суббота, 19 апреля 2025 г.

Глеб Пагирев: «Живущие! Я умирал за вас, затем, чтоб кто-то до сегодня дожил»

 

19 апреля — день рождения Глеба Валентиновича Пагирева (1914–1986) поэта, фронтовика, переводчика. За каждой строчкой его стихов стоит выстраданный опыт, скрепленный семью печатями ранений и тяжелой контузией. О поэзии Пагирева Михаил Дудин писал в предисловии к сборнику «Стихотворения», вышедшему в 1975 году: «Это не история, в стихах — воздух мужества, которым дышало солдатское братство, святая беззаветность жестокого труда войны. Эта книга сурова и благородна. Читать ее — значит дышать горьким ветром переднего края, стоять на той роковой черте, где решалась судьба Родины, судьба твоей жизни».

Глеб Пагирев родился 19 апреля 1914 года в Екатеринодаре (теперь Краснодар) на Кубани. Отец, преподаватель русского языка и литературы, ушел вольноопределяющимся на фронт первой мировой войны и, провоевав все четыре ее года, в 1918-м умер от испанки. В семье сиротами остались 4 мальчика. Революция, гражданская война, голод — все это было в биографии Пагирева. Он писал, что до сих пор помнит вкус лепешек из картофельной кожуры, которые пекли на «буржуйке».

Поэт закончил в Москве школу-семилетку, учился в ФЗУ на фрезеровщика. В 15 лет начал трудовой путь, и, как он вспоминал, стихи стали ему являться именно в цехе, в гуле шестеренок. С 1930 по 1941 работал на заводах Москвы и Свердловска фрезеровщиком, наладчиком станков, мастером цеха, конструктором. Не без гордости писал, что в его трудовой книжке значатся такие известные заводы, как АМО (теперь завод имени И. Лихачева) и «Уралмаш». В цехах этих заводов он не раз встречал людей, ставших легендарными — Серго Орджоникидзе, Ивана Лихачева. Одновременно с этим продолжал учиться и писал стихи. Первые его стихи опубликованы в 1930 году. Стихи публиковались в журнале «Рост» и в сборниках молодых поэтов Москвы. В стихотворении «О себе» Глеб Пагирев писал:

Родился, нет ли я поэтом,

но ясно помню, что всегда

моим излюбленным предметом

была поэзия труда.

 

Одно скажу, что не с пеленок

и не в лугах, не в тишине,

а в цехе, в гуле шестеренок,

стихи являться. стали мне.

 

Но я доныне верю свято —

стихи дойдут, стихи проймут,

кого-то где-то и когда-то

те строки за сердце возьмут! —

Уже тогда он был замечен В. Луговским, который очень высоко оценил первые опыты Глеба Пагирева. Вот что рассказывает об этом сам Пагирев: «Первым серьезным поэтом, который принял во мне участие, был В. Луговской. Это было время его большой славы, со всех подмостков тогда звучала его великолепная «Песня о ветре», ее исполняли лучшие чтецы в одиночку и дуэтом. Ходил он в медвежьей дохе, в крагах и в берете, который тогда простые смертные не носили. Он был для нас, молодежи, образцом настоящего поэта во всех отношениях. Мы обычно собирались у него дома, рассаживались у его ног на ковре и читали ему свои стихи. Обо мне он был очень высокого мнения и однажды сказал буквально следующее: «Пагирев — это молодой орел, расправляющий крылья для большого полета». Время показало, что и признанные мастера могут ошибаться в своих предположениях. В те же годы у меня была короткая встреча с М. Исаковским в редакции только что созданного журнала «Молодой колхозник», куда я принес свои стихи. Стихи Михаил Васильевич одобрил, но рекомендовал исправить некоторые места. В то время я еще не знал, что стихи можно править, и они так и не были напечатаны в журнале».

В первые дни Отечественной войны Пагирев закончил рабфак. Свою войну он начал чертёжником в Генштабе РККА, но добился перевода на фронт. С первых дней войны служил рядовым в лыжной бригаде на Карельском фронте. В конце 1942 года после курсов младших командиров в Архангельске был направлен на Ленинградский фронт в 123-ю стрелковую дивизию, воспетую А. Твардовским в стихотворении «Наступление». Пагирев принимал участие в боях за Синявинские высоты (Кировский р-н), участвовал в боях по снятию блокады Ленинграда, освобождению Ленинграда, Ленинградской области. Фронт и госпиталь, и снова фронт и госпиталь. «Подберут санитары, отдышался и рад», — писал о себе поэт позднее, вспоминая все это. Участвовал в освобождении Луги, Нарвы (Эстония). Из наградного листа: «Старший лейтенант Пагирев в боях 25, 26, 27 января 1944 года показал себя как замечательный, волевой, инициативный и умный командир, обладающий редкой энергией и исключительной храбростью. В боях за населённый пункт Воскресенское, он уничтожил 10 огневых точек противника, расположенных в домах и дворах населённого пункта. Настигая огнём миномётов отходящего противника, он меткими выстрелами уничтожил до 2-х взводов вражеской живой силы. При форсировании реки СУИДА, миномётным огнём отразил бешеную контратаку неприятельских автоматчиков, разбил 2 неприятельских землянки». Воевал на Ленинградском и 2-м Прибалтийском фронтах, уже будучи капитаном, командиром стрелкового батальона. Участвовал в разгроме Курляндской группировки фашистов. Тогда, в канун победного 1945 года, он получил последнее, самое тяжёлое (седьмое!) ранение (потом почти не мог ходить). Потом санитарный самолет «У-2», десять месяцев в госпиталях. Награжден орденом «Красная звезда», медалью «За оборону Ленинграда» и другими. «Имею девять наград», — написал он в автобиографии.

Победный 1945 Глеб Пагирев встретил в госпитале в Ленинграде. Он вспоминал: «9 МАЯ 1945. Декабрьским солнечным утром, при наступлении в лесу, в бою по разгрому курляндской группировки немцев я получил своё седьмое, особенно тяжёлое, ранение. Случилось это за три дня до нового, 1945 года. Самолётом меня перебросили в армейский госпиталь, расположенный в латвийском городе Елгаве. После двух операций — санитарный эшелон, эвакуация в Ленинград. Тут, на госпитальной койке, и застала меня Победа. Моё состояние оставалось по-прежнему тяжёлым. В большой, похожей на зал, палате я был единственным лежачим; закованный по шею в гипсовый панцирь, я не мог ни сесть, ни приподняться, ни поесть, ни свернуть себе цигарку. Все мои товарищи по палате так или иначе передвигались, а кое-кто уже при случае, даже «пикировал» в город — к родным, к знакомым. Поэтому сразу же, как только было передано по радио сообщение о нашей победе, моих соседей, словно вихрем, вынесло из палаты на улицу, в госпитальный сад, на воздух, на солнце, к первой зелени деревьев, навстречу общему ликованию. Палата опустела, я остался один.

Помню, день был тёплый, уже вправду весенний. Окна настежь открыты, и до меня доносятся крики: «Ура! Братцы! Победа!», нестройное пение и звуки откуда-то взявшегося оркестра, непрерывно играющего вальсы… Ребята вернулись в палату с «горючим» и, не таясь, разлили его по стаканам: «С победой!» А вечером над городом грохотал праздничный салют. Не в состоянии повернуться лицом к окну, я видел в стёклах открытой рамы лишь отблески фейерверка, слышал орудийные залпы Победы и плакал — от небывалой радости, от горького бессилия и обиды на свою судьбу».

В конце 1945 года Глеб вышел в отставку за полной непригодностью к военной службе. С войны вернулся инвалидом (семь ранений и контузий) и говорил про себя: «Меня с войны вернули одну треть». Пагирева выходила медсестра Наташа, Наталия Ивановна, ставшая его женой. Позже он написал в стихотворении «Возвращение»: «Но мы в свой дом пришли не напрямик, и в памяти остались дни прорыва и мертвые немецкие стрелки на побережье Финского залива». После войны вернулся в Ленинград, прожил в любимом городе всю оставшуюся жизнь. Жил на улице Ленина, 34.

Главным источником его поэтических строк станут, как у многих поэтов его поколения, воспоминания о войне. В письме поэта о годах войны сказано с характерной для него скромностью: «И опять-таки за все эти годы — ничего выдающегося, особо героического, будничная работа, обычная биография. Был красноармейцем, командовал взводом, потом ротой, а под конец и батальоном. На фронте было не до стихов, из всего, написанного мной в те годы, осталось два-три стихотворения, которые я не стесняюсь печатать и теперь». Это не так. Очень многие из стихов, написанных Глебом Пагиревым во время войны, выдержали испытание временем и продолжают существовать в его сборниках, отмеченные энергией, непосредственностью и несомненным мастерством. Среди этих ранних военных стихов есть стихотворение, названное «1941-й»:

Остановясь на полуслове,

встаю, бросаю карандаш.

Горит в полнеба Подмосковье,

гудит от выстрелов блиндаж.

 

Ну что, поэт? Бери гранаты,

тяни латунное кольцо! —

По фронту хлещут автоматы,

песок и снег летят в лицо.

 

Умри, но стой! Назад: ни шагу:

Ты эту землю не отдашь.

Здесь ценят сталь, а не бумагу,

здесь штык нужней, чем карандаш.

В них поражает столь раннее осознание себя поэтом. Первые послевоенные публикации Пагирева — стихотворение «Зодчий» в газете «Московский комсомолец» (1947), стихи появляются на страницах журнала «Смена», «Октябрь», «Звезда», «Знамя». Илья Авраменко: «Если память не изменяет — это был 1946 год. На страницах литературного журнала «Смена» появилось новое для меня имя. Стихи незнакомого поэта — Глеба Пагирева — привлекли мое внимание выразительностью и точностью чувств; все сокровенное, глубинное, что лежало на душе солдата в годы ратных испытаний, автор сумел как-то сразу донести до моего сердца и взволновать его. Потом появились другие стихи поэта, вышли из печати книги; но именно тогда, в ту первую встречу, я поверил в поэтическую судьбу Глеба Пагирева».

В 1949 вышла первая книга стихов Пагирева «Дело славы». С этого первого сборника Пагирев определился как поэт фронтовой темы. Он пишет о том, что на военных дорогах фронтовики не огрубели сердцами, сохранили душевное тепло, научились еще крепче ценить искренние чувства, дружбу, любовь. А. Т. Твардовский пишет в 1953 редактору журнала «Звезда» В. Друзину: «...во второй книжке “Звезды” напечатаны очень, очень! симпатичные стихи Глеба Пагирева... Мне крайне по душе этот голос, серьезное и отчетливое слово, ― поэзия, а не игра в нее...». Илья Авраменко: «В ряду поэтов, пришедших в литературу в послевоенные годы, Глебу Пагиреву бесспорно принадлежит одно из самых достойных мест. Нет ничего удивительного в том, что в своем творчестве он столько внимания уделяет теме войны — это закономерно, это выстрадано. О Глебе Пагиреве можно сказать его же словами: «Он был на великой войне, он видел и горе, и счастье». Об этом горе и счастье поэт с волнением говорит в стихотворении «Почти четыре года день за днем...». Искалеченный войною солдат возвращается к дому, где ждет его исстрадавшаяся, изболевшая душою жена:

Он шел навстречу, тонкий, как свеча,

По половицам палкой грохоча.

Так вот ее прибежище! Оно

Теперь ей наконец возвращено.

 

Так, значит, есть на свете радость, есть, —

О, только б эту радость перенесть!

Она лицом прижалась к сапогам,

К его железным дрогнувшим ногам.

Эти строки я не в состоянии перечитывать спокойно. Каждый раз они подымают во мне волну чувств, однажды испытанных и непроходящих, каждый раз они действуют на меня с той же покоряющей силой. И еще присоединяется к этому светлое чувство восхищения мастерством художника. Как полно, как напряженно и одновременно с какой удивительной правдивостью выражена здесь суть стихотворения! Заключительные строки его потрясают своей суровой реалистичностью. Дан образ объемный и яркий, как при магниевой вспышке.

О войне написано много стихов. И сильных, оставивших неизгладимый след в душе, и посредственных, смытых временем навсегда. К этой теме обращаются писатели разных поколений. Душевный опыт народа, вынесенный из войны, еще не исчерпан литературой. Чем дальше — тем глубже, многогранней, богаче будет раскрываться этот незабываемый опыт народной души. Люди, прошедшие войну, остро чувствуют то, что пережито всем народом; их личный опыт есть часть всеобщего, большого. Потому-то в стихах Г. Пагирева так сильно и впечатляюще звучит каждая строчка.

Что из того, что годы испытаний минувшей войны отдалены от нашего сегодня огромным расстоянием! Неутихающая возня «бешеных» за океаном, их попытки ввергнуть человечество в новую истребительную войну не могут не растравлять зарубцевавшиеся раны. Написанное в 1947 году стихотворение «Нет, я не почитал за сувениры...» актуально и в наши дни, и сегодня оно неотразимой правдой своей призывает к борьбе за мир:

Я вынес из огня обрубок стали,

Который и доныне берегу.

Его хирурги даже не достали,

Но я к нему притронуться могу.

 

А вы мне говорите: сувениры.

Да нам без них достаточно вполне

Всего, чтобы сегодня, в годы мира,

Не забывать о фронте, о войне

В 1950-м Пагирев вступил в Союз писателей. Дм. Молдавский: «Получилось так, что я впервые увидел Глеба Пагирева вскоре после войны на заседании Правления Ленинградского отделения Союза писателей СССР. Шел прием. Обычно тогда сперва принимали в кандидаты, а лишь потом в члены Союза. Худощавый молодой человек со шрамом, пересекающим лицо, застенчиво и как-то страдальчески улыбался, слушая то, что о нем говорили. А говорили уважительно и с любовью те, кто для нас уже прочно вошел в историю литературы — Александр Прокофьев, Виссарион Саянов, Всеволод Рождественский... Мне запомнилось, что выступавшие сравнивали Глеба Пагирева с гремевшим тогда Константином Симоновым. И действительно, стихи, напечатанные поэтом тогда, напоминали симоновские стихи начала войны. Глеб Пагирев был сразу принят в члены Союза писателей СССР».

После войны Глеб Валентинович жил очень скромно. В 1960–87 годах Пагирев был старшим редактором издательства «Сов. писатель». Он писал стихи, работал в издательстве «Советский писатель», но решил выйти из партии, поскольку не мог больше платить членские взносы. Это был редкий случай в те времена. После выхода из партии он уволился с работы, но ему разрешили иногда публиковаться. Коллеги отмечали, что это был единственный случай, когда исключение из партии не повлекло за собой негативных последствий. Честный Глеб Пагирев остался верен своим идеалам и до конца жизни оставался Солдатом:

...Не оскверним своей души,

не станем торгашами-хватами,

пускай торгуют торгаши —

давай останемся солдатами.

 

Кто рядом с нами умирал,

не все в земле, не все за штатами:

тот генерал, тот адмирал,

а мы останемся солдатами.

Когда сегодня с уважением и волнением берешь в руки стихи поэта разных лет, ощущаешь, как огонь военной поры закалил его дарование, обнажил в нем тот металл, который и сам поэт воспел в одном из послевоенных стихотворений: «Мы на войне узнали свойства стали, и сами свойства стали обрели…». Суровые интонации военных стихов сохраняются и в гражданской лирике Пагирева, основная тема которой — ответственность человека перед Родиной. Характерна для поэта прочная связь темы труда с темой войны. В стихотворении «На Урале» кривая, которая проходит наш снаряд над окопами переднего края в расположении врага, начинается от шпинделя станка на далеком фронте и как будто бы мирном Урале. И в стихотворении «Молодость» поэт объединяет бой и труд в единой биографии своего поколения: «Мы тоже были молодыми, друг, нас в кипяток и в прорубь окунало: даешь Хибиногорск, Полярный круг, привет Москве с Ферганского канала!». Цитируя строки Пагирева «Живу, тружусь, оттачиваю слово и с настоящим утверждаю связь, не забывая своего былого и в общее грядущее стремясь», Л. Озеров отмечает, что как человек Пагирев живет в одном времени, как поэт ― в трех: настоящем, прошедшем и будущем: «Долгие творческие поиски привели к выработке своей манеры писания. У Глеба Пагирева свое лицо». (Нева. 1983. № 11).

В 1950—60-е творчество Пагирева можно определить как «лирика раздумья». «Все в мире держится добром, как было сказано когда-то» ― утверждает поэт в стихотворении, знаменательно названном «На том стою». Отсюда призыв к честной жизни, к нравственной чистоте. Герой стихов Пагирева, который на фронтах завоевывал будущий мир, всего менее склонен мириться с душевной неполноценностью, нравственным эгоизмом в проявлениях бытовых и привычных, как в стихотворении «В дачном поселке». И. Авраменко: «Воспевая воинскую дружбу, трудности фронтовой жизни, солдатскую стойкость, поэт и в стихах, посвященных мирным дням, возвеличивает нашу социалистическую действительность, наш гуманный строй, воспитавший натуры цельные и богатые, следовать которым он призывает страстно, убежденно. Для него образ морально чистого героя — это знамя, на которое надо равняться. Он хорошо знает, из чего и как складывались величавые черты характера нашего современника. Полемизируя с нигилистически настроенной частью молодых людей, растерявшихся в обстановке для них трудной и подчас непонятной, плохо знающих революционное прошлое, — поэт со всей ему присущей напористостью и страстью заявляет:

Я — не мечта, возникшая из дыма,

не облачко, что тает на лету,

былое от меня неотделимо,

я из. него, как дерево, расту.

 

Оно живет, оно не отзвучало,

оно мое — от самых первых дней,

там все истоки, все мои начала,

все даты биографии моей,

Цельности, духовной чистоты требует поэт от поколения молодых, когда говорит: «Как больно обмануться в человеке!»  Таковы позиции поэта. И мы видим, как справедливы, как светлы, как значимы и мировоззренчески крепки они. Только труд моет обезопасить, закалить и возвысить душу. Жить трудом, ежедневно идя на подвиг, — вот к чему призывает поэзия Г. Пагирева. Отдавать себя людям щедро и бескорыстно. Жить не «чадящей головешкой, а костром, горящим на ветру». Жить так, «будто у тебя десяток жизней, будто ты бессмертный человек». Жить, не отставая от. времени, а увлекая время за собой. Поэт пристально всматривается в сегодняшнюю жизнь страны. Слово его горячее, жгущее злободневностью. К любому явлению действительности, с которым сталкивает поэта окружающая его жизнь, он относится беспокойно, с пристрастием, активно выражая свои радостные и гневные чувства. С горечью он говорит о тех, у кого память о далеком прожитом задеревенела, подернулась дымкой благополучия». Глебу Пагиреву даже в самых его трагических строках свойствен социальный оптимизм, который преодолевает личную боль, горести и невзгоды.

Многие строки стихов Пагирева о природе, временах года. И. Авраменко: «В стихах Г. Пагирева картины русской природы так же пленительны и достоверны, как и душевные движения в его гражданской лирике. И тут сказывается тонкое поэтическое видение, большая наблюдательность, умение передать слитно и состояние. природы и ощущение ее человеком. В естественной своей простоте рисунок его порой достигает бунинской четкости; иногда это почти гравюра».

Темна прибрежная вода,

и под обрывом сумрак долог.

Но посветлеет — и тогда

окрасятся вершины елок,

 

проступят контуры моста,

и угол неба над затоном

начнет линять, менять цвета

и станет вдруг совсем зеленым...

Его стихи проникнуты тревогой и болью, чувством долга и ответственности за родную землю. Стихотворение «Заботы века» свидетельствует о расширении в поэзии Пагирева остросовременных мотивов гуманизма, сохранения окружающей среды. Фронтовик чувствует эту тему особенно остро, вкладывает в нее дополнительное психологическое содержание. Речь идет не просто о земле и о ее красоте, а о земле, которая была отвоевана ценой миллионов человеческих душ: в стихотворении «Земля» Пагирев с горечью говорит об осквернении мест прежних боев ― пусть лишь бытовом, но тем более пошлом и нетерпимом. Стихи поэта радуют своей просветленностью, умением вставить в обойму фразы единственно нужное слово, гибкостью и точностью.

Безымянному героизму солдат, тяжелому ратному труду посвящены сборники стихов Пагирева: «Мы — мирные люди» (1951), «Путеводные звезды» (1951), «Стихотворения» (1954), «На линии огня» (1955), «Мои друзья» (1958), «Расстояния» (1964), «Стихи о Ленинграде» (1967), «Стихотворения. Из разных книг» (1975), «Лицом к огню» (1982), «Третья жизнь» (1984). И. Авраменко: «Война подорвала здоровье поэта, когда он находился в самом расцвете своей молодости, но все, что сегодня выходит из-под его пера, — светло, добротно и полно жизнеутверждающей силы. Мир его поэтических образов богат и разнообразен, а нравственный облик его героя правдив и подкупает своим благородством и чистотой».

Есть в стихах Глеба Пагирева «чувство семьи единой», которое помогает ему воспринимать духовные сокровища других народов. Талантливый и плодотворный переводчик; Пагирев переводил с украинского, белорусского, молдавского, татарского, удмуртского, финского, марийского, каракалпакского, даргинского и других языков. Он переводил таких авторов, как украинцы Андрей Малышко, Платон Воронько, Петро Дорожко, Инна Христенко, белорусы Владимир Дубовка, Алексей Пысин, Микола Сурначёв, молдаванин Богдан Истру. Переводил с финского стихи Николая Лайне, с татарского — Мусы Джалиля, с коми — Фёдора Щербакова, с марийского — Бориса Данилова, с удмуртского — Флора Васильева, с даргинского — Магомеда Гамидова. В его переводах вышли «Меридианы» А. Пысина, «Высокорье» М. Гамидова, «Если любишь» Ф. Щербакова, «Лесной костер» Ю. Васютова, «Над родником» Н. Байтерикова, «Земные огни» Б. Данилова, «От берега до берега: Переводы из удмуртской лирики» и другие. Всего вышло около двадцати его книг, включая переводы с коми, удмуртского, белорусского и других языков.

Стихи о войне Глеб Пагирев читал и со сцены Филармонии: дважды участвовал в литературных вечерах в Большом зале (1974 и 1983) и один раз в Малом: концерт 27 января 1984 года был посвящен 40-летию со дня полного снятия блокады — события, к которому Глеб Валентинович имел непосредственное отношение. Война навсегда осталась в стихах Глеба Пагирева. Будто не было далекого детства, юности — все это’ возникало и исчезало в его произведениях, а вот война — это стало главным, тем, что наполнило его душу и мысли. Не случайно даже самые последние его стихи — «На всю жизнь», «Незабытое», «О себе», маленькая поэма «Обращение к сыну» отмечены войной, опалены ее раскаленным прикосновением. В стихах «Когда бы...» он написал:

Известно,

нам гулять не век

и: на жизненном пиру,

и я, как всякий человек,

в какой-то час

умру…

 

Но, покидая этот пир,

я меньше б стал тужить,

когда бы был добрее мир,

в котором сыну

Жить…

 

Когда бы,

мучась и любя,

я мог сказать: «Позволь!

Я в жизни принял за себя

и за него всю боль».

 

Дм. Молдавский: «Глеб Пагирев строг к себе. Он остается поэтом мужества, доблести, высокой рыцарской чести. Эти качества не позволяют ему населять книги случайными и проходными строками. То, что вошло в сборники Глеба Пагирева, обычно тщательно отобрано, тщательно отделано. Это настоящие стихи. Настоящая поэзия».

Я третьей жизнью на земле живу:

я умирал и восставал из праха.

Кто пережил такое наяву,

глядит в свое грядущее без страха.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

И если б наконец пришел мой час,

я так бы все былое подытожил:

«Живущие! Я умирал за вас,

затем, чтоб кто-то до сегодня дожил».


Стихотворения:

 

О войне:

 

На нашей стороне

Над рекой в ночную пору

Клонит ветер тростники.

Пограничные дозоры

Тропкой ходят вдоль реки.

 

От оврага до пригорка

Обходя участок свой,

Все осматривает зорко

Наш советский часовой.

 

Каждый кустик на примете,

Каждый малый бугорок.

Он за всю страну в ответе,

Этот русый паренек.

 

Вьется берегом дорожка,

Шелестят овсы во сне,

Чье-то светится окошко

Здесь, на нашей стороне.

 

То не поле яровое,

Не крестьянские дома,

Не тропинка над рекою, —

Это Родина сама.

 

На закате смолкли птицы,

Ночь осенняя темна.

Но отсюда, от границы,

Вся страна ему видна.

 

* * *

Остановясь на полуслове,

Встаю, бросаю карандаш.

Горит в полнеба Подмосковье,

Гудит от выстрелов блиндаж.

 

Ну что, поэт? Бери гранаты,

Тяни латунное кольцо! —

По фронту хлещут автоматы,

Песок и снег летят в лицо.

 

Умри, но стой! Назад ни шагу:

Ты эту землю не отдашь.

Здесь ценят стойкость и отвагу.

Здесь штык нужней, чем карандаш.

 

Забудь пристрастье к многословью,

К строке, что лирик сочинил.

Сегодня люди пишут кровью

За неимением чернил…

 

Земля, седая от мороза,

Окопы, надолбы, штыки.

Война, война — святая проза

И позабытые стихи.

 

Дорога

Мы шли ночами. Тряская повозка

да звякнувший о пряжку котелок,

прикрытая ладонью папироска

и сумрак, что низины заволок.

 

Луна над перелесками всплывала,

огромна, неестественно бела,

и далеко — с привала до привала —

дорога ясно видима была.

 

Такие ночи выдаются редко:

здесь каждый камень и колесный след,

дорожный столбик и любая ветка —

все излучало синеватый свет.

 

И, обстановку ночи довершая,

в лесах, что краем обошла война,

держалась настоящая, большая

журчащая ночная тишина.

 

Война мечом не тронула дорогу:

не выбила, не взрыла, не сожгла;

не думалось о том, что понемногу

она в окопы вместе с нами шла.

 

И нам, видавшим. в жизни переходы,

в боях недавно выбитым на треть,

в кругу неумирающей природы

казалось — мы не можем умереть.

 

А лунный дым клубился в каждой яме,

все застилал, окутывал, лился;

окрестный мир не спал, и соловьями

в пути сопровождали нас леса.

 

Мигали огоньки по бурелому,

и, веришь ли, казалось иногда,

что по ночам лесной дорогой — к дому

меня ведет походная звезда.

 

На рассвете

В последний раз окинешь взглядом

свое тревожное жилье

и здесь, с холодной печкой рядом,

оставишь лишнее белье;

 

забросишь в угол плащ-палатку,

уже ненужный вещмешок,

через плечо наденешь скатку,

стянув потуже ремешок.

 

Пора покинуть нам землянку,

что обживали столько дней,

свою удобную лежанку

и стол надежный перед ней.

 

И ты, легко расставшись с ними

и как-то сразу строже став,

выходишь следом за другими,

в дверях цигарку затоптав.

 

Все ближе, ближе время боя,

еще мгновение — и ты,

вскочив, оставишь за собою

к земле припавшие кусты.

 

Как стали призрачны, далеки

мечты о завтрашней судьбе,

тоска по дому на востоке

и чувство жалости к себе!

 

Война гудит на всю планету,

и, отрешенный от всего,

ты подчинен в минуту эту

лишь чувству долга своего.

 

А все сомненья, все тревоги,

что жили некогда в груди,

остались где-то на дороге,

за поворотом, позади.

 

Бессмертие

В бою застигнутый обстрелом,

Ты продолжал еще идти,

Пока не стал всему пределом

Крутой пригорок на пути.

 

Казалось, выйдешь на пригорок —

Тут и конец тебе. И вот

Солдат молчком, без приговорок,

Ложится с ходу на живот.

 

Лежишь, прижавшись боязливо

К сухой, неласковой траве;

Снарядов тяжкие разрывы

Как будто бьют по голове.

 

И ты сквозь дым глядишь с опаской

На тот пригорок впереди,

Прикрывшись ненадежной каской

И сердце чувствуя в груди.

 

Лежишь, на горле вены вздуты,

Лежишь, в ушах грохочет медь,

Лежишь, в течение минуты

Готовый трижды умереть.

 

Но здесь придет к тебе сознанье,

Что надо встать, идти вперед,

Что не отменишь приказанья

И что у смерти свой черед.

 

Оно тебя заставит вскоре —

Рывком подняться и пойти.

И ты встаешь: вперед! И горе

Тому, кто станет на пути.

 

Над головой летят снаряды,

Под сапогом чадит жнивье,

А ты идешь, и где-то рядом

Идет бессмертие твое.

 

Истребитель

Он был подбит над полем боя.

Пилот, теряя высоту,

тянул по фронту за собою

густую, жирную черту;

 

машину резкими рывками

бросая в стороны, креня,

старался сбить с мотора пламя,

сорвать полотнище огня.

 

Мотаясь в бешеной болтанке,

он видел, как внизу, вдали,

вперед рванулись наши танки

и пехотинцы в бой пошли.

 

А самолет, повиснув косо

на развороченном крыле,

вдруг завалился и понесся

ревущим факелом к земле.

 

Он падал — в черных лентах дыма,

живьем сгоревший на лету,

поправший смерть, неистребимый,

открывший путь на высоту!

 

«Тиритомба»

Веселым парнем был у нас комбат,

и мы, когда скучали в обороне,

порой могли, взяв трубку наугад,

услышать «Тиритомбу» в телефоне.

 

Бывало, все не так идет с утра:

чего-то рано немцы зашумели,

то был мороз, то дождь как из ведра,

и на плечах не высушить шинели.

 

А тут еще — из дому ни письма,

и жжет обида, хоть и гонишь прочь ты:

забыли, что мы живы, что — зима,

что многим вовсе не дождаться почты.

 

А тут течет накат, шипят дрова.

И до чего ж тогда бывало кстати

найти давно забытые слова

в походном телефонном аппарате!

 

Комбат солистом не был до войны,

но, собирая нас у телефонов,

он пел в минуты здешней тишины

не хуже знаменитых баритонов.

 

И мы невольно делались добрей,

когда спускалась в наши катакомбы

осыпанная золотом кудрей

красотка из далекой «Тиритомбы».

 

В тылу врага

Мы шли гуськом, закрыв глаза: мы спали.

И зачастую, в снег уйдя по грудь,

солдаты оставались, где упали,

а вся колонна продолжала путь.

 

Передний шел — в лицо хлестала вьюга,

когда же останавливался он,

мы натыкались с ходу друг на друга,

и разом с ног валился батальон.

 

Уже казалось — не дойти до цели:

куда ни глянешь — белая стена,

ревущий лес, поваленные ели,

бескрайняя, глухая целина

 

да топи, заметенные снегами,

где, что ни шаг, идет из-подо льда,

дымясь и расплываясь под ногами,

предательская, гиблая вода.

 

Ни ночь, ни день; ни тропки, ни дороги,

и сколько ж надо мужества — брести,

с надсадой выволакивая ноги,

уже совсем отчаявшись почти!

 

И как был грозен этот строй молчащий,

какой был страшной силой наделен

едва живой, полузамерзший, спящий

и все вперед идущий батальон!

 

Наследник

Это было днем над переправой:

оглядев оставшихся в живых,

политрук сказал: «Умрем со славой» —

и повел в атаку семерых.

 

Только он поднялся из овражка,

только показался на просвет —

полетела на землю фуражка,

хлопнулся о камень пистолет.

 

Мертвого с другими по соседству

мы потом зарыли в стороне,

а его оружье по наследству

перешло немедленно ко мне...

 

Долго буду жить на белом свете

или, разрывая кобуру,

выскочу под пули на рассвете,

запрокинусь навзничь и умру?

 

Может статься, поздно или рано,

мой товарищ, выбежавший вслед,

расстреляв патроны из нагана,

подберет умолкший пистолет.

 

Доползет до ближнего сарая

и, пригнувшись, ринется вперед,

на ходу ведя и продолжая

до него открытый нами счет.

 

Только вдруг замрет у переправы,

будто что-то вспомнив на бегу,

упадет в некошеные травы

и беззвучно скажет: «Не могу».

 

Задрожит от боли и от страху

и, поняв, что гибель впереди,

разорвет нательную рубаху

на прошитой пулями груди.

 

А другой, поднявшись под обстрелом

в мертвенном мерцании ракет,

на земле отыщет, между делом,

тот видавший виды пистолет.

 

Да и сгинет где-то на Дунае,

но рука безвестного бойца

старый счет, еще открытый нами,

доведет до нужного конца.

 

Никогда не знавший нас наследник

встанет на дымящемся снегу —

грянет тот, последний из последних,

выстрел по последнему врагу!

 

Под Шлиссельбургом

Изрыли снарядами немцы лесок,

Повыбили за две недели.

Но думалось: «Ладно! Сочтемся, дай срок, —

Мы тоже недаром сидели».

 

И вот в предрассветной густой синеве

Пехота броском небывалым

Рванулась вперед — через лед по Неве,

По минным полям и завалам.

 

Орудия били с прибрежных высот,

Вода поднималась столбами,

И раненый молча ложился на лед,

Ко льду припадая губами.

 

Вставая и падая в снег на бегу,

Взвалив на себя пулеметы,

Мы лезли на берег, тонули в снегу

И грудью бросались на дзоты.

 

Короткая очередь, выстрел в упор, —

Так вот она, мера расплаты!

Слова о прощенье — пустой разговор,

Здесь слово имеют гранаты.

 

Мы вышли на берег. На черном снегу

Горели подбитые танки;

Воронки разрывов — на каждом шагу,

И трупы — у каждой землянки.

 

Еще не окончен начавшийся бой

И в летопись славы не вписан,

И первые пленные, сбившись гурьбой,

Еще повторяют: «Нихт шиссен!»*

.............................................................

Мы снова проходим по этим местам

Навстречу боям и тревогам —

По вновь наведенным плавучим мостам,

По вновь проторенным дорогам.

 

Сухая ветла у скрещенья дорог

И тропка, бегущая в поле,

И чуть различимый в траве бугорок —

Здесь все нам знакомо до боли.

 

Нам эта скупая земля дорога

И лучшей не нужно в награду:

Мы здесь наступали и гнали врага,

И здесь мы прорвали блокаду!

*Не стреляйте! (Нем.)

 

Чувство родины

Мы не растеряли на дорогах,

на высотах, бомбами изрытых,

фотографий девушек далеких,

материнских писем и открыток.

 

С радостью, надеждой и тоскою

угадать стараясь дату встречи,

сохранили все свое людское,

сберегли святое, человечье.

 

Может быть, мы с виду изменились,

но в душе-то прежнее осталось:

все нам снятся сны, что прежде снились,

все мечтается, о чем мечталось.

 

И когда в тумане, павшем к ночи,

мы ползем, вгрызаясь в загражденья,

не тверди, что стали мы жесточе:

мы к врагам жестоки от рожденья.

 

Все, что нами в битву было взято,

по фронтам который год кочует,

бережет под пулями солдата,

под одной шинелью с ним ночует.

 

И живут в завьюженной землянке

белые березовые пущи,

чистые, росистые полянки,

спрятанные где-то в самой гуще;

 

зарастает берег повиликой,

вьется полем дальняя дорожка,

и — одно на всей земле великой —

светит нам заветное окошко.

 

Мы идем по огненному краю,

и они идут, идут по следу,

не горя в огне, не умирая,

вместе с нами веруя в победу!

 

В наступлении

В нашем городе,

добром и строгом,

ты осталась, грустя и любя.

По разбитым военным дорогам

я иду, забывая тебя.

 

Солнце жжет

придорожные травы,

под ногами дымится земля,

душный ветер летит с переправы,

на пожарищах прах шевеля.

 

Бьют по фронту

десятки орудий,

и в безжизненном свете ракет

из траншей поднимаются люди —

ни пощады, ни жалости нет.

 

Все заметней

потери по ротам —

смерть людей без разбору кладет.

Где меня, за каким поворотом

не осколок, так пуля найдет?

 

Упаду ли,

пронизанный болью,

доживу ли до нового дня, —

ты своей материнской любовью

никогда не оставишь меня.

 

Время

Майор всю ночь прождал цистерну, —

Машины не было к пяти.

Теперь он знал почти наверно,

Что что-то с ней стряслось в пути.

 

Не застегнув комбинезона

Ходил, ходил…

А в стороне

Танкисты,

Сумрачно и сонно,

Курили,

Сидя на броне.

 

А через час

На полном газе

Им надо выйти

И уже

В шесть двадцать,

Точно, как в приказе,

Быть на исходном рубеже.

 

Прошли положенные сроки —

Машины не было.

Слегка

Порозовели на востоке

Предгрозовые облака.

 

А где-то

Берегом лесистым,

По бездорожью, вдоль реки,

Спеша на выручку танкистам,

Машина лезла напрямки.

 

Она карабкалась по кручам,

Шла по обочинам, юля,

И вытекающим горючим

Писала сзади вензеля.

 

Но вот — знакомая воронка,

Мосток и просека.

Когда ж

Затормозила пятитонка,

Едва не врезавшись в блиндаж,

Мы увидали, рядом стоя,

Изрешечённое стекло

И что-то тёмное, густое,

Что на подножку натекло.

 

Сшибаясь, кинулись в кабинку,

А там, не поднимая век,

Застыл, откинувшись на спинку,

Ценивший время человек.

 

На Урале

Он день и ночь точил снаряды

и, не щадя последних сил,

себе не требовал награды

и громкой славы не просил.

 

В то время жил он на Урале,

куда и гром не долетал, —

а где-то люди умирали,

ревел и плавился металл.

 

Но если вычертить кривую,

начав от шпинделя станка, —

она пойдет, в пути минуя

штабы дивизий, тыл полка,

 

все выше, выше забирая,

проскочит, скрывшись в синеве,

окопы на переднем крае,

бойцов, прижавшихся к траве.

 

И там, где кончится кривая,

увидишь, как в разгаре дня

вдруг встанет, солнце закрывая,

колонна дыма и огня!

 

Мать

Анне Федоровне Голубевой

 

Мы добрым словом вспомнили тебя:

с каким самозабвеньем ты умела,

о всех болея и о всех скорбя,

творить свое спасительное дело!

 

Ты нам одна умела угодить

и, кажется, одна не уставала...

сама учила выживших ходить,

сама глаза умершим закрывала.

 

Пускай солдат: ко всякому привык,

но перед тем, как захлебнуться кровью,

ребятам нужно было, хоть на миг,

почувствовать тебя у изголовья…

 

Когда же умирал один из нас,

ты так повинно голову носила,

как будто бы и впрямь могла подчас

осилить то, что людям не под силу.

 

Твое простое имя каждый знал,

но с той поры, как мы тебя узнали,

тебя никто по имени не звал,

как матерей по имени не звали.

 

Ты не страшилась к сердцу принимать

то горе, что сердца других вместили,

и с твердостью носила имя Мать,

каким тебя солдаты окрестили.

 

Нам заменив далеких матерей,

ты так была во всем на них похожа,

хотя одни — куда тебя старей,

другие — посильней и помоложе.

 

Но, видно, все их лучшие черты

в твоей душе собрались воедино.

Я знаю, и на смерть пошла бы ты

за каждого из нас, как мать за сына!

 

Хуторок

Мы на рассвете взяли хуторок.

Морозило, со взморья ветры дули.

Вмерзая в грязь, в крови у наших ног

Валялись те, кого настигли пули.

 

Они бежали, бросив впопыхах

Награбленное ими отовсюду:

Льняные полотенца в петухах,

Серебряные ложки и посуду...

 

Нет! Можно разорить очаг дотла,

Порушить сад, забрать у человека

Обжитый дом, краюшку со стола,

Пшеницу из последнего засека,

 

А самого его — распять, убить,

Четвертовать, отправить на галеры.

Но даже смерть не в силах истребить

Живущей в нас неодолимой веры!

 

Она с рожденья в нашу кровь вошла,

И в наших душах сызмальства хранится

Та вера, что солдата привела

На хуторок у западной границы.

 

Почти четыре года

«Только б радость перенесть!»

Александр Блок

 

Почти четыре года день за днем

она с тревогой думала о нем.

Уже к развязке близилась война,

уже победа нам была видна.

 

Все чаще, поднимаясь по кривой,

ракеты рассыпались над Москвой.

И каждый раз до самого утра

на площадях гремели рупора.

 

А женщина ночами не спала

и что ни день настойчиво ждала.

Но вдруг пришла из госпиталя весть, —

о, только б это горе перенесть!

 

Она в тот день не вышла из угла:

она делиться горем не могла.

Она скрывала слезы от друзей —

какой ценой досталось это ей!..

 

Стояла середина декабря,

осыпались листки календаря.

Сугробы накрутило у окна;

а женщина была одна, одна.

 

Но вот под вечер (вижу, как теперь)

она случайно выглянула в дверь.

Он шел навстречу, тонкий, как свеча,

тяжелыми ногами грохоча.

 

Так, значит, есть на свете радость, есть, —

о, только б эту радость перенесть!

Она лицом прижалась к сапогам,

к его железным дрогнувшим ногам.

 

Освободитель

С утра ревел металл многоголосо,

а тут — утихло, разошелся дым,

и гильза, что в песке торчала косо,

вдруг донышком сверкнула золотым.

 

За горизонт откатывались тучи,

светлела фронтовая полоса,

и как-то очень звонко и певуче

на воздухе звучали голоса.

 

Солдат устало выбрался на бровку,

как будто поднялся на перевал,

присел, поставил на землю винтовку

и наискось газетку оборвал.

 

Цвела ромашка на соседнем дзоте,

подрагивала тонкая лоза,

и, стрекоча на бреющем полете,

сновала над поляной стрекоза.

 

Так мирно пахло от земли нагретой,

так обнимала душу тишина,

что вспоминалось и другое лето,

и малые детишки, и жена.

 

Сидел солдат на бруствере окопа

и, наслаждаясь благодатным днем,

курил; а разоренная Европа

ждала его и думала о нем.

 

Курил солдат, вздыхал о чем-то тяжко,

травинкой ковыряя в мундштуке;

по сапогу карабкалась букашка,

и бабочка сидела на штыке...

 

Мужество

«А было страшно — бой, атака?»—

И ты без ложного стыда

сказал ей: «Да, бывало всяко»,

а не ответил: «Ерунда!»

 

И я в бесстрашие не верю:

но знаю прочно и давно,

что, кроме страха, в полной мере

нам чувство мужества дано.

 

Лишь тяжела была минута

пока под пулями вставал,

а после — мужество примкнуто,

как штык, разящий наповал.

 

Оно присуще тем, кто в бурю

со всеми жил одной судьбой,

кто шел в огонь, глаза не жмуря,

и вел победу за собой!

 

Вся жизнь

Вся жизнь его

была лишь подготовкой

к тому большому, грозному, к тому,

с чем в девятнадцать лет под Кочетовкой

в бою случилось встретиться ему.

 

Как тяжело,

с какой внезапной силой

припал он к лону матери-земли!

От рубежей с его простой могилой

потом на запад армии пошли…

 

За этот срок

мы далеко шагнули,

приникнув к жизни с жадностью двойной,

а для него, погибшего в июле,

все началось и кончилось

войной.

 

Притихла мать,

оплакала потерю,

развеял ветер орудийный дым.

Но я людей все той же меркой мерю,

и с ней иду сегодня к молодым.

 

Как надо жить,

каким быть устремленным,

чтоб так суметь, когда придет черед,

подняться над залегшим батальоном,

шагнуть вперед —

и лечь на пулемет!

 

Подвиг

Опять

меня втянули в перепалку.

Ну ладно! Потолкуем о былом.

Мы в пекле боя приняли закалку,

нас горе испытало

на излом.

 

Не кто-нибудь

по щучьему веленью

принес Победу, вывел мир из тьмы.

Солдатский подвиг неподвластен тленью,

а если так, то вместе с ним —

и мы.

 

Не сетуем,

что выдохлись, устали,

нас голыми руками не бери:

мы на войне узнали свойства стали

и сами свойства стали

обрели.

 

Своя земля

Подрубленный, как тонкая березка,

солдат упал в дыму больших дорог.

Другие на виду, у перекрестка,

насыпали неровный бугорок.

 

И написали наспех:

За отчизну

погиб в бою

такого-то

числа.

 

Они ушли вперед, не справив тризну:

лавина наступленья их несла.

 

Теперь могилы не найти и близким,

осела и осыпалась земля,

и вровень с деревянным обелиском

качаются метелки щавеля.

 

Все заросло вьюнком и бересклетом,

земля цветет, куда ни посмотри,

И на рассвете сенокосным летом

до этих мест доходят косари.

 

В соседнем перелеске много ягод,

и по малину ходят что ни день

и старики, что завтра в землю лягут,

и молодежь — из ближних деревень.

 

Кругом своя земля! И в самом деле

я не хотел бы пристани иной,

лишь надо мной бы травы шелестели

и ласточки звенели надо мной.

 

Девочка

Погиб твой батька где-то на Днепре,

а ты его ждала, не забывала

и часто, днем играя во дворе,

его в других военных узнавала.

 

Как прежде, мать вставала до светла

и возвращалась запоздно с работы:

привычные житейские дела,

насущные домашние заботы.

 

Шли дни своей обычной чередой,

и был такой же день обыкновенный,

когда в твой дом вошел немолодой

знакомый только матери военный.

 

Вошел, шинель повесил у дверей,

где прежние, отцовские, висели,

и вдруг позвал: «Иди сюда скорей!»,

какой-то сверток вынув из шинели.

 

А ты чего-то медлила, ждала,

смотрела вопросительно и робко

на праздничную мать, на край стола,

где появилась яркая коробка.

 

«Ну, подойди к отцу! Не будь такой...»

И ты опять окинула глазами

мужчину с перевязанной рукой,

с такими непривычными усами.

 

Он был тебе, конечно, не знаком,

но разговор отцовский был, похожий,

так по-отцовски пахло табаком,

одеколоном и скрипучей кожей!

 

Так сиротливо было без отца,

так трудно было ждать четыре года,

что ты смогла поверить до конца

тому, что он вернулся из похода.

 

И что тебе осталось? Подбежать,

отбросить непослушные косички,

к его коленям голову прижать

по прежней, не забывшейся привычке.

 

Выхожу из войны

Выхожу из войны,

отхожу понемногу,

отхожу — но вины

нет на мне, слава богу.

 

Под фуражкой лица

от соседа не прячу:

я стоял до конца,

выполняя задачу.

 

До конца воевал,

до последней гранаты.

Если здесь не бывал,

не поймёшь ты солдата.

 

Здесь я грелся и мок,

в рост ходил и пластался,

но держался, как мог,

и в окопе остался…

 

То не птица в полёт

кличет вольную стаю, —

я встаю из болот,

из земли вырастаю.

 

Выбираюсь, ваш сын,

подвывая от боли,

из лесов, из низин,

из кустов гоноболи.

 

Я ступаю на твердь,

битый, трижды отпетый,

пересиливший смерть,

обручённый с Победой.

 

Ветераны

Быть может, век у нас таков,

а может, мы такие сами:

встречаю часто стариков

с живыми, ясными глазами.

 

Остались считаные дни,

им пировать уже недолго,

а словно чувствуют они

власть неоплаченного долга.

 

И может быть, на склоне дней,

когда эпоха за плечами,

вдруг стало многое видней,

что смутно виделось в начале.

 

Всё глуше звуки, голоса,

всё ближе мир потусторонний,

а стариковские глаза

всё чище, одухотворённей.

 

Возвращение

Так всё же мы вернулись в Ленинград!

А нужно было обойти полмира,

Начать отсюда и прийти назад

И вновь увидеть все, что сердцу мило.

 

В одно сошлись дороги и мечты,

И можно постоять у парапета,

Пока в тумане плавают мосты,

Чуть тронутые красками рассвета.

 

А утро, вдруг поднявшись из волны,

Нас на пороге дома повстречало

Гудками Петроградской стороны,

Дымками пароходов у причала.

 

Опять идем вдоль улиц над водой,

И в небе, словно в силу чародейства.

Внезапно возникает золотой,

Зажженный солнцем шпиль Адмиралтейства.

 

Зимой, с боями за город уйдя,

Разлуку мы острей переживали,

Когда за сеткой снега и дождя

Далекий шпиль, вглядевшись, узнавали.

 

Не только по нему, по одному, —

Всегда б я отыскал к тебе дорогу,

Всегда пришел бы к дому твоему,

Нашел бы путь к заветному порогу!

 

Но мы в свой дом пришли не напрямки,

И в памяти остались дни прорыва

И мертвые немецкие стрелки

На побережье Финского залива.

 

И нужно было многое пройти,

Чтоб наконец, в минуту нашей встречи,

В последний день солдатского пути

Обнять твои рыдающие плечи.

 

Ленинградские дома

Дома имеют собственные лица:

у одного открытое лицо,

в такой невольно хочется вселиться,

едва поставишь ногу на крыльцо;

 

а у другого черствая натура,

он неприветлив, холоден с жильцом,

глядит на окружающее хмуро

сооруженье с каменным лицом;

 

у тех на лицах ссадины и раны,

следы артиллерийского огня,

фронтовики, солдаты, ветераны,

они лицом похожи на меня.

 

Я сам солдат и рад жилью любому,

любой норе, любому блиндажу,

но и солдата тоже тянет к дому,

и я его за это не сужу.

 

Когда туман с утра над Ленинградом

и ночь давнишней боли отдана,

мне нужно знать, что обитают рядом

мои друзья — хорошие дома!

 

О природе:

 

Март

Не всем заметна перемена,

а солнце выше с каждым днём.

В аллеях снегу по колено,

и птичьи крестики на нём.

 

В тени пощипывает щёки,

звенит земля под каблуком.

Но внятно пахнет на припёке

уже подтаявшим ледком.

 

Тревога

А. А-еву

 

Опять природа шутит шутки:

на календарь взглянуть — апрель,

а на дворе вторые сутки

метет по-зимнему метель.

 

Уже в глазах черно от снега,

от этой ясной чистоты,

от света, льющегося с неба

на отбеленные холсты.

 

Метет метель по всем дорогам,

как в середине декабря.

А вдруг мы тоже ненароком

отстали от календаря?

 

И всё живем тем давним, страшным,

что опалило нас огнем,

всё ищем смысла во вчерашнем

и мало будущим живем?..

 

После ненастья

Наконец

наступило тепло

после долгой ненастной

погоды.

Как бы там

на душе ни скребло,

снова верится

в лучшие годы.

 

Все, что

мучит сегодня, гнетет,

перемелется поздно

иль рано.

Отболит,

отойдет, отпадет,

новой кожицей

схватится рана.

 

Хоть еще

по утрам и темно,

стали ярче, заметней

восходы.

Наконец

к нам вернулось тепло

после долгой ненастной

погоды.

 

Июль

Земля вошла в свою красу,

июль зашел за половину...

Девчонки в самую росу

берут за озером малину.

 

Они в рассветные часы

весь лес исходят без дороги;

мокры подолы от росы,

горят исхлестанные ноги.

 

Идет малина через край,

полны корзины и бидоны,

ходи хоть месяц, обирай,

в лесу малины этой тонны!

 

У малышей в малине рот,

лесной малиной дышит лето,

закат над озером встает

совсем малинового цвета.

 

Темнеет, сумерки журчат,

туман висит над луговиной,

и лето входит в сны девчат

цветами, травами, малиной…

 

Бабье лето

Земля от работы устала,

отпела она, отцвела.

Похоже — и осень настала

да силу еще не взяла.

 

В лесу замолчала кукушка,

и ясным, безветренным днем

горит молодая опушка

холодным и ровным огнем.

 

Склонилась трава над колодой,

деревья стоят не дыша;

и вместе с притихшей природой

до срока притихла душа.

 

Осенний пейзаж

Бывает в осеннем пейзаже

прозрачность такой глубины,

что дальние рощи и кряжи

становятся ясно видны.

 

Оттиснуты чисто и строго

любая черта и деталь:

идущая в поле дорога

и птица, летящая вдаль.

 

Легко, негустыми мазками

положены краски земли:

речушка рябит под мостками,

опушка желтеет вдали.

 

Далекое близко и ново,

и в мире, открывшемся вдруг,

отчетливы каждое слово

и каждый родившийся звук.

 

Люблю эту ясность в природе,

осенний чистейший отстой,

ту пору, которой в народе

названье дано золотой.

 

Идешь, а прозрачность такая,

такая краса на пути,

что можно до самого края,

до самого неба дойти.

 

И весь ты открыт для участья,

и дышится в полную грудь,

и кажется — вот оно счастье,

лишь нужно пошире шагнуть!

 

Осенних лесов позолота

Осенних лесов позолота,

рябины тяжелая гроздь,

осыпано клюквой болото,

нагнешься — и полная горсть.

 

То вереском пахнет, то елкой,

и жизнь по-былому проста,

когда ты с домашней кошелкой

обходишь грибные места.

 

В листве не увидишь просвета,

трава достает до груди;

и кажется — все еще лето

и столько еще впереди.

 

Земля не скупа на щедроты,

и солнце печет и печет,

но с летом покончены счеты

и новый у времени счет.

 

На озере тихо, пустынно,

вода устоялась до дна;

в лесу закраснелась осина

и стала береза видна.

 

Слегка пригрело...

Давно ли солнце сквозь стекло

светило в пол накала,

и вдруг — под вечер потекло,

к утру дорога пала.

 

Белы окрестные луга,

заледенела тропка,

но снизу тронулись снега,

куда ни ступишь — топко.

 

Поди обуйся как-нибудь,

вернешься с полдороги,

и я с утра, пускаясь в путь,

помедлю на пороге.

 

Слегка пригрело — и уже

стучит капель по раме;

светло, как в праздник, на душе,

и май не за горами.

 

Росток, что вмерз неглубоко,

легко отковырнется,

и слишком верится легко,

что все еще вернется.

 

Синичка

Синичка просится в окно —

такое время года,

с утра за окнами темно,

ноябрьская погода.

 

Считай, зима уж на носу,

напрасно осень спорит:

дождь зарядил в шестом часу

да целый день и порет.

 

И дождь, и грязь! Пойди во двор —

не сделаешь и шага.

Но я-то знаю с неких пор:

всё в этой жизни — благо.

 

Земля

За эту землю люди умирали,

здесь шли бои в сороковом году,

а кажется, товарищ, — не вчера ли

лежали мы под Выборгом на льду!

 

Сегодня на Карельском перешейке

шумят березы и кричат скворцы,

и дождик поливает, как из лейки,

лежащие на грядках огурцы:

 

Здесь серебрится озеро лесное,

что лесом, как стеной, обнесено;

оно спасает путников от зноя,

холодное и чистое оно.

 

Там бьется речка в русле каменистом,

стоит сосна на камне... Неспроста

так приглянулись всяческим туристам

прославленные здешние места.

 

Вокруг поселка на любой полянке

видны их пребывания следы:

бутылки и консервные жестянки,

остатки «выпивона» и еды.

 

Вода ласкает теплые каменья,

стоят леса в сиреневом дыму,

а я смотрю кругом в недоуменье

и ничего, ей-богу, не пойму.

 

Здесь пировали люди на привале

и, словно здесь им больше не бывать,

замусорили землю, заплевали,

а эту землю надо б целовать!

 

Заботы века

Шумит неугомонный век,

и каждый новый год — как веха.

Стремится к звездам человек:

тесна Земля для человека.

 

Давно обжиты полюса,

алмазный бур буравит недра,

ив завтра наши голоса

уже летят на крыльях ветра.

 

Жизнь вечна: через толщу лет,

когда следы песком затянет,

иной ученый иль поэт

в наш отшумевший день заглянет.

 

Сумеет ли увидеть он,

что занимало наши думы,

когда мы с Волгой слили Дон

и напоили Каракумы?

 

Поймет ли новый человек,

что мы бесспорно были правы,

когда меняли русла рек

и шли в огонь не ради славы?

 

За нас ли говорят дела,

в веках стоящие бок о бок:

Адмиралтейская игла

и стены купчинских коробок?

 

А мы свое упрямо гнем,

спешим, легко себя прощаем

и вечно думаем о нем,

кому всю Землю завещаем.

 

Нравственные уроки:

 

Труд

Спасенье от смерти — в работе,

в труде от зари до зари.

У жизни в давнишнем почете

ткачи, кузнецы, косари.

 

Пусть стрелки дрожат на пределе,

пусть бьет генераторы дрожь:

пока ты в работе, при деле,

до этих ты пор и живешь.

 

Выдумывай, мучайся, бейся,

считай до получки гроши

и жить иждивеньем собеса

до крайней нужды не спеши.

 

Забудутся ссоры, интриги,

но труд не исчезнет во мгле:

моторы, деревья и книги

останутся жить на земле.

 

Работай! Влюбленный в работу,

одно неустанно тверди:

«Дела не кончают в субботу,

и жизнь — она вся впереди».

 

Летай в облаках, словно птица,

пиши или землю паши, —

в делах твоих рук воплотится

частица бессмертной души!

 

Материнский труд

О матерях по детям судят,

и он бессрочен, этот суд:

за все, что было, есть и будет,

они ответственность несут.

 

Мать не уйдет, не растворится,

ее всегда узнать легко:

от яблочка, как говорится,

до яблоньки недалеко.

 

За днями дни, за ночью ночи,

за годом год, цепочка лет.

Труд матерей!

Найди жесточе:

до смерти отпуска им нет.

 

И как бы труд их ни был труден,

все надо в жизни превозмочь,

чтоб в некий день ответить людям:

«Да, это сын. Да, это дочь».

 

Воспитание чувств

Страх и нежность. Любовь и отвага…

С самых первых шагов малыша

до седин, до последнего шага

проявляется в чувствах душа.

 

Зрелость их наступает не скоро,

и не все вызревает, а треть,

не всему, что в душе, без разбора

человек позволяет созреть.

 

Молодые воители века,

что прошли через все Сиваши,

воспитание чувств человека

со своей начинали души.

 

Может, были уж очень мы строги,

все дурное под корень рубя. —

люди грешной земли, а не боги,

создавали мы сами себя ...

 

Что же, мы наконец овладели

самым трудным из трудных искусств

и прошли на пути к нашей цели

полный курс воспитания чувств.

 

На том стою

На том стою,

на том умру

и буду с тем лежать во гробе,

что злоба не ведет к добру,

а лишь приводит

к новой злобе.

 

Ни золота,

ни серебра

не прячу я в ларец особый,

одно ценю — язык добра,

а не язык, рожденный

злобой.

 

Не может

злоба стать веслом

в потоке чистом и глубоком,

и зло всегда пребудет злом

и выйдет злобствующим

боком.

 

Того,

кто ходит с топором,

ждет неизбежная расплата:

все в мире держится добром,

как было сказано

когда-то.

 

Как больно

Как больно

обмануться в человеке!

Но, как тебе ни больно, ты спеши

забыть его и вычеркнуть навеки

из памяти, из мыслей,

из души.

 

Спеши,

не то он вновь тебя обманет,

и постепенно в душу въестся ложь.

Он лучшее растащит, прикарманит

и на толкучке спустит ни за грош.

 

Красота

Ты вечно —

лишь собою занята.

«Красавица!» — завидуют подруги.

А знаешь ты, что это — красота,

в которой нет еще

твоей заслуги?

 

Она приходит

к избранным сама,

дается нам по милости природы,

и не большого требуют ума

твои прически

самой новой

моды.

 

Затем,

чтоб красотой своей блистать,

достаточно красавицей родиться,

а для того, чтоб человеком стать.

приходится трудиться

и трудиться.

 

В народе

говорится неспроста,

что человек красив своей душою.

Трудом дается эта красота,

как в жизни все хорошее,

большое.

 

Должно быть,

потому у нас в стране

так много женщин истинно красивых.

Ты извини, я промолчать не в силах:

вдруг за тебя обидно

стало мне!

 

О любви:

 

Всё движется любовью

Всё движется любовью на земле:

идут в метро, проснувшись на рассвете,

работают, спешат домой, к семье,

целуются, играют на кларнете.

 

Все движется любовью: строят дом,

штурмуют полюс, приручают атом,

ракета покидает космодром —

и человек становится крылатым.

 

Земля стоит от века на любви,

от первых дней, от самого Адама:

живи сто лет, и тысячу живи —

на том же будет мир стоять упрямо.

 

Любовь у нас в крови, и в этом суть,

ты без любви и дома не поставишь,

к далеким звездам не проложишь путь,

не высечешь мелодию из клавиш.

 

Мир сотворен влюбленными людьми:

сады, электростанции, полотна,

сам человек — творение любви,

а ненависть беспола и бесплодна.

 

Любви обязан всем наш трудный век:

уйди любовь — и будет мир размолот,

на все, что в муках создал человек,

падет войны неумолимый молот.

 

Но небосвод не рухнул, не померк,

и юный мир взрослеет с каждым разом:

любовь возьмет над ненавистью верх,

и над безумьем воссияет разум!

 

В осаде

Мы рядом стояли над бездной,

ходили под самой бедой,

крещенные ладожской пресной

и горькой балтийской водой.

 

Но в страшные годы осады

была нам и радость дана:

кольцом ленинградской блокады

двоих обручила война.

 

Не только минуты свиданий

и хлеб, преломленный вдвоем, —

роднили нас общность страданий

и вся эта жизнь под огнем.

 

Не знали мы слов отреченья

на грозном скрещенье путей,

и святость того обрученья

с годами святей и святей.

 

В сорок третьем

На нашей свадьбе не было гостей,

друзья, подвыпив, не кричали «горько»,

февраль стелил пуховую постель,

да метроном постукивал легонько.

 

И вдруг рвануло рядом, за углом,

и ты к тарелкам кинулась: скорее!

Пока мы оставались за столом,

по Ленинграду била батарея.

 

Уже все было в каменной пыли,

шатало дом от крыши до подвала.

И мы тогда разделись и легли —

и жизнь над смертью вновь торжествовала.

 

Потом я встал и вышел, ты спала.

Уже светало, улица горела,

и, затихая, в воздухе плыла

трагическая музыка обстрела.

 

В дождь

Раскрой окно — и мы услышим,

Как над землей, на высоте,

Тяжелый дождь гремит по крышам

В своей весенней правоте.

 

И нам припомнится обоим

Такой же спорый, проливной

За две недели перед боем,

Когда ты вновь была со мной.

 

Стоял октябрь под Ленинградом,

И, как нарочно, в то число

Шел. дождь попеременно с градом,

С утра дороги развезло.

 

А ты решилась в дождь, под ветром,

В потемках на исходе дня

Пройти семнадцать километров

От полустанка до меня!

 

И странно вспомнить, как в землянке,

Где протекали потолки,

Я у дымящейся времянки

Всю ночь сушил твои чулки.

 

Неясный свет бродил по стенам,

Шумел, согревшись, котелок,

И, угасая постепенно,

Мигал в жестянке фитилек.

 

Горбом стояла плащ-палатка,

Дымилась мокрая пола.

У печки, всхрапывая сладко,

Босая женщина спала.

 

И тот, который терпеливо

Сидел впотьмах у очага,

друг понял, как она красива,

Как бесконечно дорога...

 

Мы снова влажным ветром дышим,

Припоминая годы те.

Весенний дождь гремит по крышам

В непроходимой темноте.

 

А на земле, в квадрате света

Под нашим первым этажом,

Два неподвижных силуэта

Стоят, обнявшись, под дождем.

 

Правда

Мне даже писем почта не носила,

и вдруг твой голос прилетел в Москву:

«Ну как живешь, что делаешь?» — спросила.

И я соврал, что хорошо живу.

 

Я не сказал, что в неспокойном мире,

с твоим отъездом почернев лицом,

живу один, мне трудно, и в квартире

меня зовут соломенным вдовцом.

 

Так всю войну у нас с тобою было:

стерпеть, смолчать и слез не показать:

о самом трудном, как бы нас ни било,

старались мы ни слова не сказать.

 

Землянки были сумрачны и сыры,

но, согревая руки над огнем,

я в письмах врал про зимние квартиры:

мол, уж теперь-то вправду отдохнем.

 

Мол, жив, здоров... И дальше — в том же роде.

Откуда же ты знать тогда могла,

что нет в моем солдатском обиходе

ни отдыха, ни крова, ни тепла!

 

В твоих же письмах не было ни слова

о горьких муках города-бойца.

Писала только: мол, жива, здорова...

И дальше — в том же роде до конца.

 

Откуда ж мог я знать тогда, в походе,

читая письма про твои дела,

что нет в твоем блокадном обиходе

ни хлеба, ни покоя, ни тепла!

 

На фронте

Она была моей любовью, скромница,

я не успел назвать ее женой.

Забуду все, а это будет помниться

и навсегда останется со мной.

 

Была погода ветреная, жгучая,

леса стояли исчерна-черны

в тот день, когда мы были волей случая

на жизнь и смерть войной обручены.

 

Ей жить бы в доме с речкой под окошками,

ромашки собирать на берегу,

а тут она лежала под бомбежками,

жила в землянках, мерзла на снегу.

 

Давно ль мечтала девочка о всаднике

на златогривом сказочном коне?

А тут герой ходил в кирзе и ватнике,

носил трофейный «вальтер» на ремне.

 

Но мы любили! К лучшему, не к лучшему,

любовь другой минуты не нашла:

ко мне, худому, черному, колючему,

она в бою впервые снизошла.

 

Не слышал я ни стона, ни рыдания,

когда с разведкой уходил туда.

Встречались мы, как в первое свидание,

а расставались — будто навсегда.

 

И помнила ли женщина о всадниках,

придя на мой НП, на перевал,

когда ее колени в свежих ссадинках

я, по-мужски жалея, целовал!

 

Нет, вопреки иным расхожим истинам,

она других не путала со мной:

я у нее был первым и единственным,

дарованным ей богом и войной.

 

Нам, в загсе не записанным, не венчанным,

Земля служила ложем, не кровать.

Меня жена ревнует к многим женщинам

и лишь к одной не смеет ревновать.

 

Вдалеке

Я забывал свои тревоги

и знал, что выстою в бою,

когда читал среди дороги

строку залетную твою.

 

Я принимал почти за счастье

возможность жить из боя в бой

надеждой где-то повстречаться,

хотя бы час побыть с тобой.

 

Но как надежды этой мало

тому, кто снова вдалеке,

кто у подножия Урала

живет в рабочем городке!

 

Я негодую на разлуку

и в этом сказочном краю

твою встревоженную руку

на всех конвертах узнаю.

 

Но не могу забыться снова

и снова строчки письмеца

запоминаю слово в слово

и от начала до конца.

 

Мне так тебя увидеть надо!

Пускай бы — мельком, на ходу,

как ночью в пору звездопада

вдруг промелькнувшую звезду.

 

С твоим именем

Наташе

 

В местах, где воевали мы когда-то,

весной землянки залила вода,

зазеленели крыши в три наката

и мирный человек пришел сюда.

 

Он здесь пройдет с волненьем и опаской:

еще земля хранит следы боев,

и ландыш вырос по соседству с каской,

наполненной дождями до краев.

 

Воронка, штык, железка от обоймы,

укрытия из бревен и земли —

здесь жили мы, здесь завязали бой мы

и наших мертвых вьюги замели.

 

На берегу реки, на полустанке,

на горьком пепелище деревень

мы отрывали новые землянки,

в которых жили месяц или день.

 

И каждый раз под сводами сырыми

на только что уложенном бревне

я вырезал твое простое имя,

и как-то легче становилось мне…

 

Когда бы здесь теперь ты побывала

и вслед за мной прошла по рубежам:

по старым дзотам, по лесным завалам,

по залитым водою блиндажам;

 

когда бы ты со мной по всем дорогам

от Ладоги до Латвии прошла, —

в моем любом жилище над порогом

всегда свое бы имя ты прочла.

 

Дороги любви

Вот и снова мы вместе,

снова все обошлось!

Да святится то время,

что мы прожили врозь.

 

Никуда я не делся,

видишь — жив и здоров

и готов даже выпить

за своих докторов.

 

Не тревожься, не хмурься

и бровей не криви,

вспомни первые встречи

на дорогах любви.

 

Беспощадная память

все сумела сберечь:

сколько было ранений,

столько было и встреч.

 

Подберут санитары,

отдышался и рад:

из болот, из-под Нарвы,

попадешь в Ленинград!

 

Не в кленовой аллее,

не над синей водой —

в госпитальных палатах

я встречался с тобой.

 

Умирает товарищ,

завещает: живи...

Госпитальные встречи —

как этапы любви.

 

Залпы нашей Победы

отгремели давно.

Люди строят ракеты

и скучают в кино.

 

Бродят в сумерках пары,

свет бежит по волне.

Только мы безотлучно

до сих пор на войне.

 

В хирургическом блоке

теснота, неуют,

тут и стонут, и плачут,

и «столичную» пьют.

 

Я срываю повязки,

одеяло в крови...

Коридоры больницы —

вот дорога любви!

 

Я вернулся, я выжил,

обещаю и впредь

до конца не сдаваться,

не спешить умереть.

 

Все у нас еще будет:

вечер, клены, скамья,

и — не следует плакать,

героиня моя!

 

Ночной романс

Приходит в город ночь.

Звенит гитара в сквере,

гремит пустой трамвай,

горит огонь в окне.

Я провожу друзей,

закрою плотно двери:

мне хочется побыть

с тобой наедине.

 

Давай поговорим

и помолчим немного,

в раздумье оглянувшись.

на пройдённый путь,

и в завтрашний наш день,

стоящий у порога,

попробуем вдвоем

сегодня заглянуть.

 

Друг другу в грозный час

мы протянули руки:

железо и огонь

стучались в грудь земли.

Да только ни война,

ни время, ни разлуки

моей любви к тебе

осилить не могли.

 

Я верю, нас ничто

разъединить не сможет,

хотя нам жизнь пошлет

немало трудных дней:

ведь с каждым новым днем,

что нами вместе прожит,

наш дружеский союз

надежней и прочней.

 

За сорок

Стали волосы седеть,

вот сединка, вот вторая.

Но зачем тебе сидеть,

прядь за прядью разбирая?

 

Как бы там ни шли года,

муж в тебе души не чает

и сединки иногда

видит,

но не замечает.

 

Обида

«Ты причина

всех моих несчастий!» —

говорю тебе, не думая, в запале.

Вот уже и хлынул дождик частый

и бессильно рученьки упали.

 

Мне бы знать

давно пора, что слово

иногда страшнее пули ранит.

Жди теперь, когда разведрит снова

и сквозь тучи солнышко

проглянет.

 

Сгиньте, тучи,

расступитесь, тучи,

унесите горюшко с собою,

чтобы снова радостно и жгуче

просияло небо

голубое!

 

На расстоянии

Жду поездов из Ленинграда,

не сплю ночами, верь не верь

и никого-то мне не надо —

была бы ты со мной теперь!

 

Еще, быть может, не забыта,

не отболела навсегда

и где-то теплится обида,

что привела меня сюда.

 

Но выше нынешней печали,

превыше всех моих обид,

как на высоком пьедестале,

любовь по-прежнему стоит.

 

Ее слепит разрыв снаряда,

враги берут ее в кольцо,

могильным холодом блокада

ей дышит в ясное лицо.

 

Она не ищет легкой доли

и не торопится в Уфу —

окопы роет в чистом поле,

лежит без памяти в тифу.

 

Соседи умерли, убиты,

все холодней, все голодней.

И меркнут все мои обиды

и отступают перед ней.

 

Жду поездов из Ленинграда,

не сплю ночами...

 

Два стихотворения

 

1. Отрываю от сердца

Я от сердца тебя отрываю,

как от раны бинты отрываю.

Говорил мне в санчасти лекпом:

«Слушай, как ты повязку снимаешь?

Тянешь за душу, зря себя маешь.

Намотай на кулак

и — рывком!..»

Я тебя от себя отрываю —

будто раны себе открываю.

 

2. Завет

В любви назад не возвращаются,

не ходят задом наперед

и коль прощаются — прощаются,

когда наступит тот черед.

 

Беда тому, кто, память мучая,

захочет прошлое вернуть,

кого тоска и боль дремучая

погонят вдруг в обратный путь!

 

Пускай тебя забыла женщина, —

скажи, вздохнув: «Не повезло»—

и, как от бога нам завещано,

не обращай добро во зло.

 

Зачем тебе любовь из милости —

пятак в подставленной горсти:

любовь не переносит сырости,

ее в горсти не унести!

 

Остыло чувство, и не трожь его:

любовь прошла. Но и в гробу

за все, что было с ней хорошего,

ты помяни добром судьбу...

 

В любви назад не возвращаются,

не ходят задом наперед

и коль прощаются — прощаются,

когда наступит тот черед.

 

Наши жены

Кем холены, кем бережёны,

каким добром одарены?

Ах, наши жены, наши жены,

да вам и вправду нет цены.

 

А нам в былые дни досталось —

вот так, повыше головы;

и что тогда бы с нами сталось,

когда б не вы, когда б не вы?

 

Как счастлив я, что ты со мною:

среди житейской суеты

живу за каменной стеною

твоей любви и доброты!

 

Мои долги

О, как я не люблю быть должником!

Я все верну, что брал взаймы когда-то

Каким-то очень будничным деньком

произойдет последняя расплата.

 

Не затрубит над крышами гудок,

не затрепещет сад осиротело.

Отдам земле свой самый трудный долг —

свое в боях израненное тело.

 

Пока живу — плачу по закладным

и вновь несу в заклад сырые строки:

едва-едва расплатишься с одним,

как смотришь — двое вспомнили о сроке.

 

Я не коплю за пазухой деньгу,

я снова чист и легок, будто птица.

Лишь у тебя я, у тебя в долгу,

мне никогда с тобой не расплатиться.

 

Ты не спросила: «Сколько одолжить?» —

всё отдала, не требуя возврата.

Твоя любовь мне помогала жить,

жить, не жалея серебра и злата.

 

Несу соседям мятые рубли,

друзьям — еще оставшуюся силу,

а этот бесконечный долг любви

ты мне простила, уходя в могилу.

 

К Наташе

1

Мне было худо,

очень было худо:

я умирал, слабел день ото дня.

Врачи сказали: «Если только чудо»

и ты пришла — и ты

спасла меня.

 

И это чудо

двадцать лет творилось,

и сколько б ты могла его творить,

когда бы за тобой не затворилась

та дверь, что никому

не отворить!

 

И снова боль

полезла из-под спуда,

все давнее опять воспламеня.

А я — один, мне худо, очень худо.

Моя любовь, приди,

спаси меня!

 

2

В этом сумрачном городе мертвых

я пока не живу, а гощу,

среди надписей свежих и стертых

я в слезах твое имя ищу.

 

Забываю возню тараканью,

что-то жалкое вслух лепечу,

припадаю не к белому камню —

к твоему припадаю плечу.

 

3

Собираюсь опять в Комарово,

городские оставив дела, —

будто все ты жива и здорова,

не ушла, не сгорела дотла.

 

По-дорожному сложены вещи:

папиросы, транзистор, белье.

И еще беспощадней и резче

обнажается горе мое.

 

Видно, так:

до каких бы я станций

ни спешил, торопя поезда,

никогда мне с тобой не расстаться

и не встретиться нам

никогда.

 

Судьба

Теперь моя судьба предрешена,

и тут любая женщина бессильна:

люблю тебя, тебя, моя жена,

мать моего единственного сына.

 

Люблю — и ничего не изменить,

не отойти на время, не отвлечься,

люблю — и не предать, не изменить,

не разлюбить, не бросить, не отречься.

 

А вдруг да оступлюсь? Тогда беда:

пускай твой приговор жестоким будет,

но что мне может быть страшней суда,

которым мой же сын меня осудит!

 

Ты говоришь...

Ты говоришь — я никому не нужен.

Все может быть, все очень может быть:

я столько раз был ранен и контужен —

меня, такого, трудно полюбить.

 

От этой правды никуда не деться,

и от твоей не скрыться правоты:

попробуй-ка в мое лицо вглядеться

и отыскать в нем прежние черты!

 

За все, что ты мне делала, спасибо,

хотя не тем ты ангелом была,

что в госпиталь мне хлеб свой приносила,

а кипяток «для сытости» пила.

 

Чем больше я теперь обезоружен,

тем думаю всё чаще и нежней

о женщине, которой был я нужен,

был очень нужен, был всего нужней…

 

Счастье

Она — некрасива, мала,

лицо угловато и жестко,

глаза голубого стекла

и слабое тело подростка.

 

А он если станет в дверях,

и трое не сдвинут с порога, —

красавец, силач, сибиряк,

каких и в Сибири не много.

 

А он и теперь, как жених,

без Верочки шагу не ступит.

И люди дивятся на них:

такую нескладную любит!

 

Влюбился, женился и рад,

живет и не видит изъяна,

забыл, что полгода назад

смеялся над ней: «Обезьяна».

 

Он в пекло пойдет за нее,

он камень расколет на части:

у каждого счастье — свое,

и каждому дорого счастье.

 

О себе:

 

Линия жизни

Вот говорят: «Что было, то уплыло»,

свои же корни заживо рубя. —

Все оставляю при себе, что было,

ни в чем не отрекаюсь от себя.

 

Я не мечта, возникшая из дыма,

не облачко, что тает на лету,

былое от меня неотделимо,

я из него, как дерево, расту.

 

Оно живет, оно не отзвучало,

оно мое — от самых первых дней,

там все истоки, все мои начала,

все даты биографии моей.

 

За мной стоят события, как горы,

во мне живут, отчетливо звуча,

октябрьский выстрел, грянувший с «Авроры»

и напряженный голос Ильича.

 

Мой возраст можно высчитать по кольцам,

по веткам, по наплывам янтаря.

Плакат «Ты записался добровольцем?»

мне заменял страницы букваря.

 

Там первые царапины и метки,

и первые открытые моря,

и годы нашей первой пятилетки,

и первый бой, и молодость моя!

 

За мной стоят трагедии и драмы,

не год, не два, а много долгих лет

накапливались ссадины и шрамы,

рождался мой сегодняшний портрет.

 

Другой глядит и морщится: калека.

Не знает он, бежавший от огня,

что все невзгоды нынешнего века

ломали и калечили меня.

 

Ну, не красив, ну, не безгрешен — каюсь,

суди меня хоть с носа, хоть с хвоста,

но от того, чем жил, не отрекаюсь,

как сукин сын, не помнящий родства.

 

Я не беру назад свои улыбки,

не путаюсь в трех соснах, как в лесу,

и каждый день за прежние ошибки

по всем статьям ответственность несу.

 

Мне прошлое не в тягость, не в обузу,

как старая котомка за спиной:

оно собой мою питает музу

и до конца останется со мной.

 

Живу, тружусь, оттачиваю слово

и с настоящим утверждаю связь,

не забывая своего былого

и в общее грядущее стремясь.

 

О себе

Родился, нет ли я поэтом,

но ясно помню, что всегда

моим излюбленным предметом

была поэзия труда.

 

Одно скажу, что не с пелёнок

и не в лугах, не в тишине,

а в цехе, в гуле шестерёнок,

стихи забрезжили во мне.

 

Я знал тяжёлый труд солдата,

не выходил с передовой

и от санбата до санбата

был жив и годен к строевой.

 

Мне плащ-палатка тёрла холку,

бил по бедру противогаз,

я водку пил, курил махорку

особой марки «вырви глаз».

 

Я обнимал во сне Наташу

и, поднимаясь до зари,

жевал прессованную кашу

и каменные сухари.

 

А взял перо — вперёд ни шагу:

не оживает давний бой,

не переходит на бумагу,

строку не тянет за собой.

 

Другой служил в тылу, в обозе,

но, будто всё перестрадал,

распишет бой в стихах и в прозе,

а сам и боя не видал…

 

Каким бы ни был я поэтом,

пусть я в тени, не на виду,

и до сих пор, по всем приметам,

с капризной музой не в ладу,

 

Но я доныне верю свято:

стихи дойдут, стихи проймут:

кого-то где-то и когда-то

их строки за сердце возьмут!

 

Фронтовые стихи

Так начиналось, помню, это:

прощая мелкие грехи,

дивизионная газета

мои печатала стихи.

 

Они печатались не где-то,

где их никто не разберет:

стихи ценились, и газета

их выносила наперед.

 

Бывало, все версталось разом,

и часто шло мое перо

в ряду со сталинским приказом

и сводкой Совинформбюро.

 

Боюсь, что это было слабо,

но, признавая мой талант,

один веселый писарь штаба

сказал: «Неплохо, лейтенант».

 

Кто знает, если бы не эта

бесхитростная похвала,

куда солдатского поэта

судьба еще бы привела...

 

Что хорошо, что вовсе слабо,

теперь никто не скажет мне,

молчит мой критик, писарь штаба:

остался, видно, на войне.

 

Остался где-то парень шалый,

где смерть ходила по пятам,

не то бы он теперь, пожалуй,

сказал: «Неплохо, капитан».

 

* * *

Надо жить

щедрей и бескорыстней,

Надо так суметь прожить свой век,

Будто у тебя десяток жизней,

Будто ты бессмертный

человек.

 

Жить хочу

не тихой сыроежкой,

Что сидит под елками в бору,

Не печной чадящей головешкой,

А костром, горящим

на ветру!

 

Не о славе

первая забота,

Важно знать, что линия верна,

Что моя посильная работа

Каждому хоть сколько-то

нужна.

 

Разговор с другом

Мих. Дудину

 

Возобладало доброе начало,

недоброе — распалось, разошлось:

нас на одних путях с тобой качало,

один буран прохватывал насквозь.

Сиротский хлеб. Соленый вкус работы.

Ребяческие, первые рубли...

Нелегкие тревоги и заботы

на наши души сызмальства легли.

 

А мы росли, мы озорными были,

но соблюдали правила игры

и никогда лежачего не били,

он выходил из боя — до поры.

Беда пришла, когда мы стали старше:

война в лицо дохнула горячо.

Но знаю — обессилевший на марше

мог навалиться на твое плечо.

 

Одной волной нас закрутило круто,

одной жарой палило. Не забудь:

к лесам Сегежи и камням Гангута

солдата вел один и тот же путь.

Иди в огонь и не ищи поблажки!

Но мы еще судьбу благословим:

не раз она спасала от промашки —

мы никогда не били по своим.

 

Один упал, другой шагает дальше,

с утра был жив, а к вечеру — убит.

Такое время не терпело фальши,

заносчивости, сплетен и обид.

Поэт не предавался пустословью

над свежими могилами друзей,

и партбилеты, залитые кровью,

сдавались не в архивы, а в музей.

 

Страницы времени

Мы никогда записок не вели,

и, лишь пройдя через бои-пожары,

по памяти, но честно, как могли,

солдаты написали мемуары.

 

И людям больше скажут обо мне

не кирпичи, что я таскал на стройке,

не подвиг, совершенный на войне,

а эти, мной написанные, строки.

 

Листай страницы времени — и вновь

тревожным светом озарятся лица,

сквозь гимнастерки просочится кровь

и под рукой железо раскалится.

 

На всю жизнь

Заболела давнишняя рана,

снова руку в локте разнесло.

Нет, как видно, решили мы рано,

что былое быльем поросло.

 

Все осталось, что было когда-то,

каждый день чем-то в душу запал.

Снова рядом-рванула граната,

вновь сработал проклятый запал.

 

Как ударили чем под коленки,

разрывая привычную связь, —

и пошел, и пошел я по стенке,

вдоль траншеи, все больше кренясь.

 

Не болело, но странная сила

мной владела упрямо и зло:

все куда-то меня заносило,

по каким-то ухабам несло.

 

Но покамест я шел и сначала

над собой сохранял еще власть,

в подсознании глухо стучало:

не упасть, не упасть, не упасть.

 

Боль входила толчками, не сразу,

и, ладонью плечо захватив,

я гудел про себя эту фразу,

вроде пел на какой-то мотив.

 

Так и вижу: открытое поле,

средь воронок сурепка цветет,

лейтенант, поджимаясь от боли,

в ближний тыл потихоньку идет.

 

(Для него этот путь только начат,

вся-то боль у него впереди,

он еще свою руку понянчит,

покачает ее на груди.)

 

В память врезано давнее лето,

место боя, дорога в санчасть,

и до смерти останется это:

не упасть, не упасть, не упасть.

 

Незабытое

Мне не заснуть на жестком топчане

под бесконечный шорох листопада:

стучат в окно и чертят по стене

кривые ветки меркнущего сада.

 

О чем-то на ветру, на холоду

бормочут растревоженно деревья,

и надо в полусне, в полубреду

ворочаться, курить до одуренья.

 

А только все затихнет за стеной,

мне ночь приносит новую тревогу:

опять хирург, склонившись надо мною,

ножовкой пилит раненую ногу...

 

Ровеснику

Мы всё в полете, всё в пути,

всё рвемся в новую дорогу.

Но как педали ни крути,

а жизнь уходит понемногу.

 

Не тот задор, огонь не тот,

ленивей кровь, слабее жженье.

Всё ощутимей нас гнетет

закон земного притяженья.

 

Идешь, а ноги-то горят,

кряхтишь под тяжестью котомки.

Уже выходят в первый ряд

нетерпеливые потомки.

 

Пускай! Судьба любила нас,

грех на судьбу таить обиду:

не мы ли подняли Кузбасс

и дверь открыли в Антарктиду!

 

Еще при нас родились «ТУ»,

и мы пошлем в полет ракету,

что с человеком на борту

уйдет на ближнюю планету.

 

Еще не наш ли будет век,

когда среди миров Вселенной

наметит смело человек

районы первых поселений?

 

А нам теперь не взять подъем.

Ну, что ж! Мы можем и остаться,

мы здесь родились, здесь умрем:

Земля! Нам с нею не расстаться.

 

Не где-нибудь в иных мирах —

нам здесь крепить свое единство,

и лишь Земле хранить наш прах

дано по праву материнства...

 

Жизнь

Не всё нам жизнь сулит удачи,

не часто поит допьяна,

и жить долгами без отдачи

не приучает нас она.

 

Заслуги?

Их не вставишь в рамку,

тут жизнь по-своему мудра:

кряхтишь, кряхтишь, а в ту же лямку

опять впрягаешься с утра.

 

С утра пальба и перепалка,

но твердо ставишь ногу в след:

вывозит старая закалка,

солдатский наш иммунитет.

 

Трудней тому,

кто с малолетства

приучен кушать пироги

и в ожидании наследства

влезает по уши в долги.

 

А мы учились жить иначе

в бою, шагая через рвы,

и теплым пеплом неудачи

не посыпаем головы.

 

Мы сладкой жизни знаем цену —

мы ели горькую траву.

Тут можно биться лбом о стену»

напиться, броситься в Неву.

 

Нет!

Ты сумей осилить беды

и вновь в одну повозку впрячь

и предвкушение победы,

и злую горечь неудач.

 

Жду

Я уязвим со всех сторон,

открыт я перед вами,

не защищен, не огражден

окопами и рвами.

 

По фронту маловато сил,

нет с воздуха защиты,

никто не прикрывает тыл,

и фланги не прикрыты.

 

Теперь меня убить легко,

не надо тратить пули:

ведь столько на плечи легло,

такие ветры гнули.

 

Меня собьет удар любой,

прицельный, неприцельный;

и сразу — боль, такая боль,

что может стать смертельной.

 

Тут важно с места не сойти,

перетерпеть немного:

уж подкрепления в пути,

идет ко мне подмога.

 

Вот жду — открыто, на виду,

ни паники, ни жалоб.

А все равно с тревогой жду,

боюсь — не опоздала б.

 

День за днем

Мы очень мало делаем с тобой

и ничего не успеваем за день,

а я до жизни, как и прежде, жаден

и понимаю жизнь как вечный бой.

 

Все, что копилось в тайниках души

и там росло, и зрело год от года,

всегда искало, жаждало исхода,

всю жизнь толкало под руку: пиши!

 

Случалось, так прижмет — не до стихов,

и все же, обретя в себе отвагу,

я, навалившись грудью на бумагу,

сидел писал до третьих петухов.

 

Стараемся, толчемся, устаем,

а все же ощущение такое,

как будто мы, не принимая боя,

за шагом шаг позиции сдаем.

 

Наука

Судьбу воспринимаю без обиды,

хотя она могла бы стать добрей.

Давно до крови кулаки отбиты,

а все ей мало, все неймется ей.

 

Но как меня ни било, ни ломало,

каким ни черствым был мой каравай,

она ж меня за ворот поднимала:

обороняйся, рот не открывай!

 

Одно я вынес из такой науки,

не как-нибудь, на собственном хребте:

честнее — драться, отбивая руки,

чем так сидеть — сложив на животе.

 

Ноша

Я несу непосильную ношу,

задыхаюсь, шатаюсь — иду,

а когда ее на землю сброшу,

то и сам рядом с ней упаду.

 

Ни жене, слава богу, ни сыну

старика не придется хулить:

не спешил я на чью-нибудь спину

мне сужденное жизнью взвалить.

 

И промолвит товарищ хороший,

расставаясь со мною навек:

«Как он жил с этой чертовой ношей,

как такое тянул человек!»

 

Подводя итоги

Бывали люди

и черствы, и строги,

но никого не хаю, не корю

и очень многим, встреченным в дороге,

за доброту спасибо говорю.

 

Спасибо людям,

Что меня спасали —

кормили хлебом, пестали меня,

ни в горе, ни в болезни не бросали,

из боя выносили, из огня!

 

Спасибо им, великое спасибо,

родным и близким, и совсем чужим

за каждый день, что мною прожит, ибо

я сколько раз обязан жизнью им!

 

Приходит время подводить итоги,

судить себя — без скидок и прикрас.

И я твержу в сомненье и тревоге:

«А ты кому помог, кого ты спас?»

 

Когда бы...

Известно,

нам гулять не век

на жизненном пиру,

и я, как всякий человек,

в какой-то час умру.

 

Ушла вода из решета.

Умчались птицы вдаль.

Как будто жизнь и прожита,

а расставаться жаль.

 

Но, покидая этот пир,

я меньше б стал тужить,

когда бы был добрее мир,

в котором сыну

жить.

 

Когда бы,

мучась и любя,

я мог сказать: «Позволь!

Я в жизни принял за себя

и за него всю боль».

 

К живущим

Я третьей жизнью на земле живу:

я умирал и восставал из праха.

Кто пережил такое наяву,

глядит в свое грядущее без страха.

 

Тащить свою поклажу на горбу

не легче с каждым днем, а тяжелее,

но все же не кляну свою судьбу

за то, что нагружала, не жалея.

 

И если б наконец пришел мой час,

я так бы все былое подытожил:

«Живущие! Я умирал за вас,

затем, чтоб кто-то до сегодня дожил».

 

Случается

Хоть не часто случается,

только вдруг захандрю:

«Как все быстро кончается», —

я себе говорю.

 

Гроздь рябины качается,

ветка клена горит.

«Вот и лето кончается», —

мне сосед говорит.

 

Стужа. Иней курчавится.

Стужи в дом нанесу.

Год уходит, кончается,

Новый год на носу.

 

Кто-то с кем-то венчается.

Смех и шум за столом.

Счастье тоже кончается,

остается в былом.

 

Как же так получается?

Все ушли. Тишина.

«Передача кончается», —

окликает жена.

 

Поздно. Свет выключается.

Не дописан сонет.

Жизнь уходит, кончается,

продолжения нет.

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »