Сегодня, 20 октября, ленинградскому поэту Вячеславу Николаевичу Кузнецову исполнилось бы 90 лет. Автор поэм, многочисленных стихотворений, очерков. Его стихи встречались в постах нашего блога, посвящённых блокаде — «Баллада о глобусе», «У монумента Разорванное кольцо», «Пропажа» (Я позабыл, какой у хлеба вкус...) и другие. Поэт-патриот, любящий Родину, её историю, природу. Об этом — его стихи. Многие посвящены лётчикам и морякам, ведь о людях этих героических профессий автор знал не понаслышке. Красной нитью проходит в его стихах тема войны и блокады. Тонко и нежно звучит тема природы — можно найти стихи о деревьях и травах, о птицах и животных... Многие строки посвящены любимому Ленинграду. Вячеслав Кузнецов: «Невольно повторяя чью-то мысль, хочу признаться, что мне кажется иногда, будто я прожил не одну, а несколько жизней. Ведь были степи Казахстана с тюльпанами и сладковато-горьким ароматом емшана, с бегущими за окоем серебристо-седыми шарами перекати-поля; была Пенза, откуда все мои корни, весь кузнецовский род, — родная Пенза с солнечно-синими плесами тихоструйной Суры, с золотисто-желтыми отмелями ее; была пронизанная пургой Арктика, где довелось мне зимовать два года; были Сибирь, Забайкалье и Дальний Восток; был и остается Ленинград...»
Вячеслав Николаевич
родился 20 октября 1932 года на станции Джаркуль Актюбинской области Казахской
ССР. Родиной своей считал город Пензу, откуда родом его родители: мать
Валентина Андреевна Кузнецова — врач (1910-1978) и отец Николай Дмитриевич
Сухов (1912-1941) — профессиональный военный, политрук роты, который погиб на
войне. Как вспоминал поэт: «В начале
тридцатых годов мама моя, только что окончившая медицинский факультет
Саратовского университета, работала в Казахстане, вела борьбу с эпидемией тифа.
Здесь, на станции Алга, я родился 20 октября 1932 года. Степь в младенчестве
моем была мне домом, моей вселенной, потому полюбил ее навсегда и, однажды
расставшись, много раз возвращался к ней снова и снова.
Прапрадеды мои бурлачили на Суре и Волге, прадеды вели
более оседлую жизнь — кузнечили. Видно, от них досталась в наследство мне и
фамилия. Мое довоенное детство прошло на голубых просторах сурского заречья в
обществе голубятников и рыбаков. Сказки и песни бабушки моей Марии Степановны,
долгие и строгие беседы о природе, о жизни с дедом Андреем Петровичем
Кузнецовым — все это и сегодня памятно мне, живет в моей душе. Ведь именно этим
беседам и дальним походам с дедом по окрестным лесам обязан я первой трепетной
любовью к русскому лесу, зверью и птицам, а с другой стороны, ко всему
«техническому», «головоломному», ибо дед мой был талантливым механиком,
мастером своего дела. Он рано выучил меня читать, привил вкус к поэзии.
В Пензе жил и работал мой отец — Николай Дмитриевич
Сухов. А когда грянула Великая Отечественная он ушел на фронт и, будучи
политруком, пал смертью храбрых в июле 1941 года. Воспоминания о нем у меня
остались самые романтические, потому-то он и стал героем многих `моих стихотворений
и поэм. Целое поколение росло и мужало без отцов. Это мое поколение. Мы пришли
в жизнь, образно говоря, от их братских могил. В наследство осталась нам родная
земля, сыновняя любовь к этой земле, любовь, которую мы впитали, как говорится,
с молоком матери».
Кузнецов окончил с
серебряной медалью 9-ю Казанскую спецшколу Военно-Воздушных Сил (1950),
Ленинградскую Краснознаменную Военно-Воздушную инженерную академию имени А.Ф.
Можайского (1956): «В августе 1947 года я
был зачислен в спецшколу Военно-Воздушных Сил. Это очень важная веха в моей
биографии. Мечта о небе стала реальностью, и это так или иначе сказалось на
моей поэтической работе — сказывается и теперь, когда я, по существу, расстался
с небом.
Не упрекай.
Я трусом не был.
Пускай иные времена,
Но все равно законы неба,
как встарь, священны для меня.
Первое свое стихотворение я опубликовал в декабре 1949
года, а первая моя книга — поэма «Мечта» — увидела свет в 1954 году. В ту пору
я учился уже на четвертом курсе Ленинградской Краснознаменной Военно-Воздушной
инженерной академии имени А. Ф. Можайского. На выпускном вечере в спецшколе
вручили мне памятную книгу — антологию ленинградских поэтов «Советская Родина».
Было это в некотором роде символично: ведь многие авторы этой книги стали
впоследствии моими непосредственными наставниками и друзьями. А сколько
поэтических сверстников вошло в мою жизнь! Взять одних только авторов «Первой
встречи», книги, которая навсегда стала нашей общей купелью, — Владимир
Торопыгин и Сергей Давыдов, Владислав Шошин и Лев Куклин, Илья Фоняков и Олег
Шестинский... Теперь эти имена известны любителям поэзии, а тогда все мы только
начинали.
На 3-м Всесоюзном совещании молодых писателей меня
рекомендовали в члены Союза писателей СССР. В 1956 году одновременно с дипломом
инженера вручили мне и писательский билет.» В 1960 году поэт окончил Высшие
литературные курсы при СП СССР: «Высшие литературные курсы, куда поступил я в
1958 году, расставшись с авиацией, стали в некотором роде естественной
«пересадочной ступенью» на важном рубеже моей жизни. Я с интересом всматривался
в новых своих друзей, ибо однокурсниками моими были Виктор Астафьев и Адам
Шогенцуков, Владимир Жуков и Раиса Ахматова, Владимир Короткевич и Шота
Нишнианидзе, Юрий Гончаров и Петр Реутский... Очень дружным оказался наш, пятый
по счету, выпуск!»
В качестве инженера
Кузнецову довелось зимовать в Арктике, с 1956 по 1958 год: «Помнится, в детстве я спал с картой Земли под подушкой. Никогда не
верил в сны, но географическая карта порой заменяла мне фантастические книги. Я
мечтал увидеть Землю — всю-всю, от северной до южной «макушки». Мечты мои
подогревали челюскинцы и папанинцы, знаменитые путешественники Кук и Лаперуз,
Беринг и Седов. Мне повезло: большую часть моей молодости я прожил среди
подлинных, не книжных, романтиков. Это были пилоты и штурманы, полярники
арктических зимовок. С ними я делил хлеб-соль, они были моей первой и потому
самой памятной любовью. После окончания академии — два года работы в Арктике.
Поэтический пульс не замирал и на студеной земле. Именно там создана лирическая
трилогия «У высоких широт». Расставшись с ледяной страной, я и теперь почти
каждый год снова и снова прилетаю на Север. Воркута и Амдерма, Салехард и
Норильск, остров Диксон и бухта Тикси — они получили постоянную «прописку» в моем
сердце».
Сборы в заполярье
Итак, говорят, едем.
Вот уже целых три дня
в гости к белым медведям
меня собирает родня.
Тюки, чемоданы, снасти
для ловли полярных рыб,
ружье — дань охотничьей
страсти,
винтовка — малый калибр.
В дорогу!
Взвинчены нервы,
и выпито все вино.
В семейной династии
первому
полярничать мне суждено.
Важные, словно судьи,
махорочным дымом дыша,
седые, бывалые люди
учат меня не спеша.
Жена на меня не
сердится,
лишь тонкий дымок в
глазах:
ну, как остынет сердце
у мужа в арктических
льдах!..
И я, чуть грустный,
негордый,
молча сижу за столом.
На три полярных года
греюсь домашним теплом.
«В годы учебы и позже я много путешествовал по стране.
Так, в сентябре 1961 года мы вместе с Всеволодом Азаровым прилетели во
Владивосток. Братание с Великим, или Тихим, океаном было в моей жизни таким же
значимым событием, как и зимовки в Арктике. В октябре мы совершили переход из
Владивостока на скалистую Камчатку. Здесь я встретился с ветераном нашего
флота, «героем» одного из лучших стихотворений Владимира Маяковского —
пароходом «Теодор Нетте». Как известно, Маяковский «подружился» с ним на Черном
море. Но уже в 1932 году «Нетте» был переведен на. Тихий океан. Он был первым
кораблем, пришедшим со строительными грузами и бригадой строителей в Нагаевскую
бухту. Таким образом, он как бы положил первый камень в основание города
Магадана. Тогда же, в ноябре 1961 года, написано стихотворение «Товарищу
«Нетте» — пароходу». А в июне 1963 года новый «Теодор Нетте», гигантский
лесовоз, был спущен со стапелей в Ленинграде.
Я и сейчас много путешествую по стране и за рубежом, но
вместе с тем я убежден, что предметом поэзии являются не «внешние
обстоятельства» жизни, а сама жизнь, точнее — душа человеческая в ее
поэтическом преломлении.
Не ради рифм, не ради фразы
и поэтической тоски
я лез в снега, в болота азий
и в каракумские пески.
Не ради радия и злата
я стыл
на острых спинах скал...
...С героем не было разлада,
я в нем характер высекал»
С 1977 по 1991 год
Кузнецов заведовал отделом поэзии журнала «Звезда», отделом поэзии в журнале
«Русский мир». Много времени и душевной энергии Вячеслав Николаевич отдавал
работе с начинающими поэтами, обучению их основам поэтики и воспитанию в них
лучших человеческих качеств. И в то же время много и плодотворно писал,
выпуская всё новые сборники стихов.
Поэт стал автором
четырех лирических трилогий: «Кровь отцов» (1955-1961), «У высоких широт»
(1958-1961), «Чувство земли» (1962-1964) и «Материк» (1970-1982), в каждую из
которых вошло несколько поэтических книг, а также отдельных поэтических циклов.
Первая лирическая трилогия, в которую вошли книги «Наследство» (1955), «Суровый
воздух» (1957) и «Кровь отцов» (1961) посвящена подвигу советского народа на
полях Великой войны с фашизмом, сыновьям и дочерям отцов, отдавших жизни во имя
великой Победы. Вторая лирическая трилогия — а это книги «У высоких широт»
(1958), «Студеный берег» (1958) и «Кедры на скалах» (1961) рисует черты
романтического быта первопроходцев Арктики, покоряющих необъятные просторы
Крайнего Севера.
Третья лирическая
трилогия, которую составили книги «Чувство земли» (1962), «Я остаюсь
романтиком» (1963) и «Доброта» (1964), раскрывает подвиг обретения нашим
народом родной земли, сыновью верность этой земле, выражает патриотические
чувства россиян на пути их движения к Великому или Тихому океану. Эту же тему
подхватывает, продолжает и углубляет четвертая лирическая трилогия, которую
составили книги «Материк» (1970), «Пласт» (1975) и «Крылья» (1979).
Есть у Кузнецова и отдельные поэтические циклы, и книги — «Остров времени» (1967), «Молодость у костра» (1968), «Преодоление» (1971), «Марафон» (1972), «Сквозь годы» (1977), «Правда об атлантах» (1982), «Баллада о глобусе» (1983), «А в сердце свет» (1985), «Прогулка по Летнему саду» (1989) и другие, в которых на первое место выходят философские раздумья «о времени и о себе», о душе и совести человеческой.
Наиболее полно и ярко творчество поэта отражено в однотомнике избранных произведений «Ступени» (1984).
Стихи поэта посвящены героизму советских людей в годы Великой
Отечественной войны и в мирное время, преемственности поколений,
ответственности человека за мир. В 1971 г. за цикл стихов «Память войны» В.Н.
Кузнецов получил премию им. А.А. Фадеева. В 1972 году опубликовал книгу очерков
«Главная улица России».
Кузнецов — плоть и кровь
своего века. Он всегда осознавал себя частью России («Россия, я твоя
кровинка»). В его стихах живет высокий дух созидательности, ответственности
перед самим собой и следующим поколением. Они о героизме людей в годы Великой
Отечественной войны и в мирное время, о преемственности поколений и
ответственности человека за мир. Яркое своеобразие поэта — в его остром чувстве
сопричастности времени, отсюда — раздумья о времени, о дружбе, любви. В них
автор опирается на свой жизненный опыт, поэтому его стихи дышат правдой и
непосредственностью мироощущения. Здесь и освоение Севера, и бережное отношение
к природе, и поэзия полета, и осознание высокого духовного призвания поэта...
Он воспевает такие нравственные ориентиры, как верность своему призванию,
справедливость, честность, любовь к родине, память о родовых корнях. Поэзии
Кузнецова свойственны гражданственность, лиризм, жизненная достоверность.
Яркими и драматически
острыми получились последние «послеперестроечные» книги Кузнецова — «Век»
(1992), «Это жизни середина» (1995), «…И о Тебе» (1997), «Марина» (1997),
«Звезда в роднике» (1998), «Русская свадьба» (1999), «Летопись» (2002), «Чайка»
(2005). Сборник «Это жизни середина» выдвигался читательской общественностью и
СП России на соискание Государственной премии. Кузнецов: «И все-таки я всегда считал и считаю, что поэт — особенно поэт
лирический — всю жизнь пишет одну-единственную книгу, Книгу Жизни. Просто
рождается эта книга не вдруг, а потому и распадается на целый ряд
этапов-звеньев. Поэт всегда в дороге, всегда в пути...трудно предугадать, как
отзовется найденное тобой слово в сердце читателя. Потому и не нужно торопиться
ставить точку. Ведь главная книга всегда впереди...»
Много душевных сил
Вячеслав Николаевич отдавал поэтическим переводам. «Работа в Заполярье тесно сблизила меня с двумя северными народами —
коми и якутами. Дружил и дружу со многими писателями этих республик. К моему
арктическому периоду относятся первые пробы пера в области поэтического
перевода. Уже позже, учась на Высших литературных курсах СП СССР, я сблизился и
подружился со многими другими национальными поэтами. В результате появились
книги стихов в моих переводах литовца Бронюса Мацкявичюса, коми Альберта
Ванеева, ханта Микуля Шульгина и казаха Абираша Жамишева. Нелегкое это дело —
переводить.
Зато какой блистательный парад
на полном вдохе, на широком взмахе,
когда по-русски вдруг заговорят
литовцы, ханты, коми и казахи!»
Переводил с литовского,
хантыйского, казахского, башкирского, белорусского, грузинского, и других
языков. Так вышли в свет в его переводе книги «Беспокойные птицы» Б.
Мацкявичюса (с литовского), «Надпись на снегу» А. Ванеева (с языка коми),
«Благодарность» М. Шульгина (с хантыйского) и «Серебряные лучи» А. Жамишева (с
казахского). Переводились на другие языки мира и стихи самого Кузнецова. В 1979
в Ереване вышла книга стихов Кузнецова в переводе на армянский — «Сказание
дней», а в 1982 в Алма-Ате — книга стихов в переводе на казахский — «Зулайды
жылдар» («Сквозь годы»).
За полувековое
творчество стихи его вошли во многие поэтические антологии нашего времени. На
стихотворения Вячеслава Кузнецова написано несколько песен («Зимняя Вологда»,
«Весенний первый дождь», «В предчувствии весны», «Планета детей»). Он стал
лауреатом многих поэтических конкурсов и премий, академиком Петровской академии
наук и искусств (1996), профессором и членом-корреспондентом Международной
Славянской академии наук, искусств и культуры. Валерий Ганичев, председатель
Союза писателей России, член Общественной палаты России, доктор исторических
наук еще при жизни поэта писал: «Успешное
пребывание уже много лет на поэтическом подиуме Вячеслава Кузнецова сделало его
стихи вроде бы обычным фоном лирического ленинградского-петербургского облика,
но на самом деле нам следует более внимательно вслушаться в его поэтическое
слово, почувствовать его смысл, увидеть истинный художественный образ, и вы
поймете, что это поэт первого ряда сегодняшней русской поэзии».
Поэт ушёл из жизни 31
августа 2004 года. Через несколько дней после кончины Вячеслава Николаевича его
вдова Марина Леонидовна нашла среди рукописей мужа стихотворение, которое было
написано в марте и начиналось словами: «Я умер в последний день лета...»:
Я умер в последний день
лета,
Когда начался листопад.
Я рад буйным краскам
расцвета
И признакам осени рад.
Я лёг на траву под сосною,
Останусь здесь вечно
лежать.
Тетрадь, как обычно, со
мною,
И можно творить
продолжать.
Я в землю закопан не
буду.
Не смейте меня зарывать!
Меня как бумагу, посуду
Нельзя ни разбить, ни
порвать.
Я — мёртв, но своими
словами
Пишу этот «опус-сонет».
Поэты бессмертны.
Я с вами,
Хотя среди вас меня нет.
Написать то, что
исполняется, может только поэт-провидец, поэт от Бога. Когда не стало поэта,
литераторами Санкт-Петербурга было написано: «Последний день лета 2004 года для поэтического Санкт-Петербурга стал
чёрным днём: поэты великого города узнали, что не стало Вячеслава Николаевича
Кузнецова, человека жизнерадостного, обаятельного, честного и достойного».
За свою долгую творческую жизнь он написал более сорока книг стихов, стал
лауреатом Всероссийской премии им. А.А. Прокофьева, был академиком Петровской
академии наук и искусств. Вячеслав Николаевич всегда понимал: «Минуты, как и люди, неравны, хотя права им
равные даны», и потому спешил жить и делать свои минуты, дни, жизнь значимыми,
весомыми...» Жаль, что сейчас сборники его стихов не переиздаются (как,
впрочем, остальных советских поэтов).
Похоронен Вячеслав
Николаевич Кузнецов вместе с супругой Мариной Леонидовной на Новодевичьем
кладбище города Санкт-Петербурга, что на Московском проспекте. Красивый и в то
же время скромный памятник из двух плит, на котором супруги смотрят друг на
друга, у поэта — в форме книги, на памятниках строки его стихов, и оба
памятника соединяет якорная цепь... Он всегда любил небо и море...
Познакомьтесь со
стихотворениями поэта, хорошими, искренними и честными. Многие так и просятся в
нашу подборку «Азбука нравственности в стихах».
О себе:
* * *
Еще довоенный снимок:
Парк в осенней красе,
на фоне прудов гусиных
старенькая карусель.
То, что крутилась шатко,
не ставили ей в вину.
...На деревянной лошадке
еду я на войну.
Еду довольно лихо —
с саблею наголо!
А в парке
по-мирному тихо,
в аллеях его —
светло.
Листва чуть жива —
сквозная,
вот-вот ее ветер сорвет.
И город еще не знает,
что ждет его через год.
А будут бомбежки, и
голод,
и пушечная пальба.
Станет героем город,
мой город —
моя судьба.
Он встретит, ликуя,
победу,
и станут нестрашными
сны.
А я на лошадке еду
в клокочущий кратер
войны.
Давнее
Да, в десять лет
мы были дети, но —
жесткий, в горьких
складках рот.
Я жил на Волге
в сорок третьем,
бежал не с фронта,
а на фронт.
По всем вокзалам и
теплушкам
за медный грош плясал и
пел,
пил кипяток
из общей кружки
и только плакать не
умел.
Я скорбь свою умело
прятал,
я видел скорбную страну,
и только в мае, в сорок
пятом,
наплакался
за всю войну...
* * *
Какие не нагрянут беды,
я впредь не отведу лица.
… Война окончилась
победой,
а я остался без отца.
Не я один.
Но разве легче,
что не один?..
Ещё трудней!
И, кулаки сжимая крепче,
шагал я в бучу мирных
дней.
Встречал людей я самых
разных —
с чудинкой, с искоркой и
без.
И жизнь иных текла как
праздник,
была как ярмарка чудес.
Завидовать?..
Щадила зависть.
Ведь я давно уж не
малец.
Всю жизнь наградой мне
казались
слова:
«Он — вылитый отец!»
* * *
Я в четырнадцать лет
натянул на себя
гимнастёрку.
Был я парнем,
понюхавшим порох
и знающим вкус лебеды.
Сапоги-скороходы
подобрал старшина
мне в каптёрке
и шинель, на которой
от пуль и от крови
следы.
Подобрал мне ремень,
хоть и было это
непросто,
и улыбкой меня одарил:
до чего, мол, курнос!..
Велика была каска…
И винтовка пришлась не
по росту.
Только я притерпелся.
И в дальних походах
подрос.
Отцу
Я помню ощущенье
пустоты,
когда узнал, что не
вернёшься ты.
Я жил и образ твой в
себе хранил:
ведь ты в бою Россию
заслонил!..
Смотрю на фотографию
твою,
растерянности сердца не
таю.
Мальчишка!..
И сдаётся в этот миг:
ты не отец, ты просто
мой двойник.
Ты за меня остался на
войне,
и вся теперь
ответственность — на мне.
Мне жить и жить, в
борениях стареть
и на тебя, на юного,
смотреть...
Маме
Мама!
Ну, за что тебе
такая немилость?
Иль у всех матерей
одна звезда?
Растила.
Нянчила.
А я вот вырос
и выпорхнул из гнезда.
И ушел дорогу свою
отыскивать,
без спросу ушел
навстречу ветру.
И нас разделило,
моя самая близкая,
время и километры.
Я взял у жизни
шинель солдатскую,
туго скрутил ее в
скатку.
Научился ценить
автомат и каску
И полюбил плащ-палатку.
Мама,
А помнишь,
как я мальчишкой
Мечтал о полетах
к далеким планетам,
Писал стихи,
«издавал» свои книжки,
И ты меня в шутку
звала поэтом?
В моей судьбе
случайностей нет:
В нашей стране,
знать должна ты,
Каждый солдат
в своем роде поэт,
И каждый поэт
должен быть солдатом.
Я только стал
разумней и зорче,
Постиг марксистской
науки недра.
И я различу
среди лиц,
среди строчек,
Кто в этом мире
мне друг
и кто недруг.
На мир смотрю я
открыто и прямо, —
Нельзя
Отчизне быть безоружной!
Я стал солдатом.
Понимаешь, мама,
Это мой долг.
Это Родине нужно.
* * *
Эти длинные марши
вдоль родимых полей!..
Становился я старше,
становился взрослей.
На плече моём скатка,
автомат на груди.
Сердце ухало сладко:
вся-то жизнь впереди!
Вся-то жизнь…
Стыла просинь.
Вся-то жизнь!..
И пока,
нет, не думалось вовсе,
что она — коротка…
* * *
Жизнь дошла до седой
середины,
но горят бортовые огни.
И не пляжи,
а серые льдины
вспоминаются в трудные
дни.
Вспоминаются реки и
горы,
родники, что пьяняще
остры.
И гудящие грузно моторы,
и костры,
ветровые костры!
Не забыт грозный гул
океанов,
звездный блик на
косматой волне.
Было много штормов и
туманов,
только солнце не меркло
во мне.
Старая пластинка
Все еще мерцает, словно
льдинка,
старые мелодии хранит
эта полустертая
пластинка,
что уже не плачет, а
хрипит.
Предпочтя веселости
баяна,
выбирая танец, а не
пляс,
патефон накручивая
рьяно,
ставили ее десятки раз.
И она,
вращаясь исступленно,
пела по ночам и на заре
все о том, как опадают с
клена
листья в невеселом
сентябре.
...Я возьму забытую
пластинку,
вспомню, как мы были
влюблены,
воскрешу росистую
тропинку,
тихое мерцание луны.
И пройдусь неслышно и
незримо
в старом парке, где
сосна скрипит.
И о том,
как жизнь неповторима,
старая пластинка
прохрипит.
* * *
Случилось так, что край
пришел.
Край жизни.
Край земли.
Край солнца.
И — пустота.
Душевный шок
еще губительней, чем
стронций.
Я обессиленный лежал
на жестких дланях
милосердья.
И было мне себя
не жаль,
и не хотело биться
сердце.
Потом...
О, странный бред
потом!..
Гроза и дождь,
и море в мачтах.
На этом фоне, как
фантом,
возник худой и бледный
мальчик.
Он был из тех военных
лет,
что там,
на дне души,
дымятся...
И он повел меня на свет
из сумрака эвакуаций.
Сосредоточенно сопя,
он шел по тучам и
вулканам.
И в нем
я вдруг признал себя,
идущим к неоткрытым
странам.
Ведь это я в тринадцать
лет
спал с картой мира под
подушкой...
...Он выводил меня на
след
настойчиво и простодушно.
Ведь это я —
его мечты,
его бессонные надежды.
Он вправе быть со мной
на «ты»,
прямей,
суровее, чем прежде.
Где данные себе слова?
Где клятвы в верности
отваге?..
Что ж не открыты
острова,
материки, архипелаги?..
О, как он дерзостно
решал!
А я повел себя так
странно...
Мешал?..
Но кто же мне мешал
открыть неведомые
страны?!
И в сердце дрогнула
струна,
и я попятился от смерти.
Ведь и ладони милосердья
не та заветная страна.
О мальчик,
ты не зря спешил.
Ты прост,
но поступил непросто:
ты обнажил мне
срез души,
и я увидел
кольца роста.
Не бред, не призрак,
ты — пароль,
тревожный, как биенье
крови...
Я встал
и вновь себя обрел,
как всё,
что я еще открою.
Мои кирпичи
Про всё на свете
Знать невозможно,
И пусть не знают
прохожие,
Что в этом корпусе
Ладно сложенном,
Есть и мои кирпичи.
Ну что же!..
И пусть новоселам этого
дома,
Вселившимся летом вот
этим,
Даже имя мое
незнакомо,
Не говоря о портрете.
Но смогут они укрыться,
согреться
И в непогоду,
И в стужу…
А я одно лишь хочу —
Всем сердцем знать,
что людям я нужен.
* * *
Не хочу неприкаянно
плыть по теченью,
жить хочу, как и прежде,
—
взахлеб.
Этих звездных ночей
золотое свеченье,
этих дней небывалый
галоп!
На плечах —
повседневности тяжкая
глыба,
а слова мои в небе
парят!..
«По теченью плывет
только дохлая рыба» —
так в народе у нас
говорят.
* * *
Человек красив в полете.
И седой — он молодой.
Приглядевшись, вы
поймете:
он не властен над собой.
Над судьбой своей не
властен,
хоть и спорил с ней не
раз.
Это главный козырь
счастья:
небо выбирает нас!
Тот, кто к солнцу взмыл
однажды,
убедился навсегда:
утоляет ярость-жажду
не вино и не вода.
Всей душою,
смертной плотью
небу я принадлежу.
Человек красив в полете
—
только это и скажу.
* * *
Мечта о полёте — основа
всей жизни…
Высокая стать!
…Вот снова упал я, и
снова
встаю, чтоб не ползать —
летать!
Сечёт меня яростной
правдой:
куда ты,
от века земной?!
…Но знаю я:
сколько ни падай,
полёт остаётся за мной.
* * *
Не знаю, чудо иль не
чудо,
но я сошелся с высотой
на уровне таком, откуда
Земля увиделась звездой.
Я не гадал — орлом иль
решкой
плыла она среди планет.
Вся жизнь моя
предстала вешкой
на миллионной трассе
лет.
Звезда мерцала…
Небольшая,
она плыла сквозь мглу
веков.
И я не видел полушарья
коры земных материков.
Не видел тех крутых
извилин
моей страдающей Земли…
Лишь вечность гукала,
как филин,
пургой галактики мели.
Но все тревоги и печали,
боль расстояний и тоски,
нюансы чувств земных
стучали
морзянкою
в мои виски!..
И я, припомнив день
вчерашний,
представший ныне в
наготе,
вдруг понял:
умереть — не страшно.
Страшней забыть о
высоте.
* * *
Земля в снегу, как
чистая страница.
Заметены дороги...
Ни следа.
Незримая, но четкая
граница:
пришли высокой зрелости
года.
В потоке дней,
в безжалостном потоке
бывало всяко — праведно,
грешно.
И рано подводить еще
итоги
пережитому...
Время не пришло.
В краях лесных — и
горных, и озерных
раздумчивая жизнь моя
текла.
Все дни — во мне.
Они лежат, как зерна,
отлившись в строки,
встречи и дела.
А то, что стало прошлым,
—
все хранится
в несуетливой памяти
моей.
...Лежит земля, как
чистая страница,
и я стою в раздумье
перед ней.
* * *
Память живет во мне,
память во мне болит.
Память о давней войне
забыться мне не велит.
Разбитые города...
Первых салютов огни...
Забвенье — это беда.
Ведь в душу лишь загляни
—
и снова пушки палят
на том глухом берегу...
Как неубитый солдат,
память свою берегу.
* * *
Вот этот кедр
переживет меня,
переживет и зябкая
осина...
Другие станут греться у
огня,
смотреть на взморье,
слушать крик гусиный.
Ведь не было меня,
а кедр стоял,
сияло солнце,
пролетали гуси,
со взморья налетал
соленый вал
и в рокоте глухом
рыдали гусли.
Меня не станет... Только
и всего!
Но только ли?..
Ведь я страдал,
томился,
смеялся и грустил,
над словом бился!..
Когда б я камнем был,
то что с того?
Но мир во мне, как в
призме, преломился, —
в непрочном сердце
я носил его…
О Родине
* * *
Меня попробуй оторви-ка
от этих флагов
на ветру!..
Россия,
я твоя кровинка;
коль ты умрешь,
и я умру.
...Жужжит оса,
бубнит осинка,
туман, как парус, на
бугре.
Россия,
я твоя росинка —
студеным утром,
на заре.
Родной земле
Ты вся —
с заречьями, с
полесьями,
с огнями звезд и
городов,
с твоими высями и
весями,
с дыханьем пашен и
садов, —
ты вся в моей крови
горячей,
тебя одну в словах леплю
и сызмальства,
смеясь и плача,
любил,
не зная, что люблю.
Пока текут в России
реки,
пока во мне струится
кровь,
одна лишь ты,
одна вовеки
и жизнь,
и слава,
и любовь!
Я за тебя любые муки
приму в огне,
в полубреду
и, разведя предсмертно
руки,
в седые травы упаду.
Но боль моя,
любовь и память,
став словом,
данным мне тобой,
сердца потомков будут
плавить
и жить,
как ветер и прибой.
Преодоление
Преодоленье —
яростное слово,
пронизанное болью и
огнем...
Преодоленье —
это ль не основа
всего, что протекает
день за днем?
Явление Христа?..
О, чудо света!
А это ли не чудо из
чудес:
с ладони Циолковского
ракета
уходит, пробивая твердь
небес!
Преодолев фантастику и
небыль,
Россия пролагает
звездный путь,
и только
погромыхивает небо,
и сыплются осколки ей на
грудь...
Как эхо —
дальний гром аэродромов,
и в памяти —
сшибаются века!
Проходят, перед
вечностью не дрогнув,
скуластые, как Чкалов,
облака.
Округлые, как караваи
хлеба,
взращенного на
вздыбленной земле...
Вполнеба профиль
Чкалова,
вполнеба,
и я стою у неба на
крыле!
А надо мной —
проклятье инквизиций
и времени немыслимый
лимит.
И даже солнце ревностно
косится,
и посох императора
гремит.
Преодолеть!..
Преодолеть указы,
смести с земли тот
царственный шатер!..
О, зависть, зависть!..
Ты страшней проказы.
Ты обрекаешь душу на
костер.
Преодолеть!..
Но в кровь вползает
ящер,
чьи кости костяком в
меня легли.
Преодолеть себя,
как дальний пращур,
что оторвал две лапы от
земли!..
И я встаю,
сомнение отбросив,
чтобы в веках, как
факел, пламенеть.
Дай руку мне,
мой старший брат —
Матросов,
одним рывком преодолевший
смерть!
Какая тяжесть!..
Даже плечи сводит,
и горькой солью
катится слеза...
И две звезды дрожат на
небосводе —
эйнштейновские скорбные
глаза.
Его лицо над миром,
как легенда,
восходит
и мерцает в полумгле...
На дне зрачков —
страх виселиц и гетто,
и свастики, шагавшей по
земле.
... Преодолеть
беспечность и безверье,
не опускать
набрякших кровью век!..
Преодолеть
и выкорчевать зверя,
чтоб в человеке правил
человек.
Преодолеть!..
Не то — за все ответишь.
И на костях
запляшут дикари...
Явление Христа?..
Какая ветошь!
Явленье человека
сотвори.
Немое кино
Тридцатилетних улыбок
свежесть нам видеть
дано.
Люди, немые как рыбы,
скользят по экрану кино.
Налит сияющим светом
аквариум давних времен.
Блики далеких рассветов
плеснул в свои стекла
он.
Дымятся серые горы...
Пленка совсем стара,
зато молодые актеры —
сегодняшние мастера.
В сумраке тусклом,
неверном,
город в сады погружен.
Он будет разбит в сорок
первом,
а в сорок шестом
возрожден.
И те, кто смотрел это в
детстве,
счастливо таясь в
полумгле,
солдатами
в годы бедствий
пройдут по этой земле.
Сколько их не
вернулось!..
В притихшем зале темно.
Я не могу, не волнуясь,
смотреть немое кино.
Прошлое
Можно забыть, что пришла
седина.
Но можно ли жить,
не любя,
не прощая?..
Наше прошлое — это
страна
полузабытая,
но большая...
Там много березовых
солнечных дней,
пропахших рыбой,
озерной тиной...
В тумане детства,
на самом дне,
лежат затонувшие
бригантины.
Там груды обломков
желаний,
надежд;
безглазые тени бед и
лишений,
и это, конечно,
не для невежд,
которым неведомы
кораблекрушенья...
И все-таки в прошлом
наши мечты
стоят не крестами,
а словно мачты!
И синим пожаром колышет
цветы,
а красные сосны
на дюнах маячат.
Там —
в прошлом —
веселых берез перепляс,
колючих трав зеленые
перья...
Оттуда ромашки смотрят на
нас
солнцелико,
с дикарским доверьем.
Прошлое — нам не чужая
страна,
незабываемая
и большая;
она, как сердце, у нас
одна.
Ну, как же можно жить,
не прощая?
О Ленинграде (Санкт-Петербурге)
Островитяне
На Неве живем —
островитяне.
Здесь гранит и волны, и
трава.
В грусть ли, в радость —
если вас потянет —
Приезжайте к нам на
острова!
Пусть уйдут печали!..
Хлебом-солью
встретим, словно сына
или дочь.
Будет плыть над вами
невесомо
белая, серебряная ночь.
И — бродите, ощущая
остро
жизнь...
Пусть околдуют соловьи!..
...Город мой...
Блокадный голод...
Остров...
Остров жизни, мужества,
любви!
Город мой, твой полдень
или полночь —
всё во мне, как смех и
плач детей.
Пусть всегда простое
слово «помощь»
будет в обиходе у людей.
Потому что все —
островитяне,
хоть и не у каждого
Нева...
...В общем, если здорово
потянет,
приезжайте к нам на
острова.
Зимний пейзаж
Петропавловка в тумане,
свет за стёклами дворца.
Над Фонтанкой, над
домами
веет снежная пыльца.
Тают в лёгкой дымке
ростры,
огоньки бегут, скользя.
Это так свежо и остро,
что забыть никак нельзя!
Липы в пышных эполетах
с позолотцей — в
серебре.
Синий свет на парапетах
—
снегириный на заре...
* * *
А на Финском заливе —
штиль.
Осыпаются листья.
Как застывшая молния,
шпиль
в небе мглистом.
Спящий лев у дворца,
под мостом — голубые
прозоры,
золотая пыльца
на старинном шлеме
собора...
Город впрямь невесом,
в бликах светлых и
синих,
словно утренний сон,
словно сказ о России!
Мосты
Ликуя, а порой печалясь,
я стыл, как птица на
лету...
Забудется ль, когда встречались
на Поцелуевом мосту?!
Я вспоминал потом в
разлуке
то все с начала, то — с
конца.
...Мосты, мосты! Они,
как руки,
связуют время и сердца.
Они не просто над водою,
—
то многолюдны, то пусты
—
над радостью и над бедою
стоят, как радуги,
мосты.
По грудь в воде, — как
ноги студит,
как ветры спину леденят!
—
связуют берега и судьбы
и, одинокие, стоят.
* * *
Вечерний сумрак вымарал
все тени
На Мойке, на Неве и на
Фонтанке.
Стоит, устало горбясь,
мост Литейный
Дредноутом на якорной
стоянке.
День отошел. Как
всхлипы, чаек крики.
Седая мгла на их
мятежных крыльях.
А сердце солнечные
помнит блики
На площадях, на куполах,
на шпилях.
* * *
В себя вбирая красоту,
Я славлю сердце молодое!
Стою на Кировском мосту,
И город мой — как на
ладони.
Домов хрустальные торцы,
Резные арки, словно
сестры.
Сверкают золотом дворцы,
Алеют солнечные ростры.
И шпили, шпили — там и
тут
Над каждой башней и
карнизом.
А в мачтах кораблей поют
Балтийские седые бризы.
Невское утро
Седая изморось, не иней,
а листья — выводок лисят.
В туманно-розовой и
синей,
в прозрачной дымке
Летний сад.
Пилястры строгие, как
струны,
и в ртутных отблесках
Нева.
Уже в душе запели руны,
но не пришли еще слова.
И в предвкушении
блаженства
ты, щурясь, смотришь в
высоту…
И вот, как чудо
совершенства,
возникли кони на мосту!
Прогулка по Летнему саду
Как горько пахнут листья
увяданья!..
И не бодрят уже, не
веселят.
В погожий день пришел я
на свиданье
к тебе, в твои аллеи,
Летний сад.
... Стою.
Вдыхаю острый невский
воздух,
стекающий с лебяжьих
облаков.
Нет, не по листьям — по
опавшим звездам
Брожу среди героев и
богов.
Как небо первозданно и
бездонно,
как небездумно!..
Статуи — строги.
Дворец Петра...
Но где ж хозяин дома?
В каких веках гремят его
шаги?
Шуршат и шепчут листья,
осыпаясь,
блуждают блики солнца по
траве...
Петровской треуголкой
синий парус
проходит по мерцающей
Неве.
Здесь связь времён как
непрерывность света,
пронзающего яростную
тьму.
Земля кружит, вершится
эстафета,
И всё труднее сердцу и
уму.
Прости нам, Летний сад!
Ведь мы в итоге
так суетны, забывчивы,
грешны...
Старею я. Стареешь ты.
И боги —
бессмертные! —
от смерти не ушли.
Так в чём же тайна
бытия?!
Кто судит?
Кто и над кем
вздымает тяжкий бич?..
Ты слышишь, Рок?!
Отдай мне Книгу Судеб,
Чтоб хоть одну судьбу
Я смог постичь!
Отдай мне эту каменную
книгу,
И груз веков легко я
сброшу с плеч.
И на пороге вечности
постигну
Себя, чтоб человечество
сберечь.
Я не спешу.
Я знаю — будут грозы.
Но, коль решил, не
поверну назад.
...Мне тридцать пять.
Уитменовский возраст.
О, пожелай удач мне,
Летний сад!
Петровская баллада
Корабль — над городом
плывет
по облакам, через
столетья,
и в парусах грохочет
ветер,
лохматя синь балтийских
вод.
Тверда петровская рука,
Она умела в бурю
править…
… О, наша быль, о наша
память —
Фрегат — связующий века!
Корабль — над городом
плывет
И видит нас внизу, в
пучине.
По этой, может быть,
причине
К нему мы рвемся, в
небосвод.
О войне:
Пуля
Упал лейтенант на
болоте,
и глянули очи мертво.
Та пуля была на излёте
и всё же достала его.
Ах сколько скрестилось
событий
В судьбе…
Как трагичен излом!
Незримые,
страшные нити
стянулись последним
узлом.
(Как часто живём мы
вслепую,
жизнь комкая, как
черновик.
и только споткнувшись о
пулю,
мы вдруг прозреваем на
миг.)
…Сжимая в руке
похоронку,
я вижу сквозь страшный
петит:
мальчишка целует
девчонку,
а пуля летит и летит.
Подвиг
От пуль поникли ковыли;
зарывшись в землю, ждет
пехота...
Седой солдат лежит в
пыли,
седой от зноя и от пота.
Тугая огненная плеть
над ним неистовствует
люто.
И где-то рядом ходит
смерть;
решает все
одна минута.
Решает: быть или не быть
самим собой под небом
синим,
любить
иль имя позабыть
земли, тебя назвавшей
сыном.
Есть жизнь — и ничего
взамен;
есть счастье знать,
что жил недаром.
...И. сердце
отдает земле
свои последние удары.
Пусть так!
Теперь не он,
другой
уйдет однажды к синим
звездам.
Солдат примял траву
рукой,
глотнул земной
горячий воздух.
Он встал
и бросился вперед
по кочкам сизым,
желто-бурым,
так, словно вырвался в
полет...
И грудью
лег на амбразуру.
* * *
Он встал и занес гранату,
встал над землей, что с
детства
его берегла и растила,
качала на вспененных
волнах
в пустыне своих океанов.
Он встал и занес
гранату,
он шатко шагнул
навстречу
грохочущей крепости —
танку
с крестами на рыжих
бортах.
Он встал, от пороха
черный,
матрос Черноморского
флота,
не знающий страха
смерти,
он, «полосатая смерть»!
Он встал над землей, что
стонала,
обугленная и седая,
что заломила к солнцу
черные руки свои.
Она не просила защиты,
она, как мать,
умирая,
была воплощением воли
от смерти сына прикрыть.
А он, красивый и
сильный,
он, рожденный для
счастья,
для сердца и глаз
любимой,
для губ и для рук ее, —
он смерти шагнул
навстречу,
пошел, свирепея,
на подвиг,
и только одни березки
видели, как он велик.
Романтики
Кто из них не мечтал о
том,
чтобы соль обжигала
губы,
чтобы пела вода
под винтом...
Кто из них не мечтал
стать Колумбом!
Им хотелось под ветром
жить,
чтобы нервы гудели, как
тросы.
Только в море
матросу служить,
только в море
могила матроса!
Пусть разбитый медный
компас
больше скажет, чем
письма к любимым,
пусть угрюмый
седой водолаз
поперхнется слезой в
глубинах...
Только в жизни
все вышло не так.
Разрывая «матросские
души»,
умирали, ложась под
танк,
не в просторах морей —
на суше.
И дымился кровью
рассвет,
и золой
опадали вербы...
В девятнадцать неполных
лет
отпевало не море,
а ветры.
...Мы по морю
Цимлянскому шли.
Мне приснилось под гул
турбины,
что романтики танки жгли
не на суше,
а в этих глубинах.
Кровь замешана с донным
песком,
ведь под толщей вод —
столько бедствий!..
Спят матросы на дне
морском,
как когда-то
пригрезилось в детстве.
Кировцы в блокаде
То был суровый год —
сорок второй,
И город стыл в снегах, в
седой печали.
Стоял завод в черте
прифронтовой,
ковал броню — и днями, и
ночами.
В цехах, в пролётах, где
гудят станки,
Рвались снаряды,
скручивая балки.
Старик литейщик
простонал:
— Сынки!..
Они за всё ответят
нам... С-собаки...
Он умер на полу, у
бронеплит,
среди металла, что
пойдёт в сраженье.
Завод, ты всех ли
помнишь, кто убит,
кто принял смерть,
отвергнув униженье?..
Я и поныне вижу
небосвод,
расколотый тараном
артналёта.
...Завод — как крепость.
Кировский завод.
И танки в бой выходят —
за ворота.
Ладожские шоферы
Ивану Демьянову
Злые,
яростные, как черти, —
за баранками,
под огнем...
Шли машины по зыбкой
тверди
между небом
и гиблым дном.
И шоферы ночей не спали.
Но, буксуя на черном
льду,
напрягались
и жилы рвали,
и в лицо
встречали беду.
Оглушала их канонада
у последней,
предсмертной межи.
Ах ты, Ладога,
синяя Лада,
всех ли помнишь ты их,
скажи?..
Ну, какой им памятник
ставить,
чтобы стал он
достоин их?..
И какими словами их
славить?
Не придумано
слов таких.
Баллада о морском десанте
Матрос лежит в двух
шагах от волны,
море рыдает над ним.
Глаза его синим светом
полны,
студеным
и неземным...
Пулемет
в упор
по десанту бил,
но парень себя не берег,
потому что землю эту
любил
и уйти с нее
он не мог!
Парад сорок первого года
Настанет час,
настанет,
врага загоним в гроб!..
...Москва в аэростатах
и в рытвинах от бомб.
По жерлам мрачных улиц
с разбитых автострад
шли воины,
сутулясь,
на грозный тот парад.
С угрюмостью на лицах,
пропахшие огнем
шли молча по столице
нерадостным тем днем.
Небритые —
рядами.
Живые —
блещет медь!
Шли молча сквозь
рыданье,
шагали
через смерть.
Парадный шаг
печатая,
под снегом и дождем
по траурной брусчатке
шли
перед вождем.
Шатался ветер шалый,
устав от куража.
Шли торопливым шагом,
равнение держа.
По площади,
по Красной,
одетые в сукно...
А что там дальше —
ясно.
В глазах черным-черно.
Но видела Россия,
ослепшая от слез,
и слышала Россия,
оглохшая от гроз!..
Одесская баллада
Катакомбы…
Катакомбы…
Пулеметы.
Мины.
Бомбы.
Ярость схваток ножевых.
Мертвых больше, чем
живых.
Катакомбы!..
Черный камень,
Задуши врага руками!
…Целый город под землей,
запорошенный золой.
Был бы ад —
так прямиком бы
через эти катакомбы!
Только где он, этот ад?
Позабудь,
Терпи, солдат!
Ты терпи,
отважный мститель.
Хороша твоя обитель.
Пусть ни хлеба, ни воды.
Это только полбеды.
А беда — что, все
изведав,
ты не дожил до победы.
А беда —
вот уж беда! —
что не встанешь никогда.
…Постоим мы тут в
молчанье
с этой болью за плечами.
Лишь
Мальчишка-оголец
все стрекочет, как
скворец.
Рассказать ему о ком бы,
катакомбы?..
Катакомбы.
Исторический музей.
Ну, ступай, дружок.
Взрослей!
Баллада памяти
Если чего-то стою я,
памяти не пощажу,
страшную эту историю
как смогу, расскажу.
* * *
По фронту — детишки, да
бабы,
да дряхлые старики.
Как тени бредут по
ухабам...
Уперлись в их спины
штыки.
Это эсэсовцы скопом
сквозь орудийный чад
гонят их к нашим окопам...
И наши окопы молчат.
Тяжко молчат пулеметы,
словно бы в горле кляп.
Лихие матросские роты
во власти фашистских
лап.
Вот она — «высшая
раса»!..
Во имя каких идей
идут, подогретые
шнапсом,
за спинами наших детей?!
Все меньше дистанция,
меньше...
Ах она, чертова жисть!..
И тут вдруг одна из
женщин
крикнула: «Люди,
ложись!»
И рухнули прямо в болото
дети и старики.
...Ударили пулеметы,
и встали штыки на штыки!
Сработано было чисто.
У этой последней межи
матросы прижали фашистов
к горящему полю ржи.
В порыве грозном,
бесстрашном,
на смертном том рубеже
в яростном рукопашном
в плен не брали уже...
Баллада о письмах с войны
...Из юности той,
немыслимой,
муж глядит со стены.
Дарья разгладила письма,
солдатские письма —
с войны.
Читает,
будто бы слушает
Ивана голос глухой...
И — захлестнуло душу
любовью,
болью,
тоской!
Лицо Ивана рябое
выплыло из-под стекла...
Словно на минное поле
Дарья вдруг набрела.
...Читает:
«Сынка бы... иль
дочку...
Да делу другой оборот...
Но — взрыв! —
и навеки точка,
и Дарья
писем не ждет.
Долгим,
скорбящим взглядом
смотрит в окно луна...
Взошла звезда над
солдатом —
на целую роту одна.
Спит он,
и сны не снятся,
шумят над могилой леса.
А Дарья в эвакуации
верит еще в чудеса.
Взрыв!..
И приносит почта
живое его письмо.
Острый,
размашистый почерк,
и пахнут листы весной!
Значит, недаром
верила!..
Превозмогая дрожь,
конверт разрывала серый.
Врешь, похоронка,
врешь!
Горькая грусть солдата
в каждой строке жила...
Но Дарья взглянула:
дата!
Дата!..
И всё поняла.
Взрыв!
И пустыми ночами
на Дарью из тишины
глядит светло и печально
солдат, не пришедший с
войны.
Баллада пропавшего без вести
Я убит подо Ржевом...
А. Твардовский
...Я нашел в себе эту
силу
и теперь стою сам не
свой.
Я пришел
на свою могилу,
неоплаканный и живой.
А она со звездою,
под явором,
и написано тут, где
стою,
что Иван Петраков
смертью храбрых
пал за родину в тяжком
бою.
...А в бою,
знать, рехнувшись со
страху,
опаленный горящим
жнивьем,
я рванул на себе рубаху
и пошел на танки гольем.
Потому как патроны
вышли,
а гранат не подвез
старшина...
Ничего я больше не
слышал.
Тут и жизни моей — хана!
Нет, никто не стрелял
мне в спину,
знать, не ведали ту
вину.
Обернулась судьба
судьбиной,
проскитался полжизни
в плену.
Я забыл свое русское
имя,
разучился платить
добром.
За похлебку и за мякину
был я сволочью, был
рабом.
...Ох, добра ты,
мати-Россия, —
не сегодня я это постиг
—
ты простила пропащего
сына,
только я себя не
простил.
Нету боли другой,
огромней!..
Над могилой своей стою,
и, выходит,
родина помнит,
что погиб я в смертном
бою.
Был я верным
и был неверным,
и не знал, какая цена...
Я убит.
Я убит в сорок первом.
Просто шкура моя цела.
Мадонна: Поэма
1
Так,
словно грешников спасая,
не в царстве мертвых,
а в веках
по небу
женщина босая
идет с младенцем на
руках.
Под ней
витийствуют народы,
военных труб тревожен
зов.
Под ней —
крестовые походы
и все костры еретиков.
И богадельни, и притоны,
монастыри, концлагеря.
По небу
шествует мадонна,
их всепрощеньем одаря.
И я от мысли той
бледнею,
что столько зим
и столько лет
и ложь, и правда —
все под нею,
а ей как будто горя нет.
Ах, скольких слабых
били плетью,
и ложь
повенчана с мошной,
а лик мадонны
так же светел,
и ни морщинки за
душой!..
Нет, я красы твоей не
трону,
скажу лишь,
истину любя.
о, матерь божья,
о, мадонна,
не мне
молиться на тебя!
Да,
никогда мне не молиться,
ведь я безбожник,
еретик.
Я не такие видел лица,
они во мне живут, как
крик.
Живут, как стон,
как боль сквозная, —
как стон умерших,
боль живых...
Вот только я еще не
знаю,
удастся ль высказать мне
их.
Я не молю — зову:
хоть в песне
встань из-под дерна,
из земли,
не для себя,
для нас воскресни
с крестом на шее
и в пыли,
восстань,
разбереди мне раны,
не заслоняй теперь меня,
о, Марь Иванна,
Марь Иванна,
не божья матерь,
не моя.
2
Она брела почти босая
по черной хляби,
кое-как.
Все больше темными
лесами,
с грудным младенцем на
руках.
Оглохший от бомбежек
лютых,
он на плече полудремал,
и было так ему уютно —
он ничего не понимал...
Какими скорбными глазами
она смотрела на восток!
— Мы беженцы... —
она сказала,
был голос жёсток
и жесток.
Ведь третьи сутки,
третьи сутки
она,
пред богом не грешна,
не отдыхала ни минутки,
а только шла
и шла, и шла.
А в синем небе
многотонно
висели «юнкерсы» в
крестах,
и у земной
живой мадонны
не проходил озноб...
И страх.
Еще не веря, что в
немилость
попасть к всевышнему
могла,
она молилась,
так молилась,
как будто чуда
впрямь ждала.
Но чуда не было.
А были
кресты на крыльях
номерных.
Они бомбили,
били, били
нас,
безоружных и больных.
Мы шли к Уралу.
Мы устали.
Но знали —
он спасет от бед:
Урал сильнее рурской
стали,
он переломит ей хребет!
Не я один той верой
грелся
и выжил, может,
потому...
Но взрывом скручивало
рельсы,
а белый свет
тонул в дыму.
И вот,
когда вонзила жала
в лицо
горящая стерня,
та женщина
к земле прижала,
меня закрыла
от огня...
Еще фугаски
топь месили,
и в ребра
били кулаком.
Но не было ни слез,
ни силы,
и я ответил им
плевком!
...Ее накрыли шалью
рваной,
стояли,
вдруг суровей став,
и Марь Иванна,
Марь Иванна
лежала,
крест с груди сорвав...
3
Мы вспоминаем нынче
даты,
но забываем имена.
Мы, может, в том не
виноваты.
Война!..
И тут ее вина!
Но это разговор
отдельный,
и он останется за мной.
Людская память
беспредельна,
но беспредельней
мир земной.
...Солдаты шли сквозь
бред и стоны
и пулей
метили кресты,
чтоб рафаэлеву мадонну
от мук,
от варваров спасти.
Так возвращала долг
суровый,
высокой миссии верна,
от Врубеля
и до Рублева
Россия —
вещая страна.
В ее земле
спят комиссары,
на сон знамена
пригубя...
...А ты пришла в Москву
босая.
Так что,
молиться на тебя?!
О, ты прекрасна,
это верно,
ты спасена самой весной.
Но я смотрю,
и сорок первый
встает в разрывах надо
мной.
И, словно гибель
предрекая,
идет крестатая броня!..
Не ты,
а женщина другая
меня спасает от огня.
Она не шла, как ты,
по небу,
а по болотам
и стерне.
И ты молитв моих не
требуй,
все боги в мире
не по мне!
...О, наши матери
родные!
Во имя вас
ее спасли.
Вам были тяготы земные,
как притяжение Земли.
С вас богородиц не
писали,
не поклонялись вам сыны.
Вы доброте своей не
знали
ни дна,
ни меры,
ни цены.
В святых морщинках
ваши лица,
не сгладить их
ничьим словам...
Я только вам готов
молиться,
земным и грешным,
только вам!
Пропажа
Я позабыл, какой у хлеба
вкус,
Давясь баландой с
лебедой прогорклой,
И лишь ночами снился
рыжий кус,
Душистый, тёплый, с
ноздреватой коркой.
Нет, я тогда от горя не
ослеп
В том ледяном, седом
полуподвале.
Мы потеряли карточки на
хлеб
И, голодая, — просто
пропадали.
И было странно:
Каждый день, с утра,
Всё те же люди в очередь
писались,
К прилавку прорывались
«на ура»,
А нас отныне это не
касалось.
На окнах — бельма,
ледяная слизь;
От инея все стены
полосаты…
…А карточки, проклятые,
Нашлись,
Через семнадцать лет,
В шестидесятом.
* * *
Ольге Берггольц
«Никто не забыт и ничто
не забыто» —
на серых,
обветренных скулах
гранита.
Я молча внимаю словам.
И не спорю.
С чем спорить?..
Не к морю пришёл я,
а — к горю.
Оно не шумит,
не гудит,
не бунтует.
Оно
наши голые души
бинтует.
Бинтует так туго, что
сдавлено горло.
А что ж тут поделаешь?..
Горе есть горе.
Оно проступило на скулах
гранита,
и память болит,
словно пулей пробита.
На воинском кладбище
Тут грусти не грусти,
а убитых вовек не
воротишь.
Как проклятье, легла
чёрным крепом на сердце
война…
Я стою над плитой,
и наотмашь,
наотмашь
ветер времени бьёт,
как взрывная волна.
Баллада о матери
Насыщен болью,
нестерпимой, острой,
знаменный шёлк,
упавший до земли…
Умолк оркестр.
И траурные звёзды
с небес
на землю тихую
сошли.
Трава —
и та, казалось,
побледнела.
Насупились седые облака.
…Мать вскрикнула
и вдруг… окаменела.
Окаменела в скорби
на века.
Пленные
Бледные, небритые,
худые.
Где былая выправка,
краса?!
Каждый день с утра, как
заводные,
кирпичи таскали на леса.
То ли нечем было им
побриться,
то ли их кормили
кое-как...
Мне их жалко было,
пленных фрицев,
хмурых,
незадачливых вояк.
Лук забрав костлявыми
руками
и жалея, что махорки
нет,
мне они платили
медяками
для моей коллекции
монет.
Выглядело, может,
неуместно
это все тогда
со стороны,
потому что было всем
известно,
что отец мой
не придет с войны...
Неспроста, знать,
хмурый дядя Коля,
потерявший ногу на войне
и служивший сторожем при
школе,
говорил с большой обидой
мне:
«До чего народ у нас
отходчив!..—
и бледнел, меняясь вдруг
в лице. —
Разве не они
июньской ночью
всю Россию взяли на
прицел?..»
Пленные,
оборванные люди —
это их, боями опаля,
гневная,
вся в грохоте орудий,
пощадила русская земля!
Пусть они о том
расскажут внукам,
вспоминая беды прошлых
лет...
Это им —
нелегкая наука,
только ведь науки легкой
нет.
У братской могилы
Здесь я не встретил
поимённых списков,
но не об этом я сейчас
скорблю.
Я молча постою у
обелиска,
вас жалостью своей не
оскорблю.
Окончен путь. Забыты все
тревоги.
И чисто небо — море
синевы…
А мне ещё шагать по той
дороге,
которую не завершили вы.
О природе:
Лукоморье
Лукоморье — это не из
сказки,
Лукоморье — это образ
детства,
смутный, удивительный,
дремучий,
с небылью и былью
пополам.
Там ромашки, как
сестрички солнца,
с трепетными белыми
лучами
бархатисто-нежных
лепестков.
А над ними в зное
разнотравья,
в пьяном звоне — золотые
пчелы
и мохнато-бурые шмели.
Камни спят, причудливы,
лобасты
и от мхов дики да
густобровы,
оплели их травы...
А в ложбинках
вызвездились красные
гвоздики.
Там дубы — до неба, в
три обхвата,
в дуплах их лежат лесные
клады,
не гнилье светящееся —
злато,
ссыпанные с неба звезд
червонцы.
Леший эти клады
стережет.
Даже в полдень под
дубами жутко,
пахнет сырью, спелыми
грибами.
А шиповник, древний
предок розы,
к солнцу тянет узкие
ладошки
и цветет, как розовый
костер.
Ели над кострами греют
лапы.
Там грибные царства;
земляника;
одуванчик, дымчатый
фонарик,
с голубым непрочным
ореолом;
желтые купавы,
медуницы...
А за пнем, на солнечной
полянке,
труженик, невидимый
кузнечик,
день и ночь кует
неутомимо
то ли цепь для дуба
золотую,
то ль ключи от счастья
своего…
В родниках хрустальных
и колодцах,
как в стекле, лежат на
дне студеном
пестрые красивые форели,
точно самоцветные
каменья.
А в озерах, в голубых
прозорах,
дремлют удивительные
щуки:
синие, точеные,
как стрелы,
с острозубой крокодильей
пастью;
как коряги, черные
налимы.
В Лукоморье светлый
тонкий месяц,
словно золоченая
подкова,
что находит и берет на
счастье
каждый из живущих на
земле.
Лукоморье — свет,
открытье мира.
* * *
Февральские бураны дуют,
но в сердце,
в самом далеке,
живут, таясь,
лесные думы
о светлой пуще,
о реке,
о земляничнике цветущем
и о листве,
пока сквозной…
Как много в этом мире
сущем
ещё не познанного мной!
И под февральскою
метелью,
С весной навеки обручён,
Я не хочу быть серой
тенью,
хочу быть солнечным
лучом.
* * *
Мне видится далёкая
пора:
золотоствольный бор —
сквозной, узорный,
дремучий мох…
А в светлоте озёрной
проходят рыбы красного
пера…
И я стою на гладком
валуне,
и плечи мне покалывает
солнце,
по камню блики плавают,
и сосны
колышутся в той сонной
глубине.
Ни славы, ни любви…
А в сердце — свет.
Ещё не знаю
горькой той отравы.
Ещё не понял,
что целебны травы
и что бессмертья не было
и нет.
* * *
Благоухал привядший
донник,
и было тихо на селе.
Меня учил глухой
садовник
добру к деревьям
и к земле.
— Люби грозу,
Дожди и ветер,
и полнозоревый восход...
Живи, как яблоня, на
свете:
она и старая —
цветет.
* * *
Под яблоней лежу,
раскинув руки:
заря и впрямь —
жар-птицыно перо.
Пичужьих трелей
трепетные звуки
вливаются в меня, как
серебро.
На ветках — паутинок
волоконца;
и веет с моря свежестью
земной...
А яблоки, охваченные
солнцем,
как малые планеты надо
мной.
* * *
Как призрачны вы,
птичьи голоса!
Ручей и тот настойчивей
струится.
Но слушают и реки и леса
чуть слышный посвист
сойки иль синицы.
И солнце завершает свой
полет,
прислушиваясь к
поднебесным чащам.
Поет себе малиновка,
поет
над сумраком тревожным и
молчащим.
Как призрачны вы,
птичьи голоса,
в зеленом русле голубого
лета!..
А нету вас, —
и немы полюса,
и вымершею кажется
планета.
* * *
Услыхав щегла иль
овсянку,
их бесхитростность
не обессудь.
Затаись
и забудь про осанку,
про своё положенье
забудь.
Если вправду ты царь
природы,
то обязан знать:
неспроста
затаённо бормочут воды
и мигает из бездны
звезда.
И пойми:
уж так получилось,
что под говор лесов и
рек
птицы первыми петь
научились,
лишь потом уже —
человек.
* * *
Гуси-лебеди в небе синем
тянут клином из-за реки
—
над берёзами, над
Россией!..
Улыбаются старики.
Гуси-лебеди!
Вновь над миром
окоём голубой-голубой.
По надёжным ориентирам
вожаки держат путь —
домой!..
По излучинам рек в
красноталах —
в синеву, в золотой
прозор.
...Понамаялись в жарких
далях
и скорее — в прохладу
озёр.
* * *
Умирают птицы в полете
на небесных путях
искони.
Но, земные по сути,
по плоти,
возвращаются в землю
они.
Всходят травы упрямее
перьев,
укрывая гнездовья собой.
И птенцы, в свои крылья
поверив,
вновь штурмуют простор
ветровой.
Все «курлы» да «курлы»
под солнцем;
небо гордой их силой
полно.
Если сердце и разорвется
—
разорвется в полете оно!
Тополь
В траве
проклюнулся былинкой
незримый миру тополёк.
Вовсю хохочет повилика,
узрев его у самых ног.
Откуда?
Кто такой?
Не знает!
Он слаб и лёгок,
словно пух.
Его от ветра заслоняет
листом
торжественный лопух.
Его ромашка поучает,
как уберечь себя от бед.
А колокольчик иван-чаю
кивнул:
— Смотрите, пустоцвет!..
Вот так рядили да
гадали,
а тополь рос,
звенел листвой…
И травы хвастали:
— Видали?
А он ведь тоже был
травой!
* * *
И муравью
дается жизнь не просто.
Ну, так ли много надо
муравью?
А он найдет чешуйку от
бересты
и волочит ее
сквозь мураву.
Она ему все лапы
отдавила,
тяжелая, как доброе
бревно!
Но он упрям
и не жалеет силы,
он продерется с нею все
равно.
Он тянет ее медленно,
натужно,
все ямы-ямки матерно
кляня.
Но что поделать?
Это тоже нужно,
ведь у него и дети, и
родня!
А сколько на пути его
таится
опасностей,
превратностей,
тревог!
И всякий жук,
и зверь,
и даже птица,
и чье-то там копыто
иль сапог...
Но муравей с чешуйкою
бересты,
работая, не думает о
том.
Он строит дом свой,
буднично и просто,
не ожидая пенсии притом.
Бурундучок
Солнце село.
И с вершин
крепкостволых стройных
сосен
пролилась в ложбинку
просинь…
Кто-то в травах
шебаршил.
Это был бурундучок —
презабавнейший пролаза,
любопытный,
востроглазый
и подвижный, как волчок.
Он подсматривал за мной
из-за пней,
из-за валежин.
Он вдоль просеки
Медвежьей
провожал меня домой.
Знать, кумекал: что за
зверь?
Что я значу? Что я стою?
Он хотел дружить со
мною.
Так я думаю теперь.
Ликованье
Как призрачно кукушки
кукованье
и как прозрачны
волны на реке!..
Во мне как бы разлито ликованье,
как в сотах мед,
как солнце в сосняке.
Как значима наивная
примета
и сколько тайн
за каждою тропой!
И синяя росинка,
как планета
с особой,
неразгаданной судьбой.
Бреду ли по ромашкам,
медуницам,
на влажном камне
над рекой стою ль, —
«Июль! Июль!» —
подсказывают птицы,
сосна трубит
торжественно:
«Июль!..»
Как солнечно, медвяно и
росисто,
и хочется смеяться и
парить.
Как хочется в кукушки
напроситься
и всем
тысячелетия дарить!
Вы слушаете?
Это я кукую
в июльском околдованном
бору!..
Ах, отчего я нынче так
ликую?
К добру ли это?..
Может, и к добру.
Лесное
Близость леса,
огромность леса,
рокот леса
и свет полян!..
Ниспадает солнце отвесно
по тугим —
в нервной дрожи —
стволам.
И оттуда,
из сердцевины,
источается
зыбкий звон.
Я и лес — мы, как мир,
едины,
мы — телесны.
Мы пьем озон!
Чутко слушаем крики
сойки
и вздыхаем по старым
пням.
Протекают земные соки
по артериям, по корням!
Удивленная земляника,
удивленный зверек в
норе...
И зеленые
смутные блики
на березовой тают коре.
Свежесть леса,
прозрачность леса
с той задумчивостью
непростой, —
с глаз моих ниспадает
завеса,
проникаюсь я чистотой.
Воскресенье
Марине
Всю зиму бродят в жилах
голоса
лугов и рек,
чащоб
и птиц весенних.
Спешим мы с вами за
город,
в леса,
и ждем, как воскрешенья,
воскресенья.
Как хорошо упасть лицом
в траву
и вдруг понять,
что мир всегда в
новинку...
Я обоняю,
чувствую —
живу!
Я сам, как эта гибкая
травинка.
Сердечные недуги
истребя,
нам дарят красоту
глаза и уши.
И мы, стянув подобье
шкур
с себя,
тут обнажаем
и тела, и души.
Как бескорыстно чувство
красоты!
Как величава жизнь
и как прекрасна!
Как наши изощрения
пусты,
как наши ухищрения
напрасны!
Я не был сам собой.
Не утешай.
Ведь и такого
ты меня любила...
О, воскрешай, природа,
воскрешай,
ведь ты, как мать,
щедра и незлобива.
Утреннее
Каждый листик,
травинку каждую
горьковатую, в сизой
росе, —
не губить,
пригубить я жажду,
разглядеть их
во всей красе.
Хоть колюч шиповник,
а ластится:
не ломай меня,
не ломай!..
Цвет и плод —
это все-таки разница.
Не ломаю.
Встречай свой май!
Не срублю и малого
деревца —
даже елочку
не срублю,
потому что земля
мне доверилась,
потому что живу
и люблю.
...Вот мурашка
тропой окружною
что-то тащит там на
горбу.
Он ведь тоже, наверно,
нужен
этим травам,
пню и грибу.
В этом мире очеловечено
все до капельки...
Все — мое.
Ах, какая земля
доверчивая!
Неужели
погубим ее?..
Музыка земли
Звенит осока,
шепчут ветви,
басят над клевером
шмели...
Плеск волн,
и пенье птах,
и ветры —
живая музыка земли.
Она во всем...
О, как беспечен,
как верен ей,
сокрытый мглой,
меланхолический кузнечик
с певуньей-скрипкой
под полой!..
...И тянет в сопки,
в глушь, к медведям,
в медвяно-горький
травостой,
где каждая былинка
бредит
своей мелодией простой.
Я-то помню...
Все равно — пиши ли
прозой,
заглубляйся ли в глубины
новомодного стиха,
знаю, ждёт меня берёза,
знаю, ждёт меня рябина,
знаю, ждёт меня ольха.
Я, конечно же, поеду,
я, конечно, пошагаю,
я, конечно, поплыву.
Поклонюсь, как прежде,
деду,
звонких дудок настругаю,
насмотрюсь на синеву.
...Я-то помню, как рябина,
я-то помню, как береза,
я-то помню, как ольха
говорили мне:
«Любимый!»,
укрывали от мороза,
будто кутали в меха.
* * *
Земля!..
Не шар земной,
а просто —
вот это поле,
эта рожь.
Роса падет —
спадет короста
с души...
И ты почуешь дрожь.
...Такая сладкая истома
—
как с веток легкая
капель...
Ты на земле
и, значит, дома.
Земля взаправду —
колыбель.
В руке комок сожму...
Землица!
Басят над клевером
шмели...
Все из земли —
цветок и птица,
И ты, и я — мы из земли.
Земля ведет дневник
Всех памятных свершений
Людской, короткой памяти
в укор
Дневник рождений и
дневник крушений
Народов и морей,
материков и гор
...Вот здесь росли леса,
звучали птичьи хоры
под солнцем этих
выжженных равнин.
А там стоял веселый
древний город;
Теперь здесь — тишь.
Ни пепла, ни руин.
Там — бастионы, стены
крепостные;
на поле —сеча грозная
была.
И, если отворим пласты
земные,
найдём мечи, щиты,
колокола...
Земля ведет дневник...
Меняют русла реки,
пустыни превращаются в
поля.
О нашем ядерном,
в ракетных трассах веке
Какую запись сохранит
Земля?..
Хлеб
Ели мы не хлеб,
а чёрный жмых.
Маленькие,
важные, как боги, —
двести грамм в обрез на
четверых —
мы его крошили на
пороге.
Каша из берёзовой коры,
как тебе весной мы были
рады!..
Счастье,
оно тоже до поры,
и об этом забывать не надо.
Стол без хлеба жалок и
нелеп;
хлеб —
да это самое простое!
Он копейки стоит,
чёрный хлеб…
Все ли знают,
Сколько хлеб наш стоит?
О любви
* * *
Любовь сильнее смерти —
доказано давно.
Опровергать не смейте,
не выйдет всё равно.
Не усмехайтесь криво
и не шипите вслед.
Любовь — всегда
незримый,
необоримый свет.
Пусть кто-то скажет:
«Пропись!..»
Но тот, кто не слепой,
пройдёт, минуя пропасть,
по кромке голубой.
По самой острой кромке,
у смерти на краю...
Ещё споёт негромко
он песенку мою.
Любовь сильнее смерти.
Что мрамор иль бетон?
Вы «прописи» поверьте.
Всё сбудется.
Потом.
* * *
Марине
Я не знаю, как правильно
стол накрывать.
Я забывчив
и слеп как крот.
Я хотел бы просто тебя
целовать,
целовать в хохочущий
рот.
Ну, а ты неулыбчива и
грустна,
все молчишь,
словно боль тая...
Неужель позабыла, что ты
— весна,
пусть ненастная,
но моя?
Если чем обидел тебя —
скажи;
виноват пред тобой —
прости;
не умеет сердце прощать
— накажи
и грехи мои
отпусти.
Разве очень трудно
понять, что поля
зацветают из года в год,
что без Солнца может
вращаться Земля,
но на ней
ничего не растет?
* * *
Не сложилась любовь, как
песня,
или просто не повезло,
но девчонка на почте
письма
торопливо рвала и зло.
Отвернулась, чтоб было
не видно,
как изломана болью
бровь.
Было горько ей и обидно,
было стыдно ей за
любовь.
Чем утешить ее, не знаю,
ведь не скажешь, что все
пройдет...
И стоит, молчаливая,
злая,
Затаив нетающий лед.
А какой-то доверчивый
парень,
открывающий мир этот
вновь,
о неверие, точно о
камень,
разобьется однажды в
кровь...
Мне не двадцать,
не восемнадцать,
но не знаю я, как тут
быть.
Лучше верить и
ошибаться,
чем не верить и не
любить.
* * *
Я скажу парням
увлеченным,
все познавшим —
и норд, и вест:
— Берегите своих
девчонок,
берегите своих невест!..
Берегите, как деды
умели,
как умели отцы беречь.
От чужого веселья,
похмелья
берегите!..
Об этом речь.
Коль беда случится —
спасите,
все отдайте —
и жизнь! —
сполна.
Берегите,
по свету несите
голубые их имена.
Пусть любовь ваша
станет, как праздник.
как заря, что уже
занялась.
Ничего нет на свете
прекрасней
этих добрых,
доверчивых глаз.
Не пустая,
не зряшная фраза,
мне твердить ее
не надоест:
— От навета,
от сплетни,
от сглаза
берегите своих невест!
* * *
Даже к счастью привыкают
люди,
и когда они за мёртвых
пьют,
то тревожный, грозный
бас орудий
им всего лишь —
праздничный салют.
Мы привыкнем к неземным
рассветам,
к лунным циркам,
высохшим морям,
как привыкли к нынешним
ракетам,
что летят к таинственным
мирам.
Станет наша жизнь
необычайной,
грань племён сотрётся
без следа...
Лишь к любви, к её
великим тайнам
не привыкнут люди
никогда.
* * *
Земные женщины России,
ее голубоокий свет!..
Быть может, где-то есть
красивей;
самоотверженнее —
нет.
Пока солдаты воевали,
врага огнем и сталью
жгли,
вы ждали...
Строили,
пахали,
язык российский берегли.
Пусть ваши губы
очерствели
на лютом,
на седом ветру...
Улыбки ваши
души грели
всем, кто твердил в
бреду:
«Умру!..»
И, умирая, брал с собою
на тот, нездешний свет,
во тьму,
ту, что была самой
судьбою —
женой иль матерью ему.
Боль одиночества,
старенье
вам оставались на
потом...
...Вы — свет,
вы — наше озаренье
на этом свете
и на том.
О времени:
* * *
День —
земная клеточка
звёздного литья,
как и ты, лишь веточка
в кроне бытия.
К веку сопричастности
мне не занимать.
Только бы на частности
жизнь не разменять.
Не уйти от главного,
тешась ерундой.
Быть в полёте, в
плаванье…
Не лежать рудой.
Рвать тугие ленточки
с выдохом: «Держись!..»
…День всего лишь
клеточка,
но и это — жизнь.
* * *
Федору Абрамову
Минуты, словно люди, —
не равны,
хотя права им равные
даны.
Одни проходят, словно бы
дожди,
мир обновляя,
растворяясь в мире.
Другие, как герои иль
вожди,
стоят особо,
чтоб их не затмили.
У каждой — свой,
невыдуманный лик.
Минутно я правдив,
минутно ложен.
В какие-то минуты я велик,
в какие-то, случается,
ничтожен...
Я жалок или горд —
они идут,
идут, идут,
моею став судьбою.
И только совокупность
всех минут
дает возможность быть
самим собою.
* * *
А радуют и солнце, и
гроза,
и с каждым днем
весь этот мир дороже...
Большое Время смотрит
мне в глаза
так пристально,
что становлюсь я строже.
Казалось бы,
пути, пути, пути,
а как непросто
подружиться с Веком!
В себе опору нелегко
найти,
но без нее
не станешь человеком.
И, разбежавшись,
жмешь на тормоза,
и снова в путь —
размашисто и круто...
Большое Время смотрит
нам в глаза,
и на учете
каждая минута.
* * *
Всё тороплюсь, спешу
куда-то...
Куда? И есть ли в том
резон?
Мелькают лица, двери,
даты,
и всё проходит, словно
сон!
Уж не взрослею, а
старею,
а всё кручу, кручу,
кручу!..
Добрею? Кажется, добрею,
чего-то большего хочу.
В ушах — сплошная
канонада,
но улыбаюсь и терплю.
Должно быть, всё идёт,
как надо...
Зачем же время тороплю?
Что ждёт меня за дальней
далью?
Довольство? Слава?
Отпуска?
Какие жалкие детали!
Какая страшная тоска!..
Гордыня?
Модное блистанье?
Какое ветхое старьё!..
На что мне слава, коль
не станет
того, кто сотворил её?!
Иной твердит, что жизнь
— пирушка,
что все мы — гости до
поры.
Я не игрок и не игрушка,
меня увольте из игры!
Тот в принцы выбился из
нищих,
живёт степенно, не
спеша...
Куда ж летишь, чего ж ты
ищешь,
неугомонная душа?
* * *
Не торопись...
Ни в горе и ни в
радости.
Ведь каждый шаг
вовек неповторим.
Жизнь коротка —
жизнь коротка до
крайности.
Как мало мы об этом
говорим!
Не торопись...
Прислушивайся к шорохам,
к роптанью ветра,
к лепету листвы...
Не думай, что спроста
тяжелым ворохом
лежит сирень на плитах
у Невы.
* * *
Хотим того иль не хотим
мы,
но всё ж приходится
признать:
жизнь, как полёт, —
необратима…
И это надо понимать.
Толчём, бывает, воду в
ступе,
храбримся:
— Горе — не беда!.. —
Но свой сегодняшний
поступок
мы не отменим никогда.
* * *
В круговороте дел,
событий
и ты, читатель мой, и я
—
мы больше думаем о быте,
чем о проблемах бытия.
А между тем проблемы эти
и есть то главное подчас,
что поднимает на
рассвете
и не дает сомкнуть нам
глаз.
* * *
Стою у моря,
в солнце весь,
и пью солоноватый
воздух.
А волны плещут — там и
здесь —
в горячих бликах, точно
в звездах.
Душа и небо обнялись
в каком-то новом
откровенье.
Не говорю:
«Остановись!..»
Я говорю:
«Продлись, мгновенье!»
О жизни:
Счастье
Я с людьми улыбчив не
для вида,
а удач желаю от души.
Я чужому счастью не
завидую;
только в счастье люди
хороши.
Да и как делить его на
части?
Так ведь только недруги
могли…
И чужое счастье — это
счастье,
счастье нашей матери
Земли.
* * *
Что нужно для счастья?..
А нужно немало:
чтоб жизнь и кружила,
и гнула и мяла,
чтоб мир обойти
и не зваться скитальцем,
чтоб с солнцем и песней
навек побрататься!
Что нужно для счастья?..
А нужно немало:
чтоб та, что люблю,
до конца понимала,
чтоб вместе сквозь
ливни,
сквозь звезды, сквозь
грозы,
чтоб общие радости, беды
и слезы!..
Что нужно для счастья?..
А нужно немало:
чтоб жизнь, как ни мяла,
—
не обломала,
чтоб вечно звезда моя
в небе качалась,
чтоб жизнь после смерти
моей
не кончалась!..
* * *
Мы в юности несовершенны
—
и угловаты, и резки…
С годами оседает пена,
седая пена — на виски.
И мы берем над миром
шефство,
мы завершаем виражи.
И проступает
совершенство,
и отступают миражи.
* * *
Не ладишь с правдой —
правит ложь,
Не говори, что ты не
знаешь,
Живешь с пигмеями,
живешь,
их хлеб жуешь и —
привыкаешь.
Все думаешь, что ты
умней,
а сам давно уже в
капкане:
придет беда,
а ты — пигмей,
ты предал дело
великанье.
Зависть
Наверно, добрая зависть
немногим дается в
удел...
Хорошая зависть —
завязь
новых свершений и дел.
За битого — двух
небитых;
так пусть мне лежать в
пыли!
Завидую павшим в битвах
во славу русской земли.
Таланту, что новую веху
открыл,
познав торжество, —
не славе его, не успеху
—
завидую мукам его.
Труду, что еще не начат,
сомненью, когда хоть
плачь!
Завидую неудачам,
что выше иных удач.
И долгими, злыми ночами
над словом бьюсь, как
немой...
Мне бы твои печали,
бездарный завистник мой.
* * *
Вы костры разводить
умеете.
Вы сумеете ставить
мосты.
А с неправдой вы спорить
смеете?
А могли б вы со смертью
на «ты»?..
Нет, вопросы эти не
праздные.
Вдруг прохватит душу до
дна:
все мы, в общем-то, люди
разные,
но дорога у нас одна.
Нет костра?
Мы работой греемся.
Нет моста?
Можно вплавь или вброд.
Если надо, и шилом
бреемся,
никакая нас хворь не
берет.
Все вперед и вперед —
без роздыха.
Жить без хлеба?
Случалось, ну что ж!..
Без воды — трое суток,
без воздуха —
три минуты,
но проживешь.
В радиации,
в невесомости —
всюду можно,
коль есть друзья.
Но нельзя без правды,
без совести;
быть-то можно,
да жить —
нельзя.
* * *
Все злое
я не принимал,
и это не бравада.
Я просто с детства
понимал,
почем вранье и правда.
Не знал ни звона
серебра,
ни зависти, ни лести.
Мне много делали добра
от доброты и чести.
Со мной делились
добротой
костер и подорожник,
и врач, и пекарь, и
портной,
и летчик, и сапожник.
Я пью вино
и хлеб жую,
и мой советчик — разум.
Я независимо живу,
но как я всем обязан!
Людям
Тратьте себя, тратьте;
ночью и днем тратьте!
Тратьте здоровье и
молодость,
годы и деньги — себя.
Я говорю, как на
исповеди:
вы — мои сестры и
братья,
Тратьте, пока есть что
тратить!
Я говорю, любя.
Прекрасны детство и
юность,
прекрасны зрелость и
старость;
как страсть, как любовь
естественна
и даже прекрасна смерть,
Ешьте и пейте; пойте;
познайте нежность и
ярость,
ведь нет ничего на
свете,
чего не могли б мы не
сметь!
Вдыхайте озон и солнце,
перецелуйте все травы,
перелицуйте наново
поношенные слова!
Естественность — это
возвышенно,
даже если коряво;
дай я тебя расцелую,
сова, если ты сова!
Спешите в поля, к
озерам;
спасайте того, кто
гибнет;
ворвитесь в нутро
планеты;
переверните миры!
Тратьте себя, тратьте!
Пусть это станет гимном.
Не прожигайте —
тратьте; будьте, как
солнце, щедры.
Лишь память свою берегите
—
это необходимо;
дело рук берегите,
храните ночью и днем.
Совесть и честь не
тратьте —
это в нас неделимо,
это в мир прорастает, в
землю упав зерном.
* * *
Ты говоришь: «Была жизнь и к тебе добра», —
Но что мне хлеб, съеденный мной вчера?!
Нора Яворская
Жизнь не всегда
справедлива
и не всегда добра.
И сердце порой обуглено,
словно на нем кора.
И вот душа неутешна:
сколько бед и обид!
И ослепляет горе,
срывая слова с орбит.
И эти слова — как
камни...
Страшен обвал в горах!
Где правда и где неправда?
Все перемолото в прах.
И все же, сраженный
неправдой,
сегодня скажу, как
вчера:
«Спасибо, земля, за то,
что
была ты со мной добра.
Спасибо за воздух и
солнце,
за черный и трудный
хлеб,
за то, что, сколько ни
бит я,
как видишь, еще не
ослеп.
Откуда бы эта зрелость,
эта твердость пера,
если б, земля, не хлеб
твой,
съеденный мной вчера?..»
Сны
Я вижу сны.
Я снова вижу сны.
Всю жизнь летал.
Теперь я не летаю.
Сны звездного
предчувствия полны —
я словно книгу древнюю
листаю.
Одна и та же
странная страна
берет меня в зеленые
глубины.
Зеленая колышется луна,
спят валуны
зеленые, как мины.
И я, как зачарованный,
стою
средь битых амфор,
обгорелых кровель
и в колокольнях
смутно узнаю
космический,
ракетно-звездный
профиль.
Бетонные дороги и мосты
под слоем пепла...
Оборвались тропы.
Скелеты зданий,
смятые кресты —
следы невероятной
катастрофы!
И вдруг, как взрыв,
ударит синий свет,
и я очнусь...
Бред вязок, словно тина.
А может, это вовсе и не
бред?..
А может, это просто
Атлантида?
И может, эти сны —
совсем не сны,
а память,
зыбкая, как свет лучины.
Что,
если я потомок той
страны,
что навсегда
погребена в пучине?..
Небеспричинен
этот темный страх.
Он в снах моих
за мной крадется тенью.
Я жгу костры,
сгораю на кострах
и продираюсь
к своему прозренью.
О, пращуры!..
Вы в генах у меня.
Потомки,
вы в крови моей
нетленной.
И что
на звездном фоне
жизнь моя?
Всего лишь вспышка.
Искра во Вселенной.
* * *
Ценил я время.
Я читал
в метро,
в автобусах,
в трамваях.
И, глаз от книг не
отрывая,
себя смышленым я считал.
А те,
с кем я, бывало, мчусь,
казались мне людьми
пустыми:
сидят,
томятся, как в
пустыне...
А я во власти дум и
чувств.
И вдруг увидел я глаза —
уж где, теперь я и не
вспомню, —
глаза, как небо,
но — огромней...
В одном из них
была слеза.
И в ней,
тяжелой и скупой,
увидел я такое горе,
что даже там,
у синя моря,
я сердцу говорил:
«Не пой!..»
И вспоминал рельефность
лба,
овал лица, слегка
скуластый...
Какие резкие контрасты!
Какая трудная судьба!..
Я говорил себе:
«Ну, что ж?..
Читай.
И это пригодится.
Но только —
всматривайся в лица.
Пойми живых, пока
живешь».
* * *
Нет, не красят морщины.
Даже мужчину.
Я однажды подумал:
это шрамы души.
Впрочем, в этом ли дело?
Иную морщину
бережешь, как награду...
И грустить — не спеши.
Загляни в свою душу
да выкинь все мелкое.
Сколько было раздумий,
бессонных ночей?..
Рассекла междубровье
морщинка, как стрелка,
и у глаз — ее сестры.
Подобьем лучей.
А у рта?
Очень горькие складки
сомнений.
Как насечка резцом...
До чего же остры!
В них — дороги, ночевки
в снегу,
невезенье
и космато-густые, как
ливни, костры.
Жизнь идет,
оставляя зарубки упрямо,
—
как стремительно времени
колесо!..
Нет, не красят морщины.
Ложатся, как шрамы.
Но без них человечье
лицо —
не лицо.
* * *
Морщины?
Беспричинная усталость?
Бессонница?..
Бессмыслица тревог?..
Кто скажет мне,
как назревает старость,
в каком обличье
входит на порог?
...Вот он идёт —
смотри...
Почти горбатый.
Лицо его не сморщилось —
спеклось.
Его мотали годы и
утраты,
а он силён и молод,
точно лось.
А этот —
весь в наклейках?..
Иностранец?..
Да вроде свой.
Лишь гриву не остриг.
Вглядись в него:
какой глубокий старец!
В свои-то двадцать пять
—
такой старик!..
А ты — живи.
И, хоть ума палата,
в сужденьях будь
неторопливым впредь.
Что значит старость?
Горькая расплата?
А если так,
то что такое смерть?
Нет!
Никогда меня не скрутит
старость.
Ей клеточки души
не уступлю!
Залог тому
не взбалмошная ярость,
а вера в жизнь,
которую люблю.
Ещё о сердце
Как уживаются пламень и
лёд
в хрупкой такой
оболочке?!
А так — как содействуют
яд и мёд
в одной-единственной
строчке.
Что же есть сердце?..
Оно — океан
в звёздном своём
озаренье?
Или — бубен, в который
шаман
дико бьёт в
исступленье?..
Годами гадали.
И тьма, и свет,
и непокой от покоя!
Люблю?.. Ненавижу?..
И да, и нет.
Что же это такое?!
...Одни прославляли,
другие кляли
разными голосами.
А сердце
было подобьем Земли
с её двумя полюсами.
Оболочка
И красоту, и уродство
скрывают наши одежды.
Мы придаем им значенье,
и — процветают невежды!
Ложь одевается стильно,
с расчетливостью
холодной —
и правда с ее простотою
кажется нам старомодной.
В мальчишество
зачисляется
истинное благородство,
а смелость и бескорыстье
—
не более чем
донкихотство...
Крикливый болтун и
фокусник,
представивший мир
наизнанку,
глядишь, объявлен
новатором.
Ловимся на приманку.
Смотрим на оболочку,
видим не дальше носа,
ни слепоте, ни глупости
нету, как видно, износа!
Эпоха рождает великих
физиков и поэтов.
И ты, читатель и
зритель,
быть должен велик при
этом.
Сердцем велик и
страстью,
совестью гражданина.
«Я человек маленький!» —
это вопль мещанина.
Именно эти маленькие
рубят великим головы.
Пусть же они предстанут
такими, как есть, —
голыми!
И обнажится сущность
этой презренной клики —
их великая трусость,
ничтожество их
великое...
Трагически разновелики,
полярней, чем к полюсу
полюс,
мечта о прекрасном и —
пошлость,
жажда добра и —
подлость.
И если стать человеком
жребий тебе выпал,
единожды и навеки
ты должен сделать свой
выбор!
Нельзя проходить по
жизни
с довольным иль постным
ликом.
Чтобы понять великое,
надо быть тоже великим.
Причастным быть надёжно,
кровно
ко времени... Чтить
старину!
Увидеть крупно и
подробно
свою страну.
Запечатлеть живые судьбы
всех тех, кем правит
доброта,
дойти до самой главной
сути,
стать сыном Века — вот
мечта!
* * *
Притихли окрестные пущи,
Прижавшись к речным
берегам.
К опальному Пушкину
Пущин
Летит по российским
снегам!
Дорогою стылой и вьюжной
Летит, гордым духом
паря.
Воистину: верная дружба
Сильнее указов царя.
Не грянут литавры и
пушки
Солидным державным
баском.
Но выбежит радостный
Пушкин
На лютый мороз босиком
И ахнет: под снежною
тучей
Застыл перед самым
крыльцом,
Как вихрь, как Голландец
Летучий,
Возок с голубым
бубенцом!
Последний рейс
Надежде Курченко
Она любила небо и стихи,
цветы в росе
и долгий гул прибоя.
Её шаги, спокойны и
тихи,
запомнило
то утро голубое.
Был ветер с гор.
Она спешила в рейс.
Ещё ничто беды
не предвещало.
Как было знать ей,
глядя в даль небес,
что каждый шаг её —
С Землёй прощанье?..
Никто не знал —
ни штурман, ни пилот.
Был самолёт
надёжно в небо врезан.
...Её убили,
словно птицу, влёт —
из подлого кулацкого
обреза.
Пусть в горле ком,
глаза мои сухи,
я тоже в рейс —
дорогою отвесной.
Она любила небо и стихи,
так пусть о ней
по небу ходят песни!
Земля людей
Памяти Антуана де Сент-Экзюпери
Июльский день.
Он твой последний день.
Еще не пахнет кровью,
жженой серой,
и под крылом
лежит Земля людей,
твоя любовь,
твоя большая вера.
А что там, в прошлом?..
Память — как тиски.
Сдавила горло,
опалила жаром!..
Полеты в ночь
и вечные пески,
вселенские пески немой
Сахары.
Молчание таинственных
пространств,
и ветровая
смертная работа.
Могилы сверстников
на створах новых трасс.
Святое одиночество
полета.
И всюду,
всюду под крылом земля,
ее огни
и позывные станций.
Неужто ей,
живое пепеля,
с беспечностью и ложью
не расстаться?!
Земля людей,
не стань Землей убийц,
Землей зверей,
коричневых,
двуногих!..
И маленький
наивно-мудрый Принц
уже явился.
Он рожден тревогой.
«О Франция!..
Ты вся горишь в огне!
И не министры,
мы — твое спасенье.
Пока я жив,
и ты живешь во мне,
в любом из нас...
Мы — плоть твоя и семя.
Нас можно на полсвета
разметать,
убить,
но не заставишь
унижаться!..»
...Ты не любил ходить —
любил летать,
и ползать не умел —
умел сражаться.
Ещё о смерти
Неотвратима и жестока,
она, как коршун,
стережёт.
Как часто гибнем мы до
срока,
и жизнь —
лишь сладостный ожог.
Мы проклинаем смерть от
века.
Ведь в жажде помыслов и
дел
бессмертной воле
человека
не уготован свой предел.
Суровей нет для нас
невзгоды,
чем мысль о смерти…
…Между тем
смерть —
милосердие природы.
Но это ведомо не всем.
* * *
Так повелось уже от
века,
и в том, конечно, нет
беды:
переживают человека
его бессонные труды.
Над миром, новым и
раздольным,
стоят громады пирамид,
дворцы, соборы,
колокольни,
надгробий бронза и
гранит.
В них всё: и воля, и
неволя,
труда людского
торжество,
раба нелепо злая доля —
смерть и бессмертие
его...
...Отдай себя труду, как
бою,
богатство мира
преумножь,
и ты в содеянном тобою
праправнуков переживёшь.
О творчестве:
* * *
Белый лист как белый свет
—
ничего прекрасней нет.
Ляжет первая строка
словно тень от
тростника.
Тучку взрежет острый
луч,
и забьётся в сердце
ключ.
Ключ горячий, ключ
живой.
Луг покроется травой.
Серебром вскипит река,
и засветится строка!
Вот ещё последний штрих:
над речным обрывом —
стриж.
Точка.
Первый черновик.
Может, самый важный миг.
* * *
Поэзия пришла ко мне на
марше
средь суеты бивачных
лагерей.
Она была и опытней, и
старше,
умнее,
дальновидней и добрей.
И ей
я, словно матери,
поверил
с того доныне памятного
дня.
Теперь-то знаю:
будь я даже зверем,
она б очеловечила меня.
* * *
Нет, поэзия —
не профессия
и не прибыльное
ремесло.
Никакое это не лезвие
и не крылья,
и не весло!
Не играйте в слова, как
в мячики;
слово —
это серьезно, как взрыв.
Сколько видел я бойких
мальчиков,
их хватало на десять
рифм.
Сколько шума,
огнекипения,
ах, какие они бунтари!
Ох, как лопались
эти «гении»,
словно мыльные пузыри...
И, когда сказать было не
о чем,
понуждали себя к
нытью...
Сколько видел я томных
девочек,
попроказничали и —
тю-тю!
Сколько бьется трудяг
безропотных,
фиглям-миглям
они не чета...
Только жалко мне этих
роботов,
ведь не выйдет у них
ни черта!
Потому что она —
не профессия
и не лесенка,
и не челн,
потому что она —
Поэзия,
и не каждый с ней
обручён.
Останется имя
Потеряешь, может,
кольцо
и утешишься после
с другими.
Позабудешь мое лицо,
но —
останется имя.
Будет только трава и
трава
на Земле,
под следами твоими.
Позабудешь мои слова,
но —
останется имя.
Пусть былиною станет
быль,
пусть века —
над веками былыми.
...Даже камни сотрутся в
пыль,
но —
останется имя.
Комментариев нет
Отправить комментарий