Всю жизнь я
пишу эту книгу —
себя ли,
других воскрешу?
По году, по
часу, по мигу
я странную
книгу пишу...
16 февраля — день рождения Семёна Вульфовича Ботвинника (1922—2004), советского поэта, переводчика, фронтовика. Ленинградец, проживший всю жизнь в любимом городе и верно служивший ему в различных ипостасях: участник Великой Отечественной войны, врач, поэт, составитель ленинградских выпусков альманаха «День поэзии»...
Ботвинник — поэт военного поколения, как и М. Дудин, С. Орлов, Г. Гоппе, С. Гудзенко. Военная тема присутствует во всех его поэтических сборниках. По природе он лирик: много стихов о любви, о природе, о материнстве и детстве; о Ленинграде — и довоенном, и блокадном, и послевоенном; стихи о течении времени, о мире, в котором смешались хаос и гармония, жестокость и милосердие. Запоминающиеся и западающие в душу строчки стихов, к которым хочется возвращаться: «Как это долго тянулось, как это быстро прошло...», «О том, что не сбылось, — печалиться не надо: а если бы сбылось? А если бы сбылось?», «Всё доброе выстоит в мире...», «Это осень вступает в права, это город прощается с летом», «О, как я умею молчать о тебе!», «Казалось, так просто — проститься... Простился — и нечем дышать», «Самое горькое — это забвенье», «Единственна эта сосна, единственна эта дорога...», «Терял я подругу и друга, чужою бродил стороной — но поле, звезда и пичуга всегда оставались со мной...», «Наше — кончается. Жизнью детей ныне мы живы...».
Стихи Ботвинника традиционные по форме, без эффектных приемов: их
новизна и самобытность в естественном, личностном восприятии происходящего.
Даниил Гранин писал о них: «Стихи Семена Ботвинника — результат его сугубо
личных переживаний. У него почти не звучит пафос злободневных откликов. Если он
сводит счеты, то скорее с собственной жизнью, чем с современностью. Любовь и
война, друзья и воспоминания, потери, печали, детство, Петербург, словом —
сокровенные состояния души и ее окрестностей. Его не увлекали поиски формы,
эксперимент, можно считать, что он традиционен. Сила его стихов прежде всего в
глубине его понимания человека в современном мире. Он достигает успеха
простотой, а там, где просто, там нужна мысль, нужна свежесть восприятия. Этим
и хороши стихи Семена Ботвинника, это и обеспечивает им завидную прочность.
Вновь и вновь они будут волновать, доставлять радость, грусть, помогая видеть
заново красоту бытия, дружбы, женщины. Лучшие стихи Ботвинника, я уверен, будут
читаться еще многие годы.»
Семён Вульфович Ботвинник родился 16 февраля 1922 года в Петрограде в интеллигентной еврейской семье. Мать была домохозяйкой; отец умер в 1943 году во время эвакуации из блокадного Ленинграда. Стихи начал писать лет с двенадцати, первое стихотворение «Граница» опубликовано в газете «Красная звезда» в 1936 году. С 1938 года стал посещать знаменитый Дом детской литературы, руководимый С.Я. Маршаком. В этом детском клубе с одарёнными ребятами занимались поэты, прозаики, учёные, путешественники — по выражению Маршака «бывалые люди». Два стихотворения Семёна вошли в сборник «Стихи детей» (М.-Л., Детиздат, 1939) воспитанников Дома детской литературы. Поэзию любил, но и призвание к медицине он ощутил с детства: его первыми книгами для самостоятельного чтения стали анатомические атласы, найденные у родственников.
В 1940 году окончил школу и поступил в
Военно-морскую медицинскую академию. С началом Великой Отечественной войны ему
пришлось ненадолго прервать обучение и вступить в Сводный стрелковый батальон
курсантской морской бригады, оборонявшей Ленинград. В первые месяцы войны
оборонял Ленинград в составе бригады морской пехоты, участвовал в пешем
переходе через Ладогу (32 км по льду). А с октября 1941 года работал в
госпитале по приему раненых, ассистируя при операциях.
Высшие учебные заведения эвакуировали из
блокированного города, и ВММА перевели в Киров. Семён продолжил обучение там.
Известна написанная им в 1943 г. перед сдачей экзамена поэма «Сифилиада»
(вполне цензурная), где чёткими стихами описаны симптомы этой болезни и
страшные последствия пренебрежения её лечением. Курсанты и офицеры вспоминают
его курсантские шутки — по поводу скучного предмета, который вёл полковник
Шестов:
Шестов читал до полшестого,
Но мы не слушали Шестова,
Мы знали, ужин нам готов,
Так на фиг сдался нам Шестов!
Или по поводу дисциплинарной борьбы с брюками
«клёш»:
Курсант за клёш последней моды
Задержан был, и патрули
Его по улице Свободы
В комендатуру повели!
В 1943-м курсант-стажёр Ботвинник направлен
на один из военных кораблей Северного флота, где смог вновь вернуться к
изучению лечебного дела и прошёл весь курс за всего два года. В годы войны
Ботвинник неоднократно печатал стихи в газете «Военно-морской врач», «Красный
Балтийский флот», чуть позже «Страж Балтики». В 1945 году Ботвинник окончил
Военно-морскую медицинскую Академию, после чего служил на Краснознамённом
Балтийском флоте. День Победы он встретил в должности военного
врача-лейтенанта. За военный период службы Семён Ботвинник был награждён двумя
орденами и четырнадцатью медалями.
После демобилизации в 1947 году Ботвинник вернулся в Ленинград. В 1949 году защитил кандидатскую диссертацию по медицине и получил учёную степень кандидата медицинских наук. До выхода на пенсию в 1983 году он работал врачом-гематологом на станции переливания крови в Ленинграде. Даниил Гранин «Его независимость держалась на его собственной биографии. Внешне она была вроде бы и не особенно примечательна: медицинская академия, фронт, лечебное дело, литература — но каждая из этих точек заключала целый мир событий. Медицина обозначала для него не просто образование, она была и призванием. Став профессиональным писателем, он продолжал лечить всех знакомых, всех писателей, он служил медицинской помощью для десятков, сотен болящих. Врач он был хороший, я бы сказал — талантливый, к тому же, что редко бывает — неотступно, день за днем отслеживал состояние своих подопечных, просили они этого или нет. К нему привыкли все обращаться за советом».
Про таких людей, как Семён Вульфович Ботвинник, принято говорить, что они уже родились поэтами. Он писал столько, сколько себя помнил, и даже самые ранние его тексты отличались не только глубоким содержанием, но и по-ленинградски изящной, строгой неоклассической формой. После войны в журналах «Звезда» и «Ленинград», в газете «Страж Балтики» появились большие циклы стихов Ботвинника. В 1948 г. вышла книга «Начало», доброжелательно встреченная прессой. В 1948 году Ботвинник стал членом Союза писателей. Даниил Гранин: «Он знал великое множество стихов, поэтов прошлого, позабытых и тех, что прошли через наши жизни: Саянов; Клещенко, Володя Лившиц, молодой Тихонов, Елизавета Полонская, Глеб Семенов. Поэзия была его отрадой, его заботой, особенно питерская. Недаром регулярно его избирали главой поэтической секции. Серебряный век, классика, великие поэты и современники, как ни удивительно, помогали ему никому из них, любимых, не поддаваться, ни за кем не следовать».
С 1975 года около двадцати лет Ботвинник
возглавлял секцию поэзии ленинградского отделения Союза писателей СССР и
пользовался заслуженным авторитетом среди своих коллег по поэтическому
творчеству. О нём вспоминают как об умном, образованном и тактичном человек. На
общих литературных посиделках он никогда не высказывал критики при всех, но
после с глазу на глаз советовал, где в стихах какие слова стоит заменить. Семен
Вульфович вел семинары, был составителем и редактором ленинградских выпусков
ежегодного сборника-альманаха «День поэзии», которые в 1980-е годы поэты
представляли и на филармонических сценах. Много ездил по стране и за рубежом в
составе писательских делегаций. Он был составителем и редактором серии
«Библиотека поэта». Много занимался переводами, обращаясь к творчеству таких
поэтов, как Иван Франко, Павло Тычина, Андрей Малышко, Тициан Табидзе, Габдулла
Тукай, Муса Джалиль, Я. Райнис, поэты Туркмении, Терьян, Сабир, А. Акопян, О.
Туманян и др. Переводил множество поэтов с языков, которые тогда именовались
«языками народов СССР» — когда с подстрочника, когда и с оригинала. Наибольшее
значение имеет высоко оцененный академиком Д. С. Лихачевым перевод «Слова о
полку Игореве», — он не раз переиздавался, а в 2000 г. вышел отдельной книжкой.
Некоторые стихи Семёна Ботвинника, положенные на музыку, стали популярными
песнями.
Вернувшись к поэзии, Ботвинник долгие годы
продолжил делить жизнь между стихами и врачебной практикой, а военный опыт стал
неотъемлемой частью лирики поэта. Стихи о блокаде и войне Семен Ботвинник чаще
всего читал и в Филармонии. С 1969-го по 1991 год с его участием прошли десять
литературных вечеров в Большом зале и семь — в Малом зале имени Глинки. Все его
творчество — этапы большого пути известного продолжателя классического
направления питерской литературной школы. Не случайно высоко отзывались об его
стихах такие мастера, как Вадим Шефнер и Ольга Берггольц. Известны
одобрительные высказывания о них взыскательного Федора Абрамова.
Все его стихи говорят о силе и масштабе
личности, способности сопереживать и помогать людям от начала и до конца
земного пути. Иначе бы ни врачом, ни поэтом ему не стать. Дудин, Орлов,
Ботвинник… Их всех опалила война. Жестоко проверив на прочность, пробудила
жажду выражения в стихах самого главного, что создано и выстрадано человеком.
Душевное напряжение и воля к самопожертвованию, что вели когда-то к Победе,
остаются своего рода вечным эталоном истинного благородства, определяют высоту
души во всякую эпоху. В поэзии Ботвинника сплетены человеческая отзывчивость и
служение Родине. Пафос патриотического творчества поэта менялся. Но
человечность не изменяла ему никогда. Отсвет войны и тревоги в его стихах
сохранялся и в спокойной, сдержанной поэтической тональности — во времена
затишья и застоя. В стихах Ботвинника — осмысление пережитого, поэтический
рассказ о своем трагическом времени, горькое предупреждение о возможных еще утратах.
Главное в них — чувство поэзии, слово о человеке, о проходящих и меняющихся
временах. Публицистические ноты все чаще вплетаются в лирику Ботвинника конца
1980-х.
Будучи человеком честным и последовательным,
Семён Вульфович тяжело переживал политический надлом конца 1980-х — начала
1990-х гг.: крушение идей, казавшихся незыблемыми, бегство из рядов КПСС
партийных деятелей, ещё недавно учивших граждан любви к коммунизму, распад
СССР… 1990-е в творчестве Ботвинника — своего рода прорыв: иные масштабы обретает
мысль о России, ее исторической доле, о переменах, которые сродни катастрофе:
«Век исходит кровавым закатом». Сдержанность и домашность уступают место
открытым гражданским эмоциям, где растерянность соседствует с историческим
оптимизмом, а душевная стойкость — с хладнокровной наблюдательностью: «и видишь
уже, что душа быстрей отлетает, чем года». Остается неистребимое сострадание ко
всему живому и сущему; чувство трагического исхода: «И мир я видел, и войну, я
долго жить хотел — и смог, но пережить свою страну не дай вам Бог, не дай вам
Бог». Таких стихов Ботвинник не писал ни в 89-м, ни в 91-м годах, в пору
надежд, но потом, особенно после Чечни, они появились («Руины Грозного страшны,
дырявых стен провалы...»). Семен Ботвинник, зрелый поэт и человек, не
ностальгирует по ушедшим временам, но он не может напрочь отринуть годы своей
молодости и зрелости.
Оригинальность лучших стихов поэта, необычный
взгляд на частные проявления жизни ведет в его стихах к глубоким философским
выводам. Для Ботвинника характерна поэзия мысли и чувства. Одно не живет без
другого. Темы его стихов созвучны движению чувств современников: здесь и
патриотизм, и война, и мужество, и скорбь о погибших, и дружба, и любовь, и
горечь расставания с любимой, и память об отце («Всё мне снится мой отец. Мой
отец всё чаще снится…») и маме («Гранитный камень и ограды тень… Теперь писал
бы маме каждый день, ходил бы к ней на кухню за советом… и в городе не оставлял
бы летом… Теперь, теперь, а надо бы — ТОГДА…»), и любовь к детям («Тихая нежность
к внучатам, к сыночкам — это с годами сильней и сильней… Нежность корней к
набухающим почкам, к первым листочкам влеченье корней…»). В его стихах
удивительное чувство природы, умение в поэтической форме нарисовать пейзаж.
Поэт не просто воссоздает картину родной природы, но и размышляет о жизни, о
прожитом, о смене поколений. Со стихами о природе естественно сочетаются
любовная лирика и стихи о родном городе. Такие стихи помогают понять жизнь,
помогают жить.
Ботвинник опубликовал около двадцати
поэтических сборников, в том числе: «Навстречу ветру» (1957), «Ночные поезда»
(1965), «Ступени» (1969), «Стихотворения» (1973), «Осенние костры» (1974),
«Лирика (1976), «Зелёные миры» (1977) «Полдень» (1978), «Рядом с тобой» (1982),
«Годы» (1983), «Поздний свет» (1986), «Избранное» (1989), «Объясняюсь в любви»
(1991), «За бегом лет, за их лавиной» (1995), «Книгу храни и свечу» (2001),
«Времена» (2001). В последние годы Ботвинник работал в редакционном совете по
составлению «Антологии петербургской поэзии начала XXI века» (2005).
Ботвинник сочетал в себе тонкую душу,
глубокий ум и сильную волю. Занимался спортом, боксом, часто участвовал в
городских соревнованиях Ленинграда. Курсанты, офицеры, сослуживцы, а позже
коллеги-писатели уважали и любили поэта за его честность, отзывчивость,
интеллигентность. Те, кому посчастливилось общаться с Ботвинником, вспоминают,
что поэт сохранял поразительную скромность. Больше всего он ценил в людях
искренность, храбрость, память о прошлом. Не выносил равнодушия, эгоизма,
приспособленчества, лжи. Считал, что молодому поколению необходима нужная людям
профессия, лучше всего — профессия любимая, ею необходимо овладеть как можно
раньше, чтобы не «болтаться до старости в море жизни» — время, потерянное в
молодости, потом восстановить очень сложно. Его основным жизненным принципом
было: «Пройдет и это...».
Многие годы поэт проживал в доме писателей на
улице Ленина, 34 — в том же доме, где жили Анна Ахматова, Вадим Шефнер, Николай
Браун и другие знаменитые литераторы. Очень любил Ленинград, много стихов
посвящал родному городу. Даниил Гранин писал: «Кажется, что его стихи
догнали меня и совпали с фронтовыми моими днями, друзьями, мальчиками, которых
нет и в помине. У нас было много общего — фронтовая юность, Ленинградский
фронт, блокадный город, и то, что выжили. Мы оба жили на Петроградской стороне,
там, откуда начинался Петербург, среди первых его жителей — Монетная,
Пушкарская, Аптекарская. Мы оба любили этот район, исходили его и прилегающие к
нему острова, протоки, мосты. Это были далекие прогулки. Семен читал стихи— не
свои, чужие, те, что как-то были привязаны к месту: «Елагин мост; и два огня, и
взоры женщины влюбленной...»»
Женой поэта была Нина Борисовна Мурина
(1927—2017). Сын — Виктор Семёнович Ботвинник (род. 1953), врач-невролог, живёт
в Германии. Внук — Евгений Викторович Ботвинник, художник-иллюстратор. Внучка —
Анна Викторовна Ботвинник, работает администратором. Внучатая племянница —
Александра Валерьевна Романова, художник и писательница, автор нескольких книг.
В 2000 году правительство Санкт-Петербурга
присвоило Семёну Ботвиннику звание лауреата в области литературы, за большой
вклад в развитии поэтического творчества среди молодого поколения города,
находясь на посту руководителя секции поэзии при Союзе писателей города на Неве.
Он кавалер ордена «Знак почёта».
В последний год жизни судьба быстро толкала
его в небытие (за несколько месяцев — отёк лёгких и три инфаркта). Умер поэт в
Санкт-Петербурге 29 апреля 2004 года (на надгробии ошибочно указана дата 30
апреля). Рассказывают, что вдова поэта Нина Борисовна, зная его скромность,
отказалась от предложения Союза писателей похоронить мужа на престижном
мемориальном кладбище пригородного посёлка Комарово (по другой версии —
«Литературных мостках» Волковского кладбища). Похоронен поэт на Смоленском
православном кладбище. Могила его ничем от соседних не отличается — она
невелика и внешне предельно скромна. Но таким и был при жизни Семён Ботвинник.
Небольшой памятник из чёрного гранита, на памятнике выбиты строки из его
стихотворения:
Не дорожи покоем. Не дрожи.
Не принимай позорной чаши лжи,
Забудь о неизбежности ухода —
Не дай погибнуть в сердце огоньку…
Его стихи сегодня востребованы и способствуют
продолжению литературных традиций в России. Они звучат в эфире ленинградского
радио, в школах, в библиотеках. Вот что сказал по поводу последнего сборника
Ботвинника стиховед и переводчик, профессор Ефим Григорьевич Эткинд: «Твои
стихи не только поразительно умны, но ещё и редкостно (если не единственно!)
современны. Я бы ещё сказал, что их современность (нет, НЕ злободневность!)
мужественна: ты говоришь сегодняшним людям то, что они заслуживают знать о себе
и что обязаны заучить наизусть».
Писатель Сергей Арно, член Союза писателей
Санкт-Петербурга и директор «Издательства Союза писателей Санкт-Петербурга»,
так отозвался о Семёне Вульфовиче, когда его не стало: «Семён Ботвинник
оставил впечатление доброго, светлого, милого человека, что редко встречается в
нашей среде. Что касается его стихов, то они вне оценок, ибо остаются в ряду
лучших достижений отечественной лирической поэзии».
Поэтесса Марина Чекина написала о своём
земляке и товарищу по поэтическому цеху: «С его стихами я познакомилась
впервые в день своего восемнадцатилетия. Жалко, что не раньше. Но радуюсь, что
моё становление и взросление сопровождали его замечательные, тонкие и глубокие
стихи. Однажды я послала свои стихи на его суд, который оказался очень
милостивым и доброжелательным. Одно из моих стихотворений даже попало с лёгкой
руки Семёна Вульфовича в сборник «День поэзии-86»., составителем которого был
он и питерская, замечательная поэтесса Майя Ивановна Борисова (1932-1996).
Потом были очень редкие телефонные разговоры и лишь одна личная встреча — в
1995 году на презентации сборника стихов Семёна Ботвинника «За бегом лет, за их
лавиной…». И сегодня я перебираю, как жемчужины своей духовной сокровищницы, те
мгновения и читаю и перечитываю строки этого удивительного поэта, остающегося
тончайшим лириком в стихотворениях, самой разнообразной тематики, строки,
многие из которых помню наизусть».
* * *
Семён Ботвинник, питерский поэт,
И врач, и офицер — всё гармонично.
Как я жалею, что за столько лет,
Один лишь раз встречались с вами лично.
Но остаются жить цепочки строк:
На сердце, в голове и на бумаге,
В них — честности и мудрости урок,
Добра, долготерпения, отваги.
Война, любовь, работа и судьба,
Весь путь людской: с рожденья до могилы…
И если я грустна или слаба —
Ищу в них вдохновение и силу.
Я в них ответ найду наверняка
На все, во мне звучащие вопросы.
Как будто бы отцовская рука
Ведёт меня по тропке вдоль откоса…
М. Чекина
* * *
Не вычитать из недоимок,
А жертвовать что было сил.
Смотрю я на чудесный снимок,
Любя все то, что он любил.
В его стихах душа дрожала
И бился пульс, тугой на вес,
Его строка любовь рождала
И отражала свет небес.
За тишиной необозримой,
Уйдя за горизонта край,
Прошепчет он строфой любимой,
Откроет рифмой окна в рай.
Пусть аурой и светлым духом
В закат апреля смотрится гроза.
Земля ему пусть будет пухом,
Венком стихов запомнятся глаза...
Г. Елинер
* * *
Автору книги «Храню книгу и свечу»
В молчанье Вашем —
сила напряженности,
А в скромности — величие огромности,
И потому я скромно не молчу:
Храню я книгу, не задув свечу.
Г. Елинер
Памяти поэта
Я встречался с Ботвинником несколько раз.
В его доме радушном ел с рынка хурму,
вёл беседы невинные — не на заказ,
но, наверное, нужные мне и ему.
Ему нравилось слушать других — не вещать,
говорить о стихах — не своих, и не зло.
Понимаю, что лучше бы мне помолчать —
всё теперь на весах я измерил. Ушло…
Я встречался с Ботвинником. Он понимал,
что писать не научишь, коль камень в душе,
и не сдвинешь, хотя он и кажется мал, —
и, наверное, лучше не трогать уже.
Он искал мои строки (блужданье в горах),
те, в которых един я, без грима, как есть, —
даже если жестокий и фото в угрях,
даже если гордыня великих прочесть…
Я встречался с поэтом. Теперь его нет —
все сердечные хорды изъел суховей.
Снова облаком светлым восходит рассвет —
так поэты восходят, чтоб стало светлей.
В. Пайков
* * *
Госпиталей теперь не надо,
Амбулаторий, поликлиник.
Теперь читай нам всем баллады!
Нас лечит только врач Ботвинник.
От геморроя, от чахотки,
от гриппа, лишая, чесотки
Как добрый доктор Айболит
Ботвинник всех нас излечит.
Апофеозом станет враз
История, что как-то раз
По Вашим Виршам чья-то мать.
Смогла бы роды принимать...
В. Рудицер
Стихотворения:
О России и истории:
* * *
Ученые спорят упрямо,
но спор ничего не решит.
История — старая дама,
а по-молодому грешит...
Белила ее и румяна—
всего лишь привычный обман.
Выходит она из тумана
и снова уходит в туман...
Ее украшающий глянец
и славу трубящая медь
не могут кровавый румянец
со щек ее впалых стереть.
Уж лучше бы сразу ослеп ты,
чем в хмари следить ее путь...
Ее молодые адепты
в догадках увязли по грудь.
Что помнит, что кануло в Лету,
хоть вычерпай Лету до дна—
лукавей не сыщешь ответа:
она не былому верна...
Былое таится во мраке,
его не отыщешь ты вдруг—
быстра эта дама на враки
в кругу легковерных подруг.
Событий чреду от Адама
доводит она до ума...
История — старая дама—
себя гримирует сама.
* * *
Россия, твою многоликость
Прикрыли туманы и дым...
Уже не жестокость, а дикость
Бредет по дорогам твоим.
В разладе, в распаде, в расколе
На ощупь ты ищешь ключи,
И вздох человечий «Доколе?»
Летит над тобою в ночи.
Мартены остыли на годы,
В цеха залетают снега,
Встают без огней пароходы,
Вмерзая в твои берега...
И в заревах даль.
И во мраке
По-волчьи горят фонари —
О жажде кричат вурдалаки,
О мести кричат упыри...
Ни старой, ни новой присяги
Тобой никому не дано —
Но острые, хищные стяги
Вблизи замелькали давно.
Хоть времени древняя книга
Раскрыта на новой судьбе —
Но ветер монгольского ига
Свистит, угрожая тебе.
Людская колышется пена,
Трещит под ударами дверь, —
И Игорю-князю из плена
Уже не вернуться теперь.
* * *
Какие видел я метели,
Какие вихри душу жгли,
Какие годы пролетели,
Прошелестели, проползли!
Крутой овеянные славой,
Они летели над страной,
Ползли под проволокой ржавой,
Под говорильней ледяной.
Нерастворим в душе осадок —
Какая солнце крыла тень,
Как горек был мой день —
и сладок,
Как был нелёгок этот день.
Но я до гроба помнить буду:
Со мной судьбу свою деля,
В огонь и в воду шла повсюду
Меня вскормившая земля.
Она жила нелёгкой новью,
Завесив тучи кумачом...
И нёс я в сердце
Боль сыновью,
Которой время нипочём.
* * *
Когда во мгле несется вихрь метельный —
пройди ты снова
вдоль стены кремлевской:
пусть резкий ветер юности отцовской —
мозолистой, голодной, безземельной,
отважной, героической, суровой —
стремительно несется над тобою.
...Взметнулся флаг над родиной багровый,
и ветер пел походною трубою...
Великих дней жестокие приметы:
мороз и тиф,
голодный скрип обозов,
стрельба,
мостов подорванных скелеты
и ржавчина разбитых паровозов...
Шли юноши... Они согреты были
лишь дальним светом
помыслов огромных...
Старухам в деревнях дрова рубили,
детей кормили,
вшивых и бездомных.
Решив навек
изгнать из мира лживость,
грабеж, насилье,
слезы и печали,
они простое слово «Справедливость»
на кумаче пылающем писали.
Чистейшая, недремлющая совесть
водила их, усталых и небритых...
...Гудит метель,
и льется песня-повесть
о днях далеких,
славою повитых...
Поднявшая губернии глухие,
шла молодость в сраженья на рассвете
и верила:
она одна в ответе
за будущее мира и России.
Она лишь этой —
самой точной мерой
сердца людей ревниво измеряла,
она жила одной —
грядущей эрой,
и за нее, не дрогнув, умирала!
...Растут сыны,
а день восходит новый —
зовущий вдаль,
кипящий, дерзновенный!
Пусть ветер революции суровый
звенит над ними
песней вдохновенной!
* * *
И мир я видел, и войну,
я долго жить хотел — и смог,
но пережить свою страну —
не дай вам Бог, не дай вам Бог.
* * *
Мы за прошлое наше спокойны,
Хоть покоя не знало оно...
То, что есть справедливые войны,
Мы в боях доказали давно.
Поколенье моё и доныне
Помнит пламя победных атак.
Мы закончили дело — в Берлине.
А Берлин — он не Грозный. Никак.
* * *
Руины Грозного страшны,
Дырявых стен провалы...
Опять зловещий лик войны,
В России — все бывало.
Идет, как новая волна,
Тревожная година, —
Опять солдату лжет война:
— Ты в бой идешь за сына.
Войне опять гробы строгать,
Не впрок войне наука, —
Она и сыну будет лгать:
— Ты в бой идёшь за внука.
За годом год. За родом род.
Судьбы кровавый поворот.
А мы — сыны иной войны,
Иной весны — победной,
Мы на алтарь принесены
Своей отчизны бедной.
Иная сила нас вела
В огонь — под вой металла,
Но тень двуглавого орла
Над нами не витала...
За годом год. За родом род.
Судьбы кровавый поворот.
И не постичь. И не понять.
И страшной боли не унять.
* * *
Всё то, что потеряно ныне,
и вся обретенная боль —
от нашей дремучей гордыни,
претензий на главную роль...
Стальной отделенные дверью
от мчащих по миру ветров,
мы глупому высокомерью
давали и пищу, и кров.
В избе, занесенной до крыши,
в оковах железной зимы
считали, что всех-то мы выше
и всех проницательней мы.
Хотели понравиться силой,
да вот — получилась вражда.
Над каждою новой могилой
тоскливых дождей череда...
Какого нам ждать поворота,
что может утешить толпу,
которую тащат в болото,
ногой не прощупав тропу?
Ущербность мы гордостью лечим,
легко переходим на крик...
Но если похвастаться нечем —
прикусим-ка лучше язык.
* * *
Ты можешь лгать, поэт, о том, о сем,
запутаться и в снах своих, и в яви,
но об одном ты лгать, поэт, не вправе —
не вправе лгать о времени своем.
Солги, что был на смертной переправе,
солги, что трижды падал под огнем, —
тебе простится: это было в нем,
во времени, в его кровавой лаве...
Вставало над тобой его крыло,
оно тебя спасло и обожгло,
тревожило живыми голосами...
Не так уж важно — ты или не ты,
не искажай лишь времени черты,
его лицо с безумными глазами.
* * *
Земною новью, новью неземною
планета на века озарена...
Работой нашей, нашей сединою
вся эта новь оплачена сполна.
Над лунной мы склонялись целиною,
морская нам открылась глубина,
и на глазах менялись времена,
и карта мира делалась иною...
Раскрученные сменой скоростною,
уходят дни, уходят имена,
мы видим: мир исполнен новизною —
далась не так-то просто нам она,
не будем говорить, какой ценою...
А может, это главное — цена?
* * *
Я говорю: о, Боже, помоги мне,
моей семье, глухой моей стране,
ведь дело не в салютах и не в гимне,
а в воздухе, в небесной глубине,
в открытости и легкости дыханья,
и в световой прозрачности такой,
где лечит нас сиянье мирозданья
и где труду сопутствует покой.
О войне и памяти
* * *
Тогда, в апреле сорок первого,
весна крутой взяла разбег
Не видел город неба серого —
но в майский праздник выпал снег.
Не расходились люди с Невского,
был так внезапен туч приход...
Повсюду пели Дунаевского.
Враги стояли у ворот.
* * *
В июне детей отправляли на дачу —
тогда, в сорок первом,
в том самом июне...
А матери ищут,
а матери плачут —
им снится июнь,
до войны, накануне...
В садах белокрылых
и в зелени летней
ты зноем и светом
дышала, природа...
Он все отдаленней
и все безответней,
тот самый июнь
сорок первого года.
Еще он за дальней
виднеется далью —
багровый рассвет,
роковое горнило,
когда от границы
повеяло гарью
и черной завесой
детей заслонило...
А матери ищут:
— Дитя мое, где ты? —
Но рощи безмолвны:
ни вести, ни праха...
Убиты в деревне,
расстреляны в гетто,
развеялись
дымными клочьями страха.
Какими слезами,
какими следами
был путь их отмечен —
последний, короткий?
Взошли по земле
молодыми садами,
травинками сделались
пепла щепотки...
Другие земля
поколенья взрастила,
и новые травы
восходят в долине,
но время
в сердцах материнских застыло —
в них тени
детьми остаются доныне.
* * *
Не друзья ещё —
сверстники просто,
просто мальчики с наших дворов...
Мишка Найдич и Костя Бугров,
Вам шинели пришлись не по росту.
В самых первых сраженьях сгореть —
горький жребий
достался ребятам.
Дружба их не успела созреть,
не вернулись они
в сорок пятом...
Замела их листва в сентябре,
и тянули к ним матери руки…
Четверть века прошло. Во дворе
их мальчишками
помнят старухи.
Как сумел я
уйти из огня?
Не встречаться парнишкам дворовым...
До сих пор
с недоверьем суровым.
смотрят матери их на меня...
* * *
Протрубила труба и прощались мы с мамами,
И нелегкая нам открывалась стезя...
Наши девушки были красивыми самыми,
Были самыми добрыми наши друзья...
И пошли мы, своими гордясь недотрогами,
Из нехитрых пошли коммунальных квартир, —
И угрюмо вставали дымы над дорогами,
Бронебойные трассы чертили пунктир...
Уходили мы с песнями, зелено-молодо,
А когда возвратились — такие дела:
Старики и детишки не вынесли голода,
Молодых половина домой не пришла.
Это время за нами всё гонится, гонится —
И пожары в домах, и потоки свинца...
Пронеслась через рощу железная конница,
Молодые сиротски стоят деревца...
И земля содрогалась под чёрными тучами,
И об этом поныне мы песни поём.
Эти павшие были, наверное, лучшими
В не таком уж простом поколенье моём...
Ах, как долго мы ждали счастливого вестника,
Этот майский как долго нам виделся свет!
Оглянулись кругом — не отыщешь ровесника,
Позовёшь, покричишь — только эхо в ответ.
Пронеслись эти дни как железная конница,
Потоптали траву, порубили сердца...
Это снится теперь, это помнится, помнится,
Как, не знаю, другим, ну а нам — до конца.
Первый окоп
Было немало губительных троп,
были пожары, снаряды и пули…
Где-то остался мой старый окоп —
рыл я его в сорок первом, в июле.
Новую жизнь открывала главу,
детство и юность ушли без возврата…
С чёрной землёй отвалил я траву —
в жёлтом песке заскрипела лопата.
Плотный, тяжёлый и влажный песок…
Взмокла спина, но копал я упрямо.
Был небосвод небывало высок,
в нём серебрилась немецкая «рама», —
значит, недолго осталось уже
до артобстрела, до грозного боя, —
будут на смертном плясать рубеже
чёрное, красное и голубое…
Кто-то из нас доживёт до седин,
кто-то пройдёт по горящей Европе,
ну, а пока что — один на один —
с этой землёй остаёшься в окопе:
с тоненькой тучкою над головой,
с каждой росинкой, явившейся глазу,
с каждой былинкой, песчинкой, травой —
ты их такими не видел ни разу…
* * *
Разбитые дзоты у станции Мга.
Кирпич и железо, и в пепле снега,
И тишь обгоревшего сада,
И след от воздушных боев в синеве,
И первая кровь на колючей траве,
И первый обстрел Ленинграда…
Лежит мой товарищ на ладожском льду.
Клубится у Гатчины бой.
И это — цена тишине, и труду,
И каждой минуте с тобой.
* * *
Я спал в окопе тесном. Предо мной,
Январской озаренное луной,
Блестело поле. Красная ракета
С шипеньем догорала на снегу,
И яростно за перелеском где-то
Орудья ударяли по врагу...
Я спал в окопе тесном...
Снился мне
Чапаев на горячем скакуне,
И в лунном свете синие клинки,
И словно крылья — бурка, и по знаку
Летят — почти по воздуху — в атаку
Его кавалерийские полки...
Дыхание совсем другой войны,
Распахнутой, хрустящей тишины...
Внезапно танки с грохотом пошли.
Я встал. Земля ходила и гудела,
И небо, оторвавшись от земли,
На огненных столбах окаменело...
И к вражьим дотам медленно ползли,
Как близнецы похожие, солдаты;
Чернели сбоку голые кусты,
И мир лежал, разбитый на квадраты,
И ставили безусые комбаты
На смятых картах красные кресты.
Баллада об одном человеке
Шли сраженья от моря до моря,
Почернел под разрывами снег…
В арифметике общего горя
Сколько стоил один человек?
Все плотней и плотней
окруженье…
Пролагая отряду лыжню,
Парень шел в боевом охраненье,
Шел навстречу чужому огню.
Глухо шаркали лыжи по склонам,
Ветер вскинулся, лосем трубя…
Повстречавшись с немецким
заслоном,
Парень принял огонь на себя.
Застучали по дереву пули,
В жаркий снег патрули залегли…
Но с лыжни партизаны свернули,
Из тугой ускользнули петли.
Этот парень прикрыл их собою,
Алой кровью окрасился снег…
Доложили комбату: из боя
Не вернулся один человек.
И комбат, что сидел молчаливо,
Вдруг подумал:
Не тот — так другой,
Все же цену такого прорыва
Не могу я назвать дорогой…
Ходит пламя от моря до моря,
Краток стал человеческий век —
В океане народного горя
Много ль стоит один человек?
Все сильнее рассвет занимался,
И, когда он коснулся вершин,
Тем, погибшим, одним, оказался
Командира единственный сын.
Полоснула по сердцу утрата…
Как он скажет об этом жене?
И родная припомнилась хата,
и стояли бойцы в тишине.
И пришла уж потом, постепенно,
Мысль о том, что во все времена
Человека великую цену
Не снижают ни мор, ни война.
* * *
Всё обычно —
и поле, и берег неблизкий,
и октябрьские ветви, лишённые сил,
и сырые от ранних дождей обелиски,
и цветы у подножия братских могил…
Всё обычно —
рябины, и сосны, и тучи.
Контур ивы плакучей,
сыпучий песок…
Тут десантники шли,
поднимались по круче,
стал для юных последним
их первый бросок…
Всё обычно —
и поле, и каменный низкий
постамент,
и железной решётки узлы.
Вы вросли,
вы вписались в пейзаж, обелиски,
как рябины, как тучи,
как сосен стволы…
* * *
Красные трассы взмывали в ночах,
Ладога стыла — не видно земли...
Друг меня вынес тогда на плечах —
руки не двигались, ноги не шли.
Спать на снегу и под пули вставать —
этому нас научила война,
начала карты она тасовать —
ближних и дальних сроднила она...
Нёс он меня, хоть не видел ни зги,
били орудия на берегу...
Брал я долги, отдавал я долги,
этого долга — отдать не смогу...
* * *
Ястреб ходит в небе кругами,
синий купол чист и высок...
В перерыве между боями
я смотрю, как течёт песок,
как по жёлтым степям, нескоро,
катит воды свои река,
как по чистой стали затвора
тихо движутся облака...
* * *
В дымном пламени тонет планета.
Почту возят по нашим следам,
но опять, не дождавшись ответа,
мы идем по чужим городам.
Накаляясь, рокочут моторы,
перемешана с пеплом земля,
в синем небе чернеют соборы,
и мертвы у дорог тополя...
Под откосом лежат паровозы,
прах жилищ под ногами у нас...
Нас и вражьи не трогают слезы,
и своих нам не высечь из глаз...
* * *
Неслись колеса по наклонной,
был страшен вой над головой,
когда горели эшелоны,
чей путь лежал к передовой.
Все дальше, дальше эти даты...
Но у мостов, у переправ,
бывало, падали солдаты,
врага в лицо не увидав.
А ночью вновь ложились шпалы,
пылали зарева, грозны,
и сквозь руины проступало
лицо кровавое войны...
Кого ж бомбежка не скосила,
кто был помилован судьбой —
любви и ненависти сила
бросала с марша прямо в бой.
* * *
Мы видели и мёртвых и калек.
мы под огнём глотали серый снег.
Мы в буре хрипли, глохли в тишине мы...
Позёмка обжигающая шла —
и города кругом стояли, немы,
и смерть расстаться с нами не могла.
А небо мутным сделалось от дыма,
и медленно кружилось вороньё...
Наверно, вправду, жизнь непобедима,
раз даже мы поверили в неё.
В сорок пятом, весной
Были сёла вокруг сожжены,
шли на запад военные грозы…
Но к последнему году войны
проросли из развалин берёзы.
Уцелевшая чудом стена
в городишке — чужом, опустелом,
и берёза глядит из окна,
наклонившись,
как женщина в белом…
Одичали сады, но цвели,
из фундаментов лезла крапива,
и тревожил нас
запах земли —
вековечное дивное диво…
Ранним зноем дышала весна,
а земля, что пропитана кровью, —
как звенела,
как пела она —
зелена,
влюблена,
сожжена, —
но извечно наполнена новью…
То ли дрогнула,
схлынула тьма,
и рожденье земля пировала,
то ли молодость наша сама
миру силу и свет отдавала, —
но к земле возвращалась краса,
диким хмелем руины опутав,
и синели сквозь дым небеса
в ожиданье последних салютов.
* * *
Перечти письмо — и разорви...
Видно, не везёт тебе в любви.
А друзья — у тех свои несчастья,
только путь у всех у нас один —
зябкое осеннее ненастье,
долгая дорога на Берлин.
Выгорели, выцвели шинели,
тонкие берёзы почернели,
в поле колья ржавые торчат...
Гулкое, холодное безлюдье...
Вязнут в липкой слякоти орудья,
все их тянут, тянут — и молчат.
Все молчат — и медленно назад
уплывают русские туманы,
белые озёра поутру...
Ночью видно: пламенем объят
вражий край, проклятый и желанный, —
мы спешим в Берлин — и наши раны
легче заживают на ветру...
* * *
Берлин горит. Подтаявшая тьма
Всё выше подымается и выше...
Огонь вошёл в угрюмые дома,
И с тяжким гулом оседают крыши,
И наземь балки падают, звеня,
И жаркий пепел сыплется за ворот...
Я много видел пепла и огня;
Я видел свой, войну познавший, город
И пламя, полыхающее в нём...
Берлин горит совсем другим огнём.
* * *
Взрытая земля ещё дымится.
Сделалась трава от крови ржавой.
Где-то справа — польская граница,
где-то слева — прусская держава.
Небо накалилось, как в пустыне.
Днем и ночью, в пепле и пыли
человек стоит на середине
пламенем охваченной земли.
* * *
Уже война окончилась... Уже
растет репей в разбитом блиндаже,
и ржавыми патронами мальчишки
уже играют... Кончилась война.
А мы живём в немецком городишке,
где светлой тишью улица полна,
где каждый дом в черемухе и вишни
за крепкими заборами цветут.
А улицы безлюдны — только слышно,
как на работу пленные идут...
И старые, и юные, не в ногу,
с лопатами, не глядя на конвой,
они идут. А солнце понемногу
белеет и встает над головой,
и тени их ложатся на дорогу —
разбитую, заросшую травой...
В заборах и задвижках, словно кокон,
немецкий дом. И нам из узких окон
колонна запыленная видна.
И если нет в душе былого гнева —
то не найти и жалости: она
осталась под развалинами Ржева,
под киевской золой погребена.
* * *
«Отечественная война» —
Ученый труд, четыре тома…
Уже ни пламени, ни грома:
Таблицы, сводки, имена.
А ты была для нас, война,
Не просто «Битвой под Москвою» —
Бойцом с пробитой головою
В ночном лесу у полотна;
Не просто «Битвой у Днепра», —
Одна пылает в сердце хата,
Одна — я помню — медсестра
Чужими танками распята…
Война была для нас тогда
Не тонким замыслом стратега, —
Хрипела смертная беда,
Скрипела беженцев телега…
Где в этих книгах смена лиц,
И смертный стон, и возглас:
«Мама!»
Прямые столбики таблиц,
Косой штриховкой — диаграмма…
Какой-то в памяти разрыв
Все не могу соединить я,
Когда встает Лицо Событья,
Живые лица заслонив…
* * *
Долго пишется Книга войны —
через годы,
опять,
понемногу…
Снова дымную вижу дорогу,
снова дальние залпы слышны…
Вижу пляску зловещих огней —
этот отсвет
когда мы потушим?
Дымный след
протянула по душам —
вот и пишем, и пишем о ней…
Это живо ещё в глубине,
потому-то
с былым не прощаюсь,
возвращаюсь
к стихам о войне,
как к себе самому возвращаюсь.
* * *
Немого — ничего на свете нет.
Шурша, ползёт сиреневый рассвет,
гудят леса, не ведая покоя,
всю ночь бубнит ворчливая вода,
свистят снаряды, стонут провода
и мёртвые кричат на поле боя.
* * *
Вы в сердце, ленинградские дворы
Тех дальних дней, жестоких и морозных, —
Все в отблесках трепещущих и грозных
Неладной той, блокадной той поры…
Проходят дни — но явственней видны
Моей душе мальчишки-одногодки,
Что вышли в путь
Бесстрашный и короткий
И затерялись в пламени войны.
Блокадный хлеб. Блокадная вода.
Блокадный путь под вьюгой ледяною.
Какой бессмертье куплено ценою —
Мой город не забудет никогда...
Вы в сердце, ленинградские дома,
Всё резче ваши контуры сквозь годы,
Возмездие ковавшие заводы,
Прожекторами взрезанная тьма…
Разрывы грохотали над Невой,
Сухая стужа щёки обжигала —
Но жизнь и страсть высокого накала
В тебе кипели, город фронтовой.
Да славится твой камень и металл,
Твоих бойцов крылатая отвага, —
Их острый штык на копоти рейхстага
Автограф Ленинграда начертал.
О, города прекрасное лицо
И вздох его счастливый в ту минуту,
Когда блокады чёрное кольцо
Развеял гром победного салюта…
Блокадный хлеб
Не слышал Ленинград о лёгком хлебе…
Я не забыл
блокадный трудный хлеб;
и посвист «мессершмитта» в чистом небе,
и город, что в потёмках не ослеп;
весомость помню
пайки стограммовой,
и саночки тяжёлые в снегу,
и тёплый взгляд, и тот мороз суровый,
и девушку,
что встретить не смогу…
Тяжёлый снег
на братских на могилах,
и тяжесть бомб, и на асфальте кровь —
и с той поры
душа принять не в силах
и лёгкий хлеб, и лёгкую любовь.
Память
Ты мне верни, о память, эти дни —
холодные, голодные, — верни!
Верни тот город, сумрак ветровой,
адмиралтейский штык над головой,
шаг патрулей, и злую боль разлук,
и тишину, и метронома стук…
Ты возврати мне, память, ночи те —
прожектора в морозной высоте,
и гребни снежных крыш,
и мертвый свет
недвижных осветительных ракет,
когда, блокадным стянутый ремнем,
стоял мой гордый город под огнем.
Ты сохрани мне, память, навсегда
тот город — сгусток пламени и льда
тот город — слиток гнева и любви,
где жизнь кипела в стынущей крови.
…Как быстро время кануло! Исчез
сражений дым. Неспешно бьют часы…
Но время, как металл, имеет вес —
и годы можно бросить на весы!
А время, опалённое войной
в невиданной сплоченности сердец
в наполненности яростной, двойной —
оно весомей было, чем свинец.
Не зря, как хлеб, в молчанье ледяном
его так скупо мерил метроном.
Блокадники, свидетели беды
Блокадники, свидетели беды,
страданьями отмеченные лица…
В Неве так много утекло воды —
но прошлому вовеки не забыться.
Я вас встречаю, дети давних дней,
уже седых — и не могу глядеть я…
Вам по ухабам века удалось
добраться до черты тысячелетья.
Смела отцов военная пурга,
и братьев занесло в снега Сибири,
лишь сердца жар и эти берега
вам выжить помогли в жестоком мире.
Вы одолели голод и войну,
и стужу, и чернобыльское пламя,
вы поднимали город и страну
своими неокрепшими руками.
Куда качнётся маятник судьбы,
какие прогремят над нами штормы,
какие волны встанут на дыбы —
не можем предсказать и до сих пор мы…
Но что б ни ожидало впереди —
вам никакая трудность не преграда,
и с гордостью тускнеет на груди
медаль «За оборону Ленинграда».
Блокадники, свидетели беды,
грядущее склоняется пред вами,
и города победные сады
над вашими всё выше головами!
Из грозной круговерти
Не будем верить памяти камней —
они безгласны в счастье и печали...
Не зря в блокадном городе теней
гранит молчал, поэты — не молчали.
Когда снегами землю замело —
что к той безмолвной памяти добавил
тот, кто свое последнее тепло
камням на этой улице оставил?
Каленая морозом и огнем,
со смертью рядом вызревала сила.
Все угасало в городе — но в нем
ничто надежд людских не погасило.
И чашу бедствий выпивший до дна
не сдался город голоду и злобе...
Легко смывает время имена —
лишь снег летит над плитами надгробий.
Каких событий оборвалась связь,
какая ныне прогремела вьюга,
коль та семья, что родиной звалась,
уже в лицо не узнает друг друга?
Что нашим детям будет суждено?
Какое их душе доступно слово?
Им та война — как нам Бородино,
так далека, как Битва Куликова...
И видится сегодня сквозь года
нам, вышедшим из грозной круговерти:
достались людям гибель и беда,
а городу — гранитное бессмертье.
Забвенье
Самое горькое — это забвенье.
Можно ль забыть
про блокадные ночи,
вправе ли сердце забыть оскорбленья?
Дружбу забыть оно разве захочет?
Годы разлуки. пожары и пули,
пыльные тракты
и дым над садами...
Павших друзей
позабыть я смогу ли?
Разве убийцам
прощу я с годами?
Самое горькое — это забвенье.
Пусть не приходит оно и под старость.
Трудные дни
моего поколенья,
подвиг его,
справедливую ярость —
неумолимое время, не трогай!
Лица любимых,
дожди и зарницы,
шелест садов, облака над дорогой —
пусть это в сердце моём сохранится.
Пусть за мгновеньем
всплывает мгновенье.
самое горькое — это забвенье!
* * *
Щербаков переулок таков,
что его вам покажет не каждый —
глуховат он, старик двухэтажный,
ныне мало таких уголков.
Весь-то в десять шагов шириной,
он притих, серовато-зелёный…
здесь в тридцатые годы
со мной
тополя подрастали и клёны.
Тут учился я в школе. Давно.
Голос детства
не так уж и гулок…
Но ведь мне одному и дано
этот добрый воспеть переулок:
в узких стёклах — игру облаков,
школьный двор,
и кирпичную баню,
и герани,
и мрак чердаков,
и далёкую девочку Таню…
На воде затихают круги,
листья медленно падают с веток —
и в душе
отдаются шаги
не пришедших с войны однолеток…
В мире новая всходит трава,
но былое — нетленно доныне.
Клёны выросли,
банька жива,
а вот девочки нет и в помине.
Здесь её сохранилось окно —
угол Троицкой…
Запахи булок…
В общем, грустное вышло кино…
Но ведь мне одному и дано
этот добрый воспеть переулок.
Баллада
Я ведь это видел сам.
Мать расспрашивала долго.
«Лги, — сказало чувство долга,
Мать поверит чудесам…»
Видел:
Снег изрыт и ал,
Опрокинутое тело…
Я сказал: уже темнело,
Я не видел, —
я сказал,
Как она того хотела…
* * *
После обстрелов, лишений,
Пепла и снега в крови
Бродят по городу тени
Счастья, надежды, любви…
Тени замученных женщин,
Тени сожжённых детей…
Помнят их меньше и меньше,
Не ожидают вестей…
С ними уходят — и с нами —
Свет довоенной весны,
Песен высокое пламя —
Юные грёзы страны…
Новые выросли липы,
Новые встали дома.
Давние смертные хрипы
Сводят доныне с ума.
Где-то у рва, на погосте,
Ветви ломает гроза…
Стали деревьями — кости,
стали цветами — глаза.
Тянутся руки растений —
Руки зарытых во рву…
Бродят по городу тени,
Ветер забвенья весенний
Тихо колышет листву.
* * *
Выходят из земли,
Из тьмы и заточенья,
Те, что тогда ушли
В отряды ополченья,
И павшие тогда,
В начале, у границы.
Ты слышишь: сквозь года
Кричат над ними птицы…
Выходят из земли
Сгоревшие в пожаре
И те, что полегли
В кровавом Бабьем Яре;
Погибшие в тоске
От голода и жажды…
И лётчик,
из пике
не вышедший однажды,
И мальчик лет пяти,
И девочка босая —
Им боль свою нести,
Столетья ужасая…
Им чёрная беда
Отбеливает лица,
И времени вода
По телу их струится…
В задымленной дали —
Чтоб нам в глаза вглядеться —
Выходят из земли,
Проходят через сердце…
Мне не спится при луне
А я люблю дождь…
(Из разговора)
— Ну, хватит, хватит о войне!
Растёт уж третье поколенье!
А я всё помню дым в окне,
гул самолётов в отдаленье…
Я помню запах пепелищ,
куски упавшей штукатурки,
бойца в обмотках и тужурке,
что спас собою чью-то жизнь.
Трамвай снарядом разворочен,
и рельсов вздыбленные прутья…
Груз нашей памяти так прочен,
полсотни лет не отряхнуться…
— Ну, хватит, хватит о войне!
…А мне не спится при луне.
Коль ночь светла, коль день пригож,
я помню, всё бомбёжки ждёшь.
…Не потому ль ты любишь дождь?
* * *
Есть могила одинокая
На краю родной земли.
Там трава стоит высокая,
Все тропинки заросли.
Где, солдат, друзья, товарищи?
Затерялись их пути…
Лишь тропа от сердца матери
Всё не может зарасти.
* * *
Умей остаться воином тогда,
Когда в огне чернеть не будут травы,
Когда вернутся люди в города,
Когда лишь дети будут для забавы
Влезать на танк обугленный гурьбой...
Тот кончится —
Другой наступит бой:
Когда развеет ветер пепла груду,
Когда вся копоть смоется с лица.
Куда бы ни вернулся ты —
Повсюду
Умей бойцом остаться до конца.
Саласпилсский метроном
Рвы травою поросли —
ей на мир не наглядеться...
Но стучит из-под земли
человеческое сердце.
У замученных давно
от родных вдали, от дома,
сердце тут на всех одно —
гулкий голос метронома.
Болью тронутый одной,
обжигая скорбным криком,
он звучит в груди земной
миг за мигом, миг за мигом...
А над ним, как жизни дар,
дышит жаром неуемным,
пламенеет солнца шар
в небе синем и огромном.
Память вьет живую нить,
стон от сердца —
к солнцу мчится,
жаждет их соединить
в небе замершая птица...
Бьется, бьется метроном
где-то в травах,
в дикой руте:
— Мы заснули мертвым сном,
вы дремать не вправе, люди!
На польской дороге
Память, не жги… Проступают следы
здесь, на дороге
прошлого ужаса, прошлой беды,
прошлой тревоги…
Детский, и женский, и старческий след…
Чувствую сердцем,
как он змеится сквозь марево лет —
путь на Освенцим.
За молодым, за зелёным леском,
здесь это где-то.
Знаем, каким тут тянуло дымком
каждое лето…
Где-то и ныне кровава заря,
залпы и вспышки,
где-то и ныне дымят лагеря,
высятся вышки.
Кто-то и ныне в безлунной ночи
смотрит пугливо…
Где-то и нынче сидят палачи,
пьют своё пиво.
Прошлое пятится…
Радость таких
песен не сложит.
Боль человечества в душах людских
стихнуть не может.
Новые рощи встают, хороши,
день прибывает…
Раны земли заживают.
Души —
не заживают.
* * *
От костров и от газовых камер
Понемногу развеялся дым —
Только мир содрогнулся и замер,
Ужас
призраком замер седым.
Тридцать раз
перепахано поле,
тридцать раз
пронеслись журавли —
Только призрак страданья и боли
Никуда не уходит с земли...
Ощущаю их ужас, немею...
Как наследье,
как горькая соль,
Нестихающей раной своею
Переходит в нас
Прошлого
Боль.
* * *
Мир —
как лес, переживший войну,
в новых ветках,
растущий и колкий,
и куда-то под мох, в глубину
и воронки ушли,
и осколки…
А казалось —
останется так:
на деревьях рубцы пулевые,
и следы огневые атак,
и глаза пепелищ неживые.
Но зловещие знаки войны
молодые прикрыли побеги,
и в чащобах уже не видны
обгоревшие сосны Победы…
Роща —
ростом своим занята,
соки новые
в ней колобродят,
и своя у неё высота,
а былое —
всё глубже уходит…
* * *
А 9 мая ты вспомнишь меня…
Пусть забыла совсем, но 9 мая
В ликованье и скорби победного дня
Между нами дорога проляжет прямая…
Лента времени резко рванется назад
И застынет на главном, на яростном кадре —
И ударят в глаза, и опять поразят
Дни, что отданы счастью, и боли, и каре…
Позабыть ли об этой поре, о заре?
Молодые, мы смотрим с тогдашнего снимка,
Мы остались в том времени — так в янтаре
На века остается далекая дымка.
Обессилев от счастья, лежала земля
И каленой дышала еще круговертью,
И высокая тишь целовала поля…
Этот день — как черта между жизнью и смертью.
И 9 мая ты вспомнишь меня,
Ибо все это — кровное, наше, не чьё-то…
Не с него ли — с последнего, с первого дня
Время вывело новую точку отсчёта?
Это — наше начало, любовь и беда,
Это — отблески горя и отзвуки смеха,
И куда-то над нами, вперед, сквозь года
Всё несется последнего выстрела эхо…
* * *
Палач повешен и сожжён,
развеян прах на все четыре,
Но стон живых
и мёртвых стон
ещё слышней в оглохшем мире.
Людскому горю нет числа.
С какого ж дня,
с какого часа
Злодея чёрная зола
и пепел доброго Клааса
несутся в воздухе одном?
И разве может
боль людская
так просто раствориться в нём?
Людская боль —
не соль морская.
Не может море сгоряча
в волнах забывчивых, зелёных
смешать и пепел палача,
и пепел узников сожжённых...
Но снова ливни с высоты
бросают наземь пеплы эти, —
цветы добра
и зла цветы
восходят рядом на планете...
* * *
Ветер,
пепел той войны
бьёт нам в лица…
Из неё
мы не вольны отлучиться.
Стон земли,
и путь по ней —
не короткий…
Узнаём былых парней
по походке,
по улыбке, по плечам —
чуть покатым,
по негромким по речам —
горьковатым.
Не боимся седины:
заблистали
снег и пепел
той войны,
холод стали…
Всё дарила:
свет и тьму,
боль и нежность —
к поколенью моему
принадлежность.
Мы несём его печать —
отрешенье
и уменье отвечать
за решенье…
Мы седеем —
спин не гнём,
нас не троньте!
Убываем
с каждым днём —
как на фронте.
Сквозь года,
сквозь дальний дым,
сквозь разрывы
на потомков
мы глядим
так пытливо…
* * *
Те, что умерли рано,
и рано ушли,
и погибли в жестоких боях —
молодыми, —
были жизнью полны...
Повторяет их имя
голос ясного неба
и мирной земли.
Не седыми ушли они,
не охладел
жар в их душах неистовых;
не охладела
жажда тут, на земле,
совершить свое дело —
да такое,
что небо ему — не предел...
Молодыми ушли...
И звенела в крови,
и кипела —
вовеки остыть не успела —
вдохновенная, юная
сила любви,
так легко окрылявшая
душу и тело...
Как весенние реки,
наполнены дни,
их последние дни,
их суровые дали —
ничего потерять
не успели они,
ни седыми, ни сытыми
так и не стали...
Не познали они
обмельчанья любви,
не расстались печально
с надеждами детства —
так и умерли,
крылья расправив свои,
нам оставив и землю, и небо
в наследство.
* * *
Иду по вересковым склонам,
едва видны пути-дорожки...
Высокий гриб
на крепкой ножке
стоит на бруствере зеленом.
Стоит,
где встать боялись люди...
Окоп зарос, песок струится,
забыло небо гром орудий,
поет непуганая птица.
Трава. Ни грохота, ни пепла.
Лежат, от ржави конопаты,
темны от огненного пекла,
обломки каски и лопаты...
Уходит память к былям давним,
минувших дней
ржавеют звенья,
и то, что нам казалось главным,
не различить
в траве забвенья.
* * *
Над тишью весенних дорог —
сквозные, глубокие сини...
И всё-таки
в мире тревог
живет человек и поныне.
А боль, что пронзила года,
что в сердце его трепетала, —
она не ушла никуда,
застряла
осколком металла...
Военный рассеялся дым,
пробитое выцвело знамя,
но горькую память — храним,
мы живы —
но прошлое с нами.
И старая рана — жива,
живут еще отсвет пожара,
Освенцима злая трава
и призраки Бабьего Яра...
Те дни никуда не ушли.
Поэт,
передашь ли словами
живое движенье земли
над свежезарытыми рвами?
Всё помним:
в полях вороньё,
и небо, что светится медью...
Ты людям
лишь время своё,
поэт, оставляешь в наследье.
* * *
Время счастливой и скорбной слезы,
сладкого хмеля…
После войны, как после грозы,
птицы запели:
в горле
комок от нахлынувших слов —
радостных, горьких…
Дудин,
Гудзенко,
Луконин,
Орлов —
все в гимнастёрках.
Как это вышло —
никто не поймёт:
на пепелище
птица в победное утро поёт
звонче и чище.
Стих,
принесённый оттуда, звучал
не для почёта…
Новое время,
начало начал,
точка отсчёта.
Взяли перо, отомкнули штыки,
мы — не мальчишки!
Первые споры по части строки,
первые книжки…
Разве мы думали, милый, с тобой:
сердце устанет,
новая молодость — с новой судьбой
следом нагрянет.
Новые вина из новой лозы,
новые цели…
После войны, как после грозы,
птицы запели…
* * *
Ни голод, ни холод, ни пуля
тебя одолеть не смогли...
Идёшь ты
по травам июля
в зеленом кипенье земли.
Полуденным дышишь покоем.
Тебя одаряют поля
воздушным медовым настоем
и добрым жужжаньем шмеля...
Какая зеленая сила
в местах, где дымилась броня!
«Да было ли?» — думаешь...
Было,
раз в сердце живет у меня.
От грома, от черного пала
так долго не цвел этот луг...
Тут в речке
вода закипала,
и села горели вокруг.
Давно ли? Давно ли? Давно ли? —
так, сразу, постичь не дано...
Ты смотришь на знойное поле
и думаешь: значит, давно...
Давно, если — неопалимы —
селенья белеют вдали,
давно, если стали незримы
глубокие раны земли,
давно, если надолбы даже
травою смогли порасти
и если могилы-то вражьей
на этой земле не найти...
* * *
Я вижу: счёта нет ушедшим и убитым,
по травам, по воде людской развеян прах.
Как холодно камням на кладбище забытом,
когда шумят дожди в угрюмых октябрях...
Нас будут вспоминать недолго и немного —
не слишком чтут отцов земли моей сыны.
Пустынные места, заросшая дорога,
но контуры её пока ещё видны...
* * *
Проносится что-то над домом,
тревожно врывается в сон —
и дом наполняется громом,
до самых основ потрясен...
Ещё от минувших ударов
земля не очнулась вполне —
а отблески дальних пожаров
в твоем полыхают окне.
Над миром гремит канонада,
в нем горе — и трубная медь...
И даль багровеет. И надо
второго ребенка иметь.
О Ленинграде
* * *
Этот город не молод... И сниться ему
стало чаще и чаще в тревожных ночах,
как ракеты взрывают блокадную тьму,
как ледок на горелых блестит кирпичах...
Приходили сыны, уходили сыны.
Приносили сынов, уносили сынов.
Там, где очередь стыла у длинной стены —
тени давней беды собираются вновь.
На горючих кострах, на военных ветрах,
как зола, отлетели блокадные дни —
но опять в подворотнях сгущается страх
и чернеют опять на Неве полыньи...
Снова вьюга хрипит за окном тяжело,
и потемки на Летний спускаются сад,
словно прошлое — здесь, никуда не ушло,
а ушло, так готово вернуться назад...
Этот город не молод... В душе у него
сохраняются отблески дальних огней,
боль потерь и викторий былых торжество,
и гранитная музыка прожитых дней.
Помнит он и прорыв — напрямик, напролом;
лебединую песню победной весны...
Но все чаще и чаще блокадные сны
задевают его обожженным крылом.
* * *
Помним недругов жадные взоры,
мертвый Невский,
сугробы в крови…
Город Пушкина,
город «Авроры»,
город — песня о вечной любви.
Сердце, сердце,
за памятью следуй!
Время бьет
в ветровое стекло…
Ты домой возвратилось с победой,
всех погибших
с собой привело…
Словно спутник
душа ленинградца:
ей дано по орбитам крутым
от родимых краев удаляться —
но вернуться начертано к ним!
Догорели немецкие танки,
светел город
над зеркалом вод,
и «Аврора» на вечной стоянке
продолжает
свой вечный поход.
* * *
Утром — прозрачным и свежим —
дали полны синевы.
Дарим свой город приезжим:
долго стоим у Невы,
бродим по Марсову полю, —
пусть постигают они
трудную долю и волю,
ставшие вечными дни...
Водим на Мойку, на Невский —
дарим и радость, и грусть.
Пушкин, Крылов, Достоевский
им повстречаются пусть.
Водим на Пряжку, далеко,
пусть открывается им
грозная музыка Блока,
времени рвущийся дым...
Любим свой город — и дышим
светлой его глубиной,
любим свой город — и слышим
крылья его за спиной...
Мы и не можем иначе —
водим до ночи, до тьмы,
дарим — и чем-то богаче
сами становимся мы.
* * *
Устремленный
к грядущим векам,
золотится кораблик на шпиле...
Объясняюсь в любви
облакам —
сколько света они накопили!
Объясняюсь в любви
синеве
проступивших за скверами далей,
и листве золотой,
и Неве,
и полету прямых магистралей.
Объясняюсь —
осенним садам,
и судам, что стоят на приколе,
и дохнувшим уже холодам,
и граниту на Марсовом поле.
Объясняюсь в любви
облакам,
чудакам, что бредут, напевая,
и заре,
и рабочим рукам
в громыхающем раннем трамвае.
* * *
Как не любить этот ветер, щемящий
душу, летящий с ордой облаков,
гул его слушаю чаще и чаще —
голос мгновений и голос веков…
Как не любить эти листья — пожары
старых бульваров, кленовый огонь,
эти последние грустные пары,
добрые пары — в ладони ладонь.
Как не любить этот каменный, гнутый
мост, и ограду, и зори вдали —
свет, угасающий с каждой минутой,
тихо меняющий облик земли…
Как не любить эти волны, повторы
вечных мелодий: вода и гранит;
как не любить этот город, который —
тронутый ветром — как песня звенит.
Как не любить, если сердце сжималось
тысячу раз — и о том не забыть,
если осталась какая-то малость, —
как не любить…
* * *
Встречают грудью кони Клодта
и острый ветер, и века,
и дальних шпилей позолота
так вдохновенно высока...
Еще газоны белой тканью
не затянули холода,
еще осеннее сиянье
хранит широкая вода —
и мрак вчерашний, мрак ненастный
растаял в блеске синевы,
и город царственно прекрасный
свой лик являет из Невы,
и свет нежданный, свет могучий
с небесной рвется глубины,
и в этом свете тают тучи
блокадных былей и войны...
И с наших душ снимает бремя,
их придавившее давно,
бессмертный город. Город-время,
что лишь вперед устремлено.
* * *
Здесь пахнет лесом да болотом.
Деревья тонкие черны.
Шумит река. За поворотом
Огни туманные видны.
В осенних листьях мостовая
И небо в низких облаках...
Тут забивали предки сваи,
Тащили пушки на руках...
Но чем угрюмей день ненастный,
Чем больше листьев на ветру,
Чем дождь острее, тем прекрасней
Суровый памятник Петру.
* * *
Белая ночь!
Даже словом
боюсь я к тебе прикоснуться:
легок и чуток
твой свет справедливый, в котором —
тени свои потеряв —
проплывают дома,
и сады, и соборы...
Будто бы в матовом зеркале
Видятся шпили,
и купола, и притихшие улицы...
Город —
сказочный, призрачный, странный,
если имеешь ты душу,
эта душа твоя —
белая ночь...
* * *
С каждым годом ты желанней,
город влажных площадей,
город наших расставаний,
желтых листьев и дождей.
Над тобою сизой ночью,
Словно спятили с ума,
мчатся тучи, рвутся в клочья,
задевая за дома.
Всё черней вода в заливе,
он опять грозит бедой...
Весь в полёте,
весь в порыве
этот город над водой.
Я дивлюсь его сединам,
Я молюсь его дождям...
По садам брожу пустынным,
По открытым площадям.
Под мостом вскипает пена,
вздула мускулы Нева...
Город ночью —
словно сцена,
озаренная едва.
Что там видели вчера мы?
Спят актеры. Поздний час.
Роли пишутся. А драмы
Будут ставиться не раз.
Петропавловская крепость
Ветра вой
и войн свирепость —
все видала, все снесла
Петропавловская крепость,
тучи рвущая игла.
Как хитро придумал кто-то
в недалекой старине:
в синем небе позолота,
казематы в глубине...
Светлой невской панорамы
я представить не могу
без зубца кардиограммы
на гранитном берегу.
В полдень выстрелит хлопушка
за стеной сторожевой...
Словно детская игрушка,
эта крепость над Невой...
Легкой дымкой
даль одета,
в воду смотрится игла...
Неужели крепость эта
вправду крепостью была?
А теперь и шпиль, и пушка,
зелень в каменном кольце —
как любимая веснушка
у любимой на лице...
* * *
Июльский город, город жаркий,
куда ни глянь — людские реки...
Уже с Невы везут подарки
бронзоволицые узбеки,
уже с утра народ толпится
на дальних подступах к «Пассажу»;
ни к Эрмитажу не пробиться,
ни к Петропавловскому пляжу...
Июльский город, город грешный,
Пора свиданий и прощаний...
Он полон нежности поспешной
И безрассудных обещаний.
Он золотым пронизан светом,
тут что ни место —знаменито,
любой становится поэтом,
коснувшись невского гранита.
Июльский город, город пёстрый,
лишённый строгостей извечных...
Плывет шашлычных запах острый
и горький запах чебуречных.
Пора гостей, пора нарядов
пунцовых, желтых и лиловых,
пора немыслимых парадов
у пирожковых и столовых.
Июльский город, город звонкий,
разноязыкий, голосистый.
Мелькают минские девчонки
И аргентинские туристы;
не засыпают белой ночью
ни итальянцы, ни башкиры —
всем видеть хочется воочью
красоты Северной Пальмиры!
Июльский город, город людный...
Пылает зной — ну хоть бы тучка!
Не утихает гуд подспудный
И привокзальная толкучка.
Что делать! Лето — это лето,
к нам люди едут отовсюду —
всех приютить сумеем где-то,
всех приобщить сумеем к чуду!
* * *
Гремит его металл,
Мосты его — в полете.
Нас город испытал
в своем водовороте.
Мы суть его и новь,
Мы свыклись с этим чудом,
Он гонит нас, как кровь,
По каменным сосудам.
Тут в улицах — лесах
Мы кружим, словно белки;
На башенных часах
Как бешеные, стрелки.
Завидует гранит
Зеленым склонам речек,
Где с удочкой сидит
Далекий человечек...
Там слышен дятла стук,
Там стриж над морем хлеба.
А тут у нас не круг —
Одни лоскутья неба.
Но что для нас родней
Огней над площадями,
И шпилей, и камней,
Обласканных дождями,
И вспышек за стеклом,
И гула на рассвете?
Ведь мы своим теплом
Согрели камни эти...
* * *
Давай пройдем с тобой
тенистым Летним садом
в последний, может, раз
посмотрим на Неву —
не так уж часто нам
ходить случалось рядом,
не долго нам глядеть
на эту синеву...
Пойдем, не торопясь —
пока осенний холод
Неву не затемнил
штриховкою дождей.
Непрочен наш союз,
но прочен этот город —
и крепость, и гранит,
и камни площадей...
В тенистый Летний сад
пойдём из наших комнат,
присядем у дворца
великого Петра...
Другие этот сад
шаги и тени помнит,
но новая вокруг
щебечет детвора.
Послушай, как над ней
хлопочет ясень старый,
как плещется вода
покатого пруда,
взгляни на лебедей —
влюбленней нету пары,
белее и нежней
не сыщешь никогда...
Дрожащие свои
листва раскинет сети,
и статуи с листвы
сводить не будут глаз...
Мы сад пройдем насквозь
зелёном легком свете —
В последний, может, раз,
В последний, может, раз...
* * *
Ветра осеннего вой,
мокрых камней полировка.
Снова рябит над Невой
ливня косая штриховка.
Сколько в окно ни глазей —
время потратишь задаром.
Сходим-ка лучше в музей—
к нашим художникам старым.
Милая, сходим в музей,
хочется сердцу, не скрою,
давних увидеть друзей
этой осенней порою.
Их не тускнеет письмо,
жертвенно их постоянство...
Светится Время само,
зыбко мерцает пространство.
Женщины смотрят с холста
В синюю даль над садами —
вечная их красота
лишь молодеет с годами.
В городе шумных машин,
быстрых людей, непогоды —
хлеб разглядим и кувшин,
ягоды красной смороды.
* * *
Тут я жил.
Тут бродил у осенней Невы,
тут стоял над водой молчаливо...
По-отцовски касался моей головы
быстрый ветер, летящий с залива.
Распахнул этот ветер...
широкую дверь
в мир буксиров,
и чаек, и лодок
он врывается в город любви и потерь,
в город наших трудов и находок...
И закаты, и запахи мокрых камней,
и ограды, и шпили, и дали —
сквозь туманы —
с годами ясней и ясней
на экране души проступали...
Тут я шел —
И желтела в каналах листва,
и несли ее темные воды,
и над куполом, в сумерках видным едва,
облака проплывали и годы.
Были ветви черны, и кустарник колюч,
И сады над Невою-сквозными...
Медный всадник, рукою касавшийся туч,
мне казалось, летел между ними.
Вдоль гранита бежали, дрожали огни,
по воде уплывали с листами...
Как прошедшие дни, исчезали они
в потускневшей заре за мостами.
* * *
Чёрный город на фоне багровой зари
из-за насыпи встал предо мной на мгновенье,
а колеса стучат: повтори, повтори,
повтори этих резких цветов столкновенье,
повтори, повтори примиренье цветов...
В небо врезаны краны, антенны, ограды,
поезд к городу мчится сквозь грохот мостов,
вот сейчас он раздвинет жилые громады!
Алый свет угасает, сочится едва,
полустанки, как птицы, проносятся мимо,
догорают в лучах облака-острова,
потемнело над городом небо от дыма.
Солнце меркнет, а город зажег фонари,
он с зарей начинает меняться цветами
и по сизому, тусклому шелку зари
золотыми навстречу плывет кораблями.
* * *
Этот дождь в Ленинграде ночном
шелестел,
не хотел торопиться,
и стекло дребезжало, и сном
до рассвета не мог я забыться.
Обрывая листву за окном,
по проспектам бродя опустелым,
этот дождь
в Ленинграде ночном
разговаривал с городом целым.
По камням,
по осенней траве
он ходил своей шаткой походкой,
проводил
по угрюмой Неве
предрассветной
серебряной щеткой.
Этой ночью я думал о том,
что и зрелость — прошла...
А начало —
где-то там, далеко, за мостом,
и другое совсем обещало...
Этой ночью
казалось душе,
что туманно вокруг
и беззвёздно,
что немного осталось уже —
а с дороги сворачивать поздно...
Все казалось:
устала рука...
Капли падали долго
и грустно;
все казалось,
что жизни река
в неглубокое катится русло —
и не бросит на камни волну,
ни падений не будет,
ни взлетов:
мельтешенье по мелкому дну
и уже никаких поворотов...
И лежал я,
и в темень глядел,
и летела листва над дорогой,
и в окне
понемногу редел
этот сумрак,
чреватый тревогой...
Вечер
Дышу прохладой осени. Вдали
мосты чернеют, выгнутые круто.
Закат погас. Еще одна минута —
и тьма в порту
потопит корабли.
Начнется жизнь другая —
жизнь огней,
ночных садов, глядящих сквозь решетки,
и крепость потеряет контур четкий,
и сети звезд
раскинутся над ней.
Смотрю на клен — пылающий костер.
Еще он полон силой молодою.
Из-за ограды
осенью седою
он над асфальтом ветви распростер...
На город мгла вечерняя легла,
в ней плавает
дрожащий свет рекламы.
Автомобилей гладкие тела
под ветками проносятся упрямо.
Река огней несется от Невы
и в сумраке дрожит—
вечернем, синем,
и люди дышат запахом листвы,
и теплотой,
и влагой, и бензином...
Смолкает гомон улиц городских,
растоптаны сухие листья клена,
и дерево взирает удивленно
на круговерть огней
и душ людских.
А ночь идет —
без края, без границ,
она полна таинственных сюжетов...
Влюбленные, похожие на птиц,
стоят во тьме у влажных парапетов.
Они еще верны своей мечте,
они до звезд
готовы дотянуться...
А город-сказка
тает в темноте,
чтоб утром
новой сказкой обернуться.
* * *
Стальные пейзажи века:
упругий металл мостов,
где каждый шаг человека
симфонией стать готов;
вонзенные ввысь антенны,
солнце — сквозь провода,
в сверкающих клочьях пены —
яростная вода...
Хранит небосвод столетья
свистящих моторов след!
...Под утро люблю смотреть я:
дымный течет рассвет,
огни над рекой повисли,
и краны встают в порту,
подобные дерзкой мысли,
рвущейся в высоту!
Есть в гордом её полете
прекрасная простота,
и легок, лишенный плоти,
стотонный хребет моста:
тут сталь обернулась песней
и замерла вдруг, паря...
Стеной багровой, отвесной
за черным мостом — заря;
из труб потянулась пряжа,
берут поезда разбег...
В: сердце — твои пейзажи,
высоковольтный век!
* * *
Снова белые снега —
тонет город в молоке...
Снова жизни берега
где-то здесь —
и вдалеке...
Где-то здесь — твоё окно,
где-то там — твоя душа...
Белых дней веретено
крутит нити не спеша.
Ни земли, ни высоты —
небеса у самых крыш...
Где каналы,
где мосты —
еле-еле различишь.
Даль едва-едва сквозит,
дымка снежная —
плотней...
Недосказан, не раскрыт —
город
чуть очерчен в ней...
Только лёгкие штрихи,
ледяные терема,
всё — как сказка,
как стихи,
как поэзия сама.
* * *
Под чистым снегом — жёлтая трава,
блестит окно от серебристой пыли,
морозы засучили рукава
и за ночь целый город побелили...
Как будто накрахмалена Нева,
сады в мохнатом инее застыли,
играет свет у крепости на шпиле,
морозная сверкает синева.
Как радостен воскресный этот день
Сугробы в парках — шапки набекрень,
гуляет ветер, сковывая реки,
не помнят небеса осенних туч...
Еще ты спишь —но радость яркий луч
несет душе сквозь сомкнутые веки!
* * *
Всё как-то обновилось в Новый год:
То, что вчера постыло,
снова мило,
и сердце в новый путь тебя зовет,
и новым снегом
сад запорошило…
Невидимая
времени черта,
где прошлое с грядущим — воедино.
Как будто мы у нового моста,
как будто мы у нового трамплина…
Ты говоришь:
растаял год уже,
но ты опять на новом рубеже.
Прислушайся,
как звонок смех ребят,
их щеки пламенеют от мороза,
и в инее
прекрасен Ленинград —
сверкающая каменная роза.
Как этот зимний город я люблю —
с его Невой,
с корабликом на шпиле,
а в брызгах снежной,
серебристой пыли
ведь он и впрямь подобен кораблю…
Плыви вперед,
гранитный город мой!
Высокие рождались тут начала…
Пусть остаются годы за кормой —
а ты опять у нового причала…
О поэзии, поэтах и писателях
Слово о поэзии
Поэзия земли моей — река.
Она течет, светла и величава.
Поэзия земли моей — держава,
жила века и будет жить века!
Поэзия земли моей — река,
она вобрала многие потоки…
Когда в окрестной мгле — ни огонька,
она текла — студена и горька,
и был тревожным гул ее глубокий.
Как часто люди в быстрой смене дней
задумчиво склоняются над ней
и жаждут влаги солнечной напиться,
и слушают напев ее волны,
а в темной глубине отражены
и скорбные и радостные лица.
Поэзия земли моей — река,
в ней слышен чистый голос родника
и грохот вод, несущихся в ущелье…
Она хранит и первый луч зари,
и городов высоких фонари,
и тополей пушистое веселье…
Поэзии высокая волна!
Людскую кровь несла в тебя война,
ты вместе с нею мужество впитала,
и воины, вспоенные тобой,
не зная страха, шли на смертный бой
и были тверже вражьего металла.
Не гладким было русло. Ты текла —
и не одна горбатая скала
Твою дорогу перекрыть грозила…
Но гневным был разбег твоей волны:
ты яростно дробила валуны
и вязкий ил с презреньем выносила.
Стремительная, ты объять смогла
и гордый голос горного орла,
и иволги задумчивое слово…
За песней — песня,
за волной — волна,
я над тобой стою — не вижу дна,
все лучшее в сердцах — твоя основа!
Поэзия земли моей — река,
текла века и будет течь века!
* * *
Поэзия, локатор времени,
в бессонном поиске ночном
ищи, выхватывай из темени
звено событий за звеном.
Все глубже в мир входи,
измерь его,
проверь запасы теплоты…
Как в свете фар
меняет дерево
свои привычные черты,
как в голубом дрожанье месяца
живет по-новому ручей —
пусть так, поэзия, засветится
в твоих лучах
душа вещей.
Поэзия, локатор времени!
Пусть острие твоих лучей
ростки нащупать
сможет в семени,
отсеять суть от мелочей.
Ищи грозу
за тихим облаком,
весну — за голосом скворца...
Пусть время
вечно новым обликом
людские трогает сердца.
* * *
Мелькают имена —
и бьются, словно блюдца...
К Поэзии должна
поэзия вернуться.
Да будет нипочём
ей времени угроза —
теснит её плечом
рифмованная проза;
спешит её согнуть,
сгубить её до срока
медлительная муть
словесного потока;
крадётся к ней, тиха,
скучающая сытость.
«свободного стиха»
ленивая размытость...
Поэзия! Твоя
простой была ли участь?
Отвергла ты вранья
тягучую певучесь.
Сквозь пламя, сквозь года
являйся людям зримо —
единственна всегда,
всегда — неповторима...
Как женщина, живи —
и гневаясь и нежась,
неси в своей крови
предутреннюю свежесть!
Храни свою красу,
свой свет первоначальный.
как озеро в лесу —
с поверхностью кристальной.
Как озеро в лесу —
всевидящее око,
вершины на весу
несущее глубоко...
Да отразятся в нём
и свет зари весенней,
и отдалённый гром,
и гул землетрясений...
* * *
Как грачи
по весеннему полю,
как щеглы —
от куста до куста,
так стихи
уже вышли на волю
и из уст
переходят в уста...
В переборах
веселого света
раскрывают свое естество...
Нет им дела
до доли поэта,
до последнего часа его...
Но ведь в них же —
его долголетье,
только в них —
отрицанье конца...
Ах, стихи,
окрыленные дети,
есть ли время вам
помнить отца?
Вы уж сами
взмываете птицей,
сами
дышите светом весны,
оставаясь
живою частицей
бесконечной и вечной страны.
* * *
Его исполни звонко или глухо —
я лишь с листа воспринимаю стих:
мы пишем для читающих. Для них —
для добрых глаз и внутреннего слуха.
Есть у стиха высокие права —
в людское сердце проникать незримо.
Не громкие нужны ему слова,
не листья, пролетающие мимо…
Искусство чуткой жаждет тишины,
и чем мы старше, тем сильнее ценим
слова, что сердцу каждому слышны,
и круг от лампы вечером осенним.
* * *
Не выразить словами никогда
и передать стихами невозможно,
как тает свет, и падает звезда,
и как душа сжимается тревожно.
И правды искажаются черты,
и чувству не раскрыться, не назваться —
когда оно сквозь путы немоты
мучительно пытается прорваться.
* * *
Этот выгнутый красный гранит,
полукруглый гранит парапета —
из отдельных он выложен плит,
но в глаза не бросается это.
Различить вы не сразу смогли б
у почти монолитных строений
тонкий стык отшлифованных глыб —
если к камню притронулся гений...
Сто сошло с инженера потов,
сто ночей он потратил бессонных,
создавая бесплотность мостов,
невесомость конструкций бетонных.
И когда балерина летит
так, что кажется: выросли крылья,
кто в полёте её ощутит
потаённую тяжесть усилья?
А поэта нелёгкий улов?
Хоть строка и не кажется тесной —
тесен стык отшлифованных слов,
что добыты из глыбы словесной...
Кончишь дело — в душе тишина,
и дивишься нежданным глубинам,
словно всё это — вспышка одна,
словно всё — на дыханье едином.
Вы не так уже, музы, добры...
Как обманчивы
ваши щедроты!
Ощущенье нетрудной игры
от сизифовой этой работы.
* * *
Душа за дело браться опасалась:
не чувствовалось как-то, не писалось,
а ведь садись, казалось, и пиши —
пиши о море, дереве и туче,
пиши о хоре ласточек над кручей,
пиши о споре тела и души...
Все было — не хватало озаренья...
Из хаоса, как в первый день творенья,
пронзая тьму, еще не возникал
светящийся, как уголь,
угол зренья,
не возникал прозрения накал...
Был белый сад внизу — и город темный,
затерянный,
заснеженный,
огромный,
за окнами кружащаяся мгла,
и в этой мгле,
где искорки не высечь,
та женщина была —одна из тысяч,
единственная женщина была...
Гудела мгла и землю покрывала...
Из вороха событий, из обвала
вставала эта женщина во мгле
и что-то говорила, как бывало,
и комната ее существовала:
тахта, и стол, и лампа на столе...
Тревогу ветры белые трубили.
Одновременно не были — и были
мосты,
деревья,
крыши —
и слова
сквозь эту, все связующую, вьюгу,
сквозь пелену, покрывшую округу,
стремительно летевшие
друг к другу, —
и мы одни
их слышали едва...
Разделены
ночным метельным миром,
мы были
странным связаны пунктиром...
На стол
ложилась
света полоса,
все сдвинулось — события и вещи,
и с голосами нашими
зловеще
свои мешала вьюга голоса...
И ритм стиха,
неслышимый дотоле,
из этого круженья
поневоле
возник, коснулся белого листа —
и началась бессонная работа,
как будто душу захлестнуло что-то
и в этом ритме,
как в магнитном поле,
все вещи обрели свои места.
* * *
Литература,
будь литературой —
не куплей,
не продажей,
не халтурой,
не сделкой,
не ремесленной поделкой,
не средством, усыпляющим умы,
не местом для заносчивости мелкой,
не бегством от сумы и от тюрьмы...
Литература,
будь литературой —
не бездыханным слепком,
а натурой,
не странницей захожей,
не вельможей,
не ложью,
а дыханьем естества,
и помни,
что слова об искре божьей —
не вовсе устаревшие слова.
Фронтовая поэзия
Фронтовая поэзия, ты рождена
под железным дождем сорок первого года,
под огнем,
что и ночью и днем с небосвода
смертоносные в землю
бросал семена...
На глубинах,
где мины вставали со дна,
на равнинах,
где танки так дымно горели
на вершинах,
где в щепки размолоты ели,
фронтовая поэзия, ты рождена.
И на белом снегу, и на черном снегу,
и на красном снегу
утверждалось сурово
и в атаке ночной — на бегу, на бегу —
зарождалось твое незабвенное слово.
И сквозь годы прошло и сумело сберечь,
сохранить до конца
той поры устремленность,
окрыленность Победы, подъемлющей меч,
и бойца в той железной грозе
непреклонность.
Нам доныне,
в сражениях обожжена,
фронтовая поэзия служит исправно, —
и в огне рождена,
и в крови рождена,
ибо кровью одною и пишется правда.
* * *
Кто думать мог в тот год далёкий —
в суровый год,
в свинцовый год, —
что не погибнут эти строки,
что это слово — не умрёт.
Смотрю на старый, неприметный,
уже истёртый по краям,
уже пожухлый лист газетный,
причастный к бедам и к боям…
Причастье это,
соучастье
в скорбях и подвигах людских,
не мастерство —
лишь сила страсти
доныне движут этот стих.
В дыму,
по глине, по каменьям
идя в смертельные бои,
вы становились поколеньем
ребята, сверстники мои.
Тебя сплотили, поколенье,
не молодость,
не седина —
а только времени веленье,
его высокая волна…
Вставало ты
в порыве смелом,
неся потери без числа, —
тебя вперёд на гребне белом
сама история несла.
Пожаров
отблески и тени,
блокады лютое кольцо…
Среди утрат и обретений
твоё чеканилось лицо.
Был взлёт судьбы
и крут, и краток,
был грозен времени бросок…
Его тяжёлый
отпечаток
не скрыл
забвения песок.
* * *
Я помню их живыми —
в тревожные года,
когда в огне и дыме
стояли города...
Я помню их живыми
в сияющие дни —
друзьями фронтовыми
пришли домой они.
И вот звучат —
Луконин,
Гудзенко и Орлов,
и кровью узаконен
приход суровых слов...
Почти еще мальчишки
вступали в новый мир,
их маленькие книжки
зачитаны до дыр...
На желтые страницы
я трепетно смотрю —
и вижу эти лица
и дальнюю зарю...
Но птицей годы реют,
ведут свою игру —
и лица бронзовеют
у века на ветру.
Памяти Алексея Лебедева
То мерцающим светом полна,
то чернея меж белых торосов,
повторяет волна имена
флотоводцев, поэтов, матросов.
На песок набегает, тиха,
и грохочет, со скалами споря...
Гул волны и стихия стиха —
два прекрасные голоса моря.
Помнит море и горечь утрат,
и салюты победного года,
помнит море, как ждал Ленинград —
вот придут корабли из похода...
На волне растекается след,
захлебнулась атака прибоя,
не вернулся из боя поэт—
только Слово вернулось из боя.
От волны, что стучит тяжело
над балтийской затопленной лодкой,
это слово на сушу сошло —
и шагает моряцкой походкой!
Судьбы мира опять на весах...
Якоря поднимаются снова,
и звенит в молодых парусах
и поэта, и штурмана слово.
* * *
Поэты — без отчеств, хватает имён:
Борисова — Майя, Ботвинник — Семён...
Уже и седые, и снится война,
а вот молодые у них имена.
Иль это над сизой водой, над бедой,
над болью и радостью
ветер летит —
поэзии ветер, всегда молодой,
лицо холодит он, сердца молодит?
Всё ищет он
где-то поющий родник,
к дыханью планеты он ухом приник.
Он слышит, как дышит она тяжело,
как треплет её
лихорадки волна, —
но близок рассвет,
розовеет стекло,
и утром, он знает, очнется она...
Блуждает поэзия там, где больней,
над ложью справляет свое торжество.
Неведомо, как сочетаются в ней
и молодость слова, и вечность его...
Поэты — без отчеств, одни имена,
но сила пророчеств — не им ли дана?
* * *
Затухает экран. Тишина.
Жизнь и труд обрываются сразу...
Люди ищут строку Шукшина,
и письмо, и забытую фразу.
Знали: был он и прост —
и не прост,
но когда человека не стало,
начал в полный он видеться рост,
ярче слава его
заблистала...
Миллионы горевшая лет,
до того недоступная глазу,
лишь последний свой
вычертив след,
нам звезда открывается сразу...
Багрицкий
Войдешь и зажмуришься: колкие ветки,
Зеленый аквариум, медные клетки,
Медуза из Крыма, цветок из Тибета,
Какая-то рыба жемчужного цвета.
Он может часами следить, не мигая,
За пляшущей точкой в зрачке попугая,
за гибким, чернеющим телом налима...
Он желт от табачного едкого дыма,
Укутана шарфами полная шея,
Без ритма колотится сердце, старея,
Он в стол упирается, кашляя тяжко.
Блестит на стене его старая шашка...
Что ж, юность прошла. Он успел научиться
Молчать, словно рыба, и петь, словно птица.
И здесь у окна, сквозь завесу тумана
Он зелень одесского видит лимана,
Он видит, как рвутся пехотные цепи,
Как конники входят в бескрайние степи,
как падают в Черное море закаты...
Тяжелой болезнью к постели прижатый,
Он в каждой улитке на стенке стакана
Способен почувствовать плеск океана,
Удары прибоя...
И я до рассвета
Опять вспоминаю больного поэта...
Я много бы отдал за это, не скрою,
Чтоб море мне виделось в банке с водою,
Чтоб слышалось в капле дыханье прибоя,
Чтоб шашка твердила о ярости боя,
Чтоб лес колыхался в невзрачном листочке
И, силою полня нелегкие строчки,
Идя по бесчисленным нашим дорогам,
умел бы я многое видеть в немногом.
* * *
Настоящих поэтов я видел немало,
мы работали рядом — ветрами дыша...
Пусть не всякое сердце
мой стих принимало,
не любая его
понимала душа —
но внимал голосам я высоким и чистым
в общем хоре,
чья песня лилась широко,
ибо знал,
что не каждый родится солистом,
а солисту без хора —
не так-то легко...
Хоть одни — восторгаться умели до срока,
хоть другие — любили судить сгоряча,
никогда не мешало мне
чувство потока,
чувство братства по цеху
и чувство плеча.
Да, поток —
он и мутен бывает, и вспенен,
да, на сцене глубокой
не все на виду —
но случалось мне видеть,
как был вдохновенен
тот, кто сбоку стоял
и в последнем ряду...
Вот и рад я,
что мог перекинуться взглядом,
перемолвиться словом,
таящим тепло...
Это очень немало — стоять с ними рядом,
пусть недолго порой —
все равно повезло!
* * *
Неторопливое слово,
Доброго друга плечо...
Мы его помним живого,
Помним живого ещё.
Утренний свет на бульварах,
дверь на втором этаже...
Этих писателей старых
вам не увидеть уже.
Всё-то они прочитали,
нам толковали в тиши
не о презренном металле,
а о бессмертье души.
Честно судили о деле,
из-под мохнатых бровей
строго и нежно глядели —
как на родных сыновей.
Вот и прощаемся снова,
Сердце стучит горячо:
Мы его помним живого,
Помним живого ещё.
Справимся ль с этой кончиной,
с горестным сном наяву?
Снова — из Белой гостиной,
окна её — на Неву.
Жил он не шумно, не пышно,
Громкой не хвастал судьбой, —
так вот и вышел неслышно,
Дверь не прикрыл за собой...
* * *
Жив или умер писатель —
не знаем...
Может, не пишет,
а может, и умер.
Вот наконец
появляется книжка —
весточка, ласточка,
голубь почтовый...
Так сообщаем друг другу:
мы живы.
Живы —
и даже на что-то способны...
Может такое
не раз повториться:
так умираем —
и так воскресаем.
Книгу храни и свечу
В эти жестокие дни
сыну сказать я хочу:
душу-пушинку храни,
Книгу храни и свечу.
Память свою вороша
страшные сны наяву,
помни, что только душа
держит тебя на плаву.
Трудно дорогу ища
на обгоревшей земле,
помни, что только свеча
путь озаряет во мгле.
Ширится тьма за спиной,
годы уходят на дно...
Помни: лишь Книге одной
в мире бессмертье дано.
Пусть же твой разум не спит,
тянется сердце к добру.
Знай, что душа — это скит
в тихом и темном бору...
В нем на полянах лесных
травами скрыты пути —
там от пожарищ земных
многое можно спасти.
* * *
В дыму во весь экран, Бородино.
Багровый свет над мертвым канониром...
Страшусь за книгу:
дети по кино
знакомятся теперь с «Войной и миром».
Их реже ловят с книжкой
в поздний час,
они в кино уносятся без спроса,
в их сердце беспощадный Фантомас
сменяет благородного Атоса...
Какой-то детской песенки мотив
в твоей душе стихает понемногу —
и самый скорострельный детектив
ты просишь у товарища в дорогу.
Пойдем в кино,
в светящуюся тьму,
она к себе приманивает дивно:
читать романы
ДОЛЖНО одному,
а тут — переживаешь коллективно.
Тут все уплотнено, сокращено:
что в книге — век,
в кино подобно мигу,
и мальчики смываются в кино,
оставив недочитанную книгу.
О цене времени и нравственных уроках
Время
Над яркими звёздами всеми,
над тихим болотным огнём
струится незримое время —
и мир отражается в нём.
Оно омывает планеты
и горы сдвигает тайком…
То мчится со скоростью света,
то старым стоит ветряком.
Есть время, свистящее плетью.
Есть время — как добрый рассказ…
Есть время, где час — как столетье,
есть время:
столетье — как час.
Как пламя сгорая нам нами,
неслышно уходит оно…
Но кто говорит, что руками
потрогать его не дано?
Народа единое бремя
и общих побед торжество
прессуют упругое время
и делают зримым его.
Трудом наполняясь добротным,
живым, настоящим трудом,
становится веским и плотным,
с людьми остается потом…
Плотины в строительной дымке,
над мудрыми книгами труд —
без шапки своей невидимки
оно открывается тут…
Чем бьются сердца наши хуже,
тем больше заботы о том,
как сжать своё время потуже,
не черпать его решетом…
* * *
Вошёл — не снял пальто;
умчался, как ракета…
«Нет времени на то,
нет времени на это…»
Несёшься на трамвай,
в метро ныряешь спешно…
Не слышишь, как трава
встаёт порою вешней,
не видишь синевы
над скверами сквозными,
не дышишь у Невы
туманами ночными…
Дороги полотно
и зори над заливом,
луна, фонарь, окно
сливаются в одно
неясное пятно
пред взором торопливым…
Поспешность, зуд в крови…
Отвык читать — листаешь.
Уже не от любви —
от жадности хватаешь.
Условный мир творишь —
от мира отрешённый…
Не с другом говоришь,
а с трубкой телефонной;
волна летит, трубя —
тебе совсем не странно,
что море на тебя
глядит с телеэкрана.
Реклама вдалеке
затмила свет заката…
Забыв о роднике,
ты пьёшь из автомата...
* * *
Скажи, какому идолу в угоду
ты все спешишь неведомо куда?
Весь хлеб не съешь,
и всю не выпьешь воду,
и обо всем не скажешь никогда...
Пройдут года, прощания и встречи,
на пепелищах вызвенит трава,
но всё, что видят очи человечьи,
вам никогда не высказать, слова.
Война сгорела, кончилась разруха, —
а ты кусай до света карандаш,
но стон людской, донесшийся до слуха,
какими ты словами передашь?
И звездный холод летнего ночлега,
и осени предутреннюю дрожь,
и шаг весны, и тонкий запах снега
другому сердцу — как переведешь?
И этот миг —
стола крутая кромка,
и облаков таинственные сны,
и ход часов, струящийся негромко, —
в одной твоей душе отражены.
* * *
Дни уходят бог знает на что,
разрываются в мелкие клочья,
словно туча,
что ветренной ночью
над пустынным несётся плато...
И свои же стирает черты
обесцвеченный мир суеты —
и душа не спешит никуда,
ничего ей как будто не надо...
Но ведь солнце,
трава и вода
твоего дожидаются взгляда...
И поёт тебе птица в тиши,
и зовут тебя зори в дорогу —
только сложены
крылья души,
и немеют они понемногу...
* * *
Летящих дней точнейшие весы
Всё проверяют,
взвешивают снова —
И на глазах
свой вес меняет слово,
И роза вдруг
лишается красы...
Ты не щадишь ни бронзы,
ни холстов,
Контрольной стрелки
зоркое качанье...
Поражены мы
лёгкостью мостов
И тяжестью
взаимного молчанья.
Столетья заострённые черты,
Бессонный,
напряжённый ветер века...
Стремительное время! Только ты
Измерить можешь
цену человека...
Пускай Земля богатствами полна,
Но логика весов твоих железна:
В краях,
где человеку грош цена,
Кричать о гуманизме
бесполезно.
Ты взвесишь ложь и правду,
новый век,
И след ракет
блеснёт на небосклоне.
И будет умудрённый человек
Держать звезду, как розу,
на ладони.
Из фантастики
Играют в шахматы машины.
О чём-то думают, мудрят...
В их чреве тайные пружины,
того гляди, перегорят.
Где человечий разум узок,
они — рассудочность сама...
От непосильных перегрузок
вот-вот сойдут они с ума.
Щелчки реле и писк мышиный —
перемещение идей...
Уже научены машины
глаголом жечь сердца людей.
Людские судьбы и решенья
они вобрали в плоть и в кровь,
они копируют сомненья
и моделируют любовь.
Мне снится:
кровью стол закапан,
больной в наркозе — ни гу-гу...
Меняет доктор в сердце клапан,
меняет ролики в мозгу.
И вот идут от эскулапа
с железным скрежетом в груди
машина-мать,
машина-папа,
машина-дочка впереди.
Для слёз — рычаг,
для смеха — кнопка...
Они глядят на мир большой,
сквозь рёбра светится коробка,
что именуется душой.
Пред жизнью, бьющейся в металле,
живое сердце — холодей!
Незаменимых нет деталей.
Незаменимых нет людей...
...Бредёт Адам железным раем,
бумажный держит он цветок.
Что он
взаимозаменяем —
ему, бедняге, невдомёк.
Ему, бедняге, и не снится
веселый стриж над головой,
пчела живая не садится
пред ним на клевер луговой.
Ещё и молод он, и крепок,
но где-то в нем
живёт в тиши
бесстрастный робот —
бледный слепок
его потерянной души.
Встаёт заря, неповторима,
шуршит песок береговой,
а он, Адам, проходит мимо —
красивый, стройный, типовой...
* * *
Кто ведает, какие ждут недуги?
Не так уж и страшусь потери зренья,
не так уж и страшусь потери слуха,
не так уж и страшусь потери речи...
Боюсь другого:
слепоты сердечной.
Боюсь другого:
глухоты сердечной.
Боюсь другого:
немоты сердечной —
той затаенной каменной пустыни,
где уж ничто живое не растет...
* * *
Были войны, расстрелы, увечья,
злые тучи свисали с небес —
но жила доброта человечья,
шла, как девочка, в призрачный лес.
Он встречал её —
сумрачный, колкий,
полный птичьих сверкающих глаз;
люди — много страшнее, чем волки,
на пути ей встречались не раз.
Там бродили угрюмые звери,
возле каждого ждали куста,
но в их робкую призрачность веря,
шла своею тропой доброта.
Шла в болотном мерцающем свете,
не дрожала в морозных ночах,
ибо знала, что чудища эти
разбегутся при первых лучах.
Шла вперёд и вперед увлечённо,
погибала, сгорала дотла,
но вовек не была обречённой,
и всегда — настоящей была!
* * *
Жалко старуху,
которая сына лишилась.
Жалко девчонку,
которую милый покинул.
Жалко собаку,
которую бросил хозяин...
Жалко больного ребенка —
и матери жалко.
Жалко солдата,
который домой не вернулся...
Жалко того, кто вернулся,
да вот обманулся.
Жалко безумца,
который бредет по дороге.
Умника жалко,
что ночи проводит в тревоге.
Жалко слепого —
и зрячего жалко порою:
лучше бывает ослепнуть,
чем видеть такое…
* * *
Дети в своей безутешности,
горе, счастливая весть...
Для человеческой нежности
разные поводы есть.
Не безрассудно, не бешено,
как молодая любовь, —
с грустью и радостью смешана,
тонко подбавлена в кровь,
нежность
так тихо проявится,
с тайной сливаясь виной, —
к матери,
к доброй красавице,
к другу
и к речке лесной.
Нежность
так тихо пробудится
к людям — кому не помочь,
к сыну, что за полночь трудится,
к внуку, что кашлял всю ночь...
Малой достаточно малости —
нежность вершит колдовство...
Нежность же
с примесью жалости —
это сильнее всего...
* * *
Что ты стелешься, как хмель,
Цепко лезешь по ступеням?
Разве в этом — жизни цель,
Разве это в жизни ценим?
Чем ты выше — больше спесь,
Всю в неё вложил ты душу,
Так ты вытянулся весь —
Корни вылезли наружу.
Друг мой давний, не страшись
Моего прямого взгляда:
Из себя
Ты лезешь ввысь —
В глубь себя
Расти бы надо!
* * *
Есть радость мимолетная — когда
сквозит в березах небо голубое
И талая веселая вода
по камушкам бежит перед тобою;
когда чернеет в поле борозда,
когда июльской ночью над избою
куда-то в бездну падает звезда —
последний миг, отпущенный судьбою...
Когда земная ширь и глубина
на миг перед тобой обнажена
и мир к тебе склонен чистосердечно —
ты долго не отходишь от окна...
Есть радость мимолетная — она,
как жизнь сама, светла и скоротечна.
* * *
Огней неярких серебро.
Перил наклонное скольженье.
Мы, словно в зеркале, в метро
Своё встречаем отраженье.
Нас вниз несёт —
а кто-то ввысь
с такой же скоростью стремится...
Вот появились наши лица.
Вот поравнялись наши лица —
и мы навеки разошлись.
Плывём, за встречными следя, —
О, взглядов противостоянье!
А эскалатор расстоянья
глотает, с места не сходя...
Вот взор, прищуренный хитро,
Вот — равнодушье,
вот — смущенье…
Мы, словно в зеркале, в метро
Своё встречаем отраженье —
Оно растает, словно дым,
а лента тянется живая,
И в лица встречных
мы глядим,
Себя в других не узнавая.
* * *
Над снежным полем — зыбкая звезда,
чернеет лес,
мороз стоит жестокий.
Летящие во мраке поезда,
как вы светлы, добры и одиноки!
Вас не страшат
ни ночь, ни холода—
спешите вдаль,
навстречу новым вьюгам...
Как ждете вы друг друга, поезда!
Как быстро вы
прощаетесь друг с другом...
Когда к родным вернетесь вы местам,
к огням депо,
что сердцу так знакомы?
По насыпям несетесь, по мостам —
от света —к свету
и от дома — к дому...
Вы пахнете железом и сосной.
Куда ваш путь — не ведаете сами,
лишь рельсы, голубея под луной,
сливаются за снежными лесами...
Земли не достигая, тает дым,
окрестные деревни смотрят сонно —
но всё-таки
всегда неповторим
ночной пейзаж за окнами вагона.
Привет вы шлёте маленьким домам,
не манят вас
короткие стоянки...
Врываетесь, подобные громам,
на тихие ночные полустанки,
и тех, кого бессонница томит,
вы яростно зовёте за собою,
и долго эхо в воздухе гремит,
и вновь пространство стынет голубое.
А вам опять без отдыха идти —
встречаться молча
и прощаться молча...
То радостно поете на пути,
то воете отчаянно,
По-волчьи...
Проносятся созвездья-города,
и мчитесь вы,
выстукивая строки...
Бездомные ночные поезда,
как вы светлы, добры и одиноки!
* * *
Эта ночь от мороза седа,
воздух зыбок, он светится странно,
и стоят под луной города,
точно скалы на дне океана.
Поезд мчится по снежной земле,
содрогаются рельсы стальные;
как планеты в космической мгле,
города проплывают ночные.
В снежной,
в пепельной,
в лунной пыли
города-корабли на рассвете —
то ли сны нашей древней земли,
то ли тени грядущих столетий...
Ты не бойся мороза,
сойдем,
этот поезд-ракету оставим.
Мы найдем,
мы согреем свой дом,
прутик вербы в бутылку поставим...
Над жильем закудрявится дым,
запылают по-доброму печи...
Мы друг другу в глаза поглядим —
там осталось тепло человечье.
Мы восходы встречаем в пути,
согреваемся
взглядом нечаянным, —
нам тепло это
дальше нести —
космонавтам земным,
неприкаянным...
* * *
Всё дальше поезду идти;
Всё чаще провожаю взглядом,
полузаросшие пути —
они бегут, струятся рядом.
Встаёт над шпалами трава
и в рельсах нет былого блеска
к ним мелкий куст от перелеска
дополз, касается едва...
Они похожи на слова,
чей давний смысл
в забвенье тонет...
угасла сила волшебства,
людского сердца не затронет...
Они похожи на любовь,
к которой нет уже возврата,
и взволновать не может вновь
полузабытая утрата...
Полузаросшие пути,
на них листвы опавшей пятна.
По ним не следует брести,
они всегда ведут обратно.
Ведут сквозь свет,
ведут сквозь тьму,
и ты идёшь, забыв усталость,
а приведут они к тому,
чего и вовсе не осталось.
* * *
Висел, почти не падал первый снег.
Чернел вокзал, рюкзак впивался в плечи.
Есть города, как женщины: навек
Запомнится единственная встреча.
Зачем не исчезает навсегда,
не выгорает в сердце без остатка
и чёрная — под крепостью — вода,
и набережной каменная кладка?
Зачем из всех огней
одни огни,
что за спиной той женщины вставали,
в сознанье возникают
в эти дни,
когда её отыщешь-то едва ли...
Броди же,
узнавай её везде —
в огнях,
в камнях,
в чернеющей воде...
* * *
Не оттого летать я не люблю,
что ты чреват опасностью, полет:
воздушному доверясь кораблю,
сижу, дремлю в ледовости высот.
И солнечный
встает все выше диск,
и бесполезно думать о беде,
ведь быстрота оправдывает риск,
а риск везде:
на суше, на воде...
Но на воде,
когда ветра, трубя,
смертельное вздымают торжество, —
немалое зависит от тебя,
от силы и уменья твоего...
И на земле —
всю волю сжать в кулак
тебе велит предчувствие беды,
и твердо ты стоишь,
и только так
сухим еще выходишь из воды!
А в небе —
в свой последний, может, день —
ты целиком
у техники в руках,
и под тобою
самолета тень
крестом лежит на белых облаках.
О природе и временах года
* * *
Час приходит — нужно отключиться.
Побродить по лесу, поучиться
мудрости его неторопливой,
простоте его неговорливой.
Полежать под веткой, в небо глядя,
слушать скрип стремительной сосны,
у озёрной поучиться глади,
у небесной чистой глубины.
Час приходит — нужно отключиться:
не глядеть в газету, не учиться, —
из ручья холодного напиться:
глубь до дна
и небеса до дна…
Лишь потом привидится, приснится,
как со свистом мчится
время-птица
и Земля летит, наклонена.
* * *
Терял я подругу и друга,
чужою бродил стороной —
но поле, звезда и пичуга
всегда оставались со мной...
Душа замирала от боли,
минувшие дни вороша,
но шел я в широкое поле —
и легче дышала душа...
И если бывало мне туго
и все — наискось, набекрень,
так весело пела пичуга,
что солнечным делался день.
Война меня крова лишала,
надежды лишала беда —
и всё же
всегда утешала
синевшая в небе звезда.
Средь ночи тревожной и темной,
когда ни тропы,
ни огня,
она становилась огромной
и вдруг находила меня.
И я замирал перед нею
и в темени делался зряч,
и был ее отблеск важнее
житейских моих неудач:
ведь даже огонь ее слабый
в мерцающих далях ночных
ничтожными
делал масштабы
земных треволнений моих...
И сколько б душа ни теряла,
но ей не давала пропасть
и чем-то взамен одаряла
природы волшебная власть.
* * *
Я вырвался,
я выбрался в поля,
я тихо говорю себе: взгляни-ка,
распаханная чёрная земля —
как только что написанная книга.
Постой у этой пашни, помолчи…
Избавилась она от прозябанья,
по ней вразвалку прыгают грачи,
в ней снова пробуждаются желанья…
Тебе нужны и эта тишина,
и в дальний лес ведущая дорожка,
и девочка, что там, у полотна,
так весело шагает, босоножка,
и парни, что у насыпи легли,
повесили рубахи на лопаты,
их плечи от загара красноваты,
их майки — в горьких запахах земли.
Отражена в глазах у них трава...
Люблю их дел неспешную добротность —
все понемногу обретает плотность:
и время, и пространство, и слова.
Всё кажется устойчивей, чем есть.
Вдыхаю воздух —
медленный, глубокий...
Ростки рядами тянутся — не счесть
зеленые, стремительные строки.
Я вырвался, я свежестью земной
опять дышу —
как все тут сердцу мило!
И кажется, опять она со мной —
иллюзия незыблемости мира.
* * *
Прекрасно появленье из земли.
еще полупрозрачного росточка —
У цоколя бетонного, в пыли,
он рвется ввысь, упрямый одиночка.
Прекрасны в ясном небе журавли —
был острый клин, а вот уже цепочка —
и тайну сберегающая почка:
сгинь, оболочка, сущность оголи!
Прекрасно и набухшее зерно,
что в глубине незримых сил полно,
и стебелек, в земле торчащий сиро,
и дерево, глядящее в окно,
и человек: всегда ему дано
присутствовать при сотворенье мира!
* * *
Вдруг вломились в мир весенний,
в теплый воздух луговин
эти дни землетрясений,
дни обвалов и лавин.
Что с тобой, земля-старуха?
Снова в мире чехарда...
Отчего рокочешь глухо,
набок валишь города?
Над тобою, гнева полной,
ходят мутные ветра.
Как на дубе в свете молний,
стала трескаться кора...
Отчего рассвирепела,
плавишь глыбы ледников?
Или все же не стерпела
новых атомных пинков?
Или боль и горечь века
до такой дошли черты,
что, как сердце человека,
разорваться можешь ты?
* * *
В белых клочьях и накрапах,
с головы в снегу до пят,
как медведь на задних лапах,
приподнялся зимний сад.
Замелькал снегирь проворный,
показал свою красу...
Белый снег на ветке чёрной
дрогнул,
замер на весу.
Уцепился, удержался,
покачался, сколько мог,
к ветке ласково прижался —
лёгкий, трепетный комок...
Снеговая,
пуховая,
чуть колыша эту тишь
ты о чем, душа живая,
на морозе шелестишь?
Иль сроднилась
с тихой елью?
Иль беснующейся мглой,
разъярённою метелью
хочешь мчаться над землёй
Снег
Притихла, успокоилась зима,
весь город — в добром, в ласковом снегу,
дома белы, и белая кайма
всё выше на гранитном берегу.
В снегу — кусты и стылые мосты,
он медленно парит над головой,
и просветлели города черты
от первозданной пены снеговой.
И каждый шаг слышнее поутру,
двор отдан детской радостной возне,
а ветви, словно чернь по серебру,
прочерчены в небесной белизне.
Их чуткая окутывает тишь,
и слышит сад —
задумчивый, седой —
лишь мерное поскрипыванье лыж
да смех влюбленных
вечно молодой.
Весь в инее, в игольчатой резьбе,
встречает сад снежинок легкий бег,
а ты идешь — и радостно тебе
на милую смотреть сквозь этот снег.
* * *
Как будто до края земли,
дошли мы до края оврага.
Луна побелела вдали,
и звездная пенилась брага...
Нам стужа лицо обожгла,
был яростен
воздух морозный,
и даль —
от села до села —
казалась какой-то межзвёздной.
И сосны над пропастью
в рост
вставали, как единоверцы,
и странный космический мост
тянулся — от самого сердца...
Был берег над бездной высок —
такими поверишь ночами,
что звёзды
теснятся у ног,
что звёзды
горят за плечами.
В сверкающем царстве зимы,
в его красоте дерзновенной
и впрямь нам казалось,
что мы
находимся в центре Вселенной...
* * *
Лиловый столбик — на нуле.
Лесок соседний редок,
и клочья снежные к земле
слетают с мокрых веток.
Еще не скоро первый гром
и первый лист — не скоро,
в пространстве кроются сыром
окрестные озера...
Они, набухшие, темней,
их греет воздух зябкий...
С глухих уже сползают пней
серебряные шапки.
Уже прошли — метелей гнев,
февральские ознобы,
и корни вырванных дерев
укутаны в сугробы.
А снег, тяжел и ноздреват,
мерцает на полянах,
и горизонт — во весь охват —
в блуждающих туманах...
И дачи стынут в сосняке —
как на неясном снимке,
И только в полдень, вдалеке,
всплывает солнце в дымке
и обнажает валуны
и рыхлую дорогу,
и, как из моря, лик весны
выходит понемногу...
В марте
Снег со щербинками чуть тронут
негромким мартовским лучом.
Ещё кусты в сугробах тонут.
и свет морозу нипочём,
ещё гуляет ветер звонкий,
сверкают льдинки на стекле,
но под деревьями воронки
всё глубже тянутся к земле.
Весна — как дальняя зарница,
как ожидание стиха...
Вдали берёзка золотится,
амбара дальнего стреха.
Мы выйдем,
взором мир окинем —
он полон хрупкой тишины,
он весь готов купаться
в синем
дрожащем воздухе весны.
* * *
Крыша старого сарая
снова сделалась черна,
снова бело-голубая
улыбается весна.
От снегов земля устала
зазнобило, потекло...
Речка
ветви краснотала
отразила, как стекло.
Заскользила, зажурчала,
зашуршала в полусне...
«Все сначала,
все сначала!» —
слышен щебет на сосне.
Все прозрачно, все неплотно,
льдинки — хрупкая слюда...
Пишут новые полотна
солнце,
ветер
и вода.
Эти краски не просохли,
дышат свежестью живой,
эти дали не оглохли
под завесой снеговой...
Все — смешенье,
все — движенье,
дух проснулся земляной,
сердце новый день рожденья
каждой празднует весной!
* * *
Весна, пробужденье берёз,
сверканье последнего снега,
счастливые капельки слёз
на бархатной коже побега.
Иголки-лучи подожгли
кустарник — трепещущий, тощий,
и кажется: нету земли —
одно только небо за рощей.
Поля по-былому белы,
ручьи убегают куда-то,
и сосен чернеют стволы
в холодном пыланье заката.
Деревьев проснувшихся дрожь
и наст, ослепительно яркий…
Куда ты, весна, ни придёшь —
повсюду приносишь подарки:
озябшей земле — теплоту,
лесам — забытьё голубое,
а женским чертам — красоту,
что пряталась где-то зимою.
* * *
В сосняке, за большими стволами
я увидел низинку, а там
первых листьев
зеленое пламя
разметалось по тонким кустам.
Как расправились
в солнечном свете,
как по веткам бежали, легки,
эти яркие листики, эти
молодого огня языки!
Гибкий прутик
синица качала,
в стылом воздухе — капля тепла.
И чистейшая
свежесть начала
в зеленеющих вспышках жила.
Хоть суровые ветви нависли
и тянулись разводья теней,
но у юности
не было мысли,
что и старость предсказана ей...
Заблистали открыто и смело
обнажённые шпаги травы,
и побегов прозрачные стрелы
вылетали с земной тетивы...
И сквозь чёрные,
дряхлые корни,
сквозь последние зимние сны
шла вперёд,
становилась бесспорней
неуёмная сила весны.
* * *
Возле тихой канавы зачем-то стою —
над недвижной водою, затянутой ряской...
Жёлтый листик пятнистую спинку свою
показал и к травинке прижался с опаской.
Потревожил спокойствие жук водяной,
куст повис над канавой, доволен соседством,
и прощается медленный август со мной —
пахнет прелью, грибами и чуточку детством...
* * *
Август жарок, и веет теплом от земли.
В поле — золото сжатого хлеба...
Отчего ж улетают на юг журавли
по вечернему желтому небу?
Запоздалое лето в разгаре у нас,
но судьбу ведь решают не боги, —
их за синее море уводит сейчас
чувство времени, чувство тревоги.
* * *
День прохладен, и влажен, и пахнет травой,
и над садом лохматятся тёмные тучи,
и желтеет, редеет кустарник колючий —
это всё не впервой, это всё не впервой...
Приближается время осенних дождей,
время чёрной земли и рябины багровой...
Остывай, небосвод, и вода — холодей,
начинается осень — по новой, по новой...
И туманы в низинах густеют с утра,
и дубовая в парке пустеет аллея,
видно, сердцу немного притихнуть пора,
если хочет оно застучать веселее;
видно, нужен усталой природе покой,
эти ритмы дождей над равниной пологой,
привыкай, моё сердце, к погоде такой —
это только привал перед новой дорогой...
* * *
Горьким пахнуло дымком,
ежатся в пламени листья…
Осень подходит тайком —
хитрая, желтая, лисья…
Тронуло чувство беды
тело дрожащей осинки,
наши с тобою сады,
наши с тобою тропинки.
В черную воду вошла
возле пустынного пляжа
крепости нашей игла,
туч нескончаема пряжа.
Здесь, на песке, у воды,
все остается, как было,
верю, что наши следы
жесткое время не смыло…
Осень тайком подошла —
тропками памяти кружим…
Стер я туман со стекла,
вижу: уходишь по лужам...
* * *
Чуть заметно желтеет листва,
но ярчайшим все залито светом —
это осень вступает в права,
это город прощается с летом…
И плывут облака-острова,
Петропавловский шпиль задевая,
а у берега, вечно живая,
тихо вяжет волна кружева.
И уносятся ветром слова
на просторе, почти не согретом, —
это осень вступает в права,
это город прощается с летом.
Чуть заметно темнеет Нева,
пароходы качает сильнее,
и с каким-то ледком синева
ослепительно светит над нею…
Хоть еще зеленеет трава
и пылают цветы на газонах, —
но тускнеет в глазах у влюбленных
пламя нежности, свет волшебства…
Ощущаю по видным едва,
только сердцу доступным приметам:
это город прощается с летом,
это осень вступает в права!
* * *
Дожди хлестали. То и дело
дышала холодом Нева.
Но к сентябрю
не пожелтела
и не осыпалась листва.
Дожди летели, ветры дули,
плыла тумана пелена, —
листва осталась, как в июле,
зеленым пламенем полна.
Она в осеннем чистом свете,
не уступая холодам,
теперь развешивает сети
по обезлюдевшим садам...
Покуда солнца не хватало,
смотря сквозь дождь и полумглу,
она ждала — не облетала,
свой тайный счет
вела теплу...
Опять блеснул из дымки серой
приморских парков изумруд —
лишь полной
свет исчерпав мерой,
спокойно листья отомрут.
* * *
Свет осени, дивное диво,
ты ртутным мерцаешь огнем...
Оставим заботы и чтиво —
в сверкающий город шагнем.
Пойдем по Неве до залива,
где блещет стальная вода,
где листья слетают пугливо
и в рощах стоят холода.
Там воздух прозрачен, и горек,
и свеж, как струя родника,
там город — поэт и историк —
у моря встречает века...
Броди у воды.
Без опаски
кустарник пылающий тронь....
Добавивший в чистые краски
незримый, но яркий огонь,
свет осени, дивное диво,
раскроет свою глубину:
и тени — синей чернослива,
и снега белей — белизну,
и желтую над парапетом,
большую, в полнеба, зарю...
Дыши этим яростным светом,
спасибо скажи сентябрю,
стряхнувшему щедрой рукою
росистые слезы с берез,
и миру, который такое —
за что это? —
нам преподнес...
* * *
Сентябрь.
Аккуратно подстрижены школьники.
Серьезность —
надолго ль? —
на лицах у них…
Газонов зеленые многоугольники
осыпаны золотом листьев сухих.
И думает город —
на новых окраинах
такой просветленный,
притихший такой —
о лете, о детях, о встречах нечаянных…
Он радостью полон — и полон тоской.
Еще не пора нам
по каменным логовам,
еще к телефонам припасть не пора…
Ах, осень,
ты дышишь не только итоговым —
куда-то в грядущее
смотришь, добра…
Уже полоса холодов обозначена,
и скоро дождями нарушится тишь,
но знаешь ты, осень:
тепло не утрачено,
и дальше, чем в зиму,
с надеждой глядишь…
* * *
В пожелтевшее влажное поле,
в эту даль,
что чиста и светла,
потянуло меня поневоле
от стола моего, из угла.
Потянуло в раздолье лесное,
всё гляжу я —
и не нагляжусь,
умудрённой любуюсь сосною
и весёлой берёзкой лечусь.
Что в лесном мне
послышится шуме?
Что за птица споёт в тишине?
Время сдержанных чувств
и раздумий
незаметно подкралось по мне.
Может, мало исхожено было?
Может, будничных дней суетня
эту тишь от меня заслонила,
как листву, закружила меня?
Вот и осень.
Встречаюсь я с нею
без печали: пора подошла...
В свете осени дали яснее,
тяжелее вечерняя мгла.
По пустынным полям, по крутому
мелколесью, где вереск да мхи,
буду молча ходить —
а потом уж,
как грибы, подоспеют стихи.
* * *
Похожа эта осень на войну:
все яростней рыжеющее пламя
лесную поджигает глубину,
над замершими мечется полями.
Пылающие листья-языки
охватывают села и дороги,
и тайным чувством
страха и тревоги
полно безлюдье
стынущей реки.
Похожа эта осень на войну:
подобны дыму тучи от залива,
и гулко бьет волна по валуну,
и дали отзываются пугливо ...
Багровая сумятица огня
беснуется в захваченных пределах,
и резкий ветер, стеклами звеня,
хозяйничает в дачах опустелых.
И дальний гул доносится едва,
и воронье спускается на кочки,
и — тысячами — падает листва,
не так, как мы теперь, поодиночке...
Осенние костры
Смеркается... Жары
как не бывало летней.
Осенние костры
всё чаще, всё приметней.
Вздувается Нева,
в гранит стучит бесстрашней...
Осенняя листва
горит, как день вчерашний.
Дыханье холодов,
остывших высей просинь...
Касается садов
незримой кистью осень.
Они стоят, пестры
под этой властной кистью...
Осенние костры —
а в них, как письма, листья.
Они ещё в крови,
ещё не отзвучали —
костры моей любви,
костры моей печали...
Владеет тишина
пространством нелюдимым,
где даль обнажена
и ветер пахнет дымом.
Как дальние миры,
как близкие созвездья,
осенние костры —
прощанья и предвестья.
Душа отражена
в прозрачной панораме,
где глубь озарена
осенними кострами...
* * *
Вдали синеют низких гор отроги,
как небо чист холодный водоём.
Уже октябрь, и вербы у дороги
Каким-то ртутным светятся огнём.
Продрогшая берёза смотрит в воду,
блестят на солнце влажные луга,
И просеки уходят к небосводу,
И чёрные виднеются стога.
Прозрачен воздух —
Чуть дрожащий, горький.
Безлюдно, тихо, близок первый снег...
И смотрит мир,
Как мудрый, дальнозоркий,
Перевидавший виды человек.
* * *
Осень зябкая царит —
Стала даль ясней и проще...
Только клён ещё горит,
Как пожар в пожухшей роще.
Всё вокруг ещё мертво,
Ветки стылые унылы...
Сколько страсти, сколько силы
В позднем пламени его!
Холодеет неба синь,
От посёлка тянет дымом.
Трепет тоненьких осин
На ветру неукротимом...
Огневое колдовство —
Листья медные, литые...
Что дрожите, молодые?
Поучитесь у него!
* * *
Осенние настали холода,
в дорогу птица поздняя зовёт...
Прозрачна так и облачна вода,
а сквозь листву — всё шире небосвод.
Трава в полях с утра уже седа,
разрытый набухает огород,
приходит ранним сумеркам черёд,
поют-гудят под ветром провода...
Выходишь за калитку — никого,
земли и неба позднее родство...
Уже листва бездомная летит,
краснее — клён, и яблоня — черней,
и, как планета, в сумерках блестит
несорванное яблоко над ней...
* * *
Краски осени стёрты,
холода, холода...
Акт последний, четвёртый.
Замирает вода
в полынье, и над нею
тихо сходятся льды;
в чёрном лаке грознее
отраженье звезды...
Ветер воет с угрозой,
Налетает из мглы,
Злое пламя мороза
обжигает стволы,
и на старой аллее
вьёт позёмка круги —
скоро хлынет за нею
голошенье пурги...
В сумрак прячется серый,
исчезает в ночах
белый мрамор Венеры —
первый снег на плечах...
А ведь было то, было:
хлопал листьями клён,
и Венера любила,
и спешил Аполлон...
И от зелени нежной
шла листва к багрецу
по дорожке по прежней —
от начала к концу,
по тропинке, по тракту
и совсем без дорог...
Время — первому акту,
и последнему — срок.
* * *
Одна печаль меня тревожит:
как быстро время утекло...
Жизнь состоялась — или, может,
уже разбилась, как стекло?
Чернеет дуб на перекрестке,
и белый свет ему не мил,
и ветер резкий, ветер хлесткий
сухие сучья обломил.
Идет черед потерям, встречам...
На старом камне у пруда,
на бедном сердце человечьем
свой след оставили года.
Ты поздней осенью не трогай
к душе присохшие бинты,
иди задуманной дорогой —
пока идти способен ты.
Пусть ветер мечется, тревожен,
и манит дальняя звезда,
а что за путь тобой проложен —
ты не узнаешь никогда.
* * *
Гуси плывут небесами,
ворон сидит на столбе...
Осенью яблоки сами
Падают в руки тебе.
Их не срываешь — снимаешь,
Только коснулся — держи!
Осенью ты понимаешь:
Ближе твои рубежи...
Тучи бредут по долинам,
Мчатся над хлябью полей.
Время ль стремиться за клином
Рвущихся ввысь журавлей?
Ветру холодному внемлю —
Начал он клёны листать...
Время — держаться за землю,
Яблоне этой под стать.
Тут не до юного роста,
Даль затянуло золой...
Это не так уж и просто —
Соки копить под землёй;
В стужах, во вьюгах упорных
Ждать голубой высоты —
чтоб на вервях твоих чёрных
вновь розовели цветы.
* * *
За окном темнеет рано —
скрыло дерево скамью...
Капли падают из крана,
убавляют жизнь мою.
Листья поздние озябли,
отлетают не спеша —
всё по капле,
всё по капле,
как надежда, как душа...
И у нас с тобой, не так ли:
глуше свет прошедших лет —
все по капле,
все по капле,
вроде — есть, а вроде — нет...
Вспышки давние ослабли,
мы былым не дорожим —
так по капле
да по капле
все и сделалось чужим...
Ветра ль шорох,
птичьих лап ли
легкий скрежет за окном?
Все по капле,
все по капле —
час за часом, день за днем ...
Сад, одетый робким светом,
капель стук, притихший дом —
все об этом,
все об этом —
о последнем, об одном.
* * *
Над берегом осенние сады,
под ними пляж раскинулся пологий...
По вязкому песку ступают ноги —
в нём тонут, растворяются следы.
Иду-бреду вдоль стынущей воды.
она темна, она полна тревоги:
подводит осень грустные итоги,
и даль живёт предчувствием беды.
Волна у скользких пенится камней,
чернеет, набухает всё сильней,
и мгла вдали сгущается, беззвёздна.
Уже пора, наверно, повернуть, —
но как-то странно манит этот путь,
где меркнет рано, а светает поздно.
* * *
Стало холодно, тихо и сухо,
Первый иней на травах белей...
С высоты
долетает до слуха
затихающий крик журавлей.
Переход,
поворот постепенный
к хрусту снега от хруста листвы...
Всё замолкло на миг перед сменой,
шаг — от старой до новой главы.
Год начнётся опять с первопутка,
мир
сверкающим утром замрёт,
словно время, прислушавшись чутко,
проверяет свой собственный ход —
чтобы снова поставить пластинку,
глухо-медленно так завести:
лёгким снегом осыпать рябинку
и речушку держать взаперти...
Снегопад надвигается близкий,
приближается ранняя мгла,
годовые вращаются диски,
кольца сузила
жизни игла...
Осеннее взморье
Асфальт голубеет.
Он влажен и чист.
В прозрачной его глубине
последний желтеющий кружится лист,
плывут облака в полусне.
Уехали дети,
и дачи пусты,
и осени
луч золотой
обводит деревья,
ограды, кусты
сверкающей тонкой чертой.
Мне редко сюда удаётся попасть
из людной моей стороны —
почувствовать
светлой окраины власть,
задумчивый шаг тишины...
За рощей
залив золотится едва,
пустынные пляжи тихи...
К зиме под навесами сохнут дрова,
озябнув, кричат петухи.
И кажется:
ломкое небо само
на этом звенит берегу.
Брожу, для тебя сочиняю письмо —
и снова послать не смогу...
В какие судьба ни бросала б места,
о чём бы ни пела волна —
я знаю:
любых берегов красота
всегда без тебя неполна.
* * *
Осенней Латвии холмы,
покров лугов ещё зелёный,
и багровеющие клёны,
и добрых домиков дымы…
Осенней Латвии простор,
вечерний блеск дороги дальней
и паровозный зов прощальный
над неподвижностью озёр.
Ещё придётся ль в эту даль
смотреть нам вместе?
Жду ответа —
уже в душе мерцает где-то
тревога,
нежность
и печаль…
Желтеет неба полоса,
в пустынном поле бродит птица,
к воде спускаются напиться
осенней Латвии леса…
Но, от всего отрешена,
ты провожаешь взглядом лето —
полна достоинства и света,
как эта даль и тишина.
Не за горами холода —
напоминают эти клёны…
Темна, недвижна и студёна
осенней Латвии вода.
В ней отражён былого след,
Клин журавлиный — крыл качанье…
Как этот свет, как твой ответ —
осенней Латвии молчанье…
* * *
Хватит ходить да решать,
собранным быть и премудрым, —
хочется просто дышать
этим сверкающим утром,
хочется просто бродить
возле речушки журчащей,
просто —тропу находить
в птичьей
разбуженной чаще...
Лёгкий и радостный путь,
озера берег пологий...
Хочется с плеч отряхнуть
все городские тревоги.
Здесь, над водой голубой,
в этом настое сосновом
мир предстаёт пред тобой
и неизменным, и новым...
* * *
Видней при весёлом дожде
всё то, что до времени скрыто...
Ясней проступают в воде
багровые зерна гранита,
и свежестью дышит сосна,
и тонкая резче травинка,
и ярче под нею видна
созревшей брусники кровинка...
Веселые искры дождя
покажут тебе ненароком
и лужицу в шляпке груздя,
и птицу на камне высоком...
Когда ж, прозвенев по трубе,
окончится дождик мгновенный —
не только вокруг,
но в себе
ты вдруг ощутишь перемены,
и сам удивишься, когда
заметишь,
как тихо, но властно
и ветер, и свет, и вода
тебя изменяют всечасно.
* * *
То сильнее, то потише
речь невнятную ведя,
дождь всю ночь стучит по крыше
сон пугается дождя.
А бывало, в сумрак сонный,
чуть по стеклышкам звеня,
этот дождик монотонный
так легко вносил меня!
Но сегодня мне не спится:
за окошком ветер, мрак;
слышу споры, вижу лица —
день не кончится никак...
И дождя живые нити
в ткань тугую сплетены,
словно пряжа из событий,
из любви
и из войны.
В ней свились и долг, и страсти...
Стихнет дождь...
В колодце сна
на бессмысленные части
вдруг рассыплется она.
* * *
Похоже на потоп:
дождя косая сила,
слетев с небесных троп,
взахлеб заголосила.
Кругом — вода. Везде
бурлят ее потоки,
чуть видятся в воде
и сквер, и дом высокий...
Ни неба, ни земли —
вода но стеклам льется,
все — словно бы вдали,
все — только создается...
Трепещущий туман —
экран дрожащий, серый...
Как будто в океан
глядишь из батисферы.
И проступают в нем,
привыкнуть только глазу,
и дерево, и дом,
и первый луч не сразу...
Все надобно земле:
забыться, и очнуться,
и спрятаться во мгле,
и в бездну окунуться.
Ведь сколько дождь ни лей —
запляшет свет на стенах...
А мир всего милей
в извечных переменах.
* * *
Рубахи прилипали. Было душно,
десятый день не падала жара...
Клонились ветви тяжко и недужно,
спасенья не дарили вечера.
Стал небосвод
тяжел, и густ, и матов,
трава от зноя сделалась седа,
и выпита была из автоматов
скупая, золотушная вода.
А город ждал, смотря нетерпеливо
туда, где даль темна и широка,
где медленно от Финского залива
крутые надвигались облака.
В них, четко проступавших на закате,
раскрывшем воспаленные глаза,
росла,
плескалась, словно в пластикате,
еще не прогремевшая гроза.
...По купам лип и по кустам сирени,
по Марсову и дальше, от Невы
рванулся ветер...
Облачные тени
и легкие разводья синевы
задвигались...
Песок взлетел колючий,
и влагой потянуло от земли,
и стало тихо в городе. И тучи
над скошенными крышами пошли.
Ударил гром!
И стекла зазвенели,
и эхо отозвалось вдалеке,
и капли, словно шарики шрапнели,
на жарком обозначились песке...
Стена дождя нахлынула, смывая
остатки приземлившихся дымов,
являя краски старого трамвая
и зноем обесцвеченных домов.
В померкнувшем от копоти и пыли
пространстве, раскаленном добела,
по-молодому
выступили шпили,
по-новому
блеснули купола.
И в двориках забытых, где каштаны
тоскуют с незапамятных времен,
прошел по листьям
трепет долгожданный;
и клен взмахнул ветвями, окрылен...
Еще, как дальнобойные орудья,
гремели на окраинах грома,
а тут уже дышали полной грудью
и площади, и люди, и дома!
И ветви, забывая об обидах,
веселый завели переполох...
Был нужен зной —
как миру нужен выдох.
Был нужен дождь —
как миру нужен вдох.
И вновь надежда стала дорога нам,
не зря мы говорили: «Подождем!» —
ведь духоте
сменяться ураганом
и солнцу
появляться за дождем!
* * *
Туча черной была и татарским набегом
пронеслась над садами, над первой листвой,
и березы, дрожа, зеленели под снегом...
А потом
небосвод заиграл синевой,
и дробилось лучей многоцветное чудо,
и шарами-мирами сверкала вода —
словно не было тучи, бог знает откуда
к нам пришедшей,
ушедшей
бог знает куда...
И над нами сверкали веселые зори,
и забыли мы тучу, пронесшую мрак,
на земле,
где сменяются радость и горе
и, враждуя, расстаться не могут никак...
* * *
Дрожь прошла по листьям сада:
гром грохочет за бугром...
Малодушничать не надо,
это всё — не страшный гром.
Он приходит с ветром теплым...
Мы сидим с тобой вдвоем —
добрый дождь стучит по стеклам,
листья пляшут под дождем.
Тучи движутся, лохматы,
затихает щебет птиц —
только дальние раскаты,
только отблески зарниц...
И затеял же всевышний
перестрелку за бугром...
Мне страшнее
гром неслышный,
близкий гром, безликий гром...
Он грозит недоброй новью,
где-то в высях ворожит,
он над нами,
над любовью
притаился, сторожит...
Чья-то лапа
в небе шарит —
скоро молния блеснёт,
резко наискось ударит,
синей сталью полоснёт...
* * *
Гроза прошла — и никуда не деться
от памяти, от свежести земной,
от запахов забывшегося детства,
что всюду, незаметное, со мной.
Смотрю, как листья вздрагивают чутко,
как светом наливаются луга...
Есть в каждом детстве
чистая речушка,
зелёные, в стрекозах, берега.
Есть в каждом детстве
острая осока,
сырая тропка в утреннем лесу,
и небо, что натянуто высоко,
и муравей с травинкой на весу...
Года пройдут, как вспышка грозовая,
осядут солью радость и беда,
и вдруг приснятся
тропка полевая
и речки той чистейшая вода.
И это может трижды повториться
и трижды снова сгинуть в глубине —
но той воде
вовек не замутиться,
в ней детство —
белый камушек на дне...
* * *
Дождь стучал всю ночь. А утром
я взглянул — глазам не верю:
солнце светом златокудрым
разрисовывает двери.
Вижу —
небо голубое,
никаких за шторой тучек...
Вот от двери
на обои
перешел веселый лучик.
Заскользил он
по обоям,
по картине, по карнизу,
по подсвечникам обоим —
солнце кверху,
лучик книзу...
Вот будильника коснулся,
до стола дойдя, до края...
«Не звони,
ведь я проснулся,
я по солнцу время знаю!
Разлетайтесь, тени ночи!
Хорошо, когда струится
этот свет
на стол рабочий
и на белую страницу!»
* * *
Лист — зеленый,
куст — зеленый,
отсвет зелени в пруду...
Как пожар зеленый,
клены
ветром вздыблены в саду.
На березе
так лучиста
зелень юного листа!
Зелень ивы — серебриста,
зелень яблони — густа...
Зелень дуба — словно туча,
зелень сруба — царство мхов...
Так лениво,
так дремуче
барство рослых лопухов!
Зелень желтая — на склонах,
голубая — под сосной...
Сколько их,
миров зеленых,
в мире зелени земной?
* * *
Должны мы жить с деревьями в ладу:
они — живые...
Их живые руки
и радость ощущают, и беду,
к нам клонятся в предчувствии разлуки.
Они на солнце нежатся,
легки,
и ждут плодов и стужи неизбежной,
они твоей касаются руки
своей листвой —
и жесткою, и нежной...
Когда глядишь ты вечером во мглу,
и дождь стучит,
и все тебе немило—
листва шуршит ладошкой по стеклу
и говорит: «Тебя я не забыла!»
Ночами ветви стонут на ветру,
они не спят, как люди на рассвете,
а поутру
веселую игру
ведут, как расшалившиеся дети...
Глядят они печально,
как листы
уносятся, судьбы своей не зная, —
в них страсть полета,
жажда высоты
и вечная прикованность земная...
* * *
Леса и города—
старинная вражда...
Все выше корпуса
теснятся за плечами.
Зеленые леса,
вступайте в города,
втекайте в города
зелеными ручьями!
Врывайся в города,
зеленая волна,
в районах молодых
клубись веселой пеной —
кипения полна,
движения полна,
ограды обнимай,
и дворики, и стены...
Пусть листья заблестят,
с рассветом говоря,
пусть хватит им тепла,
и ветра, и простора,
пусть парки шелестят —
зеленые моря,
и плещутся сады —
зеленые озера...
Для наших душ и глаз —
зеленое тепло,
деревья — в города,
по одному и вместе!
Стучи, листва, стучи
в оконное стекло,
певуньи, поутру
вы нам несите вести!
Да кончится вражда!
Деревьям — быть с людьми,
Леса и города,
вам в дружбе жить веками...
И камень оживет—
его лишь обними,
его лишь обними
зелеными руками!
* * *
Июльское утро. Жара.
В ничто превращаются росы.
Сосны умудренной кора
лучом освещается косо.
Становятся сразу видней
чешуйчатой бронзы морщины,
зеленый лишайник на ней
и тоненький блеск паутины...
И в радужном свете стволы
как будто плывут, невесомы,
и клейкие капли смолы
от душной стекают истомы.
Травинкой — висячим мостом —
взбирается божья коровка,
и ящерка двигает ловко
своим мозаичным хвостом.
И дикой малины кусты
от ягод, пылающих яро,
иссохли...
Сильны и часты,
доносятся дятла удары.
Две капельки, две бирюзы
парят над пеньком-старожилом:
блаженствуют две стрекозы
в полете своем восьмикрылом...
И прелостью пахнет лесной,
и ширью заречной, покосной,
и слиты в одно тишиной
и воздух, и травы, и сосны.
Смотрю на смолу, на кору,
безоблачным радуюсь далям,
учусь у природы добру,
и вкусу, и точным деталям.
* * *
В алом свете вечерних небес,
в полыханье зари беспредельной
я вошел в этот сказочный лес,
в это царство сосны корабельной...
Дебри вереска. Капли смолы.
Зов кукушки.
Хрустящая ветка...
Но повсюду гиганты-стволы
одиноко стояли и редко.
Достигавший небес головой,
пред грозой не склонявшийся с дрожью,
был колючей и плотной травой
старый лес занесен у подножья.
Призывала его вышина,
все тут к небу и к солнцу стремилось, —
но сквозь толщу травы ни одна
молодая сосна
не пробилась.
Без надежды,
без юной души,
поздним светом очерченный резко,
предсказанья кукушки
в тиши
слушал лес,
не имевший подлеска...
В нём за тишью — скрывалась беда,
в нём за силой — таилась усталость...
Обречённой и жуткой тогда
мне его красота показалась.
* * *
Люблю эти редкие сосны
у богом забытых озер.
Там колкий,
пружинящий, росный
хрустит под ногами ковёр;
Там птичьи тревожные речи
и в зыбких глубинах — звезда;
подобно душе человечьей,
темна и прозрачна вода...
Там луч,
словно в узком оконце,
Меж веток сквозит до земли...
Свинцовое, дикое солнце
недвижно застыло вдали.
Вращаются зимы и вёсны,
трепещут туманы, белы,
но к солнцу
влюблённые сосны
свои устремляют стволы...
Стою над обрывом высоким,
любуюсь их статью крутой,
достоинством их одиноким,
суровою их прямотой.
* * *
Тишиной обеспокоены,
на рассвете, в полутьме,
сосны —
бронзовые воины
строем встали на холме.
Под холмом —
дома да озими,
пашен черные пласты,
но уже пылают в озере
солнца
красные щиты!
Сосны встали —
плечи прочные,
сучья — черные мечи...
Ветры,
дикие, восточные,
с ними встретились в ночи.
Мчались тучи чужедальние,
сосен высились полки.
Сбоку встали в ожидании
молодые сосняки...
Тучи всадниками смелыми
на сосновый мчались бор —
тщились
молниями-стрелами
расстрелять его в упор.
Тучи шли, всю ярость вылили —
скрылись в темени сырой.
В первой битве обессилели —
притаились для второй.
Пыль прибита придорожная.
И не мир,
и не война —
осторожная, тревожная
подступила тишина.
Тишиной обеспокоены,
на рассвете, в полутьме,
сосны —
бронзовые воины
строем встали на холме.
Приморские сосны
Эти сосны приморские ржавы,
узловаты они и кривы.
Под ветрами опалы и славы
не склонили они головы.
Мчались тучи, как белые кони,
был смертелен пурги перепляс —
но веселые брызги в короне
зажигались и гасли не раз!
Ветер злобно выкручивал руки,
и мороз ударял по стволам,
и гуляла гроза по округе —
гулкий ливень с огнем пополам.
Но цеплялись за скалы упорней,
точно пальцы, что сорваны в кровь,
обнаженные жесткие корни,
неподвластные гневу ветров.
...А за соснами, дальше от кручи,
молодой шелестит березняк.
Может, там ему тише и лучше —
только соснам
положено так:
здесь жестокие выстоять сроки,
утверждая под вихрями дней,
словно старый кумач на флагштоке,
порыжелые клочья ветвей.
Быть им вечно готовыми к бою,
прикипать к этим скалам душой
и, всегда оставаясь собою,
не завидовать доле чужой.
* * *
Береза у нашего дома —
обычный, привычный пустяк.
До веточки вроде знакома,
а вот, оказалось, не так…
Пленяет отзывчивость эта:
дрожание каждой серьги
на трепет пространства и света,
на легкие птичьи шаги…
С ней спорят весенние громы,
С ней тёплые дружат ветра...
Белеет у этой берёзы
тугая, нагая кора.
И всё в ней как будто на месте:
пройдёшь — не заметишь...
Но вот,
как в женском нечаянном жесте,
нежданная прелесть блеснёт,
и ты удивишься: откуда
такая в ней живость и стать,
откуда взялось это чудо:
стоять на земле — и летать?
* * *
Ещё как будто не забыто лето,
но — от былых страстей отрешена —
уже ярка,
уже полураздета,
берёза остывает у окна.
Ещё в ней пламя светится —
и всё же
ей втайне дали снежные видны...
На эту смесь огня ее и дрожи
уж я и сам
гляжу со стороны…
* * *
Был сынок —
Посадил под окошком рябину,
Пролетели года, отгремели бои…
Ой, рябина, рябина,
Сыновья судьбина,
Как пылают багровые кисти твои!
Помнит мать
На ветру вырастала ты робко,
Первых ягод твоих
не дождался сынок —
Увела по весне его узкая тропка
Под тяжёлое небо
военных дорог.
Ой, рябина, рябина,
Сыновья судьбина,
Как пылают багровые кисти твои!
И когда от прохлады желтеют оливы
И прозрачная осень стоит у дверей
У российских околиц
пылают рябины —
Неизбывная, жаркая боль матерей.
Яблоневые сады
Яблоневые сады,
яблоневые сады,
говорят, что вы стоите
от беды и до беды.
Дед сажал —
Смела война;
Посадил отец —
В сорок первом сожжена
Вся краса вконец:
Танки — чёрные кресты
Смерть несут и тьму,
Тонут белые цветы
В пламени, в дыму.
Сын пришёл с войны, с беды,
Одолел врага...
Ой вы, белые сады,
Белые снега!
Вдоль знакомых брёл домов —
Радостен и тих.
Встретил много стариков,
Мало молодых.
Люди с давней старины
Говорили тут:
«От войны и до войны
Яблони растут...»
Вспомнил деда и отца,
Радость и беду,
Молодые деревца
Посадил в саду.
Ой вы, мирные труды,
Счастья берега,
Ой вы, белые сады,
Белая пурга!
Выйдет, дело рук своих
Оглядит чуть свет:
Яблонь много молодых,
Старых яблонь — нет...
* * *
Старое дерево в новом районе —
там, где дома молодые уже
высятся, видятся как на ладони,
на перекопанном встав рубеже...
Старое дерево, ты удержалось,
ты сохранилось,
осталось одно —
странная милость, жестокая жалость...
Ветви не в лес уже смотрят —
в окно.
Вижу рубцы твои, вижу морщины,
вижу: кора и груба, и черна.
Старому дереву
доля мужчины,
грудью встречавшему время, дана.
Спилен веселый ровесник под корень,
не на земле —
на асфальте листва...
Саженец тоненький,
ветру покорен,
клонится так, что и виден едва...
Птицы к тебе приближаются редко,
рядом с тобою — блестят провода,
но перед окнами
старая ветка
плещет листвой, как в былые года.
Ты ведь растишь еще почки надежды,
горького сока
таишь торжество...
Душу мою городскую утешь ты:
с новым
так трудно дается родство…
* * *
Луговая трава-мурава,
ты заплещешься — душу согреешь...
Поседела моя голова,
я старею, а ты не стареешь.
Сколько света в твоей глубине!
Солнцем
сети зеленые полнишь...
Ты о прошлой
не помнишь весне
и об осени прошлой — не помнишь.
У речушек, лаская детей,
ветерок натыкается резвый
на упругость
твоих плоскостей,
на уколы мерцающих лезвий...
Различает взволнованный взор
над тобою трепещущий воздух,
твой душистый, пушистый узор —
весь в иголочках,
мостиках, звездах.
Стужа землю покроет, бела,
пламя землю сожжет без пощады —
но взойдешь ты
такой, как была,
снова радуя души и взгляды...
Не состаришься ты никогда —
неизбывны зеленые дали...
Ах, как мы
в молодые года
головами к тебе припадали!
И лежала земля, широка,
пахла дымом,
рекой и полынью,
и скользили в глазах облака
вперемежку с небесною синью...
Луговая трава-мурава!
Нависай над лесною рекою —
ты вернулась,
ты снова жива,
как я рад тебя тронуть рукою!
* * *
Собиранье грибов —
избавленье от лени,
не берись,
если рано вставать не привык...
Перед белым грибом
становлюсь на колени —
до чего ты хорош,
здоровяк-боровик!
Сыроежек ничтожных
такое количество!
Всюду — трусость груздей,
мухоморов лихачество...
«Боровик! — говорю ему, —
Ваше Величество,
гриб, отмеченный знаком
отличного качества!»
Эта шляпка крепка,
эта ножка упруга...
Плотно сбитый,
стоишь ты, как будто литой!
Рано утром
с лукошками вышла округа —
ждешь бесстрашно облавы
под елью густой.
Не корысть меня лесом ведет,
а наитие —
я в чащобах брожу
и в подлесках сквозных,
вспоминаю находки свои
и открытия:
ты, быть может, из лучших,
из главных,
из них...
* * *
Пойте, пойте, птицы, на рассвете!
Пусть среди хрустальной тишины
вас услышат маленькие дети,
добрые досматривая сны.
Пойте, пойте, птицы, в полдень ясный,
в звонкую взмывайте высоту —
пусть поможет голос ваш прекрасный
хлеб свой добывающим в поту.
Пойте, пойте, птицы, в час заката —
пусть, не уставая вам внимать,
учатся заботливо и свято
две души друг друга понимать...
А когда померкнет свод небесный,
стихнет мир, прохладою дыша, —
помолчите, создавая песни;
утром
запевайте не спеша!
* * *
Уступи мне, скворец, уголок...
Н. Заболоцкий
Отворился весенний ларец,
вышли первые травы наружу,
замелькал работяга-скворец,
я занятий его не нарушу...
То он высмотрел что-то за пнём,
то он выклевал что-то за елью —
не заложено, видимо, в нём
ни одной-то минуты безделья.
Там, где тонкие всходы торчат,
где листва над землёй поредела,
желтоклювых он водит скворчат —
приучает их сызмала к делу.
Как их клювы быстры и остры,
как мелькают их крылья в полете!
Сколько юности, сколько игры
в этой жизненно важной работе!
Вижу их сквозь зеленую сеть...
Я люблю этих птиц некрасивых,
что умеют работать, и петь,
и купаться в распаханных нивах.
Деревянный построю дворец —
песня ранняя радует душу.
Прилетай, работяга-скворец,
я занятий твоих не нарушу...
* * *
Лес на рассвете продрог...
Слышатся первые шорохи —
тронул какой-то зверек
хвои и хвороста ворохи;
чуть ощутимы пока
птенчиков зовы недружные;
еле видны облака —
тихие, серо-жемчужные...
Всё — полусон, полумрак,
света дрожащие полосы...
Лес просыпается так:
робкими пробами голоса,
вздохами птичьей души
он не спеша оглашается —
громко в неверной тиши
птица запеть не решается...
Ждёт она —
вспыхнут лучи,
станут кусты золотистыми,
и в отходящей ночи
лес огласится солистами;
хор голосов зазвенит,
и над разбуженной чащею
песня
рванётся в зенит —
к свету и к солнцу летящая.
* * *
Тень промелькнула —
ружьё на весу,
лес приумолк,
вспоминая потери...
Крупных зверей
не осталось в лесу,
крупные —
самые слабые звери.
Мелкий —
в игольное влезет ушко,
мелкий
не гибнет от малых лишений...
Крупным —
укрыться от глаз нелегко,
крупные —
лучшие в мире мишени.
Крупный —
покажет берлогу свою,
крупный выходит,
охотнику веря,
прямо выходит
навстречу ружью,
крупные —
самые добрые звери.
Встретишь охотников
и егерей,
встретишь медвежью семью —
на манеже...
Добрых, неловких
мохнатых зверей
ныне всё реже ты видишь
и реже...
Стало в лесных
пустовато краях.
Тени мелькают,
костры зачадили...
Что тут поделаешь?
Даже в боях
рослых
не слишком-то
пули щадили.
Бережно и крепко
Не пожирай, огонь, людские гнёзда
И птичьи гнёзда в молодых лесах,
Где меж ветвей дрожат ночами звёзды,
В озёрных отражаются глазах.
Пусть тихо сможет женщина склониться
Над колыбелью... Пусть свой хрупкий дом
Отыщет сразу трепетная птица —
И кружится спокойно над гнездом.
Пусть над колодцем,
колосом, кувшином,
над желтизною скошенных полей
по-доброму своим извечным клином
протянутся пунктиры журавлей...
Быть далям — шире,
и воде — бездонней,
Быть в наших окнах небу — голубей,
Пусть площадей раскрытые ладони
Легко несут детей и голубей.
Под белым солнцем атомного века
С заботою и нежностью двойной
Вы обнимите бережно и крепко,
Натруженные руки, шар земной...
Пусть пепел смерти не владеет небом,
Не мечутся пожарища вдали,
Пускай не дымом пахнут — пахнут хлебом
Распахнутые улицы земли.
* * *
Не привыкнуть к сосновым лесам,
к этой дали — предутренней, розовой,
к соловьиным крутым голосам
летним вечером в роще берёзовой...
Не привыкнуть к дыханью полей,
к зову бури — тревожному, властному,
не привыкнуть к улыбке твоей, —
никогда не привыкнуть к прекрасному...
* * *
Ничто не станет прежним. Не грусти
о том, что было: радоваться надо,
что сменится и время снегопада,
что новым цветом яблоне цвести.
И мир, его недвижная громада,
где что ни день — то новые пути,
без твоего, пусть маленького, вклада
не мог бы новый облик обрести.
То, что зовут поэты «даль иная»,
лишь новая действительность земная
сломившая инерцию веков...
Живая мысль себя не повторяет,
живой росток надежды не теряет
достичь грядущей кроной облаков!
О любви
* * *
Одна тебе песня дана —
постой же,
помедли немного…
Единственна
эта сосна,
единственна
эта дорога...
Единственна — ветка. И снег.
И эта на проводе птица…
И женщина эта вовек
не сможет ни в ком повториться.
Ни руки,
ни линия плеч,
ни слов предрассветных невнятность…
Нежданность обыденных встреч —
и горькая их безвозвратность…
* * *
Все в женщине пульсирует... Она
подобна морю, звездам и планетам
и внутренним полна дрожащим светом —
в ней бьется жизни вечная волна...
В ней, молодой, господствует весна,
в стареющей — пора прощанья с летом,
и солнца луч идет за нею следом,
пред ней времен открыта крутизна.
С находками, с потерями, упорно,
как летний дождь в пустыне, животворна,
она идет вперед сквозь трудные года,
идет вперед, не ведая покоя...
Пред ней мужчина — дерево сухое,
что даст листву бог весть еще когда.
* * *
Мерит привычный маршрут
Мчащийся поезд.
Ева с Адамом бредут
В травах по пояс.
Красками вечер богат…
У перелеска
Два силуэта в закат
Вписаны резко.
Мир не стареет. Любовь —
Зорям навстречу.
Речка порадует вновь
Юною речью.
Вновь молодая трава
На пепелище.
Время рождает слова
Проще и чище.
Снова зелёный побег
Сердце согреет.
Веком сменяется век —
Мир не стареет.
Как обнимает сады
Вечное это
Перемещенье воды,
Ветра и света!
Мерит привычный маршрут
Мчащийся поезд.
Ева с Адамом бредут
В травах по пояс.
Поезд грохочет во мгле
В ритме упрямом…
Вечно бродить по земле
Еве с Адамом.
* * *
Крыло зари, от невского причала
до островов
ты осеняло нас...
Есть у любви
свой ход, свое начало,
рожденья час — и умиранья час...
О дерево любви, какие корни
в душевной ты скрываешь полумгле,
ведь ничего сильней, и чудотворней,
и беспощадней
нету на земле...
Мы помолчим —
всему приходят сроки.
Гранит остывший — в капельках росы...
Он позади,
наш день любви высокий, —
уже на башне пробили часы,
уже обломок солнечного шара
последней кровью
залил купола...
Ты умерла, любовь, не от удара,
не от разрыва сердца умерла:
до нежности,
до медленной кончины
тебя дорога долгая вела...
Избавь нас бог от поисков причины,
от бесполезных поисков тепла.
Мы помолчим,
ведь мы же знаем сами;
когда она от нас уходит прочь,
глядим мы вслед туманными глазами,
не в силах ни заплакать,
ни помочь...
* * *
Пиши этой женщине чаще —
осенним дождям вопреки,
крупе вопреки леденящей,
летящей от черной реки...
Пиши ей, пиши ей, покуда
живет она в сердце твоем,
покуда мерцает как чудо
огонь, пронесенный вдвоем.
Когда над полями сурово
помчатся метели, трубя,
ей просто бы — доброе слово
и добрая вера в тебя...
Что сделаешь? Ровное где-то
горенье вступает в права.
Любви уже, может, и нету,
но память да будет жива...
* * *
Духоту источает зенит,
небо дымкой недвижной одето,
накаляет асфальт и гранит
жаркий свет бесноватого лета.
Не скучаю, хожу по гостям —
и веселье сменяет печали...
Удивляюсь давнишним страстям.
что всецело меня поглощали;
удивляюсь безудержной той
увлеченности,
силе порыва,
что вела по дороге крутой —
до безумства, до края обрыва...
Отошло...
А надежду таю,
что не тронул мороз меня ранний,
что еще не остыл,
не стою
между светом и тенью на грани...
В этом царстве горячей земли,
в этом каменном, душном июле —
от лесов оставаться вдали,
от любви в стороне —
я смогу ли?
Снова, память, меня позови,
поведи —
Это так еще близко —
по тропе вдохновенья и риска,
по висячим ступенькам любви!
* * *
О, как я умею молчать о тебе!
Над городом ветер остёр,
и веток, звенящих в морозной резьбе,
Касается звёздный простор...
О, как я молчу о тебе! Я пою,
и гости приходят в квартиру мою,
и в срок я работу кончаю, —
лишь сеткой
на небо легли провода,
и в узких каналах слепая вода
тяжёлые льдины качает...
Ни встречи случайной,
ни взгляда в упор,
и только в тишайшей ночи
он теплится,
прерванный наш разговор,
как зябкое пламя свечи...
В молчанье
я острую память несу,
и сердцу слова не нужны:
я знаю — оставлены угли в лесу,
они разгореться должны…
* * *
Я не должен думать про тебя.
Мечутся автобусы трубя,
дребезжат трамваи, и в тумане —
фонарей игольчатая дрожь…
Мы живём с тобою не в романе,
тут концы с концами не сведёшь…
Свет из окон падает на плечи…
Я не верю во вторые встречи,
нам с тобой и видеться не надо,
я бродить не стану у Невы.
Грохотом и плеском Ленинграда
я пронизан с ног до головы…
Надо мной застыли светофоры,
фонари глядятся в тротуары,
тучи громоздятся, словно горы,
на проспекте — пары, пары, пары…
Мокрая осенняя погода,
ветер хлещет — не поднять лица…
Видно у стихов такого рода
не бывает чёткого конца.
* * *
А у нас не будет дома…
Да зачем он нужен, дом?
Есть июльская истома,
шелест листьев над прудом;
есть песок сухой и грубый
на тропинке в тихий лес...
Губы жадно ловят губы,
сосны встали до небес.
Только тени мудрых веток
да поющие ключи...
Напоследок, напоследок
о прощанье помолчи.
Сохрани мгновенье это:
после странствий и войны
так нам дорог трепет света,
легкий полог тишины...
Нашим душам
всё тут мило.
Дай мне руку, посиди,
за секундной стрелкой мира
молчаливо последи.
* * *
На той войне, где в жилах стыла кровь,
где разрывалось сердце человечье,
я получил всего одно увечье —
тебя я потерял, моя любовь...
Уже давно другая в мире новь,
давно в ушах звучат другие речи,
другое горе пало мне на плечи —
но ты моих не покидаешь снов.
И все равно, хоть и прошли года,
она со мною — давняя беда,
тебя я вижу, чуть прикрою веки, —
и нечем эту рану бинтовать,
а это значит, что и в нашем веке
«любовь» и «кровь» мы вправе рифмовать...
* * *
Где эта женщина теперь
и город — слякотный, военный?
Мелеют реки постепенно —
поди найди в былое дверь…
Где эта женщина теперь,
где эти зябнущие плечи,
и в целой жизни
быть ли встрече?
Поди грядущее измерь…
А говорят, что боль потерь
ослабевает понемногу,
печаль уходит в путь-дорогу…
Поди проверь,
Поди поверь…
* * *
Этот маленький город в снегу,
в деревянных упругих настилах
никогда я забыть не смогу—
и тебя
позабыть я не в силах...
Эшелоны —
туда и назад,
привокзальные людные скверы,
дым махорочный —
яростный, серый,
теснота госпитальных палат...
Ах, кого только черт не занёс
в этот город,
голодный и добрый,
в это царство хрустальных берёз,
где мороз забирался под ребра.
Туг смешались и шепот, и крик,
был тревожным
наш отдых короткий,
тут война
задержалась на миг,
перематывать стала обмотки...
Между жизнью и смертью самой —
злая ругань
и чистая снежность...
Так на чём расцвела твоя нежность
этой лютой морозной зимой?
Я улыбку твою берегу,
ненавязчивость слов твоих милых,
этот маленький город в снегу,
весь в дощатых упругих настилах...
Пусть к былому
потеряна нить —
образ твой не стирают годины,
потому что тебя позабыть
и войну позабыть —
всё едино.
Из толщи лет
Как мины из пучины —
или звенья
цепей, что море выбросило в гуле,
из толщи лет выходят, из забвенья
те дни, что безнадежно утонули...
А было так:
тот город возле моря
лежал, полуразрушенный войною...
И молодость была. И в птичьем хоре
мир оживал победною весною.
Он весь клубился в зелени и пепле,
он прорастал — сквозь беды —
вес упорней,
в нём зарождались,
множились и крепли
грядущих судеб завязи и корни...
И гарью с кенигсбергских бастионов
на ветерке тянуло то и дело,
и гомон плыл веселый
у вагонов,
и небо ток вовек не голубело.
Ещё земля
прислушивалась к грому —
калёною отмечена печатью,
а люди шли — кто из дому,
кто к дому...
Последние проклятья —
и объятья...
Уже туда не дотянуться взглядом.
всё тучи лет
своей прикрыли рванью...
Но женщина была со мною рядом.
Ещё была...
И длилось расставанье.
В сравненьи
с той зарей кроваво-алой,
в сравненьи
с этим временем огромным
тогда любовь
такой казалась малой,
а каждый был спасенным
и бездомным...
И разошлись пути. И громы стихли.
И только пыль дорожная дымилась...
Все как-то затерялось
в этом вихре
и вроде бы навеки позабылось.
Лишь изредка всплывали на мгновенье
те дни, куда мы вместе заглянули, —
как мины из пучины
или звенья
цепей, что море выбросило в гуле...
Ей ни к чему теперь моё участье,
и поздний суд
помочь не может строгий...
Приходит боль
И сердце рвет на части —
о тех,
кто нами брошен на дороге.
* * *
Не измельчанье чувств,
не обнищанье —
все облетело, как осенний куст,
а поцелуй и полуобещанье
война уж стерла
с наших уст.
Уже давно
в другой души не чаю,
давно иное мыкаю житье...
Седеющую женщину встречаю —
все как-то не сложилось у нее.
Наш разговор вступает понемногу
не те полузабытые пути,
на ту полуразбитую дорогу,
которой никогда не зарасти...
Я вспоминаю: как смеялась звонко!
Откуда в этих прядях серебро?
На моего глядит она ребенка —
и сразу же торопится в метро.
А мне в лицо — какой-то ветер шалый,
и я забыться
долго не могу,
хоть ничего и не было, пожалуй,
и перед ней я вроде не в долгу…
* * *
«До свиданья! — тебе говорю я. —
Прощай!» — говорю.
Всё случилось внезапно,
совсем и не чуял беды я...
Что тебе подарю я?
Гранит подарю, да зарю,
да прозрачные ночи,
как в давние дни молодые.
Сердцу сделалось тесно,
и все приближается вновь:
приближаются запахи тополя
в послевоенном
вдохновенном году,
что согрел и смешал нашу кровь
и прижал наши тени
к задетым осколками стенам...
Приближаются снова
твои молодые шаги,
снова слышу твой голос,
и ночь ему чутко внимает...
Парапет остывает.
У каменной этой дуги
эстафету любовь
у тебя — сквозь года —
принимает:
множит дерево жизни
свои годовые круги —
и другие встают
возле каменной этой дуги...
Нас все меньше, свидетелей
тех уплывающих дней, —
это трудно потом
из чужого постичь пересказа...
Все случайностью было,
но эта случайность сильней
разных прописей мудрых,
и воли родных, и приказа.
Стало больше потом
у людей и вещей, и ключей...
Мы расстались. Сквозь годы
любви пронесли окрыленность,
но таких, как тогда,
больше не было белых ночей:
после всех затемнений —
и улиц, и душ просветленность...
Должен я уберечь
эту лучшую строчку в судьбе,
должен я сохранить
эти руки и сумерки эти,
не имею я права
сегодня молчать о тебе,
потому что тебя, мне сказали,
не стало на свете…
* * *
Теперь всё реже снишься ты —
Глазам-озёрам отдал дань я.
Ищу уже не красоты —
Лица живого обаянья.
Всё чаще радость нахожу
В простых словах, в простой улыбке,
И взгляд случайный: нежный, зыбкий,
Встречаю, глаз не отвожу.
Теперь всё больше дорожу
Я молчаливым пониманьем,
Дышу с весной одним дыханьем,
За снегом медленным слежу.
По лесу осенью кружу.
Меж тёплым сердцем человечьим
И песней птиц, и рек наречьем
Зачем прокладывать межу?
И мне всё реже снишься ты
Далёким островом, полоской.
Так много в мире красоты,
Такой живой, такой неброской.
Черты людей, черты полей,
Черты деревьев в изголовье.
И только стаи журавлей
Плывут над давнею любовью.
* * *
Я забыл эту женщину, я позабыл
то, что было,
томило, влекло...
Я забыл эти годы, лишённые крыл, —
как сквозь мутное вижу стекло.
Даже странно,
что так далека эта близь,
а близка сокровенная даль...
Друг не дорог,
с которым вчера разошлись,
но о давнем — живуча печаль.
Что мне женщина эта?
Моя ли вина —
не её сохранились черты, —
только город,
летящий сквозь все времена,
только шпили, вода и мосты...
Только облик его
всё ясней и ясней
и его не стирают года,
только утро,
когда повстречался я с ней,
не забуду уже никогда.
* * *
В том городе, не верящем слезам,
есть женщина —
слезам она не верит.
Она тебя
Спокойным взглядом смерит:
Сам полюбил — расплачивайся сам...
Та женщина
Всё в прошлое глядит —
Оно ей крепко крылья изломало...
Что сделаешь, её щадили мало.
Так и она тебя не пощадит.
Той женщине совсем непросто жить,
Задумчивой,
На лунный сноп похожей...
Случайный, заблудившийся прохожий,
Ты сам-то что ей можешь предложить?
Сам полюбил, расплачивайся сам.
Она глядит спокойными глазами —
А ночью
Плачет горькими слезами
В том городе, не верящем слезам.
* * *
Не стало любви — и не стало
весёлых огней вдалеке,
и птица звенеть перестала
в трепещущем березняке,
И перехватившая горло,
застыла в душе тишина —
все краски весенние стёрла,
все шорохи скрыла она...
И туча, что в небе повисла,
и влажные ветры с Невы
лишились движенья и смысла —
для взора и слуха мертвы.
Исполнен тоской и укором,
мир замер и съёжился вдруг —
без тихого света, которым
ты всё озаряла вокруг.
* * *
Это море и шелест акаций,
и лучи, что скользят по волнам, —
оттого, что придётся расстаться,
так пронзительно дороги нам...
Улетает вечерняя птица,
лёгок женский вдали силуэт...
Оттого, что придётся проститься,
долго-долго им смотрим вослед.
Словно чувствуя боль расставанья,
глухо бьётся волна о песок.
Как он короток, миг узнаванья,
как накал остыванья высок!
Ты и радость свою, и надежду
этой истиной не омрачай:
слишком мало вмещается
между
нашим «здравствуй»
и нашим «прощай».
* * *
Ее слова — как ливень злой,
а взор — темнее тучи.
На месте нежности былой —
один репей колючий...
А далеки ли времена,
я молча вспоминаю,
те времена, когда она
была совсем иная:
и мгла над городом плыла,
и сад шумел несмело,
и эта женщина была
подобна ночи белой;
и эта женщина была
вся в счастье, вся в печали,
и две руки, как два крыла,
меня оберегали...
Твержу себе: не уходи,
не унижайся в споре,
в газетный лист гляди — да жди,
когда утихнет море...
Ты не виновен перед ней
ни в горестях, ни в славе,
но тех далеких
добрых дней
ты забывать не вправе...
* * *
Что радость превращается в ожог,
ведь мы же оба знали изначально...
Всё было так прекрасно, мой дружок,
что не могло не кончиться печально.
Да так оно и кончилось, когда
прощальный свет упал на наши лица,
и грустно прогудели поезда,
и стало дело к осени клониться.
Уже легла дорога далека,
уже слова прощанья отзвучали,
но травы, и кусты, и облака
ещё стоят, исполнены печали.
* * *
Всё то же: и ветер, и птица,
И озера стылая гладь.
Казалось,
так просто — проститься...
Простился —
и нечем дышать.
Казалось,
делишки закрутят,
Морозы дохнут к декабрю.
«Так значит — с любовью не шутят», —
Я тихо себе говорю.
Какое-то горькое чудо
Врывается в сердце моё.
С той женщиной было мне худо,
Но худо совсем — без неё.
Белёсым метелям метаться,
Позёмке справлять торжество.
С кем сердце так жаждет расстаться —
Расстаться труднее всего...
* * *
Ещё дорога не измерена,
ещё о прошлом не скорблю...
Как будто ты уже потеряна —
последней нежностью люблю.
Жалею дни, что мной украдены,
вечерний свет твоих волос,
и отдаются в сердце ссадины,
что я душе твоей нанёс.
Как будто выбрав долю лучшую,
иной согретая судьбой,
в лицо швырнула фразу жгучую
и дверь закрыла за собой;
а мне — лишь ночь,
дождём пробитая,
и со стены уже глядит
та фотография забытая,
что только раны бередит.
* * *
Я жду тебя... ветки в печали
чернеют осенней порою.
Так ждали в войну на вокзале —
и сутки,
и двое,
и трое...
Так ждёт пароходов Чукотка —
да скоро ли вскроются реки?
Так лётчики смотрят:
«Погодка...
Сюда попадёшь — так навеки...»
И видят белёсые горы
да вьюгу, что крутит волокна, —
но всё-таки верят,
что скоро
блеснут между тучами окна.
* * *
Доносится мотив из городского сада.
Проходят времена, скрипит земная ось...
О том, что не сбылось, — печалиться не надо:
а если бы сбылось? А если бы сбылось?
Как музыка легка, звучавшая в начале!
Как музыка горька, звучащая в конце...
А если бы сбылось? Другие бы печали
остались на душе, остались на лице.
Не то чтобы душа судьбе сдалась на милость,
не то чтоб мы дорог друг к другу не нашли —
оно прекрасней так, всё то, что не случилось, —
дороже сердцу то, что видится вдали...
О том, что не сбылось, печалиться не надо —
наверно, не дала судьба другого нам...
Иль мало нам тепла и ласкового взгляда?
Но всё ж по временам...Но всё ж по временам...
Приснилось, что тебя вчера я снова встретил,
и наши две тропы не разбегались врозь,
и музыка плыла, был вечер тих и светел...
А если бы сбылось? А если бы сбылось?
* * *
Любовь наша стала скупа,
себе очертила пределы…
Взаимных обид скорлупа
сдавила её, затвердела.
Есть что-то неполное в ней,
продрогло в ней чувство живое...
Ей так не хватает огней,
летящих в ночи над Невою,
ей так не хватает садов
с последними листьями, чёрных...
Своих не хватает следов —
шальных,
молодых,
непокорных…
Любовь наша стала скупа —
в ней мается
сонная строгость.
Забыла лесная тропа
бедовость её,
босоногость…
Неужто и вправду в ней нет
ни нежности той, ни боренья —
лишь этот мерцающий свет,
лишь это — вполсилы — горенье…
* * *
В этом зелёном медвежьем углу
так я томился...
Ехал я в город — и дождь по стеклу
тихо струился.
Тучи в своей невесёлой гурьбе
плыли с откоса.
Всё о тебе,
о тебе, о тебе
пели колёса.
Ехал я в город, не глядя вокруг:
странная сила
стог, и рябину, и речку, и луг —
всё заслонила...
Только потом перестало из туч
сеяться просо,
а по перрону рассыпался луч
светловолосый...
Как дожидался я этого дня,
этого света!
Ты не пришла, обмануло меня
солнышко это.
* * *
Как много меж нами лесов —
озябших,
осенних, колючих,
ночных ветровых голосов
и неба
в несущихся тучах...
Как много меж нами зарниц,
и далей —
равнинных и горных,
и чёрных нахохленных птиц,
и серых просторов озёрных...
Как много меж нами огней,
домов,
и холмов
и плетней,
а острых меж нами камней —
все ноги собьешь,
не сочтешь…
* * *
Ржавые листья летят с дубов
на мокрый асфальт дорог...
Уносится с ними наша любовь —
а кто бы подумать мог?
Поезд проходит —
мелькнут огни,
и стынут сумерки вновь...
Долго колеса стучат. Они
уносят нашу любовь.
Быстро кудлатый истаял дым,
возле дороги лег...
Тает любовь наша
вместе с ним —
кто бы подумать мог?
Пусто на улице,
тихо в дому...
Но всё же верится мне:
старые листья
летят во тьму
навстречу новой весне.
* * *
Твой смех, то сталь, то серебро...
Как он звучит порой обидно!
Ты говоришь: любовь добро,
а вот в глазах
добра не видно.
Расстаться, молвишь ты пора,
сказать в глаза, проститься честно...
Любовь добро,
а от добра —
добра не ищут, как известно.
* * *
Есть в нашем чувстве тайная порука,
ей не страшны ни люди, ни года...
Смывает все наносное разлука,
но главному
не деться никуда!
Остыла даль над крепостью и пляжем,
залив уходит медленно во тьму.
О главном
мы словами не расскажем,
о нашем —
не расскажем никому...
Какой-то час
назвали мы судьбою,
какой-то миг
в душе неизгладим.
Пора пришла нам встретиться с тобою —
за столиком у взморья посидим.
Мы посидим с тобой,
о днях минувших,
о новых днях неспешно говоря...
Мы посидим, покуда в наших душах
еще светла вечерняя заря...
* * *
Я ехал из Крыма уже к ноябрю —
из красного с жёлтым осеннего Крыма,
где полз холодок с перевалов незримо
и сизое море смывало зарю...
Я ехал из Крыма, где слышно едва,
как в чаще воздушной,
прозрачной, хрустальной,
с дубов порыжевших слетает листва
и ярок
деревьев рисунок наскальный.
Стучали колёса,
летели поля,
и зябкая дымка плыла над садами.
Почти на глазах остывала земля,
как наша душа остывает с годами...
Из веток нагих уходило тепло,
и пленка на лужах
все чаще встречалась —
как будто навстречу мне
время текло,
как будто земля
мне навстречу вращалась...
И слышался к вечеру
сговор теней,
и стая вокзальных светил пролетала...
Стоял у окна я —
и думал о ней...
Еще я всё вспомнил, ещё не светало...
Мне женщина эта не встретится пусть,
но тропы ее да не тронет ненастье...
Пусть легкая горечь
и светлая грусть
останутся в сердце
как спутники счастья.
Стоял у окна я
и думал о ней,
и где-то в душе
уже теплилось слово...
А город
предпраздничным блеском огней
уже обнимал,
отнимал от былого...
* * *
Там ветер, листья поздние неся,
всю ночь шумит
и море плещет властно...
А мне нельзя в тот город,
мне нельзя
ступать туда,
где все к тебе причастно,
туда, где камни память обрели,
где о тебе —
и дерево нагое,
и этот берег, выгнутый дугою,
и запах остывающей земли...
Сидел бы и смотрел бы не дыша,
простым твоим спокойствием счастливый, —
хоть знаю, что с провалами душа
за внешностью твоей неговорливой...
Она— как светом выхваченный круг,
вся в бликах неожиданных прозрений,
но резкие,
причудливые тени
весь этот свет зачеркивают вдруг...
Ты — вера и неверие мое,
глядишь ты в сад
из опустевших комнат
на быструю листву, на воронье.
Душа твоя и помнит, и не помнит...
Тянусь к тебе —
от питерских дождей,
от площадей, от вечного круженья,
где так удобно прятать от людей
раскаянье своё, самосожженье...
* * *
Каждодневный, слегка приглушённый,
был тут всем этот голос знаком —
и тебя приглашали кивком,
и на этот звонок телефонный
ты спешила — почти что бегом...
А теперь, как продрогшая птица,
ты сидишь за рабочим столом,
словно, что-то осталось в былом,
словно надо кого-то стыдиться...
А звонков на работе — без счёта,
всё как прежде,
лишь нет пустяка —
одного не хватает всего-то,
одного не хватает звонка...
* * *
Приезжай в это царство зимы,
в онемевшее это раздолье,
в этот мир,
где останемся — мы,
да деревья,
да снежное поле...
Будет узкой тропа у избы,
будет тихо скрипеть половица,
будет медленный дым из трубы,
как старинная сказка, ветвиться.
Ни толпы, ни гульбы, ни пальбы,
только в окнах —
узоров сплетенье,
только белых сугробов горбы,
только синие-синие тени...
Приезжай в эту тишь, посмотри:
снег
на солнце
становится звездным...
Пусть согреет тебя изнутри
поцелуй на перроне морозном.
Посмотри, как легки и чисты
клочья снега на ёлочьих лапах…
В этом мире
добры и просты
запах снега и дерева запах.
Пусть души не коснётся испуг
и она, как берёзка, лучится.
Ничего не случится вокруг,
ничего тут не может случиться...
Приезжай, поглядим на огонь,
посидим, не промолвим ни слова —
пусть уносит нас
огненный конь
по чернеющим углям былого...
А потом мы уедем — а там
замелькают ухабы да кочки...
И надолго
запомнятся нам
неподвижные эти денёчки.
* * *
Было — да сплыло. Словам вопреки.
Что обещанья мгновенные эти?
Нет этой женщины, может, на свете...
Город зеленый. Тропа у реки.
Тихие всплески. И лодки. И сети.
Было —да сплыло. Быльем поросло.
Ряскою память уже затянуло.
Волны затихли, ни ветра, ни гула...
Ночь промелькнула. Плеснуло весло.
Было. Быльем поросло. Утонуло...
Что ж этот Китеж встает из воды —
память минувшего, странная встреча?
Разве хоть что-то хотел уберечь я?
Тайну какую, какие следы
ищешь ты в прошлом, душа человечья?
Время бы этому кануть во тьму,
вроде и помнить об этом негоже...
Легкие руки. Тропинка. Мережи...
Может, и было-то все ни к чему,
так, мимолетность...
А дорого все же.
* * *
Идут дожди, идут дожди,
опять идут дожди.
Ты у окна сиди да жди,
да в мокрый сад гляди.
А сад сегодня —
оживлен,
взволнован, непослушен;
в цветочной белой пене он
чуть ежится под душем.
Удары капель
ловит клен,
распластывая ласты;
в невесту яблоню влюблен,
задумчив он и ласков...
А капли падают, чисты,
на ствол березы нежной,
на тополиные листы
с подкладкой белоснежной...
Смотри:
деревья под дождем
друг к другу тянут руки,
поют
о чем-то о своем
в веселом перестуке...
Идут дожди, идут дожди,
в бегущих тучах высь.
Ты у окна сиди,
гляди —
и не грустить учись!
* * *
Нине
Писал о многих. О тебе же —
молчал. Жалею я об этом.
О тех, кого встречаем реже,
так просто пишется поэтам:
они — не тут, они — за дымкой,
такою радужно-неясной...
Под этой шапкой-невидимкой
они туманней и прекрасней.
А ты — со мной. Ты здесь, ты рядом.
Чуть-чуть опомниться, очнуться —
и до тебя так просто взглядом
да и рукою дотянуться...
Уже не юная истома,
а кое-что важней и шире —
в те дни, когда под крышей дома
мы остаемся в этом мире;
Когда в окне бушует вьюга
и ветер воет в поднебесье —
ты не даешь мне сбиться с круга
и сердцу даришь равновесье...
И если я молчал об этом
и муза медлила до срока —
то потому, что тихим светом
в душе мерцала ты глубоко,
и, значит, нужно было время
все испытать — огонь и стужу,
пока открыто, перед всеми
я это чувство обнаружу.
За бегом лет, за их лавиной
ещё ты больше мной любима —
и впрямь ты стала половиной,
что от души неотделима.
* * *
Вдоль белого, вдоль зимнего канала,
февральским грустным воздухом дыша,
пойдем, неторопливая душа, —
чтоб суета совсем не доконала...
Пойдем, себя не сразу узнавая
в прозрачности, уже не молодой,
в неяркой вспышке раннего трамвая
и в дереве, склоненном над водой.
Из комнаты, где спорили, курили,
пойдем вдоль зданий,
серых и прямых...
Из комнаты,
где с милой говорили,
но жили — словно два глухонемых...
От снега ли,
от солнца ли светает?
Дворы пустынны, и шаги слышны,
и с каждым днем
все больше не хватает
вот этой белизны и тишины...
Утро
Вертикальными, низкими, серыми
облаками покрыт небосвод.
За Невою,
за снежными скверами
день, как яхта в тумане, плывет.
Как-то тихо
и вовсе не холодно,
скоро лед заскользит по реке...
Фонарей потускневшее золото
угасает уже вдалеке.
Дай мне руку. По чуткому городу
нас зачем-то опять повело.
С каждым годом
все больше мне дорого
этих добрых ладоней тепло...
Я любуюсь снежинками колкими
на гранитном пустом берегу,
апельсинными
рыжими корками,
что пылают на чистом снегу...
Чуть дрожат провода запушенные,
небо в тусклом рассветном огне;
и шаги и гудки приглушенные
город слышит ещё в полусне;
он ещё просыпается, тянется...
Наступающий день не зови:
в сизой дымке
еще он туманится,
как грядущее нашей любви...
* * *
Снова женщины стали вязать...
Серебристые плещутся спицы.
Можно слово-другое сказать —
и опять в тишину погрузиться.
Возникает из петель платок.
Свет ложится на плечи, на темя...
Чуть заметно, как шерсти моток,
Убывает вечернее время.
А в потёмках, за звёздным окном,
это время совсем не такое —
бьётся гром в океане земном,
гулкий город не знает покоя...
В каждом жесте тебя узнаю.
Ты надолго опять замолкаешь —
То ли вяжешь ты повесть свою,
То ли узел в судьбе распускаешь...
Тишиной наполняется дом.
Подвигается ровно работа.
Есть в неспешном вязанье твоём
что-то мирное, верное что-то...
Замедляется времени ход,
и легко, и спокойно нам вместе, —
видно, так замирает на месте
на больших скоростях самолёт.
* * *
В праздники
памяти свет негасимый
к прошлому вновь озаряет пути...
В праздники
так не хватает любимой —
дальней, незримой,
забытой почти...
В праздники
все приближается снова:
тихие скверы в чужом городке,
берег зеленый,
где тени былого
молодо сходят к вечерней реке...
Старого города
храмы да башни,
летние площади, стен белизну —
все это,
нынешний день и вчерашний,
трепетно
в цепь замыкаешь одну.
В праздники
молча ты думаешь думку,
слышишь свое
сквозь веселый галдеж...
В праздники
молча ты пьешь свою рюмку,
вновь
по канату былого идешь...
Взор твой
за дальней теряется далью:
реки... туманы... дождя кисея...
В праздники
странной одета печалью
неразделенная радость твоя.
О детях и поколениях
* * *
Мать склонилась над колыбелью:
Только б дитятко не простыло,
У ребёнка — опасный возраст...
В год — грозит ребенку ветрянка,
В пять — грозит ему скарлатина,
Мать не дышит, глядит на сына:
У ребёнка опасный возраст...
Вот уходит ребёнок в школу,
Мать глядит ему вслед в тревоге,
Беспокоится мать за сына:
Не побили бы по дороге,
Не наехала бы машина,
У ребёнка опасный возраст...
Парню двадцать, а ей не спится:
Может сбиться с пути, да спиться,
Да бог знает на ком жениться, —
У ребёнка — опасный возраст...
У мужчины уже седины,
Дети выросли у мужчины,
Только матери — всё едино:
У ребёнка — опасный возраст...
* * *
«Поскорей бы, поскорей» —
от рассвета дотемна
слышен голос матерей
у порога, у окна...
Ожиданье день за днём,
та же боль — за ночью ночь,
всё о нем, о нем, о нем —
как увидеть, как помочь?
Не забыться, не заснуть,
день за днем, за годом год...
Долгий взгляд туда, где путь
свой свершает поворот.
Лист летит с календарей —
ждать и ждать и день, и ночь
в вихрях снежных январей
просто сына, просто дочь...
Ночи матери темны,
тает времени свеча...
Ждать из школы, ждать с войны,
ждать письма и ждать врача.
Стук дождя и скрип дверей,
тихий вздох: минуй беда...
Ожиданье матерей —
в прошлом,
в будущем,
всегда...
* * *
Есть чудо внезапных страстей
и схожая с чудом остуда…
Но чудо растущих детей —
ни с чем не сравнимое чудо.
Загадка проста и хитра:
как будто не маялись с ними,
как будто бы только вчера
ребенку придумали имя —
и вот уж расстаться пора,
все медленно было —
и быстро,
и в свете большого костра
затеряна первая искра…
И нам не понять до конца
секрет этой близости кровной:
как сила, покинув отца,
становится силой сыновней,
как грация матери вдруг
мелькает в движеньи дочернем,
как вечно смыкается круг
меж зорькой
и светом вечерним…
* * *
Прекрасные слова
живут на белом свете:
«ребенок» и «трава» —
слова бессмертны эти.
Как солнце в синеве
ликующей, бездонной —
ребенок на траве
и доброй, и зеленой...
В нем жизни торжество:
глаза его лучисты,
а волосы его,
как травы, шелковисты...
А травам вечно жить
и окружать жилища,
с младенчеством дружить,
всходить сквозь пепелища...
Прекрасные слова
живут на белом свете:
«ребенок» и «трава» —
земля за них в ответе.
Ей — чутко им внимать,
в беде не покидая,
она им все же мать —
хорошая ль, худая...
* * *
Мальчик и девочка, брат и сестра,
вас провожаю задумчивым взглядом:
вам расставаться еще не пора,
вы еще вместе,
вы дома, вы рядом.
Вы еще вместе, под крышей одной.
Дали чисты. Далеки перемены.
Ночью ли, днем ли — за вашей спиной
тень материнская, отчие стены...
Думаю — что принесут вам года?
Ваши дороги пытаюсь постичь я...
Вы — еще двое, вы вместе всегда,
вы — еще сходство,
еще не различье...
Всё — наяву, не в тумане седом,
всё — на глазах, ничего не забыто:
«Вот эта улица, вот этот дом»,
крепко родная скворечня прибита...
Время отлета еще не пришло,
годы
еще не поставили штампа,
буря
еще не разбила стекло,
мирно
настольная светится лампа...
Тихую зиму сменяет весна,
всё ещё ровно —
ни страсти, ни риска...
Копятся силы, а цель неясна,
всё — далеко ещё, всё — уже близко.
В небе высокая встанет звезда —
звать вас
и трассы суровые множить...
Будут пушинки родного гнезда
плыть перед взором —
и сладко тревожить.
* * *
Иные о детях заботы —
не в первый пошли уже класс…
Ребята взрослеют — и что-то
навеки уходит от нас.
Как дорог их голос звенящий,
как смех их
терять тяжело
в том мире, который все чаще
из душ выдувает тепло.
Люблю эти чуткие лица,
Горячую сбивчивость фраз…
Ведь все-таки
в детях таится
все то, что не вышло из нас;
и глажу я стриженый ежик,
и слушаю слово детей —
не знающих наших дорожек,
извилистых наших путей.
Какая-то песня допета,
Она не вернется уже,
какая-то гаснет планета,
что свет приносила душе…
* * *
Смотрим в окно, ожидаем вестей, —
неговорливы...
Наше — кончается. Жизнью детей
ныне мы живы.
Смотрим и думаем: в их-то года
было нам туго,
но не смогла и большая беда
сбросить нас с круга...
Дети отцовский забыли урок,
крепкую школу, —
только навстречу дохнул ветерок,
клонятся долу.
Не дозовешься, кричи — не кричи,
души колючи...
Слышим, как мчатся над ними в ночи
времени тучи.
Годы с деревьев сдирают кору,
холодно в доме...
Юности трудно стоять на ветру,
на переломе.
Веры, надежды, непрочной любви —
боль она копит...
Память на помощь себе позови,
собственный опыт.
Выбелил волосы времени снег,
голову студит...
Легких времен не бывало вовек,
да и не будет.
Нету ни гладких, ни верных путей,
клонятся ивы...
Наше — кончается. Жизнью детей
ныне мы живы.
* * *
Тихая нежность
К внучатам, к сыночкам —
Это с годами
Сильней и сильней...
Нежность корней
К набухающим почкам,
К первым листочкам
Влеченье корней...
Сколько надежд
В этих соках весенних!
Радостно чувствовать
День ото дня,
Как тяжелеет
Дитя на коленях,
Как его голос
Крепчает, звеня.
С детской улыбкой
Что может сравниться?
Детская
Сердце терзает слеза...
Ты посмотри,
Как умеют дивиться,
Как округляются
Эти глаза!
Помним и первое слово,
И фразу,
Первые горести
Школьной скамьи...
Чувство семьи
Возникает не сразу —
Может,
Когда уж и нету семьи...
Осенью
Лист осыпается ржавый,
Ветер над миром
Гуляет сквозной.
Детские волосы —
Мягкие травы —
Рядом с твоей
Шелестят сединой.
Тихая нежность
К внучатам, к сыночкам —
Это с годами
Сильней и сильней...
Нежность корней
К набухающим почкам,
К первым листочкам
Влеченье корней...
* * *
Небо осени — белое олово,
сад пожух,
пожелтело жнивьё...
Глажу теплую детскую голову
и тревожусь за счастье своё.
Знаю:
инея в сердце не прибыло,
срок плодам
и свиданиям срок...
Сын со мною —
и как бы то ни было—
до плеча дотянулся,
дичок.
Пусть не слышу я
смеха веселого,
настороженный чувствую взгляд —
глажу теплую детскую голову,
этой встрече и рад—
и не рад...
Память прошлого горькая —
вот она,
вот он, пепел сожженных мостов...
Если жизнь
из случайностей соткана—
к самым худшим
я втайне готов.
* * *
Исподлобья ты смотришь, подросток,
и пытливым пылаешь огнем...
Ты — начало.
Ты только набросок —
но главнейшее найдено в нем.
И какой-то особою метой
обозначены четко уже
красота —
в некрасивости этой
и душа —
на ином рубеже...
Ей и жажду изведать, и стужу:
встанет солнце,
ударит гроза...
И в себя,
и куда-то наружу
ты свои устремляешь глаза.
Им в тревожном и радостном мире
раскрываться
все шире и шире...
* * *
Пламя идёт по траве, по ветвям —
воздух тревожен…
Голос извечный летит к сыновьям:
«Будь осторожен!»
Юность уходит в кровавый рассвет —
путь ненадёжен…
Голос извечный ей тянется вслед:
«Будь осторожен…»
Только для юности эти слова
много ли значат?..
Если останется юность жива,
если оплачет
горькое горе, потерю друзей,
след, что проложен, —
станет напрасно учить сыновей:
«Будь осторожен…»
* * *
Вот он и вырос... Откуда ему
помнить про это:
гул канонады, дороги в дыму,
пламя рассвета...
Помнить откуда
простреленный флаг,
кровь, переправу...
Все ему видится:
что-то не так,
все не по нраву...
К сердцу
ключей не найти никаких.
Что за истома
все его тянет из стен городских,
тянет из дома?
Смотрит на небо, лежит на траве,
трогает ветки...
Молвит: «Морока у вас в голове,
милые предки!»
Сколько на споры убито минут,
занято нянек...
Только и кнут ему
вроде не кнут,
пряник — не пряник...
Шутит угрюмо, спешит — не спеша,
полукалека,
странно ущербная эта душа
быстрого века...
Детям
Пожалейте стариков,
Что пришли из дальних далей,
До скончания веков
Вам не ведать
Их печалей...
Им судьбой даны года —
Не знакомы вы с такими:
В снежных дебрях города
И селенья в черном дыме...
Им даны такие дни —
Словно море их качало,
И не раз, не два они
Начинали все сначала.
Были доты, были рвы,
И мороз, и бездорожье,
А теперь —
Еще и вы,
Что не мёд, конечно, тоже...
Наследники
Детвора вырастает — не помнит
ни морозных блокадных ночей,
ни расколотых надвое комнат,
ни зовущих в поход трубачей.
Было б все ей, наверное, внове —
и тревожная тишь у границ,
и повязка,
что мокнет от крови,
и холодные вспышки зарниц.
Как-то сразу
кончается детство,
дышат явью легенды и сны,
и крутые дороги в наследство
от отцов принимают сыны.
И мужчины уже,
не ребята,
молча слушают гул грозовой,
неспокойного века раскаты,
что грохочут над их головой.
Все для них начинается снова:
ветер,
дали целинных степей...
Хочет молодость каждое слово
подержать на ладони своей.
Верит птице и облаку верит,
лишь бескрылым не верит словам —
все своею судьбой перемерит,
счастья с горем хлебнет пополам;
не страшась,
что дорога сурова,
выйдет к свету далеких огней,
и промолвит последнее слово,
а последнее слово— за ней!
* * *
Передаются детям города,
целинные распаханные дали,
стальные океанские суда,
посмертные отцовские медали.
Таит приметы колоса зерно,
черты отцов являют люди с детства...
Но сердце — не родимое пятно,
и взгляд на мир не примешь,
как наследство.
Одних на гребнях
дерзкий шторм качал,
других влекло по выгнутой орбите...
Лишь время
лепит душу, как гончар,
и обжигает в пламени событий.
Передаются детям города,
зажатая плотинами вода,
отцами возведенные дворцы
и пламя зорь над черными лесами,
а свет звезды, что видели отцы,
пускай они в пути отыщут сами.
* * *
Не просто так, по щучьему веленью,
не как трава, что всходит каждый год,
живущее
себя передает
мерцающему в далях поколенью.
Идет к нему не тропкою прямой
сегодняшних событий вереница,
чтоб сделаться историей самой —
и заново в грядущем возродиться...
Прозрений свет, и тяжкие труды,
и грозных дней кровавые соцветья
не скоро превращаются в плоды
для нового, чуть видного столетья.
Определяя
будущего суть,
не поколенья ль целые, как зерна,
дают ростки... Незримо и упорно
сквозь недра лет
прокладывают путь.
* * *
Приходит время осмысленья
путей, что пройдены тобой...
Приходит время поколенью
вести Россию за собой.
Встречать без трепета тревоги,
добро не смешивать со злом,
увидеть юности дороги
и стариков прикрыть крылом.
Давно ль прошла пора сражений,
давно ль боев истаял дым?
Опять ответственность решений
легла на плечи молодым.
Им трезвость мужества и слава,
команд весомые слова...
Они добыли кровью право
на эти трудные права;
они вставали, молодые,
и погибали в цвете лет,
и оттого в глазах России
бессмертной молодости свет!
Я славлю смену поколений,
я знаю: час неотвратим,
когда ответственность решений
падет на плечи молодым...
* * *
Ученики послушны до поры —
Пока они знакомятся с азами.
За пазухой припрятав топоры,
Они глядят спокойными глазами.
Свои науке праздновать пиры,
Своими обливаться её слезами...
Ученики послушны и хитры —
Они ещё учить не жаждут сами.
Ещё внимает первый ученик,
Ещё твоих не осуждает книг,
Тебя не порицает повсеместно, —
И всё-таки беда недалека:
«Учитель, берегись ученика!» —
С времён библейских это нам известно.
О времени и о себе
* * *
Об этом длинно писать не надо —
как зубья в гребёнке, к строке строка...
Биография наша — это баллада,
проста, романтична и коротка.
Всего-то двадцать четыре года,
окончили школу перед войной,
и сразу — дымная ширь небосвода,
и вязко во рту от пыли похода,
и длинная ночь, и короткий бой.
В том бою не дрожала у нас рука,
а о смерти думать — не надо...
Биография наша, как штык, коротка,
и проста она, как баллада.
Не хочу, чтоб дорога была мне легка.
Пусть качает земля, как качала...
Биография наша, как штык, коротка,
но ведь это — только начало.
* * *
Всю жизнь я пишу эту книгу —
себя ли, других воскрешу?
По году, по часу, по мигу
я странную книгу пишу...
В ней спутаны вроде страницы,
в ней смешаны годы и дни,
далеких событий зарницы,
костров отпылавших огни...
Слова о живом и забытом,
что сердцу нести и нести,
по нескольким главным орбитам
свои повторяют пути.
Не надо дивиться повторам:
от книги до книги, давно
кустятся сюжеты, которым
покинуть меня не дано.
Но лица, и птицы, и травы,
и вспышки разрозненных дней —
потом уже сложатся в главы
единственной книги моей...
Воспоминание
Мы были юными тогда,
все было просто:
простой поношенный пиджак,
простая кепка,
и говорили о стране:
болезни роста...
И в общежитиях своих
мы спали крепко.
Мы были юными тогда,
и время грубо
нас потрепало по щеке
рукою жесткой,
и в допризывных лагерях
звенели трубы,
электросваркой воздух пах
и пах известкой.
Твердел бетон — морозным днем
и ночью темной.
Так много было новостей,
так мало хлеба...
Была и радость велика,
и боль огромна,
когда наш первый стратостат
рванулся в небо...
И над страной рабочий день
вставал, туманен,
детей испанских, как родных,
она встречала...
Вот на устах уже —
и Чкалов, и Папанин,
и от событий, как на льдине,
нас качало.
Как те, тридцатые, года
горят кострами!
Горит израненный Мадрид,
горит Толедо...
Уже война, уже беда
не за горами,
и далека ты и близка уже,
Победа.
Да, быстро времени мосты
соединили
весь этот путь — от стратостата
до ракеты...
Мы эти огненные были —
не забыли,
простые песни — но какие! —
нами спеты...
Мир открывался широко
в тревожном блеске,
а скорость времени росла:
все мимо, мимо...
И мы вздыхали глубоко
тот воздух резкий,
и было небо тех годов
неповторимо.
* * *
Былое приходит упрямо —
не тонет,
не гибнет в огне…
Всё чаще ты видишься, мама,
всё чаще приходишь ко мне.
Как будто на снимке потёртом
Фонтанка
и двор за углом:
четыре окна на четвёртом
и лампа над нашим столом.
Тем кругом,
тем конусом света
очерчено детство моё,
и голосом мамы
согрето
совсем непростое житьё…
«Турксиб…
Маргарин…
Пятилетка…» —
впервые я слышу слова…
Бываем мы сытыми редко:
талоны —
на хлеб, на дрова…
Синеет морозная рама,
включён репродуктор с утра…
Ещё мы все вместе —
и мама,
и папа,
и я,
и сестра.
Нам всё нелегко достаётся,
маячит война у дверей,
и всё-таки мама смеётся:
«Растите, ребята, скорей!»
…Вернуться домой не клялись мы
в том дымном, военном краю.
Блокадные мамины письма
всё чаще теперь достаю…
Нечасто
я думал о маме —
теперь задыхаюсь в тоске,
а мама
приходит ночами —
сползает слеза по щеке…
Пускай её слово вернётся,
зовущее слово её,
пускай оно
сердца коснётся —
и сердце взорвётся моё!
Рукою мы прошлому машем…
Когда наступает весна,
на каменном кладбище нашем
живая стоит тишина.
А впрочем —
мы жили неплохо
на том повороте крутом…
Ты, мама,
не мама — эпоха…
Но это
я понял потом.
Всё позже —
и письма, и шрамы…
А снится другая пора:
ещё мы все вместе —
и мама,
и папа,
и я,
и сестра…
* * *
Гранитный камень и ограды тень…
Теперь
писал бы маме каждый день,
ходил бы к ней на кухню за советом
и слышал бы,
что горе — не беда,
и в городе не оставлял бы летом…
Теперь, теперь… А надо бы — тогда…
* * *
В этот дом,
под отцовскую крышу,
потянуло на старости лет...
Нет отца уже, матери нет —
голос детства далекого слышу.
Это редко приходит ко мне:
забредаю в тот каменный дворик,
где сегодня так сладок и горек
свет в чужом уже,
тихом окне.
Я в былом... Задевают крылом
улетевшие быстро годины...
Снова вижу: добра и едина,
вся семья собралась за столом.
Не гремел над землей еще гром,
не был дом предназначен на слом,
не казалась земля кораблём...
Это редко приходит ко мне:
жизнь летит,
ускоряет движенье,
дальних дней — облаков отраженье
утонуло в глухой глубине.
Это редко приходит ко мне...
* * *
Выйти снова на площади эти —
где давно еще,
в самом начале,
мы стояли, веселые дети,
и пилотов отважных встречали.
Вновь увидеть флажки и платочки
вдоль проспектов
и светлых каналов,
подыматься в толпе на носочки,
выдыхая восторженно: «Чкалов!»
Было утро
таким вдохновенным,
небо —
дымкой не тронуто серой...
Стать бы мальчиком —
тем, довоенным,
с довоенной нетронутой верой.
* * *
Встречу мальчика в тихом дворе —
В этом каменном дворике детства...
Здесь осталось мое малолетство —
В той,
В еще довоенной поре...
Все не глазом — душой узнаю,
Потому что не просто знакомо, —
Это дерево,
Эту скамью,
Эту травку у цоколя дома...
— Здравствуй, мальчик! — смотрю па него,
Словно сдвинулись годы сурово:
В нем себя узнаю самого —
На туманном экране былого...
Иль тебя не коснулась война,
Трудных лет вещмешок
Не пронес ты?
Или вправду и ты, и страна
Не болели болезнями роста?
Верю, ты еще сможешь, дружок,
Если станешь ты
Взрослым и рослым,
Вскинуть за спину этот мешок —
Чтоб грядущее сделалось прошлым...
— Здравствуй, мальчик! — ему говорю. —
Посмотри,
Сколько лет пролетело!
Вот живу я, в огне не горю,
А сгорю — не великое дело...
Память, память! Уж как ты хитра,
Все вернешь ты:
И мать, и девчонку,
И ребят, что ушли со двора, —
И поземка летела вдогонку...
Надо только не спать на заре,
Долго думать в молчанье глубоком
Да поверить
Сместившимся срокам,
Встретив мальчика в тихом дворе...
* * *
Мальчик, который растет без отца,
Мать ожидая, стоит у окошка.
Снежная стекла заносит пыльца,
белая двор позасыпала крошка...
Тихо нисходит вечерняя мгла,
тает берёза,
за ней — водокачка...
Мальчик давно отошел от стола:
вряд ли и маме по силам задачка...
Быстрых и легких не слышно шагов.
Сумрак пугает,
но мальчик не плачет,
к смутным тревогам он втайне готов —
жизнь еще многим его озадачит...
Бледная тропка у дома видна,
Птица кого-то зовет —
без ответа...
В сумерках мальчик стоит у окна,
первый огонь зажигается где-то...
Быстрых не слышно шагов у крыльца,
долго гудок замирает вокзальный...
Смотрит на мир —
по-сиротски печальный —
мальчик, который растет без отца.
* * *
Всё мне снится мой отец.
Мне отец всё чаще снится:
Он явился, он стучится,
Он вернулся наконец.
Не достал его свинец
И осколки не задели…
Из блокады, из метели
Он вернулся наконец.
Хочет он увидеть мать —
Только нет её на свете…
Хочет он детей обнять —
Только мы уже не дети.
С ним ровесники теперь,
Вот мы встали — темя в темя…
Я подрос за это время,
Не в его ль зарубках дверь?
Он из далей боевых,
Из лесов, огнем объятых,
Из крутых сороковых,
Из натруженных тридцатых…
Говорит он мне: «Сынок…»
Долго ходит по квартире —
В старом доме, в новом мире
Гулок шаг — и одинок.
Отлетел военный дым,
Сняты каски и шинели.
Одногодки поседели —
Он остался молодым…
Всё мне снится мой отец,
Мне отец всё чаще снится:
Он явился, он стучится,
Он вернулся наконец.
Вот жизнь моя...
Вот жизнь моя: студеные ветра,
расплывчатый маяк, да ночью мглистой
с гуденьем вылетают катера
из гавани — пустой и каменистой...
Вот жизнь моя: каюта в пять шагов,
похрустыванье льдинок на бушлате...
Мы день и ночь на заданном квадрате
несем дозор вдали от берегов.
И всё ж я лучшей доли не ищу;
пускай вода стекает по плащу,
пускай совсем не в книжной красоте
нас вверх и вниз швыряет непогода;
я нужен здесь — таков приказ народа,
и оттого в каютной тесноте
нежданная открыта мне свобода.
Поколение
Оказалась длинною дорога,
дальний гром стихает за бугром...
У меня ровесников немного —
тех, что родились в двадцать втором.
Яростным отмечены каленьем,
с первых дней — в железе и в дыму,
мальчики —
мы стали п о к о л е н ь е м,
а оно и кануло во тьму.
Те друзья живут, я в это верю,
в клёнах,
в обелисках у дорог...
Оттого, запомнивший потери,
никогда я не был одинок.
Нам таких зарниц
досталась алость,
дней таких невиданных настой...
Мы из тех,
чье детство затерялось
где-то там, за огненной чертой —
в луговой осталось,
в тихой сини,
песенкой в порушенном дому—
потому, наверное, доныне
наше сердце тянется к нему:
к далеко оставленным крылечкам,
к островкам пробившейся травы,
к довоенным дворикам и речкам,
к небу довоенной синевы...
Память нас ведёт
посёлком сирым
и выводит в росные поля —
ибо только в детстве
пахнет миром
бешено летящая земля.
И доныне —
странно, но доныне
всей душой тянуться нам дано
к мальчикам,
которых нет в помине,
к девочкам,
которые давно
белою осыпались сиренью,
зёрнами, что пали на межу...
Все же к золотому поколенью
я и до сих пор принадлежу.
* * *
Нелегкая зрелость — уже за дверьми,
за окнами —
ранняя изморозь сада.
Проносятся годы —
ни склада, ни лада,
и всё-таки мы остаёмся детьми...
Как должное осень и стужу прими.
Железные ливни
прошли по планете —
и всё-таки мы остаемся детьми,
смеёмся, как дети,
и плачем, как дети...
Мы дети —
доныне мы прячем в душе
какую-то речку, что с детства знакома,
и тихие тени снесённого дома,
и девочку ту, что седеет уже....
* * *
Бормотал, в санбате лёжа,
обратясь лицом к стене, —
как тогда писалось, боже,
не вернуть такого мне!
Было чище, было строже,
было ярче на войне…
Как тогда любилось, боже,
не вернуть такого мне!
Много лет прошло, и всё же
с чем сравню по глубине
эту боль и радость, боже?
Не вернуть такого мне!
Возвращение
Тонет прошлое
в пламени, в дыме,
и в дожде, и в походной пыли...
Мы оттуда пришли молодыми,
на весеннюю землю пришли.
Возвратились
до знаний охочи,
снова — книги до поздней поры,
снова — гулкие
белые ночи,
снова — старые наши дворы...
Время вал прокатило за валом.
Ах, присниться б
сегодня тебе
лейтенантом — веселым, бывалым,
смело шедшим навстречу судьбе!
В те пропахшие порохом годы,
в годы счастья и горьких утрат
было острое чувство свободы
у прошедших полмира солдат,
что края свои помнили нежно
и в боях уходили во тьму,
зная:
вера, любовь и надежда
ожидают их в отчем дому...
Возвратились —
и снова мы вместе,
плеск волны о гранит не затих...
Время встреч. И печальных известий.
И друзья...
Или матери их...
И не гасли огни общежитий,
снова слышался смех молодой...
Годы, годы...
Куда вы летите,
словно тучи над бездной седой?
Сколько лет прогремело по шпалам,
сколько близких упало в борьбе...
Лейтенантом — веселым, бывалым —
я хотел бы присниться тебе...
* * *
Это всё остаётся со мной:
где-то в детстве затерянный скверик,
голос мамы, и дождик грибной,
и речушки обрывистый берег.
Это всё остается со мной:
почерневшие груды металла,
городок, оглушенный войной,
где кирпич по траве разметало...
Это всё остается моим —
общежитья,
друзья-непоседы...
И во Ржеве — култышки руин,
и высокое утро Победы.
Это всё остается во мне:
наших встреч отлетевшее диво,
и продрогшие ветки в окне,
и покорная горечь разрыва...
Ветер с моря, и запах земной,
и послушная тяжесть штурвала —
это душу мою формовало,
это всё уже сделалось мной.
Не сквозь пальцы —
сквозь время плывет
и весомым становится, сущим
всё былое... Не вырвешь, живёт,
в настоящем живёт — и в грядущем.
* * *
Не только путь ходивших с нами рядом,
не только жизнь, что прожили отцы, —
уже начала вижу и концы,
минувшее охватывая взглядом.
А путь идёт
то круто, то полого —
и кто на нём рубеж очертит тот,
тот миг, когда отцовская дорога
в сыновнюю незримо перейдёт?
Синее небо
Чем годы страшней —
тем небо синей...
В сорок первом году
жажда и зной,
мешок за спиной —
под синим небом иду.
Алые зарева — кровь из вен,
болью душа полна.
Светится
в рваных проломах стен
синяя глубина.
Разве забуду тепло твоих рук,
город в июне, мосты...
Синее небо наших разлук,
так ли безмолвно ты?
Вот я в глубокой лежу траве,
в ясный гляжу простор...
Радиоволны
мчат в синеве,
как их уловит взор?
Землю омыла река телеграмм:
сводки,
сделки,
мольбы...
Быть может, в их столкновенье
и впрямь
знаки моей судьбы?
Чем годы страшней,
тем небо синей...
* * *
Дорога в поле ржи, рассветная звезда,
зелёная земля и небо голубое —
наверно, это то,
что было мне тогда,
в далёкие года, обещано судьбою...
В далёкие года — высокая беда,
кровавая звезда и дым над полем хлеба...
Но снилась нам в огне студёная вода
и виделось сквозь дым
синеющее небо.
От тех горячих лет сюда протянут след...
Осколки пронеслись, и просвистели пули.
Не многое сбылось.
Не всё свершилось, нет,
но небо и земля — они не обманули.
* * *
Был день и морозен, и ярок,
был молод и радостен шаг.
Ах, жизнь, этот странный подарок,
к нему не привыкнешь никак!
И так вот посмотришь, и этак—
в ней всякой полно маеты...
Но тайна сверкающих веток!
Но в тонком тумане мосты!
Да что маета? И похуже
бывало...
Бывало страшней...
Но взглянешь на синие лужи,
на россыпь вечерних огней,
на гордые контуры арок
и сильной реки поворот —
и жизнь,
этот странный подарок,
с души твоей горечь сотрет.
И дни эти новые любы,
и жизнь эту
с чем я сравню?
К тому же дареному
в зубы
издревле не смотрят коню.
* * *
Есть в каждой жизни главное событье —
и суть ее,
и соль, и сердцевина...
Трассирующей огненною нитью
оно слепит в тяжелую годину.
Оно тебя своей коснется дланью
и прогремит подобием обвала...
Зато потом,
в минуту испытанья,
ты говоришь:
— Не то еще бывало!
Ты словно бы стоишь на косогоре
и вниз глядишь в забвеньи, —
час ли, миг ли? —
жалея тех, кого такое горе,
кого такая радость
не постигли...
* * *
Думали — кончится это,
выкипит, выгорит бой —
в ясное, в тихое лето
мы возвратимся с тобой.
Виделась даль — голубою,
быстрой и чистой — вода.
Вышло —
совсем не с тобою,
вышло —
совсем не туда…
Почерк у времени строгий.
Осень — не так далека…
За поворотом дороги
низко идут облака.
Звякают глухо медали:
трогают их сыновья…
В камне уже и в металле —
павшие наши друзья.
Где-то за гранью суровой,
где-то на дне, в глубине,
прошлое с резкостью новой
вдруг открывается мне.
Память ни с чем не смешалась…
Сердце, навек сохрани,
как глубоко нам дышалось
в те опалённые дни…
* * *
Ровесники по призывному году —
сороковых
суровых
молодежь!
Не вместе ль мы прошли
огонь и воду?
А медных труб за нами —
не сочтешь...
Какой буран
прошёл над всеми нами!
Была нам доля трудная дана:
и ощущать,
как вызревало Время,
и видеть,
как менялись времена...
* * *
О жизнь, деревьев вечный шум
И вечный шум воды,
Ночной тревожный ветер дум,
Предчувствие беды...
За шагом — шаг,
за дверью — дверь,
И за весной — весна.
Кольцо находок и потерь,
Любимой седина.
Всё было:
радость и тоска,
И голос трав живой,
И пламя зорь, и облака
В огне — над головой.
Ты мимо сердца не пронёс,
с холма на холм идя,
безлюдье троп,
и дрожь берёз,
и властный стук дождя!
О жизнь, деревьев вечный шум
И вечный шум воды,
Ночной тревожный ветер дум,
бессонные труды...
* * *
Теперь уже знаю: мне легкость — не пара.
Избавь меня, жребий, от легкого дара,
от легких решений,
от легких свершений,
от жажды
по-легкому стать совершенней.
Избавь меня, жребий, от легкой удачи,
от легкой любви и от легкой разлуки,
чтоб, боли не пряча
и счастья не пряча,
я людям протягивал
честные руки.
Не нужно победы и легкой, и скорой,
не нужно дороги простой и короткой —
на этой нелегкой земле,
по которой
нелегкой идти
приходилось походкой.
* * *
Можно и петь, и смеяться со всеми,
можно со старыми, с юными можно,
но лишь свое отличает нас время —
то, что прошло, отгорело тревожно;
то, что, военной грозою ударив,
катится дальше, становится глуше,
но багровеющим отблеском зарев
нам и поныне врывается в души.
Лица другие и время другое,
память — жестокое наше богатство,
и раскаленной снарядной дугою
сварено наше военное братство...
Медленно нас покидают силёнки,
чаще — прощанья, грустнее — заботы...
Братья уходят —
как в поле воронки,
в сердце болят и зияют пустоты.
* * *
Ночью свет засверкал сквозь закрытые веки.
Загремело,
и хлынуло, и потекло —
словно разом низверглись небесные реки,
покатились во мраке земном тяжело.
Электрический треск — и раскаты, раскаты...
Детям то не приснится, что видится нам:
словно вновь — сорок первый,
и вновь — сорок пятый,
тем лишь с нами, наверно, утихнуть громам...
Сотрясается темень — снаряд за снарядом.
Вот они на далеком гремят рубеже,
вот они за холмом...
Приближаются. Рядом.
Перед нами.
А вот и над нами уже...
* * *
Белый над городом свет,
липы, мосты, парапет...
Жалко, что этого нет —
нашего, прошлого, нет.
Льются неслышно года —
что-то ушло навсегда;
многого, знаешь, не жалко,
но молодая вода
наших пронзительных лет
не возвратится сюда,
больше уже не придет —
новые нити прядет
времени быстрая прялка...
Давний отыскивать след
странный мешает запрет,
тихо крадется усталость...
Белый над городом свет,
липы, мосты, парапет...
Жалко, что этого нет, —
это как раз и осталось...
* * *
Черны деревья, и черны дороги,
и черные столпились в небе тучи...
Уходит день — увы, не самый лучший,
нам оставляя старые тревоги.
Еще и дождь прольется неминучий,
еще и горе встанет на пороге,
но все же должен быть счастливый случай
у этой древней книги в эпилоге...
И снова взглядом ловишь ты упорным
так медленно встающее светило,
тот луч, тот день, что до сих пор не встречен
Оно взойдет над горизонтом черным,
но слишком долгим ожиданье было,
а путь людской — ведь он не бесконечен.
* * *
Юность шла по земле —
торопилась,
Ела в поле, спала под сосной,
Ныне было — а завтра забылось.
Только ветер свистел за спиной.
Сколько брошено было в дороге!
Всё смешалось: сады, города…
Подводить не спешила итоги,
Утекали года, как вода.
Старость
в путь отправляется редко.
Ей не спится: рассвет стережёт…
Долго смотрит на каждую ветку,
Каждый листик в душе бережёт.
* * *
Недавно годы постучались в дверь
и мне сказали:
«Прошлому не верь!
Где прошлая любовь? Была и нет…
Вот ты работал до седьмого пота
и за столом не раз встречал рассвет —
а где она теперь, твоя работа?
Как быстрая и тёмная река,
минувшее труды твои уносит:
на миг один
блеснёт твоя строка —
а уж потом
никто о ней не спросит...»
Что ж, годы не прогонишь со двора!
И я ответил, выйдя на порог:
«Всему свой срок,
всему своя пора —
я делал всё, что мог. И так, как мог».
* * *
«Все старятся, — мы думаем, — а мы…
Ещё настанет время, что-то будет,
ещё придёт весна и нас пробудит
от этой тихой, вкрадчивой зимы».
Неясными надеждами полны,
мы юными желаньями томимся
и терпеливо ждём своей весны,
хоть втайне
с нею встретиться боимся…
* * *
Будь мужественной, старость. Не гляди
в грядущее остывшими глазами...
Вечерний свет алеет впереди —
пробитое, изорванное знамя.
Когда стучат осенние дожди —
будь мужественной, старость... За плечами
твой путь мерцает лунными ночами.
Открой же дверь, и сына проводи,
и молча слушай, как на твой порог
летят ветра со всех семи дорог...
Не пробавляйся запоздалой ложью:
ты мудрая — себя не обмануть...
Так будь же твердой, старость. Гордой будь,
не семени впотьмах за молодежью.
* * *
Не до таких седых я дожил лет,
чтоб начинать подсчитывать потери...
Казалось мне в какой-то детской вере:
лишь позови —
аукнутся в ответ
мои друзья, знакомцы, что вчера,
еще вчера со мною говорили...
Какие их туманы растворили,
какие их оплакали ветра?
Они как будто просто отошли
чуть в сторону —
кто раньше, кто попозже,
постарше — те, а эти — помоложе, —
ушли, как дождь, как запахи земли...
Вот лестница знакомая.
Вот дверь,
где с милой мы простились — так нелепо...
Верни, попробуй, чувство.
Боль измерь.
Земля — другая. И другое небо.
И двор другою полон детворой...
Живу, кого-то долго не встречаю,
и страшно мне подумать, что порой
кто жив, кто нет —
не сразу различаю.
Элегия
Предчувствую сентябрь ветвями всеми,
приходит срок
желтеющим листам...
Стареем мы... Уже не наше время
гуляет по проспектам и мостам...
Уже волос я не скрываю сивых,
брожу среди каналов и дворов...
Смотрю на этих дурочек красивых,
на юных бородатых мудрецов.
Не скоро проскрипят под ними сходни —
надули парус новые ветра...
Любовь и город —
всё для них сегодня,
а мы уже вступаем во вчера...
Никто не помнит девушку, которой
не стало
в дни блокады и войны...
Иду, смотрю:
окно за темной шторой—
другие там и радости, и сны.
И только камни сохраняют память,
и только вечность прошлым дорожит
и каждый год
тех дней каленых заметь
над Пискаревским кладбищем кружит...
* * *
Последней любовью люблю
дождливые эти кварталы,
где туча — сродни кораблю,
а в воздухе привкус металла,
где ветра сырого прибой
и хмарь над фабричной трубою
давно уже стал судьбой,
давно уже стали тобою...
Ты сросся, ты свыкся уже
с лишёнными смысла речами,
с огнём на шестом этаже,
что долго не гаснет ночами,
с забором и скользкой травой,
с листвой, опадающей в лужи,
и с песенкой вечно живой:
— Ах, только бы не было хуже!
И это навеки твоё,
навеки твоё, до погоста, —
и грустное это житьё
покинуть не так-то и просто...
* * *
Стук копыт да золотое стремя —
вместе вы неслись, поэт и время.
Сквозь огонь боев
и дым предместий,
словно конь и всадник, мчались вместе.
То ли это просто ветра ярость,
то ли это скупость,
то ли старость —
только вдруг воздушною волною
подняло над конскою спиною,
замер всадник, застонал негромко...
Будто бы замедленная съемка:
конь из-под него плывет куда-то...
Где ты, время?
В пламени заката
облака проходят над поэтом,
полнится трава вечерним светом,
дуб над ним звенит листами всеми...
Что ж — и дуб, и травы слышат время,
только это — время без движенья,
степь без ветра,
шашка без сраженья...
Он еще опишет лес да скалы,
но его-то время — ускакало...
* * *
Дана годами поздняя награда:
рабочий стол, и дом, и книги в нём,
и тот покой, когда гореть не надо
мучительным и яростным огнём.
И летний вечер душу не тревожит,
на молодые улицы маня, —
есть прошлое,
есть будущее, может,
но нет уже
сегодняшнего дня…
* * *
Есть в жизни и хлеб, и жильё.
Есть место забвенью и славе.
Но Главное Дело своё
Забыть ты, оставить не в праве.
С него начинается день,
Мученье твоё и влеченье.
Оно за тобою, как тень.
И сам-то ты стал его тенью.
В бессмысленных днях мельтеша,
По жизни бродя неумело,
Пуста безнадёжно душа,
Лишённая Главного Дела.
Покой без него — не покой,
Ни петь без него, ни смеяться.
И сердцем своим, и рукой
Ты должен к нему прикасаться.
Его и кляня, и любя,
В исканьях не ведай предела.
И после тебя — за тебя
Останется Главное Дело.
* * *
Не до шуток,
уже пятьдесят —
наступает пора листопада...
Невесёлые тучи висят
над деревьями
летнего сада.
Воздух полон
такой глубины
на ветру этом —
влажном и яром,
что до веточки тонкой
видны
гнёзда золота
в городе старом.
Пусть он резок,
но всё-таки мил,
ощутимый
прожилками всеми,
этот ветер,
меняющий мир,
это быстротекущее время.
Так живи,
не жалея листвы,
не страшась
поворотов дороги...
Так дыши
этим светом Невы,
этим ветром
любви и тревоги...
Бьют крылами,
как птицы года...
Это время
дарило немало —
и сжимало тебя,
как вода,
и тебя, как вода,
обнимало.
Так плыви же,
покуда он твой —
ветровой,
боевой,
быстротечный
мир,
наполненный звонкой листвой,
и шагами,
и лицами встречных.
* * *
Одна печаль меня тревожит:
Как быстро время утекло...
Жизнь состоялась — или, может,
Уже разбилась, как стекло?
Чернеет дуб на перекрестке,
И белый свет ему не мил,
И ветер резкий, ветер хлесткий
Сухие сучья обломил.
Идет черед потерям, встречам...
На старом камне у пруда,
На бедном сердце человечьем
Свой след оставили года.
Ты поздней осенью не трогай
К душе присохшие бинты,
Иди задуманной дорогой —
Пока идти способен ты.
Пусть ветер мечется, тревожен,
И манит дальняя звезда,
А верный ль путь тобой проложен
Ты не узнаешь никогда.
* * *
У поздней даты на пороге,
у предназначенной черты
все больше дороги дороги,
что исходил когда-то ты...
Все больше дороги печали,
и первых радостей слова,
и песни те, что отзвучали,
уже доносятся едва...
У тех дорог повыше сосны
и травы вроде зеленей,
и молод свет поляны росной,
и глубь небесная — над ней.
Из городских туманных окон
ты смотришь в даль минувших лет:
о, как он ясен, как высок он,
поляны той дрожащий свет!
А ты уйдешь — над старой башней
взойдет холодная звезда...
Нет, он не лучше —
день вчерашний,
получше сам ты был тогда.
И у окна порою ранней
ты слышишь голос:
— Посмотри,
как всё слабее, все туманней
глядятся в воду фонари...
А ночь приходит, как расплата,
и ты лежишь, не зная сна,
и «нет возврата, нет возврата...» —
такая песенка слышна.
* * *
Стала шуршать, осыпаться осина,
стали туманы в низинах видны...
Вырастил дерево. Вырастил сына.
Выстроил дом. Возвратился с войны.
С кустиком каждым
пришлось повозиться,
потом не раз орошалось лицо.
Днем — наработался.
Ночью — не спится.
Вот и выходишь один на крыльцо.
Сказочным,
лунным пронизанный светом
тянется к стеклам трепещущий сад...
Яблоки стынут,
подобно планетам,
на перегруженных ветках висят.
Встанет заря —
и проявится поле,
дальний дымок и стога на лугу...
Может быть, это и лучшая доля —
ведать,
что ты у земли не в долгу;
видеть,
да так как не видел дотоле
черную мудрость осенней воды...
Может быть, это и лучшая доля —
слушать,
как падают глухо плоды.
* * *
Тяжко веткам непокорным,
сад в сугробы погружен...
В мире белом, в мире черном
так обманчив зимний сон!
Словно мы с тобою дети,
и года не сочтены...
Словно не было на свете
ни пожарищ, ни войны...
Словно это перед взглядом
лист белеющий, пустой;
словно те, что были рядом,
не ушли в туман густой...
Все прошло: и гром орудий,
и полярные ветра—
ведь какие были люди!
Но и им пришла пора...
Годы-вихри пролетели
над просторами земли,
эти белые метели
злых и добрых замели.
Будь твой путь глухим иль торным —
в темной дымке тонет он,
в мире белом, в мире черном
так обманчив зимний сон!
На судьбу свою не сетуй —
все у жизни на краю...
В длинной очереди этой
ты стоишь и я стою.
Тут игра в одни ворота,
белый снег летит во тьму...
Лезть без очереди что-то
неохота никому!
* * *
Друзья уплывают на чёрном плоту,
на чёрном плоту — в темноту...
И всё, что им Господом было дано —
уходит на черное дно.
Все глуше мне слышатся их голоса,
все тише их смех молодой,
и звёздная гаснет, как жизнь, полоса,
сгорая над черной водой...
А белая пена у края воды
шипит — и стирает следы...
* * *
Ты говоришь о том, что многим хуже —
безжалостно прошли по ним года,
потерь не убывает череда,
не прибывает сил у них к тому же...
Не всё уж так и видится снаружи,
не всякая на крик кричит беда,
и к горизонту катится звезда,
и резче в волосах прожилки стужи.
И всё-таки я вижу в беге дней,
что кровь моя не стала холодней;
живу, о днях прошедших не жалея, —
пусть для других восходит свет зари...
Что многим хуже — мне не говори,
мне оттого не легче, тяжелее.
* * *
Не встречались сто лет старики.
Не делили труда и досуга,
Никогда не бывали близки —
а ведь как обнимают друг друга!
Молодая горячка прошла,
все былое —
виднее и проще...
Эти два старика —
два ствола
в опустевшей, порубленной роще.
Повалились давно тополя,
и рябины давно отпылали...
Стариков породнила земля,
на которой и в бурю стояли;
породнила годов череда —
удивительных,
огненных,
зримых,
породнила простая вода,
отражавшая лица любимых.
Породнила огни, и дожди,
и траву, где ветра не стихают,
и закат,
что еще впереди,
что в нездешней дали полыхает...
* * *
Время быстро пролетело —
Ты и сед и нездоров...
Деформируется тело
От годов и от ветров.
Ты другой уже по сути,
И глаза уже не те...
Деформируются люди
В суете и маете.
Кожа — суше, голос — глуше,
Стан какой-то непрямой.
Деформируются души —
Это хуже, милый мой.
* * *
Дни пролетели и годы:
наши заботы, труды,
наши беседы, походы —
вот мы и стали седы,
вот проступила сутулость —
сколько воды утекло!
Как это долго тянулось,
как это быстро прошло...
* * *
Прощанье с этим миром, с этим сном —
таинственным, единственным, недлинным,
что отлетает пухом тополиным,
туманом, поредевшим за окном...
А сон ведь был — и жег таким огнем,
таким земным, тревожным и глубинным...
Но пепел разлетелся по долинам —
что будет знать грядущее о нем?
И все же сон есть сон, а явь есть явь...
В живое слово сердце переплавь.
Уходят деды и приходят внуки,
и остается шум вершин глухих
да небольшое дело рук твоих,
которые другие сменят руки...
* * *
Век исходит кровавым закатом,
до потемок недолго совсем...
В девятьсот девяносто девятом
мне исполнилось семьдесят семь.
Я не мастер разгадывать числа,
глубь их смысла и свет неземной —
но я вижу, что туча нависла
и грозе полыхать над страной.
Я громам нарастающим внемлю...
Отчий край не отдавший врагу,
я люблю эту горькую землю
и не думать о ней не могу.
Я о счастье не слыхивал слухом,
но сквозь слезы умел понимать
обнищавшую телом и духом
мать и мачеху, Родину-мать.
Не могу, как бестрепетный зритель,
многолетний отринуть вопрос:
долго ль будет безумный водитель
гнать машину под смертный откос?
С грани третьего тысячелетья
ничего нам не стало видней...
Всё пытаюсь вперед посмотреть я:
туча — низко... А сколько за ней?
* * *
Ты повидал немало на веку,
Не раз в лицо хлестала непогода...
Пиши всю жизнь. Оставь одну строку
в душе народа, в памяти народа.
Не палочкой по влажному песку,
не пальчиком по снегу... Год от года
пусть дышит слово ширью небосвода,
хранит людскую радость и тоску.
Не дорожи покоем. Не дрожи.
Не принимай позорной чаши лжи,
забудь о неизбежности ухода...
Не дай погаснуть в сердце огоньку.
Пиши всю жизнь. Оставь одну строку
в душе народа, в памяти народа.
* * *
Всё доброе выстоит в мире:
горевшие трижды сады,
и сказки,
и синие шири,
и вечная песня воды.
Пылают костры на планете,
мой век
не считает смертей,
но вечно останутся дети
и книги для этих детей.
Сгорит —
но останется с нами
и снова взметнется весной
березы зеленое знамя
и ветер тревоги земной.
Не стих еще грохот орудий,
и тучи ползут тяжело —
но выживут,
выстоят Люди,
не кончатся свет и тепло!
И звёзды, дрожащие зыбко,
и дальних селений огни,
и женщины милой улыбка —
вовек не погаснут они.
Вовек не окончиться чуду:
как море, гремит бытие…
Мы люди, встречаем повсюду
земное бессмертье своё.
Комментариев нет
Отправить комментарий