* * *
Времена не выбирают,
В них живут и умирают.
Большей пошлости на свете
Нет, чем клянчить и пенять.
Будто можно те на эти,
Как на рынке, поменять.
Что ни век, то век железный.
Но дымится сад чудесный,
Блещет тучка; я в пять лет
Должен был от скарлатины
Умереть, живи в невинный
Век, в котором горя нет.
Ты себя в счастливцы прочишь,
А при Грозном жить не хочешь?
Не мечтаешь о чуме
Флорентийской и проказе?
Хочешь ехать в первом классе,
А не в трюме, в полутьме?
Что ни век, то век железный.
Но дымится сад чудесный,
Блещет тучка; обниму
Век мой, рок мой на прощанье.
Время — это испытанье.
Не завидуй никому.
Крепко тесное объятье.
Время — кожа, а не платье.
Глубока его печать.
Словно с пальцев отпечатки,
С нас — его черты и складки,
Приглядевшись, можно взять.
* * *
А в наше время, в наше время…
Кто вам сказал, что время — ваше?
Оно — не пленница в гареме,
Оно про вас не знает даже,
Оно бесхозно, безыдейно
И на пространство не в обиде,
О нем спросите у Эйнштейна,
На звезды ночью посмотрите!
А утром, свежую газету
Купив, на время не пеняйте:
Вы и в игру втянулись эту,
И как бы в ауте, в офсайде,
Оно того, кто в первом веке
До нашей эры жил, быть может,
Достанет вам из глиптотеки
И в современники предложит.
* * *
У каждого века, у каждой эпохи
Другие мужские и женские лица.
Ты спросишь: а римляне чем были плохи?
Суровы — и боязно к ним подступиться:
Уложены прядки, тверды подбородки,
Но стойкость, но сила, и смерть не страшит их.
А греки задумчивы были и кротки,
Округлы в своих домотканых хламидах.
У каждого века свои предрассудки,
Свои убежденья, мечты и обновы,
Нас тоже не спутать ни с кем, мы не чутки,
Но четки в виду мировой катастрофы,
И есть неизбежное чувство сиротства,
Есть правда в приложенной к сердцу ладони,
И я научился угадывать сходство
В соседке по даче — и в римской матроне.
* * *
Все должно было кончиться в первом веке,
И начаться должно было все другое,
Но не кончилось. Так же бежали реки,
Так же слезы струились из глаз рекою.
Страшный Суд почему-то отодвигался,
Корабли точно так же по морю плыли,
С переменою ветра меняя галсы,
В белой пене горячей, как лошадь в мыле.
Человек любит ближнего, зла не хочет,
Во спасение верит и ждет Мессии
Месяц, год, а потом устает, бормочет,
Уступает тоске, как у нас в России.
Или Бог, привыкая к земной печали,
Увлекается так красотой земною,
Что, поставив ее впереди морали,
Вслед за нами тропинкой бредет лесною?
* * *
Как хорошо, история крутая,
Что ты за мной не гонишься в седле,
Не смотришь в рот, язык мне урезая,
А здесь лежишь, на письменном столе.
Рукой шестого тома Соловьева
Коснусь: казнят. А я вне этих бед,
Я рукавом могу любое слово
Накрыть — и все, и лютой казни нет.
Кричит стрелец от ужаса и хруста
Своих костей, а я над ним, как тень.
Но так ли это? Тягостное чувство
Умней меня и мучает весь день.
* * *
История не учит ничему,
Но, как сказал историк, — и ему
Не верить нет причины, — за незнанье
Истории наказывает нас.
Не учит, а наказывает. Глаз
Да глаз за нами нужен, да вниманье.
Скорее воспитательница, чем
Учительница. Сколько страшных тем
В учебниках ее, в ее анналах...
Но мы, известно, тоже хороши.
Хоть кол на голове у нас теши, —
Вот присказка учительниц усталых.
Подумай. Сядь. Не ерзай. Запиши.
Как двоечник, о трех мечтаем баллах.
* * *
А мы живём в стране Гипербореев —
И ничего, не жалуемся, снежный
Лежит покров, но греют батареи
Нас, и снежок — наш друг, не скажем: нежный,
Но верный, даже праздничный, скорее,
Чем будничный, ещё какой? Прилежный.
Старательный, дороги засыпая,
Кусты, деревья, мечется, искрится
И ослепляет, жизнь преображая,
И облипает ватой наши лица.
Откуда в нём мечтательность такая?
Снегирь к нам прилетает и синица.
Хотя, конечно, вьюга хаотична,
Метель ползёт, как белая попона.
Но заглянув вчера в словарь античный,
Прочёл, что мы — любимцы Аполлона.
Что ж, так и есть. И он приходит лично
К нам и стихам внимает благосклонно.
* * *
Страна, как туча за окном,
Синеет зимняя, большая.
Ни разговором, ни вином
Не заслонить ее, альбом
Немецкой графики листая,
Читая медленный роман,
Склонясь над собственной работой,
Мы всё равно передний план
Предоставляем ей; туман,
Снежок с фонарной позолотой.
Так люди, ждущие письма,
Звонка, машины, телеграммы,
Лишь частью сердца и ума
Вникают в споры или драмы,
Поступок хвалят и строку,
Кивают: это ли не чудо? —
Но и увлекшись, начеку:
Прислушиваются к чему-то.
* * *
Не занимать нам новостей!
Их столько каждый день
Из городов и областей,
Из дальних деревень.
Они вмещаются едва
В газетные столбцы,
И собирает их Москва,
Где сходятся концы.
Есть прелесть в маленькой стране,
Где варят лучший сыр
И видит мельницу в окне
Недолгий пассажир.
За ней — кусты на полчаса
И город как бы вскользь,
Толпу и сразу — паруса,
И всю страну — насквозь.
Как будто смотришь диафильм,
Включив большой фонарь,
А новость — дождик, и бутыль,
И лодка, и почтарь.
Но нам среди больших пространств,
Где рядом день и мрак,
Волшебных этих постоянств
Не вынести б никак.
Когда по рельсам и полям
Несется снежный вихрь,
Под стать он нашим новостям.
И дышит вроде них.
* * *
Читая шинельную оду
О свойствах огромной страны,
Меняющей быт и погоду
Раз сто до китайской стены,
Представил я реки, речушки,
Пустыни и Берингов лёд —
Всё то, что зовётся: от Кушки
До Карских студеных Ворот.
Как много от слова до слова
Пространства, тоски и судьбы!
Как ветра и снега от Львова
До Обской холодной губы.
Так вот что стоит за плечами
И дышит в затылок, как зверь,
Когда ледяными ночами
Не спишь и косишься на дверь.
Большая удача — родиться
В такой беспримерной стране.
Воистину есть чем гордиться,
Вперяясь в просторы в окне.
Но силы нужны и отвага
Сидеть под таким сквозняком!
И вся-то защита — бумага
Да лампа над тесным столом.
* * *
Потому что большая страна,
Потому что она за Полярный
Круг заходит, светла и темна,
Мурманск мрачный и Крым лучезарный,
Потому что есть Дальний Восток
И Амур, и Охотское море,
Потому что заблудится Бог,
Затерявшись на этом просторе.
Потому что не видно в Москве,
Что творится в Назрани, в Сибири,
Потому что хватило б на две,
Три страны этих дебрей, четыре,
Потому что блестит Петербург
С золотым Петропавловским шпилем,
Потому что смущён Демиург
И присел на валун, обессилев.
Посреди разливанных стихий
И пожаров лесных, краснокожих
Вы б хотели народных витий
И партийных дебатов, я тоже,
Но стихами наш путь освещён,
И Алябьев поёт с нами вместе,
А до неба в алмазах ещё
Далеко, нет, не триста, лет двести.
* * *
Снег подлетает к ночному окну,
Вьюга дымится.
Как мы с тобой угадали страну,
Где нам родиться!
Вьюжная.
Ватная.
Снежная вся.
Давит на плечи.
Но и представить другую нельзя
Шубу, полегче.
Гоголь из Рима нам пишет письмо,
Как виноватый.
Бритвой почтовое смотрит клеймо
Продолговатой.
Но и представить другое нельзя
Поле, поуже.
Доблести, подлости, горе, семья,
Зимы и дружбы.
И англичанин, что к нам заходил,
Строгий, как вымпел,
Не понимал ничего, говорил
Глупости, выпив.
Как на дитя, мы тогда на него
С грустью смотрели.
И доставали плеча твоего
Крылья метели.
* * *
Когда Россию не ругали,
Когда ее не представляли
Как зло без края и конца?
Так ведь и впрямь — какие дали
Видны от Зимнего дворца!
Одной Невы вполне б хватило,
Чтоб осознать, какая сила
Стоит за ней, — и потому
Ее и Вена не любила,
И Лондон видел только тьму.
И то же самое Берлину
Казалось: стену бы, плотину
Поставить, — что за дикий край!
Хоть плачь, ольху обняв, рябину,
Хоть Тютчева перечитай.
* * *
Россия — что это, лирическая тема,
Всегда готовая к услугам, под рукой,
Как пухлый справочник иль «Жизнь животных» Брема?
Ведь нет ни в Англии, ни в Бельгии такой!
Или английские поэты не жалеют
Свою Британию, владычицу морей,
Когда моря ее пологие мелеют,
Беда с владычеством, всё меньше кораблей?
Зачем от Гоголя до Пастернака — все мы,
И тот, проселками скакавший офицер,
Своей не чувствуем судьбы вне этой темы?
И каждый пробует и гнёт на свой манер.
Своя, нательная, что, ближе всех рубаха?
Я б разорвал ее: рубаха? Чепуха!
Не тема — тьма моя. Быть может, чувство страха?
Не страха, может быть, но, может быть, стиха?
В Москве
Этот мир заманчивый, московский,
Переулки, улочки, дворы,
Пименовский и Воротниковский, —
Проходите, будьте так добры.
Проходили, стали подобрее,
Прожили в гостинице три дня.
Шишкин в Третьяковской галерее
В хвойный лес заманивал меня.
Скатертный, Лоскутный переулок,
Есть Охотный, есть Каретный Ряд.
Грибоедов выбрать для прогулок
Предложил бы — с видом на закат.
Как они играют с нами в прятки,
Обступают, водят хоровод!
И патриотической подкладки
Краешек в строке моей мелькнёт.
Боже мой, Остоженка, Плющиха,
Сивцев Вражек, — надо ж так назвать!
Есть о чём подумать, только тихо.
Улыбнуться Сретенке опять.
* * *
По-русски придерживать шарф подбородком,
Толчками проталкивать руку в рукав
И вниз по ступеням в смирении кротком
Спускаться, заранее ворот подняв.
Позвольте, а разве француз надевает
И шарф, и пальто по-другому, не так?
Не так! Он на шею свой шарф намотает,
В пальто проникая, одернет пиджак.
Другая погода — другие ужимки,
Ухватки. У них Ренуар и Дега,
Ну ветер, ну дождик, быть может, снежинки.
Толстой и Некрасов у нас, и снега.
* * *
Нет дороги иной для уставшей от бедствий страны,
Как пойти, торопясь, по пути рассудительных стран.
Все другие дороги безумны, бездомны, страшны, —
Так я думаю, с книгой садясь на диван.
Рассужденья разумны мои — потому не верны.
И за доводом лезть надо в самый глубокий карман.
А в глубоком кармане, внутри пиджака, на груди —
Роковая записочка, скомканный, смятый листок,
И слова полустертые неразличимы почти,
И читать надо тоже не прямо ее — между строк:
Будь что будет, а будет у нас впереди
То, чего ни поэт, ни философ не знает, ни Бог.
Каждый раз выбирает Россия такие пути,
Что пугается Запад, лицо закрывает Восток.
* * *
М. Петрову
Когда страна из наших рук
Большая выскользнула вдруг
И разлетелась на куски,
Рыдал державинский басок
И проходил наискосок
Шрам через пушкинский висок
И вниз, вдоль тютчевской щеки.
Я понял, что произошло:
За весь обман ее и зло,
За слезы, капавшие в суп,
За всё, что мучило и жгло...
Но был же заячий тулуп,
Тулупчик, тайное тепло!
Но то была моя страна,
То был мой дом, то был мой сон,
Возлюбленная тишина,
Глагол времен, металла звон,
Святая ночь и небосклон,
И ты, в Элизиум вагон
Летящий в злые времена,
И в огороде бузина,
И дядька в Киеве, и он!
* * *
В сквере клен поспешно облетает,
Словно в город входит Тохтамыш.
В ресторане музыка играет
Слишком громко: не поговоришь.
И людей устраивает это,
Посмотри, как пьют они, едят.
Да и слово тихое «беседа»
Устарело. Так не говорят!
Говорить и не о чем, и не с кем.
Налетает музыка, как шквал.
И живи сегодня Достоевский,
Ничего бы он не написал.
Упрощенье жизни, отмиранье
Разговора, сумерки богов.
Я любил взаимопониманье.
Улыбнись, скажи мне пару слов.
* * *
В чём дело, не пойму. И нефти, и угля
В ней больше, чем в любой другой стране, и торфа,
И газа, и леса огромны и поля,
И что ни новый царь, то новая реформа,
И олово, и цинк, и никель, и руда
Железная в её глубинах, и алмазы,
Её подводный флот готов пойти туда,
Куда ему велят — и выполнить приказы,
Стрелковое её оружие в чести,
И средства ПВО, и новый истребитель,
Но в драном пиджаке и с мелочью в горсти,
К прилавку подойдя, её томится житель,
И раньше, чем француз, бельгиец или швед,
Умрёт на фоне всех неслыханных запасов.
Я звёздный блеск люблю и старый парк, как Фет.
Зачем же я пишу сегодня, как Некрасов?
* * *
«Что ж нам делать? Не хочется спать...»
В. А. Некрасов
Затихает вторая столица.
Темноты опускается шлем.
Ночь. Успели мы всем насладиться.
Помнишь, что предлагалось затем
В неподкупных стихах? Неужели
Мы бесчувственней тех, кто до нас
На людские несчастья смотрели,
Не сводя с них внимательных глаз?
Или это красивая фраза?
Барин пишет стихи про народ
И низводит стихи до рассказа?
Но стихи-то мне нравятся, — вот
Что бесспорно, и значит, все было
Так, как, пасмурный, он написал.
Или нет того гнева и пыла
В нас — не сердце, а черный провал?
Я не знаю. Насильно не станешь
Горевать. Или поняли мы,
Что куда, спохватившись, ни глянешь —
Всюду залежи горя и тьмы
Вперемешку с надеждой и благом?
И насколько счастливей нас те,
Кто помочь порывались беднягам,
Различая просвет в темноте!
* * *
То подводная лодка, то вертолет,
Помещенный с пехотой под небосвод,
То в метро какой-нибудь переход,
То обрушивается дом,
То автобус не вписывается в поворот
И лежит под скалой вверх дном,
То своими же весь пограничный взвод
Перестрелян в краю родном.
А уж этих, застреленных у дверей
Собственных квартир, по России всей
Сосчитать невозможно, глухих смертей.
Тема явно не для меня,
Но что делать, всё глубже тоска, сильней,
Смерть в России стоит на повестке дня —
И попробуй забудь о ней,
Если слезы людские собрать в бидон,
Чан, цистерну, я думаю, что в затон
Или в озеро — тишь да гладь,
Столбиками со всех обнести сторон,
Да прибавить все слезы былых времен,
Соль могли бы, наверное, добывать,
В день, быть может, по сотне тонн.
* * *
Плачет старик у разбитой стены,
Рваный кирпич, да бетон, да извёстка…
Лучше быть птицей во время войны:
Дом ей не нужен, и спать ей не жёстко.
Ей, пережившей взрывную волну,
Клен простодушные сны навевает.
А захотела — в другую страну
Переселилась: деревьев хватает!
Вот показали картинку опять:
Мальчик бинты поправляет на шее…
Лучше стихи вообще не писать.
Каркать, качаясь на ветке, — честнее.
* * *
Счастлив, кто посетил сей мир…
Тютчев
Страны, как люди, с ума
Сходят. Безумие длится
Долго. Спускается тьма,
Что-то им страшное снится,
Камни летят из толпы,
Зданья горят и машины,
Казни, расстрелы, гробы,
Взрывы, аресты, руины.
Что это? Кто виноват?
Вирус? Большие идеи?
Пламенный лозунг? Плакат?
Мойры, медузы и змеи?
Религиозный надрыв?
Вождь и послушная масса?
Кто посетил — не счастлив.
Кто не родился — тот спасся.
* * *
Пойдем голосовать, воспользовавшись правом,
Не тем, что он ценил назло погранзаставам,
Царю наперекор, народу вопреки,
К дубравам обратясь, к сверканию реки,
Созданиям искусств, Канове, Рафаэлю,
А тем, что нас еще пьянит, подобно хмелю,
А утром, протрезвев, узнаем результат
И охнем: то ли впрямь народ нам глуповат
И выгоды своей понять не может, то ли
Мы, умные, своей не выучили роли,
Опять себя не так, как следует, вели...
Да здравствуют дубы, шумящие вдали,
В музее хорошо, в готическом соборе,
Скитайся здесь и там... Вот ужас-то, вот горе!
* * *
Какой в них впрыснут яд,
Рассказывать не станут.
Теперь цветы стоят,
По десять дней не вянут,
И пусть благоухать
Уж не умеют дружно,
Но воду им менять
Теперь почти не нужно.
О, красоты запас
С искусственным акцентом!
Я думаю, и нас
Снабдят таким ферментом,
Что беды и года
Уже души не тронут.
Подчищена среда,
Тепличный грунт прополот.
И вряд ли кто сказать
Рискнет в стихах, что грустно
И некому подать
Руки, — откуда чувство
Такое? Не смеши
Признаньями отныне
Про детский жар души,
Растраченный в пустыне,
* * *
Да, прекрасная затея,
Но какой кошмар кругом!
Не спросить ли Галилея
Ночью как-нибудь тайком,
Выбрав тихую тропинку —
Не парадные пути:
Может быть, пора в починку
Мирозданье отнести?
В нём какой-то непорядок,
Что-то надо подкрутить.
Звезды чувствуют упадок
И усталость, может быть?
Сколько слёз! Ничто не мило.
Отвечает Галилей:
— Боже мой, всегда так было!
Иногда ещё страшней.
* * *
Не было тайны такой,
Чтобы она не раскрытой
Так и осталась в земной
Толще, веками забытой,
Подняты все корабли,
Что затонули, все клады
Найдены, Трою нашли,
Все обнаружены яды.
Древние все письмена
Поняты, все неувязки,
Суть преступлений ясна,
Сняты железные маски,
И поэтессы нагой
Найденный чуть не в чулане
Чудный рисунок живой
Сделан рукой Модильяни.
Видишь: пропавшего нет.
Просится тайна наружу,
И открывает секрет
Нам свою темную душу,
Значит ли это, что смысл
Жизни к нам выйдет из мрака
Смерти, как из-за кулис
Гамлет, а может быть, Яго?
* * *
Никто не виноват,
Что облетает сад,
Что подмерзают лужи,
Что город мрачноват,
А дальше будет хуже.
Никто не виноват,
Что в Альпах камнепад,
В Японии — цунами,
Что плачет стар и млад,
И страшно временами.
Никто не виноват,
Что есть смертельный яд,
Что торжествует зависть,
Что обречен Сократ.
Что пыль стирает запись.
Увы, такой расклад.
Никто не виноват,
Что ласточки над морем
Летят куда хотят
В сиянье и фаворе!
Что нам никто не рад
В созвездии Плеяд,
Что, если б мы узнали,
Что кто-то виноват,
Счастливей бы не стали.
Урок
Поделюсь с тобой на́житым опытом:
Утро жаль начинать с новостей.
Лучше лиственным плеском и шепотом
Загрузить его, блеском лучей.
Даже зимняя мрачность и строгости,
Белогривые вихри и лед
Добродушней и мягче, чем новости.
Не спеши: Интернет подождет.
Новостей не бывает желательных,
Утешительных, им не до нас.
Днем спокойней прочтешь по касательной
Их жестокий и страшный рассказ.
* * *
Как мы жили недавно без интернета?
Так и жили, поскольку о нем не знали,
И, ей-богу, устраивало нас это,
Никакого сомнения и печали.
А Шекспир обходился без телефона,
Без железной дороги и самолета.
А без «Гамлета» нам бы определенно
Не хватало чего-то всю жизнь, чего-то.
Мы б не знали, чего. Мы б смотрели грустно,
Иногда говорили бы мы друг другу:
«Может быть, это кажущееся чувство?
Надо как-нибудь выдержать эту муку».
* * *
На музыку время потрать.
Не сразу она, постепенно
Прольет на тебя благодать —
И ты улыбнешься блаженно.
И стихотворенье прочесть
Внимательно, строчку за строчкой, —
Как будто пчелою пролезть
В узорный цветок с оторочкой.
Не в глаз оно метит, а в бровь.
Проникнуть, понять его надо.
А живопись — это любовь
Счастливая, с первого взгляда!
Буквы
В латинском шрифте, видим мы,
Сказались римские холмы
И средиземных волн барашки,
Игра чешуек и колец.
Как бы ползут стада овец,
Пастух вино сосет из фляжки.
Зато грузинский алфавит
На черепки мечом разбит
Иль сам упал с высокой полки.
Чуть дрогнет утренний туман —
Илья, Паоло, Тициан
Сбирают круглые осколки.
А в русских буквах «же» и «ша»
Живет размашисто душа,
Метет метель, шумя и пенясь.
В кафтане бойкий ямщичок,
Удал, хмелен и краснощек,
Лошадкой правит, подбоченясь.
А вот немецкая печать,
Так трудно буквы различать,
Как будто марбургские крыши.
Густая готика строки.
Ночные окрики, шаги.
Не разбудить бы! Тише! тише!
Летит еврейское письмо.
Куда? — Не ведает само,
Слова написаны, как ноты.
Скорее скрипочку хватай,
К щеке платочек прижимай,
Не плачь, играй… Ну что ты? Что ты?
* * *
Во дни сомнений (Я не понимал,
Каких еще сомнений?) В дни раздумий
(Каких раздумий? Вставочка в пенал
Укладывалась вроде древних мумий,
Хотя еще не кончился урок).
Ты мне один — опора и порука.
(Или подмога? Кто бы мне помог?
Стихотворенье в прозе, что за мука!
Как это можно выучить? Во дни?)
Во дни сомнений, тягостных раздумий
(Каких? Зачем? В таинственной тени
Тонула школа, сумерках и шуме) —
Зато теперь понятно мне, каких,
Про черный день стихи, на крайний случай.
Язык и есть Россия. (Для других
Она — в другом). Свободный и могучий.
* * *
Пунктуация — радость моя!
Как мне жить без тебя, запятая?
Препинание — честь соловья
И потребность его золотая.
Звук записан в стихах дорогих.
Что точней безоглядного пенья?
Нету нескольких способов их
Понимания или прочтенья.
Нас не видят за тесной толпой,
Но пригладить торопятся челку, —
Я к тире прибегал с запятой,
Чтобы связь подчеркнуть и размолвку.
Огорчай меня, постмодернист,
Но подумай, рассевшись во мраке:
Согласились бы Моцарт и Лист
Упразднить музыкальные знаки?
Наподобие век без ресниц,
Упростились стихи, подурнели,
Все равно что деревья без птиц:
Их спугнули — они улетели.
Вводные слова
Возьмите вводные слова.
От них кружится голова,
Они мешают суть сберечь
И замедляют нашу речь.
И все ж удобны потому,
Что выдают легко другим,
Как мы относимся к тому,
О чем, смущаясь, говорим.
Мне скажут: «К счастью…»
И потом
Пусть что угодно говорят,
Я слушаю с открытым ртом
И радуюсь всему подряд.
Меня, как всех, не раз, не два
Спасали вводные слова,
И чаще прочих среди них
Слова «во-первых, во-вторых».
Они, начав издалека,
Давали повод не спеша
Собраться с мыслями, пока
Бог знает где была душа.
* * *
Так быстро ветер перелистывает
Роман, лежащий на окне,
Как будто фабулу неистовую
Пересказать мечтает мне,
Так быстро, ветрено, мечтательно,
Такая нега, благодать,
Что и читать необязательно,
Достаточно перелистать.
Ну вот, счастливое мгновение,
И без стараний, без труда!
Все говорят, что скоро чтение
Уйдет из мира навсегда,
Что дети будут так воспитаны, —
Исчезнут вымыслы и сны...
Но тополя у нас начитаны
И ветры в книги влюблены!
* * *
От скучных книг придёшь в отчаянье —
Плохих стихов, бездарной прозы.
О, запустенье, одичание
И безутешные прогнозы!
Но сад, заглохший и запущенный,
Хотя бы стар и театрален,
А с чтеньем сумеречным, в сущности,
Ты сам размыт и нереален.
Тебя мутит, душа подавлена,
Как будто ты её обидел,
Глядит угрюмо и затравленно,
Как в ссылку сосланный Овидий.
Как он там, бедный, жил без чтения,
Стучал клюкой в гранитный желоб:
Врача, советчика, забвения,
С подругой-книгой разговора б!
* * *
Как люблю я полубред
Книг, стареющие во мраке,
Те страницы, что на свет —
Словно денежные знаки.
И поэтов тех люблю,
Что плывут в поля иные,
Словно блики по стеблю
Или знаки водяные.
Блеск бумаги жёлт и мглист.
Как лошадка, скачет строчка,
Всё разнять стремишься лист,
Словно слиплось три листочка.
Словно там-то, среди трёх,
Второпях пропущен нами,
Самый тихий спрятан вздох,
Самый лёгкий взмах руками.
* * *
Кого бы с полки взять? Всех знаю наизусть.
Не Лермонтова же, не Пушкина, не Блока…
Мрачнеет Мандельштам. Обиделся? И пусть.
А может быть, он рад, что потускнел немного,
Как Тютчев или Фет, — и значит, что ничем
Теперь не хуже их и, скажем, Пастернака.
Я сам себе чуть-чуть смешон и надоем
В топтании своем, средь сна и полумрака;
В рассеянье рука потянется опять
К кому-нибудь из них: не к Кузмину ли? — мимо.
Задумаюсь, вздохну: мне нечего читать!
И в Анненском всё так знакомо и любимо!
И я гляжу в окно, и я тянусь к местам,
Укутанным во тьму, с подсветкою по краю:
Ах, может быть, у них за это время там
Написаны стихи, которых я не знаю?
* * *
Вот Федор Сологуб как новенький блестит
На полке у меня, а Батюшков потрёпан,
А Тютчев вообще имеет жалкий вид,
Как если б он был Зевс и, мраморный, откопан.
И в сетке нитяной на высохшем клею,
А корешок отпал, смущает взгляд, по книгам
Скользящий, но зато привязанность мою
Легко поймет любой, без объяснений, мигом.
А в руки книгу взяв с опаской, чтобы вдруг,
На ниточках вися, обложки не упали,
Увидит ряд помет над ужасом разлук,
Над горечью утрат, — и нас не миновали.
* * *
«Страданье занимает в нас
Не больше места, чем мы сами
Ему отводим каждый раз» —
Такими жесткими словами
Я утешался целый день,
И, слава богу, был он прожит.
Так пригодился мне Монтень.
И завтра кто-нибудь поможет.
* * *
Гертруда
Вот он идет печально с книгой, бедный…
Шекспир
Какую книгу он читал, об этом
Нам не сказал Шекспир — и мы не знаем.
Читал! При том что сцена грозным светом
Была в то время залита; за краем
Земного мира тоже было мрачно,
Там бледный призрак требовал отмщенья.
И все же — с книгой, с книгой! Как удачно,
Что мы его застали в то мгновенье.
А в чем еще найти он утешенье,
Мог, если все так гибельно и дико?
И нам везло, и нас спасало чтенье,
И нас в беде поддерживала книга!
Уйти отсюда в вымысел заветный
Хотя б на час, в другую обстановку.
«Вот он идет печально с книгой, бедный»,
Безумье отложив и маскировку.
* * *
Англии жаль! Половина ее населенья
Истреблена в детективах. Приятное чтенье!
Что ни роман, то убийство, одно или два.
В Лондоне страшно. В провинции тоже спасенья
Нет: перепачканы кровью цветы и трава.
Кофе не пейте: в нем ложечкой яд размешали.
Чай? Откажитесь от чая или за окно
Выплесните, только так, чтобы не увидали.
И, разумеется, очень опасно вино.
Лучше всего поменять незаметно бокалы,
Пить из чужого, подсунув хозяину свой.
Очень опасны прогулки вдоль берега, скалы;
Лестницы бойтесь, стоящей в саду, приставной.
Благотворительных ярмарок с пони и тиром,
Старого парка в его заповедной красе.
Может быть, всё это связано как-то с Шекспиром:
В «Гамлете» все перебиты, отравлены все.
* * *
Сыщик пошел направо, свернул налево,
Перед собой увидел отель «Бертрам».
Детективы читает и английская королева.
Значит, ей тоже скучно, не только нам!
Лет до семидесяти я не знал, что такое скука.
Жить было интересно, потом признать
Мне пришлось, что еще не освоена мной наука
И пора овладеть ею, то есть уметь скучать.
Облегченье приходит за чтением детектива,
Недостаточно бабочки в желтой ее пыльце
Или облачка в небе, — спокойно, неторопливо,
Как читают его, в Букингемском живя дворце.
* * *
О, сочини, Шекспир, нам детектив.
Пусть Гамлет твой владеет пистолетом.
С балкона — в лоб, другого — рикошетом,
И в темном баре пьет аперитив.
На пять минут судьбу опередив,
То в кадиллаке, то в автофургоне —
Да будет он удачливым в погоне.
А ты твердишь: да будет справедлив.
Прости, Шекспир, — да будет он агент
Своей родной и двух чужих разведок,
Да ошибется в них он напоследок.
А ты твердишь: да будет он студент.
Да подгадает он такой момент,
Когда его прохожий не увидит,
Взломает сейф, из кассы тихо выйдет
И в погребке печально пьет абсент.
Рискни, Шекспир, — да будет занесен
Он к нам в страну, коровьи взяв копыта,
И да найдут колхозники бандита,
Поскольку ноги криво ставил он.
Да не учтет зарвавшийся шпион
Несокрушимой бдительности нашей,
Патриотизма робкой тети Даши.
А ты твердишь: да будет он умен.
* * *
Перечитывал книгу и в ней на полях
Карандашные видел пометки свои —
Угловатые птички — на пыльных кустах
Так сидят в петербургских дворах воробьи,
И казалось, что я ненароком во двор
Заглянул, где когда-то, лет сорок назад,
На скамье с кем-то тихий я вел разговор,
Совпадению мыслей и выводов рад.
Как же был я горяч и отзывчив тогда,
И, ей-богу, умней, чем сегодня, — умней!
И меня с той поры укатали года,
Словно сивку, и жаль мне должно быть тех дней,
И нисколько не стыдно за них, и неправ
Я, когда на былое свое свысока
И в сомненье гляжу — и ко мне под рукав,
Как жучок, щекоча, заползает строка.
* * *
«Я лучше, кажется, была».
Да чем же лучше? Меньше знала,
Одна гуляла и спала
И книжки жалкие читала,
Да с бедной няней о любви
Однажды зря заговорила.
Хотя, конечно, соловьи,
Луна, балконные перила...
Ну неужели Пустяков,
Мосье Трике с его куплетом
Милей столичных остряков
Или поклонников с лорнетом?
«К ней как-то Вяземский подсел».
Да за одну такую встречу
Не жаль отдать и лунный мел,
И полку книг — я вскользь замечу.
Мы лучше не были. Душа
Растет, приобретая опыт,
И боль давнишняя свежа,
И с нами тот же листьев шепот,
И речка сельская с Невой
Текут, в одну сливаясь реку.
Как жизнь прекрасна, боже мой!
Как трудно жить в ней человеку!
* * *
Напрасно хоть что-нибудь близкое
Весь вечер искала себе
В романе про счастье английское
Каренина в душном купе.
Наверное, слишком огромная,
Чтоб с нужною меркой совпасть,
Нас нежит страна заметённая.
Умерить бы жаркую страсть.
Устроить бы благополучие
Под этим колючим снежком,
Под этою мрачною тучею,
Да слишком метет в Бологом.
Зима с ее строгими санкциями,
Весь этот задумчивый вид…
Зачем она вышла на станции? —
И нас вместе с нею знобит.
* * *
Джульетта, Офелия — девочек жаль,
За что им такие страданья?
И жаль Дездемону, — какая печаль
В основе лежит мирозданья!
И кажется странным, что в книге одной,
В смятенье, в слезах и в испуге,
Под общей обложкой, тяжелой такой,
Не знают они друг о друге.
Три разных любви, а дорога одна.
О, если б могла Дездемона
Прочесть про Офелию! Жизнь, ты страшна,
Носиться с тобой нет резона.
Но иву увижу, увижу зарю —
И что мне страдалицы эти?
Я что-то, Джульетта, не то говорю!
Три спутницы, в сущности, дети.
* * *
Библиотечных полок рай
И кладбище одновременно,
Иди меж ними, выбирай
Кого-нибудь. Вот вечный май,
Но скорбный, с признаками тлена.
Вблизи немеркнущих имён,
Что сердцу дороги и милы,
Увидишь тягостный урон
И непробудный, крепкий сон,
Полузабытые могилы.
Травой забвенья поросли,
Глухой крапивой, лопухами.
Их жаль, в ущербе и пыли,
Как бы под пологом земли,
С их бедной прозой и стихами.
* * *
Потому что больше никто не читает прозу,
Потому что наскучил вымысел: смысла нет
Представлять, как робеет герой, выбирая позу
Поскромней, потому что смущает его сюжет,
Потому что ещё Толстой в дневнике заметил,
Что постыло писать, как такой-то придвинул стул
И присел. Потому что с компьютером дружат дети,
И уныл за стеной телевизора мерный гул.
Потому что права тётя Люба: лишившись мужа
И томясь, говорила: к чему это чтенье ей,
Если всё это можно из жизни узнать не хуже.
Что? Спроси у неё. Одиночество, мрак ночей…
Потому что когда за окном завывает ветер…
Потому что по пальцам количество важных тем
Можно пересчитать… Потому что темно на свете.
А стихи вообще никому не нужны: зачем?
Потому что всего интереснее комментарий
К комментарию и примечания. Потому,
Что при Ахеменидах: вы знаете, Ксеркс и Дарий —
Не читали, читали, — неважно — сошли во тьму,
Потому что так чудно под ветром вспухает штора
И в широкую щель пробивается звёздный свет,
Потому что мы, кажется, сможем проверить скоро,
Рухнет мир без романов и вымысла или нет?
* * *
Поэзия — явление иной,
Прекрасной жизни где-то по соседству
С привычной нам, земной.
Присмотримся же к призрачному средству
Попасть туда, попробуем прочесть
Стихотворенье с тем расчетом,
Чтобы почувствовать: и правда, что-то есть
За тем трехсложником, за этим поворотом.
Вот рай, пропитанный звучаньем и тоской,
Не рай, так подступы к нему, периферия
Той дивной местности, той почвы колдовской,
Где сердцу пятая откроется стихия.
Там дуб поет.
Там море с пеною, а кажется, что с пеньем
Крадется к берегу; там жизнь, как звук, растет,
А смерть отогнана, с глухим поползновеньем.
* * *
Поэзия — переливанье крови
Шекспировской и пушкинской в того,
Кто держит ветхий томик в изголовье
Унынья и упадка своего,
Поистине запас гемоглобина,
Горячих кровяных приток телец —
И псковская пылает в них малина,
И стратфордских кленовых рощ багрец.
Поэзия — ты то же, что здоровье.
Я сделал бы такой доклад назло
Собравшимся, болезни и злословью
Приверженным и тайное тепло
Отвергнувшим; увы, плохой оратор,
Смущаясь, я рискнул бы заявить,
Что лучшие стихи — аккумулятор
Энергии. И жизни, стало быть.
* * *
Поэзия — это отрава,
И жизнь проворонишь за ней.
Поэзия — это облава
На шорох шагов и ветвей.
Поэзия — это опора
На лучшее что-то, вне нас.
Проценты с того уговора,
Что в детстве настиг и потряс.
Поэзия — только не надо
Гремучих и выспренних слов.
Поэзия — это засада
Ненастья, дождей, облаков.
Так что же, и мокрая прядка?
И мокрая прядка, и тьма.
Поэзия — это догадка,
А может быть, тайна сама!
Поэзия — это газета,
Сегодняшний выпуск, отчёт,
Которыми вечность задета
И бредит всю ночь напролёт.
Поэзия — это камена
На каторге черновиков.
Поэзия — это отмена
Приклеенных к ней ярлыков.
Поэзия — это внушенья,
Что вхожи, как к другу, в Дарьял.
Поэзии определенья
Нет, кто бы его ни давал!
* * *
Всё знанье о стихах — в руках пяти-шести,
Быть может, десяти людей на этом свете:
В ладонях берегут, несут его в горсти.
Вот мафия, и я в подпольном комитете
Как будто состою, а кто бы знал без нас,
Что Батюшков, уйдя под воду, вроде Байи,
Жемчужиной блестит, мерцает, как алмаз,
Живей, чем все льстецы, певцы и краснобаи.
И памятник, глядишь, поставят гордецу,
Ушедшему в себя угрюмцу и страдальцу,
Не зная ни строки, как с бабочки, пыльцу
Стереть с него грозя: прижаты палец к пальцу —
И пестрое крыло, зажатое меж них,
Трепещет, обнажив бесцветные прожилки.
Тверди, но про себя, его лазурный стих,
Не отмыкай ларцы, не раскрывай копилки.
* * *
Стихи — архаика. И скоро их не будет.
Смешно настаивать на том, что Архилох
Еще нас по утру, как птичий хохот, будит,
Еще цепляется, как зверь-чертополох.
Прощай, речь мерная! Тебе на смену проза
Пришла, и Музы-то у опоздавшей нет,
И жар лирический трактуется как поза
На фоне пристальных журналов и газет.
Я пил с прозаиком. Пока мы с ним сидели,
Он мне рассказывал. Сюжет — особый склад
Мировоззрения, а стих живет без цели,
Летит, как ласточка, свободно, наугад.
И третье, видимо, нельзя тысячелетье
Представить с ямбами, зачем они ему?
Всё так. И мало ли, о чем могу жалеть я?
Жалей, не жалуйся, гори, сходя во тьму.
* * *
Не так ли мы стихов не чувствуем порой,
Как запаха цветов не чувствуем? Сознанье
Притуплено у нас полдневною жарой,
Заботами... Мы спим... В нас дремлет обонянье...
Мы бодрствуем... Увы, оно заслонено
То спешкой деловой, то новостью, то зреньем.
Нам прозу подавай: всё просто в ней, умно,
Лишь скована душа каким-то сожаленьем.
Но вдруг... как будто в сад распахнуто окно, —
А это Бог вошел к нам со стихотвореньем!
* * *
Стихи — это тихое дело,
Они не футбол, не хоккей.
И муза при нас поумнела
И сдержанней стала, скромней.
Давно ли она с пьедестала
Смотрела на мир свысока,
Давно ли она пировала
С богами, на флейте играла,
Слагала стихи на века?
Мне странно, что я это время
Застал — и ступил за межу,
И вижу, что я к этой теме
Иначе теперь подхожу.
Прибавилось бед, наболело.
Кумиров и в спорте полно.
Спасало бы слово и грело,
А высокомерье смешно.
Стихи — это тихое дело,
Из самых бесшумных оно.
* * *
Как будто страданье одно под рукой.
Найти бы какой-нибудь повод другой,
Но стих так устроен,
Что, если не жар в нем и если не лед,
Он сам себя в муке за то изведет,
Что слишком спокоен.
И тополь закручен, и чуть в стороне
Шиповник на медленном тлеет огне,
Соря лепестками.
И в комнате памятью каждый пустяк
Охвачен, как скомканный ворох бумаг —
Огня завитками.
* * *
Не в том беда, что мысль, а в том беда, что слово.
Насколько ж кисть, орган счастливей и резец!
Стихам не обойтись без языка родного,
На языке чужом стих жалок, как мертвец,
А если даже он и дышит, то иначе
И разевает рот, как рыба на песке.
Звучание стиха, — оно-то все и значит,
Смысл гаснет без него, заходится в тоске.
Быть может, потому поэту и родная
Страна дороже всех: его бессмертье — в ней,
И как бы ни была свободнее чужая,
Сговорчивей, к морям припавшая, теплей,
Ему своей страны необходима участь
Счастливая, никто не озабочен так
Спасением ее, как он, и верит в случай,
В стихах своих всю жизнь превозмогая мрак.
* * *
Сначала ввязаться в сраженье, ввязаться в сраженье!
А там поглядим, — говорил молодой Бонапарт.
Но пишется так же примерно и стихотворенье,
Когда вдохновенье ведет нас и, значит, азарт!
А долгие подступы, сборы, рекогносцировка, —
Позволь мне без них обойтись, отмахнуться позволь:
Так скучно, по пунктам, что даже представить неловко,
Пускай диспозицию Бенигсен пишет и Толь.
Шумите, кусты! Хорошо превратить недостаток
В достоинство. Мчитесь как можно быстрей, облака!
Короче, — твержу я себе. И всегда был я краток.
Тоска обжигала. И радость была велика.
* * *
Что в мае, когда поездов расписанье…
Б. Пастернак
Мы жили стихами, мы так их любили,
До самозабвенья и счастья, и дрожи.
Они нас найдут, может быть, и в могиле.
А вы, извините, на нас не похожи.
«Что в мае, когда…» — и подхватывал рядом
Сидящий с тобой: «…поездов расписанье…»,
Тебя поощряя сочувственным взглядом,
Как будто сердечное слышал признанье.
Какая политика? К черту досаду
На строй допотопный с вождем-недоумком.
Спасибо чудесному строю и ладу,
И дружбе, и водке, разлитой по рюмкам.
Мы в книге искали, а не в Интернете
От грусти лекарство, от скуки спасенье.
И если нас что-нибудь ждет на том свете,
То это: любимое стихотворенье.
* * *
Не было б места ни страху, ни злобе,
Все б нам простились грехи,
Если бы там, за границей, в Европе,
Русские знали стихи.
Если б прочесть их по-русски сумели,
То говорили бы так:
Лермонтов снился в походной шинели
Мне, а потом — Пастернак!
Знаете, танки, подводные лодки,
Авианосцы не в счет.
Фет мимо рощи проехал в пролетке,
Блок постоял у ворот.
Май в самом деле бывает жестоким,
Гибельной белая ночь.
Разумом не остудить эти строки,
Временем не превозмочь.
* * *
«С милого севера в сторону южную…»
Боже мой, как хорошо повторять
Эту строку, мне как будто не нужную,
Снова и снова, опять и опять.
Вот что такое стихи — умиление
И утешение, а почему? —
Не объясняй. Не хочу объяснения.
Дашь объясненье, а я не возьму.
Дверь распахну на веранде наружную,
Странников вечных увижу за ней.
«С милого севера в сторону южную…»
Нехотя, быстро, как можно скорей!
* * *
Я не прав, говоря, что стихи важнее
Биографии, что остается слово,
А не образ поэта; пример Орфея
Посрамляет мою правоту: сурово
С ним судьба обошлась — и его обида
Драгоценней, чем если бы две-три строчки
Из него выучивали для вида
Маменькины сынки, папенькины дочки.
Ни одной не дошло — и не надо. Висли
Сталактиты, как слезы, тоска, прохлада...
То есть, если хочешь остаться в мыслях
И сердцах, оглянись, выходя из ада,
Упади, уронив пистолет дуэльный
В снег иль сам застрелись — пусть живут хористы.
А стихи… о стихах разговор отдельный,
Профессиональный и бескорыстный.
* * *
Когда б не смерть, то умерли б стихи,
На кладбище бы мы их проводили,
Холодный прах, подобие трухи,
Словесный сор, скопленье лишней пыли,
В них не было б печали никакой,
Сплошная болтовня и мельтешенье.
Без них бы обошлись мы, боже мой:
Нет смерти — и не надо утешенья.
Когда б не смерть — искусство ни к чему.
В раю его и нет, я полагаю.
Искусство заговаривает тьму,
Идет над самой пропастью, по краю,
И кто бы стал мгновеньем дорожить,
Не веря в предстоящую разлуку,
Твердить строку, листочек теребить,
Сжимать в руке протянутую руку?
* * *
Я смотрел на поэта и думал: счастье,
Что он пишет стихи, а не правит Римом.
Потому что и то и другое властью
Называется. И под его нажимом
Мы б и года не прожили — всех бы в строфы
Заключил он железные, с анжамбманом
Жизни в сторону славы и катастрофы,
И, тиранам грозя, он и был тираном,
А уж мне б головы не сносить подавно
За лирический дар и любовь к предметам,
Безразличным успехам его державным
И согретым решительно-мягким светом.
А в стихах его власть, с ястребиным криком
И презреньем к двуногим, ревнуя к звездам,
Забиралась мне в сердце счастливым мигом,
Недоступным Калигулам или Грозным,
Ослепляла меня, поднимая выше
Облаков, до которых и сам охотник,
Я просил его все-таки: тише, тише!
Мою комнату, кресло и подлокотник
Отдавай, — и любил меня, и тиранил:
Мне-то нравятся ласточки с голубою
Тканью в ножницах, быстро стригущих дальний
Край небес. Целовал меня: Бог с тобою!
* * *
Стайка облаков,
Дождевые капли.
Жизнь и без стихов
Хороша, не так ли?
Маленький цветок
Нежно—фиолетов.
Жаль его: намок
И не знает Фета.
Отпадет эмаль,
Отцветет фиалка.
Жизнь проходит — жаль.
А стихов не жалко?
В отблесках сквозных,
С рифмами по краю…
Как бы я без них
Жил, не понимаю.
* * *
Я видел подлость и беду.
Но стих прекрасно так устроен,
Что вот — я весел и спокоен,
Как будто я в большом саду.
Черты случайные сотру,
Свою внимательность утрою.
Чему стихи нас учат? Строю.
Точнее — стройности. Добру.
Они, средь шумной полумглы,
Блестящим кажутся прибором
Высокой точности, с которым
Сверяют дали и углы.
Не будем шага прибавлять
И закрывать лицо руками.
Не лучше ль зорко за ветвями
Просвет далекий различать?
И знать, что зло — как сон дурной,
Добро ж подсказано всем ходом
Стиха, размером, хороводом
Дубов, стоящих за спиной.
* * *
Чем повторять стихи про кобылицу
И вечный бой,
Разумней было б вспомнить про Фелицу:
Она милей, чем скачка и разбой.
Но русский стих устроен так надрывно…
Ум отодвинут в сторону опять.
Душа моя, как всё-таки наивна
Ты, как тебя нетрудно раскачать!
Стой! Мне совсем не нравится раскачка!
Закат над степью мрачен и пунцов,
Из века в век то спячка, то горячка.
Фелица лучше! Хуже Пугачёв!
В колодки взять разбойника и в цепи!
И стих зажать не то чтобы в тиски,
Но помешать ему податься в степи.
Не знал Державин лени и тоски!
Карандашом три птички над стихами
Когда-то я поставил: ночь темна,
Озарена кровавыми кострами…
А над «Фелицей» — скромная, одна.
* * *
Печальный этот мир запечатлеть в стихах,
Где станет он чуть-чуть светлей и веселее,
Тем более что был он создан впопыхах,
Согласно книге книг — сомнительной затее,
Тем более, увы, что к слову «хорошо»,
Которым второпях одобрено всё это,
Есть рифма в языке всего одна: свежо,
И никакой другой — для русского поэта.
Не потому ль и жизнь в России нелегка?
И надо сильным быть и очень постараться,
Чтоб горести ее и белые снега
Принять, преобразить в стихах и не бояться.
Пускай метель метет, желанна и она,
И слово «кровь» пускай рифмуется с любовью,
Кого и где еще так радует весна?
И почему б не звать Полиною Прасковью?
* * *
Как бык жует растение,
Проглоченное днем,
Жуешь стихотворение
И смысла ищешь в нем.
И ходишь, как потерянный,
А смысла нет и нет.
Как будто есть он в дереве,
Тебе глядящем вслед!
Как будто есть он в облаке,
Сползающем во тьму,
В его мгновенном облике!
А слову своему
Ты доверяешь полностью?
Раз пять скажи; кумыс.
Смотри, с какой готовностью
Слова теряют смысл!
И пусть за ними числится
Значений до пяти,
Им так близка бессмыслица,
Как нам —— с ума сойти.
* * *
Поэт вымирает в преддверии новой
Эпохи, как мамонт, читателей-сирот
Оставив скучать: для него — ледниковый,
Для них — переходный, прохладный период.
Попробуйте Пушкина в сороковые
Представить живущим, попробуйте Блока
Увидеть в попутчиках, их уставные
Усвоившим пункты, — не слишком ль жестоко?
Поэт вымирает в преддверии новой
Эпохи; ругают его и разносят.
Он в пласт этот, в лед этот материковый
Врос, — как-нибудь с ним и его разморозят.
И в смерти, должно быть, особая милость,
Смертельная жалость таится и льгота,
И рухнуло время, и в небе затмилась
Звезда, и в истории треснуло что-то.
* * *
Поэт, доволен будь: никто тебя не тронет,
Пиши что хочешь, век в России двадцать первый
К стихам не припадёт, не станет на ладони
Их взвешивать, они, как заросли люцерны
И клевера, цветут — и ладно, у дороги,
А мы пройдём, на них не обратив вниманье.
Природе все нужны — и мы не будем строги
К поэтам: говорят, что в этом их призванье.
А ты хотел бы стрел, хотел бы молний пылких,
Ломающих дубы, тебе беда и драма
Нужны, и пуля в лоб, и что-то вроде ссылки,
Ты Пушкина судьбу избрал бы, Мандельштама,
Опомнись, не себя — побереги Россию
И пожалей её, и прояви смиренье.
И травы хороши, и заросли лесные,
И кто-нибудь прочтёт твоё стихотворенье.
* * *
Кто вам сказал, что стихи я люблю? Не люблю.
А начитавшись плохих, вообще ненавижу.
Лучше стоять над обрывом ‚ махать кораблю,
Скрыться от дождика вместе со статуей в нишу.
Как он шумел и завесой блестящей какой
Даль занавешивал, ямки в песке вырывая!
Яркий, лишенный тщеславия, вне стиховой
Длинной строки — бескорыстная радость живая.
Эй, тереби некрасивый листочек ольхи,
Прыгай по бревен неряшливо сваленной груде.
Я, признаюсь, насмотрелся на тех, кто стихи
Пишет; по-моему, лучше нормальные люди.
Можно из ста в девяноста сказать девяти
Случаях: лучше бы вы ничего не писали,
Лучше бы просто прогулки любили, дожди,
Солнце на веслах и парные кольца в спортзале.
* * *
«От жизни той, что бушевала здесь...»
Ф. Тютчев
От жизни той, ах, и от этой тоже,
На разные шумящей голоса,
Пугающей, смущающей, по коже
Царапающей, жалящей, то строже,
То мягче говорящей, — полоса
Стеснительная выдалась такая,
Надолго ли? — от гула, что страна,
Трудясь, производить принуждена,
Ворочаясь в снегах и утопая, —
Поэзия останется одна!
И скажем прямо, это ль не удача?
Всех пережить могло бы что-нибудь
И менее заветное... Но плача
И трепеща, на свой переинача
Звучащий лад всю эту тьму и жуть,
Всех, всех речей, всей прозы, всех романов
Прочней под небом этим ледяным,
Всех роковых соблазнов и обманов,
Она одна — подруга тех курганов,
Двух-трех дубов, в стихах воспетых им.
* * *
Английским студентам уроки
Давал я за круглым столом, —
То бурные были наскоки
На русской поэзии том.
Подбитый мундирною ватой
Иль в узкий затянутый фрак,
Что Анненский одутловатый,
Что им молодой Пастернак?
Как что? А шоссе на рассвете?
А траурные фонари?
А мелкие четки и сети,
Что требуют лезть в словари?
Всё можно понять! Прислониться
К зеленой ограде густой.
Грозу я разыгрывал в лицах
И пахнул сырой резедой,
И чуть ли не лаял собакой,
По ельнику бьющей хвостом,
Чтоб истинно хвоей и влагой
Стал русской поэзии том.
Английский старик через сорок
Лет, пусть пятьдесят-шестьдесят,
Сквозь ужас предсмертный и морок
Направив бессмысленный взгляд,
Не жизни, — прошепчет по-русски,
А жаль ему, — скажет, — огня,
И в дымке, по-лондонски тусклой,
Быть может, увидит меня.
* * *
На столе у поэта должно быть пусто.
По возможности пусто. Чтоб не смущали
Вещи, не отвлекали ни мысль, ни чувство.
Слова — мера всего, и оно — вначале.
Впрочем, если нагрянуть в музей-квартиру,
Мы увидим подсвечники и чернильный
Допотопный прибор, заменивший лиру,
Неподъемный, как памятник надмогильный.
И какой-нибудь камешек, будь то гравий
Или кварц, что с садовой был взят дорожки.
И лицо его музы в простой оправе,
И забытые в спешке ее сережки.
А еще две-три книги… или четыре?
Или пять? Хорошо, что не сразу десять.
Он бы их не читал, да собрат по лире
Их прислал — и мешают свободно грезить.
В тесной вазочке зимние иммортели,
Летом — розы. Отметим бутыль и кружку.
Вот поэтому он и писал в постели,
Изловчась и поставив стоймя подушку.
* * *
Нет, не «Женитьбу Фигаро», —
И не читал ее ни разу,
Свои недавние стихи
перечитал — и легче сразу
Мне стало, — я ведь и пишу
Их для себя, не для кого-то,
И счастьем этим дорожу,
Вот смысл, вот радость, вот свобода.
Пусть не одобрит, не поймет
Их привередливый читатель.
Спроси щегла, кому поет
Он на рассвете, на закате?
И свет любя, и мглу терпя,
В своем регистре, певчем строе
Всю жизнь поет он для себя,
Он так задуман, так устроен.
* * *
Б. Окуджаве
Счастливые стихи писали мы,
Когда все, все препятствовало нам.
И волновали нити бахромы,
И взгляд тянулся к вышитым цветам
На скатерти, — да здравствует пустяк,
Под подозреньем он у дураков!
Ты, солнца луч, ко мне на пальцы ляг,
Приди, прильни, скользнул — и был таков.
Пленяла жизнь, давленью вопреки.
Сейчас, когда все, все разрешено,
Еще посмотрим, что нам смельчаки
Преподнесут, какое нам кино
Подарят... Помню фильм «Жил певчий дрозд»,
Насквозь прошитый музыкой ночной,
Тбилисский дом, грузинский длинный тост,
Борьбу во сне уснувшего с луной.
Моя любовь, тебя я не отдам,
Вас, дни мои, в аду не прокляну...
Никто, никто читать по вечерам
Нам не мешал, я жизнь свою одну
Не поделю ни на две, ни на три.
Волшебный смысл то вспыхивал, то гас,
И сад не зря шумел, держу пари,
И с полуслова понимали нас!
* * *
Еще чего, гитара!
Засученный рукав.
Любезная отрава.
Засунь ее за шкаф.
Пускай на ней играет
Григорьев по ночам,
Как это подобает
Разгульным москвичам.
А мы стиху сухому
Привержены с тобой.
И с честью по-другому
Справляемся с бедой.
Дымок от папиросы
Да ветреный канал,
Чтоб злые наши слезы
Никто не увидал.
* * *
Неудавшейся любви
Он подвел итог:
Отвращенье, яд в крови,
Пять-шесть сильных строк.
Вот он снова перечел
Их, прищуря глаз.
Он бы счастье предпочел
Всем стихам сейчас.
Он ложится на диван
И глядит в упор
На расставивший капкан
Нитяной узор.
До тех пор, пока зрачок
Под прямым углом,
Как прихлопнутый зверек,
Не забьется в нем.
Нету выхода. Узор
Золотой красив.
Вспомнит он зеленый двор,
Домовой массив.
Весь халтурный лабиринт
Крупноблочных стен,
Раздвижных своих обид
И постыдных сцен.
Поплывут круги, круги
У него в глазах.
Кровь толчком прильет в виски,
Застучит в ушах.
Словно в самом деле он
Выпил порошок
В той пропорции, где сон,
Точно смерть, глубок.
* * *
Я думаю, когда Гомер писал
Прощание героя с Андромахой,
Не старцем был он, — плакал и пылал
И слезы утирал, смутясь, рубахой,
Заглядывая в пасть тоски, — оскал
Ее сквозит за лирой-черепахой!
И славил он спасительную тьму,
На эллинов наброшенную свыше…
Лет двадцать пять, я думаю, ему,
От силы тридцать было…
Рассмотри же
Ахиллов щит, всю эту кутерьму
На нем, дворцы, и пастбища, и крыши…
Не он слепец, а ты — в сравненье с ним!
Очки сними и брось их в пыльный угол.
Он видел все, он слишком молодым
Был в этом мире нимф и старых пугал,
Которым ветхий миф необходим,
И сонный стих, чтоб нежил их, баюкал, —
А он отверг весь этот жирный грим,
И сам любил, и жарко был любим,
И презирал ученых, пыльных кукол.
* * *
В тот час, когда убьют Меркуцио
И на дворе начнет смеркаться, —
Какая чудная конструкция
Двух фраз, никак с ней не расстаться,
Хотя она вполне бессмысленна
И у Шекспира всё иначе,
И к бреду может быть причислена
В жару июльскую на даче.
В тот час, когда пришьют Полония
И полночь всё собой заполнит, —
Какая сила посторонняя
Мне эту сцену вдруг напомнит,
Хотя и здесь переиначена
Суть и совсем не к месту жалость, —
Зато фонетикой всё схвачено,
«А жить так мало оставалось…»
Наши поэты
Конечно, Баратынский схематичен,
Бесстильность Фета всякому видна.
Блок по-немецки втайне педантичен.
У Анненского в трауре весна.
Цветаевская фанатична муза.
Ахматовой высокопарен слог.
Кузмин манерен. Пастернаку вкуса
Недостает: болтливость — вот порок.
Есть вычурность в строке у Мандельштама.
И Заболоцкий в сердце скуповат.
Какое счастье — даже панорама
Их недостатков, выстроенных в ряд!
* * *
Каким бы молодым поэт, любимый нами,
Ни умер, — жил до нас и, значит, старше нас
И может ободрить нас жаркими стихами,
Прийти на помощь нам, как старший, в трудный час.
Мы опытней его, мы эту жизнь постигли
Полней, мы знаем то, чего не знает он,
Зарылись глубоко, как крот, в нее проникли,
Прижались к ней, как стриж, летя за небосклон.
Приладились к тоске, приноровились к быту,
Уступкам и словам неловким нет числа,
Но сколько раз найти у мальчика защиту
Нам удавалось здесь средь горестей и зла!
* * *
Есть у нас еще один роман,
Самый увлекательный и грустный.
В нем и степь, и горы, и туман
Черноморский, и молвы стоустой
Шепот, и за письменным столом
Утро, и объятие в прихожей,
В Чудовом монастыре с царем
Разговор, на вымысел похожий.
И любовь, и дружба, и метель,
И сверканье северной столицы,
И дуэль, конечно? И дуэль.
Никуда мой беглый не годится
Перечень. Нельзя пересказать
Жизнь такую. Как он умудрился
Даже смерть свою нам показать
Так, как будто год над ней трудился?
* * *
Пушкин — вот теченье наше тёплое,
С ним и жизнь морозная легка,
Звуковое, знойное, подробное,
С золотым запасом на века.
Здравствуй, здравствуй, Африка курчавая!
Из жары общинно-родовой
К нам волна прибилась пенноглавая,
Затопив тростник береговой.
Всё давно на свете перемешано.
Экваториальная жара
В белоснежных сумерках утешена
Чернобровым росчерком пера.
Не пугай меня колючей Азией.
Мы её, с Европой сочетав,
Увлажнили рифмой и фантазией,
Стиховых подбросили забав.
Не прискучит грызть орешек белочке.
Жарко бедной в шубке меховой.
Нарисуй, прошу, мне эти стрелочки
Красные — на карте мировой.
Вот и к нам, подкравшись, загибаются,
Не боясь на Балтике остыть.
Видишь, сразу руки согреваются,
Стоит книгу чудную открыть.
* * *
«Медный всадник» стальным был написан пером,
Не гусиным, — и это заметно,
И особенно там, где, задуман Петром,
Город чудно вознёсся, победно.
Есть горячая связь меж пером и рукой,
Стихотворной строкой и суставом
Локтевым, меж тяжелой, державной рекой
И живым человеческим правом.
И любуюсь царем, и Евгения жаль,
Как утешить его, как спасти нам?
Словно автор откладывал в сторону сталь
И писал о нем прежним, гусиным.
* * *
Он осень нас учил любить — и мы послушно
Уверили себя, что лучшей нет поры,
Что если дождь идёт, — то это нам и нужно,
Редеющий багрец, прощальные дары,
Топящаяся печь, холодный подоконник
И дохлая оса меж запотевших рам…
Любимый наш поэт, боюсь, был гипертоник,
Страдавший от жары, — о чём не ведал сам.
Поэтому ему так плохо было летом:
Способности его душевные губя,
Оно стесняло ум дыханьем разогретым,
А нам-то для чего обманывать себя
И, холодом дыша, к недужному румянцу
Присматриваться, зонт держа над головой?
Но верим мы ему, плохому африканцу,
Скорее, чем себе, — усладе стиховой.
Вместо статьи о Вяземском
Я написать о Вяземском хотел,
Как мрачно исподлобья он глядел,
Точнее, о его последнем цикле.
Он жить устал, он прозябать хотел.
Друзья уснули, он осиротел:
Те умерли вдали, а те погибли.
С утра надев свой клетчатый халат,
Сидел он в кресле, рифмы невпопад
Дразнить его под занавес являлись.
Он видел: смерть откладывает срок.
Вздыхал над ним злопамятливый бог,
И музы, приходя, его боялись.
Я написать о Вяземском хотел,
О том, как в старом кресле он сидел,
Без сил, задув свечу, на пару с нею.
Какие тени в складках залегли,
Каким поэтом мы пренебрегли,
Забыв его, но чувствую: мрачнею.
В стихах своих он сам к себе жесток,
Сочувствия не ищет, как листок,
Что корчится под снегом, леденея.
Я написать о Вяземском хотел,
Еще не начал, тут же охладел
Не к Вяземскому, а к самой затее.
Он сам себе забвенье предсказал,
И кажется, что зла себе желал
И медленно сживал себя со свету
В такую тьму, где слова не прочесть.
И шепчет мне: оставим все как есть.
Оставим все как есть: как будто нету.
Лермонтов
Поэтов любыми путями
Сживали с недоброй земли
За то, что с земными властями
Ужиться они не могли.
Всех больше мне жаль человека
С глазами осенних глубин,
Влюблённого в выси Казбека
И в призрачность русских равнин.
В которого, как в неизбежность,
Входили, душой завладев,
Еврейской мелодии нежность,
Шотландской легенды напев.
Я слышал: ещё бы немного,
Дошёл бы до нужд мужика,
Когда б не уткнулась дорога
В гранитную грудь Машука.
Красивым портретам не верьте.
Он был настоящий поэт, —
При чём же тут радужный ментик
И блеск золотых эполет?
Ведь сделан рукой деловитой
Набросок одним из друзей,
Где он нарисован небритый
В походной фуражке своей.
Вот этот скиталец и воин,
Смущавший мундир голубой,
Из первых свинца удостоен,
Из первых —
Из принявших бой.
* * *
Поговорить бы тихо сквозь века
С поручиком Тенгинского полка
И лучшее его стихотворенье
Прочесть ему, чтоб он наверняка
Знал, как о нем высоко наше мненье.
А горы бы сверкали в стороне,
А речь в стихах бы шла о странном сне,
Печальном сне, печальней не бывает.
«Шел разговор веселый обо мне» —
На этом месте сердце обмирает.
И кажется, что есть другая жизнь,
И хочется, на строчку опершись,
Ту жизнь мне разглядеть, а он, быть может,
Шепнет: «За эту слишком не держись» —
И руку на плечо мое положит.
* * *
А не случись дуэли той
Под пятигорскою грозой,
Случайной, дикой, сумасбродной,
В отставку вышел бы, звездой
Ведом счастливой, путеводной.
Кавказ оставил бы, в Москве
Женился, жил бы в Петербурге
И по ступеням бы к Неве
Сбегал, цилиндр на голове,
В пальто двубортном, а не в бурке.
Каких стихов лишились мы,
Какой благоуханной прозы!
Нам их не вызволить из тьмы.
Казбек их взял как бы взаймы,
Читают ветры их и грозы.
Дожди над ними слёзы льют,
Им ангел радуется втайне.
Но мы умрём — нам их вернут.
Не всё же остаётся тут,
Частично — там, ещё сохранней.
* * *
Не умирай, Баратынский, не надо!
― Да почему же не надо? Пора.
Можно от сердца, а лучше ― от яда,
И поскорей! Хорошо бы с утра.
Не умирай, Баратынский, ― Неаполь
Быструю смерть не заметит твою:
Как декорации в пышном спектакле,
Здесь кипарисы не дрогнут в строю.
Да и Россия слепа, глуховата,
Смерти и там не заметят твоей.
― Не умирай, Баратынский, не надо!
Я твой читатель, меня пожалей!
Не пожалеет. Забыли, уснули,
Спят еще. Рано. И дружба не в счет.
Дату: одиннадцатое июля
Черным кружком разве кто обведет?
Вот одиночество. Лавры ― другому,
Хмурая, тощая осень ― ему.
Мрак да обиду он видит, солому,
Мертвые листья в промозглом дыму.
Кроме презренья, тоска и досада.
Звезд равнодушный и сумрачный свет.
Не умирай, Баратынский, не надо!
Умер. ― Не умер, шепчу ему, ― нет!
* * *
Всё кажется, что Тютчев расплатился
За нас своим страданьем и тоской —
И вот к плечу, как лист ольхи, прибился
Его листок со строчкой стиховой,
Всё кажется, что мы чуть-чуть умнее
Его, благодаря его беде,
Его тоске смертельной и затее
Жить на два дома: здесь и на звезде.
* * *
На скользком кладбище, один
Средь плит расколотых, руин,
Порвавших мраморные жилы,
Гнилых осин, —
Стою у тютчевской могилы.
Не отойти.
Вблизи Обводного, среди
Фабричных стен, прижатых тесно,
Смотри: забытая почти
«Всепоглощающая бездна».
Так вот она! Нездешний свет,
Сквозь зелень выбившийся жалко?
Изнанка жизни? Хаос? — Нет.
Сметенных лет
Изжитый мусор, просто свалка.
Какие кладбища у нас!
Их запустенье —
Отказ от жизни и отказ
От смерти, птичьих двух-трех фраз
В кустах оборванное пенье.
В полях загробных мы бредем,
Не в пурпур — в рубище одеты,
Глухим путем.
Резинку дай — мы так сотрем:
Ни строчки нашей, ни приметы.
Сто наших лет
Тысячелетним разрушеньям
Дать могут фору: столько бед
Свалилось, бомб, гасивших свет,
И свыклись мы с опустошеньем.
Уснуть, остыть.
Что ж, не цветочки ж разводить
На этом прахе и развале!
Когда б не Тютчев, может быть,
Его б совсем перепахали.
И в этом весь
Характер наш и упоенье.
И разве царство божье здесь?
И разве мертвых красит спесь?
В стихах неискренно смиренье?
Спросите Тютчева — и он
Сквозь вечный сон
Махнет рукой, пожмет плечами.
И мнится: смертный свой урон
Благословляет, между нами.
* * *
Какое счастье — Фет!
В любом откроешь месте
Его — и жалоб нет
И тягостных предвестий,
Наоборот, весну
Предчувствуя, кустарник
Не клонится ко сну
И бронзов, как пожарник.
А даже если снег
Посеребрил берёзы,
Не склонен человек
Себе позволить слёзы,
И траурный наряд
Пленительным для взгляда
Считает, снегу рад.
Так правильно. Так надо.
Какое счастье — Фет! —
Евангелие наше
Среди несметных бед,
У радости на страже,
Вот кто христианин,
Притом что в атеизме
Замечен он один
В запуганной отчизне.
* * *
Фету кто бы сказал, что он всем навязал
Это счастье, которое нам не по силам?
Фету кто бы сказал, что цветок его ал
Вызывающе, к прядкам приколотый милым?
Фету кто бы шепнул, что он всех обманул,
А завзятых певцов, так сказать, переплюнул?
Посмотреть бы на письменный стол его, стул,
Прикоснуться бы пальцем к умолкнувшим струнам!
И когда на ветру молодые кусты
Оживут, заслоняя тенями тропинку,
Кто б пылинку смахнул у него с бороды,
С рукава его преданно сдунул соринку?
Памяти Ахматовой
1
Волна темнее к ночи,
Уключина стучит.
Харон неразговорчив,
Но и она — молчит.
Обшивку руки гладят,
А взгляд, как в жизни, тверд.
Пред нею волны катят
Коцит и Ахеронт.
Давно такого груза
Не поднимал челнок.
Летает с плачем Муза,
А ей и невдомек.
Опять она нарядна,
Спокойна, молода.
Легка и чуть прохладна
Последняя беда.
Другую бы дорогу,
В Компьен или Париж...
Но этой, слава Богу,
Ее не удивишь.
Свиданьем предстоящим
Взволнована чуть-чуть.
Но дышит грудь не чаще,
Чем в Царском где-нибудь.
Как всякий дух бесплотный,
Очерчена штрихом,
Свой путь бесповоротный
Сверяет со стихом.
Плывет она в тумане
Средь чудищ, мимо скал
Такой, как Модильяни
Ее нарисовал.
2
Поскольку скульптор не снимал
С ее лица посмертной маски,
Лба крутизну, щеки провал
Ты должен сам предать огласке.
Такой на ней был грозный свет
И губы мертвые так сжаты,
Что понял я: прощенья нет!
Отмщенье всем, кто виноваты.
Ее лежание в гробу
На Страшный суд похоже было.
Как будто только что в трубу
Она за ангела трубила.
Неумолима и строга,
Среди заоблачного зала
На неподвижного врага
Одною бровью показала.
А здесь от свечек дым не дым,
Страх совершал над ней облеты.
Или нельзя смотреть живым
На сны загробные и счеты?
* * *
Нужно ли Чехову, чтобы его читали,
Чтобы о нем иногда говорили мы,
Если однажды ушел он в такие дали,
Где нет ни лета, ни осени, ни зимы?
Нет и весны — и не верится, чтобы маю
Вечному был бы он рад, — это полный бред.
Если я правильно Чехова понимаю,
«Да, — он сказал бы, читают. — А нет так нет».
И разумеется, ни о каком ущербе
Речь не идет, ни о жизни в стране теней.
Странно, что он, умирая, сказал: «Ich sterbe».
Может быть, так, по-немецки, чуть-чуть смешней?
* * *
Приезд Николая Ростова домой.
На нём повисают Наташа и Петя.
Как близко к слезам это всё, боже мой!
Где мать? И рыданья. И я не в ответе
За дрожь подбородка. И утро, и вновь
Восторг. «Это сабля твоя или ваша?»
Денисов. И преданность эта, любовь.
И Соня. И слёзы. И снова Наташа.
И в áнглийском клубе устроен обед
В честь Багратиона. И тосты. И слёзы.
Кто Пьера несчастней? И клики — в ответ,
И тосты. Не выдержать мне этой прозы.
Пьют за учредителя пиршества, он
Расплакался, вынув платок из кармана.
Дуэль. Почему-то похоже на сон.
«Закройтесь!» От дыма слезятся, тумана…
Сейчас я их вытру… Несчастная мать
Бретёра!.. И раненый плачет, пугая
Товарища… Что это? Дрожь не унять.
А в Лысых Горах пелена ледяная
И мартовский холод. Он умер, он жив.
Отец заказал ему памятник. Роды.
Я плачу. — Где дохтур? — Сестру подхватив,
Он замер. Он жив. Он не хочет свободы.
Как я это раньше читал? Старика
Рыданья и жёсткие руки на шее
У сына… В гробу восковая рука,
Нет, сказано: ручка. Что сделали с нею?
Что делают с нами?.. Я сорок страниц
Прочёл, я читать это дальше не в силах.
Нет, проза такой не должна быть! Ресниц
Боюсь своих мокрых, всех мёртвых, всех милых…
* * *
Бывает ли так не похожа сестра
На брата, как Анна, с прямою осанкой,
На Стиву, чья совесть сквозит, как дыра,
С его танцовщицею и гувернанткой?
Бывает, бывает! Кружись за окном,
Кусты засыпай, электрички, вокзалы…
Мы лучше, мы хуже, мы в веке другом,
Начитаны больше, и проще финалы.
Бывает ли так, чтобы книга бела
Была, как метель, что кусты заметает,
Чтоб так мы любили и дрожь нас трясла,
И жить разучились, — бывает, бывает!
Свободы задуман прирост и души,
Что можно мужчине, то женщине можно!
Да! Но то же самое тише скажи,
Не так безответственно и заполошно.
Как будто он что-то скрывает, густой,
Ложась на деревья, карнизы и крыши…
А все-таки всех гениальней Толстой,
Ахматовой лучше, Цветаевой выше!
Современники
Никому не уйти никуда от слепого рока.
Не дано докричаться с земли до ночных светил!
Все равно, интересно понять, что «Двенадцать» Блока
Подсознательно помнят Чуковского ‹ Крокодил»,
Как он там, в дневнике, записал: «Я сегодня гений»?
А сейчас приведу ряд примеров и совпадений.
Гуляет ветер. Порхает снег.
Идут двенадцать человек.
Через болота и пески
Идут звериные полки.
И счастлив Ваня, что пред ним
Враги рассеялись, как дым.
Пиф-паф! — и буйвол наутек.
За ним в испуге носорог.
Пиф-паф! — и сам гиппопотам
Бежит за ними по пятам.
Трах-тах-тах! И только эхо
Откликается в домах.
Но где же Ляля? Ляли нет!
От девочки пропал и след.
А Катька где? Мертва, мертва!
Простреленная голова.
Помогите! Спасите! Помилуйте!
Ах ты, Катя, моя Катя,
Толстоморденькая...
Крокодилам тут гулять воспрещается.
Закрывайте окна, закрывайте двери!
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
И больше нет городового.
И вот живой
Городовой
Явился вмиг перед толпой.
Ай, ай!
Тяни, подымай!
Фотография есть, на которой они вдвоем:
Блок глядит на Чуковского. Что это, бант в петлице?
Блок как будто присыпан золой, опален огнем,
Странный Блок, словно тлением тронутый, остролицый.
Боже мой, не спасти его. Если бы вдруг спасти!
Не в ночных, — в медицинских поддержку найти светилах!
Мир, крепись, пустота, надвигайся, звезда, блести!
Блок глядит на него, но Чуковский помочь не в силах.
* * *
Памяти Вадима Шефнера
— Саша! — он мне говорил, позвонив однажды,
Было ему лет за восемьдесят уже, —
Саша! — И каждое слово, с заминкой каждой,
Врезалось в память, оставив свой след в душе:
— Саша, я вот что хотел вам сказать, другому
Я не сказал бы, а вам, дорогой, скажу:
Жизнь замечательна! Вот я хожу по дому,
Радуюсь, сяду за стол — и в окно гляжу.
Чудо какое, не правда ли, вы согласны?
Ни одного нет на свете пустого дня.
Клены шумят, и оправданы все соблазны.
Мой дорогой, понимаете вы меня?
Я потому и звоню вам сказать об этом,
Что понимаете.
— Да, — я ответил, — да!
Вскоре он умер. Предсмертным его приветом
Страх посрамлен и подсвечена темнота.
О музыке
Чем музыка в четырнадцатом веке,
Пятнадцатом, шестнадцатом была?
Набором звуков: так, лепечут реки
И звякают бокалы из стекла,
Так шепчутся дубы, чуть-чуть поглуше,
Чуть-чуть погромче — только и всего.
И, в трубочку свернув навстречу уши,
Никто не ждал коленца одного
Особенного: есть оно — и чудно,
А нет — итак прекрасно, лить бы полк
Шел в такт, плясунья прелести подспудно
Показывала, поднимая шелк,
А до того, и вовсе не умея
Звук записать, заманивали в сеть
Волчицу, — спой, ты слышала Орфея!
Волчица огрызалась: что ж вам спеть?
Нелепая и пыльная затея,
Испорченная временем на треть,
Измазанная глиной на две пятых,
Да щепочки прилипли, да слюна.
Для ползающих пел и для крылатых,
Не музыка, — архаика одна.
В семнадцатом все изменилось веке:
Любители нашлись запоминать
Прыжки ее, отростки и побеги,
Капризы, про себя их напевать,
Поклонникам она уже дарила
Укрытие, какой-нибудь шалаш
И павильон, о счастье говорила,
Рассматривала пристально пейзаж,
И плакали уже над ней: кто первый
Достал платок, тот смелость проявил
Неслыханную, ах, какой он нервный,
Как грусть свою лелеял он и пыл!
И Бах был воскрешен при Мендельсоне:
До этого никто не знал, что Бах
Играл в каком-то тусклом гарнизоне,
В каком-то пыльном княжестве — впотьмах,
Приятное искусство, прикладное,
На третьих пребывавшее ролях...
Вдруг племя виртуозов молодое
Понадобилось, в бантах и соплях,
И музыка, с детсадовским стараньем
И знанием младенца о любви,
Не бурным восхитила содроганъем,
Как будто разбежались муравьи
И надо их собрать скорее в кучу,
Всех, всех, до одного, пересчитать;
Я сам себе вниманием наскучу:
Их тысяча здесь триста сорок пять,
Но кончится и это наважденье.
На сонм кривляк, на длинный лен волос
Запустит Кейдж, не зная снисхожденья,
Свой дикий маневровый паровоз,
А кто-нибудь, еще того покруче,
Прибережет к финалу револьвер —
И выстрелит — вспорхнет дымок колючий
И обручится с музыкою сфер.
* * *
Пусть кто-то в ней жизнь узнает.
Как сыщик, за ней примечает,
А музыка тем и живет,
Что нас к забытью приучает.
И стынешь, за кресло схватясь,
В тот час, как даруется ею
Не с этими залами связь,
А с будущей жизнью твоею.
Картин не рисует, не лги!
Знакомая, всё незнакома —
Так мысли ее далеки
От женщин, и счастья, и дома.
О, вся забытье, благодать!
Укор для тоски и неверья.
И совестно к ней приплетать
Дороги, поля и деревья.
* * *
Ну, музыка, счастливая сестра
Поэзии, как сладкий дух сирени,
До сердца пробираешь, до нутра,
Сквозь сумерки и через все ступени.
Везде цветешь, на лучшем говоришь
Разнежившемся языке всемирном,
Любой пустырь тобой украшен, лишь
Пахнет из окон рокотом клавирным.
И мне в тени, и мне в беде моей,
Средь луж дворовых, непереводимой,
Не чающей добраться до зыбей
Иных и круч и лишь в земле любимой
Надеющейся обрести привет
Сочувственный и заслужить вниманье,
Ты, музыка, и подаешь нет-нет
Живую мысль и новое дыханье.
Ночная музыка
Ночная музыка сама себе играет,
Сама любуется собой.
Где чуткий слушатель? Он спит. Он засыпает.
Он ищет музыку руками, как слепой.
Ночная музыка резвится, как наяда
В ручье мерцающем, не видима никем.
Ночная музыка, не надо!
Не долетай до нас, забудь о нас совсем.
Мы двери заперли и окна затворили.
Жить осмотрительно, без счастья и страстей —
О, чем не заповедь! Ты где, в автомобиле?
На кухне у чужих людей?
Но те, кто слушают, скорей всего не слышат.
Я знаю, как это бывает: кофе пьют,
Узор, что музыкою вышит,
Не отличим для них от нитей всех и пут.
И только тот, кто ловит звуки
За десять стен от них и множество дверей,
Тот задыхается от счастья, полный муки:
Он диких в комнату впустил к себе зверей.
Любовь на кресло
С размаха прыгает, и Радость — на кровать,
И Гнев — на тумбочку, всё ожило, воскресло,
Очнулось, вспомнилось, прихлынуло опять.
* * *
Эта песенка Шуберта, ты сказала.
Я всегда ее пел, но не знал откуда.
С нею, кажется, можно начать сначала
Жизнь, уж очень похожа она на чудо!
Что-то про соловья и унылый в роще
Звук, немецкая роща — и звук унылый.
Песня тем нам милей, чем слова в ней проще,
А без слов еще лучше, — с нездешней силой!
Я всегда ее пел, обходясь без смысла
И слова безнадежно перевирая.
Тьма ночная немецкая в ней нависла,
А печаль в ней воистину неземная.
А потом забывал ее лет на десять.
А потом вновь откуда-то возникала,
Умудряясь дубовую тень развесить
Надо мной, соблазняя начать сначала.
Два стихотворения
С. Слонимскому
1
В детстве мечталось о славе Шопена,
Шуберта, Шумана — смерть неизбежна —
Биографических, послевоенных
Серия книг вспоминается нежно:
Вместе с учебником в школьном портфеле —-
Страстный порыв и подруга-тревога.
А умереть в двадцать семь, — неужели
Это печально, — ведь это так много!
Что-то по радио в слух залетало:
Скажем, мазурка; допустим, баллада.
Главное, радости было им мало,
Им еще слез и отчаянья надо.
С разумом — прочь, с назиданьем — отстаньте,
Разве весна помещается в смету?
Можно сказать, я великий романтик
Был вместе с ними — таких больше нету!
2
Раньше обедали под «Баркароллу»
Шуберта или его «Серенаду»,
Нынче спустились в начальную школу,
Переметнулись к слоновьему стаду.
На человечество в этом забеге
Я б не поставил, одышливо-длинном,
Лучше к стрижам присмотрюсь на ночлеге,
В небе снующим, и к гнездам осиным.
Как одинок композитор, кому он
Нужен сегодня, под грохот там-тама?
Шуберт, прощай! До свидания, Шуман!
Нас удивит и простейшая гамма.
Шел я вчера мимо окон открытых:
Кто-то с запинкой с великим поляком
Вел разговор о мечтах и обидах,
Робко и тихо, — я чуть не заплакал.
* * *
Шуман, Шуберт, Шопен — эти «ша»
Словно кем-то подобраны были
С тайным умыслом, чтобы душа
Наша в детстве, средь скуки и пыли,
Догадалась, что жизнь хороша
И про нас наверху не забыли.
Музыкальная эта тетрадь
И поющая в памяти нота…
Невозможно не подозревать
В волшебстве беспрестанном кого-то:
Вот ушел, вот вернулся опять,
Проводил тебя до поворота.
А еще, кроме пьес и сонат,
Мы прочли биографии эти,
Где идет музыкальный расклад
На три четверти или две трети
И бездарными быть не велят
Гениальные взрослые дети.
* * *
Музыка — не проповедь, не умствование, —
Невзначай рассказывает мне,
Что произошло в моё отсутствие
В дорогой, немыслимой стране.
Я сказал: немыслимой. Воистину,
Непереводимой на слова,
Хвойной? Хвойной. Лиственной? И лиственной.
Скажут: Вена, слышится: Нева.
Губы там горят чуть-чуть припухшие.
Не расскажут, кто их целовал...
Моцарт там в слезах читает Пушкина,
Забежав за рюмочкой в подвал.
Нет, еще чудней, еще немыслимей!
Уточнять не надо, — засмеют.
Безрассудно! Храбро! Независимо
От того, что делается тут.
* * *
Что такое музыка — не знаю.
Кто мне это объяснит?
В белый зал войду, устроюсь с краю.
Жизнь, и смерть, и жалоба, и стыд.
Как поют, как нежат эти звуки!
Многострунный, райский грех.
Вот сейчас, сейчас под белы руки
Буду взят и выведен при всех.
Не меня — его! Лицо руками
Он закрыл и спасся. Я пропал.
Прямо в сердце, в сумрачное пламя
Слуховой ведет канал.
Вот чего стесняться надо — слуха!
Жизнь на всю раскрыта глубину.
Миг назад на жизнь смотревший сухо,
Как слезу, с ресниц ее смахну.
В этом смысле все мы однополы,
Все глядим сквозь райскую листву.
Вы мне странны, брюки и подолы.
Андрогин внимает Божеству.
То любовь совсем, совсем другая,
Без надрыва и обид!
Гаснет звук. Изгнание из рая.
Гасят свет. Прощай. Рояль закрыт.
Пиковая дама
Что-то в «Пиковой даме» такое было,
Что меня еще в детстве заворожило,
Не про повесть — про оперу говорю.
Так от музыки этой меня знобило,
Что Чайковского втайне благодарю.
Может быть, и Флоренция виновата,
Где писал композитор ее когда-то,
Зной Флоренции северу предпочесть
Пожелав, раззолочена, тесновата,
Виновата — и всё! Почему, бог весть!
Предвкушенье какого-то зла, удара,
Приближенье затейливого кошмара,
Дамы пик с ее бледностью гробовой.
Повторение: та-ра-ра-ра, та-ра-ра.
Из театра под снегом домой, домой.
Что-то в музыке есть, что страшнее слова.
Может быть, потому, что она готова
Так и этак мелодию повторить
Ту же самую: завтра вернется снова,
Как бы ты ни старался ее забыть!
* * *
Боже мой, Левитан! Ведь знакомы до слёз
Этот лес, этот луг, этот мох, этот плёс,
А про март и лошадку в снегу у крыльца
Я бы, кажется, мог говорить без конца,
И, признаться ли, даже казалось порой,
Что как родственник слишком он, что ли, мне свой
И, как детство, пожалуй, чуть-чуть заслонён
Всем, что было с тех пор, столько чудных имён!
Но зашли мы на выставку. Надо взглянуть
Ещё раз на сбегающий к берегу путь
И ещё раз, в последний, наверное, раз
Посмотреть на подкрашенный охрой баркас,
И смотрели, смотрели, смотрели, потом
Мимо авангардистов возвратным путём
Шли мы к выходу, к выходу шли, как во сне,
И Малевич казался архаикой мне.
* * *
У природы, заступницы всех,
Камни есть и есть облака,
Как детей, любя и этих и тех,
Тяжела — как те, как эти — легка.
Заморозить ей осенний поток —
Как лицом уткнувшись в стенку лежать.
Посадить ей мотылька на цветок —
Как рукой махнуть, плечами пожать.
Ей саму себя иначе не снесть!
Упадет под страшной ношей, мой друг.
Но на каждый камень облако есть —
Я подумал, озираясь вокруг.
И еще подумал: как легка суть
Одуванчиков, ласточек, трав!
Лучше в горькую дудочку дуть,
Чем доказывать всем, что ты прав.
Лучше веточку зажать в губах,
Чем подыскивать точный ответ.
В нашей жизни, печалях, словах
Этой легкости — вот чего нет!
* * *
О чём говорит со звездою звезда?
О жизни, — так кажется мне иногда, —
Единственной жизни, случайной, земной,
Печальной, прекрасной, несчастной, одной.
Повсюду лишь звёзды, куда ни взгляни,
И Лермонтова вспоминают они,
И помнят, и знают всех по именам,
И кажется мне, что сочувствуют нам.
И спрашивает, может быть, у звезды
Звезда: Ты могла бы, хотела бы ты
Страдать, и любить, и пройти без следа?
— Как это ни грустно, наверное, да.
* * *
Звезда над кронами дерев
Сгорит, чуть-чуть не долетев.
И ветер дует... Но не так,
Чтоб ели рухнули в овраг.
И ливень хлещет по лесам,
Но, просветлев, стихает сам.
Кто, кто так держит мир в узде,
Что может птенчик спать в гнезде?
* * *
Наше небо, не то что на юге,
Торопливо и разнообразно,
В синем шёлке и серой дерюге,
Слева — сумрачно, справа так ясно!
Мглисто-ласково одновременно,
Дымно-нежно-полого-волнисто,
Жёлто-розово и белопенно,
Многолико, с душою артиста
Гениального: то ли актёра,
То ли скульптора, то ли поэта,
То ль того забулдыги-монтёра,
Что в канаве плевал на всё это.
Наше небо готово обидеть
И утешить в пыланье и блеске,
Его надо однажды увидеть,
Как героев своих Достоевский.
Разлетевшись, открыть его миру
В исступленье души и запале.
Неужели, чтоб русскую лиру
Лучше слышали и понимали?
Погода
Бегут за днями дни, и если б не погода,
То вообще бы жизнь одним казалась днем.
Недаром в дневнике записывает кто-то:
Шестое декабря. Прохладно. Снег с дождем.
Седьмое декабря. Два градуса мороза,
Но солнечно с утра — и легче на душе.
Он пишет для себя. Не смейся: это проза,
Но близко подошла к поэзии уже.
И кажется, что он о жизни больше понял,
О времени — точней и явно лучше нас.
По крайней мере он не вымыслом заполнил
И небылью свой текст, а правдой без прикрас.
Весь день меня тоска томила и дремота,
Но к вечеру в окне закатный вспыхнул свет.
Так есть ли что-нибудь важнее, чем погода?
Важней, конечно, есть, но интересней — нет.
* * *
От лета к осени, от осени к зиме…
Как из страны в страну в году четыре раза
Переезжаем мы: одна страна во тьме,
Другая солнечна страна и синеглаза.
По мне, так лучшая страна июнь, июль —
И на Италию ее не променяю!
Но и без августа не знаю, жить смогу ль,
Без сентября смогу ль, и как я предан маю!
В апреле можно жить и можно в октябре:
В апреле в свернутом листочки дремлют виде,
Октябрь готовит им круженье во дворе.
Ноябрь, декабрь, январь, февраль и март в обиде.
Темно и холодно, и в самом ярком дне
Зимой смертельную вдыхаю я истому,
Как бы в изгнании, как бы в чужой стране,
Хотя она-то всех родней и ближе к дому.
Прибавление света
Прибавление света
После долгой зимы.
Удивительно это
Избавленье от тьмы.
Словно мы победили
Мирового врага,
И снега отступили,
И пришли облака.
Отодвинута вьюга,
Восстановлена честь,
Словно наша заслуга
В этом подвиге есть.
Что тоска? Что обида
Под весенним лучом?
А земная орбита
Здесь совсем ни при чём.
Март
Это лучшее время года.
Всё еще впереди. На старт
Лишь выходит еще природа.
Так и надо смотреть на март.
Дни светлы уже, снег с отливом
Голубым, а не мгла и хмарь.
И велит тебе быть счастливым,
Несмотря ни на что, Грабарь.
В тысяча девятьсот четвертом,
Между прочим, велит году,
Нерушимом еще и твердом,
Но скользящем уже в беду.
Тем не менее, в самом деле
Ни один из апрельских дней
Не истрачен еще. Метели
Всё конфузливей и светлей.
Хорошо мне в твоей лакуне,
Майский дремлет еще азарт,
Я-то с летом уже в июне
Начинаю прощаться, март!
Весна
В саду еще стоит вода,
И зябнут руки без перчаток.
Прозрачный воздух свеж и сладок,
И синь везде и чернота.
Еще лепные облака
Выходят плохо у погоды.
Плывут какие-то уроды,
Посеребренные слегка.
Вдоль стекол Зимнего дворца,
То фиолетовых, то синих,
Мелькает тень на черных клиньях
Не то стрижа, не то скворца.
Не то какой-нибудь знаток
Старинной мебели горбатой
Вернулся птичкой вороватой,
А с ним — загробный холодок.
* * *
Весны прекрасный сор: все эти молоточки,
И кисточки, и пыль зеленая, и прах,
Янтарные крючки, алмазные цепочки,
Валяющиеся у нас с тобой в ногах,
И тополь обведен каким-то желтым кругом,
Но звук совсем не тот, что осенью, ничуть
На шелест не похож, и весело мне с другом
Похрустывать, давя расползшуюся ртуть.
Топтать их нам не жаль, — скрипучие излишки,
Избыток юных сил, как радость, через край
Бегущая, — бог с ней! — как пена из-под крышки,
Зато в ветвях — листвы несчитанный Шанхай
Так свеж, так прихотлив, так смерти недоступен,
Увы, еще шуметь едва умеет он,
Но сыпятся с него отходы эти, струпья —
Залог густых теней и многодумных крон.
Весна
Ум платит глупости за то, что та глупа,
Ум платит глупости и злу — добро, не сетуй.
А эта тонкая по вечности резьба,
Узор таинственный, сквозь эту тьму продетый...
Когда я выбежал, уже и след простыл
Той тихой музыки, той жалобы прохожей.
Кто нам сопутствует? Кто нам любовь внушил
К весне томительной и влаге тонкокожей?
Овца в беспамятстве, когда ее стригут,
Лежит; наверное, твоя душа не проще.
Не удивляйся же, что больно ей, что жмут
Ей эти комнаты, и холода, и рощи.
* * *
Какой холодный май!
Как будто лед в бокале:
Пей — быстро не глотай.
А как его мы ждали!
Чьим клятвам верить впредь?
Надежна чья расписка?
Как страшно зеленеть
И сколько в этом риска!
Черемуха смелей
Всех — сладкое дыханье,
Как если бы мы ей
Назначили свиданье.
А тополь гол и сух.
Не позволяет опыт
Ему одеться в пух
И перейти на шепот.
Весна — какая ложь!
Сквозь дымку и сквозь ветку
Она грозит, как нож,
Завернутый в салфетку.
Какой холодный май!
И честь каких мундиров
Спасти речной трамвай
Спешит без пассажиров?
И я зачем надел
Не плащ, а эту куртку,
Кто в мае мне велел
Бродить по Петербургу?
Небес голубизна
И приступ жалкой дрожи.
Вдруг вечная весна
Холодной будет тоже?
Дождь
Я помню дождь и помню, как мы спали
Под шум дождя; в раю, увы, едва ли
Бывает дождь; дожди у нас везде
Идут весной; я вспомню о дожде.
Я вспомню, как он в окна наши бился,
Какой мне сон тогда счастливый снился,
Как просыпался я — и на моей
Руке дремала ты, как воробей.
Как он ходил, как бегал он по жести!
Как нам жилось легко и чудно вместе!
Смешливый дождь, рыдающий взахлеб!
Всемирный нам не страшен был потоп.
Кто виноват, что выпал век суровый?
Я вспомню дождь, весенний дождь кленовый
И тополиный, клейкий, в золотых
Разводах, дождь —усладу для живых.
Блаженный дождь; в аду, увы, едва ли
Бывает дождь; куда бы ни попали
Мы после смерти, будет как зимой:
Звук отменен, завален тишиной.
Засыпан вечным снегом или зноем.
Я вспомню дождь с его звучащим строем,
Высоким, струнным, влажным, затяжным
И милосердным, выстраданным им.
* * *
И — месяц Цезаря — мне август улыбнулся…
Мандельштам
Гуляю по лесу, вдоль берега иду ль,
Стихи любимые припомню без запинки.
Но месяц Цезаря не август, а июль.
А что до профиля, то никакой горбинки.
У Гая Юлия ее в помине нет,
И нет у Августа с его нарядной челкой.
Скульптурный римский мне так нравится портрет,
Стихи счастливые с ошибкой ли, обмолвкой.
Во сне приснились ли, явились наяву ль,
С их осторожною хвалой Октавиану?
И все же Августу я предпочту Июль,
Лесными пчелами гудящую поляну.
В июле солнечно, в июле горячо,
Душица с клевером еще цветут в июле.
Как будто руку нам диктатор на плечо
Кладет, чтоб мы его тайком не обманули.
Его уверенность бессмертная в себе
Из раскаленного того же матерьяла,
Что зной полуденный на каменной тропе, —
И милосердие, быть может, диктовала.
* * *
Уходит лето. Ветер дует так,
Что кажется, не лето — жизнь уходит,
И ежится, и ускоряет шаг,
И плечиком от холода поводит.
По пням, по кочкам, прямо по воде.
Ей зимние не по душе заботы.
Где дом ее? Ах, боже мой, везде!
Особенно, где синь и пароходы.
Уходит свет. Уходит жизнь сама.
Прислушайся в ночи: любовь уходит,
Оставив осень в качестве письма,
Где доводы последние приводит.
Уходит муза. С кленов, с тополей
Летит листва, летят ей вслед стрекозы.
И женщины уходят всё быстрей,
Почти бегом, опережая слезы.
* * *
Сентябрь выметает широкой метлой
Жучков, паучков с паутиной сквозной,
Истерзанных бабочек, ссохшихся ос,
На сломанных крыльях разбитых стрекоз,
Их круглые линзы, бинокли, очки,
Чешуйки, распорки, густую пыльцу,
Их усики, лапки, зацепки, крючки,
Оборки, которые были к лицу.
Сентябрь выметает широкой метлой
Хитиновый мусор, наряд кружевной,
Как если б директор балетных теплиц
Очнулся и сдунул своих танцовщиц.
Сентябрь выметает метлой со двора,
За поле, за речку и дальше, во тьму,
Манжеты, застежки, плащи, веера,
Надежды на счастье, батист, бахрому.
Прощай, моя радость! До кладбища ос,
До свалки жуков, до погоста слепней,
До царства Плутона, до высохших слез,
До блеклых, в цветах, элизейских полей!
Осень
Деревья листву отряхают,
И солнышко сходит на нет.
Всю осень грустят и вздыхают
Полонский, и Майков, и Фет.
Всю осень, в какую беседку
Ни сунься — мелькают впотьмах
Их брюки в широкую клетку,
Тяжелые трости в руках.
А тут, что ни день, перемены:
Слетает листок за листком.
И снова они современны
С безумным своим шепотком.
Как штопор, вонзится листочек
В прохладный и рыхлый песок —
Как будто не вытянул летчик,
Неправильно взял, на глазок.
Охота к делам пропадает,
И в воздухе пахнет зимой.
«Мой сад с каждым днем увядает».
И мой увядает! И мой!
Осенний театр
Осенний театр — это лучший на свете
Театр. Я люблю декорации эти,
Трагедию ивы и клена люблю,
И тополь как будто играет в «Макбете»,
И дубу сочувствую, как королю.
И ярко, и горько, и пышно, и сыро.
В саду замечательно ставят Шекспира:
С каким замедлением падает лист,
Как будто вобрал в себя боль всего мира,
И я на дорожке стою, как статист.
Английский театр приезжал на гастроли, —
Давно это было, работал я в школе,
Волненье свое не забыл до сих пор.
Но сад, что ни год, те же самые роли
Играет не хуже, великий актер!
И каждую осень печальное чувство,
Счастливое чувство большого искусства
Меня посещает в преддверье зимы.
Да, холодно будет, и снежно, и пусто —
Но дивное зрелище видели мы!
* * *
Стояла осень, тихая, погожая,
И в сердце чувство было ей под стать.
Кленовый лист кружился над прохожими,
Казалось, думал, на кого упасть.
Когда вверху он замер на мгновение,
Я проходил, надежду отстраня,
И вдруг, как сон, его прикосновение…
Спасибо, друг, что ты избрал меня.
* * *
Октябрь. Среди полян и просек
Стоят туманы и дожди.
Уже взаимности не просит
Любовь, лишь прячется в груди.
И мы, спокойны и печальны,
В лесах гуляем, не слышны,
И наши маленькие тайны
Одной большой окружены.
* * *
Мне музыку лучше не слушать,
Но поздней октябрьской порой
Шум клена и дуба обрушить
На слух замечтавшийся свой.
Чтоб мчался накат изначальный,
Вверху доставая до туч,
Бесформенный, домузыкальный,
Не запертый в нотах на ключ.
Как близко осенние рощи
Подходят к таким рубежам,
Где нет ничего, кроме мощи,
Почти угрожающей нам,
Встающей спиралью из свитка,
Застывшей вверху завитком
И музыку нам от избытка
Дарящей в разбеге таком.
* * *
Я у окна стою в недоуменье,
Вечерней тенью залит и уныл.
Как будто день сказать хотел осенний
О чём-то мне под вечер — и забыл.
Осенний день, предзимние заботы,
Предсмертный шорох гибнущей листвы.
Как будто слой фальшивой позолоты
Закрасил жизни трещины и швы.
Как облака над городом нависли,
Какой сквозь них слепящий льётся свет!
Скажи, Вильгельм, в другой, нездешней жизни
Бывает так же грустно или нет?
* * *
Бывают, бывают такие ноябрьские дни,
Оконные в капельках-оспинках мокрые стекла,
Сквозь них на дворовые голые клены взгляни —
Как всё опустело, продрогло, намокло, поблекло!
Как будто обуглены черные ветви, стволы.
Под ними, желтея, листва облетевшая вянет.
И тут, посреди безнадежности полной и мглы,
Так мокро, так мрачно, что даже и весело станет!
Вполне вероятно, что это и есть благодать,
И стоит любить человека, он непредсказуем.
Так тускло и хмуро, что даже смешно унывать,
Так всё беспросветно и горько, что и не горюем!
* * *
Не понимаю, что такое?
Отделено прямой чертой,
Воздвиглось небо голубое
Над черно-синею водой.
Какая четкая граница!
Какая жуткая краса!
Река мрачнеет и таится,
Не отражая небеса,
Как два химических раствора,
Где верхний с нижним не в ладу.
Как два последних разговора
Перед зимой — начистоту.
* * *
Боже, ты показываешь зиму
Мне, чехлы и валики ее,
Тишину, монашескую схиму,
Белый снег, смиренье, забытье
И, организуя эту встречу,
Проверяешь десять раз на дню:
Неужели так и не замечу,
Чудных свойств ее не оценю?
Оценю, но словно против воли,
Еще как! — желанью вопреки,
Все ее чуланы, антресоли,
Где лежат платки, пуховики,
Все сады, парадные палаты
И застенок заднего двора…
Есть безумье в этом сборе ваты,
Меха, пуха, птичьего пера.
Боже, ты считаешь: я утешен
Рыхлой этой грудой, тишиной.
Мы имеем дело с сумасшедшей!
Приглядись к ней пристальней со мной:
Сколько белых полочек и полок,
Всё взлетит, закружится, чуть тронь.
Я боюсь усердья богомолок
И таких неистовых тихонь.
* * *
Человек привыкает
Ко всему, ко всему.
Что ни год получает
По письму, по письму
Это в белом конверте
Ему пишет зима.
Обещанье бессмертья —
Содержанье письма.
Как красив ее почерк! —
Не сказать никому.
Он читает листочек
И не верит ему.
Зимним холодом дышит
У реки, у пруда.
И в ответ ей не пишет
Никогда, никогда.
* * *
Еще пушистей, чем листвой,
Заметены деревья снегом.
И вдруг почувствуешь зимой
Себя счастливым человеком,
И счастье это тем сильней,
Что ты ему сопротивлялся
В теченье стольких мрачных дней
И зимней тяжести боялся.
А этот призрачный мираж
Отодвигает вдруг все страхи.
Так надевает экипаж
Пред боем чистые рубахи.
Какой невероятный вид!
О, белизна! Зачем нам зелень?
И смерть нас тоже восхитит,
Как снежный куст, как белый гребень.
* * *
Ах, что за ночь, что за снег, что за ночь, что за снег!
Кто научил его падать торжественно так?
Город и все его двадцать дымящихся рек
Бег замедляют и вдруг переходят на шаг.
Диск телефона не стану крутить — все равно
Спишь в этот час, отключив до утра аппарат.
Ах, как бело, как черно, как бело, как черно!
Царственно-важный, парадный, большой снегопад.
Каждый шишак на ограде в объеме растет,
Каждый сучок располнел от общественных сумм.
Нас не затопит, но, видимо, нас заметет:
Все Геркуланум с Помпеей приходят на ум.
В детстве лишь, помнится, были такие снега,
Скоро останется колышек шпиля от нас,
Чтобы Мюнхаузен, едущий издалека,
К острому шпилю коня привязал еще раз.
Снег
Опять он падает, чудесно молчаливый,
Легко колеблется и опускается...
Как сердцу сладостен полет его счастливый!
Несуществующий, он вновь рождается...
Все тот же, вновь пришел, неведомо откуда,
В нем холода соблазны, в нем забвенье...
Я жду его всегда, как жду от Бога чуда,
И странное с ним знаю единенье.
Пускай уйдет опять — но не страшна утрата.
Мне радостен его отход таинственный.
Я вечно буду ждать его безмолвного возврата,
Тебя, о ласковый, тебя, единственный.
Он тихо падает, и медленный и властный...
Безмерно счастлив я его победою...
Из всех чудес земли тебя, о снег прекрасный,
Тебя люблю... За что люблю — не ведаю.
* * *
Не из всякого снега слепить удается снежок,
Иногда он, как порох, в руке рассыпается сразу.
Я люблю эти иглы, веселый морозный ожог.
И слова не всегда в безупречную строятся фразу.
И не всякие строки спешат обернуться стихом.
У нелепицы есть оправданья свои и мотивы.
Например, в этом воздухе, может быть, слишком сухом,
Нет сцепленья для мыслей: отдельны они и пугливы.
Все равно хорошо средь рассыпчатой белой зимы,
Расторопно, свежо! — недоволен лишь мальчик дворовый.
Завтра слепит снежок, а сегодня попробуем мы
Ни о чем не тужить и зимой насладиться суровой.
И звезда о звезду обломает скорее лучи,
Чем, утратив отдельность, с ней в кашицу слиться захочет.
Так стряхни ж этот снег и, перчатку надев, помолчи.
Не всегда говорит, иногда и разумный — бормочет.
* * *
Есть разница между метелью и вьюгой,
Но как объяснить ее? Я бы не мог.
Одна закруглить постарается угол,
Другая повыше поднять завиток.
Метель нас плетьми обвивает тугими,
И вьюга прерывистым делает шаг,
И разницу чувствуем мы между ними,
Но определить не беремся никак.
И так ли им надо, чтоб их различали,
И снег, словно маска, лежит на лице.
Ну разве что к мягкому знаку в начале
Одна обратилась, другая — в конце.
А гость, перед дверью снимая ушанку
И плечи охлопав себе и бока,
Дымится, вокруг себя белую манку
Рассыпав, и нам объясняет: пурга!
* * *
Декабрьским утром черно-синим
Тепло домашнее покинем
И выйдем молча на мороз.
Киоск фанерный льдом зарос,
Уходит в небо пар отвесный,
Деревья бьет сырая дрожь,
И ты не дремлешь, друг прелестный,
А щеки варежкою трешь.
Шел ночью снег. Скребут скребками.
Бегут кто тише, кто быстрей.
В слезах, под теплыми платками,
Проносят сонных малышей.
Как не похожи на прогулки
Такие выходы к реке!
Мы дрогнем в темном переулке
На ленинградском сквозняке.
И я с усилием привычным
Вернуть стараюсь красоту
Домам, и скверам безразличным,
И пешеходу на мосту.
И пропускаю свой автобус,
И замерзаю, весь в снегу,
Но жить, покуда этот фокус
Мне не удался, не могу.
* * *
Оделся, вышел на мороз
Январской ночью. Не спалось.
Посёлок дачный льдом оброс
И вместе с ним — земная ось.
И в снежном бархате, в шелку
Была такая красота!
И вдруг увидел на снегу
Чужого белого кота.
Не испугался кот ничуть,
Сидел, уйти не захотел,
Во все глаза на Млечный путь,
На звёзды пышные глядел.
Не отступил, не отбежал,
Как будто звёздный видел сон,
И человека приглашал
Смотреть на них, как смотрит он.
* * *
Горячая зима! Пахучая! Живая!
Слепит густым снежком, колючим, как в лесу,
Притихший Летний сад и площадь засыпая,
Мильоны знойных звезд лелея на весу.
Как долго мы ее боялись, избегали,
Как гостя из Уфы, хотели б отменить,
А гость блестящ и щедр, и так, как он, едва ли
Нас кто-нибудь еще сумеет ободрить.
Теперь бредем вдвоем, а третья — с нами рядом
То змейкой прошуршит, то вдруг, как махаон,
Расшитым рукавом, распахнутым халатом
Махнет у самых глаз, — волшебный, чудный сон!
Вот видишь, не страшны снега, в их цельнокройных
Одеждах, может быть, все страхи таковы!
От лучших летних дней есть что-то, самых знойных,
В морозных облаках январской синевы.
Запомни этот день, на всякий горький случай.
Так зиму не любить! Так радоваться ей!
Пищащий снег, живой, бормочущий, скрипучий!
Не бойся ничего: нет смерти, хоть убей.
* * *
Сегодня странно мы утешены:
Среди февральской тишины
Стволы древесные заснежены
С одной волшебной стороны.
С одной — все, все, без исключения.
Как будто в этой стороне
Чему-то придают значение,
Что нам понятно не вполне.
Но мы, влиянию подвержены,
Глядим, чуть-чуть удивлены,
Так хорошо они заснежены
С одной волшебной стороны.
Гадаем: с южной или западной?
Без солнца не определить.
День не морозный и не слякотный,
Во сне такой и должен быть.
Но мы не спим, — в полузабвении
По снежной улице идем
С тобой в волшебном направлении,
Как будто, правда, спим вдвоем.
* * *
Новорожденная листва:
Пучки, оборки, кружева,
Воротнички, манжетки.
То в трубку свернутый листок,
То словно сложенный платок,
То на манер салфетки.
На всех деревьях и кустах.
Ее сжимают в кулаках,
В горстях, несут в щепотке,
И тут же — душные цветки,
Метелки, зонтики, щитки,
И кисточки, и щетки.
Кто шелковист, кто глянцевит,
Кто белым войлоком подбит,
Но тополь всех чуднее:
Он так неряшливо цветет,
И красных гусениц приплод.
Под ним шуршит в аллее.
Стареем мы, а мир цветет!
Спасибо, не наоборот.
Признайся, было б хуже,
Когда бы мир слабел, дряхлел,
А ты бы цвел и зеленел.
Средь тления и стужи.
И вспоминал бы ты с тоской.
Не возраст юношеский свой,
А блеск и зелень мира,
И шел бы, молод и здоров,
Средь лип венозных и дубов,
Скудеющего пира.
* * *
«Но сквозь сеть нагих твоих ветвей…».
И. Анненский
Ветвь на фоне дворца с неопавшей листвой золочёной
Средь слепящих снегов
Рукотворною кажется, жёстко к стволу пригвождённой.
Чем она отличается от многолетних цветов
На фасаде, его фантастически пышной лепнины?
От гирлянд и стеблей
На перилах, от рам, отбивающих свет у картины,
От узорных дверей?
Ветвь на фоне дворца, пошурши мне листочком дубовым,
Помаши, потряси, как подвеской плафон, побренчи.
Я представить боюсь, неуместным задев тебя словом,
Как ты бьёшься в ночи.
И когда этот Север вздыхает по птицам небесным,
По лазурным волнам,
Ты похожа на тех, кто живёт, притворяясь железным
Или каменным, боль не давая почувствовать нам.
А ещё мне мерещатся в холоде снежных объятий
Под бессонной звездой
Царскосельский поэт с гимназической связкой тетрадей
И трилистник его ледяной.
Довисим до весны, до зелёных, что ярче и глаже,
Непохожих на бронзу, на гипс, на железо и жесть,
Но зимой не уроним достоинство тихое наше
И продрогшую честь.
* * *
Любимый запах? Я подумаю.
Отвечу: скошенной травы.
Изъяны жизни общей суммою.
Он лечит, трещины и швы,
И на большие расстояния.
Рассчитан, незачем к нему.
Склоняться, затаив дыхание,
И подходить по одному.
Не роза пышная, не лилия,
Не гроздь сирени, чтоб ее.
Пригнув к себе, вообразили мы.
Иное, райское житье, —
Нет, не заоблачное, — здешнее,
Земное чудо, — тем оно.
Невыразимей и утешнее,
Что как бы обобществлено.
Считай всеобщим достоянием.
И запиши на общий счет.
Траву со срезанным дыханием,
Ее холодный, острый пот,
Чересполосицу и тление.
И странный привкус остроты,
И ждать от лезвия спасения.
Она не стала бы, как ты.
* * *
«Полевые цветы» — называется эта книга.
Я на полку поставил ее со стихами рядом.
Пастернак, показалось мне, с ней подружился мигом,
Фет растроганным встретил ее благодарным взглядом.
Василек, медуница, фиалка, цикорий, дудник,
А еще есть цветок, называется «недотрога».
Боже мой, как же счастлив в полях одинокий путник
И заброшенная до чего ж хороша дорога!
А волшебная книга поделена на разделы,
И каких только чудных созданий в ней не нашел ты!
Самый распространенный цвет знаешь какой? Не белый,
Не лиловый, не розовый, не голубой, а желтый.
Девясил, череда, мать-и-мачеха, ястребинка.
А как желт одуванчик или, например, желтушник,
Солнцесвет — и приложена тут же к нему картинка,
Он воистину солнечный, ласково-простодушный.
А стихи все написаны раньше, чем написали
Их, задолго до нас они были уже на свете.
Полевые цветы, сколько радости и печали
В них, и слезы дрожат по утрам на щеках соцветий!
* * *
Меня умиляют цветы у дороги —
Фиалки, вьюнки, васильки, незабудки,
А розы садовые всё-таки строги,
Они и к слезам равнодушны, и к шутке.
И я то же самое про георгины
Позволю сказать себе: да, ярко-красны,
Но слишком заносчивы, выпрямив спины,
Уж очень надменны и, кажется, властны.
Садовые клумбы меня почему-то
Смущают заботой о неге и благе
Всеобщем, а мне вспоминается чудо —
В предгорьях Армении дикие маки.
Прости меня, трудолюбивый садовник,
Мои предпочтенья смешны и убоги,
Но не о садовом искусстве шиповник
Со мной шепотком говорит у дороги.
* * *
Остаётся один нерешённый вопрос,
Смерть понятна и тщетны надежды любые,
И к бессмертью нельзя относиться всерьёз, —
Для кого так нарядны цветы полевые?
Неужели для пчёл, неужели для ос?
Ярко-жёлтые, синие и голубые.
Кто им дал и зачем ноготки, завитки,
Кто собрал их в соцветья или в одиночку
Их цвести надоумил и все лепестки
Расписал, уподобил косынке, платочку,
А чудесней всего, что они на зрачки
Так похожи, глядящие в самую точку.
И поистине в самую, именно так,
Букингемский дворец посети или юрту,
Будь ты редкая умница или дурак,
Обратись к англичанину или удмурту,
Этот ирис, вьюнок, василёк или мак
Посрамляют тоску, возражают абсурду.
* * *
Это чудо, что все расцвели,
Все воспрянули разом, воскресли,
Отогрелись и встали с земли,
Улыбнулись друг другу все вместе,
И в душе ни обиды, ни зла,
Ни отчаянья не затаили:
Смерть была, но, как видишь, прошла.
Видишь: Лазаря нету в могиле.
Снова в трубочку дует нарцисс
И прозрачна на нем пелерина.
Как не славить тебя, Дионис?
Не молиться тебе, Прозерпина?
Одуванчик и мал, да удал,
Они в поле всех ярче и в сквере.
Если б ты каждый год умирал,
Ты бы тоже в бессмертие верил.
* * *
От незабудок в самом деле взгляд
Не отвести нам: мы же не слепые!
Как будто кем-то выплеснут ушат
Незримых слёз, что здесь теперь стоят,
Не просыхая, бледно-голубые.
Кого-то ты, наверное, любил
Давным-давно и, помнишь: не забуду —
Сказал — и что же? Лестниц и перил
Нет, помнишь, тех, и клятвы те забыл.
Цветочки помнят всё и верят чуду.
* * *
«Колокольчики мои…»
А. К. Толстой
Не звенит голубой колокольчик,
А цветет, очень тихий на вид,
Балахончик, фестончик, флакончик,
Но прислушайся: втайне звенит.
Да и как не звенеть? И названье,
И покрой — пятигранный фасон —
Задают ему это заданье —
И звенит он, и радует он.
Слово точное «воображенье»
Есть недаром у нас в языке.
О, распахнутость кверху, суженье
Книзу, прикосновенье к руке!
Незатейливый, с детства любимый,
Он как будто звенит, не звеня.
А еще ему неутомимый
Слышен бег удалого коня.
Иван-чай
В окне вагонном под откосами
Мелькает призрак иван-чая.
Кем надо быть, чтоб этот розовый
Цвет миновать, не замечая?
Ну что ж вы, русские художники,
Народолюбцы, интроверты,
Где ваши грубые треножники,
Чернорабочие мольберты?
Не скучно ль явкою с повинною
Жить, узкогрудым интересом?
«Бывало, шла походкой чинною
На свист и шум за ближним лесом…»
Не жаль вам заросли лиловые,
Сиреневатые наплывы
Отдать французам, бестолковые
И безыдейные мотивы?
И все по смерть ходить, как по воду,
Все тьма, «столыпин» да теплушка…
«Я понял, по какому поводу
Слегка увлажнена подушка».
Все по убийственному, этому,
Слепорожденному, глухому,
Напрасно в розовый одетому,
В лиловый, в летнюю истому.
* * *
Не знали мы названия цветка
Двухцветного, названье с потолка
Придумывал ему, и впрямь дикарь я.
Лиловый он, смотри, желтей желтка.
Оказывается, иван-да-марья!
Мы в Риме трав, как варвары, с тобой
Не знаем прав, культуры вековой,
До нас страдали, мучились, любили
И любовались радостью двойной.
О, жизнь вдвоем, всех благ милей не ты ли?
А желтый цвет как символ жарких чувств,
А цвет лиловый марок так и густ,
Что кое-где лежит и на зеленых
Листочках, — позавидует и хлюст,
И хлыщ — союзу любящих, влюбленных!
И всем друзьям и милым женам их,
Превозмогавшим с нами бремя злых
Лет, — шлем привет от имени двухцветных
Цветочков этих, словно в шерстяных
Домашних кофтах вязаных, заветных.
* * *
Анютины глазки в саду.
Коллекция пестрых эмалей.
Одна — мотылек на лету,
Другая, в лиловом, едва ли
Не дамский портрет заказной,
А чей — никогда не узнаю.
А третья слепит желтизной
Эмали, отбитой по краю.
Ты быть бы помягче могла,
И время — полегче. Но поздно.
Мне весело! Как бы дела
Мои ни сложились серьезно.
И жизнь не отдать потому,
Что, ран не считая и вмятин,
На синюю смотришь кайму,
Чернильную выпуклость пятен.
Гладиолусы
Александру Штейнбергу
Гладиолусы словно из воска.
Что-то грубое в этой бестрепетной пышности есть, —
Слишком глянца в них много и лоска.
Семь на стебле цветков и еще не раскрывшихся шесть.
Как собака, на лапах стоящая задних, свисают
Уши, высунут влажный, подрагивающий язык.
Осы в дом залетают,
Но ни алый, ни розовый не соблазняет их блик.
Сам бы я никогда не купил — принесли, подарили.
Представляю торговку, под марлей державшую их,
Укрывая от пыли
И дорожных соседей: подвыпил и пялится, псих!
Пригляжусь к лепестку: розоват, словно челюсть вставная.
Я тут не виноват —
Это он так изогнут, и белая складка такая.
Все равно отвести невозможно придирчивый взгляд.
Вроде женщины влюбчивой, с бурными жестами, шалой.
Если б заговорили, был голос у них с хрипотцой.
Нам бы что-нибудь в гроздях, потоньше, полегче, пожалуй;
С розоватой пыльцой.
Все чрезмерное трудно любить, нарочитое, слишком
Очевидное, вот и Матисс их писал неспроста,
Этим копьям и вспышкам
Отдавая поверхность большого, как знамя, холста.
То купальным халатом,
То Петрушкой прикинутся пестрых десятых годов.
Даже медом не пахнут и садом.
Не люблю, не могу не любить, отвлечен, бестолков.
Озадачен, рассеян, раздерган и, кажется, с толку
Сбит сверканьем, свеченьем, подмигиваньем, — со стола
Переставлю на полку.
Жизнь, ты кажешься чудом, каким никогда не была!
Бегония
А та бегония в окне,
А та бегония в окне, в квадратной кадке,
Пестреет издали, как знак навстречу мне,
Как знак условленный, что всё у них в порядке.
Беда их минула, смутившись; тень беды
Свернулась, словно стружка.
Лишь сердцевидные, все в крапинку, листы
Сидят, нахохлившись, как курица-пеструшка.
Зайду к друзьям своим. Обсудим новостей
Цепочку рваную, от шахмат до Китая.
В окне бегония. Они привыкли к ней,
Живут, не замечая.
А я смотрю на них, потом на их цветок,
Потом опять на лица.
Так любят выживших, кого не выдал бог,
Свинья не слопала, лишь тень в углу клубится.
О, век-чудовище, ты кошкой под рукой
Лежишь, мурлыча.
Во сне приснилось нам, что прожили другой.
Мы — жертва мании, мы — снов своих добыча.
По гулкой лестнице тяжелые шаги,
Звонка рулады.
— Вы что-то вспомнили? — Так, мелочь, пустяки.
Нам померещилось, мы сами виноваты.
Беда не прыгала от двери в два прыжка
К цветку с налета,
Его вытряхивая на пол из горшка,
Не рылась в гранулах, выискивая что-то.
Зелено-бурые, с широкою каймой
И ворсом, — кажется, что сшила их портниха.
Мы озираемся. Как странно! Боже мой!
Все обошлось. Все тихо.
Куст
Евангелие от куста жасминового,
Дыша дождем и в сумраке белея,
Среди аллей и звона комариного
Не меньше говорит, чем от Матфея.
Так бел и мокр, так эти грозди светятся,
Так лепестки летят с дичка задетого.
Ты слеп и глух, когда тебе свидетельства
Чудес нужны еще, помимо этого.
Ты слеп и глух, и ищешь виноватого,
И сам готов кого-нибудь обидеть.
Но куст тебя заденет, бесноватого,
И ты начнешь и говорить, и видеть.
Сирень
Сирень и не знает, что станет картиной,
Не знает, что ею взволнован опять
Художник, на этот раз юный, наивный,
А то бы поправила влажную прядь,
Качнулась размашистей, чтобы рутиной,
Повтором того, что известно, не стать.
Сирень бы раскинула грозди и листья
Иначе и новую позу нашла,
Чтоб выглядеть под ученической кистью
Моложе и ярче, чем прежде была.
Нет старости, нет окончательных истин,
Иначе б она каждый год не цвела!
Сирень
Фиолетовой, белой, лиловой,
Ледяной, голубой, бестолковой
Перед взором предстанет сирень.
Летний полдень разбит на осколки,
Острых листьев блестят треуголки,
И, как облако, стелется тень.
Сколько свежести в ветви тяжелой,
Как стараются важные пчелы,
Допотопная блещет краса!
Но вглядись в эти вспышки и блестки:
Здесь уже побывал Кончаловский,
Трогал кисти и щурил глаза.
Тем сильней у забора с канавкой
Восхищение наше, с поправкой
На тяжелый музейный букет,
Нависающий в желтой плетенке
Над столом, и две грозди в сторонке,
И от локтя на скатерти след.
* * *
Вот сирень. Как цвела при Советской власти,
Так цветет и сегодня, ничуть не хуже.
Но и я не делю свою жизнь на части,
Прохожу вдоль кустов, отражаясь в луже.
И когда меня спрашивают: пишу ли
По-другому и лучше ли, чем когда-то,
Не встаю на котурны, ни на ходули.
И сирень так же розова, лиловата.
Опять сирень
Нехорошо! Замедлю шаг,
Рукой притронусь к пышной пене
По долгу службы, а не так,
Как прежде, радуясь сирени,
Ее лиловую чалму
И запах, льющийся навстречу,
Как будто к сведенью приму
И как бы походя отмечу.
* * *
Сирень персидская стоит, как облака,
На поле Марсовом... Из черного мешка
Я жребий вытянул, явясь на свет, счастливый:
Сирень персидскую и ветер прихотливый.
Какая пышная лиловая чалма!
Взгляд поднимается как бы на холм с холма.
Под ней я сиживал, она благоволила
Ко мне — и выдержать мне это трудно было.
На лоб съезжала мне, топорщилась у глаз,
Нет и пяти минут, а кажется, что час
Прошел... туманилась и плавилась с усердьем.
Что делать с вечностью, как справиться с бессмертьем?
Я ерзал, нервничал... в количестве таком,
С такою щедростью... вставал, бочком, бочком
Шел прочь, оглядываясь... пенная, сквозная,
На две недели к нам ошибкой забредая.
* * *
На дорожке лиловые тени
И пахучая, клейкая ртуть.
Вот и ты ученицей сирени,
А не комнатных сумерек будь.
Эта мнительность жалкая наша,
Самолюбия мертвенный мел.
В чем обида? Какая пропажа?
Кто не так на тебя посмотрел?
Отменяет сирень неудачу
И досаду, завесой вися.
Только эту живую задачу
И решает поэзия вся!
Как за каменной с нею стеною:
Ни тоски, ни постылых забот,
Обнимается с вечной весною
И уроки бессмертья дает.
Черёмуха
Черёмуха цветёт недели полторы.
Пока она цветёт, ничто с ней не сравнится!
Раскинула свои палатки и шатры,
Свой полог подняла, светла и белолица.
И чудится, что есть у дерева душа —
Вот этот чудный дух, вот этот сладкий запах.
С дистанции сойдёт всех раньше, так спеша,
Как будто скучно ей на всех других этапах.
Июнь ей ни к чему, тем более — июль.
Лишь юность хороша; черёмуха, спасибо!
Как если бы прошёл по улице патруль,
Черёмуха — пароль, не жимолость, не липа.
Доверчивость, весна, цветенье на распыл,
На грани волшебства, по гибельному краю.
А юность я и впрямь, увы, почти забыл,
И первую любовь почти не вспоминаю.
* * *
Первым на сцену является белый шиповник,
Чтобы, наверное, знали, кто первый любовник,
О, как он свеж, аккуратен и чист, — как Пьеро!
Вот кто, наверное, всех обольщений виновник,
Снов и иллюзий: печаль и сплошное добро!
Он не отцвел еще, как зацветает махровый,
Душный, растрепанный, пышный, свекольно-лиловый,
Так у художников в ярком трико Арлекин
Смотрит с полотен, всё в скользкую шутку готовый
Вдруг обратить, ненадежный такой господин.
Третьим приходит, как шелк ослепительно-алый,
С желтой середкой рассеянный гость запоздалый,
Нами любимый всех больше и дикой пчелой.
Кто им порядок такой предписал, тот, пожалуй,
Знает, что делает, прячась за вечною мглой.
* * *
А цветок ваш любимый? — Шиповник.
Потому что не нужен садовник,
Сам растёт, разрастается вширь,
Нашей лени первейший пособник,
Проводник по тропе, поводырь.
Красно-алой и розовой масти,
Он раскинул колючие снасти,
Сладкий запах помножив на цвет,
И читает «Введение в счастье» —
Курс, которому равного нет.
* * *
Букет шиповника садового,
Сопротивляясь, был не сразу,
Лишь после натиска сурового,
Как кошка в сумку, втиснут в вазу,
И в ней, смирясь, затих.
Угрюмый вид с лица и загнанный
Сползал и тень с лица сходила,
Пока рукою исцарапанной
Цветочки в чувство приводила,
Расталкивая их.
Всем зноем сада, суматошною
Красой и мглою смуглолицей
Цветы способны в наше прошлое,
Леча от старых травм, зарыться.
Психоанализ слаб.
Ты глубину тоски измерила.
Но в нашем веке кто не болен?
Когда бы ты цветам поверила,
Их теплоте и шелку, что ли!
Их запаху хотя б.
Вся жизнь с ее размытой формою
И содержанием летучим
Зависит от того, что нормою
Считать. Насколько было б лучше
Не рыскать по шкале!
Ты б засыпала без снотворного.
Нет никого без отклонений
Сегодня в ту иль в эту сторону,
Но лучше в ту, где добрый гений —
Шиповник на столе.
* * *
Замерзли яблони и голые стоят,
Одна-две веточки листвой покрыты редкой, —
Убогий, призрачный наряд.
Как Баратынского прикован был бы взгляд
К их жалкой участи, какою скорбью едкой
Обуглен был бы стих! Ну что ж, переживу
Легко крушение надежд... на что? На годы
Плодоносящие. Где преклонить главу?
И не такие назову,
Молчи, не спрашивай, убытки и расходы.
А тот, с кем я сажал их лет тому назад
Пятнадцать, новости печальной не узнает,
И если есть тот свет, то значит, есть там сад,
Где он задумывает ряд
Нововведений, торф под яблони сгружает,
Приствольный круг рыхлит — и, вспомнив обо мне,
Кого-то просит там бесхитростно за сына
И улыбается, и страх, что на войне
Томил и мучил в мирном сне, —
Забыт, и к колышкам привязана малина.
Два листа
Зеленый лист и белый лист!
Кленовый и бумажный!
Бумажный лист и сух и чист,
А лист кленовый — влажный.
Он вымок ночью под дождем
И пахнет старым кленом.
Возьмем лист белый и на нем
Напишем о зеленом!
Тополь
О, душераздирающая жизнь, прекрасней нету!
Расчесан яркий фон, как будто у Ван Гога.
И тополь на ветру учтен и вписан в смету,
Опавшую в руке и смятую немного.
Как будто не стихи, а перечень составил
За столько жестких лет — признаний и волнений,
Всех этих бедных чувств, избавленных от правил
Во имя гибких крон и горьких исключений.
Кто понял что-нибудь? Не я. Живи хоть вечность,
Все так же будешь ждать и в людях ошибаться.
У тополя в крови — любовь и человечность,
И к дому будет он до смерти прижиматься.
И мне, и мне милы покрашенные зданья.
Народу верен он и всем ему обязан,
И populus — его научное названье,
А в нашем языке он даже рифмой связан
С заботой городской. То пасмурно, то тихо,
То буйно шелестит, в стихах листву взбивая.
У доктора Гаше в саду неразбериха
Такая же, и дрожь, и зелень проливная.
Девять тополей
Вот девять тополей стоят в одном ряду.
Зачем мне надо знать, что девять их, — не знаю!
Но я их сосчитал, как будто на посту
Стоящих, стройный ряд — не группу и не стаю.
И более того, когда случится мне
Еще раз здесь пройти, пересчитаю снова,
Как если был бы я уверен не вполне
В себе; быть может, в них? Ну да, а что такого?
Где девять, почему б десятому не быть?
Подвинулись чуть-чуть — и встал меж них десятый.
Ты спросишь: для чего? А чтобы удивить
Меня. Волшебный ряд, дымящийся, крылатый!
Дуб
Ах, этот дуб уединённый,
С полуразрушенною кроной,
С полуистлевшею корой,
Шумит угрюмо надо мной.
О, как он мрачен и растерян,
Как откровенно не уверен,
Что он меня переживёт!
Всё это странность придаёт.
Общенью нашему. Съезжаю
К нему с дороги каждый раз
И льну к нему, и утешаю,
Как утешать он должен нас…
Дубок
Дубок-дитя, с огромной, как у взрослых,
Листвой, прильнет к плечу и рассмешит.
Есть где-то царство стойких и бесслезных,
И мнится, он к нему принадлежит.
Разумный! Или помнит римлян рослых,
Их твердый шаг, короткий меч и щит?
Поменьше страхов, жалоб и вопросов!
Ведь все равно обид не счесть и зол.
Как будто Цезарь — воин и философ —
Его из тьмы к нам за руку привел.
Средь кривизны веков и перекосов
Какой пример — его упрямый ствол!
* * *
Я без ума от лип прекрасных,
От их стволов волнообразных.
Мне все равно, когда умру.
Я насладился этим блеском,
Водил я пальцем по нарезкам,
Избороздившим их кору.
Под их раскидистою кроной
Ковер травы ярко-зеленой
И блеск прохладной полумглы.
И на зеленом ярком фоне
В ряду стоят в полунаклоне,
Как тени, черные стволы.
По листьям яркими ручьями,
Как бы запружено ветвями,
Струится солнце с вышины.
Тех, кто проходит мимо сада,
Пленяет жаркая прохлада,
Их лица к нам обращены.
Где птиц высокие кочевья,
Где блещут яркие деревья,
Там рай, там дом любимый мой.
Меня не будет — кроны эти
Напомнят вам: я жил на свете!
Мелькаю тенью голубой.
Вздымайте, сладостные липы,
Свои могучие изгибы,
Свою веселую красу —
Призыв к любви и милосердью
И приобщение к бессмертью
Тех, кто в тени стоит внизу.
* * *
Хороши рябины и березы,
Словно это блещут чьи-то слезы.
Легок мелколиственный их шум.
Вот уж ни величия, ни позы,
Никаких больших и гордых дум.
Ни речей о будущем России.
Девочки, скорей, они босые,
Пятки их мелькают и ступни,
Далеко до Рима, Византии.
Глупости да нежности одни.
Клен другое дело — меднолистый,
Общеевропейский друг тенистый,
Или дуб с полночною душой,
Рыцари, философы, солисты.
Или бук, чуть-чуть для нас чужой.
Шум
Березы нервно шелестят;
Осины — вообще панически;
Дуб — еле-еле, мрачноват;
А клен шумит меланхолически;
А белый тополь громче всех,
Я так люблю его кипение,
Наружу вывернутый мех;
А ива вся — недоумение:
Как можно плачущую так
Еще клонить, еще раскачивать?
А сосны сухо, кое-как;
А ели пасмурно и вкрадчиво;
Еще ольха — невнятный звук,
Тихоня, скучная попутчица.
Теперь сложи всё это вдруг —
И ты услышишь, что получится.
Ель
За то, что ель зимой зеленой быть умеет,
За то, что все мертвы — она одна жива
И в зимнем холоде, когда душа немеет,
Свои боярские вздымает рукава, —
Так дышат падуги на сцене и кулисы,
В театре, помните, свой бродит ветерок, —
Вечнозеленая, как лавр и кипарисы,
Но тех, изнеженных, сиять поставил Бог
У моря синего на белом солнцепеке,
За то, что ель зимой так чудно зелена,
Люблю понурую, — опережая сроки,
Твердит, что вечная нам предстоит весна.
Твердит, что вечная… Рукою ветвь заденешь,
Как будто частую погладишь бахрому.
Люблю колючую, ей как-то больше веришь:
Ведь если колется, то лгать ей ни к чему?
* * *
Ты мне ёлочки пышные хвалишь
Мимоходом, почти как детей.
Никогда на тропе не оставишь
Без вниманья их тёмных затей:
На ветру они машут ветвями
И, зелёные, в платьях до пят
Выступают гуськом перед нами,
Как инфанты Веласкеса, в ряд.
Полупризрачность, полупрозрачность,
Полудикость и взглядов косых
Исподлобья врожденная мрачность,
Затаенные колкости их.
Вот пригладят им брови и челки,
Поведут безупречных на бал.
Как тебе мои чинные ёлки?
Хорошо я о них рассказал?
* * *
Каково это ёлкой явиться на свет,
Не берёзой, не клёном, не дубом,
И дожить до восьми, до двенадцати лет
И заваленной быть лесорубом!
Мне, когда я увидел их в грузовике,
Стало стыдно и страшно, ей-богу.
И при чём Вифлеем здесь? Они ж не в песке,
Снег на жалких дрожал всю дорогу.
Я представил ужасную вырубку там,
Где они, подрастая, стояли.
Рождество — это радость, пришедшая к нам,
И гектары тоски и печали.
Стройный стан в серпантин будет, в блёстки одет,
И шары золотые повесят.
Справедливости не было в мире и нет,
Ею только клянутся и грезят.
* * *
Я и забыл, что мы купили ёлку.
Мне не спалось; я в комнату другую
Вошёл — она там пахла втихомолку
И уводила в глушь, бог весть какую.
В лесные дебри, сумрачную чащу,
В томленье зноя хвойного и бреда,
И в этой сладкой тьме животворящей
Она шепнула мне: не надо света!
И опустил я поднятую руку,
Не стал слепящей люстры зажигать я,
И мне казалось: рады мы друг другу
И заключён я в жаркие объятья.
На фоне книг, при стульях и комоде,
В глубокой тьме полуночного часа,
О, вот она, любовь моя к природе,
Как ни смешно звучит такая фраза!
* * *
Разве можно после Пастернака
Написать о ёлке новогодней?
Можно, можно! — звёзды мне из мрака
Говорят, — вот именно сегодня.
Он писал при Ироде: верблюды
Из картона, — клей и позолота, —
В тех стихах евангельское чудо
Превращали в комнатное что-то.
И волхвы, возможные напасти
Обманув, на валенки сапожки
Обменяв, как бы советской власти
Противостояли на порожке.
А сегодня ёлка — это ёлка,
И её нам, маленькую, жалко.
Веточка, колючая, как чёлка,
Лезет в глаз, — шалунья ты, нахалка!
Нет ли Бога, есть ли Он, — узнаем,
Умерев, у Гоголя, у Канта,
У любого встречного, — за краем.
Нас устроят оба варианта.
* * *
Летала бабочка одна
И перед нами на дорогу
Садилась, словно смущена
Тем, что одна летать должна,
Скрывая страх свой и тревогу.
И поминутно раскрывать
Свои узорчатые крылья,
Потом их складывать опять
И восхищать нас, развлекать,
Употребляя все усилья.
Всю смелость вкладывая в свой
Полет — не для себя, дрожащей,
Как палый лист, — для нас с тобой,
Чтоб знали мы, кто здесь, живой,
Владеет тайной настоящей.
* * *
Не знаю, кто таинственным стихам,
А музыке нас птицы научили.
По зарослям, по роще и кустам —
И дырочки мы в дудке просверлили.
Как отблагодарить учителей?
Молочная твоя кипит наука,
О, пеночка! За плеск восьмых долей,
За паузы, за Моцарта, за Глюка.
Не знаю, кто стихам — так далеко
Туманное и трудное начало.
Пока ты пела в чаще — молоко
На плитке у хозяйки убежало.
Стихи никто не пишет, кроме нас.
В них что-то есть от пота, есть от пыли.
Бессмертные, умрут они сейчас.
А музыке нас птицы научили!
* * *
Полюбил бы я зиму…
И. Анненский
Снегири прилетели,
Как весною грачи.
Их прельщают метели,
Тяжесть зимней парчи.
Может быть, это зяблик
Красногрудый такой,
Как старинный кораблик,
Чудный гость дорогой?
Как в листву, зарываясь
В белопенный снежок,
Он беспечен на зависть
И горит, как флажок.
Посреди обезлички,
Уготованной тьмой,
Разноцветные птички
Примиряют с зимой.
В этой сумрачной драме
Все же мы не одни:
Разделить ее с нами
Прилетают они.
Кто-то, стужей томимый,
Приуныл и притих.
Полюбил бы он зиму,
Если б вспомнил о них.
Дрозд
Дрозд — это не только английская птица,
Которую так полюбили поэты,
Живущие там, где туман сребролицый
Ложится на вереск, и виден в просветы
Кусочек площадки для гольфа, и парус,
Как пёрышко воткнутый в волны, белеет, —
Дрозд — это и наше смиренье, и старость,
И радость, вот только он петь не умеет.
Дрозд — это и наше везенье и горе,
Находка для мрачно блестящего взгляда,
Вот только ни замка не видно, ни моря,
И он безголосый, такая досада,
Коричнево-пасмурный чаще, чем черный,
И все-таки родину я не покину,
Да, без музыкального слуха, и вздорный,
И так черноплодную любит рябину.
Ласточка
С утра по комнате кружа,
С какой готовностью душа
Себе устраивает горе!
(Так лепит ласточка гнездо.)
Не отвлечет её ничто
Ни за окном, ни в разговоре.
Напрасно день блестящ и чист,
Её не манит клейкий лист,
Ни стол, ни книжная страница.
Какой плохой знаток людей
Сказал, что счастье нужно ей?
Лишь с горем можно так носиться.
* * *
Вот ласточка, выставив крылья наружу,
Как бы опираясь на них, из гнезда
С трудом вылезает, — а ты свою душу
Ей мысленно уподоблял иногда!
Не так это просто — житьё под карнизом,
Как будто в кармашке — в нашлёпке лепной
Со щелью вверху и замазанной снизу,
И всю эту глину скрепила слюной.
Наверное, главное — это не трусить,
Не в этом ли нас уверяет она?
Не так ли гимнастка рискует на брусьях?
Фотограф заснял нам её из окна.
И что-то в ней даже от канатоходца
Есть, крылья снаружу, а хвост ещё там,
В гнезде, — эта жизнь нелегко ей даётся,
Не так беспечально, как кажется нам.
Дятел
Дятел у нас на участке живет
Из одного поколенья в другое,
Клювом по старому дереву бьет,
Радуя стуком нас — не беспокоя.
Как хорошо! Постучит, постучит —
И перестанет. И пауза длится
Долго. Прилежен и так деловит,
Что удивляешься: разве он птица?
С красной головкой и в черном плаще,
Клювом личинки какие-то, крохи
Пробуя, кто он такой вообще?
Венецианец барочной эпохи?
Где его счастье, покой и ночлег?
Явно живет на земле не затем он.
Радуюсь я, что он не человек,
И хорошо, что не ангел, не демон!
Ах, трясогузка…
Ах, трясогузка, чудесная птичка,
Мелкая птичка, трясущийся хвостик,
Нравится мне твоя глупая кличка,
Хвост вроде палочки твой или трости,
Нет, вроде полочки, только поставить
Нечего мне на неё: маловата.
Хочется взять тебя в руки, погладить,
Но, не взлетев, убежала куда-то.
Ах, трясогузка, чудесная птичка,
Бойкая, важности нет в ней и спеси.
Нравится мне невеличка, ресничка!
Слово найду для неё — поднебесье.
Кто-нибудь скажет: зачем тебе это?
И пристыдит меня или осудит.
Но трясогузки в стихах у поэта
Ни одного я не помню, — пусть будет!
* * *
Я спугнул голубиную стаю,
Я шагнул — и взлетела она
Так, как будто я ей угрожаю
Горем, гибелью, о, как грустна
Голубиная жизнь, беззащитна,
Вечный ужас и трепет терпя.
Тише, голуби, как вам не стыдно?
Вы пугаете сами себя.
Я и сам испугаюсь немного,
Так взлетели вы, с шумом таким.
И стыжусь голубиного бога,
Словно я виноват перед ним.
Я пройду, торопливый прохожий,
Для несчастных созданий чужой.
Вы не знаете, как мы похожи,
Нет, не образом жизни — душой!
* * *
Обман, предательство, вражда,
Абсурд в раскрашенных обложках.
Разочарован в людях? Да.
Но не в собаках и не в кошках.
И клен ни в чем не запятнал
Себя, и тешит взгляд синица.
К тому, что я сейчас сказал,
Всерьез не стоит относиться.
Изольде ласточка верна,
И Дездемону помнит ива.
А мизантропия смешна.
Быть мизантропом некрасиво.
* * *
Иногда собаки, и правда, с такой тоской
И смятеньем глядят нам в глаза, иногда вороны
Так умны, словно поняли басню, — и смех людской
Их обидел, у них, так сказать, есть свои резоны,
Иногда кошка так поглядит, словно все про нас
Знает, лошадь посмотрит цыганская как философ,
Словно жить на земле им случалось уже не раз
И несчетное множество горьких задать вопросов.
Иногда понимаешь, что разум вокруг разлит
По большим черепам и по хрупким, миниатюрным,
Как по ведрам, кувшинам, стаканам — и в них блестит,
Быть начитанным? — да! как сосед говорит, культурным,
Но важней интуиция: Павел Кузьмич, смотри,
Как задумался Тузик, пушистым хвостом виляя:
Разве справочники объяснят ему, словари,
Отчего все так грустно, откуда тоска такая?
* * *
Ребенку нравится, что на земле живут
Не только люди — кошки тоже.
Собаки, голуби, вороны тут как тут,
А в зоопарк его однажды приведут —
Ах, зебры, как они на вымысел похожи!
Ребенку кажется, что он — один из них,
Хвостатых, сумчатых, крылатых, полосатых,
Зубастых, в войлочных нарядах, в шерстяных,
Он видит родственников в них, друзей своих,
А не отверженных, судьбой в тиски зажатых.
В их равноправие с ним свято верит он,
Что уважения они достойны, ласки
И не глупей его. Смотри, как важен слон!
А волк у проруби лисицей посрамлен,
И все — участники одной волшебной сказки.
* * *
Шли дорогой заросшей,
А когда-то проезжей,
И скользили подошвы
По траве запотевшей,
И две бабочки рядом
С нами, нам подражая,
Вились, шелком крылатым
Долго нас провожая.
О, какая глухая
И забытая всеми;
Сонно благоухая
И дымясь, как в эдеме,
До чего ж она густо
Заросла, лежебока!
Неужели искусство
Зарастет, как дорога?
Может быть! Почему бы
И не стать ему лишним?
Заговаривать зубы
Сколько можно? Всевышний
Даст нам лучшие игры
И другие услады:
Вот ведь Криты и Кипры
Рухнули и Эллады.
И кино не похоже
На себя: приуныло.
Да и живопись тоже
В тупике, и чернила
Стихотворные блёклы.
Тем приятней и слаще
Нам брести одиноко
По заросшей и спящей.
* * *
Что делать с первым впечатленьем?
Оно смущает и томит.
Оно граничит с удивленьем
И ни о чем не говорит.
Оно похоже на границу,
И всё как будто бы за ней
Трава иначе серебрится,
А клюква слаще и крупней.
Что делать с первым впечатленьем
В последующие часы?
Оно проходит дуновеньем
Чужой печали и красы.
И повторится вряд ли снова,
И проживет не много дней,
Но настоящего, второго,
Оно и ярче, и милей.
* * *
Я вспомнил улыбку чудесную эту,
Которой художник сумел наделить
Хозяек и горничных, радуясь свету,
Вот он и окно не забыл приоткрыть.
Вот он и бокал шаровидный поставил
На стол, и кувшин попросил подержать.
И кресло подвинул, и скатерть поправил,
Чтоб ты этой жизни поверил опять.
Поверил, припал к ней хотя б на минуту,
Приник и свои огорченья забыл.
Забудь, постарайся! Я тоже забуду,
Мне так этот дворик приятен и мил!
Так нравится комната с плиточным полом!
В лицо этой жизни ещё раз взгляни
С доверием к ней и в унынье тяжёлом, —
Недаром же ей улыбались они!
* * *
Улыбнись. Нам улыбка идёт.
Мрак земной раздвигает она.
Это мышц лицевых переплёт,
Шорох мускульного волокна.
Это трепет нейронных цепей,
Подневольный, запутанный путь.
Улыбнись. Улыбнуться трудней,
Чем, нагнувшись, поднять что-нибудь.
Я забыл, как почти невзначай
Это делалось тысячу раз.
Кто напомнит, какой Хокусай,
Леонардо, прищуривший глаз?
Саблевидная, сердце пронзи,
Чуть заметная, губы раздвинь,
Всё равно, в той ли, в этой связи.
Даже если горька как полынь.
* * *
Не просишь ни о чем, не должен никому.
М. Ломоносов
Учитель, врач, механик, офицер,
Садовник… Есть с кого нам брать пример
Достоинства, и скромности, и чести.
Не надо обольщений и химер,
А также поклонения и лести.
И слава — дым, не стоит жить в дыму.
Мирская власть ни сердцу, ни уму
Не служит, и в богатстве счастья нету.
Зато и впрямь не должен никому
Кузнечик — как люблю я фразу эту!
Земная жизнь… Среди ее даров
Один из лучших — стройный лад стихов.
Не заносись! Ты скромным занят делом.
И хорошо бы съездить в Петергоф
И побродить по травам запотелым…
Классификация
Меланхолик, сангвиник, холерик, флегматик —
Так в шестнадцатом веке, в эпоху Монтеня,
Поделили людей, очень правильно, кстати,
Не учтя только отсветов и светотени,
Вспышки гнева, затмение или безумье,
Наважденье, влиянье побочных условий,
Непонятную грусть, например, в полнолунье,
И прилив к голове застоявшейся крови.
А ещё мне смешно, что приписан к планетам
Каждый тип, закреплён за созвездием прочно,
Только знает ли небо ночное об этом
Что-нибудь? А дневное не ведает точно.
Задыхаться, любить, возмутиться до дрожи,
Опечалиться, вспомнив обидную фразу…
Но одно я доподлинно знаю: не может
Быть поэтом флегматик, и не был ни разу.
Лестница
Есть лестницы: их старые ступени
Протёрты так, как будто по волнам
Идёшь, в них что-то вроде углублений,
Продольных в камне выемок и ям,
И кажется, что тени, тени, тени
Идут по ним, не видимые нам.
И ты ступаешь в их следы — и это
Всё, что осталось от людей, людей,
Прошедших здесь, — вещественная мета,
И кажется, что ничего грустней
На свете нет, во тьму ушли со света,
О, лестница, — страна теней, теней.
* * *
Когда тот польский педагог,
В последний час не бросив сирот,
Шел в ад с детьми и новый Ирод
Торжествовать злодейство мог,
Где был любимый вами бог?
Или, как думает Бердяев,
Он самых слабых негодяев
Слабей, заоблачный дымок?
Так, тень среди других теней,
Чудак, великий неудачник.
Немецкий рыжий автоматчик
Его надежней и сильней,
А избиением детей
Полны библейские преданья,
Никто особого вниманья
Не обращал на них, ей-ей.
Но философии урок
Тоски моей не заглушает,
И отвращенье мне внушает
Нездешний этот холодок.
Один возможен был бы бог,
Идущий в газовые печи
С детьми, под зло подставив плечи,
Как старый польский педагог.
* * *
Рай — это место, где Пушкин читает Толстого.
Это куда интереснее вечной весны.
Можно, конечно, представить, как снова и снова.
Луг зацветает и все деревца зелены.
Но, кроме пышной черемухи, пухлой сирени,
Мне, например, и полуденный нравится зной,
Вечера летнего нравятся смуглые тени.
Вспомни шиповник — и ты согласишься со мной.
Гости съезжались на дачу… Случайный прохожий.
Скопище видел карет на приморском шоссе.
Все ли, не знаю, счастливые семьи похожи?
Надо подумать еще… Может быть, и не все.
* * *
Узнай мы сегодня, что света конец предрешен,
Назначены сроки и врежется в землю комета, —
Таков ее крен, безутешный и страшный наклон,
Все можно исправить, но только не это, не это,
Какой бы прекрасной нам жизнь показалась опять,
О как мы ее возжелали бы вновь, полюбили!
Пошли бы на выставку: живопись — вот благодать!
А смерть не ворвись к нам — и выставку б мы пропустили.
Узнай мы сегодня, — схватились бы мы за стихи,
Вот только что выбрать... я Пушкина выбрал бы тоже ...
Узнай мы сегодня... что страхи? какие грехи?
Ты, запах сирени, вы, приступы лиственной дрожи...
Поехали б в Африку! Я никогда, никогда
Не думал увидеть Найроби и Килиманджаро
С его ледником — голубое пылание льда...
А пламя любви... А последняя в жизни сигара...
Последний бокал золотого, как рай, коньяка...
Посматривали бы на небо... все ближе, все ближе
Комета... Дай руку... Ах, вместе и гибель легка!
Так слушай же музыку, радуйся морю, живи же...
Комментариев нет
Отправить комментарий