суббота, 29 ноября 2025 г.

Константин Симонов: «С тобой и без тебя»

28 ноября исполнилось 110 лет со дня рождения Константина Симонова. Поэт, прозаик, драматург, военный корреспондент, Герой Социалистического Труда, шестикратный лауреат Сталинской премии, не раз награждался орденами и медалями, среди которых три ордена Ленина. Почти все, что написано Константином Симоновым, — будь то стихи или пьесы, очерки или дневники, повести или романы — посвящено войне: «Если говорить о той общественной деятельности, которой я занимаюсь, то я решил писать и говорить правду о войне; чтобы роль рядового участника войны, вынесшего на своём горбу её главную тяжесть, предстала перед последующими поколениями и во всём её подлинном трагизме, и во всём её подлинном героизме».

Когда началась Великая Отечественная, он стал одним из лучших военных журналистов — ходил на подводной лодке в румынский тыл, с разведчиками — в норвежские фьорды, на Арабатской стрелке — в атаку с пехотой, видел войну от Черного до Баренцева моря, закончил ее в Берлине, присутствовал при подписании акта капитуляции гитлеровской Германии и на всю жизнь остался летописцем и историком этой войны. За 4 военных года им написаны 5 сборников очерков и рассказов, повести, дневники, вошедшие в два тома собрания сочинений, и, наконец, стихи, которых ждала вся воюющая страна. За годы войны автор написал две книги стихов: «С тобой и без тебя» и «Война». Это были особые стихи. Это была его, Симонова, судьба. «Писем писать не люблю. В результате этого в короткие свободные минуты на разных фронтах я написал книгу лирических стихов, которые являются не чем иным, как сборником не отправленных писем к любимой мною женщине. Это было моей внутренней потребностью… Но вскоре выяснилось, что люди на фронте очень хотели слышать стихи, и именно стихи о любви», — говорил поэт.

Сборник стихов «С тобой и без тебя» ― история любви, любви большой, трогательной и трудной, любви Константина Симонова к актрисе Валентине Серовой. Стихами, посвящёнными Серовой в лирическом сборнике «С тобой и без тебя», написанном в пору, когда он страстно добивался руки актрисы, зачитывалась огромная страна, их переписывали от руки, запоминали наизусть. Он был опубликован в 1942 году, один из экземпляров Симонов подарил Валентине Серовой, подписав его так: «Эта книга написана для тебя и принадлежит тебе. Я верю, что это лучшее и единственное, пожалуй, настоящее, что я до сих пор сделал. Должно быть, так и есть, потому что это связано с тобой, а ничего большего, чем ты, у меня в жизни не было и нет. Все. Целую твои милые руки». Известна шутка Сталина: «Эту книгу следовало выпустить в двух экземплярах — для него и для нее».

По своему характеру это лирический дневник в стихах; у него есть свой внутренний сюжет, который психологически завершен. Лирическому герою цикла довелось изведать любовь, исполненную истинной страсти, любовь-мучение, любовь-бедствие. Боль, тоска, радость, жалость, ревность, нежность — все испытал симоновский герой, но никогда и ни в чем не упрекнул «злую, ветреную, колючую» избранницу, ибо к ней он «сам пожизненно... себя приговорил». Образ «проклятой и бесценной» женщины он носил в своем сердце как талисман, спасающий его от несчастий, и мысленный разговор с ней был для него постоянной необходимостью: «... Если я молчу — я о тебе молчу...»

Сборник с полным циклом стихов вышел в свет в апреле 1942 года после личного разговора Симонова с Щербаковым, секретарём Московского горкома партии, который помог с согласованием сборника в печать. Вот как вспоминал об этом Симонов: «В эти дни перед отъездом в Мурманск я впервые встретился с Александром Сергеевичем Щербаковым, который был тогда секретарем ЦК, МК и одновременно начальником Информбюро. Восполняя уже после войны пробелы в своих записях военного времени, я восстановил по сравнительно свежей еще памяти важные для меня подробности этой встречи.

...В «Красную звезду» вдруг позвонил Фадеев и сказал, что меня хочет видеть Щербаков. По какому поводу, объяснять не стал, просто дал телефон. Я позвонил. Меня соединили с Щербаковым. Щербаков спросил: могу ли я к нему сейчас приехать? Через полчаса я был у него в здании МК, около Каретного. Разговор оказался таким же неожиданным, как и вызов. Незадолго перед тем я сдал в издательство «Молодая гвардия» книгу стихов. Она состояла из двух частей: в первую входило двадцать пять стихотворений, составивших впоследствии книжку «С тобой и без тебя», а во вторую — несколько моих фронтовых баллад и других военных стихотворений.

Примерно за неделю до вызова к Щербакову я имел беседу в издательстве, в ходе которой мы, как говорится, не пришли к соглашению. Большинство лирических стихов, включенных мною в первый раздел книги — не то пятнадцать, не то семнадцать, — редактор, а вернее, издательство не рисковало печатать. После долгих споров я согласился изъять только одно стихотворение «На час запомнив имена...» и сказал редактору, что книгу, из которой будет изъято полтора десятка стихотворений, печатать отказываюсь; пусть они, пока я буду на фронте, подумают; поговорим еще раз, когда вернусь.

Придя к Щербакову и поздоровавшись с ним, я с удивлением увидел, что у него на столе лежит та самая рукопись моих стихов, которую я сдал в издательство. Она могла перекочевать к нему только оттуда; второй экземпляр рукописи оставался у меня, а других не было. Я увидел свою рукопись, и Щербаков заметил, что я ее увидел, однако, ничего не сказав о ней, спросил, когда я еду на фронт. Я ответил, что собираюсь ехать послезавтра.

— Куда? — спросил он.

Я сказал, что на Карельский фронт, на Мурманское направление.

— А зачем? — задал он вопрос, показавшийся мне странным. Я стал объяснять, зачем еду: что собираюсь написать несколько очерков для «Красной звезды».

— А ведь вы уже были там, на севере, и довольно долго, — сказал Щербаков.

Я ответил, что был, но хочу побывать еще раз в тех же местах, во время затишья на главных фронтах материал, присланный оттуда, с севера, может оказаться интересным для газеты.

— Вот именно — затишье, — сказал Щербаков. — Могли бы это тихое время использовать — посидеть, поработать в Москве. Да и надо ли вам туда ехать? Кто вас гонит?

Я довольно решительно ответил, что сам хочу ехать и уже собрался.

— Ну, смотрите, — сказал Щербаков и повторил: — Смотрите. А теперь давайте поговорим о ваших стихах. Вы ведь сдали книгу в «Молодую гвардию»?

Я сказал, что да, сдал.

— Мы их оттуда затребовали, посмотрели. — Он сказал «мы» как-то неопределенно, так что нельзя было понять, имел ли он в виду себя, но не хотел говорить «я затребовал», или имел в виду не только себя, а еще кого-то. Я так и не понял тогда, как это было на самом деле. — Мы тут почитали, — сказал Щербаков. — Что у вас там за недоразумение с издательством? Что за драка?

Я сказал, что никакой драки не было, просто мы не договорились с издательством и решили вернуться к разговору после моего возвращения с фронта.

— Что значит — не договорились? О чем не договорились? — спросил Щербаков.

Я объяснил ему, что из двадцати пяти стихотворений первого раздела книги в издательстве хотят взять только восемь или девять. А я считаю, что все стихи, кроме одного, можно печатать.

— Так против каких же стихотворений они возражают? — спросил Щербаков и пригласил меня сесть к столу рядом с ним. — Давайте посмотрим их.

Перед нами на столе лежал экземпляр моей рукописи со всеми пометками редакции, со всеми знакомыми мне птичками на полях. Мы стали листать рукопись. Стихотворение за стихотворением, останавливаясь на каждом, против которого возражали в редакции. И каждый раз о каждом из них Щербаков говорил, что, по его мнению, это можно печатать.

— Значит, все? — спросил Щербаков, когда мы добрались до конца.

— Все.

— Мы поговорим с издательством, — сказал Щербаков. — Я думаю, они согласятся с нами, что все это можно напечатать. Таким образом, вопрос исчерпан... Хотя погодите. Вы сказали, что насчет одного стихотворения согласились с ними. Где оно? Мы смотрели его с вами?

Я сказал, что нет, мы его не смотрели, потому что, согласившись с издательством, я вынул его из рукописи.

— А может быть, зря вынули? — спросил Щербаков.

— Не знаю, может, и зря, — сказал я. — Но мне показалось, что у редактора были резоны, когда он говорил про это стихотворение, что его могут понять не так, как я его написал.

— А как вы его написали?

Я сказал, что, по-моему, это стихотворение вовсе не воспевает легкую любовь, оно просто рассказывает о том, как бывает в жизни, но при этом в нем есть тоска по настоящей любви.

— А может, и другие люди прочтут в нем именно то, что вы в него вложили? — сказал Щербаков. — Прочитайте. Можете?

Я наизусть прочел ему стихи «На час запомнив имена...». Он попросил прочитать еще раз, и я прочел еще раз. Он некоторое время молчал, потом сказал:

— А вы знаете, по-моему, в этих стихах нет никакой двусмысленности. Я, например, именно так и понял ваше авторское намерение, как вы мне о нем сказали. Может быть, другие поймут иначе, но вы понимаете так, и я тоже понимаю так. Значит, нас уже двое. — Он улыбнулся. — Включите и это стихотворение. Пусть напечатают и его.

Удивленный и обрадованный таким оборотом разговора, я поблагодарил за поддержку.

— А теперь, — закрыв рукопись, сказал Щербаков, — я с вами хотел поговорить вот о чем. Возникает ощущение, что вы слишком рискуете там, на фронте. Ну а если сказать резче, то даже ищете смерти. Как? Правда это?

Он смотрел на меня внимательно и испытующе.

Как ответить на такой вопрос? Смерти я не искал, это была неправда. Но рисковать, особенно в сорок нервом году, случалось, и не раз. Так складывались некоторые поездки. И вопрос Щербакова был для меня в каком-то смысле лестен: оказывается, он знал о том, что я вел себя на фронте, в общем, не трусливо и бывал в разных переплетах. И в то же время его вопрос меня ошарашил. Откуда и что ему известно? А главное, почему он меня спрашивает? Я ответил ему, что нет, смерти я не ищу, не искал и никогда не буду искать. Что у меня на это нет никаких причин.

— Никаких? — настойчиво переспросил Щербаков.

И я впервые подумал, что он знает что-то связанное с моей личной жизнью.

— Никаких, — ответил я.

Это была правда, потому что, как бы там ни было, а искать смерти я не собирался.

— А то вот тут у вас в стихах меня встревожила одна строфа. — Щербаков взял рукопись, перелистал ее и, найдя стихотворение, прочел вслух:

Будь хоть бедой в моей судьбе,

Но, кто б нас ни судил,

Я сам пожизненно к тебе

Себя приговорил.

Ни тогда, ни сейчас мне не казалось и не кажется, что в этой строфе было что-то, что могло навести на мысль о поисках смерти. Но, очевидно, сочетание фразы «будь хоть бедой в моей судьбе» и слов «пожизненно приговорил» создало это ложное впечатление, и Щербаков, прочтя вслух строфу, вновь испытующе посмотрел на меня.

— Как понимать эти строчки?

Я ответил, что мне трудно объяснить эти строчки, но умирать я не собираюсь, наоборот, очень хочу дожить до конца войны. Ну ладно, — сказал Щербаков. — Значит, со стихами мы решили.

Он встал и протянул мне руку.

— А вы, когда поедете, будьте осторожнее, не рискуйте. Вы должны это обещать. И должны беречь себя. Во всяком случае, не делать глупостей».

https://militera.lib.ru/db/simonov_km/2_04.html

Основной состав цикла, напечатанный в годы войны, был тепло встречен читателями, с интересом отнеслись к нему в писательской среде. Бывший главный редактор газеты «Красная звезда» Д. Ортенберг в своей книге «Время не властно» (изд. «Советский писатель», 1979) рассказывает о встрече и беседе А. Н. Толстого с Симоновым: «Толстой стал говорить о том, что ему понравились стихи Симонова, и они заговорили вообще о лирике и поэтическом мастерстве. Толстой остроумно заметил, что вот одни пишут лирику и доводят дело только до первого свидания, а другие, наоборот, главным образом вздыхают по поводу разлуки. «А ваши стихи о любви, — сказал Толстой, — действительно стихи о любви. Без стыдливых умолчаний, без всхлипываний и дешевых сантиментов. Иногда, читая любовную лирику, не чувствуешь, что ходит по земле и любит женщину мужчина, зато явственно ощущаешь желание автора написать покрасивее и почувствительней...» В общем, стихи Симонова Толстому понравились, с этого и начался и этим закончился их разговор».

Этот сборник в годы войны невозможно было достать. Для читателя, который в те нелегкие дни невольно искал в поэзии прежде всего хоть какого-то подтверждения своего сурового душевного опыта, стихи Симонова были страстно ожидавшимся откровением. Стихи переписывали от руки, читали друг другу вслух, посылали на фронт. Ни один поэт не пользовался тогда такой оглушительной популярностью. История трудной любви, которая стала содержанием цикла лирических стихов «С тобой и без тебя», потому нашла такой горячий отклик у читателей, что «третьим», стоявшим между героями, был не «он» и не «она», а война. В житейской ситуации, когда он «бросил» или она «разлюбила», «ушел к другой» или «поменяла на другого», кто-то неизбежно обречен на сердечные муки и боль. И все-таки это не то, что война-«разлучница», которая приносила в дом непоправимую беду и безутешное горе: жена становилась вдовой, а дети — сиротами. Вовсе не каждого подстерегает в жизни сердечная драма, а война-«разлучница» не обошла никого. Тема камерная, интимная приобретала у Симонова гражданское звучание. Война и любовь к актрисе Валентине Серовой дали мощный импульс для раскрытия поэтического дара писателя в полной мере.

Лирический цикл «С тобой и без тебя» создан в основном в 1941-1942 годах. Война завершилась, но в лирический дневник заносятся новые записи. Среди них и эти строки:

Давай с тобой так и условимся:

Тогдашний — я умер. Бог с ним.

А с нынешним мной — остановимся

И заново поговорим.

Но, оказывается, в новом разговоре огня становится все меньше и меньше. И вот — эпилог лирического дневника: «Тебя я разлюбил...» Цикл периодически пополнялся вплоть до 1954 года. Предлагаем почитать стихи, входившие в этот цикл в разные годы. Многие даны в первоначальном варианте военных лет.

 

Ещё никто не знал в ту пору,

Что бредя именем твоим,

Схожу с ума я год уж скоро

Не болен — а неизлечим!

 

С тобой и без тебя

(1941 ― 1954)

 

* * *

Плюшевые волки,

Зайцы, погремушки.

Детям дарят с елки

Детские игрушки.

 

И, состарясь, дети

До смерти без толку

Все на белом свете

Ищут эту елку.

 

Где жар-птица в клетке,

Золотые слитки,

Где висит на ветке

Счастье их на нитке.

 

Только Дед Мороза

Нету на макушке,

Чтоб в ответ на слезы

Сверху снял игрушки.

 

Желтые иголки

На пол опадают...

Все я жду, что с елки

Мне тебя подарят.

1941, май

 

* * *

Я много жил в гостиницах,

Слезал на дальних станциях,

Что впереди раскинется ―

Все позади останется.

 

Я не скучал в провинции,

Довольный переменами,

Все мелкие провинности

Не называл изменами.

 

Искал хотя б прохожую,

Далекую, неверную,

Хоть на тебя похожую...

Такой и нет, наверное,

 

Такой, что вдруг приснится мне;

То серые, то синие

Глаза твои с ресницами

В ноябрьском первом инее.

 

Лицо твое усталое,

Несхожее с портретами,

С мороза губы талые,

От снега мной согретые,

 

И твой лениво брошенный

Взгляд, означавший искони:

Не я тобою прошенный,

Не я тобою исканный,

 

Я только так, обласканный,

За то, что в ночь с порошею,

За то, что в холод сказкою

Согрел тебя хорошею.

 

И веришь ли, что странною

Мечтой себя тревожу я:

И ты не та, желанная,

А только так, похожая.

1941, май

 

* * *

Когда со мной страданьем

Поделятся друзья,

Их лишним состраданьем

Не обижаю я.

 

Я их лечу разлукой

И переменой мест,

Лечу дорожной скукой

И сватовством невест.

 

Учу, как чай в жестянке

Запаривать в пути,

Как вдруг на полустанке

Красавицу найти,

 

Чтоб не скучать по году

О той, что всех милей,

Как разложить колоду

Из дам и королей,

 

И назло той, упрямой,

Наоборот, не в масть,

Найдя в колоде даму,

У короля украсть.

 

Но всю свою науку

Я б продал за совет,

Как самому мне руку

Не дать тебе в ответ,

 

Без губ твоих, без взгляда

Как выжить мне полдня,

Пока хоть раз пощады

Запросишь у меня.

1941, май

 

* * *

Тринадцать лет. Кино в Рязани,

Тапер с жестокою душой,

И на заштопанном экране

Страданья женщины чужой;

 

Погоня в Западной пустыне,

Калифорнийская гроза,

И погибавшей героини

Невероятные глаза.

 

Но в детстве можно все на свете,

И за двугривенный в кино

Я мог, как могут только дети,

Из зала прыгнуть в полотно.

 

Убить врага из пистолета,

Догнать, спасти, прижать к груди.

И счастье было рядом где-то,

Там, за экраном, впереди.

 

Когда теперь я в темном зале

Увижу вдруг твои глаза,

В которых тайные печали

Не выдаст женская слеза,

 

Как я хочу придумать средство,

Чтоб счастье было впереди,

Чтоб хоть на час вернуться в детство,

Догнать, спасти, прижать к груди...

1941, май

 

* * *

Пускай она поплачет.

Ей ничего не значит.

Лермонтов

 

Если родилась красивой,

Значит, будешь век счастливой.

 

Бедная моя, судьбою горькой,

Горем, смертью ― никакою силой

Не поспоришь с глупой поговоркой,

Сколько б ни молила, ни просила!

 

Все, что сердцем взято будет,

Красоте твоей присудят.

 

Будешь нежной, верной, терпеливой,

В сердце все равно тебе откажут ―

Скажут: нету сердца у счастливой,

У красивой нету сердца, ― скажут.

 

Что любима ты, услышат ―

Красоте опять припишут.

 

Выйдешь замуж ― по расчету, значит:

Полюбить красивая не может.

Все добро на зло переиначат

И тебе на плечи переложат.

 

Если будешь гордой мужем ―

Скажут: потому что нужен.

 

Как других, с ним разлучит могила ―

Всем простят, тебя возьмут в немилость.

Позабудешь ― скажут: не любила,

Не забудешь ― скажут: притворилась.

 

Скажут: пусть она поплачет,

Ей ведь ничего не значит.

 

Если напоказ им не рыдала,

Даже не заметят, как страдала,

Как тебя недетские печали

На холодной площади встречали.

 

Как бы горе ни ломало,

Ей, красивой, горя мало.

 

Нет, я не сержусь, когда, не веря

Даже мне, ты вдруг глядишь пытливо.

Верить только горю да потерям

Выпало красивой и счастливой.

 

Если б наперед все знала,

В детстве бы дурнушкой стала.

 

Может, снова к счастью добредешь ты,

Может, снова будет смерть и горе,

Может, и меня переживешь ты,

Поговорки злой не переспоря:

 

Если родилась красивой,

Значит, будешь век счастливой...

1941, май

 

* * *

Я очень тоскую,

Я б выискать рад

Другую такую,

Чем ехать назад.

 

Но где же мне руки

Такие же взять,

Чтоб так же в разлуке

Без них тосковать?

 

Где с тою же злостью

Найти мне глаза,

Чтоб редкою гостьей

Была в них слеза?

 

Чтоб так же смеялся

И пел ее рот,

Чтоб век я боялся,

Что вновь не придет.

 

Где взять мне такую,

Чтоб все ей простить,

Чтоб жить с ней, рискуя

Недолго прожить?

 

Чтоб с каждым рассветом,

Вставая без сна,

Таким же отпетым

Бывать, как она.

 

С беспутной и милой

С ней ночь коротать,

Чтоб завтра ни лаской,

Ни силой не взять.

 

Чтоб завтра, с тоскою

Себя прокляня,

Лишь слышать глухое:

«Не трогай меня».

 

Чтоб, встретясь с ней взглядом

В бессонной тиши,

Любить в ней две рядом

Живущих души.

 

Веселую душу —

За счастье ее,

А грустную душу —

За горе мое.

 

Не знать, что стрясется

С утра дотемна,

Какой обернется

Душою она.

 

Я, с нею измучась,

Не зная, как жить,

Хотел свою участь

С другой облегчить.

 

Но чтобы другою

Ее заменить,

Вновь точно такою

Должна она быть;

 

А злой и бесценной,

Проклятой, ― такой

Нет в целой вселенной

Второй под рукой.

1941

 

* * *

Я, верно, был упрямей всех,

Не слушал клеветы

И не считал по пальцам тех,

Кто звал тебя на «ты».

 

Я, верно, был честней других,

Моложе, может быть,

Я не хотел грехов твоих

Прощать или судить.

 

Я девочкой тебя не звал,

Не рвал с тобой цветы,

В твоих глазах я не искал

Девичьей чистоты.

 

Я не жалел, что ты во сне

Годами не ждала,

Что ты не девочкой ко мне,

А женщиной пришла.

 

Я знал, честней бесстыдных слов,

Лукавых слов честней

Нас приютивший на ночь кров,

Прямой язык страстей.

 

И если будет суждено

Тебя мне удержать,

Не потому, что не дано

Тебе других узнать.

 

Не потому, что я ― пока,

А лучше ― не нашлось,

Не потому, что ты робка,

И так уж повелось...

 

Нет, если будет суждено

Тебя мне удержать,

Тебя не буду все равно

Я девочкою звать.

 

И встречусь я в твоих глазах

Не с голубой, пустой,

А с женской, в горе и страстях

Рожденной чистотой.

 

Не с чистотой закрытых глаз,

Неведеньем детей,

А с чистотою женских ласк,

Бессонницей ночей...

 

Будь хоть бедой в моей судьбе,

Но кто б нас ни судил,

Я сам пожизненно к тебе

Себя приговорил.

1941, июнь

 

* * *

Ты говорила мне «люблю»,

Но это по ночам, сквозь зубы.

А утром горькое «терплю»

Едва удерживали губы.

 

Я верил по ночам губам,

Рукам лукавым и горячим,

Но я не верил по ночам

Твоим ночным словам незрячим.

 

Они, как мотыльки огня,

Боялись дня и вдруг сгорали.

С рассветом каждый день меня

Холодные глаза встречали.

 

Я знал тебя, ты не лгала,

Ты полюбить меня хотела,

Ты только ночью лгать могла,

Когда душою правит тело.

 

По утром, в трезвый час, когда

Душа опять сильна, как прежде,

Ты хоть бы раз сказала «да»

Мне, ожидавшему в надежде.

 

И снова ласки перед сном

Мне в благодарность, что ни разу

Тебе я не припомнил днем

Ту, ночью сказанную, фразу.

 

И вдруг война, отъезд, перрон,

Где и обняться-то нет места,

И дачный клязьминский вагон,

В котором ехать мне до Бреста.

 

Вдруг вечер без надежд на ночь,

На счастье, на тепло постели.

Как крик: ничем нельзя помочь! ―

Вкус поцелуя на шинели.

 

Чтоб с теми, в темноте, в хмелю,

Не спутал с прежними словами,

Ты вдруг сказала мне «люблю»

Почти спокойными губами.

 

Такой я раньше не видал

Тебя, до этих слов разлуки:

Люблю, люблю... ночной вокзал,

Холодные от горя руки.

1941

 

* * *

В.С.

 

Жди меня, и я вернусь.

Только очень жди.

Жди, когда наводят грусть

Желтые дожди,

Жди, когда снега метут,

Жди, когда жара,

Жди, когда других не ждут,

Позабыв вчера.

Жди, когда из дальних мест

Писем не придет,

Жди, когда уж надоест

Всем, кто вместе ждет.

 

Жди меня, и я вернусь,

Не желай добра

Всем, кто знает наизусть,

Что забыть пора.

Пусть поверят сын и мать

В то, что нет меня,

Пусть друзья устанут ждать,

Сядут у огня,

Выпьют горькое вино

На помин души...

Жди. И с ними заодно

Выпить не спеши.

 

Жди меня, и я вернусь

Всем смертям назло.

Кто не ждал меня, тот пусть

Скажет: ― Повезло. ―

Не понять не ждавшим им,

Как среди огня

Ожиданием своим

Ты спасла меня.

Как я выжил, будем знать

Только мы с тобой, ―

Просто ты умела ждать,

Как никто другой.

1941

 

* * *

Майор привез мальчишку на лафете.

Погибла мать. Сын не простился с ней.

За десять лет на том и этом свете

Ему зачтутся эти десять дней.

 

Его везли из крепости, из Бреста.

Был исцарапан пулями лафет.

Отцу казалось, что надежней места

Отныне в мире для ребенка нет.

 

Отец был ранен, и разбита пушка.

Привязанный к щиту, чтоб не упал,

Прижав к груди заснувшую игрушку,

Седой мальчишка на лафете спал.

 

Мы шли ему навстречу из России.

Проснувшись, он махал войскам рукой...

Ты говоришь, что есть еще другие,

Что я там был и мне пора домой...

 

Ты это горе знаешь понаслышке,

А нам оно оборвало сердца.

Кто раз увидел этого мальчишку,

Домой прийти не сможет до конца.

 

Я должен видеть теми же глазами,

Которыми я плакал там, в пыли,

Как тот мальчишка возвратится с нами

И поцелует горсть своей земли.

 

За все, чем мы с тобою дорожили,

Призвал нас к бою воинский закон.

Теперь мой дом не там, где прежде жили,

А там, где отнят у мальчишки он.

1941

 

* * *

Я не помню, сутки или десять

Мы не спим, теряя счет ночам.

Вы в похожей на Мадрид Одессе

Пожелайте счастья москвичам.

 

Днем, по капле нацедив во фляжки,

Сотый раз переходя в штыки,

Разодрав кровавые тельняшки,

Молча умирают моряки.

 

Ночью бьют орудья корпусные...

Снова мимо. Значит, в добрый час.

Значит, вы и в эту ночь в России ―

Что вам стоит ― вспомнили о нас.

 

Может, врут приметы, кто их знает!

Но в Одессе, люди говорят:

Тех, кого в России вспоминают,

Пуля трижды бережет подряд.

 

Третий раз нам всем еще не вышел,

Мы под крышей примостились спать.

Не тревожьтесь ― ниже или выше,

Здесь ведь все равно не угадать.

 

Мы сегодня выпили, как дома,

Коньяку московский мой запас;

Здесь ребята с вами незнакомы,

Но с охотой выпили за вас.

 

Выпили за свадьбы золотые,

Может, еще будут чудеса...

Выпили за ваши голубые,

Дай мне бог увидеть их, глаза.

 

Помню, что они у вас другие,

Но ведь у солдат во все века,

Что глаза у женщин ― голубые,

Принято считать издалека.

 

Мы вас просим, я и остальные, ―

Лучше, чем напрасная слеза, ―

Выпейте вы тоже за стальные

Наши, смерть видавшие, глаза.

 

Может быть, они у нас другие,

Но ведь у невест во все века,

Что глаза у всех солдат ― стальные,

Принято считать издалека.

 

Мы не все вернемся, так и знайте,

Но ребята просят ― в черный час

Заодно со мной их вспоминайте,

Даром, что ли, пьют они за вас!

1941

 

* * *

Над черным носом нашей субмарины

Взошла Венера ― странная звезда,

От женских ласк отвыкшие мужчины,

Как женщину, мы ждем ее сюда.

 

Она, как ты, восходит все позднее,

И, нарушая бег небесных тел,

Другие звезды всходят рядом с нею,

Гораздо ближе, чем бы я хотел.

 

Они горят трусливо и бесстыже.

Я никогда не буду в их числе,

Пускай они к тебе на небе ближе,

Чем я, тобой забытый на земле.

 

Я не прощусь с опасностью земною,

Чтоб в мирном небе зябнуть, как они,

Стань лучше ты падучею звездою,

Ко мне на землю руки протяни.

 

На небе любят женщину от скуки

И отпускают с миром, не скорбя...

Ты упадешь ко мне в земные руки.

Я не звезда. Я удержу тебя.

1941

 

* * *

Если бог нас своим могуществом

После смерти отправит в рай,

Что мне делать с земным имуществом,

Если скажет он: выбирай?

 

Мне не надо в раю тоскующей,

Чтоб покорно за мною шла,

Я бы взял с собой в рай такую же,

Что на грешной земле жила, ―

 

Злую, ветреную, колючую,

Хоть ненадолго, да мою!

Ту, что нас на земле помучила

И не даст нам скучать в раю.

 

В рай, наверно, таких отчаянных

Мало кто приведет с собой,

Будут праведники нечаянно

Там подглядывать за тобой.

 

Взял бы в рай с собой расстояния,

Чтобы мучиться от разлук,

Чтобы помнить при расставании

Боль сведенных на шее рук.

 

Взял бы в рай с собой все опасности,

Чтоб вернее меня ждала.

Чтобы глаз своих синей ясности

Дома трусу не отдала.

 

Взял бы в рай с собой друга верного,

Чтобы было с ком пировать,

И врага, чтоб в минуту скверную

По-земному с ним враждовать.

 

Ни любви, ни тоски, ни жалости,

Даже курского соловья,

Никакой, самой малой малости

На земле бы не бросил я.

 

Даже смерть, если б было мыслимо,

Я б на землю не отпустил,

Все, что к нам на земле причислено,

В рай с собою бы захватил.

 

И за эти земные корысти,

Удивленно меня кляня,

Я уверен, что бог бы вскорости

Вновь на землю столкнул меня.

1941

 

* * *

Не сердитесь ― к лучшему,

Что, себя не мучая,

Вам пишу от случая

До другого случая.

 

Письма пишут разные:

Слезные, болезные,

Иногда прекрасные,

Чаще ― бесполезные.

 

В письмах все не скажется

И не все услышится,

В письмах все нам кажется,

Что не так напишется.

 

Коль вернусь ― так суженых

Некогда отчитывать,

А убьют ― так хуже нет

Письма перечитывать.

 

Чтобы вам не бедствовать,

Не возить их тачкою,

Будут путешествовать

С вами тонкой пачкою.

 

А замужней станете,

Обо мне заплачете ―

Их легко достанете

И легко припрячете.

 

От него, ревнивого,

Затворившись в комнате,

Вы меня, ленивого,

Добрым словом вспомните.

 

Скажете, что к лучшему,

Память вам не мучая,

Он писал от случая

До другого случая.

1941

 

* * *

В домотканом, деревянном городке,

Где гармоникой по улицам мостки,

Где мы с летчиком, сойдясь накоротке,

Пили спирт от непогоды и тоски;

 

Где, как черный хвост кошачий, не к добру,

Прямо в небо дым из печи над грубой,

Где всю ночь скрипучий флюгер на ветру

С петушиным криком крутит домовой;

 

Где с утра ветра, а к вечеру дожди,

Где и солнца-то не видно из-за туч,

Где, куда ты ни поедешь, так и жди ―

На распутье встретишь камень бел-горюч, ―

 

В этом городе пять дней я тосковал.

Как с тобой, хотел ― не мог расстаться с ним,

В этом городе тебя я вспоминал

Очень редко добрым словом, чаще ― злым,

 

Этот город весь как твой большой портрет,

С суеверьем, с несчастливой ворожбой,

С переменчивой погодою чуть свет,

По ночам, как ты, с короной золотой.

 

Как тебя, его не видеть бы совсем,

А увидев, прочь уехать бы скорей,

Он, как ты, вчера не дорог был ничем,

Как тебя, сегодня нет его милей.

 

Этот город мне помог тебя понять,

С переменчивою северной душой,

С редкой прихотью неласково сиять

Зимним солнцем над моею головой.

 

Заметает деревянные дома,

Спят солдаты, снег валит через порог...

Где ты плачешь, где поешь, моя зима?

Кто опять тебе забыть меня помог?

1941

 

* * *

Я помню двух девочек, город ночной...

В ту зиму вы поздно спектакли кончали.

Две девочки ждали в подъезде со мной,

Чтоб вы, проходя, им два слова сказали.

Да, я провожал вас. И все-таки к ним,

Пожалуй, щедрей, чем ко мне, вы бывали.

Двух слов они ждали. А я б и одним

Был счастлив, когда б мне его вы сказали,

 

Я помню двух девочек: странно сейчас

Вдруг вспомнить две снежных фигурки у входа.

Подъезд театральный надолго погас.

Вам там не играть в зиму этого года.

Я очень далеко. Но, может, они

Вас в дальнем пути без меня провожают

И с кем-то другим в эти зимние дни.

Совсем как со мной, у подъезда скучают.

 

Я помню двух девочек. Может, живым

Я снова пройду вдоль заснеженных улиц

И, девочек встретив, поверю по ним,

Что в старый наш город вы тоже вернулись:

Боюсь, что мне незачем станет вас ждать,

Но будет все снежная, та же погода,

И девочки будут стоять и стоять,

Как вечные спутницы ваши, у входа...

1941

 

* * *

На час запомнив имена, ―

Здесь память долгой не бывает, ―

Мужчины говорят: «Война...» ―

И наспех женщин обнимают.

 

Спасибо той, что так легко,

Не требуя, чтоб звали милой,

Другую, ту, что далеко,

Им торопливо заменила.

 

Она возлюбленных чужих

Здесь пожалела, как умела,

В недобрый час согрела их

Теплом неласкового тела.

 

А им, которым в бой пора

И до любви дожить едва ли,

Все легче помнить, что вчера

Хоть чьи-то руки обнимали.

 

Я не сужу их, так и знай.

На час, позволенный войною,

Необходим нехитрый рай

Для тех, кто послабей душою.

 

Пусть будет все не так, не то,

Но вспомнить в час последней муки

Пускай чужие, но зато

Вчерашние глаза и руки.

 

В другое время, может быть,

И я бы прожил час с чужою,

Но в эти дни не изменить

Тебе ни телом, ни душою.

 

Как раз от горя, оттого

Что вряд ли вновь тебя увижу,

В разлуке сердца своего

Я слабодушьем не унижу.

 

Случайной лаской не согрет,

До смерти не простясь с тобою,

Я милых губ печальный след

Навек оставлю за собою.

1941

 

* * *

Мы называем женщину женой

За то, что так несчастливо случилось,

За то, что мы тому, что под рукой,

Простясь с мечтой, легко сдались на милость.

 

За нехотя прожитые года,

За общий дом, где вместе мы скучали,

Зовём женой за то, что никогда

Её себе в любовницы не взяли.

 

Мне хочется назвать тебя женой

За то, что милых так не называют,

За то, что все наоборот с тобой

У нас, моя беспутная, бывает...

 

За то, что каждый раз, как первый раз,

Твой шаг заслышав, открываю двери,

Что чистоте твоих лукавых глаз

Я и сейчас, как первый раз, не верю.

 

Мне хочется назвать тебя женой

За то, что так другие не назвали,

Что в старый дом мой, сломанный войной,

Ты снова гостьей явишься едва ли.

 

За то, что я желал тебе и зла,

За то, что редко ты меня жалела,

За то, что, просьб не ждя моих, пришла

Ко мне в ту ночь, когда сама хотела.

 

Мне хочется назвать тебя женой

Не для того, чтоб мир узнал об этом,

Не потому, что ты жила со мной,

По всем московским сплетням и приметам...

 

Твоей я не тщеславлюсь красотой,

Ни громким именем, что ты носила,

С меня довольно нежной, тайной, той,

Что в дом ко мне неслышно приходила.

 

Сравнятся в славе смертью имена,

И красота, как станция, минует,

И, постарев, владелица одна

Себя к своим портретам приревнует.

 

Мне хочется назвать тебя женой

За то, что бесконечны дни разлуки,

Что слишком многим, кто сейчас со мной,

Должны глаза закрыть чужие руки.

 

За то, что ты правдивою была,

Любить мне не давала обещанья

И в первый раз, что любишь, ― солгала

В последний час солдатского прощанья.

 

Кем стала ты? Моей или чужой?

Отсюда сердцем мне не дотянуться

Прости, что я зову тебя женой

По праву тех, кто может не вернуться.

1941

 

* * *

Я пил за тебя под Одессой в землянке,

В Констанце под черной румынской водой,

Под Вязьмой на синем ночном полустанке,

В Мурманске под белой Полярной звездой.

 

Едва ль ты узнаешь, моя недотрога,

Живые и мертвые их имена,

Всех добрых ребят, с кем меня на дорогах

Короткою дружбой сводила война.

 

Подводник, с которым я плавал на лодке,

Разведчик, с которым я к финнам ходил,

Со мной вспоминали за рюмкою водки

О той, что товарищ их нежно любил.

 

Загадывать на год война нам мешала,

И даже за ту, что, как жизнь, мне мила,

Сегодня я пил, чтоб сегодня скучала,

А завтра мы выпьем, чтоб завтра ждала.

 

И кто-нибудь, вспомнив чужую, другую,

Вздохнув, мою рюмку посмотрит на свет

И снова нальет мне: ― Тоскуешь? ― Тоскую.

― Красивая, верно? ― Жаль, карточки нет.

 

Должно быть, сто раз я их видел, не меньше,

Мужская привычка ― в тоскливые дни

Показывать смятые карточки женщин,

Как будто и правда нас помнят они.

 

Чтоб всех их любить, они стоят едва ли,

Но что с ними делать, раз трудно забыть!

Хорошие люди о них вспоминали,

И, значит, дай бог им до встречи дожить.

 

Стараясь разлуку прожить без оглядки,

Как часто, не веря далекой своей,

Другим говорил я: «Все будет в порядке,

Она тебя ждет, не печалься о ней».

 

Нам легче поверить всегда за другого,

Как часто, успев его сердце узнать,

Я верил: такого, как этот, такого

Не смеет она ни забыть, ни предать.

 

Как знать, может, с этим же чувством знакомы

Все те, с кем мы рядом со смертью прошли,

Решив, что и ты не изменишь такому,

Без спроса на верность тебя обрекли.

1941

 

* * *

Я, перебрав весь год, не вижу

Того счастливого числа,

Когда всего верней и ближе

Со мной ты связана была.

 

Я помню зал для репетиций

И свет, зажженный как на грех,

И шепот твой, что не годится

Так делать на виду у всех.

 

Твой звездный плащ из старой драмы

И хлыст наездницы в руках,

И твой побег со сцепы прямо

Ко мне на легких каблуках.

 

Нот, не тогда. Так, может, летом,

Когда, на сутки отпуск взяв,

Я был у ног твоих с рассветом,

Машину за ночь докопав.

 

Какой была ты сонной-сонной,

Вскочив с кровати босиком,

К моей шинели пропыленной

Как прижималась ты лицом!

 

Как бились жилки голубые

На шее под моей рукой!

В то утро, может быть, впервые

Ты показалась мне женой.

 

И все же не тогда, я знаю,

Ты самой близкой мне была.

Теперь я вспомнил: ночь глухая,

Обледенелая скала...

 

Майор, проверив по карманам,

В тыл приказал бумаг не брать;

Когда придется, безымянным

Разведчик должен умирать.

 

Мы к полночи дошли и ждали,

По грудь зарытые в снегу.

Огни далекие бежали

На том, на русском, берегу...

 

Теперь я сознаюсь в обмане:

Готовясь умереть в бою,

Я все-таки с собой в кармане

Нес фотографию твою.

 

Она под северным сияньем

В ту ночь казалась голубой,

Казалось, вот сейчас мы встанем

И об руку пойдем с тобой.

 

Казалось, в том же платье белом,

Как в летний день снята была,

Ты по камням оледенелым

Со мной невидимо прошла.

 

За смелость не прося прощенья,

Клянусь, что, если доживу,

Ту ночь я ночью обрученья

С тобою вместе назову.

1941

 

Хозяйка дома

Подписан будет мир, и вдруг к тебе домой,

К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча,

Как в дни войны, придут слуга покорный твой

И все его друзья, кто будет жив к той ночи.

 

Хочу, чтоб ты и в эту ночь была

Опять той женщиной, вокруг которой

Мы изредка сходились у стола

Перед окном с бумажной синей шторой.

 

Басы зениток за окном слышны,

А радиола старый вальс играет,

И все в тебя немножко влюблены,

И половина завтра уезжает.

 

Уже шинель в руках, уж третий час,

И вдруг опять стихи тебе читают,

И одного из бывших в прошлый раз

С мужской ворчливой скорбью вспоминают.

 

Нет, я не ревновал в те вечера,

Лишь ты могла разгладить их морщины.

Так краток вечер, и пора! Пора! ―

Трубят внизу военные машины.

 

С тобой наш молчаливый уговор ―

Я выходил, как равный, в непогоду,

Пересекал со всеми зимний двор

И возвращался после их ухода.

 

И даже пусть догадливы друзья ―

Так было лучше, это б нам мешало.

Ты в эти вечера была ничья.

Как ты права ― что прав меня лишала!

 

Не мне судить, плоха ли, хороша,

Но в эти дни лишений и разлуки

В тебе жила та женская душа,

Тот нежный голос, те девичьи руки,

 

Которых так недоставало им,

Когда они под утро уезжали

Под Ржев, под Харьков, под Калугу, в Крым.

Им девушки платками не махали,

 

И трубы им не пели, и жена

Далеко где-то ничего не знала.

А утром неотступная война

Их вновь в свои объятья принимала.

 

В последний час перед отъездом ты

Для них вдруг становилась всем на свете,

Ты и не знала страшной высоты,

Куда взлетала ты в минуты эти.

 

Быть может, не любимая совсем,

Лишь для меня красавица и чудо,

Перед отъездом ты была им тем,

За что мужчины примут смерть повсюду, ―

 

Сияньем женским, девочкой, женой,

Невестой ― всем, что уступить не в силах,

Мы умираем, заслонив собой

Вас, женщин, вас, беспомощных и милых.

 

Знакомый с детства простенький мотив,

Улыбка женщины ― как много и как мало...

Как ты была права, что, проводив,

При всех мне только руку пожимала.

 

Но вот наступит мир, и вдруг к тебе домой,

К двенадцати часам, шумя, смеясь, пророча,

Как в дни войны, придут слуга покорный твой

И все его друзья, кто будет жив к той ночи.

 

Они придут еще в шинелях и ремнях

И долго будут их снимать в передней ―

Еще вчера война, еще всего на днях

Был ими похоронен тот, последний,

 

О ком ты спросишь ― что ж он не пришел?

И сразу оборвутся разговоры,

И все заметят, как широк им стол,

И станут про себя считать приборы.

 

А ты, с тоской перехватив их взгляд,

За лишние приборы в оправданье,

Шепнешь: «Я думала, что кто-то из ребят

Издалека приедет с опозданьем...»

 

Но мы не станем спорить, мы смолчим,

Что все, кто жив, пришли, а те, что опоздали,

Так далеко уехали, что им

На эту землю уж поспеть едва ли.

 

Ну что же, сядем. Сколько нас всего?

Два, три, четыре... Стулья ближе сдвинем,

За тех, кто опоздал на торжество,

С хозяйкой дома первый тост поднимем.

 

Но если опоздать случится мне

И ты, меня коря за опозданье,

Услышишь вдруг, как кто-то в тишине

Шепнет, что бесполезно ожиданье, ―

 

Не отменяй с друзьями торжество.

Что из того, что я тебе всех ближе,

Что из того, что я любил, что из того,

Что глаз твоих я больше не увижу?

 

Мы собирались здесь, как равные, потом

Вдвоем ― ты только мне была дана судьбою,

Но здесь, за этим дружеским столом,

Мы были все равны перед тобою.

 

Потом ты можешь помнить обо мне,

Потом ты можешь плакать, если надо,

И, встав к окну в холодной простыне,

Просить у одиночества пощады.

 

Но здесь не смей слезами и тоской

По мне по одному лишать последней чести

Всех тех, кто вместе уезжал со мной

И кто со мною не вернулся вместе.

 

Поставь же нам стаканы заодно

Со всеми! Мы еще придем нежданно.

Пусть кто-нибудь живой нальет вино

Нам в наши молчаливые стаканы.

 

Еще вы трезвы. Не пришла пора

Нам приходить, но мы уже в дороге,

Уж била полночь... Пейте ж до утра!

Мы будем ждать рассвета на пороге.

 

Кто лгал, что я на праздник не пришел?

Мы здесь уже. Когда все будут пьяны,

Бесшумно к вам подсядем мы за стол

И сдвинем за живых бесшумные стаканы.

1942

 

* * *

Когда на выжженном плато

Лежал я под стеной огня,

Я думал: слава богу, что

Ты так далеко от меня,

Что ты не слышишь этот гром,

Что ты не видишь этот ад,

Что где-то в городе другом

Есть тихий дом и тихий сад,

Что вместо камня ― там вода,

А вместо грома ― кленов тень

И что со мною никогда

Ты не разделишь этот день.

 

Но стоит встретиться с тобой, ―

И я хочу, чтоб каждый день,

Чтоб каждый час и каждый бой

За мной ходила ты, как тень.

 

Чтоб ты со мной делила хлеб,

Делила горести до слез.

Чтоб слепла ты, когда я слеп,

Чтоб мерзла ты, когда я мерз,

Чтоб страхом был твоим ― мой страх,

Чтоб гневом был твоим ― мой гнев,

Мой голос ― на твоих губах

Чтоб был, едва с моих слетев,

 

Чтоб не сказали мне друзья,

Все разделявшие в судьбе:

― Она вдали, а рядом ― я,

Что эта женщина тебе?

Ведь не она с тобой была

В тот день в атаке и пальбе.

Ведь не она тебя спасла, ―

Что эта женщина тебе?

 

Зачем теперь все с ней да с ней,

Как будто, в горе и беде

Всех заменив тебе друзей,

Она с тобой была везде?

 

Чтоб я друзьям ответить мог:

― Да, ты не видел, как она

Лежала, съежившись в комок,

Там, где огонь был как стена.

Да, ты забыл, она была

Со мной три самых черных дня,

Она тебе там помогла,

Когда ты вытащил меня.

 

И за спасение мое,

Когда я пил с тобой вдвоем,

Она ― ты не видал ее ―

Сидела третьей за столом.

1942

 

* * *

Твой голос поймал я в Смоленске,

Но мне, как всегда, не везло ―

Из тысячи слов твоих женских

Услышал я только: алло!

 

Рвалась телефонная нитка

На слове три раза подряд,

Оглохшая телефонистка

Устало сказала: «Бомбят».

 

А дальше летели недели,

И так получилось само ―

Когда мы под Оршей сидели,

Тебе сочинил я письмо.

 

В нем много написано было,

Теперь и не вспомнишь всего.

Ты б, верно, меня полюбила,

Когда б получила его.

 

В ночи под глухим Могилевом ―

Уж так получилось само,

Иначе не мог я ― ну, словом,

Пришлось разорвать мне письмо.

 

Всего, что пережито было

В ту ночь, ты и знать не могла.

А верно б, меня полюбила,

Когда бы там рядом была.

 

Но рядом тебя не случилось,

И порвано было письмо,

И все, что могло быть, ― забылось,

Уж так получилось само.

 

Нарочно писать ведь не будешь,

Раз горький затеялся спор;

Меня до сих пор ты не любишь,

А я не пишу до сих нор.

1942

 

* * *

Пусть прокляну впоследствии

Твои черты лица,

Любовь к тебе ― как бедствие,

И нет ему конца.

 

Нет друга, нет товарища,

Чтоб среди бела дня

Из этого пожарища

Мог вытащить меня.

 

Отчаявшись в спасении

И бредя наяву,

Как при землетрясении,

Я при тебе живу.

 

Когда ж от наваждения

Себя освобожу,

В ответ на осуждения

Я про тебя скажу:

 

Зачем считать грехи ее?

Ведь, не добра, не зла,

Не женщиной ― стихиею

Вблизи она прошла.

 

И, грозный шаг заслыша, я

Пошел грозу встречать,

Не став, как вы, под крышею

Ее пережидать

1942

 

* * *

Был у меня хороший друг ―

Куда уж лучше быть, ―

Да все, бывало, недосуг

Нам с ним поговорить.

 

То уезжает он, то я.

Что сделаешь ― война...

Где настоящие друзья ―

Там дружба не видна.

 

Такой не станет слезы лить,

Что не видал давно,

При всех не будет громко пить

Он за меня вино.

 

И на пирушке за столом

Не расцелует вдруг...

Откуда ж знать тебе о нем,

Что он мой лучший друг?

 

Что с ним видали мы беду

И расквитались с ней,

Что с ним бывали мы в аду.

А рай ― не для друзей.

 

Но встретится в Москве со мной

Весь разговор наш с ним:

― Еще живой? ― Пока живой.

― Когда же посидим?

 

Опять не можешь, сукин сын,

Совсем забыл друзей!

Шучу, шучу, ведь я один,

А ты, наверно, ― к ней.

 

К ней? Может, завтра среди дня

Зайду к вам. Или нет,

Вам хорошо и без меня,

Передавай привет.

 

А впрочем, и привет не шли,

С тобою на войне

Мы спелись от нее вдали,

Где ж знать ей обо мне?

 

Да, ты не знаешь про него

Почти что ничего,

Ни слов его, ни дел его,

Ни верности его.

 

Но он, он знает о тебе

Всех больше и верней,

Чем стать могла в моей судьбе

И чем не стала в ней.

 

Всех мук и ревностей моих

Лишь он свидетель был,

И, правду говоря, за них

Тебя он не любил.

..................................................

Был у меня хороший друг ―

Куда уж лучше быть, ―

Да все, бывало, недосуг

Нам с ним поговорить.

 

Давай же помянем о нем

Теперь с тобой вдвоем

И горькие слова запьем,

Как он любил, вином.

 

Тем самым, что он мне принес,

Когда недавно был.

Ну и не надо слез. Он слез

При жизни не любил.

1942

 

Каретный переулок

За окном пепелища, дома черноребрые,

Снова холод, война и зима...

Написать тебе что-нибудь доброе-доброе?

Чтобы ты удивилась сама.

 

До сих пор я тебя добротою не баловал,

Не умел ни жалеть, ни прощать,

Слишком горькие шутки в разлуке откалывал.

Злом на зло привыкал отвечать.

 

Но сегодня тебя вдруг не злой, не упрямою,

Словно при смерти вижу, родной,

Словно это письмо вдруг последнее самое,

Словно кончил все счеты с тобой.

 

Начинаются русские песни запевочкой.

Ни с того ни с сего о другом:

Я сегодня хочу увидать тебя девочкой

В переулке с московским двором.

 

Увидать не любимой еще, не целованной,

Не знакомою, не женой,

Не казнимой еще и еще не балованной

Переменчивой женской судьбой.

 

Мы соседями были. Но знака секретного

Ты мальчишке подать не могла:

Позже на пять минут выходил я с Каретного,

Чем с Садовой навстречу ты шла.

 

Каждый день пять минут; то дурными, то добрыми

Были мимо летевшие дни.

Пять минут не могла подождать меня вовремя.

В десять лет обернулись они.

 

Нам по-взрослому любится и ненавидится,

Но, быть может, все эти года

Я бы отдал за то, чтоб с тобою увидеться

В переулке Каретном тогда.

 

Я б тебя оберег от тоски одиночества,

От измены и ласки чужой...

Впрочем, все это глупости. Просто мне хочется

С непривычки быть добрым с тобой.

 

Даже в горькие дни на судьбу я не сетую.

Как заведено, будем мы жить...

Но семнадцатилетним я все же советую

Раньше на пять минут выходить.

1942

 

Дожди

Опять сегодня утром будет

Почтовый самолет в Москву.

Какие-то другие люди

Летят. А я все здесь живу.

 

Могу тебе сказать, что тут

Все так же холодно и скользко,

Весь день дожди идут, идут,

Как растянувшееся войско.

 

Все по колено стало в воду,

Весь мир покрыт водой сплошной.

Такой, как будто бог природу

Прислал сюда на водопой.

 

Мы только полчаса назад

Вернулись с рекогносцировки,

И наши сапоги висят

У печки, сохнут на веревке.

 

И сам сижу у печки, сохну.

Занятье глупое: с утра

Опять поеду и промокну ―

В степи ни одного костра.

 

Лишь дождь, как будто он привязан

Навеки к конскому хвосту,

Да свист снаряда, сердце разом

Роняющего в пустоту.

 

А здесь, в халупе нашей, все же

Мы можем сапоги хоть снять,

Погреться, на соломе лежа.

Как видишь ― письма написать.

 

Мое письмо тебе свезут

И позвонят с аэродрома,

И ты в Москве сегодня ж дома

Его прочтешь за пять минут.

 

Увидеть бы лицо твое,

Когда в разлуке вечерами

Вдруг в кресло старое мое

Влезаешь, как при мне, с ногами.

 

И, на коленях разложив

Бессильные листочки писем,

Гадаешь: жив или не жив,

Как будто мы от них зависим.

 

Во-первых, чтоб ты знала: мы

Уж третий день как наступаем,

Железом взрытые холмы

То вновь берем, то оставляем.

 

Нам в первый день не повезло:

Дождь рухнул с неба, как назло,

Лишь только, кончивши работу,

Замолкли пушки, и пехота

Пошла вперед. А через час

Среди неимоверной, страшной

Воды, увязнувший по башню,

Последний танк отстал от нас.

 

Есть в неудачном наступленье

Несчастный час, когда оно

Уже остановилось, но

Войска приведены в движенье.

 

Еще не отменен приказ,

И он с жестоким постоянством

В непроходимое пространство,

Как маятник, толкает нас.

 

Но разве можно знать отсюда ―

Вдруг эти наши три версты,

Две взятых кровью высоты

Нужны за двести верст, где чудо

 

Прорыва будет завтра в пять,

Где уж в ракетницах ракеты.

Москва запрошена. Ответа

Нет. Надо ждать и наступать.

 

Все свыклись с этой трудной мыслью:

И штаб, и мрачный генерал,

Который молча крупной рысью

Поля сраженья объезжал.

 

Мы выехали с ним верхами

По направленью к Джантаре,

Уже синело за холмами,

И дело близилось к заре.

 

Над Акмонайскою равниной

Шел зимний дождь, и все сильней,

Все было мокро, даже спины

Понуро несших нас коней.

 

Однообразная картина

Трех верст, что мы прошли вчера,

В грязи ревущие машины,

Рыдающие трактора.

 

Воронок черные болячки.

Грязь и вода, смерть и вода.

Оборванные провода

И кони в мертвых позах скачки.

 

На минном поле вперемежку

Тела то вверх, то вниз лицом,

Как будто смерть в орла и решку

Играла с каждым мертвецом.

 

А те, что при дороге самой,

Вдруг так похожи на детей,

Что, не поверив в смерть, упрямо

Все хочется спросить: «Ты чей?»

 

Как будто их тут не убили,

А ехали из дома в дом

И уронили, и забыли

С дороги подобрать потом.

 

А дальше мертвые румыны,

Где в бегстве их застиг снаряд,

Как будто их толкнули в спину,

В грязи на корточках сидят.

 

Среди развалин Джантары,

Вдоль южной глиняной ограды,

Как в кегельбане для игры,

Стоят забытые снаряды.

 

Но словно все кругом обман,

Когда глаза зажмуришь с горя,

Вдруг солью, рыбой сквозь туман

Нет-нет да и потянет с моря.

 

И снова грязь из-под копыт,

И слух, уж сотый за неделю,

О ком-то, кто вчера убит,

И чей-то возглас: «Неужели?»

 

Однако мне пора кончать.

Ну что ж, последние приветы,

Пока фельдъегеря печать

Не запечатала пакеты.

 

Еще одно. Два дня назад,

Как в детстве, подогнувши ноги,

Лежал в кювете у дороги

И ждал, когда нас отбомбят.

 

Я, кажется, тебе писал,

Что под бомбежкой, свыкшись с нею,

Теперь лежу там, где упал,

И вверх лицом, чтобы виднее.

 

Так я лежал и в этот раз.

Грязь, прошлогодняя осока,

И бомбы прямо и высоко,

И, значит, лягут сзади нас.

 

Я думал о тебе сначала,

Потом привычно о войне,

Что впереди зениток мало,

Застряли где-то в глубине.

 

Что танки у села Корпеча

Стоят в грязи, а дождь все льет.

Потом я вспомнил нашу встречу

И ссору в прошлый Новый год.

 

Был глупый день и злые споры,

Но до смешного, как урок,

Я, в чем была причина ссоры,

Пытался вспомнить и не мог.

 

Как мелочно все было это

Перед лицом большой беды,

Вот этой каторжной воды,

Нас здесь сживающей со света.

 

Перед лицом того солдата,

Что здесь со мной атаки ждет

И молча мокрый хлеб жует,

Прикрыв полой ствол автомата.

 

Нет, в эти долгие минуты

Я, глядя в небо, не желал

Ни обойтись с тобою круто,

Ни попрекнуть тем, что я знал.

Ни укорить и ни обидеть,

А, ржавый стебель теребя,

Я просто видеть, видеть, видеть

Хотел тебя, тебя, тебя,

Без ссор, без глупой канители,

Что вспомнить стыдно и смешно.

 

А бомбы не спеша летели,

Как на замедленном кино...

 

Все. Даль над серыми полями

С утра затянута дождем,

Бренча тихонько стременами,

Скучают кони под окном.

 

Сейчас поедем. Коноводы,

Собравшись в кучу у крыльца,

Устало матерят погоду

И курят, курят без конца.

1942, Крым

 

* * *

Не раз видав, как умирали

В боях товарищи мои,

Я утверждаю: не витали

Над ними образы ничьи.

 

На небе, средь дымов сраженья,

Над полем смерти до сих пор

Ни разу женского виденья

Нежданно мой не встретил взор.

 

И в миг кровавого тумана,

Когда товарищ умирал,

Воздушною рукою раны

Ему никто не врачевал.

 

Когда он с жизнью расставался,

Кругом него был воздух пуст

И образ нежный не касался

Губами холодевших уст.

 

И если даже с тайной силой

Вдали, в предчувствии, в тоске

Она в тот миг шептала: «Милый», ―

На скорбном женском языке,

 

Он не увидел это слово

На милых дрогнувших губах,

Все было дымно и багрово

В последний миг в его глазах.

....................................................

Со мной прощаясь на рассвете

Перед отъездом, раз и два

Ты повтори мне все на свете

Неповторимые слова.

 

Я навсегда возьму с собою

Звук слов твоих, вкус губ твоих.

Пускай не лгут. На поле боя

Ничто мне не напомнит их.

1943

 

* * *

Пусть нас простят за откровенность

В словах о женщинах своих.

За нашу страсть, за нашу ревность,

За недоверие к письмам их.

 

Да, мы жестоко говорили,

Собравшись на ночь в блиндаже,

О тех, кого давно любили

И год не видели уже.

 

Названья ласковые, птичьи

На ум не шли нам вдалеке,

Мы толковали по-мужичьи

На грубом нашем языке.

 

О белом полотне постели,

О верхней вздёрнутой губе,

О гнущемся и тонком теле,

На пытку отданном тебе.

 

О нежной и прохладной коже

И о лице с горящим ртом,

О яростной последней дрожи

И об усталости потом.

 

Нет, я не каюсь, что руками,

Губами, телом встречи ждал.

И пусть в меня тот бросит камень,

Кто так, как я, не тосковал.

1942–1943

 

Далекому другу

И этот год ты встретишь без меня.

Когда б понять ты до конца сумела,

Когда бы знала ты, как я люблю тебя,

Ко мне бы ты на крыльях долетела.

 

Отныне были б мы вдвоем везде,

Метель твоим бы голосом мне пела,

И отраженьем в ледяной воде

Твое лицо бы на меня смотрело.

 

Когда бы знала ты, как я тебя люблю,

Ты б надо мной всю ночь, до пробужденья,

Стояла тут, в землянке, где я сплю,

Одну себя пуская в сновиденья.

 

Когда б одною силою любви

Мог наши души поселить я рядом,

Твоей душе сказать: приди, живи,

Бесплотна будь, будь недоступна взглядам,

 

Но ни на шаг не покидай меня,

Лишь мне понятным будь напоминаньем:

В костре ― неясным трепетом огня,

В метели ― снега голубым порханьем.

 

Незримая сама — смотри, как я живу,

Как, вида никому не подавая,

Тебя на помощь молча я зову,

Всегда, когда в опасности бываю.

 

Незримая, смотри, как я пишу

Листки своих ночных нелепых писем,

Как я слова беспомощно ищу,

Как нестерпимо я от них зависим.

 

Я здесь ни с кем тоской делиться не хочу,

Свое ты редко здесь услышишь имя.

Но если я молчу ― я о тебе молчу,

И воздух населен весь лицами твоими.

 

Они кругом меня, куда ни кинусь я,

Все ты в мои глаза глядишь неутомимо.

Да, ты бы поняла, как я люблю тебя,

Когда б хоть день со мной тут прожила незримо.

 

Но ты и этот год встречаешь без меня.

Подумай, как я по тебе тоскую,

Представь, как мы сегодня у огня

Пьем перед боем наспех в круговую.

 

Пусть в эту ночь с тобой я буду наравне,

Пусть я хоть так на шаг к тебе приближусь:

В тот миг, когда привидишься ты мне,

Пусть в тот же миг и я тебе привижусь.

 

Да так привижусь, чтоб с тобой потом

Мы в старости всю жизнь припоминали

И все-таки не вспомнили о том,

Что этот год не вместе мы встречали.

1943

 

* * *

Первый снег в окно твоей квартиры

Заглянул несмело, как ребенок,

А у нас лимоны по две лиры,

Красный перец на стенах беленых.

 

Мы живем на вилле ди Веллина,

Трое русских, три недавних друга.

По ночам стучатся апельсины

В наши окна, если ветер с юга.

 

На березы вовсе не похожи ―

Кактусы под окнами маячат,

И, как всё кругом, чужая тоже,

Женщина по-итальянски плачет.

 

Пароходы грустно, по-собачьи

Лают, сидя на цепи у порта.

Продают на улицах рыбачки

Осьминога и морского черта.

 

Юбки матерей не отпуская,

Бродят черные, как галки, дети...

Никогда не думал, что такая

Может быть тоска на белом свете.

1944, Бари

 

* * *

Вновь тоскую последних три дня

Без тебя, мое старое горе.

Уж не бог ли, спасая меня,

Затянул пеленой это море?

 

Может, в нашей замешан судьбе,

Чтобы снова связать нас на годы,

Этот бог для полета к тебе

Не дает мне попутной погоды.

 

Каждым утром рассвет, как слеза,

Мне назавтра тебя обещает,

Каждой полночью божья гроза

С полдороги меня возвращает.

 

Хорошо, хоть не знает пилот,

Что я сам виноват в непогоде,

Что вчера был к тебе мой полет

Просто богу еще неугоден.

1944, Бари

 

Летаргия

В детстве быль мне бабка рассказала

Об ожившей девушке в гробу,

Как она металась и рыдала,

Проклиная страшную судьбу,

 

Как, услышав неземные звуки,

Сняв с усопшей тяжкий гнет земли,

Выраженье небывалой муки

Люди на лице ее прочли.

 

И в жару, подняв глаза сухие,

Мать свою я трепетно просил,

Чтоб меня, спася от летаргии,

Двадцать дней никто не хоронил.

 

Мы любовь свою сгубили сами,

При смерти она, из ночи в ночь

Просит пересохшими губами

Ей помочь. А чем нам ей помочь?

 

Завтра отлетит от губ дыханье,

А потом, осенним мокрым днем,

Горсть земли ей бросив на прощанье,

Крест на ней поставим и уйдем.

 

Ну, а вдруг она, не как другие,

Нас навеки бросить не смогла,

Вдруг ее не смерть, а летаргия

В мертвый мир обманом увела?

 

Мы уже готовим оправданья,

Суетные круглые слова,

А она еще в жару страданья

Что-то шепчет нам, полужива.

 

Слушай же ее, пока не поздно,

Слышишь ты, как хочет она жить,

Как нас молит ― трепетно и грозно

Двадцать дней ее не хоронить!

1944

 

Музыка

 

1

Я жил над школой музыкальной,

По коридорам, подо мной,

То скрипки плавно и печально,

Как рыбы, плыли под водой,

То, словно утром непогожим

Дождь, ударявший в желоба,

Вопила все одно и то же,

Одно и то же все ― труба.

Потом играли на рояле:

До-си! Си-до! Туда-сюда!

Как будто чью-то выбивали

Из тела душу навсегда.

 

2

Когда изобразить я в пьесе захочу

Тоску, которая, к несчастью, не подвластна

Ни нашему армейскому врачу,

Ни женщине, что нас лечить согласна,

Ни даже той, что вдалеке от нас,

Казалось бы, понять и прилететь могла бы,

Ту самую тоску, что третий день сейчас

Так властно на меня накладывает лапы, ―

Моя ремарка будет коротка:

Семь нот эпиграфом поставивши вначале,

Я просто напишу: «Тоска,

Внизу играют на рояле».

 

3

Три дня живу в пустом немецком доме,

Пишу статью, как будто воз везу,

И нету никого со мною, кроме

Моей тоски да музыки внизу.

 

Идут дожди. Затишье. Где-то там

Раз в день лениво вспыхнет канонада.

Шофер за мною ходит по пятам:

― Машина не нужна? ― Пока не надо.

 

Шофер скучает тоже. Там, внизу,

Он на рояль накладывает руки

И выжимает каждый день слезу

Одной и той же песенкой ― разлуки.

 

Он предлагал, по дружбе, ― перестать:

― Раз грусть берет, так в пол бы постучали...

Но эта песня мне сейчас под стать

Своей жестокой простотой печали.

 

Уж, видно, так родились мы на свет,

Берет за сердце самое простое.

Для человека ― университет

В минуты эти ничего не стоит.

 

Он слушает расстроенный рояль

И пение попутчика-солдата.

Ему себя до слез, ужасно жаль.

И кажется, что счастлив был когда-то.

 

И кажется ему, что он умрет,

Что все, как в песне, непременно будет,

И пуля прямо в сердце попадет,

И верная жена его забудет.

 

Нет, я не попрошу здесь: «Замолчи!»

Здесь власть твоя. Услышь из страшной дали

И там сама тихонько постучи,

Чтоб здесь играть мне песню перестали.

1943

 

* * *

Над сном монастыря девичьего

Все тихо на сто верст окрест.

На высоте полета птичьего

Над крышей порыжелый крест.

 

Монашки ходят, в домотканое

Одетые, как век назад,

А мне опять, как окаянному,

Спешить куда глаза глядят.

 

С заиндевевшими шоферами

Мне к ночи где-то надо быть,

Кого-то мучить разговорами,

В землянке с кем-то водку пить.

 

Как я бы рад, сказать по совести,

Вдруг ни к кому и никогда,

Вдруг, как в старинной скучной повести,

Жить как стоячая вода.

 

Описывать чужие горести,

Мечтать, глядеть тебе в глаза.

Нельзя, как в дождь на третьей скорости

Нельзя нажать на тормоза.

1945

 

* * *

Да, мы живем, не забывая,

Что просто не пришел черед,

Что смерть, как чаша круговая,

Наш стол обходит круглый год.

 

Не потому тебя прощаю,

Что не умею помнить зла,

А потому, что круговая

Ко мне все ближе вдоль стола.

1945

 

* * *

Мы оба с тобою из племени,

Где если дружить ― так дружить,

Где смело прошедшего времени

Не терпят в глаголе «любить».

 

Так лучше представь меня мертвого,

Такого, чтоб вспомнить добром,

Не осенью сорок четвертого,

А где-нибудь в сорок втором.

 

Где мужество я обнаруживал,

Где строго, как юноша, жил,

Где, верно, любви я заслуживал

И все-таки не заслужил.

 

Представь себе Север, метельную

Полярную ночь на снегу,

Представь себе рану смертельную

И то, что я встать не могу;

 

Представь себе это известие

В то трудное время мое,

Когда еще дальше предместия

Не занял я сердце твое,

 

Когда за горами, за долами

Жила ты, другого любя,

Когда из огня да и в полымя

Меж нами бросало тебя.

 

Давай с тобой так и условимся:

Тогдашний ― я умер. Бог с ним.

А с нынешним мной ― остановимся

И заново поговорим.

1945

 

* * *

В чужой земле и в городе чужом

Мы наконец живем почти вдвоем,

Без званых и непрошеных гостей,

Без телефона, писем и друзей,

 

Нам с глазу на глаз можно день прожить,

И, слава богу, некому звонить.

Сороконожкой наша жизнь была,

На сорока ногах она ползла.

 

Как грустно ― так куда-нибудь звонок,

Как скучно ― мигом гости на порог,

Как ссора ― невеселый звон вина,

И легче помириться вполпьяна.

 

В чужой земле и в городе чужом

Мы наконец живем почти вдвоем.

Как на заре своей, сегодня вновь

Беспомощно идет у нас любовь.

 

Совсем одна от стула до окна,

Как годовалая, идет она.

И смотрим мы, ее отец и мать,

Готовясь за руки ее поймать.

1945

 

* * *

До утра перед разлукой

Свадьба снилась мне твоя.

Паперть... Сон, должно быть, в руку:

Ты ― невеста. Нищий ― я.

 

Пусть случится все, как снилось,

Только в жизни обещай ―

Выходя, мне, сделай милость,

Милостыни не давай.

1945

 

* * *

Стекло тысячеверстной толщины

Разлука вставила в окно твоей квартиры,

И я смотрю, как из другого мира,

Мне голоса в ней больше не слышны.

 

Вот ты прошла, присела на окне,

Кому-то улыбнулась, встала снова,

Сказала что-то... Может, обо мне?

А что? Не слышу ничего, ни слова...

 

Какое невозможное страданье

Опять, уехав, быть глухонемым!

Но что, как вдруг дана лишь в оправданье

На этот раз разлука нам двоим?

 

Ты помнишь честный вечер объясненья,

Когда, казалось, смеем все сказать...

И вдруг ― стекло. И только губ движенье,

И даже стука сердца не слыхать.

1946

 

* * *

Я в эмигрантский дом попал

В сочельник, в рождество.

Меня почти никто не знал,

Я мало знал кого.

 

Хозяин дома пригласил

Всех, кого мог созвать, ―

Советский паспорт должен был

Он завтра получать.

 

Сам консул был. И, как ковчег,

Трещал японский дом:

Хозяин ― русский человек, ―

Последний рубль ребром.

 

Среди рождественских гостей,

Мужчин и старых дам,

Наверно, люди всех мастей

Со мной сидели там:

 

Тут был игрок, и спекулянт,

И продавец собак,

И просто рваный эмигрант,

Бедняга из бедняг.

 

Когда вино раз пять сквозь зал

Прошлось вдоль всех столов,

Хозяин очень тихо встал

И так стоял без слов.

 

В его руке бокал вина

Дрожал. И он дрожал:

― Россия, господа... Она...

До дна!.. ― И зарыдал.

 

И я поверил вдруг ему,

Хотя, в конце концов,

Не знал, кто он и почему

Покинул край отцов.

 

Где он скитался тридцать лет,

Чем занимался он,

И справедливо или нет

Он был сейчас прощен?

 

Нет, я поверил не слезам, ―

Кто ж не прольет слезы! ―

А старым выцветшим глазам,

Где нет уже грозы,

 

Но, как обрывки облаков,

Грозы последний след,

Иных полей, иных снегов

Вдруг отразился свет;

 

Прохлада волжского песка,

И долгий крик с баржи,

Неумолимая тоска

По василькам во ржи.

 

По песне, петой где-то там,

Уже бог весть когда,

А все бредущей по пятам

В Харбин, в Шанхай, сюда.

 

Так плакать бы, закрыв лицо,

Да не избыть тоски,

Как обручальное кольцо,

Что уж не снять с руки.

..........................................................

Все было дальше, как всегда,

Стук вилок и ножей,

И даже слово «господа»

Не странно для ушей.

 

И сам хозяин, как ножом

Проткнувший грудь мою,

Стал снова просто стариком,

Всплакнувшим во хмелю.

 

Еще кругом был пир горой,

Но я сидел в углу,

И шла моя душа босой

По битому стеклу

 

К той женщине, что я видал

Всегда одну, одну,

К той женщине, что покидал

Я, как беглец страну,

 

Что недобра была со мной,

Любила ли ― бог весть...

Но нету родины второй,

Одна лишь эта есть.

 

А может, просто судеб суд

Есть меж небес и вод,

И там свои законы чтут

И свой законов свод.

 

И на судейском том столе

Есть век любить закон

Ту женщину, на чьей земле

Ты для любви рожден.

 

И все на той земле не так,

То холод, то пурга...

За что ж ты любишь, а, земляк,

Березы да снега?

....................................................

А в доме открывался бал;

Влетев во все углы,

За вальсом вальс уже скакал,

Цепляясь за столы.

 

Давно зарывший свой талант,

Наемник за сто иен,

Тапер был старый музыкант ―

Комок из вспухших вен.

 

Ночь напролет сидел я с ним,

Лишь он мне мог помочь,

Твоим видением томим

Я был всю эту ночь.

 

Был дом чужой, и зал чужой,

Чужой и глупый бал,

А он всю ночь сидел со мной

И о тебе играл.

 

И, как изгнанник, слушал я,

Упав лицом на стол,

И видел дальние края

И пограничный столб.

 

И там, за ним, твое лицо

Опять, опять, опять...

Как обручальное кольцо,

Что уж с руки не снять.

 

Я знаю, ты меня сама

Пыталась удержать,

Но покаянного письма

Мне не с кем передать.

 

И, все равно, до стран чужих

Твой не дойдет ответ,

Я знаю, консулов твоих

Тут не было и нет.

 

Но если б ты смогла понять

Отчаянье мое,

Не откажись меня принять

Вновь в подданство твое.

1946

 

* * *

Бывает иногда мужчина ―

Всех женщин безответный друг,

Друг бескорыстный, беспричинный,

На всякий случай, словно круг,

Висящий на стене каюты.

Весь век он старится и ждет,

Потом в последнюю минуту

Его швырнут ― и он спасет.

..........................................

Неосторожными руками

Меня повесив где-нибудь,

Не спутай. Я не круг. Я камень.

Со мною можно потонуть.

1946

 

* * *

Чтобы никогда не думала,

Что ты связан с ней порукою,

Чтоб нет-нет да вдруг и дунуло

Неожиданной разлукою.

 

Чтобы так и не увидела

Расставанья невозможности,

Чтобы никогда не выдала

Аттестат благонадежности.

 

Чтоб ты был тропою около,

А не мостовою хоженой,

Чтоб могла держать, как сокола,

Лишь на рукавице кожаной.

 

Чтоб с тобой, сдержав дыхание,

Шла как со свечой рискованной,

Чтобы было это здание

От огня не застраховано.

1947

 

* * *

Трубка после обеда,

Конец трудового дня.

Тихая победа

Домашнего огня.

 

Крыши над головою

Рук веселых твоих ―

Над усталой толпою

Всех скитаний моих.

 

Дров ворчанье,

Треск сучков,

Не обращай вниманья,

Я здоров.

 

Просто я по привычке ―

Это сильней меня ―

Смотрю на живые стычки

Дерева и огня.

 

Огонь то летит, как бедствие,

То тянется, как лишение,

Похожий на путешествие,

А может быть, на сражение.

 

Похожий на чьи-то странствия,

На трепет свечи в изгнании,

Похожий на партизанские

Костры на скалах Испании.

 

Дров ворчанье,

Треск сучков,

Не обращай вниманья,

Я здоров.

Я просто смотрю, как пылают дрова.

А впрочем, да, ты права.

Сейчас я не здесь, я где-то

У другого огня,

У костра.

Ну, а если как раз за это

Ты и любишь меня. А?

1947

 

* * *

Как говорят, тебя я разлюбил,

И с этим спорить скучно и не надо.

Я у тебя пощады не просил,

Не буду и у них просить пощады.

 

Пускай доводят дело до конца

По всем статьям, не пожалев усердья,

Пусть судят наши грешные сердца,

Имея сами только так ― предсердья.

1947

 

* * *

Я схоронил любовь и сам себя обрек

Быть памятником ей. Над свежею могилой

Сам на себе я вывел восемь строк,

Посмертно написав их через силу.

 

Как в марафонском беге, не дыша,

До самого конца любовь их долетела.

Но отлетела от любви душа,

А тело жить одно не захотело.

 

Как камень, я стою среди камней,

Прося лишь об одном: ― Не трогайте руками

И посторонних надписей на мне

Не делайте... Я все-таки не камень.

1948

 

* * *

Я не могу писать тебе стихов

Ни той, что ты была, ни той, что стала.

И, очевидно, этих горьких слов

Обоим нам давно уж не хватало.

 

За все добро ― спасибо! Не считал

По мелочам, покуда были вместе,

Ни сколько взял его, ни сколько дал,

Хоть вряд ли задолжал тебе по чести.

 

А все то зло, что на меня, как груз,

Навалено твоей рукою было,

Оно мое! Я сам с ним разберусь,

Мне жизнь недаром шкуру им дубила.

 

Упреки поздно на ветер бросать,

Не бойся разговоров до рассвета.

Я просто разлюбил тебя. И это

Мне не дает стихов тебе писать.

1954

 

День рождения

Поздравляю тебя с днём рожденья, —

Говорю, как с ребенком:

Пусть дыханье твое и пенье

Будет чистым и звонким.

 

Чтобы были тебе не метели

Злой купелью,

А чтоб вечно грачи летели

Над капелью.

 

Всё еще впереди — обаянье

Первых книжек,

И выстукивание на рояле

«Чижик-пыжик».

 

Бесконечные перемены

Тьмы и света,

И далеко, но непременно

Я там где-то.

 

Поздравляю тебя с днем рожденья, -

Говорю, как с большой,

Со своей единственной тенью

И второю душой:

 

Поздравляю тебя с сединой,

С первой прядью, что я замечаю,

Даже если я сам ей виной,

Все равно поздравляю.

 

Поздравляю со снегом большим

До окон, с тишиною

И со старым знакомым твоим,

Что тут в доме с тобою.

 

Сыплет, сыплет метель, как вчера,

На дорогу,

И ни следа с утра

Нет к порогу.

 

Наконец мы с тобою вдвоём

В этой вьюге,

У огня мы молча поём

Друг о друге.

 

А в огне чудеса:

Там скитаются воспоминанья.

Как моря и леса,

Дров сухое пыланье.

 

Поздравляю тебя с днем рожденья.

Как давно мы знакомы с тобой!

Начинает темнеть, а поленья

Все трещат и все пахнут смолой.

 

Надо будет послать

За свечою к соседу.

Дай мне руку поцеловать.

Скоро гости приедут.

1955

 

Хочется привести ещё стихотворение Киплинга в переводе Симонова, про которое поэт Е. Винокуров сказал: «Может быть, это и есть самое лучшее СИМОНОВСКОЕ стихотворение, в котором он был откровенней, чем во всех остальных стихах».

 

Дурак

Жил-был дурак. Он молился всерьез

(Впрочем, как Вы и Я)

Тряпкам, костям и пучку волос —

Все это пустою бабой звалось,

Но дурак ее звал Королевой Роз

(Впрочем, как Вы и Я).

 

О, года, что ушли в никуда, что ушли,

Головы и рук наших труд —

Все съела она, не хотевшая знать

(А теперь-то мы знаем — не умевшая знать),

Ни черта не понявшая тут.

 

Что дурак растранжирил, всего и не счесть

(Впрочем, как Вы и Я) —

Будущность, веру, деньги и честь.

Но леди вдвое могла бы съесть,

А дурак — на то он дурак и есть

(Впрочем, как Вы и Я).

 

О, труды, что ушли, их плоды, что ушли,

И мечты, что вновь не придут, —

Все съела она, не хотевшая знать

(А теперь-то мы знаем — не умевшая знать),

Ни черта не понявшая тут.

 

Когда леди ему отставку дала

(Впрочем, как Вам и Мне),

Видит Бог! Она сделала все, что могла!

Но дурак не приставил к виску ствола.

Он жив. Хотя жизнь ему не мила.

(Впрочем, как Вам и Мне.)

 

В этот раз не стыд его спас, не стыд,

Не упреки, которые жгут, —

Он просто узнал, что не знает она,

Что не знала она и что знать она

Ни черта не могла тут.

Редьярд Киплинг (Перевод К. Симонова)

 

Удивительна судьба стихотворения «Жди меня», вошедшего в цикл «С тобой и без тебя» — сугубо личное послание, даже не предназначавшееся автором для печати, стало произведением для газетной полосы, для листовки, а позже обрело всемирную известность как символ женской верности в годы войны. «Жди меня» Симонов создал, когда ему было всего 26 лет, и адресовал своей любимой женщине, а в будущем жене — актрисе Валентине Серовой. Константин Симонов: «Просто я уехал на войну, а женщина, которую я любил, была в тылу. И я написал ей письмо в стихах…» В июне 1941 Симонова как военкора отправили на фронт, где он был на шаг от смерти под Могилевом. 27 июля 1941 года он вернулся с фронта. И в ожидании новой командировки неделю провел на даче писателя Льва Кассиля в Переделкине. «За эти семь дней, кроме фронтовых баллад для газеты, я за один присест написал «Жди меня». Кругом высокие сосны, много земляники, зеленая трава. И тишина. На несколько часов даже захотелось забыть, что на свете есть война. Наверно, в тот день больше, чем в другие, я думал не столько о войне, сколько о своей собственной судьбе на ней. И вообще война, когда писались эти стихи, уже предчувствовалась долгой. «Жди, когда снега метут...» в тот жаркий июльский день было написано не для рифмы. Рифма, наверно, нашлась бы и другая... Первым слушателем был Кассиль. Он сказал мне, что стихотворение, в общем, хорошее, хотя немного похоже на заклинание».

Кассиль посоветовал не печатать его. Мол, еще не время. Да Симонов и не собирался, считая стихи слишком личными. Вторым слушателем стал фотокорреспондент Григорий Зельма. «Гриша снова и снова заставлял меня читать их то одним, то другим людям, потому что стихи эти для него самого были как лекарство от тоски по уехавшей в эвакуацию жене, и самые разные люди десятки раз при свете коптилки или ручного фонарика переписывали в землянках на клочке бумаги «Жди меня», которое, как мне раньше казалось, я написал только для одного человека. Именно факт, что люди переписывали его, что оно доходило до их сердца, и заставил меня через полгода напечатать стихотворение в газете».

Хотя «Жди меня» было написано в июле 1941 года, оно увидело свет только в середине января 1942 года. До самого решения о публикации все, начиная с автора, были уверены: в советской печати этот текст появиться не может. А вот мнение редакторов полгода оставалось неизменным. Редактор газеты «На штурм» в ответ на предложение опубликовать «Жди меня» «стал что-то бормотать, что в газету нужно героическое, а не интимно-лирическое». Давид Ортенберг, редактор «Красной звезды» — армейской газеты, где тогда работал Симонов, — объяснил, «что эти стихи, пожалуй, не для военной газеты, мол, нечего растравлять душу солдата — разлука и так горька!».

Впервые Константин Симонов читает «Жди меня» в октябре, на Северном фронте, своему товарищу ― фотокору Григорию Зельме. Для него же переписывает стихотворение из блокнота, ставит дату: 13 октября 1941 года, Мурманск. 5 ноября Константин Симонов читал «Жди меня» артиллеристам на полуострове Рыбачьем, отрезанном от остального фронта. Потом — морским разведчикам, которые берут его в рейд по тылам немцев. Перед этим Симонов, как положено, сдает документы и бумаги. Оставляет тайком лишь фотографию Валентины Серовой. С того времени он читал их постоянно и всюду. Солдатам, которых поэт встречал на фронте, строки помогали обрести стойкость и веру, мужество и надежду.

«Я считал, что эти стихи — мое личное дело… Но потом, несколько месяцев спустя, когда мне пришлось быть на далеком севере и когда метели и непогода иногда заставляли просиживать сутками где-нибудь в землянке или в занесенном снегом бревенчатом домике, в эти часы, чтобы скоротать время, мне пришлось самым разным людям читать стихи. И самые разные люди десятки раз при свете коптилки или ручного фонарика переписывали на клочке бумаги стихотворение “Жди меня”, которое, как мне раньше казалось, я написал только для одного человека. Именно этот факт, что люди переписывали это стихотворение, что оно доходило до их сердца, — и заставил меня через полгода напечатать его в газете».

9 декабря 1941 года Симонов впервые прочел свое стихотворение в прямом эфире на всесоюзном радио. По дороге в студию встретил старых друзей, заговорился, и к началу эфира опоздал. «Диктор читал уже третье из четырех собранных для этой передачи стихотворений, – вспоминал поэт, – ему осталось прочесть только «Жди меня». Я показал диктору жестами, что читать буду сам, встал рядом, потянул у него из рук лист. Диктору осталось только объявить, что стихотворение будет читать автор».

В конце декабря 1941 года редактор «Правды» Петр Поспелов спрашивает Константина Симонова нет ли стихов, но Симонов отвечает, что они не для газеты, тем более «Правды». Но Поспелов настаивает, и Симонов отдает ему «Жди меня». Симонов вспоминал: «Наша «Красная звезда» помещалась тогда в том же самом здании, что и «Правда» и «Комсомолка». После возвращения из Феодосии я по дороге из машинного бюро встретился в редакционном коридоре с редактором «Правды» Петром Николаевичем Поспеловым. И он повел меня к себе в кабинет попить чаю. Я думал, он хочет расспросить меня о поездке в Феодосию; у него вообще была привычка затаскивать к себе и за стаканом чаю расспрашивать, где кто был и что видел. Но на этот раз, против моего ожидания, разговор зашел не о поездке, а о стихах. Посетовав, что за последнее время в «Правде» маловато стихов, Поспелов спросил, нет ли у меня чего-нибудь подходящего. Я сначала ответил, что нет.

— А мне товарищи говорили, будто вы недавно тут что-то читали.

— Вообще-то есть, — сказал я. — Но это стихи не для газеты. И уж во всяком случае, не для «Правды».

— А почему не для «Правды»? Может быть, как раз для «Правды».

И я, немножко поколебавшись, прочел Поспелову не взятое в «Красную звезду» «Жди меня». Когда я дочитал до конца, Поспелов вскочил с кресла, глубоко засунул руки в карманы синего ватника и забегал взад и вперед по своему холодному кабинету.

— А что? По-моему, хорошие стихи, — сказал он. — Давайте напечатаем в «Правде». Почему бы нет? Только вот у вас там есть строчка «желтые дожди»... Ну-ка, повторите мне эту строчку.

Я повторил:

— «Жди, когда наводят грусть желтые дожди...»

— Почему «желтые»? — спросил Поспелов.

Мне было трудно логически объяснить ему, почему «желтые».

— Не знаю, почему «желтые». Наверное, хотел выразить этим словом свою тоску.

Поспелов еще немножко походил взад и вперед по кабинету и позвонил Ярославскому.

— Емельян Михайлович, зайдите, пожалуйста, ко мне...

Через несколько минут в редакторский кабинет вошел седоусый Емельян Михайлович Ярославский в зябко накинутой на плечи шубе.

— Прочитайте, пожалуйста, стихи Емельяну Михайловичу, — сказал Поспелов.

Я еще раз прочел свое «Жди меня», теперь уже им обоим.

Ярославский выслушал стихи и сказал:

— По-моему, хорошо.

— А вот как вам кажется, Емельян Михайлович, эти «желтые дожди»... Почему они желтые? — спросил Поспелов.

— А очень просто, — сказал Ярославский. — Разве вы не замечали, что дожди бывают разного цвета? Бывают и желтые, когда почвы желтые...

Он был сам живописцем-любителем и, наверное, поэтому нашел для моих «желтых дождей» еще один довод, более логический и убедивший Поспелова больше, чем мои собственные объяснения.

Потом они оба попросили меня в третий раз прочесть стихи. Я прочел и оставил их Поспелову, сказавшему: «Будем печатать». А через несколько дней, вернувшись из-под не взятого еще вопреки ожиданиям Можайска, увидел свое «Жди меня» напечатанным на третьей полосе «Правды».

https://militera.lib.ru/db/simonov_km/2_02.html

9 января 1942 года Симонов возвращается из освобожденной (увы, всего на полмесяца) Феодосии. Его тут же посылают под Можайск, а в «Правде» вечером 13 января ставят в номер «Жди меня». Симонов не знает об этом. Только вернувшись из Можайска, он видит в «Правде» за 14 января на третьей полосе заголовок: «Жди меня». Прочитано оно было каждым: вырезанный ножницами бумажный квадратик хранился в кармашках гимнастерок, стихотворение переписывалось и отправлялось в письмах любимым по всей стране, читалось по радио и с эстрады. Все, от бойцов до генералов, посылали в письмах женам и невестам симоновские строки: «Ожиданием своим ты спасла меня…» И все понимали, что «ожиданием», значит ― молитвой. И летели навстречу женские строки: «Милый, я умею ждать, как никто другой…» Критик В. Александров (В.Б. Келлер) писал об этом цикле: «Жди меня» — самое общее из стихотворений Симонова. Это стихотворение не нужно цитировать. Его знают все. Говорят, семнадцать композиторов изъявили желание написать на него песню… В истории советской поэзии вряд ли было другое произведение, имевшее такой массовый отклик. Это стихотворение искали, вырезали из газет, переписывали, носили с собой, посылали друг другу, заучивали наизусть — на фронте и в тылу».

Жди меня» в «Правде» открыло перед 27-летним Симоновым невиданные возможности. А два месяца спустя вышел в свет сдвоенный ноябрьско-декабрьский номер «Нового мира» за 1941 год с первой тетрадью цикла «С тобой и без тебя». Летом 1942 года в Ташкенте выходит сборник Симонова «Лирический дневник». Книжечка размером с внутренний карман гимнастерки. У «Жди меня» здесь другое название ― «С тобой и без тебя». Быть может, автору хотелось этим вернуть сокровенность уже разлетевшимся по стране стихам. Чтобы любимая вновь прочитала их как письмо, адресованное только ей и никому другому: «Посвящается В.С.». Когда его просили рассказать об их отношениях с актрисой, поэт отвечал: «Судите о них по моим стихам». И до конца войны ежедневно писал любимой: «Нет жизни без тебя. Не живу, а пережидаю и считаю дни… Верю, как никогда, в счастье с тобой вдвоем. Я так скучаю без тебя, что не помогает никто и ничто…» В конце 1940-х гг. Валентина записала в своем дневнике: «Я бесконечно мучаюсь сознанием, что твоя работа постоянно становится между мною и тобою. Я замечаю охлаждение при виде того, что именно в то время, когда самая сильная любовь влечет меня к тебе, ты предаешься так страстно погоне за славою и отличиями». Симонов любил в стихах. На бумаге он чувственный, нежный и верный. В жизни ― другой. Он будто бы бежал от счастья в реальности. От женщины к женщине, с войны на войну, от одной блестящей книги к другой...

Из книги Л. Гурченко «Аплодисменты»: «В фильме произошла долгожданная встреча с актрисой, с образом которой еще с детства, с войны, связано самое светлое и что-то хрупкое и женственное. В фильме она играла небольшую роль, и наше общение было недолгим. Валентина Серова. Она для меня была идеалом женской красоты и нежности. Глядя на нее, мне всегда хотелось плакать, не знаю почему, может, от счастья видеть ее красоту. Она уже была немолодой. Но осталась тоненькой, как девочка, с прозрачной кожей, голубыми жилками на висках. В каждом слове было много важного для меня. В синих огромных глазах было так много грусти, терпения и боли. Я бежала на работу, чтобы увидеть, как она входит в гримерную, как мягко и естественно здоровается, как спокойно, даже равнодушно смотрит на себя в зеркало. Как от крошечного прикосновения гримера меняется ее лицо. Как светится вокруг ее головы нимб тонких золотистых волос. У нее был самый редкий талант актрисы ― быть на экране женщиной. Недаром ее любили великие и отважные. Это так понятно. Я не могла, не могла оторвать глаз от этого неземного существа. И, будучи уже взрослой, я понимала то, что поразило меня тогда, в детстве, когда я смотрела «Сердца четырех», «Девушку с характером», «Жди меня». «Жди меня»? Да, я люблю эту картину. «Знаете, самое главное в жизни иметь голову на плечах, всегда… и стойкость. А я… Я… Нет. Не смогла. Сама. Только сама…» Через несколько лет этой необыкновенной женщины не стало».

https://litmir.club/br/?b=11337&p=112

Я просто разлюбил тебя. Крах семьи Валентины Серовой и Константина Симонова (статья в АиФ):

«Их имена навсегда соединили строки «Жди меня, и я вернусь...». В 1941 году, когда это стихотворение было написано, Константин Симонов сопроводил его посвящением: «Валентине Васильевне Серовой». Актрисе на тот момент было всего-то 22 года, и отчество в этом посвящении было призвано ещё больше подчеркнуть любовь и уважение, которые автор испытывал к своей музе. Однако пройдёт время, и Симонов сократит это посвящение до коротких инициалов «В. С.», а в остальных стихотворениях, посвящённых Серовой и принесших ему славу, и вовсе уберёт упоминание её имени: даже с лирического сборника «С тобой и без тебя», написанного в пору, когда он страстно добивался руки актрисы. Сам он говорил, что о его чувствах к Серовой всё сказано в стихах. В стихах, которыми зачитывалась вся огромная страна, которые переписывали от руки, запоминали наизусть. Стихах, которые его, начинающего писателя и фронтового корреспондента, прославили. Однако последние строки Симонова в адрес Валентины Серовой будут совсем другими: «Я не могу писать тебе стихов ни той, что ты была, ни той, что стала... Я просто разлюбил тебя...» На похоронах Серовой его не будет, он пришлёт к гробу 58 розовых роз — по количеству прожитых актрисой лет.

Хотя в действительности актриса прожила ещё меньше: 56 лет. Да, в паспорте у Валентины Серовой значился год рождения 1917, однако позже выяснилось, что родилась она в 1919 году, а возраст прибавила, чтобы её приняли в театральное училище. Для актрис более типично обратное: уменьшать свой возраст. Однако Серова и в других отношениях была «звездой» нетипичной. Нет ни одной фотографии или кадров кинохроники, где бы она была в вечернем платье. Ни декольте, ни бриллиантов. Всегда строгий, закрытый наряд. Своей внешней привлекательностью она не спекулировала. Не тяготела к роскоши. Хотя, конечно, у неё была квартира в центре Москвы, соответствующая её статусу. И американский автомобиль с открытым верхом, который она водила сама.

Фамилией, с которой она вошла в историю отечественного кинематографа, актриса обязана первому мужу: Герою Советского Союза, лётчику-испытателю Анатолию Серову, который был старше её почти на 10 лет. Это была любовь с первого взгляда. Анатолий встретил молодую актрису на праздничном вечере в гостях у своего друга-лётчика и пригласил на танец. Спустя три дня сделал предложение, а ещё через неделю, 11 мая 1938 года, пара официально поженилась. Поселились в большой квартире в самом центре Москвы. Анатолий носил девятнадцатилетнюю жену на руках. Трудно представить, что испытала Валя, у которой под сердцем уже был их ребёнок, когда узнала, что муж разбился во время испытаний. Это случилось в первую годовщину их свадьбы: 11 мая 1939 года. Спустя 11 лет уже в браке с Симоновым у неё в тот же самый день — 11 мая — родится дочь Маша. По рассказам Марии Симоновой, её день рождения всегда начинался с того, что вместе с мамой они шли к Кремлёвской стене, где похоронен прах Анатолия Серова. Сына, который родился в конце 1939 года, она назвала в честь погибшего мужа Анатолием. Его судьба сложится трагически: он умрёт в возрасте 34 лет.

В 1939 году на Серову обрушилось и личное горе, и профессиональное признание. Почти одновременно с гибелью мужа на экраны страны вышел фильм «Девушка с характером», где актриса сыграла главную роль. Серова становится объектом всенародного обожания. Теперь её имя известно в каждом доме. Актриса продолжила и театральную карьеру, играла на сцене театра «Ленком», где её впервые увидел начинающий поэт и писатель Константин Симонов. Он, двадцатипятилетний, на тот момент состоял во втором браке и был отцом маленького сына, что не помешало ему отдаться новому чувству. Симонов страстно добивается внимания Валентины: не пропускает ни одного её спектакля, всегда в первом ряду с букетом цветов. Пишет письма, передаёт записки за кулисы. Одновременно разводится с женой. Симонов осаждает известную актрису, словно крепость. И та наконец выбрасывает «белый флаг».

Переломным становится 1941 год и стихотворение Симонова «Жди меня, и я вернусь...». Скромную свадьбу пара играет в 1943 году в Москве в момент, когда Симонов вырывается с передовой, где он служит фронтовым корреспондентом. В том же году на экраны выходит фильм «Жди меня» с Валентиной Серовой по мотивам прославленного стихотворения. Казалось, после Победы Валентина Серова и Константин Симонов могли бы наконец насладиться полнотой семейного счастья. Однако и в мирное время разлук у пары оказывается не меньше, чем прежде. Талантливый поэт и журналист Симонов шёл вверх по карьерной лестнице. Его часто отправляли в командировки, в том числе за границу. Неделями, месяцами она вновь ждала его. Мог ли он реже бывать в этих путешествиях? Мог ли отказаться от них ради того, чтобы побыть рядом с ней: той, кому посвятил свои самые пронзительные лирические стихи? Этих ответов в произведениях Симонова нет. Но почему-то кажется, что, если бы на его месте оказалась Серова, она бы сделала выбор в пользу чувств. Она оставляла впечатление человека, который жил сердцем.

Когда-то она поверила, в том числе и благодаря гениальным стихам, что нужна Симонову как воздух. Но реальность оказалась прозаичнее. Могла ли она с ней смириться? К сожалению, мы слишком мало знаем о внутреннем мире актрисы Валентины Серовой. Не осталось документальных кадров, где бы она, например, давала интервью. Нет опубликованных дневников, которые можно было бы прочитать и понять, чем жила эта женщина. В этом смысле очень ценно мнение документалиста Галины Долматовской, которая занималась исследованием фактов биографии Валентины Серовой и которой её дочь Мария Симонова дала возможность познакомиться с личными бумагами актрисы. «Я была ошеломлена, с каким тщанием она хранила каждую записочку, каждую телеграмму от друзей, треугольнички солдатских писем с фронта. Потрясают её дневники свиданий с дочерью, с которой она была разлучена до своего „перевоспитания“ (дочь Марию актрисе пришлось возвращать по суду). Невозможно было себе представить, что эта золотоволосая красавица от руки переписывает роли, которые хотелось бы ей сыграть. Сравнивает разные переводы „Гамлета“, на отдельной страничке выписывая, как читается в различных вариантах та или иная фраза».

По признанию Марии, дочери актрисы, Валентина Серова до последнего дня, как самое большое богатство, хранила письма Симонова, которые он отправлял ей с фронта. После кончины матери дочь смогла забрать эти бумаги из квартиры актрисы. А потом выполнила волю Константина Симонова: отдала все письма ему. Отдала, прекрасно понимая, что он хочет их уничтожить. Симонов пережил Серову на несколько лет. Незадолго до кончины он прямо в больнице сжёг письма, которые ему принесла дочь. Отдавая бумаги отцу, Мария, переписала небольшую часть писем: те, что успела. Знала, как они были дороги маме. Она не собиралась их публиковать, но вышло иначе. Шесть писем без её ведома всё-таки увидели свет. Вот одно из них, написанное Симоновым в мае 1945 года, за два дня до объявления окончания войны: «Мы так можем много доставить счастья друг другу, когда мы прижаты друг к другу, когда мы вместе, когда ты моя, что кощунство не делать это без конца и без счёта. Ох как я отчаянно стосковался по тебе и с какой тоской и радостью я вспоминаю твоё тело. Я тебя люблю, Валька, и мне сегодня ничего не хочется тебе писать больше. Сейчас ещё рано — чуть рассвело, уезжаю на два дня на передовые <...> — а сейчас как будто держу тебя в руках и яростно ласкаю тебя до боли, до счастья, до конца и не желаю говорить ни о чём другом — понимаешь ты меня, моя желанная, моя нужная до скрежета зубовного...».

Официально они развелись в 1957 году, когда их дочери Марии было семь лет. Говорят и пишут, что он не смог больше терпеть её пристрастия к вину. Но также говорят и пишут, что это пристрастие развилось в ней именно в годы их супружества. Их разрыв останется их тайной. Ни Симонов, ни Серова его не комментировали.

На похоронах Серовой в декабре 1975 года из тех, кто собрался на гражданскую панихиду, не нашлось никого, кто сказал речь. Тягостное молчание у гроба «звезды», которую обожала страна, затягивалось. И тогда подруга Вали, которая не оставляла её до последних дней, поставила песню из кинофильма «Жди меня» в исполнении Серовой. Так и вынесли гроб. Одна из участниц прощания потом вспоминала, что «три часа ходила по Москве и рыдала».

Константин Симонов после разрыва с Серовой на своих творческих вечерах избегал читать стихотворение «Жди меня...». Но читать приходилось, потому что из зала шли десятки просьб. Что он думал и чувствовал в этот момент, мы уже никогда не узнаем. Только его слова, сказанные перед смертью дочери: «...То, что было у меня с твоей матерью, было самым большим счастьем в моей жизни... И самым большим горем».

 

Источники:

https://aif.ru/culture/person/ya_prosto_razlyubil_tebya_krah_semi_valentiny_serovoy_i_konstantina_simonova

https://0gnev.livejournal.com/342122.html

 

Советуем почитать:

https://litvek.com/book-read/587149-kniga-natalya-pushnova-valentina-serova-krug-otchuzhdeniya-chitat-online

Легенда о романе Рокоссовского и Серовой. Внук маршала, Константин Рокоссовский, в эксклюзивном интервью «РГ» опровергает этот эпизод из жизни популярной актрисы и своего легендарного деда https://rg.ru/2004/03/05/roman.html

7 фактов о советской актрисе Валентине Серовой https://www.rg.ru/2013/12/11/serova-site.html

110 лет со дня рождения Константина Симонова: биография, творчество, лучшие произведения https://rg.ru/2025/11/26/110-let-so-dnia-rozhdeniia-konstantina-simonova-biografiia-tvorchestvo-luchshie-proizvedeniia.html

Константину Симонову ― 100 лет! «Всю жизнь любил он рисовать войну…»

Муза Константина Симонова ― Валентина Серова. К 100-летию со дня рождения

Стихотворения о войне Константина Симонова

Стихотворения о Константине Симонове


Источник фото: https://www.culture.ru/events/737019/konstantin-simonov-lyubov-voina-razluka

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »