Фото: Борис Дембицкий / ИТАР-ТАСС |
9 января 2023 года русскому поэту Борису Алексеевичу Чичибабину (наст. фамилия Полушин) исполнилось бы 100 лет. (9.01.1923 г., Кременчуг — 15.12.1994 г., Харьков). Он умер, не дожив месяца до своего 72-летия. За много лет до этого, в стихотворении «Пастернаку» он предсказал пору собственной смерти и даже погоду, какая будет во время его похорон:
Ужели проныра и дуб
эпохе угоден,
а мы у друзей на виду
из жизни уходим.
Уходим о зимней поре,
не кончив похода.
Какая пора на дворе,
какая погода!..
Обстала, свистя и слепя,
стеклянная слякоть.
Как холодно нам без тебя
смеяться и плакать.
Биография поэта, написанная его женой Лилией Семеновной Карась-Чичибабиной — с сайта http://chichibabin.narod.ru/:
Вся его жизнь прошла на
Украине, за исключением 5 лет ГУЛАГа. В 1940 г. окончил школу и поступил на
исторический факультет ХГУ. Война прервала учебу, и с 1942 по 1945 гг.
Чичибабин проходил воинскую службу в Закавказском военном округе. В 1945 г.
демобилизовался и поступил на филологический факультет Харьковского
университета. Сдавал экзамены за 1 и 2 курс, но в июне 1946 г. был арестован в
Харькове, отправлен на Лубянку в Москву, а оттуда (через Лефортовскую тюрьму) в
Вятлаг (Кировская область, Россия). Освобожденный в 1951г., зарабатывал на
жизнь случайными работами, пока не окончил в 1953 г. бухгалтерские курсы. До
1962г. работал бухгалтером.
В 1963 г. одновременно в
Москве и в Харькове выходят сборники его стихотворений. В них, как и в вышедших
затем в Харькове до 1968г. двух сборниках, отсутствуют главные его стихи, кроме
того, многие изуродованы цензурой. С 1964 по 1966 гг. руководил литературной
студией, которая была закрыта в 1966 г. по идеологическим соображениям.
Чичибабин вынужден был снова устраиваться на конторскую работу и с 1966 по 1989
гг. работал в Харьковском трамвайно-троллейбусном управлении в должности
экономиста-товароведа. В 1966 г. был принят в Союз Писателей СССР.
С 1968 г., пережив
сильный духовный кризис, решает писать так, как ему диктует совесть, не
считаясь с усиливающимся идеологическим прессом, оставляя сознательно всякую
надежду быть опубликованным при жизни. Правда, в московском «самиздате» в 1972 г.
вышел сборник его стихотворений. Следствием этого было исключение Чичибабина из
СП СССР в 1973 г. и замалчивание его имени в течении пятнадцати лет.
Перестройка вернула
Чичибабина читателю. С 1987/88 гг. подборки стихотворений публикуются в
литературных газетах и журналах. Читатель заново знакомится с Чичибабиным по
публикациям о нем, по интервью с ним. Проходят творческие вечера поэта в разных
городах. Чтение Чичибабиным своих стихотворений незабываемо. В 1989 г. на фирме
«Мелодия» вышла авторская пластинка «Колокол».
Поэзия Чичибабина,
отразившая трагический путь общества, несет отпечаток внутренней свободы,
нравственного поиска и ответственности человека перед Богом. В творчестве
Чичибабина органически переплелись философская, гражданская, любовная и
пейзажная лирика. Чичибабин — поэт сложной и богатой стиховой культуры, вобравшей
лучшие традиции русской поэзии. Родившись на Украине, он был крепко связан с ее
историей, знал, любил и ценил украинскую поэзию, которая стала одним из
источников его творчества.
В 1990 г. за книгу «Колокол»
поэт удостоен Государственной премии СССР. В 1993 г. Литературно-общественное
движение «Апрель» наградило Чичибабина премией имени А. Д. Сахарова «За
гражданское мужество писателя».
Чичибабин — автор
поэтических сборников: «Молодость» (Москва, 1963); «Мороз и солнце» (Харьков,
1963); «Гармония» (Харьков, 1965); «Плывет Аврора» (Харьков, 1968); «Колокол»
(Москва, 1989); «Мои шестидесятые» (Киев, 1990); «Колокол» (Москва, 1991); «82
сонета + 28 стихотворений о любви» (Москва, 1994); «Цветение картошки» (Москва,
1994). Последний сборник «В стихах и прозе» (Харьков, 1995), подготовленный
самим поэтом, был издан уже после его кончины. В 1998 году в Харькове вышла
книга, посвященная памяти поэта — «Борис Чичибабин в статьях и воспоминаниях».
* * *
Б.
Чичибабину
Говорить по душам все
трудней в наши душные дни.
Доверяю стихам, но
приходят к поэтам они
С каждым годом все реже
и реже.
Пусть ползет полосой за
волной серой гальки накат,
Как подаренный грош, за
щекой — сердолик и агат
Все еще бережет
побережье.
Я охотно отдам за
хохлацкий купон по рублю,
Лишь бы встретиться нам
— вдалеке я молюсь и молю
О всевышне дарованном
часе,
Долгожданном, когда
кипарис заволнуется весь,
Тиражируя весть, что
Борис Алексеевич здесь,
С Лилей он на заветной
террасе.
Те же розы, кусты тамариска
и россыпи звезд...
Море, знаешь ли ты, что
Россия — за тысячу верст,
Что твой берег — уже
зарубежье?
Думал ли Коктебель, дом
Волошина и Карадаг,
Что граница, кромсая
страну так и сяк,
Побережье на ломти
нарежет?
Катастрофа, державный
склероз, но не верится мне.
Как и Вы, я прирос к
этой вечно несчастной стране.
Не согласен я с горем,
хоть режьте.
И пока я живу и дышу —
наяву и во сне
Неустанно ищу у
расколотой чаши на дне
Я последнюю каплю
надежды.
Как нам быть, дорогой, с
разделенной и горькой страной?
А у ней на большой
глубине есть запас золотой,
С оскуденьем нельзя
примириться.
А во мгле у поэтов есть
свой нерушимый союз,
Потому на земле никаких
я границ не боюсь,
Как велят нам
бессмертные птицы.
К. Ковальджи
Кирилл Ковальджи: «Борис Чичибабин вошел в современную русскую
поэзию сильным откровенным лириком и страстным гражданским поэтом (гражданским —
в лучшем смысле слова: «при совести» и независимости духа)».
Зинаида Миркина: «…Боль в стихах Бориса не застревает в
безвыходности, не ведет в тупик. Она просквожена любовью. Это тяжесть мира,
которую он никогда не сбросит. Приобщение к этой боли означает приобщение к
духовному труду, а не к отчаянью. Это так даже в самых трагических стихах».
Лев Аннинский: «Борис Чичибабин вошел когда-то в поэзию как
вестник сухой горечи. Врезался в хор поющих шестидесятников строчками: «И никто
нам не поможет. И не надо помогать». Таким и был до смерти».
Юрий Милославский: «Я считаю, а точнее, знаю Бориса Чичибабина
крупнейшим русским поэтом старшего поколения. И при этом еще надо учитывать,
что в истории русской культуры место чичибабинское много шире «просто»
поэтического. Борис Алексеевич Чичибабин есть проповедник определенных
нравственных истин; допустимо сказать, что существует некое учение Чичибабина
касательно постижения этих истин или, если угодно, того, что он понимал под
ними, под истинами…»
Бахыт Кенжеев: «…Впрочем, я знаю секрет обаяния стихов
Чичибабина. Он состоит всего лишь в сочетании упоминавшейся выше порядочности с
бесстрашием и искренностью. Ну и еще — с верой в несравненную ценность слова.
Добавим еще страстность и умение видеть духовное содержание во всем окружающем.
Кажется, все. Просто, правда? А вы сами попробуйте «взять кусок мрамора и
отсечь все лишнее»».
Марк Богославский: «…Сама «телесность» поэзии Чичибабина, ее
образная, звуковая, лексическая, интонационная фактура обладают некими таинственными
свойствами, которые обеспечивают стихам поэта вечную молодость, живую пульсацию».
Михаил Копелиович: «Чичибабин поздний — уже не просто сильный и
разносторонний лирик, изощренный в описаниях природных явлений и земных
страстей, а большой, оркестрового звучания поэт, продолжатель великого дела
Мандельштама и Пастернака, Ахматовой и Цветаевой, Заболоцкого и Тарковского.
Это поэт-мыслитель, претворивший великие философские формулы в чеканные
поэтические строки. Поэт-болетель за все несовершенство мира, за все его зло:
вчерашнее, сегодняшнее и завтрашнее. Поэт-прославитель вечного и вечно
обновляющегося чуда жизни…»
Стихотворения поэта:
Автобиография
Поэты были
большие, лучшие.
Одних — убили,
других — замучили.
Их стих богатый,
во взорах молнии.
А я — бухгалтер,
чтоб вы запомнили.
В гурьбе горластых —
на бой, на исповедь, —
мой алый галстук
пылал неистово.
Побит, залатан,
шального норова,
служил солдатом,
работал здорово.
Тружусь послушно,
не лезу в графы я.
Тюрьма да служба —
вся биография.
И стало тошно —
стара история —
страдать за то, что
страды не стоило.
Когда томятся
рабы под стражею,
какой кто нации,
у них не спрашиваю.
Сам с той же свитой
в безбожном гулеве
брожу, от Свифта
сбежавший Гулливер.
Идут на убыль
перчинки юмора,
смеются губы,
а сердце умерло…
Пиша отчеты,
рифмуя впроголодь,
какого черта
читать вам проповедь?
Люблю веселых
да песни пестую,
типичный олух
царя небесного.
За счастье, люди!
Поднимем — сбудется.
За всех, кто любит!
За всех, кто трудится!
9 января 1984 года
Изверясь в разуме и в
быте,
осмеян дельными людьми,
я выстроил себе обитель
из созерцанья и любви.
И в ней предела нет
исканьям,
но как светло и высоко!
Ее крепит армянский
камень,
а стены — Пущино с Окой.
Не где-нибудь, а здесь
вот, здесь вот,
порою сам того стыдясь,
никак не выберусь из
детства,
не постарею отродясь.
Лечу в зеленые заречья,
где о веселье пели сны,
где так черны все наши
речи
перед безмолвьем
белизны.
Стою, как чарка, на
пороге,
и вечность — пролеском у
ног.
Друг, обопрись на эти
строки,
не смертен будь, не
одинок...
Гремят погибельные годы,
ветшает судебная нить...
Моей спасительной
свободы
никто не хочет
разделить.
* * *
До гроба страсти не
избуду.
В края чужие не поеду.
Я не был сроду и не
буду,
каким пристало быть
поэту.
Не в игрищах
литературных,
не на пирах, не в дачных
рощах —
мой дух возращивался в
тюрьмах,
этапных, следственных и
прочих.
И все-таки я был поэтом.
Я был одно с народом
русским.
Я с ним ютился по
баракам,
леса валил, подсолнух
лускал,
каналы рыл и правду брякал.
На брюхе ползал
по-пластунски
солдатом части
минометной.
И в мире не было
простушки
в меня влюбиться
мимолетно.
И все-таки я был поэтом.
Мне жизнь дарила жар и
кашель,
а чаще сам я был не
шелков,
когда давился пшенной
кашей
или махал пустой кошелкой.
Поэты прославляли
вольность,
а я с неволей не
расстанусь,
а у меня вылазит волос
и пять зубов во рту
осталось.
И всё-таки я был поэтом,
и всё-таки я есмь поэт.
Влюбленный в черные
деревья
да в свет восторгов
незаконных,
я не внушал к себе
доверья
издателей и незнакомок.
Я был простой конторской
крысой,
знакомой всем грехам и
бедам,
водяру дул, с вождями
грызся,
тишком за девочками
бегал.
И все-таки я был поэтом,
сто тысяч раз я был
поэтом,
я был взаправдашним
поэтом
и подыхаю как поэт.
* * *
Не каюсь в том, о нет,
что мне казалось бренней
плоть — духа, жизнь —
мечты, и верю, что, звеня
распевшейся строкой,
хоть пять стихотворений
в летах переживут
истлевшего меня.
* * *
Мне горько, мне грустно,
мне стыдно с людьми,
когда они любят меня,
а нет в моем сердце
ответной любви,
и я им ни друг, ни
родня.
О, это — как будто на
званом пиру
пред всеми явиться нагу,
и кажется мне, что у
всех я беру,
а дать ничего не могу.
Ну вот я и роюсь в моей
кладовой,
спешу, суечусь,
бестолков:
ведь мне и отсрочка-то лишь
для того,
чтоб не оставалось
долгов.
Какой уж там образ,
какой уж там звон!
Мечусь между роз и
ромах:
скорей бы разделаться с
ложью и злом,
нашарить добро в
закромах.
Простите меня, что
несладок, неспел
мой плод и напрасен
азарт,
простите меня, кому я не
успел
просимого слова сказать.
Я только еще потому и
живой
и Божьему свету под
стать,
что всем полюбившим
обязан с лихвой
любовью и жизнью
воздать.
* * *
Не то добро, что я
стихом
дышу и мыслю с детства,
то бишь
считаю сущим пустяком
все то, что ты, вздыхая,
копишь.
Не то добро, что,
опознав
в захожем госте
однодумца,
готов за спором допоздна
развеселиться иль
надуться.
Не то добро, что эта
дурь,
что этот дар блажен и
долог,
что и в аду не отойду
от книжных тумбочек и
полок.
И если даже — всё в свой
час —
навеки выскажусь,
неведом,
строкой случайной
засветясь, —
добро опять-таки не в
этом.
Добро — что в поле под
лучом,
на реках, душу
веселящих,
я рос, ничем не отличен
от земляков ли, от
землячек.
Что — хоть и холоден
очаг,
что, хоть и слова
молвить не с кем, —
а до сих пор в моих
вещах
смеется галстук
пионерский.
Что в жизни, начатой с
азов,
с трубы, с костра, с
лесного хруста,
не токмо Пришвин и Бажов
меня учили речи русской.
Что, весь — косматой
плоти ком,
от бед бесчисленных не хныча,
дышал рекой, как
плотогон,
смолой и солнцем — как
лесничий.
Что, травы горькие
грызя,
и сам горячий, как
трава, я
в большие женские глаза
смотрел, своих не
отрывая.
Что, вечно весел и
здоров
(желая всем того ж
здоровья),
не терся у чужих столов
я
и не выклянчивал даров.
Что, всей душой служа
одной,
о коей сызмала хлопочем,
я был не раз и буду
вновь
ее солдатом и рабочим.
Печальная баллада о великом городе над Невой
Был город как соль у
России,
чье имя подобно звезде.
Раскатны поля городские,
каких не бывало нигде.
Петр Первый придумал
загадку,
да правнуки вышли слабы.
Змея его цапни за пятку,
а он лошака на дыбы.
Над ним Достоевского очи
и Блока безумный приют.
Из белого мрамора ночи
над городом этим плывут.
На смерти настоянный
воздух —
сам знаешь, по вкусу
каков, —
хранит в себе строгую
поступь
поэтов, царей,
смельчаков.
Таит под туманами шрамы,
а море уносит гробы.
Зато как серебряны
храмы,
дворцы зато как голубы.
В нем камушки кровью
намокли,
и в горле соленый комок.
Он плачет у дома на
Мойке,
где Пушкин навеки умолк.
Он медлит у каждого
храма,
у мраморных статуй и
плит,
отрытой строфой
Мандельштама
Ахматовой сон веселит.
И, взором полцарства
окинув,
он стынет на звонких
мостах,
где ставил спектакли
Акимов
и множил веселье Маршак.
Под пологом финских
туманов
загривки на сфинксах
влажны.
Уходит в бессмертье
Тынянов,
как шпага уходит в
ножны́.
Тот город — хранитель
богатства,
нет равных ему на Руси,
им можно всю жизнь
любоваться,
а жить в нем — Господь
упаси.
В нем пре́дала правду ученость,
и верность дала перекос,
и горько, при жизни еще,
нас
оплакала Ольга
Берггольц.
Грызет ли тоска
петербуржцев,
свой гордый покинувших
дом,
куда им вовек не
вернуться,
прельщенным престольным
житьем?
Во громе и пламени
ляснув
над черной, как век, крутизной,
он полон был райских
соблазнов,
а ныне он центр
областной.
Родной язык
1
Дымом Севера овит,
не знаток я чуждых
грамот.
То ли дело — в уши
грянет
наш певучий алфавит.
В нем шептать лесным
соблазнам,
терпким рекам рокотать.
Я свечусь, как благодать,
каждой буковкой обласкан
на родном языке.
У меня — такой уклон:
я на юге — россиянин,
а под северным сияньем
сразу делаюсь хохлом.
Но в отлучке или дома,
слышь, поют издалека
для меня, для дурака,
трубы, звезды и солома
на родном языке?
Чуть заре зарозоветь,
я, смеясь, с окошка
свешусь
и вдохну земную свежесть
—
расцветающий рассвет.
Люди, здравствуйте! И
птицы!
И машины! И леса!
И заводов корпуса!
И заветные страницы
на родном языке!
2
Слаще снящихся музы́к,
гулче воздуха над лугом,
с детской зыбки был мне
другом —
жизнь моя — родной язык.
Где мы с ним не
ночевали,
где не перли напрямик!
Он к ушам моим приник
на горячем сеновале.
То смолист, а то медов,
то буян, то нежным самым
растекался по лесам он,
пел на тысячу ладов.
Звонкий дух земли
родимой,
богатырь и балагур!
А солдатский перекур!
А уральская рябина!..
Не сычи и не картавь,
перекрикивай лавины,
о ветрами полевыми
опаленная гортань!..
Сторонюсь людей ученых,
мне простые по душе.
В нашем нижнем этаже —
общежитие девчонок.
Ох и бойкий же народ,
эти чертовы простушки!
Заведут свои частушки —
Кожу дрожью продерет.
Я с душою захромавшей
рад до счастья
подстеречь
их непуганую речь —
шепот солнышка с
ромашкой.
Милый, дерзкий, как и
встарь,
мой смеющийся, открытый,
розовеющий от прыти,
расцелованный словарь…
Походил я по России,
понаслышался чудес.
Это — с детства, это —
здесь
песни душу мне пронзили.
Полный смеха и любви,
поработав до устатку,
ставлю вольную палатку,
спорю с добрыми людьми.
Так живу, веселый
путник,
простодушный ветеран,
и со мной по вечерам
говорят Толстой и Пушкин
на родном языке.
* * *
Без всякого мистического
вздора,
обыкновенной кровью
истекав,
по-моему, добро и
здорово,
что люди тянутся к
стихам.
Кажись бы, дело
бесполезное,
но в годы памятного зла
поеживалась Поэзия, —
а все-таки жила!
О, сколько пуль в поэтов
пущено,
но радость пела в
мастерах,
и мстил за зло улыбкой
Пушкина
непостижимый Пастернак.
Двадцатый век болит и
кается,
он — голый, он — в
ожогах весь.
Бездушию политиканства
Поэзия — противовес.
На колья лагерей
натыканная,
на ложь и серость
осерчав,
поворачивает к Великому
человеческие сердца…
Не для себя прошу
внимания,
мне не дойти до тех
высот.
Но у меня такая мания,
что мир Поэзия спасет.
И вы не верьте в то, что
плохо вам,
перенимайте вольный дух
хотя бы Пушкина и Блока,
хоть этих двух.
У всех прошу, во всех
поддерживаю —
доверье к царственным
словам.
Любите Русскую Поэзию.
Зачтется вам.
Стихи о русской словесности
1
Ни с врагом, ни с другом
не лукавлю.
Давний путь мой темен и
грозов.
Я прошел по дереву и
камню
повидавших виды городов.
Я дышал историей России.
Все листы в крови — куда
ни глянь!
Грозный царь на кровли
городские
простирает бешеную
длань.
Клича смерть, опричники
несутся.
Ветер крутит пыль и
мечет прах.
Робкий свет пророков и
безумцев
тихо каплет с виселиц и
плах…
Но когда закручивался
узел
и когда запенивался
шквал,
Александр Сергеевич не
трусил,
Николай Васильевич не
лгал.
Меря жизнь гармонией
небесной,
отрешась от лживой
правоты,
не тужили бражники над
бездной,
что не в срок их годы
прожиты.
Не для славы жили, не
для риска,
вольной правдой души
утоля.
Тяжело Словесности
Российской.
Хороши ее Учителя.
2
Пушкин, Лермонтов,
Гоголь — благое начало,
соловьиная проза,
пророческий стих.
Смотрит бедная Русь в
золотые зерцала.
О, как ширится гул
колокольный от них!
И основой святынь, и
пределом заклятью
как возвышенно светит,
как вольно звенит
торжествующий над
Бонапартовой ратью
Возрождения русского
мирный зенит.
Здесь любое словцо
небывало значи́мо
и, как в тайне,
безмерны, как в детстве, чисты
осененные светом
тройного зачина
наши веси и грады, кусты
и кресты.
Там, за ними тремя, как
за дымкой Пролога,
ветер, мука и даль со
враждой и тоской,
Русской Музы полет от
Кольцова до Блока,
и ночной Достоевский, и
всхожий Толстой.
Как вода по весне,
разливается Повесть
и уносит пожитки, и
славу, и хлам.
Безоглядная речь.
Неподкупная совесть.
Мой таинственный Кремль.
Наш единственный храм.
О, какая пора б для души
не настала
и какая б судьба не
взошла на порог,
в мирозданье, где было
такое начало —
Пушкин, Лермонтов,
Гоголь, — там выживет Бог.
Пушкин — один
А личина одна у добра и
у лиха,
всё живое во грех
влюблено, —
столько было всего у
России великой,
что и помнить про то
мудрено.
Счесть ли храмы святые, прохлады
лесные,
грусть и боль неотпетых
гробов?
Только Пушкин один да
один у России —
ее вера, надежда,
любовь.
Она помнит его
светолётную поступь
и влюбленность небесную
глаз,
и, когда он вошел в ее
землю и воздух,
в его облик она
облеклась.
А и смуты на ней, и дела
воровские,
и раздолье по ним
воронью, —
только Пушкин один да
один у России —
мера жизни в безмерном
краю.
Он, как солнце над ней,
несходим и нетленен,
и, какой бы буран ни
подул,
мы берем его том и душою
светлеем,
укрепляясь от пушкинских
дум.
В наши сны, деревенские
и городские,
пробираются мраки со
дна, —
только Пушкин один да
один у России,
как Россия на свете
одна.
Так давайте доверимся
пушкинским чарам,
сохраним человечности
свет,
и да сбудутся в мире,
как нам обещал он,
Божий образ и Божий
завет.
Обернутся сказаньем
обиды людские
на восходе всемирного
дня, —
только Пушкин один да
один у России,
как одна лишь душа у
меня.
Поэты пушкинской поры…
Поэты пушкинской поры
в своих сердцах несли
сквозь годы
Ответственности и
Свободы
неразделенные миры.
О тайной вольности
восходы!
О веры вешние пиры!
В них страсть и вера, ум
и совесть,
обнявшись, шли одним
путем —
да разошлись они потом,
как Фет с Некрасовым,
поссорясь.
Поэты пушкинской поры,
чья в царстве льдов
завидна доля,
беспечны были и добры,
сады святынь растя и
холя.
И нам бесценны их дары.
Как высота святой горы,
где свет, и высь, и
даль, и воля,
пред низиной мирского
поля, —
поэты пушкинской поры.
Пушкин и Лермонтов
1
Никнет ли, меркнет ли
дней синева —
на́ небе горестном
шепчут о вечном родные
слова
маминым голосом.
Что там — над бездною
судеб и смут,
ангелы, верно, там?
Кто вы, небесные, как
вас зовут?
— Пушкин и Лермонтов.
2
В скудости нашей откуда
взялись,
нежные, во́ свете?
— Все перевесит
блаженная высь…
— Не за что, Господи!
Сколько в стремнины, где
кружит листва,
спущено неводов, —
а у ранимости лика лишь
два —
Пушкин и Лермонтов.
3
Детский, о Боже,
младенческий зов…
Черепом — в росы я…
Здесь их обоих — на
месте, как псов,
честные взрослые.
Вволю ль повыпито водочки
злой,
пуншей и вермутов?
Рано вы русскою стали
землей,
Пушкин и Лермонтов.
4
Что же в нас, люди,
святое мертво?
Кашель, упитанность.
Злобные алчники мира
сего,
как же любить-то нас?
Не зарекайтесь тюрьмы и
сумы —
экая невидаль!
Сердцу единственный
выход из тьмы —
Пушкин и Лермонтов.
5
Два белоснежных, два
темных крыла,
зори несметные, —
с вами с рожденья душа
обрела
чары бессмертия.
Господи Боже мой, как
хорошо!
Пусто и немотно.
До смерти вами я
заворожен,
Пушкин и Лермонтов.
6
Крохотка неба в тюремном
окне…
С кем перемолвитесь?..
Не было б доли, да
выпала мне
вечная молодость.
В дебрях жестокости
каждым таясь
вздохом и лепетом,
только и памяти мне —
что о вас,
Пушкин и Лермонтов.
7
Страшно душе меж темнот
и сует,
мечется странница.
В мире случайное имя «поэт»
в Вечности славится.
К чуду бессуетной жизни
готов,
в радость уверовав,
весь я в сиянии ваших
стихов,
Пушкин и Лермонтов.
Путешествие к Гоголю
1
Как утешительно-тиха
и как улыбчиво-лукава
в лугов зеленые меха
лицом склоненная
Полтава.
Как одеяния чисты,
как ясен свет, как звон
негулок,
как вся для медленных
прогулок,
а не для бешеной езды.
Здесь Божья слава сердцу
зрима.
Я с ветром вею, с
Ворсклой льюсь.
Отсюда Гоголь видел
Русь,
а уж потом смотрел из
Рима…
Хоть в пенье радужных
керамик,
в раю лошадок и цветов
остаться сердцем не
готов,
у старых лип усталый
странник, —
но так нежна сия земля
и так добра сия десница,
что мне до смерти будут
сниться
Полтава, полдень,
тополя.
Край небылиц, чей так
целебен
спасенный чудом от обнов
реки, деревьев и домов
под небо льющийся
молебен.
Здесь сердце Гоголем
полно
и вслед за ним летит по
склонам,
где желтым, розовым,
зеленым
шуршит волшебное панно.
Для слуха рай и рай для
глаза,
откуда наш провинциал,
напрягшись, вовремя попал
на праздник русского
рассказа.
Не впрок пойдет ему
отъезд
из вольнопесенных
раздолий:
сперва венец и
Капитолий,
а там — безумие и крест.
Печаль полуночной
чеканки
коснется дикого чела.
Одна утеха — Вечера
на хуторе возле
Диканьки…
Немилый край, недобрый
час,
на людях рожи нелюдские,
—
и Пушкин молвит,
омрачась:
— О Боже, как грустна
Россия!..
Пора укладывать багаж.
Трубит и скачет Медный
всадник
по душу барда. А пока ж
он — пасечник, и солнце —
в садик.
И я там был, и я там пил
меда, текущие по хвое,
где об утраченном покое
поет украинский ампир…
2
А вдали от Полтавы,
весельем забыт,
где ночные деревья
угрюмы и шатки,
бедный-бедный
андреевский Гоголь сидит
на Собачьей площадке.
Я за душу его всей душой
помолюсь
под прохладной листвой
тополей и шелковиц,
но зовет его вечно
Великая Русь
от родимых околиц.
И зачем он на вечные
веки ушел
за жестокой звездой
окаянной дорогой
из веселых и тихих
черешневых сел,
с Украины далекой?
В гефсиманскую ночь не
моли, не проси:
«Да минует меня эта
жгучая чара», —
никакие края не дарили
Руси
драгоценнее дара.
То в единственный раз
через тысячу лет
на серебряных крыльях
ночных вдохновений
в злую высь воспарил —
не писательский, нет —
мифотворческий гений…
Каждый раз мы приходим к
нему на поклон,
как приедем в столицу
всемирной державы,
где он сиднем сидит и
пугает ворон
далеко от Полтавы.
Опаленному болью, ему
одному
не обидно ль, не холодно
ль, не одиноко ль?
Я, как ласточку, сердце
его подниму.
— Вы послушайте, Гоголь.
У любимой в ладонях из
Ворсклы вода.
Улыбнитесь, попейте-ка
самую малость.
Мы оттуда, где, ветрена
и молода,
Ваша речь начиналась.
Кони ждут. Колокольчик
дрожит под дугой.
Разбегаются люди —
смешные козявки.
Сам Сервантес Вас за
руку взял, а другой
Вы касаетесь Кафки.
Вам Италию видно. И Волга
видна.
И гремит наша тройка по
утренней рани.
Кони жаркие ржут. Плачет
мать. И струна
зазвенела в тумане…
Он ни слова в ответ, ни
жилец, ни мертвец.
Только тень наклонилась,
горька и горбата,
словно с милой Диканьки
повеял чабрец
и дошло до Арбата…
За овитое терньями
сердце волхва,
за тоску, от которой вас
Боже избави,
до полынной земли,
Петербург и Москва,
поклонитесь Полтаве.
Памяти Грина
Шесть русских прозаиков, которых
я взял бы с собой в пустыню, это:
Гоголь, Толстой, Достоевский, Чехов,
Пришвин и — Александр Грин.
Какой мне юный мир на
старость лет подарен!
Кто хочешь приходи —
поделим пополам.
За верность детским
снам, о, как я благодарен
Бегущей по волнам и Алым
парусам.
На русском языке, по
милости Аллаха,
поведал нам о них в
недавние лета
кабацкий бормотун,
невдалый бедолага,
чья в эту землю плоть
случайно пролита.
Суди меня, мой свет,
своей улыбкой темной,
жеватель редких книг по
сто рублей за том:
мне снится в добрый час
тот сказочник бездомный,
небесную лазурь
пронесший сквозь содом.
Мне в жизни нет житья
без Александра Грина.
Он с луком уходил пасти
голодный год
в языческую степь, где
молочай и глина,
его средь наших игр
мутило от нагот.
По камушкам морским он
радости учился,
весь застлан синевой, —
уж ты ему прости,
что в жизни из него
моряк не получился,
умевшему летать к
чемушеньки грести,
что не был он похож на
доброго фламандца,
смакующего плоть в
любезной духоте,
но, замкнут и колюч, —
куда ж ему сравняться
в приятности души с
Антошей Чехонте.
Упрямец и молчун, угрюмо
пил из чаши
и в толк никак не брал,
почто мы так горды,
как утренняя тень, он
проходил сквозь наши
невнятные ему застолья и
труды.
С прозрения по гроб он
жаждал только чуда,
всю жизнь он прожил там
и ни минуты здесь,
а нам и невдомек, что
был он весь оттуда,
младенческую боль мы
приняли за спесь.
Ни родины не знал, ни в
Индии не плавал,
ну лакомка, ну враль,
бродяга и алкаш, —
а ты игрушку ту, что нам
подсунул дьявол,
рассудком назовешь и
совесть ей отдашь.
А ты всю жизнь стоишь
перед хамлом навытяжь,
и в службе смысла нет, и
совесть не грызет,
и все пройдет как бред,
а ты и не увидишь,
как солнышко твое зайдет
за горизонт…
Наверно, не найти средь
русских захолустий
отверженней глуши, чем
тихий Старый Крым,
где он нашел приют своей
сиротской грусти,
за что мы этот край ни
капли не корим.
От бардов и проныр в
такую даль заброшен, —
я помню как теперь:
изглодан нищетой,
идет он в Коктебель, а
там живет Волошин, —
о, хоть бы звук один
сберечь от встречи той!
Но если станет вдруг вам
ваша жизнь полынна,
и век пахнёт чужим, и
кров ваш обречен,
послушайтесь меня,
перечитайте Грина,
вам нечего терять, не
будьте дурачьем.
Сонет с Маршаком
В краю, чье имя —
радости синоним,
на берегу, зеленом и
морском,
смутясь до слез и в
трепете сыновнем,
мне говорить случилось с
Маршаком.
Я час провел с веселым
мастаком,
как сердце, добрым,
вовсе не сановным.
Сияло детство щедрое
само в нем
и проливалось солнечным
стихом.
Седым моржом наморщенный
Маршак
судил мой жар, стараясь
быть помягче.
Бесценный клад зарыт в
моих ушах.
Ему б — мой век, а мне б
— его болячки.
И что мне зной, и что
мне мошкара?
Я горд, как черт, что
видел Маршака.
Паустовскому
Не уподобившись волхвам,
не видя света из-за
марева,
я опоздал с любовью к
Вам
на полстолетия без
малого.
Но что ни год от Ваших
чар
все чаще на душу — о
Боже мой —
нисходит светлая печаль
и свежесть вести
неопошленной.
На море Черном, на Оке
ль
мне Ваше слышится
дыхание, —
седого юношества хмель
с годами все
благоуханнее.
Места, что были Вам
милы,
и я люблю безоговорочно:
святое из житейской мглы
выходит ярко и
осколочно, —
и тех осколков чистота
все светоносней и
нетленнее.
О Боже, как юна мечта
и как старо
осуществление!
Мир дышит лесом и травой
как бы в прозрачности
предутренней, —
нет зренья в прозе
мировой
восторженней и
целомудренней.
И мне светлее оттого,
что в скуке ль будня, в
блеске ль праздника
я столько раз ни одного
не перечитываю классика.
* * *
Покамест есть охота,
покуда есть друзья,
давайте делать что-то,
иначе жить нельзя.
Ни смысла и ни лада,
и дни как решето, —
и что-то делать надо,
хоть неизвестно что.
Ведь срок летуч и
краток,
вся жизнь — в одной
горсти, —
так надобно ж в порядок
хоть душу привести.
Давайте что-то делать,
чтоб духу не пропасть,
чтоб не глумилась челядь
и не кичилась власть.
Никто из нас не рыцарь,
не праведник челом,
но можно ли мириться
с неправдою и злом?
Давайте делать что-то
и, черт нас подери,
поставим Дон Кихота
уму в поводыри.
Пусть наша плоть недужна
и безысходна тьма,
но что-то делать нужно,
чтоб не сойти с ума.
Уже и то отрада
у запертых ворот,
что все, чего не надо,
известно наперед.
Решай скорее, кто ты,
на чьей ты стороне, —
обрыдли анекдоты
с похмельем наравне.
Давайте что-то делать,
опомнимся потом, —
стихи мои и те вот
об этом об одном.
За Божий свет в ответе
мы все вину несем.
Неужто все на свете
окончится на сем?
Давайте ж делать то, что
Господь душе велел,
чтоб ей не стало тошно
от наших горьких дел!
Вечная музыка мира — любовь
Вечная музыка мира —
любовь,
вечное чудо любви…
Льющимся пламенем в
люльке лесов
славят весну соловьи.
Молодость-злюка, молю,
замолчи!
Людям к лицу доброта.
Слышишь, нас кличут
лесные ключи,
клены шумят у пруда.
Радостным утром с
подругой удрав,
на золотом берегу
алгебру запахов учим у
трав,
алую заповедь губ.
Жарко от шарфа шальной
голове,
сбрось его с бронзовых
плеч.
Светом и нежностью пьян
соловей,
пчелам не жалить, не
жечь.
Рядом с любимой, с
ромашкой во рту,
всею судьбой прожитой
кланяюсь ласке, дарю
доброту,
пренебрегаю враждой.
Доченька дождика, смейся
и верь,
ветром в ладонях владей.
Сосны, как сестры,
звенят в синеве.
Солнце вселилось в
людей.
Плещутся желтые волны
хлебов
в жаркие плечи твои…
Вечная музыка мира —
любовь,
вечное чудо любви.
* * *
Месяц прошел и год,
десять пройдет и сто, —
дышит — поет внизу море
в барашках белых.
Ласточкино гнездо,
Ласточкино гнездо —
нежного неба зов, южного
моря берег.
Прожитых дней печаль
стихла и улеглась.
Чайки сулят покой.
Звездно звенят цикады.
Близким теплом души,
блеском любимых глаз
в Ласточкином гнезде так
неземно тиха ты.
Наши сердца кружит
солнца и моря хмель,
память забыла все
горести и ненастья.
Почка лозы святой —
пушкинская свирель —
путников вновь свела в
замке добра и счастья.
Сладостно-солона вечная
синева,
юность ушла в туман на
корабле прошедшем.
«Ласточкино гнездо» —
ласковые слова,
те, что не раз, не два
мы в тишине прошепчем.
Как за волной волна,
тайне душа верна.
Спят за горой гора в
свете от кипарисов.
Давние времена, славные
имена
как ветровой привет и
как заветный вызов.
Стань для меня с тобой
памятью и звездой,
где, как веков настой,
море шумит в пещерах,
Ласточкино гнездо,
Ласточкино гнездо —
нежного неба зов, южного
моря берег.
* * *
В лесу, где веет Бог,
идти с тобой неспешно…
Вот утро ткет паук —
смотри не оборви…
А слышишь, как звучит
медлительно и нежно
в мелодии листвы мелодия
любви?
По утренней траве как
путь наш тих и долог!
Идти бы так всю жизнь —
куда, не знаю сам.
Давно пора начать
поклажу книжных полок, —
и в этом ты права, —
раздаривать друзьям.
Нет в книгах ничего о
вечности, о сини,
как жук попал на лист и
весь в луче горит,
как совести в ответ
вибрируют осины,
что белка в нашу честь с
орешником творит.
А где была любовь, когда
деревья пахли
и сразу за шоссе
кончались времена?
Она была везде, кругом и
вся до капли
в богослуженье рос и
трав растворена.
Какое счастье знать, что
мне дано во имя
твое в лесу твоем лишь
верить и молчать!
Чем истинней любовь, тем
непреодолимей
на любящих устах
безмолвия печать.
Яблоня
Чем ты пахнешь, яблоня —
золотые волосы?
Дождевыми каплями,
тишиною по лесу,
снегом нерастаянным,
чем-то милым сызмала,
дорогим, нечаянным,
так что сердце стиснуло,
небесами осени,
тополями в рубище,
теплыми колосьями
на ладони любящей.
Дождик
День за днем жара такая
все —
задыхайся и казнись.
Я и ждать уже закаялся.
Вдруг откуда ни возьмись
с неба сахарными каплями
брызнул, добрый на
почин,
на неполитые яблони,
огороды и бахчи.
Разошлась погодка
знатная,
с похмела тряхнув
мошной,
и заладил суток на двое
теплый, дробный,
обложной.
Словно кто его просеивал
и отрушивал с решёт.
Наблюдать во всей красе
его
было людям хорошо.
Стали дали все
позатканы,
и, от счастья просияв,
каждый видел: над
посадками —
светлых капель кисея.
Не нарадуюсь на дождик.
Капай, лейся, бормочи!
Хочешь — пей его с
ладошек,
хочешь — голову мочи.
Миллион прозрачных
радуг,
хмурый праздник озарив,
расцветает между грядок
и пускает пузыри.
Нивы, пастбища, леса ли
стали рады, что мокры,
в теплых лужах заплясали
скоморохи-комары.
Лепестки раскрыло
сердце,
вышло солнце на лужок —
и поет, как в дальнем
детстве,
милой родины рожок.
Цветение картошки
Мы выбрались полоть
сорняк на огороде.
В нас радуется плоть
сочувственной природе.
В сей миг с тобой, со
мной
по всей, поди, России
спасаются землей
семейства городские.
Она еще сыра,
по ней идешь, как в
ластах,
от дождика, с утра
смочившего участок.
Рубахи поснимав,
в старании упорном
выводим письмена
зеленые на черном.
Расправившись с травой,
сминаемой в охапку,
пройдешь рядок-другой
и очищаешь тяпку.
Пекут лучи златы,
прощенным рай распахнут,
и влажные цветы —
принюхаешься — пахнут.
Так нам клянется тут
день, поднебесно огнен,
что не напрасен труд
и с голоду не сдохнем…
А низится зенит,
замельтешили мошки,
нам думы веселит
цветение картошки.
Я с ней сейчас живу
в усилиях единых,
цветущую ботву
спасая от личинок.
Никак не угляжу, —
видать, не та сноровка, —
где колорадский жук,
где божия коровка…
Меж тем, как я готов
сослаться на усталость,
непройденных рядов
почти что не осталось.
Садимся в закуток,
как бабочка в свой саван,
заправиться чуток
шматками хлеба с салом.
Доверившись Отцу,
внимательному к людям,
макаем лук в сольцу
и мир вечерний любим.
Всезначащ каждый жест,
как будто жизнь решаем,
и если жук не съест,
то будем с урожаем.
* * *
Уже картошка выкопана,
и, чуда не суля,
в холодных зорях
выкупана
промокшая земля.
Шуршит тропинка
плюшевая:
весь сад от листьев рыж.
А ветер, гнезда
струшивая,
скрежещет жестью крыш.
Крепки под утро
заморозки,
под вечер сух снежок.
Зато глаза мои резки
и дышится свежо.
И тишина, и ясность…
Ну, словом, чем не рай?
Кому-нибудь и я снюсь
в такие вечера.
Зимние стихи
1
Скажите, вы любите
холод,
трескучий, крещенский и
крепкий,
здоровья осанку и хохот,
как наши румяные предки,
полозья порхающих санок
и губы, раскрытые с
негой?..
Скажите, вы любите запах
лохматого русского
снега,
тончайшую роспись
пейзажа,
застывших стихов
закорюки,
с работы по льду
пробежаться,
похукивая на руки,
а вечером — ежась и
нежась —
небес голубое
свеченье?..
Скажите, вы любите
свежесть
дымящейся стужи вечерней,
когда в ожиданье тепла
мы,
зевая, у печки скучаем,
и строим чудесные планы,
и греемся водкой и
чаем?..
А утром — солнце и иней,
бодрящая душу погода?..
Скажите, вы любите имя
любимого времени года,
растущие снежные кучи,
морозца хрустящую поступь,
сверкающий, свежий и
жгучий
отчизны отчетливый
воздух?
2
Ворон ветки клюнул,
каркнув,
зори землю обожгли,
и влюбленные из парков
охладелые ушли.
Горстку праздничной
теплыни
под пальто проносим мы.
Город — в дымном
нафталине,
в хрупком кружеве зимы.
Еле веки открывая,
на окошечки дыша,
в очарованных трамваях
будто спит его душа…
Но вглядись то там, то
здесь ты:
нет, косматая, шалишь!
Дышат светлые подъезды
теплотой людских жилищ.
И, струясь румяным соком
новых вёсен, лучших лет,
льется золото из окон,
пахнет солнцем свежий
хлеб.
Люди трудятся и любят,
лица светятся от дум.
С доброй речью в холод
лютый
речка плещется во льду.
Так и я — в снега, в
морозы, —
хоть и втиснуты в броню,
под броней прозрачной
прозы
праздник лирики храню.
* * *
Деревья бедные, зимою
черно-голой
что снится вам на
городском асфальте?
Сквозь сон услышьте
добрые глаголы,
моим ночам свою беду
оставьте.
Взмахнув ветвями,
сделайтесь крылаты,
летите в Крым, где
хорошо и южно,
где только жаль, что не
с моей зарплаты,
а то и нам погреться
было б нужно.
Морозы русские, вы злее,
чем монголы,
корней не рушьте, сквозь
кору не жальте…
Что может сниться вам
зимою черно-голой,
деревья бедные, на
городском асфальте?
* * *
На мой порог зима
пришла,
в окошко потное подула.
Я стыну зябко и сутуло,
грущу — и грусть моя
грешна.
И то ли счастье, то ли
сон
на мой порог, как снег,
упали,
и пахнет милыми губами
мое горящее лицо.
Я жарюсь в чертовых
печах.
(Как раз за лириков
взялись там!)
Я нищетой до дыр
залистан.
О, не читай меня, печаль.
Ты ж, юность, смейся и
шали,
с кем хочешь будь, что
хочешь делай.
Метелью праздничной и
белой
во мне шумят твои шаги.
Душе и сладко, и темно,
ей не уйти и не
остаться, —
и трубы трепетные
счастья
по-птичьи плачут надо
мной.
* * *
Смеженный свет солоноватых
век…
Земля в снегу, мы в
середине круга.
Пусть он лежит — скажи
ему, подруга, —
я не хочу, чтоб таял
белый снег.
На темный мир,
исполненный бесстыдства,
пролился свет в покое
полусна.
О, как он юн! О, как ему
блестится!
От всех болезней лечит белизна.
В такие дни нельзя, чтоб
злом на зло мы.
Во весь простор по
взмаху милых рук
плывут из вьюг
рождественские звоны,
святят печаль и
размыкают круг.
Присесть к столу,
погреться бы не худо,
земную стужу стаивая с
век,
но не хочу, чтоб так
кончалось чудо,
нельзя никак, чтоб таял
белый снег.
Затем нельзя, что в
замяти рассвета,
когда крещусь в купели
снеговой,
душа моя пред вечностью
раздета
и с нами снег — и больше
никого.
Снег
А ну, любовь, давай в
оконце глянем —
в душе разор, а в мире
красота.
Что за зима, как будто в
детстве раннем,
трескучим светом пышно
разлита!
Белым-бело, а зорька
золота.
И год пройдет, а в город
не нагрянем,
к щеке щека прильнув к
искристым граням,
не для людей отливы изо
льда.
А Бог дохнет — и с неба
хлынут хлопья
и белизну сияньем
обновят.
Нет, Божий мир ни в чем
не виноват.
Он бел и свеж до
неправдоподобья.
Бездарна жизнь, но в
двух вещах мудра:
есть огнь и снег, все
прочее — мура.
* * *
Смеженный свет
солоноватых век…
Земля в снегу, мы в
середине круга.
Пусть он лежит — скажи
ему, подруга, —
я не хочу, чтоб таял
белый снег.
На темный мир,
исполненный бесстыдства,
пролился свет в покое
полусна.
О, как он юн! О, как ему
блестится!
От всех болезней лечит
белизна.
В такие дни нельзя, чтоб
злом на зло мы.
Во весь простор по
взмаху милых рук
плывут из вьюг
рождественские звоны,
святят печаль и
размыкают круг.
Присесть к столу,
погреться бы не худо,
земную стужу стаивая с
век,
но не хочу, чтоб так
кончалось чудо,
нельзя никак, чтоб таял
белый снег.
Затем нельзя, что в
замяти рассвета,
когда крещусь в купели
снеговой,
душа моя пред вечностью
раздета
и с нами снег — и больше
никого.
Элегия февральского снега
Не куем, не сеем и не
пашем,
но и нас от тяжеб и обид
кличет Вечность голосом
лебяжьим,
лебединым светом
серебрит.
Вышел срок метелицам
полночным,
и к заре, блистая и
пыля,
детски чистым, райски
непорочным,
снежным снегом устлана
земля.
Не цветок, не музыка, не
воздух,
но из той же выси, что и
сны,
эти дни о шлейфах
звездохвостых
в обновимом чуде
белизны.
Это лес пришел к нам
вместе с лешим,
опустилась свыше кисея,
чтоб, до боли тих и
незаслежен,
белый свет девически
сиял.
Это мир, увиденный
впервые,
детских снов
рождественская вязь.
Это сказка утренней
Марии,
что из этой пены
родилась…
Падай, снег, на волосы и
губы,
холодком за шиворот
теки.
Хорошо нам в этаком
снегу бы
скоротать остатние
деньки.
В сердце горько пахнет
можжевельник,
и, когда за сто земель и
вод
откочует брат мой Саша
Верник,
как он там без снегу
проживет?
Что мы есть без племени,
без рода
и за что нас в этакий
мороз
как родных приветствует
природа
пуховыми ветками берез?
Знать, и нам виденья не
случайны
и на миг забрезжит
благодать,
знать, и мы достойны
нежной тайны,
что вовек живым не
разгадать…
Скоро мы в луга отворим
двери,
задрожим от журавлиных
стай.
Пусть весна вершится в
полной мере,
только ты, пожалуйста,
не тай.
Сыпься с неба, тихий и
желанный,
и огню, и Вечности
родня,
холоди немеркнущие раны
и холмы с оврагами
равняй.
Скоро канешь, горний,
станешь, свежий,
мерзлой кашей, талою
водой.
Но ведь чудо было не во
сне же
и во мраке, сложенном с
бедой,
помоги нам выжить,
святый снеже,
падай, белый, падай,
золотой.
Сияние снегов
Как зимой завершена
обида темных лет!
Какая в мире тишина!
Какой на свете свет!
Сон мира сладок и
глубок,
с лицом, склоненным в
снег,
и тот, кто в мире
одинок,
в сей миг блаженней
всех.
О, стыдно в эти дни
роптать,
отчаиваться, клясть,
когда почиет благодать
на чаявших упасть!
В морозной сини белый
дым,
деревья и дома, —
благословением святым
прощает нас зима.
За все зловещие века,
за всю беду и грусть
младенческие облака
сошли с небес на Русь.
В них радость — тернии
купать
рождественской звезде.
И я люблю ее опять,
как в детстве и в беде.
Земля простила всех иуд,
и пир любви не скуп,
и в небе ангелы поют,
не разжимая губ.
Их свечи блестками
парят,
и я мою зажгу,
чтоб бедный Галич был бы
рад
упавшему снежку.
О, сколько в мире
мертвецов,
а снег живее нас.
А все ж и нам, в конце
концов,
пробьет последний час.
Молюсь небесности земной
за то, что так щедра,
а кто помолится со мной,
те — брат мне и сестра.
И в жизни не было
разлук,
и в мире смерти нет,
и серебреет в слове
звук,
преображенный в свет.
Приснись вам, люди, снег
во сне,
и я вам жизнь отдам —
глубинной вашей белизне,
сияющим снегам.
Рождество
Да ну и что с того —
в Москве или в
Нью-Йорке?
Сегодня Рождество,
и мы с тобой на елке.
Вся в звездах и огнях,
вот-вот взлетит, живая,
счастливцев и бедняг
на праздник созывая…
От крови и от слез
я слышу и не внемлю:
их столько пролилось
в отеческую землю,
что с душ не ототрет
уже ни рай, ни ад их, —
а нищий патриот
все ищет виноватых.
Вишь, умник да еврей —
губители России,
и алчут их кровей
погромные витии…
Но им наперекор,
сойдя с небес по
сходням,
поет незримый хор
о Рождестве Господнем.
Поет, дары неся,
с уверенностью детской,
что Тот, кто родился,
сам крови иудейской.
Звучит хрустальный звон
для сбившихся с дороги:
уже родился Он
и мы не одиноки.
Идем со всех концов
с надеждою вглядеться
в безгрешное лицо
вселенского младенца.
Когда земная власть
с неправдой по
соседству,
спасение — припасть
к Божественному детству.
Не зная наших уз,
свободный от одежки,
в нас верует Исус
и хлопает в ладошки.
Рождественской порой,
как подобает людям,
мы Божьей детворой
хоть трошечки побудем.
Творится явь из сна
и, всматриваясь в лица,
Господняя весна
в нас теплится и длится.
Серебряной вьюгой
мир выстиран и устлан,
и Диккенс и Гюго
родней, чем Джойс и
Пруст нам.
В нас радуется Бог,
что детская пора есть,
от творческих тревог
взрослеть не собираясь.
Нам снова все друзья
и брат горой за братца,
и нам никак нельзя
от елки оторваться.
Та хвойная весна,
священствуя и нравясь,
с Руси привезена,
а всей земле на радость.
Клубится пар от вод,
сияет мир от радуг…
А нищий патриот
все ищет виноватых.
* * *
На меня тоска напала.
Мне теперь никто не
пара,
не делю ни с кем вины.
Землю русскую целуя,
знаю, что не доживу я
до святой ее весны.
Изошла из мира милость,
вечность временем
затмилась,
исчерствел духовный
хлеб.
Все погромней, все
пещерней
время крови, время
черни.
Брезжит свет — да кто не
слеп?
Залечу ль рассудка раны:
почему чужие страны
нашей собственной
добрей?
У меня тоска по людям.
Как мы истину полюбим,
если нет поводырей?
Не дослушаться ночами
слова, бывшего в начале,
из пустыни снеговой.
Безработица у эха:
этот умер, тот уехал —
не осталось никого.
Но с мальчишеского Крыма
не бывала так любима
растуманенная Русь.
Я смотрю, как жаждет
жатва,
в задержавшееся завтра,
хоть его и не дождусь.
Что в Японии, что в
Штатах —
на хрена мне их
достаток, —
здесь я был и горю рад.
Помнит ли Иосиф
Бродский,
что пустынницы-березки
все по-русски говорят?
«Милый, где твоя
котомка?» —
вопрошаю у котенка,
у ромашки, у ежа.
Были проводы недлинны,
спьяну каждому в их
спины
все шептал: «Не уезжай…».
А и я сей день готовил,
зрак вперял во мрак
утопий,
шел живой сквозь лютый
ад.
Бран был временем на
и́змор,
но не сциклился с
цинизмом,
как поэт-лауреат.
Ухожу, не кончив спора.
Для меня настанет скоро
время Божьего суда.
Хватит всем у неба
солнца,
но лишь тот из них
спасется,
кто воротится сюда.
* * *
Издавнилось понятье «патриот».
Кто б не служил России,
как богине,
и кто б души не отдал за
народ?
Да нет ни той, ни этого
в помине.
Прошли как жизнь. Дурак о
них не врет.
Колокола кладбищенской
полыни
поют им вслед, печалясь,
как о Риме,
грустит турист у вырытых
ворот.
Народ — отец нам и
Россия — мать,
но их в толпе безликой
не узнать,
черты их стерлись у
безродной черни.
Вот что болит, вот наша
боль о чем, —
к моей груди прильнувшая
плечом, —
а время все погромней,
все пещерней.
Современные ямбы
1
Не верю сызмала словам
я,
тружусь, как пахарь, за
столом.
Мы ж рушим мир до
основанья
и ничего не создаем.
Звезда имперская
погасла,
все стало задом наперед —
сидим без сахара и
масла,
а президенты делят флот.
Уж так, Россия, велика
ты,
что не одну сгубила
рать, —
нам легче взлезть на
баррикады,
чем в доме чуточку
прибрать.
Одни дружки в Советах
рады —
избыли совести рубеж,
для рыл престижные
оклады
поназначав самим себе ж.
Как тут невежды и невежи
гуртом из дыр в
поводыри!
А ты трудись, с утра не
евши,
да их же и благодари.
Попал из безвести как
раз ты
на погребение страны,
чьи социальные
контрасты,
как в зоне нож,
обострены.
Сидишь, не чуя ног
разутых,
в конфорке газу не зажег
и, как мешается
рассудок,
печально чувствуешь,
дружок.
Во времена живешь не те
ты —
гроша не стоят ум и
честь,
сплошные суверенитеты
и очень хочется поесть.
2
О, быть бы заодно со
всеми,
к харчам всеобщим
приобщаться!
Но Богом брошенное семя
мне не сулит такого
счастья.
Я верен Богу одиноку
и, согнутый, как
запятая,
пиляю всуперечь потоку,
со множеством не
совпадая.
Что нет в глазах моих
соринок,
не избавляет от нападок.
Я всем умом моим за
рынок,
но сердцем не люблю
богатых.
Я не могу, живу покуда,
изжить евангельские
толки
насчет иголки и
верблюда,
точней, отверстия в
иголке.
Зачем мне дан был дар
певучий
и светопламенные муки,
когда повсюду мрак
паучий
и музы, мрущие, как
мухи?
Неужто ж так мы неумелы
в своих стараньях многосильных,
что есть у нас
миллионеры,
но нет товара в
магазинах?
Над нами, нищими у
храма,
как от зачумленных
отпрянув,
смеется сытая реклама
с глумящихся
телеэкранов.
О дух словесности
российской,
ужель навеки отмерцал
ты?
А ты погнись-ка,
попросись-ка:
авось уважат
коммерсанты.
Тому ж, кто с детства
пишет вирши
и для кого они бесценны,
ох как не впрок все ваши
биржи,
и брокеры, и бизнесмены!
Но пусть вся жизнь одни
утраты —
душе житьем не
налякаться,
с меня ж — теши хоть до
нутра ты —
не вытешешь американца!
Да знаю, знаю, что не
выйти
нам из процесса
мирового,
но так и хочется завыти,
сглотнувши матерное
слово.
3
Среди родного
бездорожья,
как от голгофского
креста,
на нас ниспала кара
Божья —
национальная вражда.
В дарах вседневных не
скудея,
равняя всех одним
концом,
несть эллина ни иудея
пред человечества Отцом.
Мне каждой ночью лица
снятся,
что красят вечности
простор.
Я в чарах их не вижу
наций,
но чаю братьев и сестер.
Мы пили плеск одной
криницы,
вздымали хлеб одних
полей, —
кто б думать мог, что
украинцы
возненавидят москалей!
Но, как слепцы б нас ни
разнили,
в той розни выплывет не
раз,
что лучшими людьми
России
из рабства вызволен
Тарас.
Кого судьба с другими
месит,
кто в общем нищенстве
возрос,
тому и в голову не
влезет
решать этнический
вопрос.
Когда ко мне, как жар,
нагая,
ты льнешь, ласкаясь и
любя,
я разве думаю, какая
национальность у тебя?
Душа, свергая в
перегрузках
шовинистический дурман,
болит за молдаван и
русских,
азербайджанцев и армян.
Откуда ж пагуба такая
на землю тысячи племен?
Какому бесу потакая,
друг друга губим и
клянем?
4
Всю жизнь страшась
кровопролитий,
крещен тюрьмою да сумой,
я связан тысячами нитей
с простонародною
судьбой.
Душе не свойственно
теряться,
когда на ней судьбы
чекан.
В России бунта и тиранства
я дух склонял к
бунтовщикам.
Под старость не
переродишься,
я сам себя не сочинил:
мне ближе Герцен и
Радищев,
чем Петр Аркадьевич
иным.
Еще не спала чешуя с
нас,
но, всем соблазнам
вопреки,
поэзия и буржуазность —
принципиальные враги.
Я ж в недрах всякого
режима
над теми теплю ореол,
кто вкалывал как
одержимый
и ни хрена не приобрел.
Как мученики перед
казнью,
нагие, как сама душа,
стихи обходят с
неприязнью
барышника и торгаша.
Корыстолюбец небу гадок.
Гори, сияй, моя звезда!
В России бедных и
богатых
я с бедняками навсегда.
* * *
Кто — в панике, кто — в
ярости,
а главная беда,
что были мы товарищи,
а стали господа.
Ох, господа и дамы!
Рассыпался наш дом —
бог весть теперь куда мы
несемся и бредем.
Боюсь при свете свечек
смотреть на образа:
на лицах человечьих
звериные глаза.
В сердцах не сохранится
братающая высь,
коль русский с украинцем
спасаться разошлись.
Но злом налиты чаши
и смерть уже в крови,
а все спасенье наше
в согласье и любви.
Не стану бить поклоны
ни трону, ни рублю —
в любимую влюбленный
все сущее люблю.
Спешу сказать всем
людям,
кто в смуте не оглох,
что если мы полюбим,
то в нас воскреснет Бог.
Сойдет тогда легко с нас
проклятие времен,
и исцеленный космос
мы в жизнь свою вернем.
Попробуйте — влюбитесь, —
иного не дано, —
и станете как витязь,
кем зло побеждено.
С души спадет дремота,
остепенится прыть.
Нельзя, любя кого-то,
весь мир не полюбить.
Плач по утраченной
родине
Судьбе не крикнешь: «Чур-чура,
не мне держать ответ!»
Что было родиной вчера,
того сегодня нет.
Я плачу в мире не о той,
которую не зря
назвали, споря с
немотой,
империею зла, —
но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь.
С мороза душу в адский
жар
впихнули голышом:
я с родины не уезжал —
за что ж ее лишен?
Какой нас дьявол ввел в
соблазн
и мы-то кто при нем?
Но в мире нет ее
пространств
и нет ее времен.
Исчезла вдруг с лица
земли
тайком в один из дней,
а мы, как надо, не
смогли
и попрощаться с ней.
Что больше нет ее,
понять
живому не дано:
ведь родина — она как
мать,
она и мы — одно…
В ее снегах смеялась
смерть
с косою за плечом
и, отобрав руду и нефть,
поила первачом.
Ее судили стар и мал,
и барды, и князья,
но, проклиная, каждый
знал,
что без нее нельзя.
И тот, кто клял, душою
креп
и прозревал вину,
и рад был украинский
хлеб
молдавскому вину.
Она глумилась надо мной,
но, как вела любовь,
я приезжал к себе домой
в ее конец любой.
В ней были думами близки
Баку и Ереван,
где я вверял свои виски
пахучим деревам.
Ее просторов широта
была спиртов пьяней…
Теперь я круглый сирота —
по маме и по ней.
Из века в век, из рода в
род
венцы ее племен
Бог собирал в один
народ,
но божий враг силен.
И, чьи мы дочки и сыны
во тьме глухих годин,
того народа, той страны
не стало в миг один.
При нас космический
костер
беспомощно потух.
Мы просвистали свой
простор,
проматерили дух.
К нам обернулась бездной
высь,
и меркнет Божий свет…
Мы в той отчизне
родились,
которой больше нет.
Россия, будь!
Во всю сегодняшнюю жуть,
в пустыни городские
и днем шепчу: Россия,
будь —
и ночью: будь, Россия.
Еще печаль во мне свежа
и с болью не расстаться,
что выбыл я, не уезжав,
из твоего гражданства.
Когда все сущее нищё
и дни пустым-пустые,
не знаю, есть ли ты еще,
отечество, Россия.
Почто ж валяешь дурака,
не веришь в прорицанья,
чтоб твоего издалека
не взвиделось лица мне?
И днем с огнем их не
достать,
повывелись давно в нас
твоя «особенная стать»,
хваленая духовность.
Изгложут голову и грудь
хворобы возрастные,
но я и днем: Россия,
будь —
и ночью: будь, Россия…
Во трубы ратные трубя, —
авось кто облизнется, —
нам всё налгали про тебя
твои славоразносцы.
Ты ж тыщу лет была
рабой,
с тобой сыны и дочки,
генералиссимус рябой
довел тебя до точки.
И слав былых не уберечь,
от мира обособясь,
но остаются дух и речь,
история и совесть.
В Днепре крестившаяся
Русь,
чей дух ушел в руины,
я вечности твоей молюсь
с отпавшей Украины.
Ни твое рабство, ни твой
бунт
не ставя на весы, я
и днем тебе: Россия,
будь! —
и ночью: будь, Россия!
В краю дремливом хвой и
вод,
где меркнет дождик
мелкий,
преображенья твоего
ждет Радонежский Сергий.
И Пушкин молит со
свечой,
головушка курчава:
«Россия, есть ли ты еще,
отечество, держава?»
Вся азбука твоя, звеня,
мне душу жжет и студит,
но с ней не станет и
меня,
коли тебя не будет.
Пусть не прочтут моих
стихов
ни мужики, ни бабы,
сомкну глаза и был таков
—
лишь только ты была бы…
В ларьках барышники
просты,
я в рожу знаю всех сам
смешавших лики и кресты
с насилием и сексом.
Животной жизни нагота
да смертный запах снеди,
как будто неба никогда
и не было на свете.
Чтоб не завел заемный
путь
в тенета воровские,
и днем твержу: Россия,
будь! —
и ночью: будь, Россия!
Не надо храмов на крови,
соблазном рук не пачкай
и чад бездумных не трави
американской жвачкой.
В трудах отмывшись добела
и разобравшись в проке,
Россия, будь, как ты
была
при Пушкине и Блоке.
Твое обличье — снег и
лед,
внутри таится пламя ж,
и Сергий Радонежский
ждет,
что ты с креста
воспрянешь.
Земля небес, не
обессудь,
что, грусти не осиля,
весь мир к тебе — Россия,
будь! —
взывает: будь, Россия!
Фото с сайта https://lgz.ru/
Друзья мои, коллеги! Какой удивительный пост! Читаю, восхищаюсь поэзией Бориса Чичибабина, словно слышу его голос:
ОтветитьУдалитьЗемля небес, не обессудь,
что, грусти не осиля,
весь мир к тебе — Россия, будь! —
взывает: будь, Россия!
Ирина, насколько современен Борис Чичибабин! Его стихи очень проникновенны и как будто сейчас написаны!
Удалить