Недаром и поныне,
Пронзая каждый день,
Колокола Хатыни
Гудят в сердцах людей...
Р.
Рождественский
22 марта 1943 года – дата, которая стала одной из самых печальных в истории Великой Отечественной войны. В этот день в Белоруссии произошло массовое убийство жителей деревни Хатынь. Это событие стало символом ужасной трагедии, которую пережил белорусский народ во время войны. Фашисты и полицейские уничтожили 149 жителей Хатыни, в том числе 75 детей. Их заживо сожгли или расстреляли за то, что они могли помогать партизанам.
Утром 22 марта 1943 года на дороге между
Минском и Витебском, в шести километрах от деревни Хатынь, партизаны, которые
накануне провели ночь в деревне, атаковали колонну немецких солдат. В
результате нападения был убит офицер полиции и трое полицейских. Партизаны, уходя
от преследования, скрылись в лесу. Во второй половине дня каратели из 118-го
полицейского батальона вызвали подкрепление из города Логойска, где находился
батальон СС, и устремились в ближайшую деревню. Фашисты, озверевшие от ярости,
ворвались в Хатынь и окружили её. Всех жителей – стариков, женщин и детей –
выгнали из домов и загнали в колхозный сарай. Фашисты закрыли двери сарая,
обложили стены соломой, облили бензином и подожгли. Деревянный сарай загорелся мгновенно.
Под напором десятков человеческих тел двери не выдержали. Люди в горящей
одежде, охваченные ужасом, бросились из горящего сарая. Тех, кто пытался выбежать
из огня, фашисты расстреливали из пулемётов и автоматов. Погибли 149 человек,
из них 75 детей до 16 лет. Только двое детей, находившихся в сарае, остались в
живых. Их нашли и выходили жители соседней деревни. Деревня была полностью
разграблена и сожжена.
Единственный очевидец трагедии в Хатыни –
Иосиф Каминский, деревенский кузнец 56 лет, – на долгие годы стал символом этой
трагедии. По официальным данным, он был сильно обожжён и изранен, но пришёл в
себя только поздней ночью, когда фашисты уже покинули деревню. Каминский нашёл
своего раненого сына, но мальчик был смертельно ранен в живот и получил сильные
ожоги. Он умер на руках у отца. Этот образ был увековечен в единственной
скульптуре мемориального комплекса «Хатынь» – «Непокоренный человек».
В этой карательной операции участвовали два
подразделения: 118-й полицейский охранный батальон и особый батальон СС
«Дирлевангер». В составе зондеркоманды «Дирлевангер» были собраны немецкие
браконьеры и рецидивисты, а также одна украинская и две русские роты,
сформированные из предателей и коллаборационистов. 118-й батальон причастен к
гибели 120 тысяч человек.
Батальон был сформирован осенью 1942 года в
Киеве. В его состав вошли военнопленные украинцы и украинские националисты. Батальоном
командовал немецкий майор Эрих Кернер, но фактическое руководство осуществляли
поляк Константин Смовский и начальник штаба – бывший офицер РККА Григорий
Васюра. В середине 70-х годов были раскрыты дела предателей из 118-го
батальона. Из показаний стало ясно, что основными исполнителями этого
чудовищного приказа было подразделение батальона, состоявшее из
полицаев-украинцев, русских, белорусов, татар и представителей других
национальностей. Руководителем этого преступления был Григорий Васюра. Ему
долгое время удавалось скрываться от правосудия, но в 1986 году он предстал
перед судом военного трибунала. Васюра был признан виновным в массовых
расстрелах мирного населения и приговорён к смертной казни. Та же участь
постигла и других участников расправы над мирным населением.
Все это свидетельствует о том, что фашизм
(как и терроризм) не имеет национальности. Трагедия Хатыни – не случайный
эпизод войны, а один из тысячи фактов, подтверждающих целенаправленную политику
геноцида гитлеровской Германии по отношению к мирному населению.
В 1969 году на месте трагедии, где погибли
люди, был создан мемориальный комплекс под открытым небом. Он был посвящён
памяти жертв фашизма, которые были убиты на территории Беларуси в период с 1941
по 1945 год. Авторами проекта стали архитекторы Ю. Градов, В. Занкович и Л.
Левин, а также скульптор, народный художник БССР С. Селиханов.
Мемориал занимает площадь около 50 гектаров.
В центре комплекса находится бронзовая скульптура отца с мёртвым ребёнком на
руках. Её высота составляет шесть метров. Рядом расположены гранитные плиты,
которые символизируют крышу сарая, где были сожжены жители деревни.
На братской могиле из белого мрамора
установлен Венец памяти с наказом погибших живым: «Люди добрые, помните: любили
мы жизнь, и Родину нашу, и Вас, дорогие. Мы сгорели живыми в огне. Наша просьба
ко всем: пусть скорбь и печаль обернутся в мужество ваше и силу, чтобы смогли
вы утвердить навечно мир и покой на земле. Чтобы отныне нигде и никогда в вихре
пожаров жизнь не умирала!»
Там, где когда-то находились дома, теперь
установлены 26 символических нижних венцов срубов из бетона и столько же
обелисков, напоминающих печные трубы, обожжённые пламенем. Перед каждым из
сожжённых домов есть открытая калитка, символизирующая гостеприимство местных
жителей. На трубах-обелисках закреплены бронзовые таблички с именами тех, кто
здесь родился и жил. На вершине каждого обелиска установлен колокол, который
печально звенит. Колокола звонят каждые 30 секунд.
В 1971 году была опубликована книга
известного писателя Алеся Адамовича «Хатынская повесть» о белорусских
партизанах, воевавших против фашистов, о трагедии белорусских сожжённых
деревень. Автор приводит документальные материалы, рассказы очевидцев – людей,
чудом выживших в тех страшных событиях, но потерявших близких людей. Повесть
положена в основу сценария двухсерийного фильма режиссёра Элема Климова «Иди и
смотри», снятого в 1985 году.
В 1973 году вышла повесть Елены
Кобец-Филимоновой «Жаворонки над Хатынью». Спорное произведение, в котором
автор обвиняет в трагедии не только фашистов, но и партизан. Вот только
партизаны были на своей земле, не они пришли завоёвывать Белоруссию, не они
бросали факелы в переполненный людьми сарай, не партизаны стреляли в горящих
людей.
Трагедия Хатыни была отражена и в поэзии. В
1973 году Минским издательством «Мастацкая лiтература» выпущена поэма
украинского поэта Миколы Нагнибеда. Брошюра издана на трёх языках: белорусском,
русском и украинском. 1979 году вышла книга стихов «Роса на белых яблонях»
поэта Михаила Беляева. Открывает книгу цикл стихов «Живой пепел» – о
белорусской Хатыни. Известны поэмы о Хатыни Н. Кончаловской и Фазу Алиевой.
В нашей подборке – стихотворения, поэмы и
песни о трагедии Хатыни.
Колокола Хатыни
Вновь иней на деревьях стынет
По синеве, по тишине
Звонят колокола Хатыни…
И этот звон болит во мне.
Перед симфонией печали
Молчу и плачу в этот миг.
Как дети в пламени кричали!
И до сих пор не смолк их крик.
Над белой тишиной Хатыни
Колокола – как голоса
Тех,
Что ушли в огне и дыме
За небеса.
«Я – Анна, Анна, Анна!» – издалека…
«О, где ты, мама, мама?» – издалека…
Старик с ребёнком через страх
Идёт навстречу.
Босой.
На бронзовых ногах.
Увековечен.
Один с ребёнком на руках.
Но жив старик.
Среди невзгод,
Как потерявшийся прохожий.
Который год, который год
Из дня того уйти не может.
Их согнали в сарай,
Обложили соломой и подожгли.
149 человек, из них 76 детей,
Легло в этой жуткой могиле.
Он слышит: по голосам –
Из автомата.
По детским крикам и слезам –
Из автомата.
По тишине и по огню –
Из автомата…
Старик всё плачет.
Не потому, что старый.
А потому, что никого не осталось.
Село оплакивать родное
Идёт в сожжённое село.
По вьюгам, ливням и по зною
Несёт он память тяжело.
Ему сюда всю жизнь ходить.
И до последних дней
149 душ хранить
В душе своей.
Теперь Хатынь – вся из гранита –
Печально трубы подняла…
Скрипят деревья, как калитка, –
Когда ещё здесь жизнь была.
Вновь иней на деревьях стынет.
По синеве, по тишине
Звонят колокола Хатыни.
И этот звон болит во мне…
А. Дементьев
Хатынь
По ком звонят колокола
над пепелищами Хатыни,
с которых нам в осенней стыни
летит горячая зола?
Здесь вязь имен – наперечет.
Здесь обжигает нашу. память
огонь, который так печет,
что даже камни может плавить.
Меж плит, золой припорошенных,
как бы по лаве – каждый шаг
и вопли заживо сожженных
звучат, как колокол, в ушах.
Здесь никакой отход немыслим
от смертной боли нараспах –
и стонет бронзовый Каминский
с убитым сыном на руках.
Готов был землю сжечь дотла
носитель «нового порядка»...
Друг-белорус, –
белым-бела –
не с тех ли дней крутых вросла
в твой русый чуб седая прядка?
И шел на рельсы подрывник,
и то здесь узнано врагами,
как страшной карою для них
земля горела под ногами.
От партизанского свинца
дымилась шерсть на вражьей шкуре,
и стойкость полнила сердца
заслоновцев,
подобных буре...
По крови пролитой – родня,
в сединах – более, чем русы,
в Хатыни,
гости Беларуси,
стоим у Вечного огня.
Внимаем прошлому, дабы
на пепелище каждый ведал,
когда и от какой судьбы
весь мир избавила
Победа!
В. Гордейчев
Бессмертный звон Хатыни
Народный подвиг воплотился в нем
И единичной, хрупкой жизни малость.
Всё то, что стало современным днем.
Всё то, что было и не состоялось.
Обвал рассветов, лезвия лучей,
Луна, взошедшая тревожным диском.
Смолистый грозный аромат свечей
На соснах в Подмосковье и под Минском;
И синеглазый белорусский лён,
И лучезарность утреннего цеха,
Ничем фальшивым он не замутнён,
Хатыни перезвон – Вселенной эхо.
Мне чудится: я выжжена дотла,
До алой угасающей полоски.
Но свой целебный звон колокола,
Как светлый дождь, роняют на березки.
Прости меня за то, что я брала
Поблажки от судьбы как чаевые,
Что лишь в закате дня колокола
Хатыни я услышала впервые.
...Твои мечты, тревоги и дела,
Твое презренье к показной рутине
Почувствовала я и поняла,
Когда вошла в прозрачный звон Хатыни.
Е. Шевелёва
* * *
Е. С. Вишневской
Октябрь был.
И дождь, и стынь.
И наш с детьми автобус.
...Граница скорби ты,
Хатынь.
И только сердце – пропуск.
Колокола –
как птичий крик.
Не хруст,
а грусть металла.
Экскурсовод румяный сник.
Притих. Его не стало.
И взмыли трубы
к тучам...
Прах –
на месте хат
спалённых...
Я – победитель,
я – не раб,
но дождь с лица –
солёный.
Не уцелел ни кот, ни пёс,
не говоря о людях.
И лишь
шеренга из берёз
шатается в простуде.
Старик из камня.
На руках
у старика ребёнок.
Им
под дождём
стоять века
у пней своих избёнок.
...Клюют печать колокола.
И плачут иностранцы.
Война и впрямь давно была.
Вот на асфальте глянцы:
уже сюда шоссе
сквозь гнев
пришло
в Хатынь,
сквозь дали...
Но дыбом сучья
у дерев,
как волосы,
стояли.
Г. Горбовский
Хатынские колокола
Трава сквозь плиты проросла…
Хатынь.
Колокола вызванивают:
«Дзынь».
Над пепелищем этот
перезвон,
Как разговор, как шёпот
и как стон.
И ветер хрипло прокричит:
Не стынь!
Ты, сердце, это ведь
Хатынь, –
Порог, ведущий в пустоту
двора,
Когда-то здесь играла
детвора,
И сладко шелестела
до утра
Трава.… Как будто бы
вчера…
Случилось…. И застыл
старик...
Колокола срываются на крик,
Колокола срываются на вой:
Не стой же так, старик,
Прошу, не стой.
И девочка давно уже
мертва,
И горлом – это кровь,
А не слова,
Кровь – память пепелищ твоих,
ХАТЫНЬ,
Колокола напоминают:
ДЗЫ-НН-НЬ!
Т. Некрасова
Хатынь
Ветром ли качнуло три берёзы
Или голоса из глубины?
Или белорусские морозы
Так и продолжаются с войны?
Я не знаю. Уши заложило.
И трещит от боли голова –
Это серый камень старожилов
Предъявил извечные права:
«Жить хочу». И эхо повторило:
«Жить хочу». И голосом полей
Повторила братская могила:
«Жить хочу и видеть журавлей.
Жить хочу и видеть, как цветенье
Полонит родную Беларусь.
Жить хочу во имя возрожденья –
В этом присягаю и клянусь».
А. Филатов
Хатынь
Здесь люди жили, сеяли хлеба,
И детский смех звенел, как колокольчик.
Кто мог подумать, что в их жизни прочерк
Поставит скоро жуткая судьба…
И вот однажды варвары пришли
И, не щадя ни малых и ни старых,
Ломая руки, волокли в амбары,
И, обложив соломой, подожгли…
Как жуток был и страшен дикий вой –
Зверьё в лесах шарахалось в испуге.
Мгновенно пламя поглотило звуки,
И ветер поднял пепел над землёй.
Была деревня – и ни изб, ни хат,
И ни одной травинки чахлой близко,
И только трубы, словно обелиски,
Чернея, над пожарищем стоят…
Вглядитесь, люди, в страшные слова,
В таблички скорби, горечи и боли,
Ведь против каждой Светы или Оли:
«Три года. Три. Два с половиной. Два».
Скорбит здесь всё: и лес, и неба синь,
И колокольчики на трубах тонко-тонко
Звенят-звенят, и голосом ребёнка
Поёт и плачет вечная Хатынь…
Ю. Павлов
Миг
От берега я выбрал на фарватер,
Чтоб дальше
Без оглядки,
Напрямик...
Но времени кипящий радиатор
Сдал.
И воскрес,
И встал,
И замер миг
Перед трубой без дыма.
Вот и пламя,
И колокола судоржный мотив,
Хатынь меня встряхнула
И, схватив,
Поволокла горящими полами
В огонь...
...Вчера я руку поднимал
И говорил про пламя перед классом.
Как век перед мгновеньем жути мал,
Когда горишь всей кожею,
Всем мясом,
Всем сгустком крови, пронизав года,
В конюшне,
Подожженной палачами,
Когда горишь навечно,
Навсегда!
А до?
Двенадцать было за плечами
И месяц с отднем,
И вот этот миг.
Так дайте больше воздуха титану,
Чтобы повсюду
Дыбился мой крик,
Пока я мертв, кричать не перестану.
Двенадцать лет и месяц со днем мне.
Глядите:
Я живой
В живом огне,
Со мною вместе
Вся моя родня.
Не бойтесь,
Я не выйду из огня,
А буду продолжать все тот же крик.
К живой воде я так бы не приник.
Вам страшно?
Я кричу не для того
Проклятием воздетого огня,
Соблазн и прах небытия гоня.
Не бойтесь никогда и ничего,
А бойтесь только
Позабыть меня!
Д. Костюрин
Дорога на Хатынь
…чтобы каждый видел грудь
четвёртого человека…
Строевой устав Вооружённых Сил
…погиб каждый четвёртый.
Надпись у Вечного огня Хатыни
Как далеко мой полуостров,
Где ветер о штормах поёт
И где в литом строю матросском
Есть место штатное моё!
На край тайфунов и цунами
Я поневоле оглянусь,
Когда зелёными холмами
Плывёт навстречу Беларусь.
Асфальт шоссейный превосходен.
Чиста надоблачная синь…
Всё дальше прошлое уходит,
Но приближается Хатынь.
И гул мотора словно тает:
Среди сосновой тишины
Я не могу никак представить
Живых подробностей войны.
Тем паче не представлю мёртвых,
Но верю вопреки всему –
В моей шеренге есть четвёртый,
И я равняюсь по нему.
В. Тыцких
Хатынь
Остановись, прохожий!
Вспять шагнуло время –
Ты слышишь голос тех, кто принял смерть в огне,
В кого стреляли здесь захватчики, зверея, –
То наши братья, сестры, близкие в родне.
А раны все болят,
И горек дым пожарищ –
Здесь варвары прошли, и память боль хранит.
Колена преклони, прислушайся, товарищ:
Сердца стучат в граните,
Говорит гранит.
Белели стены хат, девчата вечерами
Сходились песни петь, гляделись вербы в пруд.
Теперь здесь пусто, люди стали именами,
Погибли все как есть.
Но имена живут.
Все было сожжено, обращено в руины,
Лишь пепел взвился ввысь, отмщение суля.
Рассудку не дано постичь и половины
Того злодейства, что увидела земля.
А раны все болят,
И горек дым пожарищ.
Запомни этот ад, пусть память боль хранит.
Колени преклони, прислушайся, товарищ:
Сердца стучат в граните.
Говорит гранит.
Богдан Истру (Пер. с молдавского Г. Пагирева)
* * *
Над сожженной деревней,
Над серой трубою,
над мемориальным гранитом
колотится колокол
эхом войны незабытым.
Пусть Вечный огонь,
что зажжен в безутешной Хатыни,
Как всходы, как небо,
пылает и желтый, и синий.
Пускай это полымя
житом и жарким, и спелым
Поклонится в ноги
дворам ее окаменелым.
Порогу холодному,
всей обезлюдевшей хате.
Пусть горе, уснувшее в камне,
проснется в набате.
А. Кулешов (Пер. с бел. Я. Хелемского)
Мертвая деревня
Нет, невозможно найти оправданье:
Было селенье – осталось… названье…
Вражьи солдаты ворвались, как звери, –
И птицы, и хаты, и люди сгорели.
А жить им хотелось. А жизнь так манила.
Все в небо ушло, черным облаком сплыло.
Остались на годы в военных туманах
Одни только печи на мертвых полянах.
Оплакали ливни и ветры те печи,
Трубы которых – как скорбные свечи.
А помнится, люди там жили богато.
С зарей просыпалась каждая хата.
Косцы шли на луг, вслед спешили молодки.
А в печах томились, скворча, сковородки…
В мирном труде дни за днями летели,
Люди покоя и счастья хотели:
Сеяли жито. С песнями жали.
Свадьбы справляли, деток рожали.
И жить так хотелось. Так жизнь их манила.
Все в небо ушло, черным облаком сплыло.
Где люди гнездились – бурьян по колено.
Но память народа, как солнце нетленна.
Мы зерна, пропахшие дымом, собрали,
Вновь рожью трезвонят воскресшие дали…
Родные, земля вас по имени знает.
Здесь каждое зернышко в небо врастает.
Остались на годы в военных туманах
Одни только печи на мертвых полянах.
Оплакали ветры и ливни те печи,
Трубы которых – как скорбные свечи.
П. Бровка
Хатынь
Когда я вижу играющих детей,
невольно замедляю шаг.
А ночью в мои сны
из голубой дымки
верхом на палочке-лошадке
врывается детство моё…
Хатынь,
а дети твои – пепел.
Когда я вижу старого мастера,
я слежу за ним заворожённо.
А ночью он,
постукивая посохом,
входит в мой сон,
став почтенной белой старостью,
ждущей меня…
Хатынь,
а старики твои – головни.
Когда я вижу, как по улице,
хромая,
проходит на протезах
седой ветеран,
я невольно думаю
о сорок первом,
Тревожась:
как бы этот год не повторился…
(Разве мало сегодня безумцев,
готовых выхватить
пылающий уголь смерти
из очага войны?!)
А ночью, Хатынь,
мне снится твой скорбный памятник,
он – как горе само.
И вот уже кажется: я – старик
и держу на руках
своё мёртвое детство.
Хатынь!
Твои трубы – пустые рукава,
они взывают ко всем.
В звуке твоих колоколов,
в их плаче
я слышу:
«Хатынь – боль!»,
«Хатынь – стон!»,
«Хатынь – скорбь земли!».
М. Ольмезов (Перевод Н. Новикова)
Хатынь
«Чего эти чёрные люди хотят?
Зачем они, мама, так злобно глядят?»
Матей Бор
«Чего хотят эти люди, мама?
Зачем разбудили нас?» –-
Спросил перепуганно мальчик кудрявый,
И хлынули слёзы из глаз.
Рассвет наступил неожиданно рано.
Без солнца и пенья птиц.
«Чего же хотят эти люди, мама?
Мне страшно от этих лиц!
Приклад автомата, разбитые губы,
Сапог и нагайка в ход.
«Мама, чего же хотят эти люди?»
Шептал окровавленный рот...
За час все в деревне дома опустели.
Умолкли все крики вокруг.
И только деревья листвою шумели...
И бешенный сердца стук...
Собаки затихли и замерли люди
У старых амбарных дверей...
«Скажи мне, мамуля, а что теперь будет?
Зачем здесь собрали людей?»
Рванулись собаки под крики и стоны,
И дрогнула тишина!
В тот миг, когда щелкнули сухо затворы,
И пасть распахнула война!
Закрылась со скрипом амбарная ляда
И горько запахла полынь...
И дрогнули в ужасе бесы из ада –
Горела Моя Хатынь!!!
А. Ковалевский
Етка Марыя
Роняют скорбный звон колокола,
над мертвыми камнями вечер стынет,
а я брожу сегодня по Хатыни,
как будто здесь любовь моя жила…
…Ей было пятнадцать: зеленая ветка
От старого корня земли белорусской.
Я звал бы ее на свидание: «Ет-к-а!..
Ма-ры-я-а! Ма-ру-ся-а!!!
И пусть не в меня, одногодка, впервые
В ту давнюю пору влюбилась марыя,
А синие очи да русые пряди
Другому пришлись по душе, – неизвестно, –
И кто-то б шутил в партизанском отряде:
Откуда взялась, мол, такая невеста?!
Она – из Хатыни. Из тихой деревни,
В которую лесом – одна лишь дорога.
Таких деревень на пригорках сугревных
Я видел потом в Белоруссии много.
Но эта – имеет особое право
На Вечный огонь,
На гранит и на мрамор…
Сюда в сорок третьем пришли крестоносцы
В тяжелых доспехах германского рейха
И вместе с деревней сожгли по доносу
Всех – до последнего человека.
И я не успел… И теперь о минувшем
Кричу запоздало: «не смейте! Здесь дети!
Спасите их души! Спасите их души!
Их крохотный мир на огромной планете!»
На трубах печных золотятся таблички,
И Память звучит командирской командой,
И вот перед нею на перекличку
Становятся мертвые. Ряд за рядом:
ЕТКА Казимир – 54 гады
ЕТКА Алёна – 50 год
ЕТКА Алёна – 16 год
ЕТКА Марыя – 15 год
ЕТКА Стася – 12 год
ЕТКА Доминик – 5 год
ЕТКА Сцепа – 4 гады
ЕТКА Юзик – 3 годы
Марыя! Марыя! В очах твоих синих –
Два факела белой от горя России!
Во дворе моем ли, огнем полыхая,
Качнулись и рухнули стены сарая?
В убийц ли, на их ли жестокие пули
Кричащие факелы стены метнули?
Как встретили смерть твои очи, Мария?
Какой пред врагом в них предстала Россия?
Твоя Белоруссия? может, напрасно
С рожденья не дали ей имени Красная?..
Я вижу безумные факелы эти
И голосу сердца обязан ответить:
Могу ли, как ты, – на костер и под пули?
На самое главное в жизни – могу ли?!
Бушует стихия, беснуется буря
В Хатыни, и в Лидице, и в Орадуре!
Не пропасть, не круча, а жизнь между нами,
И буря – не буря уже, а цунами!
Устами твоей почерневшей Хатыни
Ловлю я огонь аравийской пустыни!
У этой стихии, я знаю, есть берег.
Откуда она налетает внезапно,
А люди всецветно давно уже верят,
Что это свободный Запад.
Не пропасть меж нами, не круча, не вечность,
И горе тому, кто проявит беспечность!
Хатынь – мой Вьетнам. мне кричат во Вьетнаме:
«Внимание! Воздух!» Цунами! Цунами!!!
Хатынь – моя память о силах зловещих
И взгляд на врагов, на друзей и на вещи,
И верность, марыя, тебе, всем, кто светел,
И голос, и голос, что миру б ответил:
Хатынь – не Помпеи, не Хиросима!..
Хатынь – боевая готовность России!
Е. Вдовенко
Хатынь
В белорусском полесье кукушка слышна…
Только помнят пролески доныне
Всю печаль:
не вмещает в себя тишина –
Горькой скорби по жертвам Хатыни.
…Всех, от стара до млада,
согнали в сарай.
Подожгли,
и огонь полился через край…
Поднимались от горя
ветра на дыбы –
Сатанински пожарище выло,
За сто вёрст
устрашающе были видны,
Как зловещие к небу
стремились дымы.
Всю листву на деревьях
знобило –
и Хатынь
становилась могилой.
Серым пеплом пожарищ
земля зацвела.
Горизонт
белой нитью просвечен, –
так стыдливо на запад
луна проплыла!
Вороньё зябкой тенью
легло у села,
черноглазо следило за всем
до утра…
В дикой ярости выли,
стонали ветра,
Тяжко охая по-человечьи.
В белорусском полесье кукушка слышна.
Горько помнят просёлки доныне
Боль и скорбь…
Не вмещает в себя тишина –
Жгучих слёз по невинной Хатыни.
В. Ерофеева-Тверская
* * *
Дождь прокатился по Хатыни,
Грома весенних, тёплых гроз:
И трубы-звонницы печные
Не отличали дождь от слёз,
Скорбя о близком и далёком,
Вдыхая горький, зольный жар,
Звучали тихо и глубоко,
Как сердца слабого удар.
Какой немыслимой ценою
Советский выстоял Союз! –
Обожжена одной войною
Сестра России – Беларусь.
И, прошептав родное Имя,
Глотая слезную теплынь,
Россию – звонами печными –
Обнимет памятью Хатынь.
О. Мошников
* * *
В лесной глуши,
Под небом синим,
Над пеплом бывшего села
Звонят колокола Хатыни,
– Печальные колокола.
Вовек на камнях не сотрется
Подворный перечень имен.
В притихшей чаще отдается
Печальный звон,
Как тихий стон…
И. Василевский
Сонет воспоминания о Хатыни
«День отливает золотом и синью.
Синеет небо – вечности река.
Белеют в синем небе облака.
Прекрасен мир! И нет причин унынью.
Но колокол печали над Хатынью
Трагедией своей издалека
Предупреждает новые века,
И вечность пахнет горькою полынью.
И жизнь у смерти требует ответ,
Историей положенный по смете.
И человек один за всё в ответе.
И новый след ложится в старый след.
Нет без любви гармонии. И нет
Без человека вечности на свете».
М. Дудин
* * *
Хатынь!
Хатынь!
Хатынь!
Я слышу,
как набатом боль стучится.
Мороз по коже.
Стой!
Замри!
Застынь!
И как же это всё могло случиться?!
Живыми уходили в мир иной...
Людей безвинных жгли с домами вместе.
И объяснить всё это лишь войной
Я не могу, когда стою на месте,
Где каждый сантиметр земли вопит
От горя и от боли нестерпимой, –
Он кровью человеческой полит...
Кто будет там, не проходите мимо!
Постойте, скорбно голову склонив,
Послушайте, как ветер плачет...
Стонет! В краю лесов и плодородных нив
Колокола звонят... Их эхо тонет
В высоком поднебесье.
Стой!
Застынь!
Перед тобой –
Хатынь!
А. Вертинский
Живой пепел (Из поэмы)
Поворот на Хатынь
Он сразу за душу берёт –
У партизанского кургана
Крутой дорожный поворот,
Как будто оклик партизана.
Земля – под яркой синевой.
Но кто в тревоге не застынет?
Ведь начинается с него
Молчанье скорбное Хатыни.
Он не рассеял
Горький дым.
И обнажённо и сурово
Застыло прошлое
Над ним
И вихрь вала огневого.
Года в слезах, в огне, в дыму,
Он позабыл,
Когда был светел:
Навстречу людям по нему
На магистраль
Выходит пепел.
И я привёл к нему тропу.
В войну
На дымной той орбите
Он бросил стон
В мою судьбу,
Я из Орла Хатынь увидел.
Он властен,
Поворот крутой,
Где жизнь –
В огне забыли люди.
Я знаю:
Мирный опыт мой
Тем поворотом
Взвешен будет.
Тружусь.
И в дружбе и в любви
Учусь ходить,
Летать
И мыслить,
Заботы и мечты свои
Стремясь по мере сил
Возвысить.
Ведь нас грядущее
Во всём
Зовёт, влечёт к большому делу.
...На повороте горьком том
Иду я
За советом
К пеплу.
* * *
В травы некому лечь,
К песне некому встать,
Не дождаться зари.
Свежий хлеб не испечь.
Целину не вспахать.
Пустыри.
Пустыри.
Свет не в силах найти,
Зашаталась сосна:
Годы бьётся о тьму,
И дожди – не дожди,
И весна – не весна.
Почему?
Почему?!
Ни ребят, ни девчат
У колодцев немых.
Песня – хоть бы одна...
И ни птиц, и ни хат.
В скорби замерший миг.
Боль – на все времена.
Ночь на землю легла.
Как в Хатыни черно!
Вся – слепое окно.
Вся – ко-ло-ко-ла...
Двадцать шесть
И двадцать шесть
26 их было!
26!
Сергей Есенин
В сожженной Хатыни было
26 хат.
Двадцать шесть!
Не число, а крик.
Вижу вас в песках, комиссары.
Двадцать шесть!
И в краях лесных
Свили гроб огневой пожары.
Двадцать шесть!
Живой, не кричи.
Кто услышит их, крики ваши?
Гроб с людьми
Воздели в ночи
Над собой автоматы вражьи.
Смялся в крике
Клубок сердец.
Но не всех берет огневина:
Этот гроб
Проломил кузнец –
К ветру мертвого вынес сына.
Двадцать шесть! –
Изошли огнем
Непомерным дома Хатыни.
Было ночью
Светло, как днем.
Там темно даже в полдень ныне.
Двадцать шесть!
За верстой верста
Смерть теснили мы
Не впервые.
Каждый дом
Комиссаром стал.
Кем же стала сама Россия?!
* * *
Бейте, колокола!
Скупым
Скорбным звоном своим
Сквозите.
Я, до первой дойдя трубы,
перестал
остальное
видеть.
Привалилась Хатынь
Ко мне.
Что за остовы
Ходят в небе?
Я дотронулся до камней –
И во мне
Закружился
Пепел.
Жизнь моя
Повернула вспять.
И, о детство своё
Споткнувшись,
Я увидел его опять
В чадном
Пламени
Потонувшим.
Бейте, колокола!
Хатынь,
От тебя
Никуда не деться.
Меж сгоревших твоих святынь
И моё
Пало прахом
Детство.
* * *
Отзовись, деревня!
Просветлей.
Так хочу,
Чтоб ты всегда стояла,
Вынимала хлебы
Из печей.
Словно хлебы,
Свадьбы выпекала.
Встречи
В озорном березняке,
Руки молодые
На бересте...
Я стою
На чёрном сквозняке,
Трубы ходят
Молча
На погосте.
У кого тут
Не сломилась стать?
Кто в крови
Не чувствовал железа?
Разве
Невозможное
Понять?
Мир стоит,
А ты в огне исчезла.
Пионерские галстуки Хатыни
Застыл, потрясённый: надгробные
решётки кладбища деревни Хатынь
увиты пионерскими галстуками.
Среди черноты могильной
На скорбной земле Хатыни
Увидел я красный галстук,
Как пламя, пробился он
К родимым лесам и зорям,
К сияющей мирно сини,
Собою прорвав железо,
Собою прорвав бетон.
На свежем ветру трепещет.
Он пламенем жжёт ненастье.
С какого мальчишки галстук
Сорвался, чтоб так лететь?
Метался среди овчарок,
Не развязался в пастях,
И пули не исклевали,
Не растерзала плеть.
Как звали того мальчишку,
Какие любил он песни?
Подмяли огнём мальчишку
Враги, чтоб не смог уйти.
Суровой войны свидетель,
Мой сбитый огнём ровесник,
Я вижу, как плещет галстук,
Летящий с твоей груди.
Давно отгремели битвы,
Фашистские орды смяты.
А галстук летит над пеплом,
В Хатыни ища друзей.
Ему салютуют снова
У скорбных могил отряды,
Его целовал Гагарин,
С орбиты сойдя своей.
Я снова стою в Хатыни
И галстуков вижу трепет:
Ещё сорок пять пробилось
К нему, не истлев в земле.
Верны они юной дружбе,
Сердцам, обращённым в пепел.
И я салютую сильной
Их молодой семье.
* * *
...Нет, не прощаем.
Нет, не забыли.
Враги всю деревню
Испепелили.
Ни стариков,
Ни детей
Не жалели.
Люди,
Деревья
И хаты сгорели…
Я детей представить не могу,
Ждущих смерть
В огнём объятом доме.
Люди
Распростёрты на снегу,
Ты, Хатынь,
Застыла
В смертном стоне.
Как весь мир
Не поразил испуг!
У людей,
Идущих здесь,
На ликах –
Пламенем
Придавленное вдруг! –
Детство,
Обмирающее в криках.
Бился пепел,
Врагов слепя...
По великому битвы праву
Русским
Кто не назвал себя
И в Освенциме,
И в Дахау?!
Пооплавились небеса
И над Киевом,
И над Минском.
Стали мстящей Русью леса
В италийском тылу
Фашистском.
И томит,
Над Русью звеня,
Жизни истина
Непростая:
Если гибнут в ней от огня,
В небе колокол вырастает.
М. Беляев
Набат Хатыни
На злом, обугленном пороге
В свинцовых тучах неба синь…
Так это з д е с ь закрыли Боги
Глаза на боль твою, Хатынь?! –
Когда в родных горели хатах
Живыми – дети, старики;
И бой отчаянный набата
Взметал как пламень языки…
…Бессмертный мученик Хатыни!
Стоит он; с сыном на руках –
Живой!..
Но жизнь угасла в сыне;
И плети рук сжимают прах.
Под сень дубрав иль рощ зелёных,
Куда несёт его отец?.. –
Деревни нет!..
Лишь капли звонов
У мёртвых падают крылец.
Изломом скорби сжаты губы:
Хатынь была, и не была! –
На месте изб чернеют трубы,
Да носят боль колокола:
Вздохнёт один с опушки дальней,
И с пустыря ответный бой
Ему с тоскою погребальной
Пошлёт беда избы другой…
Х а т ы н ь! –
земли и камня стоны!
И день и ночь в твоих лесах,
Томясь, блуждают перезвоны –
Семей погибших голоса …
Уйду!
Но сердце не уместит
Твоей трагедии земной…
Он будет звать к борьбе и мести –
Набат Хатыни за спиной!..
Ю. Монковский
Колокола Хатыни
Качаются берёзы,
И небо синью стынет,
А мы глотаем слёзы
На поле у Хатыни.
Когда-то тут деревня
Была, и жили люди:
С землею этой древней
Был путь счастлив и труден.
И знал в деревне каждый,
Что к радости путь чистый,
Как утром вдруг однажды
Нагрянули фашисты.
И запылали хаты,
Взметнулись птичьи стаи
И в лае автоматном
Согнали всех в сарае.
Всех: и мужчин, и женщин,
И даже деток малых,
А пламя жарче плещет,
Дышать уж нечем стало.
И молодой, и старый
Навеки здесь уснули.
Кто не сгорел в пожаре,
Того добили пули.
Качаются берёзы,
И небо стынет синью,
К нам человек из бронзы
Протягивает сына.
А ветер, набегая,
В колокола трезвонит.
По тем, кто был в сарае
И плачет он и стонет.
И мы поплачем вместе
Не стыдны слезы эти.
Мы не теряли чести,
А враг за все ответил.
И пусть во веки люди,
В вас ярость не остынет.
Пусть память нашу будят
Колокола Хатыни!
Л. Зазерский
Хатынь
Пахнет дымом над Хатынью,
И по воздуху – зола.
И от боли сердце стынет –
Все звонят колокола…
Иностранные туристы
Погасили голоса.
Приумолкли их транзисторы,
Призадумались глаза.
Рядом девушка.
– Откуда?
Слышу:
– Западный Берлин.
Говорит:
– Мне что-то худо.
Говорит:
– Душа болит…
А лицо – белее мела,
Вспухли жилки на висках.
И на землю вдруг осела
На подогнутых ногах.
Помогла я встать ей. Встала.
И руками развела:
– Это просто я устала,
Довели колокола…
Что сказать? Слова застыли.
В горле – горькая зола.
Дымом пахнет над Хатынью.
Говорят колокола.
В. Коркина
Миша Каминский
Хата. А в хате – звоночки смеха.
Шаг твой первый – маме утеха.
Был человеку один год,
Был человеку год!
Что он изведал, светлоголовый?
Первые два нехитрых слова,
Первую песню,
Мамину ласку,
Мамину сказку.
Миша Каминский –
Мальчик хатынский.
Пепел вместо ладоней ребячьих…
Ветер над темными трубами плачет.
Это не ветер.
Это над пеплом
Сердце мое от рыданий ослепло.
Над черными трубами, над печами –
Колокола неизбывной печали…
О, прогремите вселенским набатом:
Был человечеству сыном и братом
Миша Каминский –
Мальчик хатынский!
Наш синеглазый простой василек –
Милой земли белорусской сынок.
Ручонки, простертые из огня,
Взывают к людям:
Спасите меня!
Сквозь шорохи буден,
Сквозь грохот событий
Мне крик этот слышен:
Спасите. Спасите!
От атомной бомбы, от плазмы напалма
Спаси меня, мама!
Бегать хочу по лугам зеленым,
Жить хочу по своим законам,
Законам солнца, детства, весны…
Люди, спасите детей от войны!
Слышите вечный набатный звон?
Это восстал над землею он –
Миша Каминский,
Мальчик Хатынский!
Э. Огнецвет
Девочка Нюрка
Жили на свете обычные люди.
Жили, не думали, что с ними будет.
Вместе с зарей выходили на пашню
и со снопами дрались – врукопашную.
Солнце на щёки их зори набросило.
Небо в глазах их оставило просинь.
Из солнца и неба, как чудо на свете,
произросли ясноглазые дети.
Солнечный лучик проворный и юркий –
бегала по полю девочка Нюрка.
Воздух вокруг был прозрачен и чист...
Только ворвался в деревню
фашист...
Девочка видела,
ясное небо
перечеркнули
черным крестом.
В небе,
раскрытом как детские очи,
чёрные клубы, черней черной ночи.
Чёрные струи
над зеленью хат...
Мир ясноглазый распят!
Старый сарай
керосином облит...
Красный сарай
огнём налит...
Девочка
Нюрка
в сарае
горит...
Н. Медведева
Помнит каждую хату и сегодня Хатынь
Хатынь – это маленькая белорусская деревушка,
в которой во время войны было уничтожено 149 человек, которая стала символом
всех сожжённых фашистами «вёсак», то есть деревень. А таких 4885! Из них 630
было уничтожено вместе с их жителями. Всего за годы войны погибла ¼ часть
мирного населения Белоруссии, 80% территории было обращено в пепел…
Моё стихотворение посвящено этим деревням…
Пыль ложилась у тына
на полынь и тимьян.
Словно скот, по Хатыни
гнали немцы крестьян.
Опустевшие хаты
взгляд кидали на псин:
в чёрной форме солдаты
лили в окна бензин…
Речь чужая над ухом.
Вот деревни уж край.
За последней старухой
дверь захлопнул сарай.
Заметался по клети
страх последний людей.
Громко плакали дети.
Сколько было детей!!!
Взвилось пламя над крышей.
Дым поднялся горой.
Смолкли птицы, заслышав
баб неистовый вой.
Опалённая кожа.
Лес обугленных рук.
Ты же видишь всё, Боже!
Так избавь же от мук!
Крик чем дальше, тем глуше.
Чёрный дым всё густел.
И рвались к Богу души
из пылающих тел…
…Не пылится дорога.
Петухи не орут.
Тишина и тревога
обрели тут приют.
Помнит каждую хату
и сегодня Хатынь.
Оттого ль так горька тут,
луговая полынь?..
В. Карпицкая
Колокола Хатыни
И на ветру, и в штиль,
Как поднятая пыль,
Колеблется ковыль.
Ковыль... Ковыль... Ковыль...
Деревня здесь была –
Травою поросла.
Гудят колокола:
«Была... Была... Была...»
Туманной дымки синь.
На пустыре – полынь.
Стояла здесь Хатынь.
Хатынь... Хатынь... Хатынь...
Шумит ковыль-трава.
Горчит полынь-трава.
Мертва Хатынь. Мертва.
Мертва... Мертва... Мертва...
Пустырь со всех сторон.
В тумане небосклон.
И звон – как будто стон:
«Поклон... Поклон... Поклон...»
Сквозь годы боль неся,
Земля притихла. Вся!
Забыть? Простить? – Нельзя!
Нельзя... Нельзя... Нельзя...
С. Каширин
Хатынская поляна. Поэма
1
Слушайте, граждане!
Люди, внимайте! Слушайте, граждане,
Медные горла скорбят.
Пусть откликается каждое, каждое
Сердце на этот набат.
Серые плиты, слезами политые.
Черный обуглен гранит.
Четверть столетья, печалью повитая,
Родина память хранит.
Яркие капли пунцовых бегоний
Кровью живою горят.
В пламени скорчась, в последней агонии
Здесь страстотерпцы лежат.
Вздыбленный горем, страданьем, утратами,
Словно возмездия крик,
Сына, простреленного автоматами,
Бронзовый поднял старик.
Поднял на плечи широкие, тёмные
Скорбь всей Отчизны кузнец.
С нею встречает он толпы паломников,
Чует биенье, сердец.
Люди, внимайте! Слушайте, граждане!
Медные горла скорбят.
Пусть откликается каждое, каждое
Сердце на этот набат.
Чтобы оно над святыней не плакало,
Слезы теперь не нужны,
Вы разожгите от вечного факела
Гнев против новой войны.
Люди, внимание! Слушайте граждане!
Слушайте, граждане!
2
На ветру три берёзки
На ветру шелестят три берёзки счастливо,
А четвертая стала священным огнём.
Если три белоруса осталися живы,
Как ладони Отчизны своей, поцелую,
Эту песню горячую в них положив.
В сорок первом удар первой ты принимала
В лязге, в скрежете танков, прижатая тьмой,
И оставшихся бомб над тобою немало
Наспех сбрасывал «юнкерс», возвращаясь домой.
Навзничь падала ты, но вставала живая,
Поручив партизану найти палача…
Лён горел, голубые глаза прикрывая,
Рожь горела, колосьями в небо торча.
Молчаливые камни Хатынской поляны
Никогда, никому не дадут позабыть,
Сколько вложено сил, чтоб закрыть твои раны
И кровавые слёзы твои осушить…
Ой ты, мать Белорусь! Ты такой нам не снилась.
Твои новые крыши под солнцем блестят,
Ты над каждою хатой в заботе склонилась,
Твои аисты дарят тебе аистят.
Трактора твои в споре стрекочут на пашнях,
Задушевная песня за душу берет,
В городах, на воздвигнутых заново башнях
Бьют часы, отмечая космический взлёт.
Но когда три березки смеются счастливо,
А четвёртая стала священным огнём,
Помним: три белоруса остались живы,
А четвёртому вечную память поём.
3
Хатынь, где твои хаты?
Хатынь! Хатынь!
Хатынь, где твои хаты?
Где твои хаты с дымками,
С травками под потолками,
Кочет с полуночным криком?
Радость в калитке со скрипом?
Звездная брешь сеновала,
Песни Ивана Купалы?..
Где твои жители, Хатынь?
Деды, и бабки, и внуки,
Извергам, катам проклятым
Отданы в грязные руки.
Каждая хата горела,
В небо столбом упираясь,
Пламя трещало, гудело,
Всё приграбастать стараясь…
Факел! Факел!
Факел – каждая хата,
Сложена ладно когда-то.
Крепкие, старые брёвна
Собраны были любовно
Честной крестьянской рукою.
За что же возмездье такое?
Хатынь! Хатынь!
Хатынь, где твои хаты?
Жизнь покорилась судьбе:
Столб и набат на столбе:
Дон! –
Яскевичей дом.
Дон! –
Желобковичей дом.
Дон! –
Мироновичей дом.
Дон! –
Барановского дом…
…И тишина, тишина
Летним дурманом поляна…
Из бирюзовой оправы
Жаворонок
Жемчугом ринулся в травы…
4
Ядвига Каминская
Имя твое романтично –
Ядвига,
Сказочный шлейф королев…
Полночь, луна, незакрытая книга,
Сердце не спит, наболев.
В небе зловеще гудят бомбовозы,
Хаты присели, молчат…
Верба украдкой спустила на лозы
Выводки серых зайчат…
Помнишь, как осенью немцы, Ядвися,
В школу к тебе ворвались?
С ними ефрейтор с повадкою лисьей,
Рыжий, как Рейнеке-Лис.
Стали выбрасывать книжки, игрушки,
Парты прикладами бить.
Ты удивлялась, что могут веснушки
И у эсэсовца быть…
…Будем мы помнить тебя, дорогая,
Помнить доколе живём…
Вместе с тобою сгорели в сарае
Все твои дети живьём.
Сколько ж таких уничтожено! Боже,
Призраки, призраки сплошь…
Слово «Ядвига» на «подвиг» похоже,
Подвиг Ядвиги! Ну что ж!
Ты бы, наверно, его совершила,
Если бы не палачи…
Помни, учитель:
Великая сила –
К детскому сердцу ключи…
Глыбы гранита тоскуют о мести,
Вечное пламя дрожит,
Здесь под землею, с хатынцами вместе
Яся, Ядвига лежит.
5
Дерево
Было ли ты липой или тополем,
Кленом ли зеленым иль ольхой?
Босиком к тебе ребята топали
По траве росистой иль сухой.
В сень твою свои обиды личные
Старики несли, бородачи.
Под тобой таращились тряпичные
Куклы, позабытые в ночи…
Страшно ты, красиво и таинственно.
Не решаясь подойти, стою,
Ну хотя бы лист – один-единственный,
Чтоб породу угадать твою.
Ни листка! Ты серебристо-белое.
Видно, знобко без коры тебе.
Ветви твои –
Руки обгорелые –
К небу простираются в мольбе,
Дерево.
Свидетель преступления.
Ничего теперь нельзя вернуть,
Если две семьи, три поколения
Под тобой прошли в последний путь…
На снегу цветки подушек ситцевых,
И картавый говор в закромах,
И тевтонцев бой с домашней птицею,
Перед тем как поджигать дома.
Ты считало, дерево, ошибками
Всхлип гармошки на грузовике,
Рукава с фашистскими нашивками,
Рукава в золе, в крови, в муке…
И когда насытился сверхмерами
В кителе каратель, озверев,
Был приказ отхаркан офицерами:
Поджигать людьми набитый хлев…
Тут такое ветви твои видели,
О соседях маленьких скорбя,
Что не будет для тебя погибели,
Как не будет жизни для тебя.
До корней древесный сок твой выкипел,
И навек твой ствол окаменел.
Дерево…
Дерево…
6
Четыре колодца
Четыре колодца,
Четыре криницы.
Увидишь, и сразу захочешь напиться.
Над каждой криницею крыша поката,
Как было при людях,
Как было когда-то,
И в каждом колодце вода ключевая,
Холодная, чистая,
Вечно живая.
Когда-то здесь вёдрами звонко стучали,
Любимым любимые тайно встречали.
И летом в медовые дни косовицы
Сюда прибегали
Напиться водицы.
Теперь это всё, что осталось живого, –
Колодцы да сердце хатынца седого,
Того кузнеца, что, вырвавшись чудом,
Родных собирал по обугленным грудам.
Вся в пламени, рухнула крыша сарая,
И люди оттуда ползли, обгорая.
С пригорка стреляли по ним автоматы –
Без промаха били фашистские каты.
Тогда-то,
Одежду горящую сбросив,
На снег повалился
Каминский Иосиф.
Сквозь бешенство пламени, черного дыма
Искал он меж мёртвыми
Старшего сына,
Искал и нашёл, на снегу, чуть подале,
Но мальчика пули насквозь пронизали,
Успел он лишь вымолвить:
– Тата, где мама? –
И умер… И на руки сына Адама
Взял старый кузнец.
И стоит он с тех пор,
Отлитый из бронзы, –
Фашизму укор.
Четыре колодца в утраченном мире,
Живые, как времени года четыре.
И в каждом колодце его отраженье:
Весна и берёзовых соков броженье,
Лён лета, плодами тяжелая осень,
Зима с ворожбою заснеженных сосен.
Четыре колодца.
Четыре криницы.
Хотела бы каждой из них поклониться.
7
Хатынская поляна
Кладбище сёл
На Хатынской поляне.
Кто б ни пришёл,
В смятенье оглянет
Пристань страданий
С печальным звоном…
Не выплатив дани,
Уйти не дано нам.
По плитам ползти
На коленях должны мы,
Как в Мекку в пути
Ползут пилигримы…
Ниши железом одеты,
И девочка в них
Оставляет букеты
Цветов полевых.
Амбразуры нависли
На железную жердь,
За решётками числа,
Что ни цифра – то смерть.
А на тонком запястье
Ромашек пыльца,
И какое же счастье,
Что не всё до конца
Понимает девчонка…
И сидит старушонка,
Иссохла от слёз.
И для скорби нет силы.
Для девчонки всё это – могилы,
А для бабки –
Вся жизнь под откос!
Каждый город с весны
Сдаёт тротуары
Молодежи страны,
Чтоб могла под гитары
Прославлять до утра
Подмосковные вечера.
Моя молодежь,
До чего ж кругосветно
Ты к Олимпам идешь!..
Но в безоблачный день
Над тобой неприметно
Качается тень.
Меж другими тенями
Не видишь ужель,
Что фашизма над нами
Скрипит колыбель?
Кладбище сёл
На Хатынской поляне.
Тот, кто нашёл
Стену стенаний,
Лбом прикоснись
К холоду плит
И поклянись,
Что будет отлит
В сердце твоём
Сплав из желанья,
Силы и мужества,
Противостоянья
Чёрному злу –
Мудрости змия,
Пролезшей в иглу,
Танцующей скопом
В зрачке микроскопа
Грозной стихии.
Разум на разум
Наступит, чтоб разом
Без пушек, без боя
Убить всё живое…
Чтоб без ответа
Рушилось ниц.
Чтоб стала планета
Кладбищем
Всех столиц…
Вникните, люди!
Вслушайтесь, граждане!
Вдумайтесь, граждане!
Н. Кончаловская
Хатынь (Поэма-оратория)
Хатыни звон – не прощальный
звон,
Не смиренный звон – а набатный
звон.
Микола Нагнибеда
Говорят, в белорусских дремучих лесах
На веселой поляне
Когда-то стояла деревня.
Словно птичье гнездо
Среди звонких деревьев,
Словно песня лесная
С озерною синью в глазах.
Называлась деревня – Хатынь.
Говорят,
Просыпалась она
Раньше всех,
Всех поздней засыпала.
И шептанье листвы
Над ночными лугами, бывало,
Доносилось, как шепот
Влюбленных парней и девчат.
Говорят, огороды за хатами
Пахли ботвой.
И на грядках зеленых
Лелеяли лук и картошку.
Плыло солнце в зените,
Лучами скользя по окошку.
Чистый воздух струился,
Полынный, парной, ветровой.
Говорят, там работали
До помраченья в глазах!
Так, что спины болели
И саднили крепкие руки.
А когда танцевали –
Земля сотрясалась в округе
И стволы содрогались
В могучих окрестных лесах!
Хлебом-солью гостей
Привечали всегда, говорят.
Говорят, что любили
Дарить им букеты лесные.
А на хатах беленых
Всё тени кружили резные.
И оранжевой бронзой
Под осень шумел листопад.
Были дружбе верны.
...Ночью там, говорят,
Две соседские хаты
Огнем охватило однажды.
Кров не свой – а соседский
Спасал в исступлении каждый,
И под натиском этим
Беда отступила от хат.
Говорят, что в Хатыни,
Прорытые к чистой воде,
Светлой жизнью звенели
Четыре веселых колодца.
Было принято здесь:
Если чья-то пропажа найдется,
Оставлять у колодца
Находки случайные те.
И лежали здесь варежки,
Детские куклы, носки,
Кошельки и косынки –
Пока не возьмут их владельцы...
О, деревня Хатынь!
Облаков голубые мазки.
В малахитовый цвет
Ты весною спешила одеться.
И тогда шли селяне
С зеленою веткой в руке
К двери каждого дома, –
Такой уж сложился порядок.
Сколько хат – столько веток.
Огонь полыхал в очаге.
И пеклись караваи,
Чтоб был урожай и достаток.
Говорят, в белорусской
Деревне Хатынь
Майским улеем жизнь
Напряженно и звонко гудела!
Словно осень – щедра
И чиста, как апрельская синь.
И добру, как труду,
Там, казалось, не будет предела.
...Я не видела этой деревни.
Теперь вместо хат и садов –
Только кладбище,
Слышите, люди!
Вас теперь не окликнут,
Не скрипнет навстречу вам дверь.
Ни домов, ни детей
На земле этой больше не будет.
Я немало видала
Надгробий и скорбных могил.
И учили меня
В стороне моей
Дальней и горной –
Человек не навечно
На землю живую ступил.
Но прожить на земле
Ему надо
До старости гордой.
В пожелании горцев
Та древняя мысль – глубока:
«Пусть деревья в цвету
Не погибнут. И даже
Пусть ручьи не мелеют,
До преклонных годов
Доживают пусть
Родичи ваши!»
...Не проснется теперь
На рассвете деревня Хатынь.
И не встретит гостей
Хлебом-солью,
Зерно не посеет.
На полях опустелых
Ковыль да хмельная полынь...
Но никто на земле
Позабыть ту деревню не смеет!
Приезжайте сюда!
Здесь из бронзы стоит человек,
Уроженец Хатыни.
Вглядитесь в него –
И замрите!
Это он
Молчаливый свидетель событий –
Встал сквозь смертные пытки,
Чтобы память не стерлась вовек!
Тот проклятый огонь
Опалил его плечи большие.
И огромные руки,
Познавшие твердость земли.
Эти руки
Навстречу любимым спешили,
Поднимали детей.
Добрый трактор
Умело вели.
Посадили те руки
Несчетные саженцы в почву.
Столько сена скосили –
Что копны достали б небес!
Пел о них соловей
Белорусскою тихой ночью.
И приветливым лепетом
Ветки протягивал лес.
А теперь эти руки
Держат мертвое тело ребенка.
Чей-то бронзовый мальчик,
Не сумевший спастись от огня...
Слышу я, как в округе
Призывно и звонко
Крик смертельный застыл
И оттаял в ушах у меня.
«Мама!» – мальчик кричал.
Обожженные губы сводило.
И кружился огонь
В волосах его цвета пшена.
О, прислушайтесь, люди,
Как крик повисает над миром
И какими словами
Наполнена здесь тишина!
Вы ответьте на крик.
Отзовитесь!
И маму – найдете!
Он без мамы не сможет,
Закованный в бронзу малыш.
Помнит губы ее
И волос золотистые нити.
Где же мама теперь?
Что ж ты, мир, виновато молчишь?
Мама будет любить.
Будет ласково голову гладить,
Наклоняться к кроватке,
Целуя родное лицо.
Где ты, мама!
Спаси!
С этим пламенем
Жутким не сладить!
Дай мне руки твои,
Обними,
Уведи на крыльцо!
Где ты, мама!
Сгорела!
Сгорели все мамы Хатыни.
И все дети сгорели.
И все сожжены старики.
Приезжайте сюда,
Поклонитесь той скорбной святыне
И к земле припадите,
Где травы бедою горьки.
...В ту весну палачи
Не щадили живых на земле.
Да и что им весна,
Этим подлым убийцам незрячим.
И в сосновом сарае
На чистой, рассветной заре
Всех хатынцев сожгли.
Чтоб развеять их пепел горячий,
Стала серой земля.
Здесь застыл колокольный набат.
Это в сердце моем
И твоем – собираются грозы.
Вместо хат,
Вместо хат –
Колокольный набат.
И о землю стучат
Человечества гулкие слезы.
...Никогда, никогда
Здесь живым не запахнет теплом,
Свежим хлебом,
И сеном,
И добрым теплом каравая.
Из беленой трубы
Никогда синеватым крылом
Не взовьется дымок,
С пролетающей тучкой играя.
О земля, ты мудра,
У тебя на висках – седина.
Ты ответь нам, земля,
Как на свете случилось такое?
Все мы дети твои.
Это нас убивает война,
Это мы исступленно
Хотим тишины и покоя.
...Никогда, никогда
У колодцев не будут лежать
Кошельки и косынки.
И куклы не будут теряться.
Никогда здесь не будут
Накошенным сеном дышать.
Никогда здесь не будут
Ни плакать, ни петь, ни смеяться.
Я горянка.
В душе моей зреют стихи,
Чтобы в памяти не было фальши.
И отныне в весне,
В пробужденной земле,
В облаках
Буду видеть хатынцев,
Которых не видела раньше.
Буду видеть детей
В раскаленном кипенье огня.
Матерей обезумевших.
Старцев, сожженных до пепла...
О, набат!
Не смолкай!
Громыхай среди ночи и дня,
Призывай справедливость,
Покуда земля не ослепла!
...Будут ранней весной
Мои мысли бродить по Хатыни.
Словно грустные ласточки,
В небе пустынном летать.
Обретут они силу
И станут орлами отныне!
А иначе не стоит
Бессмысленно век коротать.
Станут мысли огнем.
Палачам пусть отплатится это!
Всех убийц беспощадно
Сожжет тот огонь наяву!
А иначе зачем мне
Высокое званье поэта?
А иначе зачем я
На светлой планете живу?
Пусть огонь этот будет
Для честных – и силой, и благом.
И на доброй земле
Благодатно оставит следы.
Вспыхнет путнику – светом.
Отважному воину – флагом.
И посевы согреет.
И соком наполнит плоды.
Пусть он в доме живет
Золотым очагом негасимым.
Светит факелом веры.
Горит маяком впереди.
А иначе зачем
Мне подарены весны и зимы,
Дагестанский характер –
И женское сердце в груди?
Пусть огонь мой гудит
Вечным долгом,
Призывом,
Приказом!
В нем – любовь недоживших,
Проклятье убийцам
И месть.
Сыновья мои – рядом.
Почетен их долг и возвышен,
Охранять, как границу,
Наше братство,
И правду,
И честь!
Сыновья мои знают,
Как горцы умеют сражаться.
В жилах горцев течет
Справедливая,
Гордая кровь.
И страданья земли
На лицо, как морщины, ложатся,
Крепнет ненависть к злу,
И к добру – расцветает любовь.
Не забудет земля
Всех замученных,
Преданных пыткам,
Всех, кто жил на земле
Ради света, добра и труда!
В сокровеннейшей дружбе,
В проверенном братстве великом,
Не забудем Хатынь!
Никогда!
Никогда!
Никогда!
Пожалеем равнины,
И горы, и спелое поле.
Так устала земля!
Не туманьте ей синих очей!
Но я знаю: и ныне
Еще пребывают на воле
Те, в чьих жилах течет
Одичавшая кровь палачей.
Я стою на могиле.
На братской могиле – Хатынь.
Стынет кровь
И в ушах
Раздаются набатные звуки!
Мне спокойно не жить
На земле,
Где средь прочих святынь –
Этот памятник горя,
Отваги,
Отчаянья,
Муки.
Говорю сыновьям:
Приезжайте весною сюда.
Позабыть это кладбище
Душам живым невозможно!
Никогда,
Никогда!
Не должна повториться беда!
Это в сердце впишите
И мир берегите надежно!
Сыновья в тишине говорят:
«Сбережем!»
Я не слышу тех слов,
Но ответ этот гордо приемлю,
Сыновья – как побеги
От крепких и верных стволов,
А стволы корневищем
Уходят в родимую землю.
Фазу Алиева (Пер. с аварского Л. Щипахиной)
Колокола Хатыни (поэма)
I
Веселый дождь,
Весенний дождь,
Неся земле обновы,
Струится в зелень майских рощ,
Шумит в траве ковровой.
От вспышек молний
там и тут
Он сеет жемчугами,
Ручьи – гонцы его – бегут
Полями и лугами.
Он поливает все подряд
В игривом беспорядке...
Но вижу – ясени стоят
Печально в плащ-палатках.
И скорбно их листва шумит
Над миром,
Надо мною...
Струятся капли на гранит
И вниз текут слезою,
Текут по скорбным письменам
И по резьбе колонны,
По высеченным именам,
По именам районов.
И плачут буквы,
Вставши в ряд,
О селах многолюдных,
Что здесь, на мраморе, горят:
Хатынь,
Ляоры,
Рудни.
Они сгорели в злой ночи
От рук фашиста-гада,
Гранит рыдает и кричит:
Загорье,
Свидно,
Ляды.
Они сквозь годы
И сквозь дым
Сошлись на месте весей,
Чтоб в пепле
виделись живым
Бобруйск,
Логойск,
Полесье.
И уж не дождь
Вся Беларусь
Здесь слезы проливает...
И я у этих плит
Клянусь,
Всем сердцем присягаю,
Детьми,
Судьбой своей клянусь,
Своим родимым краем –
Пусть сам я
В пепел превращусь,
Коль все позабываю!
Хатынь,
Барышни...
Не простят
Их палачам проклятым,
Здесь тыщи Нивок и Бесяд
Взывают о расплате.
Ты, гнев мой,
В скорби не слабей,
Ярись и крепни, воля!
Струись, весенний ливень,
Лей
На вспаханное поле,
Где тянет сеялку тягач,
Где зреют урожаи
И где детей хатынских плач
Земля не забывает,
И терпкий привкус
В наш хлеб
Приносит с поля,
Чтоб не забыл
Ни ты, ни я
Ее земные боли.
Сквозь шум дождя
Чуть слышен звон
Такой глубинно-дальний.
Бомм-бомм –
Вызванивает он
И вновь:
Бомм-бомм –
Печально.
Не оседает тишина
За чуткими полями,
Как одинокая струна
Звенит над очагами.
Бомм-бомм,
Бомм-боммм...
Примолкнет звон
У бывшей хаты крайней,
Но над другой плитою он
Откликнется печально.
И вдруг
Призывом этот звук
Проймет до дрожи в теле:
«Не забывайте наших мук,
Мы жить, мы жить хотели!»
Так день и ночь
Печаль и гнев
Блуждают по долине,
Над скорбным звоном в вышине
Лишь отзвук журавлиный:
– Кру-ур, кру-кру,
кру-ур, кру-кру... –
Летит под облаками.
Бомм-бомм –
прольется на ветру
Вослед за журавлями.
Бомм-бомм,
Бомм-бомм...
– Кру-ур, кру-ур... –
И дальше полетели,
Быть может, вслед им Орадур
И Лидице смотрели.
И птицам снились в вышине,
Над лоном Украины,
Мои Картелисы в огне
И сел других руины.
А может, за морем о них
Узнали птицы ныне?
– Кру-кру, –
Под тучами звенит.
Бомм-бомм,
Бомм-бомм –
В долине.
И плачет камень,
Плачет камень,
И вся Вселенная скорбит,
И мир дрожащими руками
Кладет фиалки на гранит.
И воин, подойдя к святыне,
Молчит, на миг окаменев,
Я вижу – он у плит Хатыни
Острей оттачивает гнев, –
Чтоб не забыл,
Чтоб не простил,
Чтоб не смягчил удара
По тем, кто зверем здесь бродил
И разжигал пожары.
II
Двадцать шесть домов,
Двадцать шесть дворов
Были. Жили.
Двадцать шесть печей,
Двадцать шесть звонарей
На могиле.
И от белых плит
Много троп бежит,
Как потоки.
Через все дворы,
Через все боры,
В мир широкий.
В голубой простор,
За хребтины гор
Мчатся в дали
Через океан,
До заморских стран
Магистрали.
Люди по ним идут
И идут –
Белые,
Желтые,
Черные.
Их к себе
Плиты Хатыни влекут,
Горестные
И скорбные.
Люди идут,
Чтоб погибших почтить
И поклониться могиле,
Чтобы
Сердца свои здесь опалить,
В этом священном горниле.
У очажной плиты
Встали тесным кружком
Люди, видно, из местности дальней.
Здесь кузнец жил...
И сразу пахнуло дымком,
И послышался звон наковальни.
Жил Умелец-кузнец тут
Яскевич Антон,
В хате жили с ним
Внуки
И дети.
Из железа здесь
Дива выковывал он,
Чтобы краше жилось
Всем на свете.
Мог подкову он выковать,
Плуг и косу,
Льнокосилки подладить к уборке...
Даже слышится ныне
В Хатынском лесу
Кузнеца и железа гуторки.
Даже, кажется, тропка
За синей сосной,
Близ дубков, убегая в рябины,
Помнит,
Как он с веселой ходил детворой
В темный бор по грибы и малину.
О, к мечте его
Эта тропинка вела.
Он за шумной беседой с мальцами
Думал: будут подростки родного села
Непременно, как он, кузнецами.
На подворье здесь –
Яблоня
В майском тепле
Молодые побеги пустила...
Видно, буйствует жизнью,
Покоясь в земле,
Кузнеца неуемная сила.
Вновь плита.
К ней шаги тяжелее свинца:
Имена всей семьи Рудяков...
Боль ее, бой ее
Через наши сердца
Долетят до грядущих веков:
– Я, Ядвига,
Учительница села,
Хлебороба хатынского дочь,
Здесь подпольно
С детьми я уроки вела
Каждый раз, как спускалась ночь,
Чтоб предатель
И враг-чужеземец не знал,
Не глумился кроваво над нами;
Первоклассник и тот
В моей школе читал:
«Никогда мы не будем рабами...»
Мне, Ядвиге Каминской,
Неведом был страх,
Я боролась за правое дело,
Чтоб у всех белорусских детей на устах
Белорусская мова звенела.
Из криничных ключей,
Из шумящих лесов,
Чтоб звенела, как наши цимбалы,
И несла чистоту свою
В хор голосов
Песней Якуба,
Песней Купалы.
...А вот здесь
Жил пастух,
Цимбалист и певец,
Заиграет –
Примолкнут долины.
И по дереву мог он
Пустить свой резец,
Выжигал и посуду из глины.
Да все с выдумкой –
В радостный солнечный блик
Птиц посадит
На миски и кринки,
Наведет и на чашки огонь земляник
И кувшины украсит барвинком.
Жил,
Трудился
Крестьянин Добрыня Мирон,
Сбереглась о нем слава
И ныне,
Хоть картины свои
Не носил он в салон,
Выставлял их
В светлицах Хатыни.
Трубачей,
Цимбалистов
В оркестр собирал
И на радостях как-то признался,
Что он в юности
Песенку сам написал,
Посвятив ее девушке Ясе:
«Ой, как жаль мне, моя зорька,
Что пришел не в пору,
Когда вышла из-за тучки
Звездочка над бором.
Ой, как жаль мне, дивчиночка,
Что ниточка рвется
И что другой вокруг тебя
Буйным хмелем вьется.
Ой, как жаль мне, что жалею,
А мог смотреть в гору,
Если б встретился с тобою
В ту самую пору.
Опоздал я – так мне складно
Дудочки играли,
Торопился, да цимбалы
Меня не пускали».
Ой, громами те цимбалы
По лесам играли,
От села к селу блуждали,
К партизанам звали.
Шли и шли в боры густые
К мстителям в бригады
Боевые, огневые
Группы и отряды.
Но за песнею по следу
И враги ходили.
На цимбалах руки деду
Жгутами скрутили.
Привезли в село Мирона,
И людей согнали,
И фашиста фон-барона
Приказ прочитали.
Вместо казни обещали
Волю цимбалисту,
Если станет на цимбалах
Прославлять фашистов.
Развязали ему руки
И цимбалы дали.
– Послушайте ж, дети-внуки,
Как деды певали:
«Поховайте та вставайте,
Кайдани порвiте
I вражою злою кров'ю
Волю окропiте...»
У той хаты, где жил
Цимбалист и солдат,
Есть сосна,
Что все муки видала,
Как фашисты повесили их в один ряд
Цимбалиста-певца и цимбалы.
Только ночь одна знала,
Как, прячась во мгле,
Партизаны в село приходили,
Как Мирона с цимбалами
В отчей земле
Под высокой сосной схоронили.
Говорят, до сих пор еще
Слышится звон
В партизанских лесах полуночных,
Будто там ударяет в цимбалы Мирон,
И в ответ из Хатыни летит перезвон...
Двадцать шесть семей,
Двадцать шесть звонарей
Неумолчных.
Вечереет...
III
Закат уже краски смешал,
А в душе
Все пожар да пожар,
Будто матери снова
В сарае горят,
Прикрывая собою ребят,
Будто те же
Рыдают над горем земли
Журавли, журавли.
И как будто не каменный, нет,
А живой,
С мертвым сыном
На скорбных руках,
Ян Каминский стоит
Над селом,
Над судьбой,
Только пламя в глазах.
Я прощаюсь
И вижу –
Собираются в путь,
Словно призраки в мареве бед,
Вслед за мною:
Ядвига Каминская,
Рудь
И казненный с цимбалами дед.
И еще
Обостренный от горечи взгляд
За хатынскими видит детьми
Вереницы арабских,
Ангольских ребят
И вьетнамских детей из Сонгми.
Укрываясь
Вечерним багряным плащом,
Вслед за мною
Идут они в гай,
И я слышу,
Как листья шумят под дождем:
Не прощай!
Не прощай!
Не прощай!
Я иду,
Из Хатыни доносится звон,
Весь я в скорбные мысли свои
Погружен,
Вместе с гневом они
В мою душу вошли...
А под тучами вновь журавли
Над детьми:
Сон-гми.
Сон-гми.
Сон-гми.
...Нет, Хатыни звон –
Не прощальный звон,
Не смиренный звон,
А набатный звон!
Микола Нагнибеда (Пер. с укр. Ю. Саенко)
Колокола Хатыни (Поэма)
Здесь каждый четвертый житель погиб –
Здесь каждый из них на войне той убит.
Здесь вся Беларусь превратилась в музей,
Легендою стала она для людей.
Деревья и реки здесь память хранят,
О бедах и подвигах нам говорят.
Я знаю, кто рядом сражался со мной,
Я знаю погибших и тех, кто живой.
И я приезжаю сюда на поклон,
И шапку снимаю: «Прохожий, постой!».
И я приезжаю сюда из степей:
Как мать, Беларусь мне милее, родней.
Прошло много лет после прошлой войны,
Но помним, скорбим, сожалеем здесь мы:
Слезами и кровью здесь реки текли –
И Неман, и Днепр, и Свислочь мои.
Близ Минска – четыре штыка в вышине,
На славном Кургане блестят в тишине,
Как память о всех четырех здесь фронтах –
Несли они гибель фашистам и крах.
Близ Минска курган, как с войны часовой,
Он здесь, на посту, не вернулся домой.
К Хатыни простер руки, точно ей брат,
Но нет, не вернуть ее, бей лишь в набат.
Во время войны той фашисты сожгли
Деревню Хатынь с белорусской земли.
Сто сорок и девять там взрослых, детей
Сгубил Дирлевангер, злой дух для людей.
Приказ был исполнен: дома все пусты,
Согнали в колхозный сарай – не уйти.
Солома в дверях завалила проход,
Каратели цепью вокруг. Кто пройдёт?
И, как в паровозную топку, палач
Сквозь женские вопли и детский там плач
Огонь вскоре даст. Никому не уйти,
Мужчины там связаны, сил не найти.
На детские крики горящих в огне
Деревья вздыхают в лесной стороне.
И псы завывают и рвутся с руки...
Пожар развевает здесь космы свои...
И я в том хатынском сарае во сне.
И я заблудился, горю вновь в огне.
Как будто с людьми я пытаюсь спастись –
Но бьют пулеметы, прицельны они.
Я был от Хатыни тогда далеко,
Не знал о беде той совсем ничего.
Но мысленно я с белорусами был,
Трагедию жителей я не забыл.
Каминский из сна зашагал вновь в огне,
Спасаясь, и сына протягивал мне.
Адам, словно пламя, в сожжённых руках,
Меня обжигает теперь даже во снах.
О, если бы мог тот огонь победить,
Из сердца огнем тот огонь перебить,
О, если б я с ротой тогда подоспел,
Тот враг сам в пожаре проклятом сгорел.
Когда с партизанами был в деревнях,
Я был и в Хатыни, в тех хатах не раз.
В обычае предков делиться едой,
Делил я хлеб-соль, запивая водой.
Входил я в деревни, как будто к себе,
Радушные люди там в каждой избе.
Душа белоруса тепла и мягка,
Добра, точно мамина в детстве рука.
Скамья под окном из смолистой сосны,
На ней отдохнешь до ближайшей зари.
Подушки пуховые ве́рхом бегут,
Иконы домашние всех берегут.
А дети, играясь в избе, гомонят,
Глаза голубые, как небо, блестят.
Младенцы там в люльках сосут кулачки,
Мяукает кот, запах бульбы в печи...
Спустя много дней у Хатыни я был,
Не веря глазам, я Новицких спросил.
Сгорела в огне вся Новицких семья,
На месте деревни кружится зола...
Мне старший Новицкий был точно родня,
И дети его – вся большая семья –
Их семеро. Было. Не будет теперь.
Все девять тех душ в списке общих потерь.
Венцы нижних срубов на месте тех хат,
Бетонные трубы – не печи из хат.
И колокол в каждой трубе голосит
Со всеми собратьями, просит, не спит.
На камне под ним имена всех людей,
Здесь даты короткие всех малышей.
Из глаз моих, видевших беды не раз,
Закапали слезы, чернея стократ.
И я вспоминаю погибших детей –
И Аню, и Маню, и Лёню... Детей,
Которых при встрече всегда обнимал,
А малых всегда на колени сажал.
Одни из них в школу ходили вчера,
Другим в школу рано: мала детвора.
Ленок белорусский – я так его звал,
Двухлетнего мальчика снова позвал.
Михасик, мой тёзка, игрался со мной,
Он кошкой с печи мне на плечи – в бой!
«Пора!» – мне в окно постучит коновод,
Прощаюсь с семьею, мне снова в поход.
Давали за пазуху взрослые хлеб,
Всегда провожали, смотрели мне вслед.
В районе другом был я с ротой тогда,
Когда здесь, в Хатыни, случилась беда.
Сейчас словно голос Михася звенит,
Зовёт, как живой, что-то мне говорит.
Быть может, малыш не сгорел в том огне?
Быть может, почудился голос тот мне?
И волосы вздыбились, словно мой конь,
Мой разум немел, не выдерживал он.
Но я оглянулся, надеясь: «Михась?..»
Но нет его рядом... Кого теперь звать?..
О если, как в сказке, сказать: «Сгинь, беда!»
Ожили бы дети, шагнули сюда...
Они же шагнули навстречу огню –
Шажок тот длиною в три года в войну.
Я там воевал, в белорусских лесах,
Я горе там видел, и храбрость, и страх.
Я жизнь любил смерти той вопреки,
Шел первым в атаки – на пули, штыки.
Вновь мир на земле, а Хатыни той нет,
Вновь мир на земле, а покоя всё нет.
Нет семьдесят пять тех сожжённых детей,
Нет двадцать и шесть тех хатынских семей.
Запомнил Михась же наш мир навсегда –
Окрашен он в огненный цвет, как беда.
Когда Дирлевангер полез в свой карман,
Все дети затихли: там пряник?.. Обман!
Змеей ядовитою спичка шипит,
Язык показала, ужалить спешит.
Сухая солома шуршит под ногой –
До марта осталась той ранней весной.
Зажёг немец спичку, в солому метнул –
Огонь выше крыши: он всех обманул.
О, этот огонь перестал быть святым –
Принес только смерть малым здесь и большим...
В Хатыни и слёзы – крутой кипяток.
В Хатыни горчит всё, и в горле комок.
Ведь тех, кто ушел в ту войну, не вернуть –
Их будни, их праздник, их будущий путь...
И плачет вновь сердце, болит на разрыв,
И нет слов утешить: покой – точно взрыв.
Бетонные трубы печей здесь стоят,
Бедою горбатит верблюжий их ряд.
Там звон колокольный, как песня, как стон,
Там словно сжигает мне волосы он,
Там словно верблюдица ищет в степи,
Ревёт и зовёт верблюжонка: «Приди!».
Там звон колокольный: «Хатынь... Хатынь...»
И летом в теплынь и в морозную стынь.
Там ветер как будто страдает с тех пор,
Он там ничего не забыл до сих пор.
Я вижу Михасика: будто живой,
Стоит, прислонившись ко мне, он – со мной.
Стою и молчу. Звон окрестный: «Хатынь...».
Вздыхают деревья, как вдовы: «Хатынь...»
М. Хонинов (Пер. с калм. Римма Ханинова)
Набат Хатыни (Поэма)
I.
В зимнюю седую стынь,
Распластавшись чёрной птицей,
По равнине белой мчится
Скорый поезд мой
В Хатынь.
Ветер. Вьюга. Снег в огне…
Полночь за окном вагона
Вспоминает поимённо
Всех, погибших на войне.
Лес, как колокол, гудит,
Рвётся из-под снега пламя,
Обжигая нашу память,
Пеплом в прошлое летит…
– Эй, прохожий!
Шапку скинь
Перед этим красным снегом,
Перед этим дымным небом,
Перед именем
Хатынь!
Где ещё на всей земле
Есть такое пепелище?..
Всё село – одно кладбище,
Даже снег и тот в золе.
Как похож на саван он!
Спеленал и лес, и поле…
Только вырвался на волю
Колокольный звон –
Дин-дон…
Дон-дин-дон!
Дрожит слеза…
Трубы всех домов спаленных
Устремили к небосклону
Ослепленные глаза.
Дон-дин-дон!
Пылает крик
Умирающей Хатыни,
Чтобы всей земле отныне
Стал понятен тот язык.
Дон-дин-дон!
Колокола
Набирают мощь и силу,
Чтоб земля не допустила
Никогда такого зла.
Дон-дин-дон!
Хатынь, не зря
Твой набат гремит по свету –
Скорбным звукам вторят ветры
И пустыни, и моря.
II.
Из сверкающего поля,
Там, где светел первый снег,
Вырос памятником боли
Непокорный человек.
Лютой смерти вызов бросив,
С горькой складкою у губ
Поднялся кузнец Иосиф,
А по-нашему, Юсуп.
Весь покрытый пеплом сирым,
Из минувшего придя,
Он протягивает миру
Бездыханное дитя…
Ни пожары, ни морозы
Не страшны ему уже –
Только каменные слёзы
Тяжким камнем на душе.
Только каменные руки
Ночью чёрной, как смола,
Ноют от несносной муки –
Слишком ноша тяжела…
Да ещё под камнем серым
Слева, в каменной груди,
Человеческое сердце,
Будто колокол, гудит:
– Люди!
Вам дано немало:
Солнца ярь да неба синь –
Всё, что в муках отстояла
Белорусская Хатынь.
III.
Рвётся из-под снега пламя –
Вечный негасимый свет –
Наша боль и наша память
Столько дней, ночей и лет.
Рвётся пламя из-под снега
Год за годом, ночь и день…
Сколько черным дымом в небо
Улетело деревень…
Сколько?..
Сосчитай, попробуй…
Слёз не хватит у тебя.
Ждёт вдова солдата с фронта,
Сорок с лишним лет скорбя.
Ждёт старуха сына, брата…
Почитай, на всю страну
Каждая из них когда-то
Провожала на войну.
В каждом доме есть, я знаю,
В чёрной рамке на стене
Фотография такая,
Что дороже всех вдвойне.
И в моем ауле горном
Выдь на улицу, взгляни!..
Столько женщин ходит в черном,
А ведь были и они
Тоже молоды когда-то…
Только все теперь равны:
Та жена, та мать солдата,
Не пришедшего с войны…
Эх, разлучница слепая,
Чур, тебя! Навеки сгинь!
В каждом сердце полыхает
Вечным пламенем
Хатынь!
И грядущим поколеньям
Завещает навсегда
Год победный,
Год весенний,
Год бессмертный, как звезда.
IV.
Нам об этом помнить нужно,
Потому что на земле
Снова слышен лязг оружья –
Ворон вьёт гнездо в золе.
И пугая хищным взглядом
Птиц, поющих по весне,
Роковой посланник ада
Помышляет о войне.
Точно клюв, свои ракеты
Он нацелил в нашу синь…
Волю дай – и всю планету
Превратят они в Хатынь…
Но от люльки до могилы
Будут люди повторять –
Против силы только сила
Может в мире устоять!
И пускай лютует ворон
И плодит птенцов своих,
Знает он – недобрый ворог –
Наша сила в нас самих.
В нашей памяти и в кровной,
Отвоеванной земле –
В каждом городе огромном,
В каждом маленьком селе.
Дон-дин-дон!
Кузнец Иосиф
Снова бьёт в колокола…
В бороде от снега проседь,
В сердце – чёрная зола.
Дон-дин-дон!
Как стон, несётся,
Землю сонную будя…
Но от звона не проснётся
Бездыханное дитя.
Дон-дин-дон!
Вставайте люди!
Вещий колокол гудит.
Если мёртвых не разбудит,
То живых расшевелит.
Дон-дин-дон!
Гремит по свету
Твой набат, Хатынь, не зря…
Скорбным звукам вторят ветры,
Горы, долы и моря.
Юсуп Хаппалаев (Пер.с лакского М. Ахмедовой-Колюбакиной)
Горькая гордость
Кто гордится соборами,
Королевскими замками,
Мы ж – победой над ворогом
И землей-партизанкою.
Кто-то горд грандиозными
Триумфальными арками
Мы – оршанскими соснами,
Небесами неяркими.
Пусть вокруг электроника
И машин табуны,
Плачет тоненько-тоненько
В сердце голос войны.
Жито щедрое косим,
Славим летнюю синь.
А гостей своих возим
Все в Хатынь и в Хатынь.
Нам, правдивым и гордым,
Славно жить и любить.
Но о каждом четвертом
Мы не в силах забыть.
Наша горькая гордость
Да пребудет в веках!
Не сломили нас орды
И не выстудил страх, –
Ни под пламенем шквальным,
Ни в чащобах морозных...
Королевские пальмы,
Партизанские сосны.
П. Панченко
Хатынь
Иссякли реки, высохли колодцы,
Полны озера не прохладой – пылью,
Вода ключом в источниках не бьется,
Деревья к небу тянутся бессильно.
В багровых бликах виделось мальчишке:
Сжигает солнце белую пустыню.
И было страшно, было больно слишком,
В горящей хате посреди Хатыни.
Толпы безумной малою частичкой
Он бился в бревна, пальцы обдирая,
Стучало сердце птичкой-невеличкой,
О будущем не ведая, не зная.
«Ведь ты все можешь, Боже Всевеликий!
Будь милосерден и останься с нами!».
Но равнодушно пожирало крики
Безжалостное, яростное пламя.
Пытаясь сбросить жаркую солому,
Стонали изувеченные стены,
На плечи саван плачущему дому
Набрасывало небо постепенно.
Но вдруг среди обуглившихся балок,
Мальчонка щуплый в полный рост поднялся.
Был обожжен и ранен, но не жалок:
В лицо он палачам своим смеялся!
Взметнулась обгорелая рубаха
От ветра, словно ангельские крылья,
И затряслись каратели от страха,
Всё больше свирепея от бессилья.
Под беспощадной очередью хлесткой
Мальчишка пал, захлебываясь кровью,
И виделись в последний миг березки,
Склонившиеся тихо к изголовью.
И адовым очищены горнилом,
Освободившись от земных страданий,
Сто сорок девять душ прощались с миром,
Великодушно этот мир прощая.
А сто пятидесятой срок не вышел –
Старик очнулся возле пепелища
И, ничего не видя и не слыша,
Пополз к своим на скорбное кострище.
И на холодном призрачном рассвете
Средь груды тел, растерзанных войною,
Нашел сынка – висели ручки-плети.
Отец упал тяжелой головою…
И, груз бесценный на руки поднявши,
Побрел, шатаясь, над ребенком воя.
Один живой среди безвинно павших,
Седой отец убитого героя.
Светлы весной рассветы над Хатынью.
И колокольный звон – слезой Господней.
Пред павшими, под бесконечной синью,
Колени преклоняю я сегодня...
И. Коротеева
Хатынь
Поседевшие от горя,
Низко ветви наклоня,
Три березы, три березы
Возле Вечного огня.
В карауле три березы
Возле Вечного огня.
Три березы ветви клонят.
Белым саваном снега.
В колокольном перезвоне
Над Хатынью облака.
То не звон – мальчонка стонет
На руках у старика.
То под рухнувшею кровлей
Стон сгоревших поселян.
То Хатынь кричит по-вдовьи,
О возмездии моля.
Солона от слез и крови
Белорусская земля.
Здесь каждый четвертый погиб,
Каждый четвертый!
Вдумайтесь, вдумайтесь, –
Каждый четвертый – мертвый!
Сто тридцать шесть деревень
С людьми сожжены дотла...
День и ночь, ночь и день
Над Хатынью колокола.
В. Вихорев
Пепел Хатыни
Пепел Хатыни в сердце стучится...
Горько над пеплом кружатся птицы...
Каждой весною сюда прилетая,
К хатам стремилась аистов стая...
Где же их гнезда? Где же те крыши?
Птичьего крика никто не услышит.
Не зеленеют весною деревья.
Выжжена мирная эта деревня.
Не прорастет даже горькой полынью
Пепел, что звался прежде Хатынью...
Пусть же трагедия не повторится!
Пусть возвращаются белые птицы!
Чтобы свивались новые гнезда,
Чтоб загорались яркие звезды.
И засмеются счастливо люди.
Светлой и доброй жизнь наша будет,
Небо над нами поднимется выше...
Будет кружиться аист над крышей!
Н. Иванова
Хатынь
Натяжно выл набат вдали,
Густой туман в поля сползал,
Рыдали в небе журавли –
Их клин в печали исчезал.
Хатынь, покрытая вуалью,
Стоит, осыпана листвой.
Смешавшись с непомерной далью
Стон снова плыл над головой.
Я голову вжимаю в плечи,
Сквозь изморось смотрю туда,
Где раньше хлебом пахли печи,
И где теперь живёт беда.
Хатынь. Ужели это было?
И едкий дым, и плач детей.
В тот день горячее светило
Впитало кровь родных полей...
Дождь всё идёт, идёт, идёт.
Пожухлых листьев мокрый слой,
Устав за столько лет, гребёт
Беда ногами вслед за мной.
Все мы, мы все должны,
Пусть вдалеке, иль рядом ты,
Приди в сожжённую Хатынь
И пальцами коснись плиты.
Не отними руки поспешно,
И ты почувствуешь всю боль
Людей земли святой, безгрешной,
Но брошенных живьём в огонь.
И пусть твой день и чист, и светел,
Как первой радости гонец,
Ты на руке увидишь пепел
Когда-то бившихся сердец.
Л. Асанов
Хатынь
Над Хатынью колокольный звон.
Тихий перезвон, как слез паденье.
Будто чей-то плач иль чей-то стон.
Как ужасный сон, как наважденье.
Над Хатынью звон и тишина.
Трубы вместо изб. И воздух стылый.
Длинная бетонная стена –
Монумент над братскою могилой.
Вдоль Хатыни – каменный плетень.
Средь Хатыни – мраморная крыша.
Здесь стоял сарай. И по сей день
Будто крик детей горящих слышен.
Нет Хатыни. Всё – сплошной погост.
Только вместо церкви с образами
Здесь – кузнец Каминский во весь рост
С каменно застывшими глазами...
Над Хатынью звон колоколов.
Тихий перезвон, как стон березы...
Помолчи, наш гид... Не надо слов...
Что слова, коль подступают слезы...
В. Бадыгин
Колокола Хатыни
Над Хатынью – звон колоколов,
Словно плач седых от горя вдов,
Словно стон замученных детей,
Звон плывёт над Родиной моей.
И комок у горла, как полынь,
И ночами снится мне Хатынь,
Хоть давно война уже ушла.
Снится, будто в воздухе- зола,
Снится: вновь беснуется огонь.
Прижимаю к сердцу я ладонь,
Но не в силах крик его унять.
Я хочу весь мир земной обнять.
Я хочу к земле припасть щекой
И коснуться тёплых трав рукой.
Я хочу послушать тишину,
я боюсь рассказов про войну,
Ведь война жестокою была,
Вон ведь как звонят колокола,
По сожжённым жизням всё звонят
Столько лет и столько зим подряд...
И ночами снится мне Хатынь,
И комок у горла, как полынь…
Н. Жукова
Гудит, гудит Хатынь колоколами скорби
Волнуется, шумит, от гнева ветра, лес,
Гудит, гудит Хатынь колоколами скорби,
Пронзительная боль летит под свод небес,
По-видимому, там всевышний горе копит.
На крыше кузнеца – блик солнца по утру,
Но птичий крик в лесу становится всё выше,
В карательном кольце не спрятать детвору,
От смерти защитить поможет ль кто-то свыше?!
Но вопли матерей, истерзанных врагом,
Не слышит, видно, бог, когда кругом – страданье,
И топчет лютый враг святое сапогом,
И варварству его, должно быть, нет названья.
Прикладом и штыком сгоняет он народ,
Чудовищным огнем сжигает всю деревню,
Предатель-полицай, в усмешке жуткой рот,
И падает листва от ужаса с деревьев.
Под синевой небес – берёзовая сень,
Она любви полна и небывалой грусти,
Сто восемьдесят шесть сожженных деревень,
И капсулы с землей великой Белоруси.
Здесь обелисков ряд – обугленных печей,
Над каждой – тихий стон и список, живших в доме,
И беспрерывный плач расплавленных свечей,
Неизмерима боль, что многим здесь знакома.
Несёт кузнец в века ребенка на руках,
– Смотрите, – говорит безумными глазами,
Не потому ль блестит трава росой в лугах,
Что мочит он её горючими слезами?!
Л. Нелен
Дети Хатыни
И день, и ночь разносится набат,
тревожит память сердце человечье.
На крыльях дети в небесах парят –
их души живы и бессмертны вечно.
Кем стали, если б выросли они?!
Учителя, врачи или поэты...
Сгорели птицами в огне войны,
без них и к звёздам поднялись ракеты.
Всего ж – 75, и столько ж лет назад
не стало их на этом белом свете.
Пускай всегда колокола звенят,
чтоб пламени войны не знали дети!
Чтоб варварам отпор мы дать смогли,
всегда готовы будем днём и ночью.
Весну несут на крыльях журавли,
цветут подснежники – детишек очи.
В. Ментуз (Пер. с бел. Н. Цурикова)
Звон Хатыни
22 марта 1943 года
фашистские прихвостни
спалили всех жителей
деревни Хатынь, что на Беларуси.
* * *
Крик петушиный, гомон сорочий,
уток лихая кадриль;
Манит подойником в омут молочный
славная сельская быль.
Пахотой вольно деревня гудела –
помнит об этом ветла,
Нет, не искала злого удела…
В страхе – застыла,
бедой – онемела,
К ночи – сгорела дотла!
Звон колокольный в небе Хатыни:
– Помните, люди, войну!
Смертное зарево высь опалило –
вижу картину одну:
Мечутся люди, школа пылает,
бьёт пулемёт на беду;
Стоны и крики, плач – нескончаем…
Жаждущим крови, злым полицаям –
ПрОклятым – сгинуть в Аду!
Слёзы и ком от укора немого…
звоном рыдает Хатынь.
В мёртвые камни смотрит сурово –
неба высокого синь!
Каждой травинкой стонут могилы:
– Как же вы только смогли?
Нежность и радость – в огне утопили
Мудрость и совесть – прахом пустили,
Веру, надежду – сожгли…
Саваном белым – инеем смерти
пепел деревню укрыл,
В хаосе лютом стылое сердце –
стонет и тлеет без сил.
Выжил старик. От пытки кровавой –
внука не смог оградить.
Главный свидетель этой расправы,
Не понимая, в чём дети не правы,
Не уставал он твердить:
– Люди, покой и свободу храните! –
Нету дороже святынь.
Мир на земле родной берегите! –
Не забывайте Хатынь.
Не забывайте павших невинно
в чёрном горниле войны…
Пусть не смолкает горечь Хатыни,
Вечно тревожит звоном былинным
Скорбной от слёз тишины!
И. Ларина
Хатынь
Большая поляна средь пышных лесов
И контуры бывших крестьянских дворов,
Полесье, берёзки, небесная синь –
Всё это, как прежде, зовётся Хатынь.
Спокойный и тихий кусочек земли,
Который когда-то фашисты сожгли,
Лишь колокол скорбно звучит в тишине
По тем, кто сгорели невинно в огне.
Так тихо и мирно, земная краса! –
Ушедшие в небо детей голоса...
Полесье, берёзки, небесная синь –
Всё это, как прежде, зовётся Хатынь.
Л. Янковская
Хатынь
Где-то слышится скрипка.
На небе поёт.
Но каратель с улыбкой
взял огнемёт.
Дети жмутся к подолам,
Кричат и орут.
Зря мы строили школу,
наверное, тут.
И младенцы, и мамки
сгорят до утра.
Убежали собаки
позавчера.
Сбились в стаю гуртом,
шерстью чувствуя страх,
возвратятся потом,
чтобы выть на углях.
Тут не будут ни маки,
ни розы цвести,
даже малая травка
не будет расти.
Всё сгорело дотла,
что сумело сгореть.
Я Хатынь! Я зола!
И имя мне смерть!
И. Мацигура
Хатынь
Соком кровавым
Исходит полынь.
Крошится
В пепел земля.
Где твои жители,
Слышишь, Хатынь?
Немы луга и поля...
Остовы чёрные
Старых печей...
Где твои жители, где?
В свастике
Руки твоих палачей.
Пепел на талой воде...
В. Успенская
Аисты над Хатынью
В сорок третьем красно-огненной весной
Возвратились к гнёздам аисты в Хатынь.
Ветер с пеплом взмыл над чёрною трубой
И золу рассеял в мартовскую стынь.
Долго клёкот птиц был слышен, крыльев шум...
Не поймут – где хаты, люди, где сады...
Лишь седой, как лунь, старик стоял угрюм,
Пред руинами от горя весь застыл.
Улетайте, птицы добрые... Беда...
Больше некому вас, милые, встречать.
Дымом жизнь людей пустила здесь орда,
Что пришла в наш край лишь жечь и убивать.
...Покружили над пожарищем они,
Распластали бело-чёрные крыла.
Попрощались... А подранок всё один
Возвращался вновь – а вдруг Хатынь пришла?
Всё не верил... Вот же был тут старый дом,
А на нём большое мамино гнездо,
И детей так много было в доме том.
И соседи говорили: повезло.
А теперь здесь только липа, вся черна.
Обгоревших брёвен мертвенный оскал.
И гнетущая давила тишина...
А подранок-аист всё Хатынь искал.
В. Иванов
Хатынь
Здесь также шумят березы,
Сизый клубится дым,
Только не высохнут слезы –
Слезы деревни Хатынь.
Горькие слезы за теми,
Кто не придет сюда,
И не споет со всеми
Песню свою у пруда.
Кто никогда не спляшет,
И не заговорит,
Поле весною не вспашет,
В тихой беседе молитв...
Жизнь не прожИта – убита,
Пепел и серый гранит.
«149» – надпись на плитах,
Счастье людское молчит.
Звезды, смущаясь в небе горят,
Где-то хлеба не скошены –
Только Хатынь не поднимет ребят,
Заживо, люто сожженных.
Небо пылало с землею,
Жалобный детский крик,
Слезы мешались с кровью,
Малыш горел и старик.
В стонах людских от пожара
Рухнули двери сарая,
Мать не успела, не добежала,
Сына собой прикрывая...
Жалобно иволга крикнет,
Умоется утром земля,
Здесь никогда не скрипнет
Тихий скрип «журавля».
Здесь никто не напьется
Родниковой водицы.
Плиты вместо колодца
Закрыли ее даже птицам.
Пепел, сизый пепел,
До боли жалобный звон
Меня в те годы не было
Но я слышу Хатыни стон...
В. Мегельбей
* * *
Памяти жителей 628 деревень Белоруссии и 90 деревень Смоленщины,
сожжённых заживо фашистскими оккупантами.
Март сорок третьего. Немцы в деревне.
Утром морозным врываются в дом.
Страх оглушающий, липкий и древний…
– Мама, ну, правда же, мы не умрём?
Гонят по улице, в спины толкая, –
Там, за околицей, старый амбар.
Окрики, речь суматошная, злая.
Давка, пары керосина, пожар.
Шёпот людской, чьи-то ноги, овчина.
Лица во тьме озарились огнём.
Руки дрожащие обняли сына.
– Мама, ну, правда же, мы не умрём?
Баба в углу обращается к Богу.
Слабый старик бьёт в подпёртую дверь…
Пали от пуль те, кто ближе к порогу.
Крики и стоны всё громче теперь.
Дым тошнотворный сбивает дыханье.
– Жарко! Как жарко здесь!.. – выдох из тьмы…
Звоном набатным стучится в сознанье:
– Мама, ну, правда же, мы…
В. Панасовская
Хатынь
Поразило поле красотою.
Жаворонки в песне залились.
И такое небо надо мною,
Будто только радость дарит жизнь.
Ах вы травы, как вы шелковисты,
Вымахали, добрые, стеной...
Не пугали вас снарядов свисты,
Не палились вы слепой войной.
Жизнь кругом привольная, а рядом –
Боль людская – уголок земли,
Уничтоженный свинцовым градом,
Где дороги скорби пролегли.
Здесь когда-то тоже жизнь кипела,
Раздавался громкий детский смех,
Но война, как туча, налетела,
Уничтожив поголовно всех.
Вместо изб – надгробия из камня.
Словно из земли идущий стон,
И, почти лишающий сознанья,
Раздается колокольный звон.
В нем я слышу вечное проклятье
Всякому насилию и злу.
Люди! Люди! Будьте всюду братья,
Не живите всяк в своем углу.
Жертв безмерных, боли не забудьте.
Кровь людская в жилах не остынь!
И к земле родной добрее будьте,
Помня слово вечное – Хатынь.
В. Ильинов
Хатынь
Хатынь – не только звон печальный,
Что сердце раны бередит,
И не застывшее молчанье
У говорящих скорбью плит.
Хатынь – не только праха Святость
И стон, идущий из глубин.
Хатынь – слеза моя и ярость:
Ведь я – другой Хатыни сын!
Там, на Смоленщине родимой,
Из пепла сёл растёт полынь,
Они носить Святое имя
Могут. Те сёла – русская Хатынь!
И бьёт по сердцу тишина –
Пусть будет проклята война!
Л. Фадеев
Хатынь
Лес тихо расступился перед нами,
Открыв виденье, вызвавшее страх:
Мужчина с обгоревшими бровями
На нас идёт с ребёнком на руках.
И, вдруг, какой-то подчиняясь власти,
Среди поникших в трауре голов,
Всплыл, душу разрывающий на части,
Как голос мёртвых, звон колоколов.
Кричали дети, матери рыдали,
Представьте на мгновение одно,
Как губы перекошенные звали:
«Ой, мамочка, здесь жарко и темно...»
Кто вырвался из огненного ада,
Встречался с пулей, что ещё подлей...
Кругом лишь смерть и никакой пощады.
Костёр пылает из живых людей...
Великая в печальном звоне сила.
Прими от нас, Хатынь, земной поклон.
Всех деревень ты – братская могила,
Хранящая Священный Вечный Сон!..
Б. Дубинко
Хатынь
Загубили фашисты немало людей,
Стариков, матерей, беззащитных детей.
Сколько, гады, сожгли деревень, городов...
Не встречала я в жизни коварней врагов.
В те далёкие годы в деревне жила,
Как другие, счастливым ребёнком росла.
До тех пор, как в наш дом постучалась война,
Все ушли воевать: брат, отец и родня.
Мы остались одни с моей младшей сестрой,
Мама наша совсем потеряла покой,
А на днях почтальон похоронку принёс,
Много в нашей семье было пролито слёз.
Рано утром СС к нам в селение вошли,
Разбрелись по селу и по избам пошли,
Полусонных людей выгоняли во двор,
Если кто зазевался, стреляли в упор.
Кого били прикладом, кололи штыком...
А кого-то тащили и гнали силком,
Прижимали младенцев покрепче к груди,
Мамы толком не знали, куда их вели.
Привели, вот заброшенный старый сарай,
Загонять их вовнутрь стал холуй-полицай,
Другой крикнул: «Чего ты! Скорей поджигай,
Делай дело, дружище, поменьше болтай.
Пусть жиды, коммуняки узнают свой рай,
Никого не жалей. Чего встал? Выполняй!»
Бабы стали кричать, палачей умолять,
Чтоб детей отпустили, не стали сжигать.
Ничего нет святого у этих зверей,
Впрочем, что может быть у таких упырей?
Им страдания чужды не только людей,
Им порой наплевать на родных матерей.
Над деревней клубился густой чёрный дым,
Это наша родная горела Хатынь...
Стихло всё, гробовая стоит тишина,
Все погибли в огне, смерть была их страшна.
Наша хата в селе на отшибе была,
И тропинка за домом к спасению вела.
Мы успели уйти в лес и спрятаться там,
Видно, выжить судьбой было послано нам.
Я на этой земле прожила много лет,
Что нацисты творили, для всех не секрет.
Я не спорю, что в жизни и так много бед,
Но ужасней беды, чем фашизм, в мире нет.
О. Шумилина
Памяти Хатыни
Гудят, поют колокола,
Тревожит душу звон печальный.
Они с утра и до утра
Играют реквием прощальный.
Вокруг леса и тишина, –
Не слышно звука здесь иного;
Лишь меж стволов берез видна
Синь неба ясно-голубого.
Колокола, колокола...
Природа этих мест прекрасных
Для счастья будто создана, –
Для жизни светлой, мыслей ясных.
Звенят, гудят колокола
Над пепелищами Хатыни...
Здесь было двадцать шесть дворов:
Детей и женщин, стариков... –
Фашисты всех сожгли живыми.
И пешеходная тропа
Из серых плит, из плит бетонных
Вдоль бывшей улицы легла, –
И двери каждого двора
Распахнуты – дворы безмолвны.
Не запоет с утра коса,
Ведро не стукнет у колодца,
И не услышишь голоса:
Никто здесь больше никогда
Не зашумит, не засмеется.
Так тихо-страшно на земле,
Где нелюди людей сжигают...
И крик застыл в тот страшный день.
Скульптуры только воскрешают
То место, где сожгли людей.
Взмывают стелы к небу ввысь,
Как трубы всех домов сожженных;
И будто в небо вознеслись
Все души в пепел превращенных.
Один лишь человек живым
Из пекла этого поднялся;
И с сыном мертвым на руках
Он к нам, потомкам, обращался:
«Пусть скорбь и боль людей живых
Поможет сохранить навечно
Мир на земле, чтоб жизнь в огне
Не прерывалась скоротечно».
Чуть ли не двести деревень
Судьбу Хатыни разделили;
И здесь на памятной стене
Бессчётное число фамилий
Погибших в аде лагерей.
И люди, люди все сюда
Идут потоком бесконечным...
Два миллиона жертв войны
В скульптурах, в росчерках стены
Хатынь нам сохранит навечно.
Военнопленных, стариков,
Детей и женщин Беларуси –
Четвертого любого нет...
Нельзя забыть нам о войне...
Такого зверства никогда
Живые больше не допустят.
Е. Пацкевич
Хатынь
Ступаешь неуверенной ногой
Туда, где брезжит тень духмяной липы.
И в шуме листьев слышишь непокой:
Дыхание, и дрожь, и чьи-то всхлипы...
Так дерево с тобою говорит.
И кольца жизни под корою стонут...
Здесь время спит под гнётом серых плит,
В колодцах сжав воспоминаний омут.
Храня в глазах распахнутых испуг,
Здесь никогда не заскрипит калитка.
Но каждый камень источает звук.
И истончает душу эта пытка.
Здесь пепел скрыт проросшею травой,
От остовов печных сознанье стынет.
И вторит колокольчик луговой
Немолкнущим колоколам Хатыни...
М. Крутова
Хатынь
Хатынь –
хатки да тын,
запах мятный, медвяный.
Жизнь – была.
Раной
черной земля запеклась.
Памяти мертвый пласт.
Рдеют в траве цветы.
И – ни кола, ни двора,
только ветра,
только колокола –
маятники беды.
Е. Яворская
Колокола Хатыни
В чёрной форме эСэС,
Гогоча, вурдалаки
С двух сторон запалили
Огромным костром
Ту лесную,
Покорную страшной атаке,
Деревушку в двенадцать
Крестьянских дворов.
И взметнулся пожар,
И душа не остынет
От пылающих ярко
Соломенных стрех...
И полвека спустя
Дозвенел из Хатыни
До германского Бонна
Пожарища смех.
Там девчушка в кафе
Алой птицей летает:
Горделива, красива –
Славянская кровь...
А в глазах неуёмным
Огнём полыхает
Та деревня в двенадцать
Крестьянских дворов...
Г. Ешимов
Хатынь
Как много я читала о Хатыни,
Казалось, знаю всё, но вот стою
Я на земле твоей, и сердце стынет,
Всем телом ощущаю боль твою!
Широкая поляна среди леса,
Печные трубы, звон колоколов...
Была деревня звонкая, как песня,
Жила деревня, а теперь – остов!
Здесь злодеянье нелюди свершили,
Живьем сожгли и женщин, и детей,
И стариков они не пощадили,
И упивались муками людей!
Фашизм бездушен, жалости не знает,
Как можно допускать его сейчас!
Хатыни слезы в облаках витают,
И души просят: «Помните о нас!»
Ведь не одну Хатынь сожгли на свете,
Ведь сколько жизней канули в кострах!
Чтоб мир сберечь на солнечной планете,
Храните память, без неё мы – прах!
Немало лет минуло с той поры,
Здесь жили люди и цвели дворы!
На белорусской я земле стою,
И о тебе, Хатынь, сейчас скорблю!
Е. Филобок
Хатынь
Они окружили деревню как стая,
И стали ходить по домам.
Всех жителей, злобно крича, собирали,
В отдельно стоящий амбар.
Я вижу отчетливо страшное горе,
Как ужас написан на лицах людей.
Как мать, закрывая детишек собою,
Терпела пинки от фашистских зверей.
Как старую женщину гнали прикладом,
Двух девушек за косы уволокли.
Всё просто: они дали кров партизанам.
Они помогали им всем, чем могли.
А люди кричали, не понимая
Намерений этих фашистских зверей.
Они всей деревней в том самом сарае
Останутся пеплом в горячей земле.
И вот огонь… В том в пламени сгорают,
Сердца невинных жертв. А едкий дым
Клубами черными с огнём кровавым
Смешался в зарево под небом голубым.
Кричат неистово от ужаса и боли
Мужчины, женщины, их дети, старики!
В последний миг собрав в кулак всю волю,
Они б хотели хоть кого-нибудь спасти.
Снаружи двери были заперты засовом.
Сарая стены обливали жидкостью горючей.
Со всех сторон обложен сеном и соломой,
Достать до окон – нереальный случай.
Мужчина смог к окну пробраться ближе
Подкинул мальчика, пытаясь спасти сына.
Каратель-полицай увидел это с крыши.
Ребёнка на глазах отца без жалости убил он!
Ворота из сарая охраняли звери.
Нет выхода, ни взрослым, ни ребенку.
Все окна, двери, и чердак, и щели
Фашисты обдавали огнемётом.
Горит амбар, горят деревья, хаты
Горит вокруг, все, что гореть могло бы.
А рядом, своей силой наслаждаясь,
Стоят подонки, насмехаясь громко.
Но знайте, не уйти фашистам от расплаты,
Не долго радоваться им людскому горю.
Свидетели, что чудом выжили в амбаре,
Расскажут всем об этих зверствах вскоре.
Фашистами четвертый житель Беларуси
Был уничтожен в той войне проклятой.
В святую память зверски жертв сожженных
В Хатыни колокол звонит над каждой хатой!
А. Лазукина
Хатынь
Тишина над Хатынью.
У беды на краю
Под безмолвною синью
Я, поникнув, стою.
Здесь деревня простая
Своей жизнью жила,
Но её погубила
И сожгла та война.
Всех к сараю согнали,
В нём навечно закрыли,
Обложили соломой,
А потом запалили.
В этом пекле смешались
Детский крик, женский плач:
«Мама, где же ты, мама?
Будь ты проклят, палач!»
От домов, как от свечек,
Не осталось следа.
Только трубы от печек,
Да сплошная зола.
Почернели от горя
И земля, и деревья.
В общей братской могиле
Полегла вся деревня...
…Ярким заревом алым
Опоясана синь.
Стала мемориалом
Вся в граните Хатынь.
Звоны те колокольные
Сердце мне бередят.
Нет печальней симфонии,
Чем посмертный набат.
М. Бралгина
Хатынь
Когда читаю книгу о войне,
Сюжет тех дней туда меня уносит,
И страшно мне становится вдвойне,
Противник вновь и вновь удар наносит.
Но видит враг, в бою не победить,
И он решил сражаться с стариками,
С детьми и женщинами – их убить,
В деревне немцы стали палачами…
Простая деревенька, Беларусь,
Там утром жителей в сарай согнали,
Я описать тот ужас не берусь,
Как тот сарай фашисты поджигали.
Сарай пылал, горели люди в нём,
И дети малолетние там были.
И солнце опыляло тем огнём,
Никто не спасся, жизни всех лишили.
Свидетель есть, один лишь уцелел,
За хворостом ушёл он рано...
Но в том сарае его сын сгорел,
И вся родня, и все односельчане...
Из сотни обгорелых тел, его нашёл,
На руки взял, на ноги с ним поднялся.
И закричал: «Сынок! Зачем же я ушёл,
Зачем же я один в живых остался!»...
Читаю, ужасаюсь той войне,
Которая безжалостна, жестока…
Цените мир на солнечной земле,
И помните, больнее нет урока!
Л. Садовская
Хатынь
Тишина, затаилась вокруг тишина.
Здесь не слышно шагов,
не скрипит деревенский плетень.
По Хатыни, как огненный смерч,
прокатилась война.
Над Хатынью встаёт
черно-белый, безжизненный день.
Только пепел вокруг,
да звенит и звенит тишина.
Замолчали навек голоса,
не залает собака.
Черно-белые краски,
как отклик безумного сна
Здесь навек поселились,
как призраки вышли из мрака.
Тишина, над Хатынью
повисла навек тишина.
Спят в земле ее жители –
от старика до младенца.
Не придет сюда жизнь,
и весна здесь, совсем не весна,
Только пепел сожженных
стучит и стучит в мое сердце.
Здесь звенит тишина.
Слышу мертвую здесь тишину.
Тишина здесь надрывно кричит:
«Вы послушайте, люди!
Берегите ваш мир,
всей душой прокляните войну!»
Не простим.
И вовек тишину этих мест не забудем.
О. Ефимова
Хатынь
Много видеть деревень
доводилось,
Где всегда и кров, и тень –
Божья милость;
Где распахнутая дверь,
гостю рады…
И не верится теперь,
что взаправду
Есть деревня без любви,
боль разлуки,
Трубы – словно из земли
к небу руки.
Тут округа не звенит
детским смехом.
Ударяется в гранит
горько эхо.
Тут взирают небеса
с укоризной,
И слезинками роса,
память – тризна.
Тут истерзанною в кровь,
опалённой,
Мать-Земля лелеет вновь
луг зелёный.
Чтобы люди никогда
не забыли,
Нынче мрамор говорит,
что тут было
Всё охвачено огнём
лютой стынью;
Вдаль летит печальный звон
над Хатынью….
И. Минкина
Память Хатыни
Трубы печные над полем застыли,
звоном печали и боли скорбя.
Страшной трагедией, горькою былью
стонет Хатыни святая земля.
Трубы печные над полем застыли.
Мартовским утром хаты топили,
бульба духмяно в печи истомилась.
Через леса и болота к Хатыни
ехало, двигалось горе, катилось.
Мартовским утром хаты топили.
Утро взорвала стрельба автоматов,
немцы прикладами двери ломали.
– Schnell, schnell*, – гремело
от хаты до хаты,
матери сонных детишек хватали.
Утро взорвала стрельба автоматов.
Полуодетых сгоняли к сараю,
плакали дети, и хаты пылали.
Лес отряхнулся вороньею стаей,
в хлеве надрывно коровы мычали.
Полуодетых сгоняли к сараю.
В тесном сарае горит потолок,
дети и матери, деды и внуки.
В пламени жарком – чёрные руки,
чёрного дыма последний глоток.
В тесном сарае горит потолок...
Стоят три берёзы на пьедестале,
здесь бы четвёртой шуметь и расти.
Нет её... вечное пламя в провале,
память святой белорусской земли.
Стоят три берёзы на пьедестале.
* – Быстро, быстро! (нем.)
В. Ржевская
Хатынь
Хатынь в моём сердце, как факел горит.
В душе всё огнём полыхает.
Звон колокольный набатом звучит
О душах сожжённых страдает.
Звон колокольный летит в небеса.
Плывёт, над скорбящей Хатынью.
В нём крики людей, детей голоса…
Их души тенями застыли.
Их тени на Землю взирают с небес.
А, души, от гнева пылают.
Их голоса, что мы слышим окрест
В сознание к нам проникают.
Тени восстали и смотрят на нас.
Шепчут, опомнитесь – люди!
Их голоса над Хатынью летят: –
Войну ни за что не забудем!
Т. Казанцева
Хатынь
И сжаты крепко, скорбно губы…
И видит влажный взгляд земля…
И голосят безмолвно трубы
Через тебя…, через меня…
Живём сейчас мы в двадцать первом,
Над нами небо с синевой…
Огонь из чисел жжёт по нервам –
Деревни, сёла… Дым стеной…
Войны лицо нам всем знакомо…
На нём не высохла слеза…
А здесь нет улиц, и нет дома…
Одни лишь списки-образА…
Ты, ПАМЯТЬ, вновь войной изрыта…
Вновь шаль чернущую накинь…
Звук метронома бьёт по плитам:
«Хатынь… Хатынь… Хатынь… Хатынь…»
Л. Орлова
Хатынь
Память ли?.. Памятник
Слёз и боли – Хатынь!
Памяти пламенем –
Покаянье над ним.
В воздухе ищем мы
Душ сгоревших сигнал.
Над пепелищами
Стон стоит, как стоял.
Колокол-маятник,
Вечных слёз пилигрим –
Звоном по памяти,
Горем – горьким, людским.
Горя рубахою
Эти стоны носить...
Мысли, как захолодь:
«Нелюдь может ли жить?!»
Плещется знаменем
Боль людская... Хатынь –
Родине памятник...
Свет небесный над ним...
В. Шугля
Хатынь
Хатынь, сожженная дотла,
Войны безжалостной осколок,
Свидетель мирового зла
И памятник погибшим сёлам.
Здесь пепел прОклятых идей,
Что унесли полмира в пропасть.
Здесь их чудовищных затей
Из адских врат незримый пропуск.
Хатынь, забытая людьми,
Что так хотят возврата ада.
Туда попасть желали б вы?
Сгореть живьём вы были б рады?
Т. Мокроусова
Хатынская трагедия
На минуту одну застынь,
Это место зовется Хатынь,
Здесь деревня когда-то была,
Но однажды пришла беда.
Всех согнали в один сарай,
Зажег крышу затем полицай,
Пулеметы напротив дверей –
Люди хуже бывают зверей.
Двадцать шесть всего было хат,
А теперь, только трубы торчат,
И такая вокруг красота!..
Жить да жить! Только не судьба.
Дети, женщины, старики –
Убивали их, как могли,
И накрыла ребенка мать,
Чтобы мог он под ней дышать.
Поднял на руки сына отец,
А мальчишка уже не жилец,
И застыли в граните вдвоем,
Опаленные Вечным огнем.
Тишину нарушает лишь звон,
Эхом колокол в сердце твоем,
Чтобы помнили на века,
Как бывает страшна война.
Двадцать шесть всего было хат,
А теперь, только трубы торчат,
И такая вокруг красота!..
Жить да жить! Только не судьба.
В. Зинчук
Звон Хатыни
Сыну Саше
Мальчишка мой,
я видел боль Земли,
В гранит одетую сожжённую деревню.
Звон колокольный множился вдали
Рыданиями,
а вовсе не напевом.
И вековечной памятью живым
В граните выбито:
«Запомните нас, люди»…
Давно пожара разостлался дым,
Но здесь как прежде боевые будни.
Здесь бой идёт за наших сыновей,
За будущее всех земных мальчишек.
Хатынский звон – Земли страдание всей,
По всей Земле он должен быть услышан.
Набатным звоном каменным своим
Хатынь связала миллионы судеб…
И вековечной памятью живым
В граните выбито:
«Запомните нас, люди»!
Н. Суровой
Хатынь
Хатыни звон – не прощальный звон,
Не смиренный звон, а набатный звон.
Микола Нагнибеда
Тянется гладкая лента дороги,
А по бокам зеленеют леса.
Скоро будет место, знакомое многим,
Вжившее навечно в наши сердца.
Прямо дорога идет,
Птички щебечут под солнцем,
И вдруг – поворот!
Поросла по бокам дороги полынь,
Машины поворачивают сюда – Хатынь!
Куда б не занесли тебя пути-дороги,
Но нигде, кроме как здесь,
Хоть броди по земле очень долго.
Не найдешь множества деревень.
Мы входим в мемориал,
Дыханье затая...
На постаменте стоит
Непокоренный человек,
Он прожил свой долгий век,
Вся тяготы войны он вынес на плечах,
И кажется, бронзовые уста его говорят:
«Будь проклят фашизм!»
Невообразимо волнует сердце
Бетонная калитка, и никогда
Не услышите вы ее деревянного скрипа...
Память деревни,
Ни одного человека, ни двух,
Память деревни,
Содрогавшейся от людских мук.
Прислушайтесь, люди! И вы услышите стон.
Это стонет земля, принявшая муки.
Одна из немногих улиц деревни,
В которой было двадцать шесть домов,
И все они дотла сгорели,
Осталась память – на множество веков.
Хатынь не одна,
Сто восемьдесят шесть деревень сгорели дотла
На земле белорусской.
Весна, весна!
Просыпается природа
От долгого зимнего сна...
Весна сорок третьего года.
«Фашисты, фашисты идут!» –
по деревне пронесся слух,
быстро облетел все края и закоулки,
кто запер покрепче дверь,
кто остался «на прогулке».
Никому не удалось скрыться от грабителей
И всего из них спаслось
Только трое жителей.
Стоял сарай.
И вдруг наполнился он голосами.
Взревел сарай.
И вдруг его слезами обмыли,
Фашисты никого тут не забыли,
Привели – от мала до велика –
От ста до одного година.
Вдруг небо стало черным.
О, что это! Сарай стал темным...
Фашистам было все равно,
А кто пытался вылезть – расстреляли,
Каратели везде тут охраняли.
Трое, только трое вышли живыми из огня,
Трое, только трое спасли себя,
Задыхавшиеся в дыму,
Пробиравшиеся сквозь мглу,
Но они выжили,
Чтобы еще раз сказать
И всегда повторять
Слова правды, которые
встревоживают сердца.
Сарай. И крыша.
Говор слышен.
Это сегодня.
Это не вчера.
Играет где-то детвора,
Но крыша – неживая крыша,
Не в ней недавно поселились мыши
На чердаке.
И ветер воет в высоте,
И гром гремит,
И дождь шумит.
И долго или нет мы здесь будем,
Хатыни никогда мы не забудем.
И. Петраков
Хатынь
Под ногами отёкшими плавилась грязь,
Только в небе печально плывут журавли,
Над деревней затишье, да люди, крестясь,
В раз последний глядят на небес корабли.
Только гонят быстрее, быстрее ещё!
Непонятно пока, но становится ясно –
Ад возможен земной: также там горячо!
Капли катятся вниз, ярко красным
Вспыхнул старый сарай, а оттуда кричат
И рыдают, и стонут, стеной стоит плач,
А навстречу метлою мести их хотят,
Управляет огнём в чёрной форме палач.
Кто-то вырвался – лёг, а за ним ещё двое,
Детский крик докатился до самого солнца,
Дым закроет глаза всем и в вечном покое
Загорелись в деревне простые оконца.
И услышало небо – упало на крышу,
И рассыпались брёвна – народ побежал,
Только им не уйти, не уйти даже мыши –
Пулемётчик до ночи их в лес не пускал.
Плюнув в землю, ушли, на руинах амбара
Появился, как тень, одинокий старик,
Обошёл пепелище, дышащее паром,
Он нашёл, что искал, полетел в небо крик.
И держа на руках обожженное тело,
Он смотрел в почерневшие эти леса,
Да упал в эту грязь, не обдумывать цели,
Он рыдал, проклиная в ночи небеса.
А. Пименов
Хатынь
Там, где река от пепла почернела
И пепел шапкою накрыл колодцы.
А вся земля сплошной стеной горела,
В дыму скрывая даже блики солнца.
Где над землей летели стоны, крики,
Дымилось поле сделавшись пустыней
И ввысь вздымались огненные блики;
Горела хата посреди Хатыни…
Сто сорок девять душ внутри горело,
В сердца им прорывался ужас дикий...
Безумная толпа в избе металась.
Немилосердно пламя, то и дело
Из хаты полосою вырывалось,
Как будто бы оно сейчас хотело,
Чтобы следов безумья не осталось…
Вдруг, опаленные огнем изрядно,
Упали балки от стены горящей.
Там – обгоревший, раненый нещадно,
Возник мальчонка, во весь рост стоящий,
Бесстрашно на своих врагов смотрящий.
И две руки перед лицом взметнулись,
Как будто у бесстрашной птицы крылья.
Каратели от взгляда…ужаснулись
И очередью хлесткой запустили!
…Упал мальчишка, заливаясь кровью,
Освободившись от земных страданий.
Огонь метался дико в изголовье
В последний миг несчастного создания.
…Сто сорок девять душ в огне почили,
Лишь одному в то время срок не вышел.
Он ангелом храним остался в мире;
Один старик лишь только чудом выжил.
Очнулся он и потихоньку вышел
И медленно побрел по пепелищу,
Надеясь, что найдутся там живые…
А там, в еще дымящемся кострище,
Где груда тел обугленных лежала,
Он вдруг сынка любимого увидел.
Его душа от ужаса рыдала
А сердце ничего не понимало…
Его на руки взял он осторожно,
Катились слезы от немого горя…
«Ах! Как же пережить такое можно?» –
Всё повторял отец с тоской и болью.
«Ну как мне пережить теперь такое?»
И с той поры, где и стоит поныне,
В земле многострадальной Беларуси,
Отцу, скорбящему о сыне,
Был памятник воздвигнут над Хатынью.
Немым укором он стоит отныне…
Да! Сколько боли было, сколько горя,
Как трудно доставалась нам Победа!
Давайте, люди, всех погибших вспомним!
Мы не забудем никогда об этом;
Потомкам эстафетою напомним.
О. Гавриленко
Хатынь
Земля Хатыни, как дождём,
Невинных кровью пропиталась.
Жизнь многих тысяч день за днём,
В расстрельных ямах тлеть осталась…
Здесь жертв репрессий – Пантеон!
Поляков, русских, немцев кости…
Здесь соль земли – немолчный стон.
Не спят хозяева и гости.
Безумство злобных палачей,
Разгул мятежных классоборов,
И Русь – за светлый мир идей,
Железным скована забором!
М. Бронников
* * *
Над Хатынью – колокольный звон,
Словно стон и крик в дыму чадящем;
Все, кто здесь пройдёт, отдаст поклон
Чёрным трубам из земли торчащим.
Изверги согнали стариков,
Малых деток, женщин не щадили.
Нёсся жуткий плач со всех сторон,
То сжигали тех людей живыми.
Едкий дым всё горло им сжимал.
Дети, женщины в огне метались,
И повсюду, крик и стон стоял.
Это люди в пепел превращались.
Сколько жизней унесла война?!
Кровью, потом почва пропиталась.
И звонят, звонят колокола!
Нет войны! А боль в сердцах осталась.
Над полями ветер разнесёт
Пепел зверски заживо сожжённых.
Колокольный звон нам пропоёт
Стоном, криком, воплем обречённых.
Вновь цветут и радуют поля,
Радует нас колосом пшеница.
С колен встала Родина моя,
Чтобы варварам не покориться.
И звонят, звонят колокола!
Крик и стон разносятся повсюду.
В колокольном звоне слышу я,
Как кричат, в огне сгорая люди.
Над Хатынью – колокольный звон.
Вторят ему рощи и поля.
Все, кто здесь пройдёт, отдаст поклон.
Скорбь земли!
Скорбь наша!
Скорбь моя!
Автор неизвестен
* * *
Где вы, девушки?.. Рвали цветы вы тут.
Не встречать вам хатынское лето.
Лишь ромашки над вами цветут, цветут,
Но самим не нарвать вам букета.
Разоренных немало я видел сёл,
Брёл по выжженным, чёрным посевам,
Но Хатынь из конца я в конец прошёл
С болью в сердце, с тоской и гневом.
* * *
Вот деревня Хатынь…
Где дома, плетни?
Только трубы печные вокруг одни.
Только трубы да медные колокола:
Голоса всех сгоревших Хатынь обрела:
– Я со…жжён… Мы сго…ре…ли..
И снова звон:
– Я сго…рел. Я – то…же. Со…жжён! Со…жжён!
Снова вспыхнет Хатынь, озаряя мир,
Крик исторгнет из каменной груди,
Если в мирном уюте своих квартир
Про неё забудете, люди!
* * *
Сердце смолкло навеки – остался стон.
Нет жилища, что стало бы храмом.
Вы сгорели.
Остался список имён –
Буквы золотом врезаны в мрамор.
Нет жилища… и где же его жилец?
Хоть бы пепел остался холодный.
Даже нету могилы… Скупой чабрец
Да полынь на равнине бесплодной.
(Автор неизвестен)
Песни:
Хатынь
Музыка: И. Лученок
Исп.: ВИА «Песняры»
Застыли в суровом молчанье леса.
Как руки сгоревших, торчат в небеса
Трубы печей Хатыни,
Трубы печей Хатыни.
Динь-динь, стонет Хатынь,
Болью людской дымится.
Звонами-стонами снова Хатынь
В наши сердца стучится.
Над этой землею каждой весной
Криком кричат журавли и поныне,
Дыма глотнув Хатыни,
Дыма глотнув Хатыни.
Динь-динь, стонет Хатынь,
Болью людской дымится.
Звонами-стонами снова Хатынь
В наши сердца стучится.
Над миром века
Будут плыть облака,
На землю роняя дождиком синим
Слёзы детей Хатыни,
Слёзы детей Хатыни.
Стой, человек! Море, застынь!
Замрите в полёте, птицы!
Смотрит Хатынь, смотрит Хатынь
Вечным огнём нам в лица,
Смотрит живым нам в лица!
Застыли в суровом молчанье леса.
Как руки сгоревших, торчат в небеса
Трубы печей Хатыни, трубы печей Хатыни.
Динь-динь, стонет Хатынь,
Болью людской дымится.
Звонами-стонами снова Хатынь
В наши сердца стучится.
Динь-динь, стонет Хатынь,
Динь-динь, стонет Хатынь,
Динь-динь, стонет Хатынь,
Динь-динь, стонет Хатынь…
Г. Петренко
Соловьи Хатыни
Музыка: И. Лученок
Давно прошла пора суровая,
Но в памяти горит она,
И сон-трава восходит новая,
Когда приходит в мир весна.
А сердце… Сердце снова чувствует
Сквозь ту печаль приход любви,
И вновь поют, поют без устали
Моей Хатыни,
Моей Хатыни,
Моей святыни
Соловьи.
Ах, соловьи, вы птицы вешние,
Вы снились нам среди зимы.
Так спойте же нам песни вечные
Про тех, кого не знали мы!
А сердце… Сердце снова чувствует
Сквозь ту печаль приход любви,
И вновь поют, поют без устали
Моей Хатыни,
Моей Хатыни,
Моей святыни
Соловьи.
Да будет вечный мир под звездами,
Чтоб землю жизнью напоить!
А в белых рощах, синем воздухе
Пусть нас тревожат соловьи!
А сердце… Сердце снова чувствует
Сквозь ту печаль приход любви,
И вновь поют, поют без устали
Моей Хатыни,
Моей Хатыни,
Моей святыни
Соловьи.
Н. Тулупова (Русский текст В. Лазарев)
Над Хатынью колокола
Музыка: И. Мельник
Ветер сладко пахнет гречихой,
Ветер горько пахнет полынью.
Ты не думай, что в мире тихо.
Слышишь звон-перезвон над Хатынью?
В небе стаи парили крылаты,
Вился белый дымок над хатой,
Просыхали хлеба на гумне,
Ночью травы шептали во сне.
И протяжно девушки пели,
И тихонько колодцы скрипели.
И горька, да, горька полынь...
Что случилось с тобою, Хатынь?
Больше хлеба нет на гумне,
Вся Хатынь, вся деревня в огне.
Крик до неба, детский плач.
Сжёг деревню фашистский палач.
Только песня, она не мертва.
Зелена, как и прежде, трава.
Только жизнь не сожжёшь до тла.
Над Хатынью колокола,
Бом, бом, бом, бом...
И. Токмакова
Хатынь
Музыка: В. Шарапов
Исп. «Песняры»
Курлычет подбитый журавль у дороги –
В открытые выси ему не взлететь:
Его, словно пленника, зло и жестоко,
С размаху хлестнула фашистская плеть...
И память в крови человеческой тонет;
Пришедший сюда, ты замри и застынь...
Вы слышите, люди – пылает и стонет,
Покрытая пеплом, деревня Хатынь...
До нас голоса издалёка доходят –
Их имена не истлеют в веках;
Из пламени старец казнённый выходит
С убитым ребёнком в сожжённых руках...
И, напрягая последние жилы,
Встают над безмолвьем спалённых полей
Сто сорок девять поверженных жизней,
Сто сорок девять сгоревших людей!
Р. Козырев и Ю. Волков
В Хатыни
Музыка: В. Соколов
Бам, бом, бам, бом, бом,
бам, бом, бам, бом, бам, бом...
Звонн... звонн...звонн...
звонн...звонн...звонн...
Здесь сердце тревожное бьётся,
Как раненый пульс тишины.
Здесь чаши бетонных колодцев
Слезами людскими полны.
Как запахом горькой полыни,
Степная безбрежность полна.
В Хатыни, в Хатыни, в Хатыни
Война, бесконечно война.
Здесь трубы, как свечи погибшим,
Из плиток могильных стена.
Бессонным набатом гудящим
Здесь ветра упругость полна.
Пролитая кровь не застынет,
Летит за весною весна.
В Хатыни, в Хатыни, в Хатыни
Война, бесконечно война.
Здесь символ живых – три берёзки
У вечного стали огня.
Вокруг земляничная россыпь,
И солнца деревня полна.
Но смех здесь ребячий не вспыхнет,
От галстуков ала стена.
В Хатыни, в Хатыни, в Хатыни
Звон от темна до темна.
Звонами, звонами дали наполнены,
Дали хатынские память хранят.
Дзон, дзон, дзон, дзон, дзон,
Дзон, дзон, дзон, дзон, дзон,
Дзон, звонн...звонн...звонн...звонн...
М. Садовский
Хатынь
Музыка: Л. Воронова Супрун
Здесь перемешан скорбью воздух,
И от золы – горчей полынь,
Бьёт колокольным эхом отзвук
Стучит, как пульс: «Хатынь! Хатынь!»
Кричит предвестник смерти ворон
И под гранитной крышей – стынь,
Здесь каждый столб от горя чёрен
И двадцать шесть звонов… Хатынь.
И… – «Человек непокорённый» –
С ребёнком! – Высшей из святынь,
Стоит, в скульптуру погребённый,
Из камня сердце в нём – Хатынь!..
Тут нет сегодня и нет завтра.
Глухой, гортанный звук пустынь,
В огне багряного заката
Наказ живым несёт Хатынь.
P.S.
На братской могиле
В Хатыни из белого мрамора –
Венец памяти.
На нём – наказ погибших живым:
«Люди добрые, помните:
любили мы жизнь, и Родину нашу, и Вас, дорогие.
Мы сгорели живыми в огне.
Наша просьба ко всем:
пусть скорбь и печаль обернутся
в мужество ваше и силу,
чтобы смогли вы утвердить навечно
мир и покой на земле.
Чтобы отныне нигде и никогда
в вихре пожаров жизнь не умирала!»
Читайте вслух, читайте громко!
Да так, чтоб в памяти храня,
Передавалась боль потомкам
При виде вечного огня…
Л. Воронова Супрун
Хатынь
Музыка: А. Наволоцкий
Запрокинув к небу голову,
тихо молится старик...
Так беззвучно, но не истово
и несётся в небо крик!
Каждый год на этом месте,
он как памятник умолкнувшей войны:
Был тогда ещё совсем мальчишкой,
только время возвращают сны! – 2 раза
Как немцы цепью шли из леса
и загоняя как коров
Прикладами и сапогами
людей согнали со дворов
Приказ о смерти зачитали,
всем приказали обувь снять
Не смог красивую девчушку
фашист у матери отнять
Хатынь горит в сердцах людских,
Над перелесьем и полями!
Не хватит слёз оплакать их –
Детей, что били сапогами!
И стынет кровь в сердцах людей
И даже Бог закрыл лицо руками,
Но стену разорвав ногтями...
(Молили: выпусти детей) – 3 раза
Сверкает в небе самолёт, шумят леса,
влюблённые спешат
Но никогда не позабыть нам,
ребёнка умирающего взгляд...
Как встал седой мальчишка на колени,
как горсть золы к своей груди прижал,
Оскалив волком десны, выгнув спину,
на Бога страшным криком закричал! – 2 раза
В оконце бросила младенца...
мать, обезумев от огня!
Смеялись нелюди с крестами,
жар от пожарища кляня!
Не чувствуя дождя, не слыша ветра,
Старик тихонько на колени встал,
Спустя года, спустя столетья, спустя века,
«Земля и бог»! – кричал!
Хатынь горит в сердцах людских,
Над перелесьем и полями!
Не хватит слёз оплакать их-
Детей, что били сапогами!
И стынет кровь в сердцах людей
И даже Бог закрыл лицо руками,
Но стену разорвав ногтями...
(Молили: выпусти детей) – 3 раза
А. Наволоцкий
Колокола Хатыни
Музыка: К. Сивец
Звон колоколов – это плач…
Сколько лет минуло с тех пор,
Как фашистский, злобный палач
Разводил в Хатыни костер?
Не березою, не ольхой
Полыхало пламя его,
А невинной плотью людской,
Бога ужаснув самого!
И поныне,
Звонят колокола Хатыни,
Звонят, сердца в груди сжимая,
Минуты памяти считая
Минуты памяти считая…
Бился плач о стены печи
Дверь сдалась под натиском тел,
А за ней «в ружье» палачи
Учинили людям расстрел…
Матери сходили с ума,
Обнимая мертвых детей
Туман,
Черный дым – туман
Хохотал,
Тысячей страстей!..
«Святый Боже,
Милый Боже!
Разве ж так глумиться можно?! –
Потерять родного сына –
Под рубахой сердце стынет…
Вьется дым над пепелищем,
Уцелев, остался нищим
Без родных, друзей,
Без сына…
Ах, беда моя, кручина…»
К. Сивец
Хатынь
Музыка: Д. Лик
Здесь колокол звучит, как траурный набат,
И трубы от печей, свечами встали в ряд.
Здесь больше не слышны, молитвы голосов.
Им смерть закрыла рты на каменный засов.
В обугленных руках, несёт дитя старик,
И взгляд его немой, тоской в сердца проник.
Здесь всюду боль и стон, и крик людской в ушах,
Тут смерть стоит с косой, на русских черепах.
Это слово Хатынь,
В нашей памяти тлеет.
Это страшная быль,
От неё жаром веет.
Скорбью колокол бил,
Памятуя то слово.
В каждом взгляде... Хатынь!
В каждом сердце... Хатынь!
В нас стучит... Метрономом!
Вам это не понять и нам не объяснить,
Как можно убивать того, кто хочет жить.
На выжженной земле, отметины костров,
Здесь заживо сожгли, детей и стариков.
Зачем твоих людей, хотели истребить?
И почему нельзя, всем людям в мире жить?
Как купол над тобой, сияет неба синь.
Скажи, за что дотла тебя сожгли Хатынь?
Это слово Хатынь,
В нашей памяти тлеет.
Это страшная быль,
От неё жаром веет.
Скорбью колокол бил,
Памятуя то слово.
В каждом взгляде... Хатынь!
В каждом сердце... Хатынь!
В нас стучит... Метрономом!
С. Кондратенко, Д. Лик
Хатынь
Музыка: М. Смирнова
Море людской боли –
– Грозный палач судеб.
Против своей воли
В пламя ушли люди.
Враг не сломил души.
Души, они святы,
К вере ушли лучшей.
Будет за всё плата!
На бронзовых табличках имена,
И тот пожар вовеки не остынет,
Напоминая всем живущим нам
О боли и страданиях Хатыни.
Память нужна людям,
Хоть бередит раны.
Мы вспоминать будем.
Тех, кто ушёл рано.
Рано попал в вечность,
К жизни стремясь сильно.
Время не всё лечит,
Но придаёт силы.
На бронзовых табличках имена,
И тот пожар вовеки не остынет,
Напоминая всем живущим нам
О боли и страданиях Хатыни.
Мир на земле нашей
Убережём, если
Вспомнит Хатынь каждый,
Чтоб уцелеть вместе.
Скажем войне страшной
Грозное «нет», люди.
Вечный огонь павших
Свято хранить будем.
На бронзовых табличках имена,
И тот пожар вовеки не остынет,
Напоминая всем живущим нам
О боли и страданиях Хатыни.
М. Смирнова
Антон Белевич Из книги: «Хатынь: боль и гнев»
Слушайте, люди!
К вашим сердцам
обращаются колокола
Хатыни.
С гневом и болью
рассказывают они
о трагедии этой деревни.
22 марта 1943 года
отряд фашистских
захватчиков
окружил деревню.
Все жители– старики,
женщины, дети –
были согнаны в сарай
и заживо сожжены.
Фашистские варвары
превратили в руины
209 белорусских городов
и городских поселков,
9200 сел и деревень.
В сотнях из них были
уничтожены мирные жители.
От рук оккупантов
в Белоруссии пало
2 миллиона 230 тысяч
советских граждан.
Это никогда
не будет забыто!
Черное утро
Страшная трагедия Хатыни свершилась
мартовским утром 1943 года. Отшумел метелями февраль. Уже не в валенках – в
сапогах шагал по лужицам, по первым проталинам март. Он позвал из теплых краев
скворцов, чибисов, жаворонков. Молодой смолкой-живицей заживлял раны от пуль на
соснах и елях. Белоствольные березы набухали соком. Правда, кукушки еще не было
слышно. Она прилетит, когда оденется листвою старый, с корявой корою дуб. А в
остальном март не мешкал, пришел, долгожданный, в отведенную ему пору. Ему,
веселому, гомонливому первому месяцу весны, радовались луга и поля, леса и
птицы, деревни и люди. Но чуялась в вешних звуках и запахах какая-то тревога.
Словно неуловимый, таинственный призрак беды навис над Хатынью. Может, из
дальних деревень Логойщины ветер пригнал, принес сюда это ощущение тревоги и
настороженности? А может, то был запах гари? До Хатыни доходили вести, что
оккупанты много уже сожгли деревень и сел. Словом, никогда еще не было так
тоскливо и маятно жителям Хатыни, как в то мартовское утро.
– Что-то у меня нынче душа не на месте, –
говорил соседу старый колхозник Константин Устинович Карабан. – Недоброе чует
душа. Слышите, собака воет? С чего бы это? А еще, гляньте: кота нет в хате. Где
кот? Еще вчера вечером подался куда-то из дому и нет. А что это? Примета.
Недобрый знак. Быть какой-то беде. От нее кот и удрал.
– Не выдумывай пустого, Устиныч, – успокаивал
старика сосед, а у самого тревожно билось сердце. И он, тоже не молодой, сухой,
как щепка, дед Андрей, верил в стародавние народные приметы. Да и то сказать:
во всем увидишь примету, коли беда рядом ходит. И у него, у деда Андрея, в
хлеву все утро мычит да мычит корова, словно бы выскочить, удрать хочет из
хлева. «Чего она, спрашивается, мычит? – думает Андрей Иванович. – Ой, дурной
знак. Скотина, она чует. Наперед, нутром чует какую– либо перемену или беду...
Вот, опять мычит».
А старый Карабан возьми и расскажи, какой ему
приснился сон:
Вышел в поле – расцветает лен,
Да не синий лен –
Кровавый лен.
Я иду распаханной межою,
Вижу: бор встает передо мною,
Не зеленый бор –
Кровавый бор
Дышит мне в лицо каленым жаром,
И чабрец, что стлался, как ковер,
Вымело дыханием пожара...
Я-то в сны не верю ни на грош,
Только этот в душу пал тревогой...
Стекла в окнах пронимает дрожь,
Загудела стылая дорога.
Налетели, нахлынули каратели.
В то мартовское утро оккупанты велели жителям
окрестных деревень взять топоры, пилы и выйти к шоссе Логойск – Плещеницы. А
зачем туда согнали людей? Что им там делать?
Михаил Иосифович Лис из деревни Козыри
рассказывал:
– Оккупанты очень боялись партизан. И не зря:
те нападали на них и днем и ночью. Много лесные солдаты подорвали вражеских
автомашин, танков, мотоциклов на шоссе Логойск – Плещеницы. Костью в горле
стала для фашистов эта дорога, к которой подступают с обеих сторон густые
кусты, березняки, ельники да сосняки. Есть где укрыться партизанам. Бьют из
засад, жизни не дают народные мстители фашистам. Каждый куст, каждое дерево
стреляют. Нам и приказали: спилить деревья, вырубить кусты на двести метров от
дороги. Будто это спасет гадов! Всех лесов не спилишь, не вырубишь!
Рубанули партизаны в то утро по фашистам. Те
ехали из Плещениц. Вражеская колонна с легковой машиной впереди, а за нею –
грузовики. Ехали гитлеровцы грабить, добро людское хватать. А тут из лесу
раздались выстрелы: партизаны стреляли по фашистам. А когда стрельба стихла,
гитлеровцы – к нам: «Партизаны! Партизаны! Всех перестреляем!» Велели нам
бросить топоры, пилы и под конвоем погнали в сторону Плещениц. Навстречу ехало
несколько автомашин. Солдаты и полицаи с ходу открыли огонь по
крестьянам-лесорубам. Я крикнул: «Разбегайтесь! Скорее в лес!» Много наших
тогда погибло. Мне удалось спастись. Позже стало известно, что стреляли в лесорубов
каратели, ехавшие в Хатынь...
Налетел и, нахлынули... Все люди были в
деревне, не успели еще разойтись по делам, когда в Хатынь ворвалось на машинах
около трехсот карателей. Командовал ими эсэсовец, лютый палач Дирлевангер,
давно уже купанный в людской крови, умывшийся слезами вдов и сирот, девчат и
матерей. Он приказал всех хатынцев выгнать из хат на деревенскую улицу.
Солдаты, вооруженные автоматами, пулеметами, гранатами, в стальных касках,
тяжелыми сапогами затопали, загремели по дворам, по хатам, по амбарам и сараям.
В каждую щель, в каждый закуток заглядывали. Всех гнали на улицу: мужчин,
стариков, женщин, детишек, больных и слабых старух. Кто успел обуться, а кто и
босиком. Тех, у кого старость или болезнь отняли ноги, вели под руки соседи и
близкие; тех, кто еще не научился ходить, несли на руках.
– Шнель! Шнель! – подгоняли прикладами людей
каратели.
Несла на руках грудного младенца Вера
Яскевич. Это был ее первенец. Бессловесный, он еще не мог спросить, куда мама
идет, куда несет его. Он не видел, что мама словно окаменела, не видел ужаса в
ее глазах. А ей казалось, что сынок все понимает, что он тоже чует неминучую
беду, потому так и прижался к ее груди, притаился под платком. «И куда же нас
гонят? – думает объятая горем молодая мать. – Что эти злыдни с нами сделают?»
– Шнель! Шнель! – тычут каратели прикладами в
спины людей. Уже всех в одну толпу собрали, всех подряд загоняют в овин. А в
толпе уже слышны причитания:
– Боже милостивый, сжалься, пощади! Нас же на
смерть гонят. Сожгут нас в этом овине. Ой, беда, беда!
Невыносимой болью полоснул этот крик по
сердцу молодой матери. Она все прижимала к себе сыночка, платком его
прикрывала, будто платок мог заслонить его, маленького, слабенького от смерти.
«Неужто и его, моего жавороночка, не
пожалеют? – думала в отчаянии мать. – Неужто убьют или спалят его, моего
соколика ясного?»
– Ах, горюшко-горе, сыночек родной!
Сухими губами шептала –
А может, не станут они над тобой
Глумиться?.. Ты прожил так мало!
Не видел, как вишня весенней порой,
Как груша в саду расцветала;
Не слышал, как трубно кричат журавли,
Как годы пророчит кукушка,
Не знаешь ты запахов талой земли
И теплой коры на опушке;
Ни разу еще не промчался верхом
За ветром вдогонку в ночное,
Не ел, согреваясь под осень костром,
Печеной картошки с золою.
Ну, хоть бы одни истоптал сапоги,
Прочел бы хоть первую книжку...
Ты слышишь, наш татка! Приди! Помоги!
Спаси не меня – так сынишку.
Шевелились призывно губы, а сердце трепетало,
выстукивало в груди: нет, никто не придет, не спасет маленького. Сама спасай,
ты – мать! И она стала потихоньку, с упрямством отчаянья проталкиваться сквозь
толпу – к заборам, к голым кустикам вишенника, крыжовника по ту сторону
заборов: «А может, спасу тебя, родимый мой? А может, выберемся, уйдем от беды?»
И она, прижимая младенца к груди, бросилась бежать. Вдогонку за нею кинулся
рослый солдат. Схватил за руку, поволок назад, толкнул в самую гущу толпы,
приближавшейся к овину.
Как слепого лирника, вели люди под руки
Иосифа Ивановича Рудака. Не столько годы, сколько давняя болезнь скрутила его,
приковала к постели. Прикладами подняли Иосифа Ивановича каратели.
– Шнель! Шнель!
В ноги им бросилась его жена, сухонькая,
изведенная горем бабушка Прасковья.
– А куда ж вы его забираете, куда тащите
больного, старого? Зачем же вам сухие кости? – просила-молила Прасковья. –
Дайте человеку помереть спокойно в родной хате.
– Он сгорит! – гаркнул фашист. – И ты
сгоришь! Всех – в огонь! Партизаны!
Партизаны... Это они-то, старые, больные, в
чем дух держится, – партизаны? А эти чумазые, мал мала меньше детишки Иосифа
Барановского – тоже партизаны? Самого младшего Барановский нес на руках.
Остальные, – а их было семеро мальчуганов и девчушек, – как гусята за гусыней,
шли за матерью. Они испуганными глазенками заглядывали в ее застывшие, выплаканные
глаза, сами плакали, грязными кулачками утирали слезы. Те, что постарше, с
тревогой глядели на вооруженных солдат, подталкивали мать, тихо шептали:
– Бежим, мама.
А куда бежать? Стволы пулеметов, автоматов
нацелены в спины. Смерть глядит и в лица людям. Не убежать, не защититься, не
спастись от нее, неумолимой...
Уже говорилось, что в то мартовское утро все
хатынцы оставались в деревне: никто не поехал валить, рубить в лесу сухостой на
дрова, никто не возил из хлевов навоз на поле, и в Борисов никто не поехал, не
повез яиц, сала в обмен на соль. Не было в то утро дома одного Ивана Яскевича.
Он на рассвете пошел в лес за хворостом. Нечем было топить. В холодной печи не
сваришь картошки, лепешки ржаной не испечешь. А голод, как говорится, не тетка.
Когда каратели направились к хате Ивана
Яскевича, его восьмилетняя дочь Лена, заметив их еще на улице, через окно
выскочила во двор и притаилась в одном ей известном укромном местечке. Солдаты
в дом, а она – в огород. Девочка уже не слышала, о чем говорили фашисты, не
видела, что они делали в хате. Лена бежала в лес, чтобы разыскать отца,
рассказать ему, что в Хатыни фашисты, что они забирают коров, свиней, кур, что
они убивают людей, что ему, папочке, не надо идти домой, а лучше переждать,
походить по лесу, пока эти бандиты не уедут из Хатыни. Задами, через огороды
бежит девочка: «Скорей, скорей нужно бежать! Как бы папа не вышел, не показался
из лесу». Вот и лес уже рядом. И тут-то ее заметили каратели. Они стали
стрелять в девочку. А она, верткая, резвая, как ласточка, то за кустиком
скроется, то, глядишь, в борозду упадет – никак в нее не попасть.
– Это чертенок какой-то, а не девчонка! Пули
догнать не могут! – бесились солдаты. Тогда один долговязый бросился за Леной
вдогонку. Куда было тягаться малышке с этим верзилой! Догнал, выстрелил... И
произошло это на глазах у Ивана Яскевича. Как раз в эту секунду он вышел из
лесу и увидел, узнал свою Ленку. Увидел, как она подломилась, упала наземь.
Сперва он стоял, онемев, потом бросился к своей дочушке.
– Ленка! Лена, родименькая, не умирай!..
Склонился, взял ее на руки, прижал, окровавленную, к груди. Она уже и не
дышала, а он все твердил:
– Лена, доченька, не умирай!..
Умерла Лена у него на руках. Он положил ее
возле куста ракиты, еще постоял какое-то время, глядя на дочь, потом с топором
ринулся на фашистов. Они, тренированные, профессиональные убийцы, ловко
прикладами выбили у него из рук топор, скрутили Ивана и поволокли к овину. А в
овине – полно людей: мужчин, женщин, стариков и старух, грудных детей и подростков.
Начиналась самая страшная часть трагедии. О
ней позднее уже рассказывал Иосиф Иосифович Каминский, тот самый Каминский, что
добывал в Борисове соль и махорку для партизан, единственный взрослый житель
Хатыни, чудом спасшийся в тот жуткий день, не сгоревший вместе со всеми.
Вот его рассказ – ранящая, жгучая история,
страшная, полная трагизма повесть.
– Попы и церковные книги толкуют, будто на
том свете есть рай и ад. Святым – рай, грешникам – ад, пекло. Я– не святой, в
рай меня не пустят, – горько усмехался старый, седой, с изборожденным морщинами
лицом человек. – Я и не грешник, а в пекле довелось побывать. И было это не на
том свете, а в нашей Хатыни. Ой, люди добрые, что это было за пекло! Не приведи
вам увидеть такое...
Я прошу старого человека, живым выбравшегося
из кромешного ада, подробнее рассказать о трагедии. Он долго сидит молча,
ссутулив плечи, в глазах его вижу хмуринки непреходящей тоски.
– Вот не могу говорить, и все тут. Не могу, –
разводит он руками. – Как вспомню – сердце разрывается. Не поверите, душа моя и
по сей день плачет.
Вижу у него на веках слезы. Голос дрожит,
срывается.
– Меня, жену и детей наших немцы гонят к
овину. А там – вопли, крики. Голосят женщины, плачут дети, а вокруг –
вооруженные солдаты. Стоят, курят, посмеиваются. Кому горе, а кому – радость.
Иду, а ноги тяжелые стали, не слушаются.
– Шнель! Шнель! – орет солдат и прикладом
автомата мне – в спину! Я упал, но тотчас поднялся: слыхал, что эти гады лютые
пристреливают слабых, кто идти не может, там, где они упадут. Плетусь дальше, в
глазах темно. Бог ты мой! На пороге своего дома, раскинув руки, лежит в луже
крови мой брат Иван. Я к нему, а меня снова прикладом в спину:
– Шнель! Шнель!
И больно, и горько до слез. А небо над
головой широкое, жаворонки заливаются... Вот, – думаю, – пришла, видно, моя
пора распрощаться с этим небом, с жаворонками. Может, последний раз рядом иду с
женой своей, последний раз деток вижу...
Смолкает, секунду-другую в тяжком раздумье
сидит придавленный горем седой человек.
– Поклонился Хатыни: прощай, родимая!
Поклонился солнцу: прощай, ясное! Поклонился людям. Погладил по головкам детей:
не обессудьте, родные, что не могу вас спасти, заслонить от смерти лютой,
Загнали нас всех в овин, а в том овине под
крышей летают голуби. Через круглую дыру под коньком вылетают, прилетают,
воркуют в гнездах-лубянках, в лозовых лукошках, повешенных под крышей. Люди
добрые, как я в те горькие минуты завидовал голубям: они могут прилететь, могут
вылететь. А я, жена моя и дети, родичи и соседи – в ловушке. И не выйти нам из
нее на волю. Только туда все еще с воли пригоняют наших людей. Гляжу– втолкнули
соседей моих, Рудакова, бригадира Савелия Жидовича с женой и малыми детишками.
Гляжу– ведут, вталкивают в овин Иосифа Барановского, жену его и восьмерых детей
– кто побольше, кто поменьше. Они к матери льнут, у отца на ногах виснут –
спасите, не дайте погибнуть. А что те сделают? Кто их самих спасет? Некому было
спасать, – вздыхает Иосиф Каминский. – Беда. Мука лютая... Гляжу – ведут,
швыряют в овин Александра Новицкого, жену его и деток. Семеро детей у Новицких.
Тесно, душно стало в холодном, просторном
овине. Некого больше гнать, всех хатынцев вместил пустой сараище. Проскрипели,
затворились снаружи ворота. «Что же дальше будет? – думаю. – Может, подержат да
и выпустят? Может, погонят нас куда-нибудь?» А Барановская Анна, мать восьмерых
детей, рыдает, голосит: «Ой, беда, беда, деточки! Не выбраться нам из этой
могилы. А никто-то нас не выпустит на свет белый. А чем же мы бога прогневали?
А разве мы кому худое делали? Ой, беда, беда, деточки!..»
И вдруг эти причитания прервал жуткий крик:
– Горим!..
Горьким дымом запахло в овине. С крыши
посыпались искры. «Все, – ужаснулся я, – прощай, белый свет!» А пламя уже
снаружи пролизало, проточило соломенную крышу. Люди бросились к воротам. Стали
колотить ногами, плечами навалились. Затрещали ворота, распахнулись. Свежим
ветром дохнуло в овин, свинцовым ливнем хлестнуло... Люди назад ринулись, в
овин, а на них уже падали охапки горящей соломы, дышавшие огнем стропила,
жерди... Как в кузнечном горне. Трещат волосы, дымится одежда. Рядом со мною
мой пятнадцатилетний сын Адам. Он что-то мне говорит, а я, хоть убей, ничего не
слышу, только вижу, как рот у него раскрывается. Кричу сыну прямо в ухо: «Под
ногами у людей пробирайся к воротам».
Пополз он, я – за ним. Выползли. Адам вскочил
и, пригнувшись, побежал за овин. Догнали его вражьи пули. Упал сын, подкошенный
очередью из автомата. Горе камнем придавило мне сердце. Бросился я к сыну, а
фашист и по мне очередью. Упал я. Подошел солдат и давай меня сапогами пинать,
прикладом бить. Подумал злыдень, что я уже мертв, что покинула меня живая душа.
А она, в снег втоптанная, пулями пробитая, была еще при мне. Не видел, как тот
солдат отошел от меня. Не видел и не слышал, что творится в том овине и вокруг.
Как сном забылся...
Как сном... В луже крови лежал Иосиф
Иосифович Каминский. Он уже, как говорится, богу душу отдавал, с белым светом
прощался. Он уже не видел и не мог видеть, как догорал овин, как догорали в том
овине дети, догорали их отцы и матери, деды и бабушки, догорала жизнь Хатыни.
Догорала жизнь Хатыни. А каратели еще
расхаживали по дворам, заглядывали в хлева, выгоняли коров и свиней, грузили их
на грузовики. Грабители заходили в опустелые хаты. Из кладовых волокли, грузили
на машины, на подводы велосипеды, швейные машины, кадушки с салом, полотна,
вышитые скатерти и полотенца, кружева, подушки, самовары, даже чугуны и лохани.
Длинный обоз потянулся по дороге на Плещеницы... Искусные, опытные грабители.
Пол-Европы ограбили, шутка ли.
Догорали жизни людей, догорали их доля, их
песни, их мечты и надежды. Занялась уже вся Хатынь. Каратели подожгли деревню,
когда до ниточки, до шерстинки, до зернышка очистили каждую хату.
Горела Хатынь. То черные, то желтые столбы
дыма тянулись в небо. Черные, желтые, синие тучи застили солнце, наводили ужас
на птиц, спешивших улететь подальше от страшного места. Горела Хатынь.
Искристые, длинные языки огня вздымались ввысь, бушевали, плясали дикий танец
над деревней.
– Пожар! – трещали сухие соломенные крыши
хлевов, сараев.
– Пожар! – гулко хлопали черепичные, шиферные
крыши домов, клуба, школы.
– Пожар! – тоскливо, тревожно шумели черные,
обугленные липы, березы, рябины, яблони и вишни.
Пожар сметал, заглатывал все живое и неживое.
День и ночь горела Хатынь, дымилась головешками, поблескивала красными угольями
в горячей золе. Там, где был овин, меж головешек, в серой золе чернели
обгоревшие кости. Зола и пепел. Головешки и кости. Обугленные бревна и
обезображенные трупы. Сто сорок девять живых душ сожрало лютое пламя. Сто сорок
девять живых сердец поглотил лютый пожар.
Еще и назавтра, и на третий день над остывшим
пепелищем стоял густой, тяжелый запах. Ветром его доносило до близких и дальних
деревень, до боров и рощ Логойщины. Не давал дышать этот запах смерти и горя.
Люди вздыхали:
– Ой, беда, беда, сгорела Хатынь, сгорели
хатынцы, все до последнего сгорели.
Люди, сжимая в гневе кулаки, говорили:
– Надо идти в партизаны. Нельзя, грешно
отсиживаться по хатам. Надо идти в партизанские леса, бить лютого ворога.
Выгнать с родной земли пришельцев.
И люди окрестных сел и деревень шли в
партизаны. Росла, крепла, все более грозной делалась всенародная сила.
Живые свидетели
Из мертвых воскрес Иосиф Иосифович Каминский.
Отнесли его к леснику Петру Воронько.
– Не жилец на белом свете этот человек, ой,
не жилец, – горевали, вздыхали женщины, глядя на старого Каминского.
Он, раненый, искалеченный, с переломанными
ребрами, и в самом деле едва дышал, долго не мог с кровати подняться, шагу
ступить.
– Спасу! Будет жить человек! – решительно
сказала Мария Наумовна Анисимова, талантливый местный врач.
И спасла. Вернула его к жизни. Поставила на
ноги Иосифа Иосифовича.
А кто еще остался в живых, кто спасся в то
кровавое, обожженное мартовское утро! Четверо.
Каким-то чудом удалось выскочить из огня
семилетнему Вите Желобковичу. Затрещали, распахнулись ворота овина. Витя,
проворный, смекалистый мальчуган, проскользнул меж людей и со всех ног бросился
бежать. Следом – его мать. Скосили, бросили наземь пули женщину. Упал подле нее
и Витя. Он прижался к матери, затаился. Фашисты думали, что оба они убиты. А
Витя, раненный в руку, тихо лежал возле безмолвной, мертвой матери. Так она
дважды дала сыну жизнь: первый раз – когда родила его на свет, второй – когда
своей смертью защитила от гибели.
Антосик Барановский, мальчонка двенадцати
лет, был ранен в обе ноги, когда убегал из огненного ада. Кусая губы от боли,
он потихоньку отползал, отползал, пока сугроб у забора не скрыл его. Там и
подобрали его добрые люди, вылечили.
Володе Яскевичу было тогда тринадцать. И над
ним смилостивилась судьба. Когда гитлеровцы стали сгонять людей в овин, он
незаметно выскочил со двора и, прячась в садах, в огородах, выбежал в поле.
Володю заметили. Просвистела пуля над головой, а он – в яму. Там прежде был
картофельный бурт. Представляю, как фашист, стрелявший в Володю, хвастал:
«Видали, какой я меткий стрелок! Одним выстрелом на таком расстоянии свалил
мальчишку!» А Володя, затаившись, сидел в яме, пока не стихли рыдания и крики,
пока не прекратилась стрельба. Когда гитлеровцы уехали в Плещеницы, он бросился
в Хатынь. Деревня была вся в огне. Прикрывая свиткой лицо, голову, бежал он по
безлюдной, пустынной улице к своей хате. Но ее уже не было, она сгорела. Ни
единой живой души в Хатыни. Ни отца, ни матери, ни сестрички Зоей... В
смятении, в отчаянье стоял Володя Яскевич. Горький дым, трупный горелый запах
душили мальчишку, а он, задыхаясь, глотая слезы, брел по черной опустелой улице
в чистое поле. «Где отец, мать, где сестра? Может, убежали? – думал Володя. –
Может, они теперь в лесу?»
Вошел в лес. Остановился, прислушался –
тишина, ни звука. Даже птиц не слыхать. От сосны к сосне, от лещины к лещине
идет он, усталый, с пересохшим ртом, голодный. Идет, горемычный, родителей,
сестренку ищет.
– А-у-у!..
Может, услышат, откликнутся родные?
– А-у– у!..
Может, услышат, откликнутся товарищи, соседи?
– А-у-у!..
Может, откликнется хоть одна живая душа?
Не откликнулась живая душа. А уже смеркается.
Легкий мартовский морозец начинает слегка кусаться, прихватывает снег тонким
настом. Хрустит снег под ногами. А ноги гудят, ноют – целый денечек не знали
покоя. Да что ноги – духом пал хлопец, сердце не на месте. «А может, еще
покричать? – думает. – Вечером далеко катится голос. Может, долетит? Может,
услышат?»
– Ма-ма-а!
По шершавому снегу, по ледку в низине
покатился голос, далеким эхом отозвался.
На белой настьшой березе захлопала крыльями,
взлетая, какая-то птица, понесла голос в темную чащу. Молчит, не откликается
человеческими голосами вечерний лес. Жутковато, тоскливо в глухом лесу. «Куда
пойти?
Где искать родных? Может, они к родственникам
в Мокредь подались? Может, там ждут меня?..»
И еще раз напоследок огласил Володя лес
призывным криком.
Спросил у нахмуренных сосен:
– Где мать и отец мои? Живы иль нет?
Что стало с сестричкою Зосей?
Провыл, потревожил вечернюю стынь
В урочище волк одинокий.
И – тихо в лесу.
Так молчала Хатынь...
Свети ему, месяц высокий,
Средь бора дорогу ему укажи,
Которой он хаживал прежде...
Мальчишка шагает,
Мальчишка бежит
Навстречу последней надежде.
Напрасно Володя Яскевич спешил в Мокредь. И
там не нашел он родных. Да и не мог найти: они сгорели в овине, который в тот
вечер еще дымился головешками, дышал горячим пеплом.
А двенадцатилетнего Сашу Желобковича спасла
от смерти... лошадь. Не дала ему сгореть в овине. Дело было так: увидев
гитлеровцев, ехавших на машинах в Хатынь, он стремглав бросился в хату: «Беда,
папа! Фашисты едут. Много-много!»
Петр Антонович Желобкович выскочил во двор.
Там стояла запряженная лошадь. «Заберут, бандиты, лошадь! А как жить без нее?
Лошадь кормит семью. Надо спасать лошадь, любой ценой спасать!» И он сказал
сыну:
– Садись, Сашок, скорей на подводу. Гони к
тетке Марыле в Замостье. Там меня жди...
Саша вскочил на телегу, вожжи – в руки и к
отцу:
– Садись и ты, папа! Удирать нужно.
– Что ты, сынок! – покачал головой отец. – А
на кого же я оставлю хату? Кто корову досмотрит? Хозяйство?
– Вы не задерживайтесь, папа. Скорей в
Замостье.
И затарахтели, загремели колеса по
прихваченной за ночь морозцем дороге. Быстро домчался хлопец до Замостья на
добром коне. Тетка Марыля накормила племянника, лошадь накормила. Рад
мальчишка: «Не досталась фашистам лошадь. Вот она, в теткином хлеву!.. А что
это отца так долго нет? Чего он не приходит? – думает Саша. – Может, в лес
погнал корову, чтоб немцы не увели? А уж лошадь им не увести. Черта с два
найдут! Я спас лошадь!» А отца все нет и нет. Снова подходит Саша к лошади, по
шее гладит, к теплой, мягкой морде щекой прижимается. «Где мой папа, скажи? Что
он там медлит? – как у лучшего друга, спрашивает у лошади мальчик. – Ну, чего
ты молчишь? Что вздыхаешь? А ты не вздыхай, не горюй. Скоро папа придет...»
Не пришел в Замостье Сашин папа. Его сожгли
каратели в овине. Об этом узнали в Замостье назавтра, ранним утром.
Всходило солнце, но не светило оно Саше
Желобковичу: тяжелая туча тоски и скорби закрыла его. В скворечнях посвистывали
скворцы, в небе звенели жаворонки, но не веселили, не радовали они: кровью
обливалось мальчишечье сердце.
Принес Саша сена лошади, а та, словно
разделяя горе своего маленького хозяина, теплой мордой терлась о его плечо, не
прикасалась к рыжей, перестоявшей осоке.
– Ешь, лучшего все равно нет, – уговаривал
мальчик лошадь. – Было получше, да гитлеровцы забрали. Накосила тетка Марыля
лугового сена, с клеверком, насушила, сгребла, в стожок сложила, а фашисты
приехали и увезли стожок. Понимаешь?
И будто поняла лошадь: понюхала ту жесткую
осоку и принялась есть. Мальчик молча стоял рядом, глядел на лошадь, а потом
снова заговорил, стал изливать ей свое горе:
– Нет у меня папы, нет мамы, нет сестры и
брата. Ни одной живой души не осталось в Хатыни. Всех убили, сожгли фашисты.
Всех пеплом развеяли, дымом пустили по белу свету. Понимаешь?
И показалось мальчику, что понимает лошадь.
Наставив волосатое ухо, она внимательно слушала опечаленного хозяина. Саша
гладил ее нежно по шее, говорил:
– Спасибо тебе, милая. Это ты меня спасла от
смерти. Это ты меня вынесла из огня, из пожара. Будем с тобой жить и крепко
будем дружить с тобой, умная моя лошадка...
На этой лошади Саша Желобкович возил в
Замостье дрова из лесу, сено с лугов. На этой лошади маленький пахарь выезжал в
поле, шел за плугом по свежей борозде. На этой лошади мальчик возил снопы. Но
ни разу Саша не заехал на этой лошади на родное пепелище, где уже росла высокая,
словно конопля, крапива, где буйно зеленели лопухи, где чернели задымленные
остовы печей, где на крови и костях, на сером пепле взросло великое всенародное
горе. Не мог, не смел он взглянуть на то место, где сгорела, обратилась в пепел
новая доля Хатыни, где в лютом пламени сгорели надежды Хатыни, где горьким
дымом захлебнулись песни Хатыни...
Шли дни, месяцы. На то черное пепелище не
приходил и Иосиф Иосифович Каминский. Весна отдала косам травы, лето отдало
серпам жито, осень отдала цепам и молотилкам тяжелые снопы, а нога Иосифа
Каминского не ступала на землю, где проложено им столько следов. Отскрипели по
белой дороге полозья, оттрещали и смирились зимние морозы, а старик Каминский
не выходил из деревни Козыри, где он жил, на дорогу, что вела к родной Хатыни.
Под корою в нагретых стволах берез отбушевал сок, миновали черемуховые холода,
отшумели первые весенние ливни, а изможденный, седой как лунь Каминский не
видел, как пробивается, лезет на свет из-под пепла молодая трава, как дикая
лебеда и крапива стелются по пепелищу. Лишь когда оделись зеленой, сочной
листвой не только ясени и клены, но и медлительные, степенные дубы, серая
кукушка прокуковала, позвала Иосифа Каминского из Козырей в дорогу. Повела она
его за околицу, за березняк и луг. За ту черту, что отделяет зрелую пору от
детства и юности.
Дорога жизни! Не прямая и не легкая она была.
И босиком, и в лаптях, и-позже – в сапогах шел этой дорогой Иосиф Каминский. И
вот теперь, ссутулив плечи, с посошком, с кручиной своей идет он в Хатынь, где
родился, где вырос, где познал и приятную сладость, и полынную горечь жизни. А
дорога бежит, ведет в далекое уже, пусть и не золотое, но незабываемое детство,
в юность, в пору зрелости и в его преклонные годы.
Нет, не назовешь золотым его детство. Но было
в нем немало и таинственного, и романтичного, и заманчивого. Вон в том
березняке он, его ровесники, хатынские ребятишки, еще по рыхлому снегу, по
ледку ходили, под березами лотки, кувшинчики прилаживали. А старый дед Пилип
учил, как лучше поставить те лотки да кувшинчики.
Миновало детство – пришла юность. Черемуховым
холодком и теплым духом смолы-живицы, душистым шмелиным медом на лугу и речною
мятой в сердце, в душу пахнуло от тех далеких лет. Юность! Она и ныне встает
живой явью, напоминает, как он, Иосиф, молодой, крепкий, пригожий парень, идет
с первой на деревне красавицей под венец, как в его хате играют музыканты, а в
свадебном гомоне слышится:
– Горько!
Он наклоняется к своей молодой жене, а она
стыдливо опускает очи, краснеет, отмахивается легким белым платочком. Держится
она, как королева, торжественная, величавая, и в то же время такая близкая,
родная, милая.
– Горько!
А ему ничуть не горько. Очень уж сладки
вишневые губы молодой жены.
– Горько!
А его душа радостью полнится, у него на
сердце поют соловьи, звенят жаворонки.
О далекий, дивный свет тех дней!
Воспоминания уводят дальше и дальше. Вот там,
возле заросшей травою канавки, стояла его горбатая, задымленная, черная
кузница. В той кузнице он пудовым молотом ковал новую долю, колхозный строй
ковал. И новую долю, и колхозный строй полонили, отняли у них фашисты. Стонет
свобода людская, в полон взятая. Надо людей избавить от тяжкого рабства! Надо
сокрушить неволю! И он, бывший кузнец, тихий сельский житель, помогает
вызволить из оков народное счастье. Это ведь он, Иосиф Каминский, привез из
Борисова соль махорку партизанам. Это ведь к нему как-то под вечер в том же
марте зашли лесные солдаты, попросили: «Отец, дай поесть. В блокаде целую
неделю». И он подался в хлев. Там блеяла овца. Одна она и осталась в старом
холодном хлеву. Зарезал он овцу, ободрал, в хату принес.
– Вот, люди добрые, – сказал партизанам. –
Чем богаты, тем и рады. Больше ничего у меня нет.
– А что нам еще нужно! – повеселели
партизаны. – Большое вам спасибо, отец.
А он в чугунах варил, на сковороде жарил
баранину партизанам. Подкрепились они и пошли своей дорогой. А потом на шоссе
Минск – Бегомль засаду устроили. В том бою партизаны много фашистов перебили,
еще больше ранили. А Иосиф Каминский, узнав об этом, очень обрадовался, шутил:
– От моей овцы сила у партизан. Они съели
овцу, а она вона сколько съела фашистов.
– Боевая овца! – смеялись соседи.
Смеялись... А теперь нет их, добрых
товарищей, соседей. И хат их нет. Не в хаты к ним – на пепелище идет Каминский,
не к живым соседям и родне в гости – их праху поклониться идет согбенный горем
человек. Долгая, трудная, постылая дорога. А слева и справа от нее, на
обочинах, в придорожных березняках, сосняках, ельниках– могилы, могилы, могилы.
А в могилах люди. Многих из них знал Иосиф Каминский, с некоторыми дружил,
некоторых сам хоронил, засыпал желтым песком. Шел он, замедляя шаг возле тех
уже заросших травою и цветами могил, и сердце его заходилось от боли.
Еще сильнее сутулясь, шагал Каминский дальше.
Колеи проселочной дороги укрыла душистая ромашка, чабрец, усыпанный
искорками-цветочками, лопушистый цепкий подорожник. Старый человек срывает
крупные сочные листья, прикладывает к своим затянувшимся, но еще щемящим ранам.
Целительная прохлада подорожника слегка унимает жгучую боль.
«Эх, подорожник-трава, горькая голова, –
вздыхает Каминский, стараясь не ступать на зеленые листья. – Незавидна и у тебя
доля, подорожник. Режут тебя колесами повозки, машины, топчут тебя коровы,
кони, люди, а ты терпи, живи, расти. Вот так долю моих дедов, отца моего и
матери топтало вековечное горе, когда были они батраками у графа Тышкевича. Так
топтала мою долю бедность, когда не было еще у нас колхоза, когда я в кузнице
не жатки, не косилки чинил, а кривые серпы, косы. Встал на ноги колхоз – встала
на ноги и моя доля. Так нет же, подрубили ее под корень немецкие пули и
снаряды, сожгли, испепелили ее в огне каратели-фашисты».
В раздумье и печали идет Каминский пепелищем.
Кланяется каждому уцелевшему кустику, каждому деревцу. Верно, и их опалило
пожаром, но – выжили, снова зазеленели, напившись солнца и росы. А как же
напиться ему, старому, больному человеку? Душит его жажда, во рту пересохло, а
воды в колодце не зачерпнешь. Выпил всю воду пожар. Пересохли колодцы. Это
война их иссушила, головешками, золой да обгорелыми костями завалила. Разевают
колодцы пустые, черные пасти.
Черный, как головешка, мучимый жаждой, идет
Каминский туда, где не так давно стояла его хата. Нет хаты– только битый, дымом
насквозь пропитанный кирпич на месте печи да дикий камень фундамента. И все
заросло травою. Но не заросла память. Как наяву увидел Иосиф Иосифович родную
хату. Затем, может, и шел сюда.
А теперь дальше, дальше... Вот здесь была
хата брата Ивана. Он на пороге лежал окровавленный в то мартовское утро. Убили
его каратели... Наконец то, самое страшное место.
Могильный здесь царит покой,
Не пахнет сеном и пенькой,
Не слышно шума старых лип –
Лишь ветра всхлип
Да прясла скрип.
Перевод Д. Осина
Да, вот там, возле этого чудом уцелевшего
прясла, догорал твой сосед Иван Яскевич. На нем не было ни шапки, ни свиты: они
сгорели еще в овине. Горели руки, лицо, горело живое тело. «В снег, в снег!» –
кричал ты соседу. Он уже ничего не слышал. А вот там лежал, истекая кровью,
твой сын Адам, скошенный автоматной очередью. Ты бросился к сыну: «Встань,
бежим, Адаська!» Он чуть шевельнулся, прошептал: «Умираю, папа». И больше ни
слова...
Невмоготу стало Иосифу Каминскому, когда все
это припомнилось, прошло перед глазами. Неведомая сила гнала его прочь,
подальше от пепелища, от жуткого безмолвия, которое угнетало и вселяло страх,
спазмой перехватывало горло. Вот почему он так долго не отваживался сюда
прийти. Вот почему с таким трудом, едва волоча ноги, покидает он это жуткое
место, направляясь в чистое поле.
А за полем синеют леса. Вокруг солнечной
полянки – поросшие вереском березняки, черничные, земляничные, малиновые
дубравы, грибные, самые что ни есть боровиковые боры. Некому собирать ни ягод,
ни грибов. И грибников, и ягодников пожрало лютое пламя, приютили сырые могилы.
Здесь и похоронены они, на этой солнечной полянке.
Над могилами родных, над могилами друзей
стоит Иосиф Каминский. «Как быть, что делать?» Молчат могилы.
Дальше идет человек. Луговая тропинка ныряет
в теплый смолистый бор. Чист, прозрачен воздух, а ему, человеку, несущему в
себе неизбывное горе, тяжко дышать. Дальше, дальше. Лесная тропинка привела в
старый ельник. Духота, какая-то истома разлита в глухом лесу. Еще тоскливее
стало на душе. Присел подле вековой, дуплистой ели.
– Доживаешь, старая? – спрашивает человек у
дерева. – И я доживаю. На покой нам пора. А может, рановато еще?
Молчит, не отвечает ель. Тихо, душно в темном
ельнике. Пусто, глухо на душе.
Сидит, думу думает человек. На шапку, на
землю возле него посыпалась с ели золотистая шелуха от шишки.
– А-а, это ты, белка? Здравствуй, белка! –
встал Каминский. – Что делать, как жить, рыжая?
Черными глазенками поглядела белка на
человека, пощелкала алым пламенем язычка, переметнулась на ветку повыше.
– Тебе что? – размышлял вслух старик. – У
тебя вон хатка в дупле. У тебя дети живы. Не убили, не сожгли твоих друзей и
соседей. А у меня? У меня никого нет. Разве это не мука, разве это жизнь,
белка?
Он рад был поговорить хотя бы с этим шустрым,
веселым зверьком, отвести душу. И верно, словно бы легче ему стало, словно бы
взяла на себя белка частицу его жгучей боли, намотала на свой огненный пушистый
хвост.
А когда уже подходил лугом к Козырям, из-под
ног у него взлетели два чибиса. Они кружились поодаль, кигикали, отводили
человека от гнезда с маленькими птенцами. А он и с чибисами рад был поговорить
и чибисам поведать о своей беде.
«Хорошо вам, вольные птицы, – думал он. – У
вас – крылья. Захотели – прилетели, захотели-улетели. Зацветет гречка, а вы
киг-кига, выпали снега. И полетели за море, в далекие теплые края. А у меня нет
крыльев, да и не нужны они мне. Зачем мне те далекие чужие края? Я туда не
полечу. И вот эти калины не полетят, и вон тот березняк. И дубрава, и бор тоже
не полетят. Они глубоко в родную землю корни пустили. Они и корнями, и листвой
сроднились с этим небом, этим солнцем, этой землею. И я сердцем и душой
сроднился с моим краем, с этим лугом и полем, с реками и лесами... Здесь
родился я, здесь мне и умирать. А зачем умирать? Нет, рано еще умирать! Из
мертвых воскрес, чтобы жить, чтобы добивать лютых ворогов, чтобы отомстить
фашистским нелюдям за Хатынь, за эту израненную землю, за живых и за мертвых.
А наши уже близко. Они идут! Под Витебском и
Оршей гремят орудия. Наши идут! Я их увижу. Еще глядят мои глаза. Мне их не
выкололи фашисты. Они выкололи глаза тому лирнику, что песней своей призывал
гнев и месть на головы врагов, что звал наш народ на великую борьбу против
оккупантов. А он и слепой видит, что творится на белом свете. Сердцем видит.
Душой слышит...
А скажите, чибисы, видали вы, слыхали того
лирника? Есть слух, будто бы он и сейчас ходит по деревням и селам, гневной
песней зовет людей в партизанские леса, ведет партизан рельсы рвать, вражьи
гарнизоны истреблять... Пойду и я за лирником!»
Горячая любовь к Отчизне вливала в него силы,
полнила верой в нашу победу. И все легче ему становилось шагать под закатным
солнцем, а из росной дубравы словно бы слышались отголоски древней былины про
лирника.
...На шорох, на запах несут его ноги:
Была здесь дорога– не видит дороги.
Проходит опушкой, проходит долиной:
Росла здесь калина – не видит калины.
Не видит ракиты, что в поле синела,
И жита не видит, хоть знает – поспело.
И
белая гречка под пологом ночи,
И синюю речку увидеть нет мочи.
И небо и солнце черны, словно сажа...
Беда... Кто слепому дорогу покажет?
На шорох, на запах бредет одиноко,
А песня летит над простором широким:
– Хоть очи не видят – я вижу душою:
Народ мой познался с великой бедою.
Хоть очи не видят – мне сердце сказало,
Что счастье людское в неволе увяло.
Хоть очи не видят – я слышу ушами,
Как доля людская звенит кандалами.
Вставайте же, други, за долю, за счастье,
Вставайте стеной против черной напасти!
В болотные топи, в сырые могилы
Уложим врагов нашей Родины милой,
Мечом и огнем отомстим лиходеям
И пепел проклятый по ветру развеем!
Так легендарный лирник звал народ на великую
борьбу. Да он ли один! Стоустая молва поведала в те суровые дни о полесской
женщине-мученице Маланье, о ее муже Апанасе Корчике, о партизанах, делами
своими стяжавших славу, которой могли бы позавидовать былинные богатыри.
Людская молва рождала песни, былины, легенды.
Бронза. Камень. Скорбь
Хатынь – это суровая народная память, Хатынь
– это бронза, камень, безмерная людская скорбь. По решению Центрального
Комитета Коммунистической партии Белоруссии и правительства республики на месте
Хатыни сооружен мемориальный комплекс. Это вечный памятник погибшим советским
людям, сотням деревень и сел, которые были сожжены, стерты с лица земли
оккупантами.
Торжественно-траурная церемония открытия
комплекса-памятника происходила в Минске. На площади Победы собрались
представители трудящихся всех районов столицы, партийных, советских и
общественных организаций республики, ветераны Великой Отечественной войны. От
Вечного огня у подножия монумента Победы зажгли факел и поднесли его к чаше,
установленной на бронетранспортере. Он в сопровождении почетного эскорта
совершил круг по площади Победы и направился в Хатынь.
Звучат траурные мелодии. Они растут,
возносятся над площадью, над живой людскою рекой, что течет по Ленинскому
проспекту. На медных трубах горит, полыхает солнце, а в сердцах горит, полыхает
негасимый огонь ненависти к лютым извергам, к черной силе, искалечившей,
испепелившей, загнавшей в могилы миллионы и миллионы наших людей. Я вижу
прославленных ветеранов, легендарных борцов за великую Правду, за нашу Свободу.
Широкая людская река несет седого, преклонных лет человека – на груди ордена и
медали, в руке ореховый посошок. Кто он? Идет полуслепой, годами – а может
быть, ранами? – иссушенный старик, идет дальше, дальше, посошком дорогу
нащупывает, а посошок ведет его за город, в поле.
Ведут людскую реку сияющие медные трубы. В
тревожном, похожем на рыдания гуле труб, в скорбной музыке словно бы слышатся
людские проклятия и стоны. И все это многоголосие эхом катится по земле, по
лугам, по лесам Беларуси, испокон веков надежно, твердо стоявшей на западном
рубеже Родины, на границе с чужим, враждебным миром, грудью встречавшей
незваных пришельцев. И в Великую Отечественную войну не стояла она печальной
нищенкой на перекрестке дорог, а поднялась грозною силой, заслонилась от врага
могучими стенами Брестской крепости, партизанскими пущами окружила, обступила
его, сея ужас в разбойничьем стане...
Из Минска, с площади Победы, едет в Хатынь
Вечный огонь.
Сквозь огонек тот синеватый
Не только кровь да боль видны.
Я вижу: грозная расплата
Нашла виновников войны.
Идет чужими городами.
Минует реки и мосты...
А где прошла она, – рядами
Стоят могильные кресты.
А на крестах ржавеют каски –
Напрасно брали их в поход...
Победный май цветет, как в сказке,
И все живое вновь живет.
Из Минска, с площади Победы, едет в Хатынь
Вечный огонь – символ нашей силы, нашего бессмертия. Дорога Минск – Витебск
пролегла сквозь кусты лозы и березняки, сквозь сосняки и ельнички. То на
пригорок взберется, то катится с пригорка вниз. Не так давно была эта дорога –
хуже некуда: булыжник искрошен гусеницами танков, колесами тяжелых орудий.
Теперь здесь зеркальный, гладкий асфальт. Теперь с рассвета до вечерней зари
бегут-спешат по этой дороге легковые машины. В них едут делегации из России, с
Украины, из Грузии, Латвии, Молдавии, из всех республик нашей Родины; едут наши
побратимы из социалистических стран, едут туристы из разных стран. В автобусах,
на грузовиках едут со своими учителями школьники, едут колхозники, рабочие совхозов
и заводов.
Бежит под колеса машин дорога, а справа и
слева – зеленые луга и долины, холмы в кудрявых березках, в жесткой щетине
ельников, лесные солнечные полянки. Осенью они пожелтеют, зазолотятся, станут
задумчивыми и чуть-чуть печальными. А сейчас – солнцем и росами напоены, в
зелень и пестроту цветов разодеты. И надо всем этим, заглушая симфонию моторов,
звенит напев жаворонка, плывут голоса жалейки, слышна то ближе, то дальше юной
души, сенокосной поры песня...
А дорога бежит через Боровляны, Острошицкий
Городок, через Логойск. Здесь она принимает влево и ныряет вскоре в вековые
густые влажные ельники, в смоляные теплые боры, в дубовые, березовые рощи. То с
одной, то с другой стороны из этих лесов выбегают к асфальту узенькие лесные
дорожки: глубокие колеи заросли зеленой муравой, белыми ромашками.
Может, по этой, что справа, а может, по той –
слева – дорожке шли, пробивались к своим те артиллеристы, которые попали было в
окружение и которым показал дорогу из Хатыни старый колхозник? Может, по этой –
в ельнике,– а может, по той – в березняке – дорожке ехал Иосиф Каминский, вез
партизанам махорку и соль из Борисова? Может, вот в той березовой, калиновой
долине, а может, в том холмистом, с ореховым подлеском бору женщина из
Логойска, пожилая мать, своего сына-партизана искала?..
И лес этот слышал, как плакала мать навзрыд в
своем неутешном горе, проклинала фашистских душегубов. И партизаны услыхали
крик ее души, почуяли ее боль.
Не топоры лесорубов
На рассвете стукали, стукали
По стволам в гаю –
Били гадов соколы, соколы
В кровавом бою.
И эхо того боя, и скорбный голос матери
докатились из лесу до фронта, до наших краснозвездных солдат. Они пришли на
Логойщину, пришли выручать своих близких, изгонять оккупантов. Радовались люди,
встречая советских воинов, своих освободителей. И у матери отлегло немного от
сердца. Радостно, душевно обнимала она бойцов и командиров. В лесу, на
вересковой поляне, их встретила.
А в лесу-то зелено, зелено,
И – видать за версту –
Легким пухом белено, белено –
Вереск в позднем цвету.
Еще не побелел вереск, когда из Минска в
Хатынь ехал Вечный огонь. Тогда были белыми, зелеными, розовыми, голубыми от
обилия цветов лесные полянки, лужайки, обочины дороги, что привела на
пятидесятый километр от Минска. Здесь, справа от шоссе, сложен из черных,
словно обугленных венцов-брусьев прямоугольник. На нем большими буквами
выведено одно-единственное слово: ХАТЫНЬ.
Жгучее, полное боли слово. Оно стучит в
сердце, оно повелевает:
– Сверни направо!
И легковые машины, автобусы, грузовики, мотоциклы,
велосипеды, пешеходы сворачивают направо. Теперь здесь новая, отличная дорога.
Давно нет в помине того разъезженного, размытого дождями проселка, что вел в
тихую лесную деревню. Нет и самой деревни. Есть только призрак, символ ее, но и
его я еще не вижу. Он там, дальше, за спиной черного, обугленного человека. А
этот исполинского роста человек словно бы идет мне навстречу, словно бы тихо
говорит мне:
– Видишь, я иду. Я выжил. Я живу в этой
черной бронзовой фигуре. Я на бронзовых руках сына своего держу. Узнаешь, это
он, мой Адасик...
На длинных руках человек держит перед собой
такого же, как сам он, – черного, обугленного мальчика. Голова его запрокинута,
ноги свисают до колен высокого, сутулого человека. Всматриваюсь в морщинистое
лицо старика, в высокий, с залысинами лоб, гляжу на его узловатые, черные, как
корни старого дуба, пальцы. В его облике узнаю того самого крестьянина,
работящего колхозного кузнеца Иосифа Иосифовича Каминского, что в памятный
мартовский день 1943 года чудом выбрался из горящего овина, чтобы прожить еще
три десятка лет.
Бронзовый исполин с мертвым мальчиком на
руках в скорбном молчании глядит на людей, а они подходят, останавливаются,
обступают его и не могут отвести глаз от человека, воскресшего из мертвых.
Бывало, что и он, Иосиф Каминский, остановится возле этой бронзовой фигуры,
постоит, покачает седой головой и тихо скажет:
– Люди... дорогие вы мои... Это – я. А это –
мой сын, мой Адасик...– покажет рукой на черную бронзу и умолкнет: душат его
слезы, спазма сжимает горло. А ему обязательно нужно поведать о той жуткой
трагедии, с добрыми людьми своим горем поделиться. И он дрожащим голосом
негромко ведет рассказ:
«...На мне горит одежда, тело горит, сам я
весь в крови, а к сыну, к Адасику моему, еще как-то подполз. Поднял, а у него
живот пулями перерезан. Умирает Адасик... На руках у меня умер сынок... А меня
сбили злодеи с ног, затоптали в кровавый снег, стукнули прикладом:
– Капут! Готов!
И пошли жечь Хатынь...»
Всю эту страшную правду, эту огромную
трагедию очень точно, умело, тонко передал в бронзе наш талантливый белорусский
скульптор Сергей Селиханов, создав величественную, суровую и скорбную фигуру
старика с мальчиком на руках.
Когда было принято решение создать в Хатыни
мемориал, молодые архитекторы Юрий Градов, Валентин Занкович, Леонид Левин,
известный скульптор Сергей Селиханов и главный инженер проекта Василий
Макаревич нашли наиболее точное решение темы. На конкурсе их проект оказался
лучшим. Суровым языком камня и бронзы сумели они правдиво и сдержанно рассказать
о хатынской трагедии.
За спиной бронзового исполина – черные,
серые, словно подернутые пеплом, припорошенные сажей фундаменты, венцы срубов,
печные трубы – потрескавшиеся, опаленные огнем. На местах, где стояли хаты,
теперь высятся 26 стелл и столько же «срубов» из бетона. Стеллы напоминают
печные трубы. Напоминают...
Тем черным, серым срубам не подняться выше
первого венца; из тех черных труб не потянутся к небу синеватые, белые веселые
дымки. Не теплый запах жилья, а печальный перезвон доносят до меня стеллы-трубы.
– Динь-дон! – слышится от сожженной хаты
старого Каминского.
– Динь-дон!..– подхватывает рыдание другой
колокол.
Слушайте, люди! Слушайте, леса! Слушай,
широкий белый свет! Слушайте!..
Слышали вы в Хатыни
Траурный перезвон?
Кровь от ужаса стынет,
Только раздастся он.
Кажется, ты в пустыне,
Выжжено все дотла –
В той, военной Хатыни
Плачут колокола.
По траве, по молодому житу катится, в сердце
мое проникает печальный, отрешенный от всего земного перезвон. В нем – тоска и
жалоба, слезы и гнев, призыв и надежда.
Стою, прислушиваюсь. Что это? Какие-то новые
мотивы, новые, раскатистые, грозные звуки вплелись в печальный перезвон
колоколов. Живых и мертвых слышатся мне голоса. Гневные голоса, суровые. Они
рассказывают о былом, проклинают войну, взывают к бдительности, к разуму всех
живущих на земле. Много, очень много говорит сердцу набат хатынских колоколов!
Бетонные дорожки проложены там, где были
когда-то улочки Хатыни. С каждой улочки можно было войти во двор, в хату к
соседу. Ни калитки, ни двери хат никогда не запирались. Они, как щедрые сердца,
всегда были открыты для хорошего человека. Калитки и сейчас раскрыты настежь.
Они как бы приглашают: «Входите, пожалуйста. Гостям у нас всегда рады, всегда
рады во двор пустить». Пропустила и меня траурно-черная калитка. Здесь когда-то
была хата Казимира Иотки. Была... На обугленной печной трубе – бронзовая
табличка. На ней столбик имен:
Иотка Казимир – 54 года,
Иотка Елена – 50 лет,
Иотка Альберт – 16 лет,
Иотка Мария – 15 лет,
Иотка Стася – 12 лет,
Иотка Доминик – 5 лет,
Иотка Реня – 4 года,
Иотка Степа – 3 года,
Иотка Юзик – 1 год.
Страшные в своей краткости эпитафии: имя,
возраст. В одной семье девять живых душ загублено... Выкорчевали, уничтожили
родословное дерево фашисты.
Через открытые калитки в другие дворы захожу.
На бронзовых пластинках читаю: Барановский, Барановский, Барановский,
Барановская, Барановская, Барановская... Желобкович, Желобкович, Желобкович,
Желобкович... Каминский, Каминский, Каминский, Каминская, Каминская,
Каминская... Имена, фамилии, возраст... И сверху вниз столбик цифр: столько-то
человек насчитывала семья.
Там, где возле хат стояли лавочки, они стоят
и теперь, только не деревянные, а из черного бетона. Там, где были калитки, – и
теперь калитки, тоже из черного бетона. Там, где был овин, теперь тоже стоит
овин, но не бревенчатый, а из черного мрамора...
Узкая дорожка из белых мраморных плит. Она
ведет к тому черному овину, где фашисты сожгли сто сорок девять человек, в том
числе семьдесят шесть детей. Не выйдут мужчины на луг с косами, не выедут в
поле с плугами. Не возьмут женщины назубренных серпов, не запоют пожнивных
песен. А дети не услышат тех песен, как не услышат и тихой колыбельной.
Горько, смутно на сердце. Горько, больно
читать высеченные на камне слова: «Люди добрые, помните: мы любили жизнь, и
Родину, и вас, дорогие. Мы сгорели заживо в огне. Наша просьба ко всем: пусть
скорбь и печаль обернутся мужеством и силой, чтоб смогли увековечить вы мир и
спокойствие на земле, чтоб нигде и никогда в вихре пожаров жизнь не умирала!»
Кажется, их кровью начертаны эти заветы. Жар их сердец – в цветах, в алых
букетиках гвоздик, что лежат на черных плитах могил.
«Кладбище деревень». Больше девяти тысяч сел
и деревень Беларуси разделили горькую участь Хатыни. Пепел, землю с огненных
братских могил привезли в Хатынь. Урны с той землей легли под камни-памятники
на «Кладбище деревень». Меж «могил» ходят люди. Из близких, из далеких районов
республики сюда пришли, приехали. Печально бродят они по «Кладбищу», свои
деревни, свои села отыскивают. В определенном строгом порядке расположены
«могилы».
Ходит среди них, вглядывается в надписи
высокий, худощавый, с изборожденным морщинами лицом человек. Я и вчера его
видел здесь. Откуда он? Что ищет?
– Семью свою ищу, – слышу ответ. – На фронте
был, а семью фашисты спалили. Деревню-то нашел. Деревня наша Старица. Вот на
той плите написано: Старица...
Старица, Новоселки, Белая Лужа, Зеленый
Лог... Верхнедвинский район. «Могила» деревни Ладеево... В феврале 1943 года
фашисты окружили деревню. Всех мужчин согнали в один крестьянский дом, а женщин
и детей– в колхозный амбар. И сожгли вместе с деревней.
Жабинковский район. «Могила» деревни
Дремлево. Сентябрьским утром 1942 года на автомашинах в Дремлево ворвались
пьяные, остервенелые эсэсовцы. Всех жителей загнали в хлев. С автоматами, с
карабинами, с кинжалами эсэсовцы стали гоняться по дворам за курами, гусями,
поросятами. Ограбив подчистую деревню, фашисты подожгли ее со всех концов.
Деревня сгорела. Было расстреляно, погибло в огне 280 человек, из них 125
детей. Лишь трое обгоревших, израненных ребят – Ермашук Коля, Данилюк Михась и
Юрасик Митя – остались в живых. Чудом спасенные, они – живые свидетели той
кровавой трагедии.
Могут дать свидетельские показания против
фашизма целые районы республики, разрушенные, сожженные дотла. Горькая доля
постигла Освейский и Кричевский, Хойницкий и Бегомльский, Октябрьский и
Любанский районы.
В одном только Суражском районе Витебской
области на территории восьми сельсоветов за июнь 1942 года было разрушено,
предано огню 1918 крестьянских дворов. Каждый камень, каждый кирпич, каждый
порог белорусской хаты кровью и слезами политы были, горем оповиты были в дни
войны.
Об этом говорит, об этом кричит «Кладбище
деревень» в Хатыни. Там тоже горит Вечный огонь – символ неугасаемости жизни,
символ нашей любви к Родине.
А те три березки? Почему их именно три?
Почему не четыре березки глядят на Вечный огонь? Да потому, что каждый
четвертый белорус погиб, сгорел в адском пламени войны. Три березки – тоже
символ. Три березки – глубокий след, жгучее напоминание о войне.
Вдоль мемориала возвышается «Стена памяти».
Она рассказывает, о лагерях смерти в Белорусской республике. Сняв шапки,
опустив головы, полные скорби и гнева проходят люди вдоль черной стены. Ниши в
ней вызывают в памяти зарешеченные окна тюремных камер. Тех камер, в которых
мучились, гибли советские люди. Сотни, тысячи, миллионы людей. Зарешеченные
окна «Стены памяти» напоминают бойницы. Грозные, гневные, беспощадные бойницы.
Люди умирали, но не становились на колени перед врагом, не продавали ему свою
совесть, свои чистые души.
На гранитных выступах читаю: «Здесь
похоронены...» – и цифры, цифры, цифры. Имен, фамилий нет: никакая, самая
длинная стена не вместила бы всех имен жертв фашизма. «Здесь похоронены» – и
цифры, цифры, цифры: 80 тысяч... 100 тысяч... 300 тысяч... Тысячи... Тысячи...
Миллионы... Миллионы...
И словно бы самим горем людским, мукой и
гневом высечены на камне слова: «Родные наши, в печали великой, склонив головы,
стоим перед вами. Вы не покорились лютым убийцам в черные дни фашистского
нашествия. Вы смерть приняли, но огонь сердец ваших, вашей любви к Советской
Родине вовеки неугасим. Память о вас у нас навсегда, как бессмертна наша земля
и как вечно яркое солнце над нею!»
...Нельзя истребить, нельзя выжечь в
человеческой душе стремление к свободе и счастью. Нельзя убить, затоптать,
испепелить людскую память. Нельзя, невозможно!.. Об этом говорит «Стена памяти»
в Хатыни. Это благовестят скорбные хатынские колокола.
Хатынь – это бронза и камень. Хатынь – это
безмерная людская скорбь. Хатынь – это памятник всем пепелищам нашей земли.
Хатынь – символ мужества нашего...
В праздники здесь не пробиться. И людям, и
цветам тесно здесь в памятные дни. Делегации рабочих, колхозников,
интеллигенции, приезжие из союзных республик и зарубежных стран несут цветы,
возлагают венки. Цветы, венки повсюду – у могил, у «Стены памяти», у черных
венцов сожженных хат, у черной фигуры человека с мертвым сыном на руках.
И венкам, и людям тесно здесь в праздники.
Многие легковые машины, автобусы, грузовики останавливаются в лесу, не доезжая
до Хатыни. Там уже хоть отбавляй людей и машин. Там уже меж венков и цветов,
как живые цветы, – пионеры, пионерки в ярких галстуках. Молчаливыми стайками
школьники идут за своими учителями к «Стене памяти», идут на «Кладбище
деревень», идут к черным призракам-трубам. Странные эти трубы: хат нет, печей
нет, а трубы стоят! Негромко позванивают трубы. Что это значит? Как это понять
им, вихрастым озорникам, шустрым ласточкам– девчушкам?
Учителя рассказывают ребятам горькую правду.
Тихие тени ложатся на детские лица, слезой туманятся искристые глаза. Дети
поняли, приняли сердцем страшную правду.
На этих двориках никто не посадит, не
вырастит сада, не поставит улья под яблоней.
На этой лавочке никто не присядет под
вечерней зорькой, не прижмет к груди любимую, не погладит по головке сына или
дочушку.
В этой деревне никогда не будет ни свадьбы,
ни родин, не будут играть гармошки, скрипки, цимбалы, не послышатся песни.
В этом колодце никто и никогда не зачерпнет
воды, не утолит жажду в знойный день... Зной. Жажда... И не напьешься, не
освежишь сухие губы глотком студеной воды. А здесь же четыре колодца. Они
восстановлены точь-в-точь там, где были прежде, пока война их огнем не
иссушила, пеплом и сажей не засыпала. Загляните в эти бетонные колодцы – вы
увидите на дне майоликовые плитки. Они символизируют четыре поры года. Лето,
осень, зима, весна... Трагедия произошла весной. В пору, когда все возвращается
к жизни, здесь остановилась жизнь. Жизнь людей, но не природы. Сквозь воду на
дне колодца вы увидите буйство весенней зелени, яркое летнее солнце, золотой
кленовый лист зрелой осени, пушистую снежинку морозной зимы. Все это своими
глазами видели те, кому никогда больше не видеть ни золотого кленового листа, ни
белой легкой снежинки...
И людям, и цветам тесно здесь в праздники, и
потому как-то в будний день, под вечер, приехал я в Хатынь. Но и в это время
там было людно. Пожилой розовощекий украинец с Полтавщины, его моложавая,
видная, черноглазая жена, их беленькая внучка клали цветы у «Стены памяти».
Потом они ходили вдоль стены, читали надписи, шептали про себя цифры. Может, и
их сын, их Мыкола, за этими железными решетками маялся? Может, в лагере смерти
убили Мыколу, повесили, сожгли?.. В белорусских лесах партизанил Мыкола. Домой
не вернулся. А яки быу гарны хлопец! Трактористом был, кроил плугами жирный
полтавский чернозем. По всей Полтавщине прокатилась его добрая слава. Не пришел
с войны тракторист. И на этой стене не выбито его имя... Платочком смахивает полтавчанка
слезу. Где искать родного Мыколу? Где его могила?
А где могила того сибиряка, того знатного
тигролова Ивана Перунова? Он, не пробившись из вражеского окружения, партизанил
на Витебщине. Из разведки не вернулся смелый, находчивый партизан. Фашисты его
убили. Где же его могила? А может, в лагере смерти его замучили, сожгли?..
Из далекой Уссурийской тайги приехал в Хатынь
отец погибшего партизана. По «Кладбищу деревень» ходит старик. К «Стене памяти»
подошел. Долго стоит он, рослый, плечистый, рыжебородый. Чего он стоит? Может,
пришел поговорить с этой холодной, скорбной стеной? Почему бы и нет? Стена о
многом может поведать чуткому сердцу, изболевшей душе. Вот он и стоит, словно
из могучего кедра высеченный, старый, опытный тигролов, отец тигролова, стоит,
мнет в руках шапку...
Из своих ковыльных степей в Хатынь приехал
калмыцкий поэт Михаил Хонинов. Он тоже в суровые дни попал в окружение на
Могилевщине. Потеряв надежду добраться до своих, Михаил Хонинов много дней и
ночей бродил по лесам – искал партизан. Добрые люди ему сказали, что в тех
лесах должны быть партизаны. А как их найти? Леса да леса кругом, а в каком из
них партизаны? Голодный, ослабший, черный с лица солдат идет из дубравы в
дубраву, из ельника в березняк. Давно последний сухарь догрызен, последняя
щепотка махорки выкурена. И уж так измотался, так изнемог – ноги не слушаются,
за валежины цепляются. Упал на сухой мох под сосной. Лежит, думает: «Что
делать?.. Скажите, сосны, где партизаны? Люди воюют, оккупантов бьют, а я по
лесам, по болотинам, как тот леший, скитаюсь. А у меня же винтовка. Она должна
стрелять...»
И снова встает, бредет дальше. На лесной
полянке подходит к старому пастуху:
– Добрый день, дед!
– День-то ничего, – отвечает пастух. – А сам
ты добрый ли? Вон стрельба, гляжу, у тебя, а чего ж не воюешь?
Обо всех своих приключениях, раздумьях,
скитаниях рассказал солдат старому пастуху. Подобрел тот. Набил трубку табаком,
протянул солдату:
– Кури, хлопче.
Глотнул солдат дыму, а земля под ним кругом
пошла, поплыли перед глазами туманные пятна. Схватился за лозину, чтоб не
упасть.
– А батюшки! – всполошился старик. – С чего ж
это тебя так повело, скрутило?
– С голодухи, отец. Давно хлеба в глаза не
видел.
– Хорошенькое дело! А что ж не сказал сразу?
– Старик достал из кармана завернутую в тряпицу горбушку, отломил половину,
подал солдату:
– Кусай, хлопче. Хорошенькое дело!.. А теперь
слухай...
Поверил старик бойцу, рассказал ему, как
найти лес, где, поговаривают, есть партизаны, а главным начальником у них
какой-то Сидоренко-Солдатенко.
Верно говорил пастух. Нашел Михаил и лес, и
партизан. Тот самый партизанский командир Сидоренко-Солдатенко рассказал мне,
как советского бойца, молодого калмыцкого поэта, принимали в партизаны, как
давал он клятву перед строем...
– Хорошо воевал Саша Черный.
– А кто это – Саша Черный?
– Это и есть Михаил Хонинов, Вы видали, какие
у него черные брови, какой черный курчавый чуб, черные глаза, смуглое лицо? Вот
и прозвали его партизаны «Саша Черный». А душа у него светлая, сердце доброе,
чистое. Боевой партизан, хороший поэт, душа-человек...
Хороший поэт и душа-человек приехал из своей
далекой Элисты в Хатынь. На «Кладбище деревень» он ищет то село, где жил старый
пастух, поделившийся с ним последней горбушкой черствого хлеба, показавший ему
дорогу к партизанам. Нет теперь на Могилевщине того села, нет и того пастуха.
Их земля, их прах теперь на «Кладбище деревень».
– Не могу ходить – ноги подкашиваются, не
могу глядеть – боль глаза застилает, – говорит мой давний друг Михаил Хонинов.
– Душа стонет, сердце кровью обливается, как погляжу на эти немые могилы, на
этого бронзового человека, на эту «Стену памяти». Все это мертво, немо, но все
кричит, болью и гневом входит в душу. Буду об этом писать. Кровью сердца буду
писать про дорогую мне Беларусь, про ее партизан, про живых и мертвых...
Твердо верю – напишет. Нужно ему высказать
свою боль и гнев свой, этому душевному человеку и поэту из далекой ковыльной
степи.
Из далекой степи, из далекой сибирской тайги,
из далекой алмазной Якутии, с далеких янтарных берегов Прибалтики – со всего
белого света едут люди в Хатынь.
Хатынь – памятник трагедии, пережитой всем
человечеством.»
Антон Белевич
Источник: https://www.molodguard.ru/village04.htm
Комментариев нет
Отправить комментарий