.
Бежать бы, врыться в землю
бы с размаха
Стать камнем, речки
немутимым дном...
О, первый бой, когда в
руках от страха
Винтовка так и ходит
ходуном!
И черный столб земли,
каменьев, дыма
Перед окопом встал неумолимо
—
Как черный надмогильный
кипарис —
И на мгновенье в воздухе
повис.
Меня толкнуло дымом, гарью
черной,
Осколок взвыл.
— Нагнись, скорей нагнись!
—
Песка сухого брызнувшие
зерна,
Как жесткой теркой, по
лицу прошлись.
И мой сосед упал на дно
траншеи,
А я на миг подумал:
«Неужели
Вот это — смерть?»
Да, это смерть была!
На лбу его блеснули капли
пота,
И горькая предсмертная
зевота
Солдату скулы темные
свела.
Но сам я стал солдатом в
то мгновенье.
Дыханье сперло злобою в
груди,
Тревоги, размышленья и
сомненья —
Все в этот миг осталось
позади.
В душе проснулась
дремлющая ярость,
Спугнула страх и прогнала
усталость.
_____________
С боями выходя из
окруженья,
Мы отступали. Вот она —
беда.
Мы шли через пустынные
селенья,
Лесами обходили города.
Чтобы создать последнюю
преграду
И выиграть великий этот
бой,
Дорогами печали — к
Ленинграду
Мы шли, мосты взрывая за
собой.
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
На том холме, где сходятся
дороги,
Ведущие на запад и на юг,
Построив нас по боевой тревоге,
Держал нам речь угрюмый
политрук:
«Довольно мы шатались по
болотам!
Пусть здесь придется, по
любым подсчетам,
На каждого по нескольку
смертей,
Но дальше нам назад дороги
нету, —
Мы так должны вцепиться в
землю эту,
Чтоб выступила кровь
из-под ногтей!
Откуда ни пришли вы — все
равно,
Отныне все вы — только
ленинградцы.
Вы поглядите да поймите,
братцы,
Чтó защищать нам ныне
суждено!»
Я не впервые видел стены
эти,
Неву, сады и линии оград,
Но в то мгновенье в
небывалом свете
Предстал передо мною Ленинград.
Он весь был в легкой
предвечерней дымке,
Над шпилями алели облака,
На стенах, словно розовые
льдинки,
Блестели стекла, целые
пока.
С тех пор таким и снился
мне ночами
Непобедимый город мой
родной,
Во всем великолепье и
печали
Возникший в то мгновенье
предо мной!
_____________
Я в зимний день из
госпиталя вышел.
Шатало, и мотало, и мело,
И хлопал толь на
госпитальной крыше,
Как раненого ворона крыло.
Меня б, пожалуй, вовсе
доконало,
Меня б метелью вовсе сбило
с ног,
Но мне за пачку «Беломорканала»
Шофер попутный в кузов
сесть помог.
Он высадил меня на
повороте
(Ему направо). Он
промолвил так:
«Сначала через кладбище
пройдете,
А там уже до города
пустяк».
Я шел сквозь вьюгу,
напрягая силы,
Опять шатало и сбивало с
ног,
И вдаль тянулись братские
могилы,
Как насыпи неведомых
дорог.
О, кладбища жестоких дней
блокады
В морозной фосфорической
пыли!..
Там смерть перехлестнула
чрез ограды
Волнами свежевскопанной
земли.
Там по тропе, шатаясь,
точно пьяный,
К могиле плелся с заступом
старик,
Там в стороне стоял у
черной ямы
Большой, брезентом крытый
грузовик.
Там под лопатой, как руда,
звучала
Промерзшая болотная земля,
А вьюга выла злобно,
одичало
И заметала трупов
штабеля...
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
Был грозен и печален этот
город,
Тонувший в полумраке и
снегу.
В нем поселился голод. Но
не голод
Им властвовал, а ненависть
к врагу.
_____________
Я, спотыкаясь, брел по
снежным грудам...
Сквозь сумрак проступая
ледяной,
Как бы преображенный
страшным чудом,
Развертывался город предо
мной.
Я видел: вмерзли в лед
автомобили;
Воронки видел — значит,
здесь бомбили;
Я видел трупы под мостом
на льду.
Я видел — и не верил.
Так в бреду
Бредешь сквозь дебри снов
невыносимых,
И на уста наложена печать,
—
И ты проснуться хочешь — и
не в силах,
Ты крикнуть хочешь — и не
закричать.
Забылись дни сердечных
треволнений —
Теперь, казалось, только
от свинца,
Лишь от войны стальных
прикосновений
Мужские разбиваются
сердца.
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
Поди спроси у кладбищ
Ленинграда,
У Мги и у Синявинских
болот,
В какую цену стала нам
блокада,
Что стоил Ленинграду этот
год?
Но мы, пройдя и голод, и
метели,
Постигли свой
торжественный удел:
Враги для черной гибели
созрели,
И мы созрели для великих
дел.
Все то, чему на мирных
школьных партах
Учились мы немало лет
подряд,
На нивах битв и на военных
картах
Нам стало ближе и родней
стократ.
Мы полюбили новою любовью,
Сильнее прежней, чище и
нежней,
Родную землю, политую
кровью,
Изрытую копытами коней.
Нас не свалил ни голод, ни
усталость,
Но пред врагами все
сгущалась мгла, —
Их зрелость в битвах
обратилась в старость,
А наша юность — в зрелость
перешла.
_____________
Мы двое суток шли вперед с
боями.
Черны, кровавы снежные
луга...
На третьи сутки вырос
перед нами
Поселок Н. — опорный пункт
врага.
И командир сказал нам:
«Трудновато
Шагать нам третьи сутки
под огнем,
А все ж придется взять
его, ребята!
Войдем в него — тогда и
отдохнем».
Нет, нам не страх, а гнев
теснил дыханье!
Мы с дальней цели не
сводили глаз,
И смертоносных молний
полыханье
В пути не останавливало
нас.
Мы шли по следу огневого
вала,
Пьяны высокой ярости
вином,
А впереди гудело,
громыхало,
Вилось вьюном, ходило
ходуном.
Там было нашей силы
средоточье,
Там воздух был от пламени
багров,
Взлетали в небо проволоки
клочья
И рушились накаты
«бункеров».
Как близок путь — и как
смертельно долог,
Как долог путь на огненном
ветру!..
В опорный пункт, в
знакомый мне поселок,
Мы все-таки вступили
поутру.
Пейзаж был так войной
переиначен,
Что в прошлое поверил я с
трудом.
Здесь мы с Тамарой
встретились на даче,
Вот здесь был сад...
Здесь, кажется, был дом.
О, знали б вы, какая это
пытка
Былое вспоминать за шагом
шаг! —
Здесь был забор...
Вот здесь была калитка...
Вот тут — скамья, а там —
висел гамак.
Закрой глаза, заткни
скорее уши,
Уйди, беги отсюда
поскорей!
Не знай, не помни, не
гляди, не слушай,
Забудь, забудь о юности
своей!
А день вставал над пеплом
и над прахом,
Над тьмой лесов и кочками
болот,
И только где-то в
отдаленье бахал
Немецкий шестиствольный
миномет.
Да за рекой, где серые
бараки,
Где у холма такой пологий
склон,
Готовился к последней
контратаке
Усиленный немецкий
батальон.
Но знали мы: как ни трудны
дороги,
Мы всё возьмем — и долы, и
холмы.
За все мы платим кровью,
но в итоге
Все будет так, как
порешили мы!
_____________
Враг был отбит. Мы с
другом сели рядом
На ствол березы, скошенной
снарядом.
Не о войне, что стала
нашим бытом,
Не о дорогах этих лет и
зим —
Мы больше об ином,
полузабытом,
В тот зимний полдень
толковали с ним.
Все это было
далеко-далёко,
Совсем не в этом, в
сказочном краю...
Без горечи, без грусти и
упрека
Мы вспоминали девушку
свою.
Плохого мы о ней не
говорили, —
Благословляя прошлое свое,
Из фляги мы по очереди
пили
Трофейный ром за здравие
ее.
Пусть это будет так, а не
иначе,
Пусть верный муж, пусть
полной чашей дом, —
Мы ей желали счастья и
удачи,
А мы — солдаты. Мы не
пропадем.
Пусть нас она не помнит и
не слышит,
Но в памяти останется она,
Как девочка из сказки для
мальчишек,
Несбыточна, лукава и скромна.
Так мы сидели, два лихих
солдата...
Война свела и помирила нас
На том же самом месте, где
когда-то
Мы встретили Тамару в
первый раз.
Все было здесь не так, не
по-былому.
Воронки, бревна, трупы без
числа.
Тропа к несуществующему
дому
Вся проволокой ржавой
заросла.
Еще дымились черные
накаты,
Был горек запах крови и
смолы,
И таял снег, уютный и
мохнатый,
Ложась на орудийные
стволы.
В снегу штыки мерцали и
обоймы,
Патроны иностранных
образцов,
И шли еще часы
бесперебойно
На голубых запястьях мертвецов.
В. Шефнер
Зинаида Шишова
Зинаида
Константиновна Шишова (23.09.1898 — 1977) — писательница. В Ленинграде вместе с
сыном пережила блокаду. В 1943 г. была издана ее поэма «Блокада», которая часто
звучала по радио в осажденном городе. В книге Н. Колышкиной об этом периоде
написано: «Писать было не на чем — бумага кончилась, чернила замерзли. Зинаида
Константиновна диктовала стихи сыну, а тот запоминал. Потом поэму записали в
Союзе писателей, куда они ходили через день за порцией похлебки». Летом 1942 г.
А. Фадеев вывез в Москву на самолете больную тяжелой формой дистрофии Зинаиду
Константиновну с сыном, которого вскоре призвали на фронт и направили в
Сталинград. З. Шишова — автор исторических романов для детей и юношества
«Великое плавание» (1940), «Джек-соломинка» (1943), «Приключения Каспера
Берната в Польше и других странах» (1962), автобиографического романа «Год
вступления 1918» (1957).
Блокада
(поэма)
Глава первая
Чадит коптилка, а окно
забито.
Сквозь доски проступает
щель зари.
Не двигайся. Поменьше
говори.
Лежи спокойнее — мы скоро
будем сыты.
Так сберегай же весь запас
тепла,
Чтобы отек не подымался
выше,
Чтоб кровь твоя спокойнее
текла,
А я ее на расстоянье
слышу.
Дай руку мне. О, как она
легка!
Ведь легче пережженной
кости стала
Твоя большая крепкая
рука...
А как работала, и вот —
устала!
Когда отчаянно
сопротивлялась Мга,
Когда они над Вырицей
летали,
Вы по пятьсот погонных
метров дали
За сутки, в окружении
врага.
Потом в лесу — четыре дня
скитаний,
Брусника, да болотная
вода,
Да изувеченные поезда
И станции обугленное
зданье.
Ботинки, скинутые по
дороге,
И до крови пораненные
ноги, —
До Ленинграда больше
полпути, —
И марево полуденного зноя,
И лучший друг, хрипящий за
спиною,
Которого живым не
донести...
Лежи, сынок, ты сделал все,
что надо:
Ты был на обороне
Ленинграда.
Под Шимском ты с лопатою
шагал,
Ты тоже дрался, тоже был
солдатом.
Ты в Оредеже вышел на
врага,
Как в Порт-Артуре дед и
как отец в Карпатах.
Теперь тебе немногое
осталось:
Короткий список выполнимых
дел —
Стараться меньше думать о
еде,
Усильем воли побороть
усталость,
Усильем воли встать и
походить,
Стараться хлеба до шести
не трогать
И знать, что все плохое
позади,
Что Северную отобьем
дорогу!
Глава вторая
Я замечаю, как мы с каждым
днем
Расходуем скупее силы
наши,
Здороваясь, мы даже не
кивнем,
Прощаясь, мы рукою не
помашем...
Но, экономя бережно
движенья,
Мы говорим с особым
выраженьем:
«Благо-дарю», «не
беспокой-ся», «милый»,
«Ну, добрый путь тебе»,
«ну, будь здоров!» —
Так возвращается
утраченное было
Первоначальное значенье
слов.
Выходит на поверку, что
тогда
Мы просто лгали близким и
знакомым, —
Мы говорили: «невская
вода»,
Мы говорили: «в двух шагах
от дома».
А эти два шага — четыре
сотни
Да плюс четырнадцать по
подворотне.
Здесь не ступени — ледяные
глыбы!
Ты просишь пить, а ноги
отекли,
Их еле отрываешь от земли.
Дорогу эту поместить могли
бы
В десятом круге в Дантовом
аду...
Ты просишь пить — и я
опять иду
И принесу — хотя бы
полведра...
Не оступиться б только,
как вчера!
Вода, которая совсем не
рядом,
Вода, отравленная трупным
ядом,
Ее необходимо кипятить,
А в доме даже щепки не
найти...
Наш дом стоит без радио,
без света,
Лишь человеческим дыханием
согретый...
А в нашей шестикомнатной
квартире
Жильцов осталось трое — я
да ты,
Да ветер, дующий из
темноты...
Нет, впрочем, ошибаюсь —
их четыре.
Четвертый, вынесенный на
балкон,
Неделю ожидает похорон.
На Волковом на кладбище
кто не был?
Уж если вовсе не хватает
сил —
Найми других, чужого
упроси
За табачок, за триста
граммов хлеба,
Но только труп не оставляй
в снегу, —
Порадоваться не давай
врагу,
Ведь это тоже сила и
победа
В такие дни похоронить
соседа!
На метры вглубь промерзшая
земля
Не подается лому и лопате.
Пусть ветер валит с ног,
пускай прохватит
Сорокаградусною стужей
февраля,
Пускай к железу примерзает
кожа, —
Молчать я не хочу, я не
могу,
Через рогатки я кричу
врагу:
«Проклятый, там ты
коченеешь тоже!
Ты это хорошенько все
запомни,
И детям ты, и внукам
закажи
Глядеть сюда, за наши
рубежи...
Да, ты пытал нас мором и
огнем,
Да, ты бомбил и разбомбил
наш дом,
Но разве мы от этого
бездомней?
Ты за снарядом посылал
снаряд,
И это — двадцать месяцев
подряд,
Но разве ты нас научил
бояться?
Нет, мы спокойнее, чем год
назад,
Запомни, этот город —
Ленинград,
Запомни, эти люди —
ленинградцы!»
Глава третья
Мы прикасаемся с опаской к
ним,
Как прикасаются к горячей
ране,
Мы пропускаем их в
воспоминаньях —
Такие ночи и такие дни.
Четверг. Шестнадцатое
февраля.
Дымок. Во рту — окалина
снаряда.
Чугунная горячая земля
Из развороченной воронки
рядом.
...Теперь нам проще
кажется простого
Дорога в госпиталь на
площади Толстого.
Но не такой была она
тогда:
То — нет воды, а то —
кругом вода
Холодным белым салом
застывала
(Как видно, повредило
магистраль).
До слез свистел, до слез
сверкал февраль,
И в инее мохнатом провода
Клубились без конца и без
начала
(Над Марсовым, как видно,
оборвало).
С трудом тебя взвалили на
носилки,
Хотя ты был почти что
невесом...
(И это мне увидеть
довелось —
Ты на носилках покидаешь
дом.)
Прозябшая, промерзшая
насквозь,
Дорожка под полозьями
звенела...
Ты это? Или это только
тело?
Нет, это — ты. Ты
чувствуешь, ты слышишь —
Когда ударило по этажам
И прокатилось грохотом по
крышам,
Ты руку вдруг мою нашарил
и пожал.
А т а м темно, в палатах
ледяных
Дыханье видимым дымком
летает,
Не по чему другому
отличают,
А по дыханью — мертвых от
живых.
Я заглянула в бедные
глаза.
Потом тебя оправивши
неловко,
Перетянула мерзлую веревку
И повернула саночки
назад...
А вечером ты мыл уже
посуду
И жалкий хлеб на порции
кромсал.
Подумают, пожалуй, это —
чудо,
Но мы с тобой не верим в
чудеса.
Мы слишком много видели
смертей,
Мы их внимательней, чем
надо, наблюдали.
Да, в холоде, в грязи и
темноте
Все может статься. Но
скорей едва ли, —
Не так у нас в семействе
умирали,
И слишком ясен твой
спокойный взгляд,
Так умирающие не глядят!
Да, это ленинградский мор,
стихия,
Но жизнь пока еще в твоих
руках,
С таким, как ты, не сладит
дистрофия,
Но, ты заметь, я говорю
пока.
Ведь нависающая над тобой
угроза
Определяется не качеством глюкозы,
Не полным распадением
белка,
Не тем, что сыты мы или не
сыты,
И не осадками
эритроцитов...
Но, ты заметь, я говорю
«пока».
Пока ты улыбаешься стихам,
Пока на память Пушкина
читаешь,
Пока ты помогаешь старикам
И женщине дорогу
уступаешь,
Пока ребенку руку подаешь
И через лед заботливо
ведешь
Старательными мелкими
шажками,
Пока ты веру бережешь, как
знамя,
Ты не погибнешь, ты не
упадешь!
Да, Ленинград остыл и
обезлюдел,
И высятся пустые этажи,
Но мы умеем жить, хотим и
будем,
Мы отстояли это право —
жить.
Здесь трусов нет, здесь не
должно быть робких,
И этот город тем
непобедим,
Что мы за чечевичную
похлебку
Достоинство свое не
продадим.
Есть передышка — мы
передохнем,
Нет передышки — снова
будем драться
За город, пожираемый
огнем,
За милый мир, за все, что
было в нем,
За милый мир, за все, что
будет в нем;
За город наш, испытанный
огнем,
За право называться
ленинградцем!
Глава
четвертая
Ты вспомнил юг? Нет, это
не измена!
Что знали мы, что видели с
тобой?
Песок, и набегающая пена,
И черноморский ветреный
прибой.
Там легкая короткая зима,
Там восемь месяцев пирует
лето,
Там камни пахнут солнцем,
там дома
От крыши до фундамента
прогреты.
А здесь! Ты помнишь, как
на нас в июле
Дожди ноябрьской стужею
пахнули?
А май! У нас гледичия
цветет.
Ты помнишь — осы ноют над
жасмином,
А здесь четвертый день —
за льдиной льдина —
Проходит ладожский
проклятый лед.
Нет, это не измена: все во
мне
Тоскует по родимой
стороне.
Опять припоминаю все
сначала.
Моя родная теплая земля!
О, как она дрожала и
стонала,
Под вражескими танками
пыля.
Я — украинка, я — жена, я
— мать,
И мне пришлось бы, может
быть, стоять,
Как та, простоволосая,
стояла
Над черным рвом и не могла
кричать,
И, складывая руки,
заклинала:
«Сыночек, годи вже тоби
лежать,
Вставай та знову починай!»
Сначала!
Я — ленинградка, я — жена,
я — мать.
«Вставай, мой сын, сейчас
нельзя лежать!»
Глава пятая
Напоминает ранняя весна
Обильем, изобилием примет
—
Всем, что имеет запах,
вкус и цвет, —
Незабываемые времена...
Незабываемые времена
Напомнит нам когда-нибудь
весна!
Наш мир сейчас определен
блокадой,
Наш мир сейчас не больше
Ленинграда,
Он не оправился еще от
зимней стужи,
Он пуст, он беден, он
предельно сужен.
Но в этом мире проступает
резче
Значенье слова, назначенье
вещи.
Вот этот стол — работать,
вот кровать —
Не думать, не валяться —
только спать!
Мы все сейчас великолепно
знаем,
Что этот мир совсем не
обтекаем,
Он грубо слажен, он
шероховат,
Он весь продымлен горечью
пожарищ,
Он весь потрачен горечью
утрат,
Но в этом мире ходит слово
«брат»
И ходит обращение
«товарищ».
Они совсем особая порода —
Товарищи сорок второго
года...
Так как же в этом мире
понимать
Большое и простое слово
«мать»?
Я убирать постель не
торопилась,
Все около ходила, все
ждала, —
Ведь там, под одеяльцем,
сохранилось
Еще немного детского
тепла.
Я толстой книгой лампу
заслоняла,
Чтобы тебе не помешал
огонь,
А это темечко... Оно
дышало,
Стучалось в материнскую
ладонь.
Там понемногу ты мужал, ты
рос.
Чем обернулся мир перед
тобою?
Холодной пылью летнего
прибоя,
Встревоженным гудящим роем
роз,
Сухим соленым черноморским
зноем,
Полынным ветром, радугой
стрекоз.
Суровая, отбитая в боях
Прошла иначе молодость
моя.
Она не только пела и
сверкала,
Она кидалась в берег
тяжело,
Она ломила крепкое весло,
Как море у фонтанского
причала...
Мне с молодостью очень
повезло:
Она вплотную с Октябрем
совпала.
Волнуясь, сомневаясь и
любя,
Как я боялась, милый, для
тебя
Спокойной жизни, маленьких
событий,
Холодных, ровных,
равнодушных дней
Для юности бунтующей
твоей,
Чтоб жить легко и чтоб
легко забыть их.
Нам то недорого, что взято
без труда...
Нет, я беды тебе не
накликала,
Но если где-то в мире есть
беда,
То надо с ней расправиться
сначала...
К стихам, цветам и книгам
бы твоим —
Еще б горячий орудийный
дым, —
И жизнь намного стала бы
дороже...
О родина моя, прости меня:
Я до июньского
трагического дня
Не доверяла нашей
молодежи!
Она стоит, стоит, как год
назад!
Он выдержал, наш город
Ленинград,
Почти в упор поставленный
под дуло...
Как слишком поздно понимаю
я,
Что молодость прекрасная
твоя
Уже мою давно
перехлестнула...
Я обнимаю худенькие плечи
(Ведь больше мне сейчас
ответить нечем)
И говорю тебе как друг,
как мать:
«Вставай, мой сын, сейчас
нельзя лежать!»
Глава шестая
И ты поднялся — так встают
из гроба,
Ты зашагал — так зашагал
бы робот.
Механикой и волею ведом,
И вышагнул... А улица
рябила,
А сердце молотом с размаху
било,
И, как корабль,
покачивался дом...
А я слонялась в угол из
угла
И все ждала тебя... Как я
тебя ждала!
Вошел, с трудом
переставляя ноги,
Вошел, времянку тронул по
дороге, —
Холодная... Ты чаю не
спросил.
Хлеб? Я тебе оставила
немножко...
Ты ел, в ладони собирая
крошки,
Солил и ел. Потом опять
солил...
И вдруг сказал: «Я,
кажется, смогу
С ребятами работать на
снегу...»
Вот я почти закончила
рассказ
О ленинградце, о любом из
нас.
Потом уже совсем не
страшно было:
Ты уходил, я тоже уходила,
Работали и рядом и не
рядом,
На Кировском попали под
обстрел,
Тебя слегка контузило
снарядом...
«Дом каторжан» шатался и
звенел,
Нева сердито на быки
бросалась...
«Зажмите уши и откройте
рот!»
И только в мышцах странная
усталость
И по зубам горячим ветром
бьет...
Глава седьмая
Еще одну припоминаю
встречу...
Была весна, был вечер и не
вечер,
На западе еще сиянье
тлело,
А небо все светлело и
светлело,
И там, где тени сходятся в
саду,
Они почти столкнулись на
ходу.
Так — уличный случайный
разговор,
Обычный — без особенного
смысла,
Но, губы закусив, но, руки
стиснув,
Я до конца дослушала его.
«Отец — живой, похоронили
мать.
Она сама себя похоронила:
Она же хлеб и весь паек
делила,
А как делила — надо
понимать!
Не плачь, Андрей, нам
скоро наступать.
Я и сейчас уже военный
вроде, —
Ведь мы-то где — на
Кировском заводе!
Теперь уже чаек с конфетой
пьем
И к празднику кое-чего
получим,
Теперь, Андрейка, мы
переживем,
У нас народ — ого — какой
живучий!»
Веснушки, плохо вымытая
шея,
(Мы умываться снегом не
умеем),
Большие уши, нос, как все
носы, —
Обычный мальчик средней
полосы.
А из кармана ватного
пальтишка
Заманчиво выглядывает
книжка.
«Три мушкетера», Александр
Дюма, —
Библиотекарь выбрала сама.
Мой милый друг, товарищ
неизвестный.
Мальчишка с Петроградской
стороны,
Ведь в нашем тесном мире
вправду тесно,
Мы встретиться с тобой еще
должны.
Мы не о славе помышляли в
эти
Суровые недели. Но, как
знать,
Учитель, может быть, о нас
расскажет детям,
Как надо ждать, как надо
побеждать.
Да, он мне тоже по Дюма
знаком.
Он — Третий, может быть,
или Четвертый,
Он обивает пыль с больших
ботфортов
Надушенным фуляровым
платком.
Таким в повествование
порой
Вступает исторический
герой.
А мы с тобой в историю
войдем
Так запросто, как люди
входят в дом.
Но дом особенный, но дом,
в котором
Разворотило бомбой
потолок,
Железные жгутом скрутило
шторы,
Который больше выстоять не
мог,
Но выстоял. Суровейшими
днями,
Лютейшей ленинградскою
весной...
Войдем в историю, как
входят в дом родной,
Как в милый дом,
оставленный врагами,
Как в отчий дом, отбитый у
врага.
Эпилог
Над Кировским стоит такой
закат,
Как ровно двадцать месяцев
назад,
Как будто зарево над
Ленинградом,
Как будто бы Бадаевские
склады
Горелым жиром за Невой
чадят.
Пожарной лестницей, как в
сон, как в сад,
Мы подымаемся в такой
закат.
Там — за Тучковым —
Парусная гавань,
Лесные склады, эстакада,
порт,
По эту сторону — гранитный
и державный —
Великолепный город
распростерт.
И, отнимая у небес сиянье,
Над площадью, над
знаменитым зданьем
Она горит — по-прежнему
светла —
Его Адмиралтейская игла!
З. Шишова
Борис Шмидт
Борис
Андреевич Шмидт (настоящая фамилия — Кузнецов) (01.05.1913 —27.07.1988) — поэт,
прозаик, заслуженный работник культуры Карельской АССР. Родился на малой Охте.
еще в школе писал в стенгазету и рукописный журнал, тогда и появился псевдоним
Борис Шмидт. В начале войны после окончания офицерских курсов Б. Шмидт был
направлен в действующую армию на Ленинградский фронт в качестве корреспондента
дивизионной газеты награжден орденом Красной Звезды и медалями. Войну окончил в
звании гвардии старший лейтенант.
* * *
Мне нелегко, товарищ,
вспоминать,
Как молча нас благословила
мать,
Как мой сынишка-кроха
умирал,
Как фитилек в коптилке догорал…
Мне не забыть, товарищ,
никогда
Полночный город стужи,
тьма, и льда.
В бездонном небе мертвый
блеск планет.
Ни слёз, ни мамы, ни
сынишки — нет.
Не знаю, где лежат они
вдвоем
Там, в осажденном городе
моем.
Но вижу я — сквозь версты,
стужу, тьму —
Они остались верными ему.
И сердце повелело мне:
«Иди!» —
И камнем стало у меня в
груди.
* * *
Одно
сокровище, святыня,
Одна любовь
души моей.
А. С. Пушкин
Погоны наши не горят,
Как полдень золотой, —
Погоны наши говорят
О жизни полевой.
Что постарели малость тут
—
Не наша в том вина.
Два года длится ратный
труд —
Не молодит война.
Мы стали злее, огрубев,
Но души не черствы,
Чтоб мы ни пели, наш
припев —
На берегах Невы,
Где бастионом из волны,
Живой — в ряду былин,
Встал над пучиною войны
Мой город исполин.
Мне выше славы и наград
Тот день, когда войдем —
Сметя блокаду! — в
Ленинград
В дыму пороховом.
«Соколиный
мох»*
Тосковать, вспоминая Неву,
На болотах, где «Мох
соколиный».
Жить песчинкой надежды
единой,
Что я снова тебя обниму.
Ты повсюду со мной на
войне.
Сквозь осадную ночь
Ленинграда
Дважды ты приходила ко мне
По каменьям пылающим ада.
— Безрассудная, боже ты
мой…
Что ж, прощаться опять
прибежала?!
Ты молчала, окутана тьмой,
Вся в слезах, без упрека и
жалоб.
Вскоре твой
сочинитель-солдат
Все за той же военной
судьбиной
Через Ладогу — в дождь, в
снегопад —
Выбирался на «Мох
соколиный».
И отныне навеки нигде
Нет земли нам и воздуха
слаще.
Мы по пояс в болотной воде
На руках артиллерию тащим.
Мы закрыли, блокируя дзот,
Амбразуру своими телами —
Разве мыслимо справиться с
нами,
Коли русский в атаку идет!
И вода — не беда, и беда —
не беда,
Коли надо добыть нам
Победу,
Чтоб ни дочь, чтоб ни ты,
Чтоб никто никогда
На Руси наших мук не
изведал.
* Соколий Мох — общее
название нескольких болот в Ленинградской обл.
Комок земли
Памяти Ивана
Федорова
Мой первый друг, что мне
других дороже,
Остался там, на левом
берегу:
Не дописал, не долюбил, не
дожил,
Собой дорогу преградив
врагу.
Будь Соломон на свете, я
уверен:
Мудрей библейской — судя
по делам —
Отрезок жизни той, что мне
отмерен,
Меж нами разделил бы
пополам.
Несолоно хлебнув, ушла
старуха,
Косой бряцая в костяной
руке.
Но день и ночь земля
стонала глухо,
Пылавшая на Невском
пятачке,
Где вкривь и вкось железом
все прошило,
Снег почернел, что час
назад слепил…
Там наше поколение
служило,
И ты, мой друг, его
связистом был.
Там ты упал, комок земли
сжимая,
Её певец, строитель и
солдат.
Там, эстафету жизни
принимая,
Потомок наш легко взбежит
на скат.
Не по земле, оглохнувшей
от грома,
А по весенним радостным
цветам.
И пусть от них узнает наш
потомок,
Какой ценой далась земля
отцам.
На развилке
дорог в Европе
А. А.
Прокофьеву
На край земли за тридевять
земель
От синей Ладоги, из
голубой Кобоны
Он шел, сменяя в третий
раз шинель
На полушубок, смертью
продубленный.
В последний раз
осмотренный врачом,
Приписанный к дорожному
отряду,
Вот он стоит, а за его
плечом
Восходит солнце мира, как
награда.
Навстречу солнцу движется
поток:
Французы, сербы, чехи,
англичане...
И все ему восторженно
кричали,
О чем кричали — он понять
не мог.
Из многих слов, гремевших
с новой силой
Теперь уже, казалось, в
облаках,
Одно звучало надо всем:
«Россия!» —
На всех разноплеменных
языках.
Б. Шмидт
Владислав
Шошин
Владислав
Андреевич Шошин (30.05.1930 — 21.11.2008), поэт. Пережил блокаду, во время
войны потерял отца и других близких людей. В 1953 г. окончил филологический
факультет ЛГУ, после чего был направлен в аспирантуру Пушкинского Дома. Стихи
впервые опубликовал в 1946 г. в газете «Ленинские искры», в конце 50-х гг.
печатался в ленинградской городской и областной прессе, в журналах «Огонёк»,
«Молодая гвардия», «Звезда» и «Нева». Автор поэтических книг «Песни в пути»
(1955), «Первый гром» (1962), «Ленинградская симфония» (1983), «Судьба и
счастье — Ленинград» (трилогия, 1987). Доктор филологических наук, известен как
литературовед и переводчик. На стихи В. Шошина написан ряд песен.
* * *
Белые голуби, белые
голуби...
Помню во льду индевелые
проруби,
К ним за водою — с
бидоном, с кастрюлею,
Тот дистрофией подкошен,
тот — пулею...
Белые голуби, белые
голуби,
Лишь на Неве ли дымились
те проруби?
В чёрный провал города и
селения
Падали, падали в пору
цветения...
В каждого — дуло
смертельного выстрела!
Как же сумела ты, Родина,
выстоять,
Преображая на поле
сражения
В сталь наступленья —
тоску поражения?
Чтобы надежды сбывались
заветные,
Чтобы знамёна возвысились
смелые,
Чтобы взлетали листовки
рассветные —
Мая победного голуби
белые.
* * *
Надолбы, надолбы
В заревом огне...
Рассказать мне надо бы,
Дети, о войне.
Рассказать вам надо бы,
Дети, о войне,
Как пылали надолбы
В танковом огне.
Страны в пропасть падали,
Плавился металл,
Отступали надолбы,
Человек — стоял!
Он стоит высоко,
Гордый, как салют...
Реет в небе сокол,
Волны в берег бьют.
* * *
Имени твоему — слава,
Подвигу твоему — слава,
В горести и надежде
Жизнь твоя величава.
Ладога и Кобона.
Натиск и оборона,
Гибель и радости клики
Все это ты, великий.
Все это ты, единый, —
На пискарёвских плитах
И на челе родимой
Горечью об убитых.
Для поколений новых
Славит тебя держава,
Подвигу твоему — слава!
Имени твоему — слава!
* * *
Я о любви не говорил,
Мой город милый.
Я в том молчании хранил
Войны могилы.
Не мог я рифмой серебрить
Прощанье с прошлым.
И о любви мне говорить
Казалось пошлым:
Не в первый раз, не первый
бард...
Но в день отрадный
Вдруг скрипнет мёрзлый
тротуар
Тоской блокадной...
Ты спас меня, ты к счастью
вёл,
Чтоб не расстаться.
Теперь уже не прихоть —
долг:
В любви признаться.
* * *
Морских дорог простор
огромный,
Огни трамвайной суеты
И горний гром аэродромный
—
Все это, славный город,
ты.
В старинном парке
стройность граций,
Жасмина светлые кусты,
Вблизи филфака зной акаций
—
Все это, славный город,
ты.
В тебе весь мир — и жар
рябины,
И треск ломающихся льдин,
И даже клекот лебединый,
Но, многоликий, ты един.
И на твоей медали славной
Наш символ к небу
вознесла,
Как знак судьбы твоей
державной,
Адмиралтейская игла.
* * *
В памяти шаги былого
гулки:
То шаги истории слышны.
Улочки, проулки, переулки
В дебрях Петроградской
стороны.
Не гляди на них привычным
взглядом, —
Словно меты памяти, дома:
Этот вот расколот был
снарядом,
Тот глодала лютая зима.
Взморья молодого профиль
четкий,
Пламенной сирени
благодать...
Шли за них в сраженье
одногодки,
Жизнь за них готовые
отдать.
Потому шаги их вечно
гулки,
Потому судьбой освящены
Улочки, проулки, переулки
Тихой Петроградской
стороны!
* * *
Когда победные ракеты
Тоской и радостью гранят
Невы седые парапеты,
Мы повторяем: Ленинград!
Державной Балтики
просторы,
Тугая Невского стрела,
И рукотворные соборы,
И легендарная игла —
Все это, радостное
взгляду,
Превыше всех иных наград,
И сердцу чуткому в награду
Мы называем: Ленинград!
И сам, улыбке повинуясь,
Сияешь ты, рассвету рад,
Наш Ленинград — восторг и
юность,
Судьба и счастье —
Ленинград!
* * *
Три метра выше ординара,
Плывут кареты, как суда,
Весь Петербург — в плену
кошмара,
Но час настал — сошла
беда.
Два года дьявольской
осады,
Искажены твои черты,
Но вот снята петля блокады
—
И вновь прекрасен, вечный,
ты.
Я верю в город, чей обычай
—
В итоге быть самим собой.
Я верю в город, чье
величье
Народной сделалось
судьбой.
Идя сквозь тучи грозовые,
Свой на века планируй
путь!
Основан именем России,
Ее надежд достоин будь!
* * *
Все ты помнишь — юный и
великий,
Все ты знаешь — зиму и
весну,
И побед восторженные
клики,
И могилы братской тишину.
В золоте Ростральные
колонны,
Заводские дышат корпуса,
И на Ленинград глядят
влюбленно
Широко раскрытые глаза.
К солнцу чайка белая
взлетает,
К солнцу вырастает новый
дом.
Алый парус на море не
тает,
На просторе, вечно
молодом.
Ты — как сон, приснившийся
поэту,
Город мой, тебя прекрасней
нет.
Где я ни брожу по белу
свету,
Белый твой в душе ношу я
свет.
* * *
День вставал, и я держал
экзамен
В самый трудный день
календаря.
Ты пришла с весёлыми
глазами —
Словно улыбнулась мне
заря.
Белая, сверкающая вьюга
Падала на город с тополей.
Ты пришла —и я услышал
друга,
Как салют балтийских
кораблей.
Было всё: Кронштадт в дыму
багровом,
Сорванные бомбой провода.
И теперь сердца врачуешь
словом
Ты с такой же силой, как
тогда.
Нам, блокадным, в этой
жизни новой
Только так — рука в руке —
идти.
Пусть сиренью
пятилепестковой
Осыпает май твои пути!
* * *
Отгремели давние сраженья,
Только вечно им забвенья
нет.
Выдержит ли зренье
напряженье
Вглядываться в даль тревожных
лет?
В эту даль, где падали
снаряды
На дома свободно, словно
град,
Где автограф танковой
бригады
Выбит на бетоне автострад.
Горизонты стыли в черном
пепле,
Шла зима лютей любой зимы.
Если от пожаров не
ослепли,
От салютов не ослепнем мы.
В даль войны заглянут не
однажды,
Поднимая судьбы на весах,
Ибо ветер славы слышать
каждый
Должен в напряженных
парусах!
* * *
Город, я тебя не узнаю, —
Был ещё вчера таким
знакомым,
А сегодня пьёт лазурь твою
Радуга, увенчанная громом.
Город, я тебя не узнаю, —
Ты не стал другим в
мгновенье ока,
Просто в душу входишь ты
мою,
Как судьба, тревожно и
глубоко.
Было так: бомбёжками
изрыт,
Ты припал к немым своим
руинам,
Но блокадный обернулся быт
Подвигом, на сотни лет
былинным.
И теперь, когда прощанья
час
Приближается последней
бурей,
Не могу я выпустить из
глаз
Милый лоскуток твоей
лазури...
* * *
Отгремели давние сраженья,
Только вечно им забвенья
нет.
Выдержит ли зренье
напряженье
Вглядываться в даль
тревожных лет?
В эту даль, где падали
снаряды
На дома свободно, словно
град,
Где автограф танковой
бригады
Выбит на бетоне автострад.
Горизонты стыли в черном
пепле,
Шла зима лютей любой зимы.
Если от пожаров не
ослепли,
От салютов не ослепнем мы.
В даль войны заглянут не
однажды,
Поднимая судьбы на весах,
Ибо ветер славы слышать
каждый
Должен в напряженных
парусах!
Ода родному
городу
Я иду по земле,
утрамбованной шагом столетий,
От ботфортов Петра до
бульдозеров наших времен.
Строят дом на песке
непрактичные зодчие — дети,
На граните стоит боевой крепостной
бастион.
Всем народам теперь
по-родному земля эта снится,
В грунте корни дубов и
опорой судьбе якоря.
Здесь и в небе журавль и
на ветке зеленой синица,
И глядит Крузенштерн в
кругосветных скитаний моря.
Этих тихих мостов белой
ночью и сравнивать не с кем.
Да и бедные слепки теперь
не нужны никому,
Если сотни народов
приходят сюда с Достоевским
Или с пушкинским солнцем,
дотла сожигающим тьму.
Ветер Балтики, ветер
по-русски широкий и вольный,
Он великих полвека
гордится рожденьем вторым,
И восходит заря каждым
утром как знамя на Смольный,
Что судьбу указал деревням
и трущобам сырым.
Город мой, молодой и
жестокой борьбой умудренный,
Знал ты «юнкерсов» гул и
бомбежек прицел не слепой,
Ты с ведерком ходил на
Неву за водою студеной
Между трупов усталых
блокадной стоверстной тропой.
Там, где пролита кровь,
подымаются алые розы,
Где заря зажжена —
раскрывается день золотой,
Парус в море скользит, над
осокой играют стрекозы,
И мгновенью не скажешь — о
как ты прекрасно, постой!
Золотая осень
1. В Павловском
парке
Зажглось листом кленовым
воскресенье,
И Павловску не молкнуть
дотемна.
О майский день!
О светлый день осенний! —
Смешались в сердце
Года времена.
И сердце успокоиться не
может,
Сквозь рукотворный лес
идет спеша
И видит у Двенадцати
дорожек,
Как Ниобеи мучится душа.
И сразу сердце строже и
грубее,
И перед ним —
Военные года.
О нет, не слезы бедной
Ниобеи,
Здесь вся Россия плакала
тогда.
Ее детей,
Литую бронзу эту
Укрывших от грабителей в
ночи,
К Двенадцати дубам согнав
к рассвету,
Веревкой задушили палачи.
Кривые пауки на черной
стали
Ползли на гордый Павловск
—
И в бою
О нет, не бронзу девушки
спасали,
России честь
И молодость свою.
И сердце смотрит ясно и
влюбленно
На мир,
Спасенный кровью от врага,
И кто дерзнет сломать хоть
ветку клена,
Где каждая травинка
дорога.
Пусть не посмеет зло
расположиться,
Где звон ручья — как
сердца серебро!
И на ветру доверчиво
кружится
Литое голубиное перо.
2
Годы летят как листья,
ветра тревожен свист,
Ветер хлестнет как
выстрел, сбросит последний лист.
Снова похолодало, листья
ковром в саду,
Сколько их опадало в сорок
втором году!
Листья на танках мертвых,
взорванной их броне
И на телах простертых,
словно тела в огне.
Листья в воронках черных
Красного близ Села,
Листья в лугах просторных
— не было им числа.
Только в громах чугунных
солнца дрожала нить,
Гибель учила юных яростней
жизнь ценить —
С горечью поцелуя, с
тополем у крыльца,
Жизнь до конца родную,
милую до конца…
* * *
Каштаны в почётном стоят
карауле,
И клёны для встречи с
тобой не уснули,
Кукушкины слёзы не смеют
пролиться,
И сердце не ведает —
биться, не биться?
Приди же, открыта как мир
на ладони,
Хоть голосом получужим в
телефоне,
Хоть нотной строкой по
медлительным шпалам,
Хоть ласковой шуткой в
письме запоздалом.
Я выйду, я выбегу, брошусь
навстречу,
Учился я ласку ценить
человечью
В ту пору, как солнце
боролося с тьмою,
При свете коптилки,
блокадной зимою…
«Отец, вот и
встали на страже твоего покоя…»
Самыми
храбрыми были солдаты, которые не вернулись домой.
Уитмен
Отец,
Вот и встали на страже
твоего покоя
Пять ленинградцев,
Гранитных и вечных.
Тебе и твоим товарищам
Слова признания на граните
Высекли мои друзья.
Я не оставил здесь
запечатленного вздоха,
Но я не знаю —
Жалеть ли об этом?
Как сказать тебе
бесповоротное — прощай,
Если все кажется,
Что ты вернешься?
Обелиск
Не только песни старины —
И наши скорбны и суровы,
В курганах памятной войны
Не схоронили горе вдовы.
Их мир и холоден и пуст,
В глазах обида и смятенье,
А ты твердишь в недоуменье
—
Откуда боль моя и грусть?
Что говорить о вечной
славе
И есть ли вечная печаль?
О прошлом ты забыть не
вправе,
Но прошлым сердце не
печаль.
Встает ольха со дна
воронки,
Нарядны бусы бузины,
И на ветру осинник тонкий
Не от взрывной дрожит
волны.
Солома на крыше, на поле
снопы,
Негромкий родник у изгиба
тропы.
Шагаю, умытый живою водой,
—
Моя ли заслуга, что я
молодой?
Миллионы безвестных
вставали в ружье,
Миллионы погибли за
счастье мое.
Обязан я быть молодым за
двоих,
Наследуя гордую молодость
их.
Нет, скорбь погибшим не в
отраду,
Лишь только б свет из
наших глаз,
Лишь было б в мире все,
как надо,
Все, как мечталось в
смертный час.
Лишь только б жить полней
и строже,
На мелочность не тратя
сил,
Пустою песней не тревожа
Молчанье праведных могил.
Кто сказал, что этот мир
неласков?
Раздвигает облако заря,
Пулкова серебряная каска —
Словно строгий шлем
богатыря.
И сама весна в открытом
платье
Мне смеется на лесном
лугу,
Сколько должен радости ей
дать я,
Чтобы, уходя, не быть в
долгу!
Разбило громом полдень
знойный,
В чащобах дождь отбушевал,
И свежий мир вздохнул
спокойно,
Как будто кризис миновал.
И рвется мир хвоинкой
каждой
К восторгам завтрашним
своим,
И той же весь я полон
жаждой,
И этой жаждой сроден с
ним!
Ленинград —
Космос
Герою
Советского Союза летчику-космонавту СССР Владимиру Александровичу Шаталову
1
Скажу негромкими словами:
Он всем нам кажется
родным,
Ведь он ходил по нашим с
вами,
По ленинградским мостовым!
Ходил по василеостровским,
По сестрорецким иногда,
Проспектом мог ходить
Московским,
Международным в те года…
Сиять янтарно зори рады,
Спешат березы в серебре
На праздник снятия
блокады,
Что отмечаем в январе.
На этот праздник
вдохновенный
Превыше сказочных берез
Ты из каких глубин
вселенной
Какой подарок нам принес!
Вселенную освобождая
От мглы космической навек,
Летишь,
Победу утверждая,
Наш,
Ленинградский человек!
2
Блокада!
Скудный ломтик хлеба —
Обычный суточный паек,
Блокада!
Воющее небо,
Коптилки смутный огонек,
Блокада —
Выстоять,
Не сдаться,
Собой всю Родину прикрыв…
Кто знает лучше
ленинградца
Святого мужества порыв?
В блокадной песне много
спелось,
Ее прикрасить не спеши,
Но в ней и молодость,
И зрелость,
И возмужание души.
Кто б позабыл
неблагодарно,
Как козьей ножкой под
пургой
Делился с ним боец ударной
Под Пулковом иль подо
Мгой?
Кто позабыл бы ту минуту,
Когда в закатной полосе
Сияньем первого салюта,
Казалось, смыты слезы все…
Блокадной песней сердце
живо,
В своих глубинах слезы
скрыв,
Не от блокадного ль
прорыва
Идет космический прорыв?
И ленинградцы крикнуть
рады
С рабочей гордостью
простой:
Наш космонавт — герой
блокады,
Бессонной —
Той,
Победной —
Той!
Он кормчий звездного
причала
На трассах черной глубины,
Ведь биографии начало —
В геройских днях большой
страны.
В их славной песне много
спелось,
Ее продолжить поспеши!
В ней наша молодость,
И зрелость,
И взлет стремительной
души!
3
Не раз мы в космос
провожали
Героев много лет подряд,
Но вот в космические дали
Летит земляк твой,
Ленинград!
Он закален страдой
военной,
Когда мужал в блокадной
мгле
На ленинградской,
Вдохновенной,
Непобеждаемой земле.
Весь мир восторженно
листает
Жизнь ленинградского орла,
И на пути героя тает
Веков космическая мгла.
А он,
Летя над Ленинградом,
С каким восторгом чистым
рад
Своим сыновним теплым
взглядом
Окинуть мирный Ленинград.
Его простор,
Январски свежий,
И новостроек целину,
И белый снег вдоль
побережий,
Как вешней чайки белизну…
* * *
Мертвому полю под крыльями
во́рона
Спать — не поднять головы,
Кожа березы осколком
разорвана,
Солнце не штопает швы.
Снова погибших — им нет
воскресения —
Мать призывает во сне…
Нет, не таким в это утро
весеннее,
Край мой, ты видишься мне.
Синих озер самобранные
скатерти,
Синих небес благодать…
Если б из них я умел моей
матери
Новое сердце соткать!
* * *
Летели чайки с вестью
торопливой,
Ручьи, журча, прислушивались
к ней,
Вдоль тихого озерного
залива
Ты шла ко мне из памяти
моей.
Ты шла ко мне из полночи
бессонной,
Когда кромсали бомбы грудь
земли,
Из-под обломков красного
вагона,
Где кровь детей затеряна в
пыли.
Ты зимний мир улыбкой
утешала,
И, радости откликнуться
спеша,
Земля весенней пахотой
дышала
И голубою дымкой камыша.
О сыне недостойном
беспокоясь,
Ты шла ко мне спокойствие
вдохнуть,
И кланялись тебе тростинки
в пояс,
И волны твой вылизывали
путь.
Дышало рябью ветрено и
сиро,
Но, мир своей любовью
осеня,
Ты шла ко мне — и
сотворенье мира
Казалось делом завтрашнего
дня.
* * *
Два отделения поют.
Звучит не песня, а салют,
Не голоса поют — сердца
О дружбе, верной до конца.
На пограничном берегу
Такую дружбу берегут
Под злобой западных ветров,
В косых лучах прожекторов.
В больших и шумных
городах,
В беспечных парках и садах
Ты вспомнишь, как поют
сердца
О дружбе, верной до конца.
На скалах голых и крутых,
В лесах дремучих и пустых
Ценить научишься не вдруг
Пожатье мужественных рук.
Но, оценив, поймешь навек,
Зачем сквозь падающий снег
О дружбе, гордой как
салют,
Два отделения поют.
* * *
Уже семнадцатой весне
Не знать о памятной войне.
Безоблачен июньский день,
В воронках властвует
сирень.
И по траншее муравьи
Плывут сквозь рыжинки
хвои.
Здесь кто-то юный пал в
бою,
Он заслужил тоску твою.
Но ты глядишь в глаза мои
Глазами солнца и любви.
О как я должен свято жить,
Чтоб это солнце заслужить!
* * *
Отрывок из
поэмы «Ленинградская симфония»
А ты ведь не помнишь об
этом:
Как в сумрак был город
одет,
Как ночь прорезалась лишь
светом
Фашистских висячих ракет.
Военные помнить пожары,
Сегодняшним, вам не дано…
Танцуя, безмолвные пары,
Как рыбы, уходят на дно.
Мелодия может быть новой,
А может совсем отмереть…
Но слушай далёкое слово
Людей, презирающих смерть.
Как юности хрупок
росточек!
Как всё ещё ясно в судьбе!
Но песня про синий
платочек
Пускай будет сниться тебе.
* * *
Неужели это правда —
Эта знойная вода,
Этих алых арок радуг
Молодая чехарда?
Неужели это правда —
Не осталось и следа
От немого льда блокады,
В память врезанного льда?
Не осталось, не осталось,
Водяной растаял гнёт,
Только в сердце вдруг
усталость
Неожиданно кольнёт...
Неужели это правда —
Эта знойная вода,
Этих алых арок радуг
Молодая чехарда?
В. Шошин
Павел Шубин
Павел
Николаевич Шубин (27.03.1914 — 11.04.1951) — поэт. В годы Великой Отечественной
войны работал фронтовым корреспондентом на Волховском, Карельском направлениях,
на Дальнем Востоке. Тогда он создавал стихи о русских воинах, вошедшие в золотой
фонд нашей отечественной классики: «Полмига», «Битва на Дону», «Идет на родину
солдат», «Мы устоим». Изданы сборники: «Ветер в лицо» (1937), «Парус» (1940). В
1943 г. в Ленинграде вышла книга его стихов «Во имя жизни», а в 1944 г. в
Беломорске — сборник «Люди боя». За мужество и отвагу поэт был награжден
орденами Отечественной войны II степени, Красной Звезды и медалями. Впечатления
военных лет наполнили стихи, составившие остальные прижизненные книги П.
Шубина: «Моя звезда» (1947), «Солдаты» (1948), «Дороги, годы, города» (1949).
Ленинград мой
Где б я ни был заброшен
войною,
Среди черных и дымных
полей,
Все мне чудится сад под
луною
И на взморье гудки
кораблей.
Там под вечер тихо плещет
Невская волна,
Ленинград мой, милый брат
мой,
Родина моя!
Все, что ты мне, прощаясь,
шептала,
Стало сердцу навеки
родным,
Только белая ночь
трепетала
Над Литейным мостом
кружевным.
Знаю, знаю — гремит
канонада
Там, где мы проходили с
тобой,
Под разрывы немецких
снарядов
Наша молодость вышла на
бой.
Но бессильны и смерть и
блокада,
И пройдет, словно песенка,
вновь
По вечерним садам
Ленинграда
Нерушимая наша любовь.
Там под вечер тихо плещет
Невская волна,
Ленинград мой, милый брат
мой,
Родина моя!
Гордый город
Ты в сугробы зарылся
глубоко,
Обжигаемый ветром морей,
Город Ленина, Пушкина,
Блока,
Город юности вольной моей!
Под ногами твоих караулов
Колыхается поле, как плот;
Ходит смерть несмолкающим
гулом
В промерзающих прорвах
болот.
То ли лава под снегом
клокочет,
То ли главный калибр перед
сном
Приполярные страшные ночи
Полоскает в огне навесном?
Но от бронзовых сфинксов
крылатых,
На цепях поднимающих мост,
Ярость Балтики в черных
бушлатах
Тяжкой тучей уходит на
ост.
А навстречу полки с
Арсенала,
Всхрапы загнанных
броневиков...
На чугунных решетках
канала
Звездный отблеск снегов и
штыков,
Вновь оплечь пулеметные
ленты,
Но обычен рабочий рассвет:
После боя ночного студенты
Наполняют университет.
Им, каленным в огне
наступлений,
Смерть встречавшим атаками
в лоб,
Трижды ясным становится
Ленин
Под разрывы тротиловых
бомб.
А за окнами роют окопы,
Меж домов громоздят
блиндажи,
Поворотные стрелы на
стропах
Мачтовик выгружают с
баржи.
Бьют зенитки. Неспешно за
хлебом
Меж воронок хозяйка идет.
На камнях, под
расстрелянным небом,
Кукле девочка песню поет.
Из стальных вырываясь
арканов,
Подминая германскую рать,
—
Гордый город
людей-великанов
Продолжает спокойно
дышать.
И живою душой Ленинграда
Невредимо пребудут в веках
—
Вспышки молний, штыки,
баррикады,
Снег... и — девочка с
куклой в руках.
Ленинград
Этот город бессонный,
похожий на сон,
Где сияющий шпиль до
звезды вознесён,
Город башен и арок и улиц
простых,
Полуночный, прозрачный,
как пушкинский стих,
Снова он возникает из мглы
предо мной,
До безумия — прежний, до
горя — иной.
Перерублен садовых решёток
узор,
Под ногами валяется
бронзовый сор,
Вечный мрамор Атлантов в
подъезде дворца
Перемолот, дымится под
ветром пыльца;
И на жгучую, смертную рану
похож
Жаркий бархат оглохших
Михайловских лож.
Что мне делать теперь? Как
войти мне теперь
В этот раненый дом, в
незакрытую дверь?
Здесь глаза мне повыколют
жилы антенн,
Паутиной обвисшие с
треснувших стен,
Онемят фотографии мёртвых
родных
И задушит зола
недочитанных книг.
Ничего, я стерплю. Ничего,
я снесу
Огневую — от бешеной боли
— слезу.
На крестах площадей, на
могилах друзей,
Всей безжалостной силой и
верою всей,
Молча, зубы до хруста
сжимая, клянусь:
— Ленинград, я к тебе
по-иному вернусь!
По степям и болотам не
кончен поход,
Над землёю проносится
огненный год,
На обломках Берлина ему
затухать,
На развалинах Пруссии нам
отдыхать,
И да будет, ржавея на
наших штыках,
Кровь врага оправданием
нашим в веках.
Там, в проулках чужих
городов-тайников,
В час расплаты отыщут
своих двойников
Каждый дом, каждый листик
с чугунных оград,
Каждый камень твоих мостовых,
Ленинград!
Кто посмеет упрёком нас
остановить,
Нас, из братских могил
восстающих, чтоб мстить?
Слишком мало обратных
дорог у солдат,
Но возникнешь пред тем,
кто вернётся назад,
Воплощением наших надежд и
страстей,
Ты — внезапный и вечный в
своей красоте,
Как бессмертная сказка на
снежной земле,
Как мгновенный узор на
морозном стекле.
Наша земля
Владимиру
Невскому
Горелые кочки — торфяник,
да вереск,
Да рощи безветренным днем
Мерцают, неверному солнцу
доверясь,
То желтым, то алым огнем.
Здесь все, что земля
берегла и растила,
Чем с детства мы жили с
тобой,
Смели, искалечили тонны
тротила,
Развеяли пылью слепой.
Но снова, сгорая ль, как
факелы, в танке,
В грязи ль, под
шрапнельным дождем,
Клянемся смертельною
страстью атаки:
Мы с этой земли не уйдем!
Так вот она, милая Родина
наша, —
Болота саженный огрех,
И щепки, и торфа багровая
каша,
Летящая брызгами вверх.
А там, оседая в разрывах
мохнатых
Обломками бревен в траву,
Глядят, погибая, Синявина
хаты
Решетками рам за Неву.
Так вот она, даль, что в
боях не затмилась,
И вся — как отчизна, как
дом —
Вот здесь, вот на этом
клочке уместилась
В бессмертном величье
своем!
И глохнут снаряды, в
трясине прочавкав,
И катится снова «ура»
Туда, где тревожная
невская чайка
Над берегом вьется с утра.
Прыжками, бегом от воронки
к воронке
Пройти сквозь клокочущий
ад.
Туда, где на синей, на
облачной кромке
Полоской плывет Ленинград.
Кого мы увидим, кого мы
там встретим
Из братьев, навеки родных?
Но двое сойдутся и
вспомнят о третьем,
Погибшем за встречу двоих.
Ленинград в
январе 1942 года
В бурке снегов,
В ледяной пыли,
В смертном дыму, в крови
Встал ты
На страшном краю земли,
Город моей любви!
Начисто свеян стальной
метлой
С улиц твоих народ;
Горло твое захлестнув
петлей,
Злобный огонь ревет.
Мороз ползет
Из печных изразцов,
Ослепли глаза дворцов;
Голод шатает твоих бойцов,
Мрак над тобой — свинцов.
Но еще зорче от темноты
Стали твои посты,
Но еще шире открыли рты
Злые твои форты, —
Выше вечерней косой
звезды,
Грозный, поднялся ты!
Полмиллиона заморских
войск,
Скрытых во мгле ночной,
Вытлело,
Словно фитиль свечной,
Стаяло, словно воск!
Прусского мяса —
невпроворот
В прорвах твоих болот,
Тысячи черных тевтонских
рот
Вмерзли в кровавый лед.
Есть ли враги, что тебе
равны?
Кто они? Назови,
Вера и Правда моей страны,
Город моей любви!
Сила? —Ты силе любой
гроза!
Смерть? — Не склонясь пред
ней,
Ты ей плюешь свинцом в
глаза
Двести ночей и дней!
Трудно тебе? —
Припади к земле,
Вслушайся в гул ее:
Это шипенье огня в золе,
Острое, как копье;
Это в ночи, с твоим сердцем
в лад,
Сквозь орудийный чад,
Перекрывая кольцо блокад,
Наши сердца стучат.
Это галанинцы средь лесов
Молча идут в штыки;
Это пластают фашистских
псов
Гусевские клинки;
Это разведчики на тропе
Стынут в пурге слепой;
Это Буланов в худой избе
Слушает ветер в печной
трубе,
Новый замыслив бой,
Чтобы пробиться к тебе, к
тебе,
К светлой твоей, к
грозовой судьбе,
Чтобы сойтись с тобой!
Мы для того и клялись в
бою,
Мы для того и сошлись в
бою
С немцами сталь скрестить,
Чтобы за каждую рану твою,
Каждую мерзлую раму твою,
Всюду — в своем и чужом
краю —
Мстить без пощады, мстить!
Стой, богатырь, до колен в
крови,
Немцев стальной пятерней
дави,
Руки устали — зубами рви:
Близок рассветный час.
Слышишь ли, город моей
любви?
Солнце взойдет для нас!
Май в Ленинграде
1942
Умыта зарей мостовая
И ветром просушена
дольним;
У набережной Рошаля
Сиренева сталь крейсеров.
И снова шелка Первомая
Над грозной Невою, над
Смольным,
И снежной черемухи шали —
В сквозной синеве
Островов.
Прибой ударяет усатый
В подножие мраморных
лестниц,
И пушки, кряхтя от
надсады,
Везет батальон тягачей ...
И так наступает десятый
Огнем завоеванный месяц
Жестокой фашистской осады,
И воли, и белых ночей.
Свобода! Могучие люди
Шли на смерть, тебя
сберегая,
Пожаров косматые гривы
Смыкались над ними, хрипя,
Но смерч дальнобойных
орудий,
Но голода петля тугая,
Но бомб электронных
разрывы
Убить не сумели тебя!
И транспортные самолеты
Врезались в метельное
небо,
И в стужу, любовью
согреты,
По топям лесов волховских
Вели партизаны подводы
Ржаного, мужицкого хлеба,
Вплетаясь легендой в
легенды
Защитников стен городских
...
Ведь будет же время такое,
Когда отгремит канонада,
В шиповнике на
Петроградской
Опять запоют соловьи,
И свет заревого покоя
Прольется от Летнего сада
До гулкого ринга Сенатской
Мерцанием винной струи.
Тогда, по-особому
счастлив,
Пускай наш наследник
припомнит
Сегодняшний день Первомая,
И ярость продольных атак,
И бомбы, которые гасли
Средь детских разрушенных
комнат,
И флаг, что шумел, овевая
Разбитый снарядом чердак.
Под этой вечерней звездою,
Под небом, таким же
безмерным,
Где нашему детству
смеяться
И нашим знаменам гореть,
Отвагой своей молодою
И сердцем, бесстрашным и
верным,
Встречали отцы-ленинградцы
Над жизнью не властную
смерть!
На нашем
участке
О нас не печатают сводок,
Здесь нет даже «местных»
боев;
Здесь только котел
небосвода
Клокочет огнем до краев.
Под рваным, свистящим,
ребристым
Металлом, гуляющим тут,
Оглохшие, злые связисты
Катушки свои волокут.
И пот заливает глазницы,
И, солью осев на губах,
Сереет сквозь копоть на
лицах,
На швах заскорузлых рубах.
Но ярость атаки пехотной
Идет сквозь разгневанный
ад;
За желтой речонкой
болотной
Немецкие танки горят.
Визжат головастые мины,
Колышется пыльная мгла;
Синей развороченной глины
Разорванных немцев тела.
Предпольем, по самые шеи
Влезая в болотную грязь,
К ослепшим немецким
траншеям
Пехота уже прорвалась.
Прыжками, подобно прибою,
Стремящемуся на песок,
Она заполняет собою
Иссеченный в щепки лесок;
Всё дальше, всё шире, в
упрямом
Стремленье железных рядов,
По взорванным дзотам, по
ямам,
По темным провалам ходов.
И снова шрапнель и
фугаски.
И пишет корреспондент:
«Сегодня на нашем участке
Событий существенных нет».
Полмига
Нет, не до седин, не до
славы
Я век свой хотел бы
продлить,
Мне б только до той вон
канавы
Полмига, полшага прожить;
Прижаться к земле и в
лазури
Июльского ясного дня
Увидеть оскал амбразуры
И острые вспышки огня.
Мне б только вот эту
гранату,
Злорадно поставив на
взвод,
Всадить её, врезать, как
надо,
В четырежды проклятый дзот,
Чтоб стало в нём пусто и
тихо,
Чтоб пылью осел он в
траву!
…Прожить бы мне эти
полмига,
А там я сто лет проживу!
На северной
реке
Туда, где перешел откос
В обрыв береговой,
Где полк немецкий в
мерзлый лёсс
Зарылся с головой,
По руслу ледяной реки,
Глубокому, как ров,
Повел бойцов своих в штыки
Полковник Комаров.
На их пути любой вершок
Открытый, словно ток,
Прошил крест-накрест и
прожег
Свинцовый кипяток.
Мои друзья легли на лед,
На снеговой покров;
И шел с героями вперед
Полковник Комаров.
Бойцы, встречая смерть в
упор,
Не дрогнув, шли за ним,
И выбили врага из нор
Ударом штыковым.
Но на войне как на войне,
—
Померкло солнце днем:
Сто новых дзотов в глубине
Закашляло огнем.
И гибель встала на пути,
И все вокруг зажглось.
И стало некуда идти,
И залегать пришлось.
И тут, сраженный наповал,
По-воински суров,
Упал на снег, на черный
пал
Полковник Комаров.
И замолчали все на миг,
До боли зубы сжав...
Тогда Агеев напрямик
Пополз из блиндажа
Опять на лед,
В разрывы мин,
Под бешеный свинец.
Как друг полковника,
Как сын
И как его боец.
Пусть не дойдет он до
конца,
Весь полк — одна семья,
Не отдадут врагу отца
Другие сыновья...
Но он — дошел.
Слепой от слез,
Средь вихрей огневых,
Он дорогое тело нес
До блиндажей своих.
А рядом, в снеговой пыли,
Прямой дороги сбочь,
Зиновьев с Лариным ползли,
Готовые помочь.
А мы стреляли, как могли.
И орудийный шквал,
Стеной восстав из-под
земли,
Героев прикрывал.
И пушки выкатив вперед,
В порядки первых рот,
Врагов мы грели в свой
черед,
Гася за дзотом дзот.
Взлетали в небо глыбы
льда,
Фашисты вслед за ним.
Они не встанут никогда —
Огня хватило им!
...И так простились мы
тогда
С полковником своим.
Ополченцы
Четким шагам отряда
Звóнок ответ торцов:
К подступам Ленинграда
Нарвская шлет бойцов.
Кто там в рядах? Спецовка,
Кепка да пиджачок, —
Но на ходу винтовка
Словно вросла в плечо;
Словно никто доселе
С грозных Октябрьских дней
Даже в своей постели
Не расставался с ней!
Сивая встала старость
С юностью — без усов,
Их побратала ярость
Против фашистских псов.
Плеч своих не сутуля,
С Армией Красной в ряд
Вместе пойдет под пули
Штатских бойцов отряд.
С львиной отвагой в сердце
—
Стоит любой троих,
Гадам не отвертеться,
Не убежать от них.
Весь Ленинград за ними,
Ротам потерян счет, —
Улицами прямыми
Словно река течет.
Нарвцев прошли колонны, —
Снова штыки видны:
Двинулись батальоны
Выборгской стороны.
Шофёр
Крутясь под
«Мессершмиттами»
С руками перебитыми,
Он гнал машину через грязь
От Волхова до Керести,
К баранке грудью
привалясь,
Сжав на баранке челюсти.
И вновь заход стервятника,
И снова кровь из ватника,
И трудно руль раскачивать,
Зубами поворачивать…
Но — триста штук, за рядом
ряд —
Заряд в заряд, снаряд в
снаряд!
Им сквозь нарезы узкие
Врезаться в доты прусские,
Скользить сквозными
ранами,
Кусками стали рваными…
И гать ходила тонкая
Под бешеной трёхтонкою,
И в третий раз, сбавляя
газ,
Прищурился фашистский ас.
Неслась машина напролом,
И он за ней повёл крылом,
Блесной в крутом пике
блеснул
И — раскоколося о сосну…
А там… А там поляною
Трёхтонка шла, как пьяная,
И в май неперелистанный
Глядел водитель
пристально:
Там лес бессмертным
обликом
Впечатывался в облако,
Бегучий и уступчатый,
Как след от шины рубчатой.
Звезда
Всю жизнь следил пути
комет —
Знаток их жизней и примет.
Он понимал столетий ход
И голубых миров полёт,
И были для него века —
Как сутки для часовщика.
Звенела крыльями беда,
Вдали горели города,
И ночь цвела, вступив на
пост,
Разрывами гремучих звёзд.
—
Но чёток был столетий ход
В таблицах эллипсов и
хорд.
Вставал по-прежнему с
утра.
Квартира — мёрзлая дыра —
Жила одна на весь квартал.
А он пайковый хлеб съедал
И, ковриком стенным укрыт,
Кривые вычислял орбит.
Передвигая тумбы ног,
Пошёл, споткнувшись о
порог,
Узнать на кухню: «Где
жена?
Давно должна бы встать
она...»
Глядел без мысли целый час
В зрачки заиндевевших
глаз...
Хотел заплакать — и не
смог,
И на топчан присел у ног.
Нашёл, перетрусив пиджак.
Пятиалтынный и пятак,
И милых глаз стеклянный
свет
Прикрыл кружочками монет.
Стоял у звёздного окна.
Форты гремели, шла война.
Он залпы до утра считал,
Он их в единый залп
сливал,
Пытаясь подыскать масштаб
Для капли ярости хотя б!
...И не видал, как со
стекла
Звезда слезинкою стекла.
Снег идёт
Это было в снегах и
вьюгах,
В нестерпимые холода,
В волчьих далях,
В лесных яругах,
В незапамятные года…
На оси замерзает компас —
Ногтем в стёклышко
барабань!
Прорубается конный корпус
Из-под Вишеры на Любань.
Без обозов не пропадая,
Без орудий летят полки,
K гривам спутанным
припадая,
Пулемётчики бьют c луки.
И слыхать уже вечерами:
В гулких далях лесной зари
Отзываются им громами
Ленинградские пушкари.
Стонут раненые на вьюках,
Торфяная дымит вода…
Это было в снегах и вьюгах
В незапамятные года.
Кони бешеные летели
Стороной моей ледяной,
Лес в серебряной канители
Стыл под розовою луной…
3аживились рубцы на теле,
Только памяти нет иной,
Ей сегодня опять не
спится,
И не знает она сама,
Сколько зим ещё будет
длиться
Бесконечная та зима:
Начала
Всю ночь валится
Снега сонная кутерьма…
Вот и снова мы постояльцы
Седоусого декабря,
В горностаевом одеяльце
Спит за сосенками заря.
Партизанская
Высоки моста пролеты,
Тонут фермы в облаках;
Шесть немецких пулеметов
На шести его быках.
Даже ласточек залетных
Не увидишь на мосту:
Шесть расчетов пулеметных
Днем и ночью на посту.
И от страха злее чёрта,
Не надеясь на солдат,
От расчета до расчета
Ходит обер-лейтенант.
А на небе гаснут звезды,
Над болотами — туман, —
По траве высокой к мосту
Подползает партизан.
Смотрят немцы — все в
порядке,
Нет опасности нигде, —
Тихо с ящиком взрывчатки
Партизан сидит в воде.
Словно кончик папиросы,
Шнур дымится у быка,
А река уже уносит
Партизана-смельчака.
Он глядит из трав
болотных,
Как летят в дыму густом
Шесть расчетов пулеметных
Вслед за взорванным
мостом!
Не видать им Ленинграда,
Не топтать лесных полян...
Возвращается к отряду
Ленинградский партизан.
Мария
Посвящается
партизанам Ленинградской области
Когда уходил — заглянула в
глаза,
Сказала: «Уйду за тобою в
леса».
Глядел я на тонкие брови
вразлет,
На слабые руки, на
горестный рот
И видел десятки
мучительных верст,
Засады, погони, огонь в
перекрест,
Ночные болота в холодном
дыму,
И я головой покачал: не
возьму!
...Как звезды в рассвете,
как щуки в реке,
Исчез наш отряд в голубом
сосняке.
В двенадцать часов по
ночам из болот,
Когда партизанское солнце
встает,
Шипела трава разозленной
совой:
На насыпи падал чужой
часовой,
Сове отзываясь, кукушка
кричала,
И взрывом тяжелую землю
качало...
Немецких карателей черные
стаи
Встречала болотная полночь
пустая,
Сторукие — в сером тумане
— кусты,
Глаза родников и деревьев
посты.
Молчание яростного
бездорожья
Бежало по немцам холодною
дрожью,
Меж сумрачных сосен по
топям крутило,
В зыбучую плесень трясин
уводило.
А там, позади, горячо и
кроваво,
В притихшем селе догорала
управа,
Со всем — с комендантом, убитым
на месте,
Со взводом охраны и
старостой вместе.
А мы уходили, скрываясь во
мгле,
Как уголь в золе, как
дождинка в земле,
Но лес — это лес, и война
есть война:
И смертью и славой
приходит она.
На грозном рассвете в
трущобе лесной
С немецким отрядом мы
приняли бой.
От взрывов кустарник
срывался в полет,
Как тысячи дятлов, стучал
пулемет,
И с визгом безглазая
гибель над нами
Ширяла совиными злыми
крылами.
...Свободу и ночь вдалеке
от врага
Мы встретили — четверо из
сорока.
Бродили в болотах четыре недели!..
От горя и ярости мы
поседели:
Защитники края — в
дремучих лесах,
А в сёлах бесчинствует
пьяный пруссак,
И некому пулю проверить на
немце,
И некому штык повернуть в
его сердце!..
Тогда поклялись мы: умрем
— так умрем,
Но будем с врагом воевать
вчетвером.
И тут обнаружилось
странное дело!
Как будто пред нами
отмщенье летело:
Мы к мосту бросались — а
он уже взорван,
Мы к старосте — кончился
староста-ворон,
Мы к поезду — в воздух
летели вагоны
От нашей засады на пол
перегона...
Тогда мы решили, в немалой
обиде,
Таинственных мстителей
этих увидеть.
И мы натолкнулись в одном
тайнике
На двух молодых партизан в
челноке.
Когда нам в глаза из осоки
примятой
Угрюмо уставились два
автомата,
Мы подняли руки — свои же
ребята!..
И нас повели к командиру
отряда.
...А был командир
узкоплеч, невысок,
Сбегала пушистая прядь на
висок...
Глядел я на тонкие брови
вразлет,
На слабые руки, на
горестный рот...
И я прошептал, обращаясь к
нему:
—Возьмешь ли с собою,
Мария?..
— Возьму!
О единственной
Когда навстречу бомбам
сброшенным,
Напрасно пытаны свинцом,
Встаём со злобой
перекошенным,
Неумирающим лицом;
Когда не дула пулемётные,
Хлебая кровь, огонь и газ.
Хрипя, ложимся грудью
потною,
Не закрывая гордых глаз;
Когда стотонным,
бронированным
Путь преграждаем до конца
—
Каким заклятьем
заколдованы —
Не холодеют в нас сердца?
Мы не привыкли к суевериям
И, смерть встречая как
жену.
Гремучею секундой меряем
Всей нашей жизни тишину.
И в этот миг, судьбою
венчана
На право нас на гибель
слать,
Нам видится иная женщина —
Невеста. Девочка. И мать.
И мне, как всем, слезой
омытыми
Глазами улыбалась ты,
Когда с ногами перебитыми
К тебе я полз из темноты.
И умирал, и вновь
выглядывал
Тебя средь чёрного огня,
Покамест санитар укладывал
Назад, на простыни меня.
И ты, единственная,
дальняя,
Не знала, что, сгорев
дотла,
В бреду палата
госпитальная
Одной тобой всю ночь
светла.
На волховских
рубежах
Как волчонок скользит по
запаху
На тропу, где прошел отец,
Так, сквозь хвою почуяв
Ладогу,
Жмется к Волхову Волховец.
И на тех островах-излучинках,
Как гнездовье лесных
орлов,
Поднимались посады
лучников
В яром золоте куполов.
Все на диво, на веки
вечные:
Стены каменные — толсты,
Терема да сады надречные,
На лобастых быках мосты.
Крались воры к ним из
неметчины,
Из варяжских худых земель,
Были встречены и посечены
—
Истлевают в лесах досель.
Самострел да бердыш на
рáмени,
Сталь кольчуг — воды
голубой,
Новгородской Софии
знаменье
Провожало дружины в бой.
И рубилася насмерть рать
эта,
И, добытая в грозный час,
Докатилась от деда-прадеда
Слава воинская до нас.
Мы — наследники, мы —
ответчики,
Чтоб не меркла она в
веках...
Вновь за Волхов идут
разведчики
В стародедовских челноках.
С бронированными
германцами
Переведаться — не печаль,
—
Прожигая навылет панцири,
Бронебойная бьет пищаль.
Упирались враги, не их
вина,
Что победа не в их руках,
Что из Вишеры и из Тихвина
Мы их вынесли на штыках;
Что в болотах с тоской не
зналися,
Что в огне не горели мы
И по трупам врагов
поднялися
На синявинские холмы;
Что от маковки и до ворота
Прорубали германских псов
У Любани и Нова-города,
В дебрях будогощских
лесов...
Мы, видавшие смерть на
Волхове,
Прокаленные до седин,
Побываем в зверином
логове,
С боку на бок качнем
Берлин!
И когда он шатнется в
пламени,
Озаряя ночную тьму,
Алый свет боевого знамени
Осенит нас в его дыму.
Воинам Волхова
На бегу на снегу
расцветали пунцовые маки,
Подогретые спиртом,
эсэсовцы рвались в атаки,
И у наших окопов, как
серо-зеленая накипь,
Нарастали завалы свинцом
перерезанных тел.
Но и нас не щадила кровавая
эта ограда,
Разрывая позиции там, где
смыкалась блокада,
Мы горячею жизнью платили
за жизнь Ленинграда,
Положив своей силой
губительной силе предел.
Мы сомкнули ряды от Карпат
до Охотского моря,
Мы стране присягали на
верность, на счастье, на горе,
Сердцем, яростным сердцем
с фашистскими танками споря,
Мы их били гранатами,
пулями — кто как умел...
И живучий и все-таки
косный от ·века до века,
Закипая разрывами и
остывая с разбега,
Разрушался металл,
пораженный рукой человека,
Для которого воля — живой
и посмертный удел.
От спаленного Тихвина
вглубь километров на триста,
Сквозь немецкое мясо
штыком пробиваясь ребристым,
Шла отвага пехоты за
выучкой артиллериста,
За летучей тропой, где
казачий клинок просвистел.
Отгремели бураны, и Волхов
разлился широкий,
Каждый шаг наш вперед
приближает победные сроки,
К вольным плесам Невы
фронтовые уходят дороги,
Сквозь погибельный дым мы
пройдем их, как долг нам велел.
Чёрный сумрак фашизма
грядущего нам не зазастит,
Бой идёт на века! И по
праву потомок глазастый,
Оглянувшись назад, каждый
день засчитает нам за сто,
Всем, кто смерть победив,
к Ленинграду пробиться сумел!
Воинам Волхова
В Севастополе
И в Ленинграде,
На тверских
И смоленских полях
Те же грозные русские рати
Поднялись в беспощадных
боях.
Сколько черного сброда
Легло там —
Нам не время итог
подводить,
Мы фашистскими псами
болота
До сих пор не устали
гатить!
На далекие дымы,
На запах
Горькой гари погубленных
хат,
Как бессмертье —
На запад,
на запад
Наши алые стяги летят.
И мужая в победах всечасных,
Осененные славой живой,
Упадают убитые на снег
На закат,
на закат головой.
В гулком пламени смертного
боя
Сочлененьями танков
хрустя,
Шаг за шагом,
Верста за верстою
Мы идем по фашистским
костям.
И могучая,
Древняя сила
Бьется с нами
Бок о бок в ряду
И разит этих псов,
Как разила
На чудском окровавленном
льду!
Волховская
застольная
Редко, друзья, нам
встречаться приходится,
Но уж когда довелось,
Вспомним, что было, и
выпьем, как водится,
Как на Руси повелось!
Выпьем за тех, кто
неделями долгими
В мерзлых лежал блиндажах,
Бился на Ладоге, дрался на
Волхове,
Не отступал ни на шаг.
Выпьем за тех, кто
командовал ротами,
Кто умирал на с негу,
Кто в Ленинград пробирался
болотами,
Горло ломая врагу.
Будут навеки в преданьях
прославлены
Под пулеметной пургой
Наши штыки на высотах
Синявина,
Наши полки подо Мгой.
Пусть вместе с нами семья
ленинградская
Рядом сидит у стола.
Вспомним, как русская сила
солдатская
Немцев на Тихвин гнала.
Встанем и чокнемся
кружками стоя мы, —
Братство друзей боевых,
Выпьем за мужество павших
героями,
Выпьем за встречу живых!
П. Шубин
Валерий
Шумилин
Валерий
Александрович Шумилин (03.07.1935 — 03.12.2016) ребёнком пережил блокаду.
Учился на отделении журналистики филологического факультета ЛГУ им. А.А.
Жданова (1953—1958). Первая публикация стихов состоялась в 1952 г. Печатался в
журналах «Мурзилка», «Весёлые картинки», «Костёр», «Пионер», как поэт-сатирик —
в изданиях «Крокодил», «Боевой карандаш». Автор сценариев мультфильмов,
телефильмов и пьес, музыкальной композиции «Дневник Тани Савичевой»,
подготовленной к 68-летию снятия блокады Ленинграда, а также нескольких
десятков книг поэзии и прозы для детей и взрослых, в т.ч. «Блокада вчера… а
сегодня?» (1999), «Жизнь свою проверяй по блокаде» (2003), «Блокада — судьбы,
повороты» (2007), «Ты призадумайся, потомок!» (2010), «Ленинград, блокада,
дети…» (2011).
Солёная
корочка хлеба
Зенитками вспорото небо,
Вгрызается залп в темноту.
Солёная корочка хлеба
Лежит сокровенно во рту.
Как вкус её горек и
сладок!
Прилипла к щеке неспроста.
Вкусней самого шоколада
Солёная корочка та.
Забита оконная рама
Фанерой. Промозглая жуть.
К постели прикована мама,
Я рядышком тихо сижу.
Она не присядет, не
встанет,
Лишь шепчет:
— Сыночек, держись!
Солёная корочка тает,
А с нею и мамина жизнь.
Как надо и много, и мало,
Чтоб выжить в том страшном
бою:
— Возьми! — протянула мне
мама
Блокадную пайку свою.
Спустились вдруг ангелы с
неба,
Зовут, приглашают в полёт.
Солёная корочка хлеба
Уснуть до сих пор не даёт.
Очередь
Что-то в прошлое тянет...
Да что я, чудак?
Для чего ворошить
время самое страшное?
Но блокадная очередь
строилась так:
каждый цепко держался
за спереди ставшего.
— Кто последний?
Последний мне локоть суёт:
— Крепче, мальчик,
держись!
И прижмусь я доверчиво.
И обхватит меня тот,
кто сзади встаёт.
Так часами плотнимся.
С утра и до вечера.
А мороз-то — под сорок.
Лютует мороз.
И воробышком прыгает
сердце под рёбрами.
Только мне не упасть —
прочно в очередь врос.
И душа потеплела
под взглядами добрыми.
Мы — едины.
Мы связаны горем одним.
Смерчем вьюга вихрится,
летая по городу.
Пригибаясь, на корточках
молча сидим,
И на плечи соседей
склоняются головы.
Общий вздох, общий выдох,
похожий на стон.
Чувство локтя, на нём-то
и жизнь наша зиждется.
Длинной тенью скользя,
пробиваясь сквозь сон,
Черепашьим шажком
наша очередь движется.
Смерть сновала вблизи
и смотрела в упор,
но забрать не осмелилась:
«Много вам очень уж!»
... Как давно это было!
А мне до сих пор
в трудный час, как
поддержка,
блокадная очередь.
Опасная
сторона
Опять балтийский ветер
резкий
В тревожных сумерках
подул.
Я в поздний час иду на
Невский
На встречу с памятью иду.
Как в дни войны, под вой
метели
Предупредит меня стена:
«При артобстреле, при
артобстреле
Опасна эта сторона!»
Я громобойные раскаты
Опять услышу над Невой.
Как будто вновь в кольце
блокады
Суровый город фронтовой.
Доносит время взрыв
шрапнели
Дрожит под бомбами стена:
«При артобстреле, при
артобстреле
Опасна эта сторона!»
Не только в будни, но и в
праздник
Стучится в сердце память к
нам
У входа в школу
первоклассник
Читает надпись по слогам.
А мы в глаза войны
глядели,
Нам до сих пор кричит
стена:
«При артобстреле, при
артобстреле
Опасна эта сторона!»
Блокадный
Филиппок
Ранним утром, видит Бог,
Из своей парадной
Вышел в школу Филиппок,
Филиппок блокадный.
Сколько было? Ровно шесть,
Первоклашкам — восемь,
Филиппку хотелось есть
(Это между прочим).
Шёл он в класс осенним
днем
С сумкой. С продуктовой.
(Это мелочь. В основном,
Как у Льва Толстого).
Дом вослед глядел без
стен,
Грудою развалин (У
Толстого,
между тем, нет такой
детали).
Это частность, чтоб урок
Был для вас наглядный.
Шёл учиться Филиппок,
Филиппок блокадный.
По асфальту в три ручья
Дождь плясал напевный.
Филиппок, представьте, я.
Осень. Сорок первый:
Школа вроде бы близка,
Но гляжу устало.
(До войны про Филипка
Мама мне читала).
Но блокадный Филиппок
Повзрослел немного.
— Стой! Куда ты, колобок?
—
Слышу у порога.
— В школу! Ясно же куда!
Буркнул. Взгляд унылый:
— Ой, ты, горюшко-беда!
Господи, помилуй!
Проходи! Я прямо в класс:
— Можно? Разрешите?
На меня десятки глаз
Смотрят. Встал учитель.
Видно, внял моей беде.
Разве голод скроешь?
Лишь спросил: — А мама
где?
— Там... окопы роет.
— Ну, садись! И я присел
Но сидел немного.
Начался опять обстрел:
— Господи! Тревога!
«Ма-ша е-ла
ка-шу»
Школа в сорок первом.
Нам, ученикам,
Больно бьёт по нервам
Чтенье по слогам:
«Ма-ша е-ла ка-шу...»
Непонятно мне,
Где достала Маша
Кашу на войне?
Может быть, солдаты
Дали котелок?
Съёжились ребята.
Бросил в дрожь урок.
Мой сосед из сумки
Вынул свой сухарь.
И, глотая слюнки,
Я гляжу в букварь:
«Ма-ша е-ла ка-шу...»
Полон каши рот.
Вспоминает каждый
Предвоенный год.
Запах жжёной пшёнки,
Словно током, бьёт.
Голос хрупкий, ломкий,
Как весенний лёд:
«Ма-ша е-ла ка-шу...»
И со всех сторон
Слышен сильный кашель,
Слышен слабый стон.
Как признаться классу,
Что я глупый был?
Почему-то кашу
Сроду не любил.
В рёв при виде манной
(Да на молоке!).
Причитала мама
С ложкою в руке: —
Вот умница, вот лапушка!
За дедушку! За бабушку!
Теперь за папу ложку!
За нашу Мурку-кошку!
Может, это мнится,
Может, занемог?
На огне дымится
Полный чугунок...
Школа в сорок первом.
Как хотелось есть!
Всхлипывают перья
«Восемьдесят шесть».
Боже, дай нам силы,
Стали льдом чернила.
Мы почти не дышим,
Мы в тетрадках пишем:
«Ма-ша е-ла ка-шу».
По щучьему
велению
Как за хлебом, очередь на
льду
Встала за водой, студёной,
невской.
Обжигает сердце ветер
резкий,
С ног сбивает, но не
упаду.
За щекою хлеб, вернее
корка,
С нею и в крутой мороз
тепло.
Маленькое детское ведёрко,
Мамино огромное ведро.
Люди, спотыкаясь, санки
тянут,
Брызгая водою ледяной.
Я платком, как будто узел,
стянут,
Мальчик с пальчик,
крохотный, чудной.
Мне бы дома греться в эту
пору,
Но вослед за мамою иду.
И опять гляжу с надеждой в
прорубь,
И опять большого чуда жду.
— Мама, мама! Дай скорее
руку!
Я ведёрко в прорубь опущу.
Вот смотри: сейчас поймаю
щуку
И назад её не отпущу.
Над Невою брови хмурит
вечер,
Нам давным-давно пора
домой.
Голосом промолвит
человечьим
Щука: — Что желаешь,
мальчик мой?
— Щука, щука, дай кусочек
хлеба!
Слышишь, как под ложечкой
сосёт?
Даже Петропавловская
крепость
Замерла и тоже чуда ждёт.
Ледяные, скользкие
ступени.
Я, как гномик, —
сгорбилась спина.
Может быть, по щучьему
веленью,
Наконец-то кончится война.
— Щука, щука, сделай
мирным небо,
Чтобы во дворе я мог
играть,
Чтобы в доме было вдоволь
хлеба,
И не страшно карточки
терять.
Прорубь, щука чудятся
поныне,
Возвращая в детство сквозь
года,
Потому что стали мне
святыней
Хлеб блокадный, невская
вода.
Буржуйка
Мороз в декабре стал
свирепствовать жутко.
Но здорово нас выручала
«буржуйка».
Вселилась, полкомнаты
заняв собой,
И в печь упиралась
огромной трубой.
Я счастлив, и вот оно —
диво:
В буржуйке огонь заметался
игриво.
Я рядом присел, чтоб чуток
отогреться,
Растаяла сразу ледышка на
сердце.
А после глотаю пустой
кипяток,
И к жизни меня возвращает
глоток.
Буржуйка в трубу, словно в
горн, загудела
Взялась, наступая на
холод, за дело.
Ремень нам сварила —
отличный обед!
И нет ни печали, ни
горести нет.
Концерт в
госпитале
Пришли ребята в госпиталь.
Концерт даем с утра.
Руками — «Ох, ты Господи!»
—
Всплеснула медсестра:
— Одни лишь жилы —
косточки.
А скулы как свело!
И как назло, ни корочки,
Ни крошки как назло!
Мы легче, чем былиночки,
Что гнут к земле ветра.
И в теле ни кровиночки —
Студеная вода.
А мы едва не падали,
Мы спали на ходу,
В сердца поглубже спрятали
Недетскую беду.
Осиротеть успевшие,
Продрогшие, неевшие,
Мороз хлестал, как плеть.
Но были мы артистами,
А значит, надо выстоять,
А значит, будем петь!
Раз, два, взяли!
И на сцену мы
вскарабкались гуськом,
Огляделись: «И откуда в
зале гром?»
Гром сердца нам жжет
сильнее, чем огонь.
Гром! — солдат отбил
культяпкою ладонь.
Гром! — гремят
аплодисменты, костыли.
Мы артисты, мы концерт
давать пришли.
Легкий взмах, затем
другой, —
Из осипших наших глоток
Песня хлынула рекой.
«Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой!»
И песня наша — ротная,
Сплоченностью сильна:
«Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!»
Взволнованно, решительно
подхватывает зал
И песня оглушительна,
Как орудийный залп.
Подтянутые, строгие,
Поем, слова кипят.
А с мест встают безногие,
И костыли гремят.
Дежурство
Кромсали небо яростные
вспышки.
И днем, и ночью город был
в огне.
Расстался с детством я
совсем мальчишкой,
Досрочно: на войне, как на
войне!
Сирены вой. Воздушная
тревога.
Ночной налет зениткам не
сдержать.
Но у кого проснулась вера
в Бога,
Тот не спешил в укрытие
бежать.
С молитвою на битву город
вышел,
Чтоб разорвать смертельное
кольцо.
И я дежурил с мамою на
крыше,
И я глядел опасности в
лицо.
А в двух шагах от нас
рвались фугаски…
И пахло горькой гарью от
руин.
Война месила сумрачные
краски
На пепле преждевременных
седин.
Битва на
рельсах
(блокадное
сказание)
А немцы чуть не взяли
Ленинград.
Пора сказать и честно, и
открыто;
Да, в сорок первом брешь
была пробита,
Враг ликовал, ломая петли
врат.
Дух надломился и едва
чадил,
Хоть на защиту встал народ
горою,
Но голод наповал разил
героев,
И в технике фашист
превосходил.
Один рывок, всего один
бросок,
И громобойно грянет марш
для понта.
(Тогда бы точно пулею в
висок
Путь завершил командующий
фронта).
Был близок локоть, но
упущен шанс.
За головы потом хватались
немцы.
А перед этим в Стрельне
иноземцы
В трамвай вошли, потягивая
шнапс.
Загрохотал на стыках стук
колёс.
Что было? Дальше — истине
доверься:
— О, майн Готт! Кто это
встал на рельсы?
«Стоп!» И глаза — на лоб:
«Никак Христос!»
Гнев Господа застал врага
врасплох.
Взор воспылал, пронзая
души метко.
Трамвай застыл и далее —
ни с места.
Был ток, однако двигатель
заглох.
О, город мой! Хвала тебе и
честь,
Что в горький час ты к
Богу обратился.
Молился и в бою огнём
крестился.
Узрел Господь,
Что праведники есть!
А кто поверил, тот уже
спасён.
Не на себя, на Господа
надейся.
Путь преграждая,
встал Христос на рельсы.
Уверуй:
Это был отнюдь не сон!
Шанс упустили,
хмель в башках прошла.
Что ж, близок локоть,
только не укусишь.
А к нам пришла Победа в
Иисусе,
И сердце бьет во все
колокола!
Помни про
хлеб!
Взметает ракеты
космический век
В тревожную звёздную
степь.
Не хлебом единым живёт
человек,
А всё-таки помни про хлеб!
Чтоб ты от успехов в пути
не ослеп,
Пекись не о злачных местах
И время цени, как
блокадный тот хлеб,
Будь твёрдым в делах и в
мечтах.
И в жизни должны мы
оставить свой след
Во имя свободы Земли,
Чтоб зёрна давал нам
блокадный тот хлеб,
Чтоб всходы в душе
проросли.
* * *
Над Невою туманное утро,
Тают в дымке последние
сны.
Только память доносит как
будто
Грохот залпов минувшей
войны.
Боль утрат невозможно
изгладить,
Не утихнет за давностью
лет.
Жизнь свою проверяй по
блокаде:
Так же мужествен ты или
нет?
В сердце врезалась линия
фронта,
Гулкий сумрак бессонных
ночей,
Чтоб не быть нам в плену у
комфорта,
Не томиться во власти
вещей.
Не уюта, не почестей ради
Мы дерзаем в космический
век.
Жизнь свою проверяй по
блокаде:
Не погиб ли в тебе
человек?
Ты живешь на земле
ленинградской.
Пусть душа не приемлет
покой!
Пусть над каждой могилою
братской
Вспыхнет памяти вечный
огонь!
И суровость, и твердость
во взгляде,
Словно щит оградит от
врагов.
Жизнь свою проверяй по
блокаде, —
Будь достоин своих
земляков!
Крещение огнём
День угасает в отблеске
багряном,
Но только свет в квартире
не включён.
И потолок становится
экраном,
А память по нему скользит
лучом.
И снова жизнь поставлена
на карту,
Поскольку в титрах
значится:
«ВОЙНА»,
И оглушают огненные кадры,
Хотя стоит в квартире
тишина.
Тревога! От бомбёжки и
обстрела
Не скрыться. Разве можно
их забыть?
И этот фильм, конечно,
чёрно-белый —
Война цветной никак не
может быть.
Шёл фильм.
Рвалась всё время
кинолента,
То гас, то загорался снова
свет.
Стоял июнь. В чаду
померкло лето,
А было мне тогда всего
шесть лет.
Рассвет над речкой залпами
распорот,
В теплушках в страхе дети
голосят.
А товарняк спешит
доставить в город
На даче оказавшийся
детсад.
Каким опасным было
возвращенье!
Но вышел эшелон из-под
огня.
И, словно воин, принял я
крещенье,
Хоть не было винтовки у
меня.
Шёл фильм.
Душа под бомбами кричала,
Крепчали ветры шквальные,
свистя.
Бог мой, я был крещён
огнём сначала,
Водой крестился много лет
спустя.
Гремит война. И рвётся
кинолента.
И нет конца у фильма
моего.
Ко мне пришло моё седое
лето.
А мне в то лето было шесть
всего.
Мне только шесть!
Огнём крещённый, еду,
Чтоб пацаном блокадный
крест нести.
Господь помог дожить мне
до Победы
И в новый век на склоне
лет войти.
Стоит ли былое
ворошить?
Стоит ли былое ворошить?
Без него гораздо проще
жить.
Как поётся: «Было и
прошло!»,
Отболев, от сердца
отлегло.
Ну, была блокада, ну,
война…
Но иные нынче времена.
Мы другими мерками живём.
Холодильник пуст. Но хлеб
жуём.
А блокада — голод, холод,
мрак…
Это так и всё-таки не так!
…Рухнул человек в сугроб в
пути —
Выдохся… До дома не дойти.
Жжёт мороз, да только
встать нет сил.
Шепчет сердце: «Господи,
спаси!
Не оставь!»
Пронзил внезапно свет:
Бога принял в сердце
человек.
И откуда сила вдруг
взялась?
Встал, пошёл — крепка
Господня власть.
«Господи!» — мольба плыла
вокруг —
К людям возвратилась вера
вдруг.
И сердец в неравной битве
той
Трепетно коснулся Дух
Святой.
В самый лютый, яростный
мороз
Воскрешал из мёртвых нас
Христос.
Верующим Бог помог в беде
—
Дух Святой сопутствовал
везде:
«Отче наш!» — звучало и в
бою,
Иисус незримо шёл в строю.
Озарялся ярким светом
мрак.
Перед Богом был бессилен
враг.
К нам пришла победа во
Христе.
А сейчас мы снова в
темноте:
Тьма продуктов и голодных
— тьма.
«Господи, не дай сойти с
ума!»
Окружила вновь кольцом
нужда,
Бьют по сердцу ненависть,
вражда.
И не пойте: «Было и
прошло!»
Нет блокады, но осталось
зло.
Тьма в сердцах такая, что
— ни зги.
«Боже, не оставь и
помоги!»
Вся страна сегодня на
мели,
Люди вновь от Бога отошли.
И былое стоит ворошить,
Чтобы в ближних веру
воскресить.
Память сердца, бей в
колокола,
Чтобы навсегда исчезла
мгла.
Бей сильней, неверие
развей,
Чтобы Бог входил в сердца
людей!
Земля
ленинградская
Ремни варили, ели клей
конторский,
как суп, спасаясь в
прошлую войну.
Ах, в этот суп немножко бы
картошки,
всего бы две картошины,
одну!
Мы землю из Бадаевского
склада,
как сахар, берегли для
кипятка.
И чай с землёю был на
редкость сладок,
хотя земля блокадная
горька.
В тревожный час земля по
нашим жилам
струилась, нам сдаваться
не веля.
И, может, потому остались
живы,
что в сердце свято
теплилась земля.
И с той поры земля во мне
осталась
и до сих пор в душе моей
звучит.
Когда одолевать начнет
усталость,
как метроном тревожно
постучит.
Земля моя! Ты стала мне
судьбою,
ты приковала к невским
берегам.
Я очень остро чувствую с
тобою
любовь к друзьям и
ненависть к врагам.
Я стойкостью родной земле
обязан,
вошла в меня, велела мне:
— Живи!
Мой Ленинград, с тобой я
кровно связан:
Земля твоя течет в моей
крови!
В. Шумилин
Э
Нина
Леонтьевна Эскович (16.01.1911, Рославль — 1994, Москва) — поэтесса. С 1917 г.
жила в Москве. Окончила Московский электромеханический институт инженеров
транспорта (1932). Долгое время работала инженером на железнодорожном
транспорте. «Подавляющее число поэм и стихов в моих сборниках при всей своей
образной многоплановости отражает фактическое состояние вещей. Для завершения,
например, поэмы «Синий полдень» я выезжала в Ленинград, и все детали срочной
эвакуации Эрмитажа были мне рассказаны научными сотрудниками, принимавшими
участие в эвакуации».
Синий полдень
Отрывок из
поэмы
I
«Скажите, как тут к
Зимнему пройти мне?»
И первый встречный —
всех гостеприимней —
поговорит со мной не
поленясь,
от собственной дороги
отклонясь
в мою мечту о розах. Да,
мечту.
Я улицу — как музыку
прочту.
*
Про Летний сад
я не спрошу с утра.
Он врос корнями в ранний
град Петра.
Густую тень,
что радует прохожих,
не обошьешь, не вывезешь в
рогожах.
Живую суть всего его
наряда
не заслонишь
от бешенства снаряда!
В блокаду здесь вот
обрастали льдом
вода,
ведро,
дорога к дому, дом.
Игрушка в нем сосулькою
была!
Что —
и тогда
не звякнула пила
и на большие царственные
липы
не посягнули руки матерей?
«А вы ноктюрн сыграть
могли бы…»*
На флейте мерзлых батарей?
Я не решусь
спросить про Летний сад.
Он осенял ветвями
Ленинград.
Что он теперь?
Он — с облаками вровень?
А не пустырь —
с последней парой бревен?
*
Вот дом. Времен Екатерины
дом.
Весь черный был. Пустой
был, безголосый.
Опять при нем —
его кольцеволосый,
лепной,
как пасха белый,
купидон.
Дома опять обосновались
твердо,
со стен их сняты скучные
леса.
И все-таки,
что оспины с лица,
осколочные вмятины не стерты.
…Прямое попадание фугаски.
Не помогли ни кирпичи, ни
краски.
Ни шторки, ни
электроволоска…
осипшего бессильно
голоска…
Растаял дом, раскроенный с
виска.
…Смех слышу, говор,
звяканье монет
и женский голос:
«…хлеба нам не надо?
Горячий хлеб, и очереди нет».
II
Подшитый солнцем — прятали
в рогоже!
Война? Война. А может
быть, подвох?
Уже горел наш западный
порог!
На севере белели ночи всё
же.
Сирены ждали с сомкнутыми
ртами.
К утру смыкались невские
мосты.
У Зимнего курчавились
гуртами
сиреневые крупные кусты.
Ее в те дни ломать не
запрещали.
Берите, сколько в силах
унести!
И вы несли.
Кому-то.
На прощанье.
А может, и на вечное
прощанье…
Урал далек;
прикажет: «Погости!»
Зайти домой, на миг
мягкоголосый!
Оставив тут, в ночи, на
полпути,
в безрукости, богиню из
Милоса*,
с наброшенной холстиной на
груди.
Готов покров для
грёзовской простушки.
Над Рубенсом мешок пустой
навис!
И руки вам проклевывали
стружки,
фырчащие:
«Согнись! Еще согнись!»
И кровь из носа шла-таки,
а пальцы,
дрожмя дрожа, роняли
молоток.
И ты, что дома вновь не
отоспался,
богиню вел
почти под локоток.
Отдельно постук вспыхивал
по залам
и сразу всё переполнял
собой.
По лестничному мрамору
сползал он
умереннее —
дробный, гробовой.
Он улицу гвоздил совсем
помалу —
настойчивый, однообразный,
ваш.
…Заткнула уши девушка,
сказала
растерянно:
«Хоронят Эрмитаж!»
…На солнце дня забылся
ненароком…
Не растолкать. Не
размыкает век.
В старинном кресле кожаном
глубоком,
вольтеровском,
спит бледный человек,
ответственный за каждый
миг аврала.
...А зря о нем болтали:
«Нелюдим».
В бессмертье он потом
вошел.
Солдатом.
Под городом серебряным
своим.
И опустели так
за залом
зал…
Чтоб дым не ел,
огонь бы не лизал
листву деревьев, перья
птиц залетных
на дерзостных невянущих
полотнах!
Чтоб кожа рук,
что стала чистой бронзой,
не треснула в блокадный
день морозный!
Чтоб розы мира
вовсе без пригляду
не оказались в черные
часы,
когда горят бадаевские
склады*
и оголились хлебные весы.
И сахар тоже.
Сахар по крупицу
сгорит,
уйдет,
посолодит землицу!
А мать,
беде не уступая в целом,
из почвы свой отцеживает
мед,
свой грустный мед в
застолье оскуделом.
И скорбный ротик соску
сладко жмет.
Чуть горек он —
живой воды отстой…
Искусство,
ты —
подобно влаге той.
Неистребимым равное
приманкам!
Тебя Седьмой симфонией
зовут,
когда гробы, привязанные к
санкам,
на Волково по городу
ползут.
Перед грозящей Вечному
растратой
закрылись
лики мраморные
статуй…
И в эшелон входила
домовито
моя любимица Мадонна
Литта*.
Н. Эскович
* Фраза из стихотворения
В. Маяковского.
* Милос — греческий остров
в Эгейском море, известный статуей Венеры
Милосской. Мраморная
статуя Венеры Таврической находится в собрании
Государственного Эрмитажа
(Санкт-Петербург), до этого украшала сад
Таврического дворца,
откуда и название.
* «Мадонна Литта» —
картина Леонардо да Винчи, находящаяся в Эрмитаже.
Я
Александр
Яковлевич Яшин (Попов) (27.03.1913 —11.07.1968), русский советский прозаик,
поэт, журналист и военный корреспондент. Ушел добровольцем на фронт в 1941 г.
Воевал в качестве военного корреспондента и политработника на Ленинградском и
Сталинградском фронтах, освобождал Черноморье, служил в морской пехоте. За годы
войны вышло пять сборников его стихов: «на Балтике было», «Красная горка»,
«Город гнева», «Клятва», «Земля богатырей».
Товарищу по
окопу
Комиссару
Андрею Лебедеву
Теперь бы нам поля
дожинать.
Зерно по лоткам ссыпать в
закрома,
На свадьбах гулять,
Ягнят свежевать,
К зиме с молотком утеплять
дома.
В березах чуфыкают косачи.
Теперь бы нам ходить на
тока,
Под вечер огонь разводить в
печи
И молча греться у
огонька...
Но мины, мины свистят
вокруг,
Война занесла над нами
кулак.
Так пусть же погибнет
заклятый враг!
Лежи, мой друг,
Не дрожи, мой друг,
Не отступай, мой друг, ни
на шаг.
В Москве не достроены
корпуса.
Мы, школ не окончив, пошли
в поход
За наши дороги, за наши
леса,
За русскую землю,
За наш народ.
Фашисты берут на шум, на
испуг,
Стреляют, не целясь,
Идут в дыму.
Сдержись, мой друг,
Подпусти их, друг,
И молча выщелкивай по
одному.
Мы жен разослали по
деревням,
Детей переправили в глубь
страны.
Так пусть обернется лицом
к врагам
Весь ужас большой жестокой
войны!
Не мины — трусость в бою
страшна.
Но мы — моряки,
И сосед — моряк.
За нами стоит родная
страна,
Кремля стена,
Ленинграда стена...
Так не отступим, мой друг,
ни на шаг!
Ленинград,
1942 год
(из фронтовых
тетрадей)
Вхожу в родную квартиру
По лестнице ледяной.
В прихожей, где шубы
висели,
Теперь сарай дровяной.
А в дровяном сарае —
Поленницей... не дрова...
Но я не могу об этом
Укладывать в рифму слова.
В гостиной, где раньше
пахло
Теплом, табаком, едой,
Где Клара училась гладить,
Опрыскав платки водой,
И вышивала на шелке
Нелепые лопухи,
Где вечерами, знаю,
Читались мои стихи, —
Лежат только щепки от
стула
(А были буфет и комод),
И лезет из горла графина
Прозрачною свечкой лед;
Ненужный электрочайник,
Совсем промерзшая печь,
Семейные фотографии,
Которые жалко жечь;
И, словно дракон в полете,
Чешуйчатые бока —
Кривая труба времянки
У самого потолка.
Еще — железная койка
В углу, где совсем темно,
—
Была бы она деревянной,
Сожгли б и ее давно.
На этой железной койке,
Свернувшись, лежит отец,
Он маленьким стал, как
подросток, —
Жилец или не жилец?
Глядит он недоуменно,
Он спрашивает без слов:
Откуда взялась сосулька
На маятнике часов?
В ногах его только Ольга —
Сестра милосердия, дочь,
Одна она в целом доме,
И чем она может помочь?
Где Клара, где Гриша, где
Аня?
Война разнесла семью —
Мое неокрепшее счастье,
Быть может, судьбу мою.
Стою у отцовской кровати.
А что я сделать могу?
Сказать ли ему, что город
Мы не сдадим врагу?
Он сам это знает не хуже,
Он сам из последних сил
Все делал, что было нужно,
Покуда ходил и жил.
Сказать, чтобы он мужался,
Что близок победы час,
Что мы его не оставим?
Он сам не оставил нас.
Иль пожелать здоровья?
Как можно о том сказать?..
Мои запоздалые слезы
Не смогут отца поднять.
Стою у холодной кровати.
Такая вокруг тишина,
Что даже разрывов не
слышно...
Не кончилась ли война?
Обстрел
Снаряд упал на берегу
Невы,
Швырнув осколки и волну
взрывную
В чугунную резьбу,
На мостовую.
С подъезда ошарашенные
львы
По улице метнулись
врассыпную.
Другой снаряд ударил в
особняк —
Атланты грохнулись у
тротуара;
Над грудой пламя
вздыбилось, как флаг,
Труба печная подняла
кулак,
Грозя врагам неотвратимой
карой.
Еще один — в сугробы, на
бульвар,
И снег, как магний,
вспыхнул за оградой
Откуда-то свалился
самовар.
Над темной башней занялся
пожар
Опять пожар!
И снова вой снаряда.
Куда влетит очередной,
крутясь?..
Враги из дальнобойных бьют
орудий.
Смятенья в нашем городе не
будет:
Шарахаются бронзовые люди,
Живой проходит, не
оборотясь.
Баллада о
балтийском танке
Балтийский танк попал в
болото —
Еловая прогнулась гать.
Его бомбили с самолета,
Его фашистская пехота
Под вечер стала окружать.
Как он рычал и огрызался,
Взрывал закисший перегной!
Горячий дым по кочкам
стлался...
Все нарастал,
Все приближался
К нему из леса волчий вой.
С немецкой водкою в
баклагах
Солдаты, как из-под земли,
Хлебая ржавчину в
курпагах,
К нему со всех сторон
ползли.
Он — неподвижный, башня в
тине, —
Еще разбрасывая ил,
Сидел в пузырчатой
трясине,
Кругом в осоке, как в
щетине,
И каски серые дробил.
Из пушки бил,
Из пулемета.
Потом он дал остыть огню.
Мотор заглох...
И вот пехота
Из рощи — сзади,
От болота —
Насела с гиком на броню.
Он, словно мамонт в ловчей
яме,
Затихнув, бивень опустил.
Его потрогали штыками
И в штаб решили увести.
Позвали танк.
Подкравшись с тыла,
Чтоб наш разить его не
мог,
Широкозадый, тупорылый
Фашистский слон что было
силы
Налег на цепь —
И поволок.
Вода и грязь текли с
металла.
Осенний день совсем погас.
Два танка вышли из
увала...
Но кто видал,
Когда бывало,
Чтоб на цепи водили нас?!
Два раза мы в Берлине
были,
И мир не знал штыков
грозней,
На льду Чудском тевтонов
били,
На юге банды мы громили, —
Теперь мы в сотни раз
сильней!
Едва из топкого болота
Балтийский танк взошел на
вал.
Как вдруг шарахнулась
пехота:
Мотор включенный
заработал,
Зарокотал,
Забушевал.
Взгремев утробою железной,
Рванулся танк.
Сама земля
К нему под гусеницы лезла.
Верх одержав,
Он в ров безлесный
Пошел, по травам гром
стеля.
Пошел по пожне полосатой,
Подмяв пенек,
Подрезав ствол, —
Он сам уже врага повел!
Все разметая, к дальним
хатам
На третьей скорости,
На пятой,
На двадцать пятой он
пошел.
Казалось, ели молодели,
Казалось, ветер в поле
стих, —
На танк во все глаза
глядели.
И камни серые хотели,
Чтоб он оставил след на
них.
Ленинградская
поэма
Ольга жила за Балтийским
вокзалом.
Были у Ольги отец и мать,
Койка под стеганым
одеялом,
Полочка книг,
Со стихами тетрадь.
Все было просто, и всё по
росту —
Как в ленинградских семьях
живут:
Выезд с зарёй на
Васильевский остров
В Педагогический институт,
Летом прогулки в сосновые
чащи,
На поклонение к милым
местам,
К волнам морским,
К ручейкам журчащим,
В лес, на простор,
К полевым цветам.
Всюду веселой и дом и
место:
Взвихрив подола белый
дымок,
Уже не дитя,
Еще не невеста, —
Бегала, скинув сандальи с
ног.
Ольга считала себя
счастливой —
Как ей хотелось, так и
жила.
В меру удачливой,
В меру красивой,
Неприхотливой и
незлобивой,
Всеми любимой в семье
была.
Старый отец в рабочей
артели
Слесарем был — поднимался
чуть свет,
Мать убирала дом и
постели,
И начинала варить обед.
Братья работали в цехе
где-то.
«Счастье — с плеча
молотами бить!..»
Аня писала статьи в газеты
—
Ей журналисткой хотелось
быть.
И всё сбывалось, о чем
мечталось.
Не было в мире дружней
семьи!
. .
. . .
. . .
. . .
Что от веселой жизни
осталось?!
Осенью небо располыхалось,
До Ленинграда дошли бои.
Ольга не сразу стиснула
зубы,
Голос не сразу начал грубеть.
Но помрачнели улиц
раструбы,
Пела тревогу трубная медь.
Кровь холодило с врагом
соседство —
По вечерам горел
горизонт...
За полчаса распростившись
с детством,
Осенью братья ушли на
фронт.
Дома остались сестренка
Клара,
Старая мать, да отец, и
она.
На ноги всех подняла
война.
Немцы бросали на город
пожары,
Шли в облаках за волной
волна.
Ольга в шубейке и в
полушалке
Лезла на крыши — дома
стеречь,
Взвизгнув, кидала вниз
«зажигалки»:
Русской твердыни врагу не
сжечь!
Строились доты и
баррикады,
В сталь одевались улиц
углы,
Через решетчатые ограды
Строго глядели стальные
стволы.
Вскоре выехал в тыл на
Волгу
Педагогический институт.
Ольга осталась.
Решала недолго:
Немцы города не возьмут.
К горлу уже подступала
блокада.
Чашу разлуки испив до дна,
С младшей дочерью из
Ленинграда
Мать переправилась — так
было надо.
Ольга осталась с отцом
одна.
Сколько тебе в этот день
минуло?
Каждый сходил за десяток
лет.
В окна дуло, и в щели
дуло.
Молвила ты:
— Не поеду, нет!
*
Зиму эту не позабыть
Всем,
Кто вынес её, кто выжил:
Больше стали мы жизнь
любить,
Духом стали выше — не
ниже.
Каждый дом наш окопом был
—
Та же сырость
И тот же холод.
В наши жизни не заходил,
Нет, — хозяином был в них
голод,
Немцы городу рвали грудь,
Вся страна о нем горевала,
О любом бойце где-нибудь
Мать иль девушка
тосковала.
Долго будем после войны
По ночам стонать и
метаться,
Долго будут со всей страны
Наши семьи домой
съезжаться.
Зиму эту не позабыть.
Через десять лет, через
двадцать,
К детям в школы будут
водить,
Как родных гостей,
ленинградцев.
*
Мать за хлебом в магазин
ушла, —
Над Невой едва-едва
светало, —
И, как часто в эти дни
бывало,
По дороге где-то умерла.
Дети оказались взаперти,
Как в гробу, откуда не
уйти.
Старшей, Вале, было восемь
лет,
Шесть без мала худенькому Толе,
Владику — четыре-пять, не
боле.
Посидели, начали скучать,
Кулаками стали в дверь
стучать;
Захотели скоро есть и
пить,
Стали ложками о стулья
бить.
Но никто не слышит, не
идет,
Словно вымер в доме весь
народ.
Инея на стеклах седина,
Улицу не видно из окна.
Обыскали в кухне все углы,
Перерыли ящики, столы,
Но нигде ни корочки, ни
крошки.
Соли в блюдечке нашли
немножко.
В кухне озарился самовар,
—
Не поймешь: закат или
пожар.
Все яснее в окнах,
Все светлей,
Но не стало в комнате
теплей.
Владик бродит средь
столов, шкафов,
Только нос и виден из
шарфов.
Вдруг под койкой, как
сухой камыш,
Зашуршало что-то... —
Может, мышь?
Владик ожил, юркнул под
кровать,
Крикнул:
— Валя, помоги поймать!
Вылез в паутине до ушей:
В Ленинграде нет давно
мышей.
Тяжело оперся о кровать,
Начал плакать,
Начал маму звать.
— Почему так холодно в
дому?
Дверь не открывают почему?
Посмотрела Валя на ребят —
Слезы затуманивают взгляд.
Восемь лет ей.
Взрослая она
И за маму отвечать должна.
Не по-детски загорелся
взгляд.
Отвечает:
— Гитлер виноват!
День прошел в слезах и
уговорах
— Мама скоро...
Мама будет скоро...—
Не раздевшись, забрались в
постель —
Одеял и тряпок целый
ворох.
Разорвался вдалеке снаряд,
Вздрогнул дом, как в бурю
шумный сад.
Владик в бок толкнул
тихонько Валю:
— Это что — обстрел или
бомбят?
Валя успокоила ребят:
— Спите! Не обстрел и не
бомбят.
В нашем доме, в коридоре
где-то,
Сундуки передвигают это.
До рассвета не могли
заснуть.
Валя задыхалась:
Ныла грудь.
До рассвета в стороне реки
С грохотом таскали
сундуки...
Утром встала первая с
постели,
«Неужели мамы дома нет?»
Дверь толкнула —
Тишина в ответ,
Братья — в слезы:
— Мы еще не ели!..
День настал,
И детям надо жить.
Должен детям кто-то дверь
открыть,
Скоро комнату заполнит
свет...
— Валенька, а может, мамы
нет?
Может, наша мама
умерла?..—
Валя побледнела добела,
Валя стала добела бледна,
Зубы сжала —
Взрослая она.
Обхватила плачущих ребят:
— Плакать станем — Гитлер
будет рад.
Если мама не придет назад,
То за маму Гитлера казнят.
Толя молча отошел к окну,
Смотрит в город:
Как понять войну?..
Холоден и темен Ленинград
—
В этом немец Гитлер
виноват.
Дом напротив в щепки
разнесен,
Улица в воронках — тоже
он,
Все в снегу троллейбусы
стоят,
Голодают люди — Гитлер
рад.
Он теперь за дверью — этот
зверь,
Стережет, чтоб не открыли
дверь.
Отвернулся Толя от окна,
Толе страшно стало одному.
— Валя, что мы сделаем
ему?
Кончится ж когда-нибудь
война.
— Кончится.
А ты не плачь и жди.
Гитлер рад, когда мы слезы
льем.
Лучше будет, если мы
споем...
Вот весна придет, потом
дожди,
Хлеб...
*
Вдоль по коридору из угла
Ржавая вода ручьем текла,
Собиралась в лужи у
порогов,
В комнаты сочилась
понемногу,
С лестниц устремлялась
водопадом,
Из парадного лилась к
оградам.
Там и тут в суровый этот
год
Лопался в домах водопровод,
И не наводненье —
наледненье
Приводило жителей в
смятенье:
До вторых, до третьих
этажей
Доходили ледники уже.
Сетка лифта сквозь зеленый
лед
Проступала очертаньем сот.
Ольга проходила коридором,
Ощупью вдоль мокрых стен
брела,
И затихла:
До нее дошла
Песня вперемежку с
разговором.
Песня, вперемежку со
слезами,
Детскими дышала голосами.
Пробивались в коридор
сырой,
Как на склон ромашкового
луга:
«Три танкиста, три веселых
друга —
Экипаж машины боевой».
Страшно в доме слушать
песню эту,
Если в нем тепла и хлеба
нету...
Ухватившись за косяк
дверной,
Девушка впотьмах
остановилась.
Вмиг — как взрыв —
Квартира огласилась
Криками, слезами,
беготней.
Всеми мыслимыми голосами
Закричали дети:
— Мама! Мама!..
«Сколько их? Наверно,
целый рой!..»
— Чьи вы, дети?
— Тётенька, открой!..
Девушка подобрала ключи.
Налетели, обняли за
плечи...
Разве может сердце
человечье
Вынесть лепет этот, эти
речи?
Опустись на землю и кричи!
Толя ухватился за подол —
Радость, радость в
заблестевшем взгляде,
Шепчет что-то и не плачет
Владик,
Валя тянет девушку за стол
И ей руку гладит,
гладит...
Девушка, чуть дух
перевела,
Обхватила головы льняные,
— Дорогие вы мои,
родные...
Значит, мама ваша не
пришла...
С болью, со слезами на
глазах
Раздала ломоть пайка
дневного.
(Раздавала, а на сердце
страх:
Что оставит для отца
больного?)
Рукавицы отдала — свои!
Три полена принесла —
свои!
Вскипятила чайник:
— Пейте, дети!
Милые, родные вы мои...
Всякие бывают дни на
свете:
Потерпите, кончатся бои,
Немец Гитлер нам за все
ответит.
Пробыла с детьми до
темноты.
Утешала, по головкам
гладя:
— Я живу по коридору
рядом,
Не одни вы и не сироты,
Расскажу соседкам — все
уладим.
А сама стоит едва жива,
А сама не падает едва.
Маленькая, бледная, худая
—
Старая она иль молодая?
Толя вдруг припал к ее
рукам,
Не по-детски замер в муке
долгой...
— Как нам звать тебя?
— Зовите Ольгой.
Тетенька, ты будешь мамой
нам?
— Нет, — сказала Ольга. —
Мамой? Нет.
Мне самой едва семнадцать
лет.
*
Очень трудно жить,
Голову не опускать,
Отца своего накормить,
Детей чужих приласкать,
Страшней любого врага,
Когда в квартире метель.
Если бы не цинга,
Отец бы не слег в постель.
Ольга взяла пиджачок
Старенький, шерстяной.
Надо сходить на толчок,
За день — любой ценой.
Надо отцу найти
Зелени пучок,
Но с километр пути
До улицы, где толчок.
А километр пройти —
Это что жизнь прожить.
Корку, чтоб есть в пути,
Склянку с водой, чтобы
пить,
Ольга взяла и пошла
Рано, с утра,
За вокзал...
Что ей отец пожелал?
Только и мог — простонал.
*
В белом тумане двоится город:
За горизонт уплывает сад,
Шпили дворцов в облаках
висят,
Купол Исаакиевского собора
Как перевернутый аэростат.
Петр, от обстрела тесом
обшитый,
Кажется, сердится на коне:
— Место мое, как раньше, —
в огне,
Надо умножить силы защиты.
Разве могу стоять в
стороне?!
Дав шенкеля скакуну в
полете,
Он раздвигает мешки с
песком,
Немцам грозит литым
кулаком:
— Этого града вы не
возьмете, —
Штык наш германцам зело
знаком.
Смотрят со стен глазницы
пробоин,
Словно в расщелинах гнезда
птиц...
Даже зимою пахнет прибоем.
Веет от Колпина близким
боем.
Грозен тяжелый прищур
бойниц.
Тихо и твердо в черных
бушлатах
Ходят по берегу патрули,
Утренний иней на
автоматах.
Тонут шаги в громовых
раскатах —
Бьют по противнику
корабли.
Адмиралтейство, дворец
Растрелли...
Кажется, город в блокаде
спит,
Но каждый камень в немца
нацелен,
И каждый дом о мести
вопит,
*
На углу толкучка,
Замедлен шаг, —
Это блокадный
Универмаг.
В рваных ватниках матери,
В женских шалях отцы.
Голодные покупатели,
Голодные продавцы.
Нет ни мясных, ни молочных
—
Нет рядов никаких.
Все без весов — с руки,
Но взвешивается точно.
Взвешивает рука
Искачиванием —
Наверняка.
Табак продается понюшкой,
Затяжкою —
По рублю.
«Триста рублей осьмушка,
Дешевле не уступлю!»
Граммами хлеб — не
пакетами...
Хлеб и табак в цене,
С серьгами, с самоцветами,
С золотом наравне.
Женщина на чемодане
Мертвым голосом тянет:
— Салфетку и кружева,
И котиковую шапку
Меняю на дрова —
На одну охапку.
За бусы и брошки
Хлеба немножко…
Неужель эта женщина —
В трупных пятнах лицо —
Носила нитки жемчуга
И платиновое кольцо?
Что-то вроде творога
Идет за бриллианты:
— Не дерите дорого.
— Мы не спекулянты.
Два волосатых одра несут
В ржавом ведре жирный суп.
Из какого мяса?..
Из каких круп?..
Его не берут.
— Под суд!
— Под суд!
Здесь на углу, на народе
Хоть с полчаса побудь
И ничего не забудь.
Медленно, медленно ходим,
Чтоб никого не столкнуть.
Боль распирает грудь.
Ольга по рынку ходила
Медленно, с полчаса.
И ничего не купила,
Вслушивалась в голоса:
— Товарищ матрос,
Купи папирос!
— Табак, махорка —
Мое почтение! —
И поговорка
Как приложение:
— Кури табак,
Бей фашистских собак!
А Ольге нужна зелень
Сосны или ели.
Не изумруды и не рубины —
Нужны витамины.
— Веточка ели — пятнадцать
рублей.
Покупайте веточки ели.
На хвойный настой рублей
не жалей,
Чтоб десны не заболели!
Соберите иглы в горшок,
потом
Разотрите иглы медным
пестом,
Залейте остывшей водой с
кислотой —
Три части воды, —
И готов настой.
Через два часа настой
процедить.
Полстакана в сутки —
Можно пить.
— Меняю рояль
На дуранду.
В придачу инструмент для
джаз-банда.
Очень жаль,
Но делать нечего…
В черную шаль одета,
Доживет ли до вечера
Старушка эта?
— Веточка ели пятнадцать
рублей...
— Дайте вот эту,
позеленей.
У девочки с веснушками
Руки опущены,
Под глазами отеки.
Бледная, испитая.
Стоит —
святая!
— Томичек Есенина
За жмыха кусочек.
— Есть, есть лоточек
Мучки несеяной.
Солнце не светит.
И снег словно мучка.
Где еще на свете
Есть такая толкучка?
Вдруг загрохотало —
Крышу рванул снаряд.
Толпа не бежала
Ни вперед,
Ни назад.
За один Ленинград
Всей Германии мало.
Ольга брела под вечер
Домой по тропкам кривым,
Женщины навстречу
Везли в бидонах воду с
Невы.
Смотрели, понурясь, львы,
Во льду и в снегу по
плечи.
*
Жизни теплились в нас
в эти дни не сильнее свечи.
Дистрофия... Цинга...
Ни кровинки, ни света в
лице.
Нам побольше смеяться
советовали врачи,
Говорили, что в смехе
не счесть витамина С.
Мы умели смеяться,
хоть часто бывало невмочь.
Вспоминаю зенитчика...
Осень. Дожди в ноябре:
Одурев от тревог,
он встречал прибалтийскую
ночь,
Распевал перед сном:
«Не бомби ты меня на
заре...»
Пел, кулак поднимая,
угрожая врагу,
И в усталых глазах
догорал исступленный
огонь.
Спал он тут же, в палатке
на невском сыром берегу
Меж снарядов и гильз,
положив в изголовье ладонь.
Помню ночь. Только мост,
да студеная, в масле,
волна,
Да узор чугуна
и булыжник — гора на
горе...
Утром взвыли сирены,
забилась под мост тишина,
Мы вскочили от сна:
налетел-таки враг на заре.
Мы умели смеяться,
и страшен был смех для
врага.
Из палатки зенитчик
шагнул, разминая ладонь,
Вскинул к небу глаза,
сбросил пакли клочок с
сапога,
Встал на пост
и открыл по фашистским
машинам огонь.
Схватка длилась минуты,
а сталь невтерпеж горяча.
Два иль три самолета
расчет орудийный подбил.
И зенитчик запел,
по теперь он не пел, а
рычал:
— Я ж тебе говорил:
«На заре ты меня не
бомби!»
*
В те дни я был в морской
пехоте,
Где ветры, снег и сосняки.
На поле боя моряки
Трудились, как на
обмолоте.
С высот Прибалтики
просторной,
Бушлаты сбросив на бегу,
Они кидались смертью
черной
Навстречу лютому врагу.
То незаметно подползали,
Неслышно скатывались в
рвы,
То вылетали, словно львы:
По три гранаты в руки
брали
И против танков шли «на
вы».
Через Кронштадт от Красной
Горки
Мы навещали Ленинград.
С людьми последней
черствой коркой
Был поделиться каждый рад.
Смелее, злей, придя
обратно,
Кололи немцев, гнали их.
Я тоже прибыл в город
ратный
И навестил друзей своих.
*
Вхожу в родную квартиру
По лестнице ледяной.
В прихожей, где шубы
висели,
Теперь сарай дровяной.
А в дровяном сарае —
Поленницей... не дрова...
Но я не могу об этом
Укладывать в рифму слова.
В гостиной, где раньше
пахло
Теплом, табаком, едой,
Где Клара училась гладить,
Опрыскав платки водой,
И вышивала на шелке
Нелепые лопухи,
Где вечерами, знаю,
Читались мои стихи, —
Лежат только щепки от
стула
(А были буфет и комод),
И лезет из горла графина
Прозрачною свечкой лед;
Ненужный электрочайник,
Совсем промерзшая печь,
Семейные фотографии,
Которые жалко жечь;
И, словно дракон в полете,
Чешуйчатые бока —
Кривая труба времянки
У самого потолка.
Еще — железная койка
В углу, где совсем темно,
—
Была бы она деревянной,
Сожгли б и ее давно.
На этой железной койке,
Свернувшись, лежит отец,
Он маленьким стал, как
подросток, —
Жилец или не жилец?
Глядит он недоуменно,
Он спрашивает без слов:
Откуда взялась сосулька
На маятнике часов?
В ногах его только Ольга —
Сестра милосердия, дочь,
Одна она в целом доме,
И чем она может помочь?
Где Клара, где Гриша, где
Аня?
Война разнесла семью —
Мое неокрепшее счастье,
Быть может, судьбу мою.
Стою у отцовской кровати.
А что я сделать могу?
Сказать ли ему, что город
Мы не сдадим врагу?
Он сам это знает не хуже,
Он сам из последних сил
Все делал, что было нужно,
Покуда ходил и жил.
Сказать, чтобы он мужался,
Что близок победы час,
Что мы его не оставим?
Он сам не оставил нас.
Иль пожелать здоровья?
Как можно о том сказать?..
Мои запоздалые слезы
Не смогут отца поднять.
Стою у холодной кровати.
Такая вокруг тишина,
Что даже разрывов не
слышно...
Не кончилась ли война?
*
Красноармеец в огонь идет,
В бой — по снегам, в
бездорожье,
Хоть одного врага да
убьет.
А девушка — что она может?
Ждать избавленья да рвы
копать?
Ольга копала немало.
Жить в окруженье и не
стонать?
Ольга жила, не стонала.
Кровь за страну отдает
солдат,
Что отдавала Ольга?..
Хлеба кусок для чужих
ребят,
Крошки жмыха — и только.
В ЖАКТ управдомом пошла
служить —
Все ей казалось мало,
Душу людскую в себе
сохранить —
Доблестью не считала,
*
Сразу, лишь смерть в
квартиру вошла, —
Силы не стало в помине,
Страшная тяжесть на плечи
легла.
Всем она, Ольга, казалось,
была, —-
Только не героиней.
Села, закутавшись у окна,
Словно у края могилы,
Холодом смертным стена
холодна,
А отойти нет силы.
Как она сможет потом
рассказать
Маме о времени этом:
Даже родным матерям не
понять,
Как было трудно детям.
Утро настало — она одна.
Шуба уже не греет.
Может быть, лучше, если б
война
Кончилась поскорее?
Только бы кончилась...
Как-нибудь...
Чтоб отдохнуть,
отоспаться,
Явь, словно тяжкий сон,
отряхнуть,
С матерью повидаться...
Голову в бане горячей
промыть,
И обязательно с мылом.
Вечером свет не зажечь —
включить, —
Чтоб электричество было.
В чистом белье посидеть в
тепле
С книгой перед печуркой,
Желтой картошки напечь в
золе,
Есть — чтоб хрустела — со
шкуркой.
И чтоб была тишина,
тишина.
Выспаться, позабыться!
Будь она проклята, эта
война!
Лучше бы не родиться.
Утром соседки к Ольге
пришли,
— Мы, — говорят, —
ненадолго. —
Лица у них не светлее
земли,
А улыбаются Ольге.
В месяцы эти любая из них
Мать или дочь схоронила,
Все же в душе своей для
других
Силы и свет находила.
— Что ты сидишь в своей
конуре
С плесенью и паутиной?
Нынче уже теплей на дворе,
Чем у тебя в гостиной.
Только что трубы сыграли
отбой
Двухчасовой тревоги,
И посвежел небосвод
голубой,
Повеселели дороги.
Горе твое и твоя печаль
Души и нам тревожат.
Плакать не можешь ты — это
жаль.
Ты бы всплакнула все же.
А запираться нехорошо —
С горем на людях легче.
Все-таки девочка ты еще,
Слабы девичьи плечи.
Ольга шагнула к ним.
Зарыдав,
Плечи их обхватила...
Так же вот дети рыдали,
когда
Дверь она им открыла.
Может быть, Ольге немного
сродни
Женщины эти были?
Может, подругами были они?
С матерью, может,
дружили?..
Нет, не считались они
родней.
Но в опаленном братстве
Все они были одной семьей —
Кровники, ленинградцы,
*
От берега до берега
По льду через туман,
Как из Америки
Через Ледовитый океан,
От одного материка
До другого материка,
Словно легенда, — в века
С Большой земли — Отчизны
Пролегла к Ленинграду
Дорога жизни.
Не железная — снежная,
Вьюжная, вихревая,
Разметенная, прямоезжая,
Автогужевая.
Не в два следа
И не в три следа,
А во всю ширину озерного
льда.
Через Ладогу,
Будто радуга:
По каждой цветной полосе —
Два, три шоссе.
Не летают вороны,
Не летают сороки,
Только в обе стороны
Во всю ширину дороги,
В оттепель и в морозы,
В клубах снежной пыли
Идут обозы
И автомобили.
Словно бы неторопко,
Как муравьи по тропкам,
А приглядишься — несутся,
—
Льды метровые гнутся.
Идут на виду у врага
Весь день, всю ночь до
утра.
В немце все берега,
Идут — нипочем пурга,
Машины как буера.
Слава вам, шофера!
С воздуха как ни бомбят,
С берега как ни бьют —
Этих немытых ребят
Немцы с пути не собьют.
Если вблизи от дороги
По льду хлестнет снаряд,
Парень свернет немного
И догоняет отряд.
Если машину под лед
Бомба, всплеснув, забьет,
Задняя, прорубь объехав,
Снова вперед идет.
Чтоб ни случилось на
свете,
Грузовики идут.
Хлеб и тепло везут —
Их ленинградские дети,
Смерть отгоняя, ждут.
Вечером все расцвечено,
Фары включаются вечером —
Озеро горит,
Будто подходишь к городу,
Большому, широкоплечему.
А это все — фонари.
Почти замерзая,
Ходят пикеты,
Небо взрезая,
Взлетают ракеты
С берега где-то.
Вновь огневой налет,
И стонет ладожский лед.
Обозначается, хрястнув,
Трещины тонкая нить…
С какой неизведанной
трассой
Эту дорогу сравнить?
Она идет не на полюс,
Хоть часто в снегу по
пояс,
Не к сказочным далям путь,
Хоть часто в воде по
грудь,
И не на тот свет —
Цены ей и меры нет,
В миллионах сердец — ее
след.
Всем золотом Лены, Аляски
Не оценить этой трассы.
Величественная, как на
Луну,
К городу в плену.
Времени минет много,
Переживем тревогу,
Но будем на каждой тризне
Добром поминать дорогу,
Спасшую столько жизней.
*
Тёплого ветра дошла волна
С моря, со льда залива.
В самое сердце дохнула
она,
Кажется, где-то близко
весна,
Солнечна, водоречива.
Если б, откуда вдруг ни
возьмись,
Голуби полетели —
Как просияла бы наша
жизнь,
Первой сосульки мы
дождались,
Первой с карниза капели.
Даль освежённая высока.
Я открываю ворот...
Чувствую, вижу — весна близка!
Издали к нам плывут облака
Светлые — будто входят
войска
В освобождённый город.
А. Яшин
Читайте также
Комментариев нет
Отправить комментарий