вторник, 13 сентября 2022 г.

Сергею Викулову – 100 лет


«Осенний я. Чем дальше жизнь идет,

тем все любей мне это время года...»

 

13 сентября отмечается 100-летие Сергея Васильевича Викулова (1922 — 2006), выдающегося поэта, фронтовика, общественного деятеля. Многие вспомнят в первую очередь его стихи о природе, о Родине, о войне. В его зелёной поэтической стране стихи о берёзках и соснах, землянике и княженике, о птицах и зверях нашего края... А ещё — много стихов о хлебе, его цене, бережном к нему отношении. Нравственным центром творчества Викулова стала тема взаимоотношений природы и человечества, тема защиты природы, воды, земли, воздуха, животных. В стихах он осуждал охотников и браконьеров, говорил, что относиться к природе надо с благодарностью, бережно и чутко, бороться за чистоту, сохранность — вот его творческое и человеческое кредо. Вологодчина, родина поэта, подарила России целое созвездие замечательных поэтов и писателей.

Сергей Васильевич родился 13 сентября (по другим источникам 26 сентября или 27 июня) 1922 года. Разные источники указывают разные даты рождения Сергея Викулова. Сам поэт так сказал об этом: «Дело в том, что во время войны были утрачены мои документы, и при их восстановлении датой рождения записали 27 июня 1922 года. Это мой официальный День рождения. На самом же деле я появился на свет немного позже, в сентябре, и 26 числа принимаю поздравления от родных и близких».

Об этом говорят и его поэтические строки:

И все же лжешь ты, в паспорте строка:

я осенью родился, а не летом.

И матери свидетельство об этом

важней мне «метрик», взятых с потолка.

«Родился я в Белозерском краю, в деревне Емельяновской, в двадцати километрах от самого древнего, пожалуй, на Севере России города Белозерска, первое упоминание о котором относится к 862 году», — писал о себе Сергей Викулов. Родители Сергея — крестьяне, отец, Василий Ильич (1895—1941) и мама, Екатерина Васильевна (1895—1968). Отец в 1930 году вступил в колхоз. Назначили его бригадиром, но неграмотному человеку трудно было справляться с «бухгалтерией», и все чаще он вспоминал свою должность ротного фельдшера, приобретенную в годы срочной службы в царской армии. Поэт вспоминал: «Вообще-то из детства почему-то помнится много, много радостных дней. Вижу себя на стогу, на возу со снопами, на току с маленьким по росту цепом, в лесу с корзиной грибов…» Запомнились деревенские гуляния, престольные праздники, которые отмечали односельчане, те времена, когда началась коллективизация, как она проходила. «Расположенный на берегу Белого озера — самого большого среди бесчисленных на Вологодчине озер, Белозерск для нас, деревенских мальчишек, был пределом мечтаний! Не было большей радости, чем та, когда отец, заложив возок с каким-нибудь немудрящим крестьянским товаром, отправлялся в город, на торг или на ярмарку, и усаживал в передке телеги рядом с собою и меня... Подъезжали к Белозерску ранним утром, когда небо, сплошь в куполах церквей и храмов, видневшихся из-за «вала» — земляной крепости и по сторонам ее, — занималось зарей, а озеро кудрявилось белыми барашками, на которых уже плясали рыбацкие паруса, а на обводном канале, встречные, басовито гудели белые пароходы... Мальчишескому воображению представлялось, что там, за озером, уже край земли, и лишь потом узналось, что из нашего озера берет начало Шексна, а она впадает в Волгу, а Волга где-то далеко-далеко встречается с морем... О море мы только мечтали, а вот побывать в соседнем Кириллове — хотели. Там, по рассказам очевидцев, вознесся каменными башнями над Сиверским озером диковинно-красивый монастырь, а неподалеку от него, над Бородаевским озером, еще и другой —Ферапонтов, главный храм которого расписан невиданно благолепными картинами, не тускнеющими от времени (откуда было знать мужикам, что эти «картины» принадлежали кисти великого Дионисия!).»

Детство будущего поэта прошло среди потомственных рыбаков, хлебопашцев, охотников. Едва ли не самые ранние его воспоминания связаны с сельским трудом и с песней. «Мать жнет рожь, а я сижу у края полоски. День жаркий, меня разморило, а тут еще комары, да мухи кусаются, и я хныкаю. Мать бросает серп и заклинает «Комары да мошки, не кусайте ножки». И впрямь в крестьянской жизни труд и песня всегда неразлучны. Как писал Викулов, «наш Белозерский край знаменит не только древними архитектурными ансамблями, древней живописью, но еще и подлинно народным, удивительно богатым и многокрасочным фольклором. Это сюда приезжали записывать сказки, песни, частушки, обряды в 1908 году братья Б. и М. Соколовы... Многие сказки, вошедшие в их знаменитую книгу, и песни, особенно свадебные и хороводные, и еще частушки я знал в ту пору, когда о существовании записей братьев Соколовых и не подозревал. И, конечно же, не понимал, каким кладом владею, каким воздухом поэзии дышу, просто слушал, просто запоминал, просто пел и рассказывал сам... Но, наверное, не случайно, что первые рифмованные строчки у меня появились в результате вдруг пришедшей в голову деревенскому подростку «блажи» — переложить на стихи услышанную сказку («как у Пушкина!»).

В 1933 году многодетная семья Викуловых переехала в село Мегра Белозерского района Вологодской области — в нем был медпункт и свободное место фельдшера. Мать, Екатерина Васильевна, осталась колхозницей, стала работать на свинарнике. В доме были некоторые книги, и мальчик с детства увлекался чтением, пробовал сочинять стихи. «Здесь четырнадцатилетним подростком я написал первое стихотворение, — вспоминал С. Викулов. — Было оно, конечно, о весне. А произошло под влиянием Пушкина. К 100-летию со дня смерти которого тогда выходило много книг и одна из них, толстенный однотомник попал в наш дом. Пушкиным я зачитывался, удивлялся его поэзии, как великому чуду. В один из солнечных, очень весенних апрельских дней, когда снег таял как сахар в стакане и всюду, как колокольчики журчали ручьи, а воробьи базарили на солнечной стороне крыши, мать велела наколоть мне дров. Ростом я был не велик, силенкой не отличался, а тут еще и чурбак попался суховатый, перевитой. Всадил я топор, вскинул чурбак за плечо — ударил — да не тут- то было! Топор как будто приварился к чурбану, вытащить его из чурбана было невозможно. И я, измучившись, выпрямился, вытер вспотевший лоб и, переводя дыхание, глянул вокруг себя. И, боже мой, каким же вокруг красивым, радостным, полным жизни показался мне мир. И буквально забыл обо всем. Не знаю, какой бес толкнул меня сейчас бежать в избу и выразить эти необыкновенные чувства на бумаге, стихами «как Пушкин». И я побежал, и прячась от всех, написал стихотворение. И с этого дня уже не знал более сладкой каторги, чем написание стихов.» Подросток был буквально заворожен сказками великого поэта, пытался переложить на стихи одну из сказок. Самому автору написанное нравилось, а больше он никому свое произведение не показывал.

Во время учёбы в семилетней Мегринской школе крестьянской молодежи (где обучался в 4-7-й классах) мальчик подружился с Сергеем Орловым, ставшим впоследствии большим русским поэтом. Мать Сергея Орлова, Екатерина Яковлевна, преподавала там русский язык и литературу. Любовь к этим предметам и сблизила на первых порах двух Сергеев, скрепила их дружбу на всю оставшуюся жизнь. В свободные от учебы и работы часы ребята, как большинство их сверстников, отдавались нехитрым детским забавам, играли в красных и белых, в Чапаева. Правда, о военной службе и тем более военной профессии не думали. Сергей Орлов уже активно писал и печатал в районной газете «Белозерский колхозник» стихи, короткие статьи, фельетоны. Викулову тоже захотелось послать что-нибудь в газету. Готовые стихи показались ему мелкими, незначительными, и он сочинил новое, начинавшееся так: «Зажатый среди антарктических льдов, дрейфует отважный «Георгий Седов»... Уже в 1936 году 14-летний Викулов опубликовал свои первые стихотворения в газете «Белозерский рабочий».

Семилетку Сергей окончил с высокими оценками, и после окончания школы в 1937 году поступил в Белозерское педучилище (тогда оно называлось педтехникумом). Годом раньше в Белозерск переехала семья Орловых. После окончания педагогического училища в 1940 году Сергей настроился на учительскую работу, получил направление в одну из сельских школ. Но работать не пришлось: в сентябре его призвали в армию и по направлению военкомата отправили на учебу в Севастопольское училище зенитной артиллерии. До Череповца плыл на теплоходе, в городе впервые увидел железную дорогу, паровоз... Военная служба не оставляла на посторонние дела минуты времени, о стихах пришлось волей-неволей забыть.

Первые залпы Великой Отечественной застали Сергея в Севастополе. Стоявшие на рейде корабли давали достойный отпор фашистским стервятникам. В громкоголосый хор корабельных орудий почти на равных вплеталась и скороговорка училищных зениток. В августе училище эвакуировали в город Петровск Саратовской области. Учебную программу сократили, и в 19 лет он был досрочно выпущен из училища в воинском звании лейтенанта. Получил назначение в знаменитые Тоцкие лагеря, где в те дни формировалась 348-я стрелковая дивизия. Стал командиром огневого взвода одной из батарей 640-го зенитно-артиллерийского дивизиона. В нем еще не было ни пушек, ни винтовок. 5 декабря 1941 года Сергей прибывает на фронт. Дивизию бросили на оборону Москвы. Выгрузились под Загорском. В ночь на 6 декабря 1941 года дивизия пошла в наступление, освободила Клин, Холм, Селижарово и через Калинин (Тверь) вышла к Волге северо-западнее Ржева. На правом берегу великой русской реки захватили плацдарм и заняли оборону. С декабря 1941 по апрель 1942 гг. Викулов на Калининском фронте. В составе отдельного зенитно-артиллерийского дивизиона 348-й стрелковой дивизии 30-й армии он, молодой командир взвода, помощник командира батареи участвовал в разгроме фашистов под Москвой, в освобождении Клина, Калинина, в боях подо Ржевом.

В январе 1942 года прибыла долгожданная материальная часть — 25-миллиметровые зенитные пушки, установленные на платформах грузовых автомобилей ГАЗ-2А. Их оказалось всего четыре. По воспоминаниям писателя: «Зенитные пушки (25-миллиметровые, установленные на платформах грузовых автомашин «Газ-2А») дивизион, переформированный в отдельную батарею, получил только в начале января 1942 года. До этого мы действовали как противотанковый истребительный отряд, вооруженный бутылками с зажигательной смесью. Немцы, убежденные в том, что зенитная артиллерия, особенно войсковая, русскими была почти полностью потеряна в первые месяцы войны, летали в прифронтовой полосе на предельно низких высотах, буквально «ползали по головам», как говорили солдаты. Появление наших скорострельных пушчонок для них было совершенной неожиданностью, и можно себе представить, какое раздражение вызвало у авиационного командования сообщение о сбитых нами в течение какой-то недели первых трех самолетов — Ю-88, Ме-110, Ме-109... Что только они не предпринимали, чтобы отомстить нам, уничтожить нас — разбомбить, расстрелять из пушек и пулеметов с воздуха, вбить в мерзлую землю артналетами, — ничего у них не вышло... В апреле наша дивизия, занимавшая небольшой плацдарм за Волгой, примерно в двадцати пяти километрах северо-западнее Ржева, по хрупкому, уже на иголках, льду была отведена на переформировку. Три наших пушечки (всего три!), славно поработавшие в зимние месяцы, со следами вмятин на железе и пробоин на бортах машин, перешли в руки других владельцев — зенитчиков сменившей нас дивизии, тоже прибывших на фронт без «материальной части»: ее по-прежнему не хватало...». Поэтому дивизион расформировали, оставив в дивизии только одну батарею. Старшего лейтенанта Викулова назначили помощником ее командира.

До апреля шли упорные бои. Сказалась хорошая подготовка личного состава: солдаты и сержанты могли по звуку определить тип приближающегося самолета. Появились первые награжденные. А гитлеровцы, в свою очередь, устроили на зенитчиков настоящую охоту: на них сбрасывали смертоносный груз бомбардировщики, они подвергались многочасовой артиллерийской и минометной обработке. В апреле дивизию отвели на формирование. И опять зенитчики оказались без орудий. Их оставили новоприбывшей дивизии. Через какое-то время подразделение перебросили в Кунцево и влили в состав 38-й гвардейской стрелковой дивизии. Батарея стала именоваться Отдельной зенитно-артиллерийской. Ее командиром назначили Викулова. Вскоре были получены новые 37-миллиметровые пушки.

В августе 1942 года часть направили под Сталинград. В пути высадились из вагонов и марш-броском вышли на передовую северо-западнее города. Зенитчикам пришлось работать до седьмого пота: прикрывать дивизию с воздуха, вести огонь по наземным целям, участвовать в артподготовках. Им удалось сбить еще один самолет. Молодой командир батареи стал членом партии. Как и под Москвой, ему было не до стихов. После окружения армии Паулюса и ее разгрома дивизия двинулась на запад. Границу нашей Родины она перешла в районе Бендеры — Тирасполь. Из Румынии через Болгарию путь пролег в Венгрию. Здесь зенитчики снова сбили вражеский самолет. Через некоторое время — второй. Особенно запомнились гвардии капитану Викулову бои у озера Балатон. В эти дни его назначили помощником начальника штаба только что сформированного при дивизии 247-го армейского зенитно-артиллерийского полка 3-го Украинского фронта.

Войска двигались на запад. Поэт участвовал в освобождении Румынии, Болгарии, Венгрии, Югославии, Австрии. Викулов все чаще стал писать стихи. Во время войны в газете 3-го Украинского фронта, заведующим литературного отдела которой был Н. М. Грибачёв, было опубликовано несколько стихотворений под псевдонимом Я. Сервик (Я — Сергей Викулов). Для себя он решил: «Останусь жив — буду писать!». В Австрии, в известном городе Баден-Баден, где стоял 247-й Отдельный защитно-артиллерийский полк, его настигла весть об окончании Великой Отечественной.

В 1946 году Викулова вызвали в штаб и предложили поехать в Москву, поступать в Высшую военную академию ПВО. Он согласился, увидев в этом возможность раньше демобилизоваться. На дорогу ему и еще одному офицеру дали 20 дней. Дороги были разрушены, но на открытых платформах товарняков, сидя на горах угля, они добрались до Москвы за 8 дней. Оставалось 12 суток до «академических» подготовительных занятий. Он на свой страх и риск бросился на Ярославский вокзал. С большим трудом добрался до Череповца, а там — Шексна — пристань, пароход, Мегра. Прибыл в село первым из фронтовиков, в звании капитана. Прежде всего — как ему об этом мечталось на фронте — сходил в баньку, потом впервые за несколько лет оделся в гражданское (собрали, что было дома), сел за небогатый стол, помянул отца, погибшего в первый военный год, брата, родных и друзей, не вернувшихся с войны. Война прокатилась по семье Викуловых многотонным катком. Василий Ильич, отец Сергея, еще в 1941-м погиб где-то под Лугой. Старший его брат Николай, служивший на западной границе, раненым попал в плен, вернулся домой искалеченным и вскоре умер.

«Побыв в родном селе, — вспоминает поэт, — обескровленном войной, две недели, найдя в живых из ровесников только трех человек, погоревав с матерью о навернувшихся с войны отце и брате, уезжаю в Вологду и поступаю в пединститут». Здесь, будучи студентом, а потом секретарем комитета комсомола, поэт испытал всю тяжесть голодной, послевоенной зимы 1946-47 гг., болел дистрофией, с трудом взбирался по лестнице на второй этаж, как, впрочем, и все студенты. Викулов окунулся в жизнь вологодской деревни. Выполняя задание областной газеты, много ездил по области, часто бывал в самых отдаленных и глухих местах. «Может быть, потому я почти сразу же забыл войну, меня захватили дела деревни судьбы людей, пахавших землю, до предела истощенную за годы войны и потому безрадостную» — писал он о себе. Всерьез и систематически писать стихи начал с 1948 года. Его заметили, стихи все чаще стали появляться на страницах областной газеты «Красный Север». Запомнилась Сергею встреча с Александром Яшиным. Известный поэт захотел послушать молодых авторов и сказал: «Викулов, я думаю, будет писать стихи». Эта фраза очень много значила для поэта.

В 1948 году Сергей предложил издателям рукопись своей первой книги стихов. В 1949 году в типографии «Красного Севера» вышла тонкая, на желтоватой бумаге, первая книжка стихотворений Сергея Викулова «Завоеванное счастье». В ней пять разделов: «Этого не забыть...», «Здравствуй, Белозерье!», «Снова в строю», «Четыре слова», «Мои односельчане». «О чем были те, послевоенные, стихи? — вспоминал он. — Конечно же, о радости встречи с родным краем, о счастье возвращения с войны... речь в них шла не о реальных обстоятельствах, окружавших вернувшегося с войны человека, а о воображаемых, придуманных еще в окопах — а в окопах все рисовалось нам в романтических, идиллических красках. Оглохшие от взрывов бомб и снарядов, от грохота пушек, мы представляли себе послевоенное счастье в виде тихого домика над речкой с распахнутыми в зелень окошками... Жизнь оказалась в тысячу раз сложнее и жестче наших окопных мечтаний». Менее чем через год вышла вторая книга — «Хозяева земли». Именитый вологодский поэт Александр Яшин сразу же дал рекомендацию, по которой молодого литератора в 1950 году приняли в Союз писателей СССР.

В 1951 году, заочно окончив литературный факультет Вологодского государственного педагогического института, Викулов работал литературным консультантом при газете «Красный Север», позднее — редактором Вологодского областного издательства. Он основал и редактировал альманах «Литературная Вологда». Много ездил по районам Вологодской области, публиковал в местной печати и журнале «Октябрь» многочисленные очерки о сельской жизни (частично они вошли в книгу «Свежие пласты» (1964). Собирал и обрабатывал фольклор, составил и издал сборники «Частушки» (1952) и «Вологодские частушки, пословицы, поговорки» (1957), сопроводив их своими вступительными статьями. Соприкосновение с родным языком, с глубинами народного творчества сказались на становлении характера и убеждений писателя: «После я собирал и обрабатывал наш северный фольклор, и особенно частушки, широко бытовавшие в наших деревнях еще и в 50-60-е годы. Работа над фольклором показала мне, что народу никогда не была чужда поэзия, что желание сказать «метко» (образно), и притом — «складно» и в рифму), в равной степени всерьез и в шутку, живет: нем с тех пор, как он стал помнить себя. Не только песни — даже пословицы и поговорки, даже загадки у него, смотришь, то и дело рифмуются. Да еще как! «Рассыпался горох на семьдесят дорог, никому не собрать — ни попам, ни дьякам, ни нам, дуракам» (звезды). И еще я понял: все художественные приёмы, применяемые народом-поэтом, служат не затемнению смысла, а наоборот, — подчеркиванию его! Эту же веру, как я узнал потом, исповедовали все наши великие поэты. Думаю, после всего сказанного можно было бы и не добавлять, что мне чужда поэзия заумная, я бы сказал — ребусная, формалистическая, прикрывающая свое скудоумие, пустопорожность ложным глубокомыслием, внешним украшательством. Мое кредо: если у тебя есть что сказать, говори ясно, так, чтобы тебя поняли. Слова, даже зарифмованные и ритмически организованные, существуют не для того, чтобы сотрясать вслух, а для того, чтобы передавать мысль. Мысль — главное в поэзии. Причем мысль не шаблонная, не затасканная, а новая, глубокая, общественно значимая, отражающая твое мировоззрение, без которого вообще поэта быть не может.»

В 1950-х гг. поэт печатался в областных газетах «Вологодский комсомолец» и «Красный Север», в 1960 -1980-х — в центральных литературно-художественных журналах «Наш современник» и «Молодая гвардия». В эти годы в Вологде создается неофициальное литобъединение писателей, в создании которого вместе с Валерием Дементьевым принял участие Викулов. Сергей Васильевич стал его руководителем. А в 1961 году появилась Вологодская писательская организация, первым ответственным секретарем которой он стал и был с июля 1961 года по 1964 год. Активно участвовал в литературной жизни Вологды, публиковал статьи о творчестве поэтов-земляков, был крёстным отцом многих вологодских талантливых прозаиков и поэтов. При его участии в Вологде выходили сборники стихов молодых поэтов «Крылья крепнут в полете» (1963), «Поэзия Севера» (1966), альманахи «Север» и «Литературная Вологда».

В 1959 -1961 годах Викулов становится слушателем Высших литературных курсов в Москве. Развивается его талант, растет мастерство. Он удачно пробует себя в жанре поэмы — «Галинкино лето», «Трудное счастье», «Окнами на зарю», «Против неба на земле», «Преодоление» и другие. Выходят книги «Хозяева земли» (1950), «Новый берег» (1952), «Зеленый цех» (1954), «Заозерье» (1956), «Полюшко-поле» (1958), «Хорошая будет погода», «Случай на реке» (обе — 1961), «Деревьям снятся листья» (1962). В 1961 году поэт окончил Высшие литературные курсы при Литературном институте им. М. Горького (учился там одновременно с В. П. Астафьевым). После окончания курсов Викулова все настойчивее зовут в Москву. Но он не сразу решился «перерезать пуповину» с родным селом. Уговорить Сергея Васильевича удалось только в 1967 году, когда он стал заместителем главного редактора журнала «Молодая гвардия». Но даже проживая в столице, не терял связи с родной Вологодчиной, помогая начинающим литераторам.

Викулова в столице заметили. Прошло не более полутора лет, когда Союз писателей предложил С.В. Викулову возглавить журнал «Наш современник», который в те годы был не слишком популярен. На этом посту он находился более 20 лет — с августа 1968 по 1989 год. За это время дал путевку в большую литературу многим молодым поэтам и писателям, превратив журнал в центр притяжения литературы русского направления. Викулов выискивал среди множества пишущих настоящих самородков и поддерживал писателей из провинции. Имея особый нюх на таланты, старался привлечь малознакомых, но талантливых поэтов и писателей, в какой-то мере помогал им раскрыться, предъявляя очень высокие, порой даже жесткие требования к владению словом.

Сергею Васильевичу довольно быстро удалось привлечь к сотрудничеству ряд талантливых писателей. За эти годы через журнал прошли Астафьев, Солженицын, Бондарев, Абрамов, Нагибин, Солоухин, Распутин, Бондарев, Белов, Шукшин, Троепольский, Нагибин и многие другие. Благодаря стойкости и мужеству редактора увидели свет такие произведения, как «Живи и помни» Валентина Распутина, «У последней черты» Пикуля. Сотрудничая с великими мастерами, Викулов и сам рос в творческом плане. Журнал стал, по сути, идейным лидером в борьбе общественности против авантюрного и губительного для природы и древних русских городов проекта поворота северных рек. Убедительная критика инициаторов ликвидации «неперспективных» деревень помогла остановить разрушение глубинной России. Тираж журнала взлетел на такую высоту, что соответствующие организации вынуждены были ограничить подписку.

Дружбой с Викуловым дорожили Александр Яшин и Фёдор Абрамов, Владимир Чивилихин и Владимир Солоухин, Валентин Распутин и Владимир Крупин и земляки Василий Белов, Александр Романов и Ольга Фокина. Они заходили к Сергею Васильевичу не только как к главному редактору, а как к единомышленнику. В отличии от многочисленных зарубежных поездок Евтушенко и Сафронова, у Викулова было всего двенадцать в Чехословакию, Югославию, чаще туда, где легли его фронтовые дороги. И всё-таки больше всего его влекли российские, преимущественно северные просёлки.

Редакторская работа не заслоняла главного - поэзии. Уже в ранних произведениях определилась принадлежность Викулова к такому течению, как «тихая лирика», получившему развитие в поэзии 1960-х гг., в значительной мере благодаря поэтам «вологодской школы». В стихах и поэмах Викулов рисует образ «малой родины», с которой начинается Россия. «Все вращается вокруг темы деревни как истока русской жизни», — писал он. Свой интерес к этой теме поэт объяснил в «Автобиографии»: «Меня всю жизнь манила и даже интриговала «загадка» деревни, «тайна» ее души. В крестьянах бродит и никак не перебродит, не уляжется кровь предков, твердивших, ложась спать и вставая, одну и ту же молитву — мой дом, моя земля». На этой основе развиваются в творчестве Викулова такие темы, как «человек и природа», «русский характер», «народная культура», «национальная история». Мало кто с такой правдивостью и душевной болью писал о северном крестьянстве, из которого происходил поэт. Летом он стремился вырваться в родные места, встретиться с народом.

В. Сорокин: «Как настоящий мастер, Сергей Викулов принес в нашу поэзию дух родного вологодского края. А край этот — с окающим русским говорком, с веселыми и лукавыми запевками, с громкими и лихими переплясами. Край с военной черной памятью горя — с опустелыми грустными улицами деревень, по околицам которых багрянеют обелиски...Сергей Викулов — поэт гражданского голоса. Его любовь к земле, к речушке, к тропинке, к полю, его задушевное признание в самых трепетных и откровенных чувствах к женщине близки нам — это русская забота и доброта, родная память и боль за все живое, за все близкое на земле дедов и прадедов. Сергей Викулов — поэт, воплощающий заветы прошлого, настоящего и будущего в своем патриотическом слове. Нам, поэтам, надо еще неистовей и беспощадней беречь родную мелодию речи, ее незапятнанность, ее великую душевную силу, ее всевидящую память. Это и делает Сергей Викулов.» В своих произведениях Викулов часто использовал фольклорные образы и мотивы, да и сам ритмический строй стихов и поэм Викулова соотносим с ритмом народной поэзии.

В. Сорокин: «Самая яркая черта характера Сергея Викулова, его большого плодотворного таланта — это неутомимая любовь к земле. Первые стихи Сергея Викулова, опубликованные на страницах столичной прессы, были о деревне. Его деревня не из особых деревень: она похожа и близка уральской, сибирской или какой-то другой. Поэтому струны человеческого сердца, тронутые Сергеем Викуловым, тревожили каждого, кто сберег в своей памяти запах июльского сена, березы, шумящие над головой. Любить деревню — значит любить природу, любить труд...»

Один за другим выходили сборники лирических стихов «Хорошая будет погода» (1961), «Хлеб да соль» (1965), «Черёмуха у окна» (1966), «Околица» (1966), «А всего-то и помнится…» (1971), «Плуг и борозда» (1972), «Родовое древо» (1975), «Костер, что грел тебя» (1975), «Постоянство» (1977), «Остался в поле след» (1979), «Всходы» (1982). С 60-х годов поэт сложился как мастер поэмы. Первая поэма «В метель» (1955) посвящена типичной ситуации: крестьянский сын Степан Завьялов уходит в город, покидает отчий край. В поэме «Галинкино лето» (1956) девочка-крестьянка, наоборот, вопреки желанию родной матери, знающей трудность деревенской жизни, не уезжает в город, остается в селе. Поэт утверждает неразрывность связи человека с народом, отстаивает важность национальных традиций, совестливости и трудолюбия. Книга «Деревьям снятся листья» содержала 5 поэм — «Трудное счастье», «Песня о друге», «Конек на крыше», «По праву земляка», «Преодоление». Небольшие по объему, поэмы представляют собой драматическую историю крестьянского рода, отражающую общенародную трагедию. «Окнами на зарю» (1964), «Ив-гора» (1969), «Одна навек» (1970), «Песня о кузнеце» (1973), «Дума о Родине», «Письма из деревни» (обе — 1976), — каждая из многочисленных поэм Викулова проникнута высоким патриотическим пафосом. Не случайно много лет поэт возглавлял Всероссийский Некрасовский комитет и продолжал лучшие поэтические традиции народного заступника. И в поэмах, и в стихах поэт призывал не забывать крестьянского происхождения России. Тема России, тема сохранения природы всегда были ведущими в его творчестве.

В 2000 году вышли в свет его книги «Точка кипения» и «Избранное». В последние годы в столичных журналах были опубликованы поэмы «Гражданская война», «Лунно и морозно», «Посев и жатва», «Исток реки кровавой», «Ханский ярлык» и другие. Есть у «взрослого» автора и две книжки для малышей: «Захотелось мишке молока» и «Случай на реке». Важное направление творчества Викулова — его публицистика (пять книг очерков, в которых писатель декларирует свою идейную позицию как национально-патриотическую). В последнюю по времени его книгу «На русском направлении» (2002) включены воспоминания о писателях, с которыми сотрудничал «Наш современник» в 1970-1980-х гг., очерки о поэтах-вологжанах А. Яшине, С. Орлове, Н. Рубцове, О. Фокиной, А. Романове, рассуждения о национальных особенностях творчества А. Пушкина, Н. Некрасова, С. Есенина. Это ярчайшая летопись не только советской и российской истории, но и поиски корней духовности нашего народа в XIX веке, с его великими литераторами — Пушкиным, Достоевским, Некрасовым и другими.

Сергей Викулов был награжден орденом Отечественной войны II степени, двумя орденами Трудового Красного Знамени, орденом Дружбы народов, двумя орденами Красной Звезды, орденом «Знак Почета», медалями «За победу над Германией», «За оборону Москвы», «За оборону Сталинграда». Ему присвоено почетное звание «Заслуженный работник культуры РСФСР». Был лауреатом Государственной премии РСФСР имени М. Горького (1974) — за книгу стихов «Плуг и борозда» (1972), Международной премии им. М.А. Шолохова в области литературы и искусства (1995). Автор более 50 книг поэзии и прозы. Секретарь правления Союза писателей РСФСР (1985), член правления Союза писателей СССР, член Высшего творческого совета Союза писателей России (с 1994). Был счастлив в семье, супруга — Галина Васильевна (1927 г. рожд.), двое детей.

Один из своих очерков о поэте фронтового поколения Викторе Гончарове Викулов назвал так «Неприлично жить запечно». Сам Викулов никогда запечно не жил. И когда надо было, вставал в жесткую оппозицию существующей власти. Его совесть всегда была чиста. А потому его еще до Солженицына при жизни называли «совестью России». На протяжении всей жизни он поддерживал связь с малой родиной, имел, по собственному выражению, «избушку» в деревне Карл Либкнехт на берегу Новозера. Родная земля стала источником его творчества, он жил ее заботами: «Свой сыновний долг, свое призвание я видел в том, чтобы поведать миру, как живет-бедует обессиленная и обескровленная войной моя родная вологодская деревня». Юрий Москаленко в статье «Почему Сергея Викулова считали «совестью России»?» написал: «Вся его жизнь — пример того, как нужно любить ту землю, где ты появился на свет…». Трудно что-либо добавить к этим словам.

Сергей Васильевич тихо скончался в ночь на 1 июля 2006 года. Похоронен на Троекуровском кладбище. 24 августа 2012 года в городе Белозерске Вологодской области открылся Культурный центр имени Викулова, где хранятся материалы, документы, связанные с его жизнью и творчеством, деятельностью в качестве главного редактора журнала «Наш Современник». Есть мемориально­музейная комната, где выставлены письменный стол поэта, его библиотека, гармошка и другие предметы, которыми пользовался поэт, комната для экспозиций картин художников, библиотечная комната. Центр создан усилиями детей Сергея Васильевича — Александра Сергеевича и Полины Сергеевны. «Наше решение создать в Белозерске Культурный центр, носящий имя отца, обусловлено приближающимся 90-летием Сергея Васильевича, — объясняет сын поэта Александр Сергеевич (по профессии он математик, кандидат экономических наук). — Увековечение памяти отца — это наш святой долг. Его первый большой подвиг состоит в том, что он прошел Великую Отечественную войну с первого и до последнего дня, чудом остался жив и принадлежит к поколению героев-победителей. Свидетельство его героического прошлого — два ордена Красной Звезды, медали за освобождение Москвы, Сталинграда, Вены и другие награды. Второй его гражданский подвиг заключается в том, что в журнале «Наш современник», главным редактором которого он был с 1968 по 1989 год, отец собрал лучших поэтов и писателей всей страны. Этот популярный журнал выделялся среди других патриотической, гражданской позицией, передовыми свежими идеями и был своего рода пропуском в большой мир литературы и поэзии». Неоценимо его творческое наследие. Известный критик Владимир Коробов: «…Поэзия Сергея Викулова многогранна и глубока, она возвращает нас к нашим истокам — родному и близкому, заветному. И пусть нынче она воспринимается, как поэзия о русской деревне, уже завтра, в недалеком будущем, мы будем читать его стихотворения и поэмы, как слово о России: её судьба, её боли, её радости». Как сказал В. Сорокин: «Читать его — надо иметь вкус, надо сохранить в себе любовь к полю, ко всему родному и вечному

 

Предлагаем познакомиться со стихами юбиляра:

 

Оглядываясь с гордостью назад

Оглядываюсь с гордостью назад:

прекрасно родовое древо наше!

Кто прадед мой? — Солдат и землепашец.

Кто дед мой? — Землепашец и солдат.

Солдат и землепашец мой отец.

И сам я был солдатом, наконец.

Прямая жизнь у родичей моих.

Мужчины — те в руках своих держали

то плуг, то меч… А бабы — жёны их —

солдат земле да пахарей рожали.

Ни генералов нету, ни вельмож

в моём роду. Какие там вельможи…

Мой прадед, так сказать, не вышел рожей,

а дед точь-в-точь был на него похож.

И всё ж я горд, — свидетельствую сам! —

что довожусь тому сословью сыном,

которое в истории России

не значится совсем по именам.

Не значится… Но коль невмоготу

терпеть ему обиды становилось,

о, как дрожать вельможам доводилось,

шаги его расслышав за версту!

Ничем себя возвысить не хочу.

Я только ветвь на дереве могучем.

Шумит оно, когда клубятся тучи, —

и я шумлю… Молчит — и я молчу.

 

Нелёгкую ты выбрала мне долю

Нелёгкую ты выбрала мне долю —

дала бумагу мне, перо дала…

О, Русь моя, колосья по подолу,

и синь в глазах, и солнце у чела!

Ты вечная, моложе век от века!

Тебе, моя великая страна,

ни позолота лести человека,

ни пудра фраз красивых не нужна.

И ты, великодушная на диво,

казни меня забвеньем, коль солгу…

И без меня ты можешь быть счастливой —

я без тебя, Россия, не могу.

 

Кисть рябины (Осенние этюды)

 

* * *

...И все же лжешь ты, в паспорте строка:

я осенью родился, а не летом.

И матери свидетельство об этом

Важней мне «метрик», взятых с потолка.

 

В тот день, как в деревнях заведено,

ей бабушка нагрела спешно баньку...

«...И вот лежим с тобой и слышим батьку, —

рассказывала мать мне. — Он в окно

сначала постучал — видать робел.

Потом ввалился... прямо из овина!

В руках рябина, в волосах — мякина...

Вошел и в перву очередь — к тебе...

Доволен, вижу, радуется: сын!

Взглянув, как ты посапываешь сладко,

сказал шутливо: «Ох, Сережка с маткой!

Ну, что бы подождать! Один овин

домолотить осталось...»

Те слова,

Знать, потому и врезались мне в память,

что я, с тобою в баньке лежа, парень,

о том же сокрушалась и сама.

Закружат батьку, думала, дела!

 

А я могла цепом-то и любила!»

И улыбалась, вспомнив: «А рябина

в тот день, когда тебя я родила,

была такой краснущей — не сказать!

Она росла у самого порога...

Ну, батька, чтоб порадовать немного

меня,

и вздумал кисточку сорвать.

Слаба теперь уж памятью-то я,

а это, вишь ты, помню... Ведь не часто

вниманием сердечным да участьем

нас баловали в те поры мужья».

 

* * *

Осенний я. Чем дальше жизнь идет,

тем все любей мне это время года,

когда дожди тихи, когда природа.

грустя о прошлом, будущим живет.

 

Все в будущем — дано одной лишь ей

надеяться, когда уже все в прошлом.

И вот она, соря в полях порошей,

любуется озимых яркой прошвой

и поднимает в небо журавлей.

 

«Кру, кру!» — над лесом, голым и немым,

Над золотыми скирдами соломы

и надо мной, мальцом белоголовым,

рукой средь поля машущим вслед им.

 

Мне и сейчас он помнится: «кру, кру!» —

крик журавлей, на юг летящих клином.

И дым голубоватый над овином,

и дух ржаной наполовину с дымом,

и стук цепов согласных поутру.

 

И оземь, как залог, что не навек

полям — снега, а журавлям — чужбина.

Что вновь у бани расцветет рябина...

Лишь старше на год станет человек.

 

* * *

Что помню я еще о той поре?

Отаву... Лен, разостланный на лежку...

Капусту... И конечно же картошку,

картошку, испеченную в костре.

 

О, как мы пировали, ребятня,

и как смешно, я помню, «танцевали»,

когда, от жара морщась, доставали

обугленные клубни из огня.

 

В нас оживал, должно быть, предков дух:

огонь и пища — что еще нам нужно!

И ликовали мы, и хворост дружно

в костер бросали, чтоб он не потух.

 

А взрослые —земля была щедра —

нас издали стражили понарошку

и вместе с нами дули на картошку,

на корточки присев возле костра.

 

И вновь, склонясь, с корзинами брели

меж взрыхленными плугом боровками

и красными от холода руками

картошку выбирали из земли.

 

Потом мешки вздымали не спеша,

телегу до отказа нагружая...

И вечным благовестом урожая

крестьянская их полнилась душа.

 

* * *

Теперь те дни безмерно далеки.

Но тянет, тянет осенью в деревню,

когда в ней источится дух варенья

и уберутся все отпускники.

 

Когда там бродят зябко по стерне

одни стада. А стежки поразмыло.

Когда природа кажется унылой,

печальной и безрадостной. А мне...

 

А мне она, когда идут дожди

и омута полны листвой опавшей, —

мне кажется тогда она уставшей, —

как мать с новорожденным у груди,

и просветленной...

Безмятежен взор

осенней, долг исполнившей природы.

Просторны рощи и прозрачны воды,

и тих земли и неба разговор.

 

Спят где-то голосистые грома,

скатившись гулко с плеч высоких лета...

Лишь слушают тоскливый посвист ветра

под крышами глухие закрома.

 

* * *

А в избах, у порогов, сапоги

резиновые — нынешняя мода.

А в кадках — леса дар и огорода,

а в печках — с мясом щи и пироги.

 

Спешить куда? Начнется день едва.

а глядь — уже и вечер на крылечке.

И хлещет дождь в окошко. И в припечке

потрескивают весело дрова.

 

На улице — глаз выколи — темно.

Но вон, светя фонариком неярким,

с работы возвращаются доярки,

ребята пробираются в кино.

 

А старики, спровадивши внучат, —

им не тягаться с ними — клуб не близок, —

позевывая, смотрят телевизор.

«Скорей бы подморозило», — ворчат.

 

Всю ночь капель: буль, буль...

А по утрам

опять дымы стекают с крыш покатых.

И, красные, на белых комьях ваты

рябины кисти рдеют между рам.

 

* * *

Когда огонь в печурке догорит,

а дождь зарядит будто бы навечно,

люблю я выйти в шубе на крылечко,

где дядька вечно что-то мастерит.

 

Поправив молотком в рубанке сталь,

то брус строгает дядька мой, то доску...

А я курю в сторонке папироску,

туманную оглядываю даль.

 

Какой отсюда на деревню вид!

Вон лес, куда я бегал за грибами.

Вон через речку мост. А вон и баня —

та самая... Она еще стоит.

 

Мы и теперь в ней моемся... А вон

пред банею вся в ягодах рябина.

И только мамы нет... И нет овина.

Подгнивший, на дрова распилен он.

 

Накрапывает дождь. И все сильней

воспоминанья мне сжимают горло.

Нет, время, нет...Еще не все ты стерло,

не все ты стерло в памяти моей!

 

И начинаю я по одному

припоминать всех жителей посада.

Чей с краю дом стоял?

И чей с ним рядом?

Кто в третьем, опушенном, жил дому?

 

И в пятом, там, где листьями сорят

березоньки редеющие — осень,

и в двадцать пятом, возле старых сосен,

что тучей над деревнею парят?

 

И вслух считаю:

— Тридцать, тридцать два... —

А дядька уточняет:

— Было сорок. —

Я ежусь: холодок проник за ворот,

и зябко прячу руки в рукава.

 

От крылечка

Да, я стартовал от крылечка!

И этим, мой недруг, горжусь!

Крылечко,

да русская печка,

да сани, да в бляшках уздечка —

сама изначальная Русь.

 

Расправив могутные плечи

и смутных желаний полна,

на небо и землю

с крылечек

веками глядела она.

 

Поскольку была избяною

и сплошь земляною

была,

поскольку, добавлю,

иною

пока она быть не могла.

 

Замученной ей, но живучей,

как сын,

загляну в старину,

ни лапти её, ни онучи

вовек не поставлю в вину!

 

Напротив,

я буду всё боле

дивиться, —изыдь, сатана! —

как в этой жестокой недоле

душой не зачахла она.

 

Как в ней совместились счастливо —

и в этом её высота! —

незлобивость

и совестливость,

достоинство и прямота!

 

Земля, над которою

вместе

с конягой пластался мужик,

его не учила ни лести

(пусть лучше отсохнет язык!),

ни лжи, ни торгашеству...

Не был

он мастер купить и продать.

Умел он — свидетелем небо —

насытиться квасом да хлебом

и нищему корку подать.

 

Забитого,

долготерпеньем

корить ты его погоди.

Запомни, что точка кипенья

высокая в русской груди!

 

И право, тебе забывать бы

не след, говоря о былом,

кто рушил с Емелькой усадьбы,

со Стенькою шёл напролом.

Кто, чашу терпения выпив,

по Зимнему вдарил плечом...

И гнев тот октябрьский

Великим историей был наречён!

 

И рухнуло рабство!

И с треском

кругом послетали замки...

И к гневу тому, как известно,

причастны в лаптях мужики!

 

Громили они супостата,

рубили, оставив дела...

Выходит,

крылечко для старта —

площадка не так уж мала...

 

Не так и плоха она, к слову

(как ты мне о том напевал!):

мой тёзка русоголовый —

Есенин —

с неё ж стартовал!

 

Отцу

Может быть, зимой, а может, летом

оборвался твой солдатский путь.

Ничего не знаю. Даже это:

в день какой тебя мне помянуть?

 

В сторону какую поклониться

по-сыновьи праху твоему?..

Черный ворон, вековуха-птица,

ты не в том ли почернел дыму,

что ему, солдату, выел очи?..

И не ты ли, сидя на суку,

перед самым боем напророчил

долюшку такую мужику?

 

Долюшку — растаять с дымом взрыва

в облаках?..

Несутся облака.

Ворон дремлет. Ворон нем, как рыба.

Только ель скрипит под ним слегка…

 

Возвращение

Вот и дом мой. Старые березы

У окна по-прежнему шумят.

Я пришел. Но почему же слезы?

С радости, как люди говорят?

 

Утром рано-рано на крылечко,

Словно завороженный стою,

И в окошко вижу я у печки

Маму постаревшую мою.

 

Я шатаюсь, словно выпил лишку

Только дверь толкнул — и дома … вот!

— Помнишь, мама, среднего сынишку,

Много доставлявшего хлопот?

 

Я пришел. Но знаю: нету брата.

Я пришел. Но знаю: нет отца.

Утираю, будто виноватый

В чем-то, слезы с мамина лица.

 

Прозренье

Матери Екатерине Васильевне

 

Пришло прозренье в дальнем далеке:

как мало я пожил с тобой, как мало

твою я руку грел в своей руке,

как много задолжал тебе я, мама.

 

И по своей, и по чужой вине:

мне рано в жизни выпала дорога...

И часто снится, снится часто мне,

что я у твоего стою порога.

 

Стою и оправдания слова

невнятно бормочу, почти рыдая...

А у тебя, ах, мама, голова

уже совсем, совсем почти седая.

 

Ты на меня, печальная, в упор

глядишь, не начиная разговора...

О, молчаливый матери укор!

На свете тяжелее нет укора.

 

«Прости! — я в тишине произношу. —

Прости, что добротой твоей беспечно

дышал я так, как воздухом дышу...

И это, мне казалось, будет вечно.

 

Но от тебя и дома вдалеке

пришло прозренье всё-таки: как мало

твою я руку грел в своей руке,

как много задолжал тебе я, мама!»

 

Мать солдата (баллада)

Четыре года мать судьбу молила:

«Пусть рана, пусть! Но только б не могила

в далекой, чужедальней стороне!

Да если рана — я обмою рану,

не спать, страдать его страданьем стану

с ним, дорогим сыночком, наравне.

Мне весточку бы только — брошу дом я

и прилечу! Достану все снадобья...

Постель поправлю ... Мухе сесть не дам!»

 

Дошли до бога, знать, ее молитвы:

пришёл домой сыночек после битвы.

На костылях. Седой не по годам.

Приплыл в сопровожденье санитара

на пароходе...

«Что седой — то даром!

И что худой — подумаешь, дела!»

Подставила плечо ему: «А ну-ка!» —

И обняла. Костыль в другую руку

взяла. И, задыхаясь, повела.

 

От пота ли не видела дороги,

от слез ли: волочил сыночек ноги...

А все храбрился: «Сам я, мама, сам!

Дай мне костыль!» — потребовал упрямо.

И встал. И обернулся: «Помнишь, мама,

как я на этой пристани плясал?!»

 

«Да как же мне не помнить?! Так-то ловко

плясал ты — гнулась каждая половка!

Славутник! — про тебя неслась молва.

Да ты чего?.. Да я ужо-ко в баню

тебя... Да травки к веничку прибавлю,

есть у меня надежная трава!

И ты еще так спляшешь тут, что — нате!..

Пойдем...» Но он уперся («Ух, характер!»):

«Я, мама, сам!» — И сгорбился спиной.

И вдруг упал. Она склонилась рядом.

«Ох, мам... Да я... да я же бил их, гадов!

И вот, ты видишь, что они со мной...»

 

«Но жив-таки! Пришел-таки! Об этом

ты думай! Слышишь?!»

...Дело было летом.

Потом дожди пошли. Потом снега...

Чем только мать не врачевала сына!

Но волочилась левая, бессильна,

и заплеталась правая нога.

 

А он твердил; «Я сам! Я на крылечко

хочу!» И падал головой о печку

иль со всего размаху — о порог.

А мать над ним: «Убился, мой рожоный!..»

«Нет, мама, — взгляд невидяще-тяжелый —

Живой... а жаль...» — однажды он изрек.

 

И вдруг затих. Затрясся весь. Заплакал.

Впервые покатились слезы на пол —

и в самом деле с кровью пополам.

«Прости мне, мам... Я понял: все напрасно.

Не плясывать мне больше, это ясно,

не хаживать с тобою по полям».

 

«Да что ты, сын! Да я тебя в больницу!»

...Была похожа мать в тот миг на птицу,

когда у той детеныш из гнезда

вдруг выпал...

Поглядеть — мороз по коже.

«За что же мне такая казнь, о боже?!

Что я такого сделала? Когда?»

 

Двенадцать раз на землю снеги пали

с тех пор. Деревья листья осыпали

двенадцать раз...

В глазах не стало слёз...

Напомнила мне вновь, как ты погибла,

о мать, твоя солдатская могила

в тени седых кладбищенских берёз.

 

В городе на Волге

Как трудно было умирать

солдатам, помнящим о долге,

в том самом городе на Волге —

глаза навеки закрывать.

 

Как страшно было умирать:

давно оставлена граница,

а огневая колесница

войны

ещё ни шагу вспять…

 

Как горько было умирать:

«Чем ты подкошена, Россия?

Чужою силой иль бессильем

своим?» — им так хотелось знать.

 

А пуще им хотелось знать,

солдатам, помнящим о долге,

чем битва кончится на Волге,

чтоб легче было умирать…

 

Расплата

Пленные под Сталинградом

 

Всё — наземь, в снег:

и ружья, и знамёна.

Лишь только руки — к небу от земли.

Я видел — за колонною колонна, —

я видел, как тогда они брели.

Брели, окоченев и обессилев,

Пространство получив в конце концов,

пурга,

как возмущённый дух России,

плевала им неистово в лицо!

Рвала на них платки и одеяла,

гнала, свистя, с сугроба на сугроб,

чтоб им, спесивым,

«матка, яйки, сало!»

и «матка, млеко!»

помнились по гроб!

Они брели, не в силах даже губы

сомкнуть, чтобы взмолиться:

«О, майн гот!»

а из снегов, безмолвно, словно трубы

спалённых хат,

глядел на них народ…

О, как дрожалось им,

о, как дрожалось

от тех недвижных взглядов: не укор

и не прощенье — поздно! —

и не жалость

они читали в них, а приговор

всему, что было брошено на карту,

доверено не слову, а ружью…

Ну, что ж!

Забыв о доле Бонапарта,

они теперь изведали свою!

 

В тот миг

Ю. Бондареву

 

Когда в последний раз мы разрядили

стволы всех наших грозных батарей,

мир замер, ахнув:

«Всё же победили!»

В тот миг он озадачен был скорей,

чем изумлён:

великую загадку

явил собой наш воин!

Где ответ?

А он, устав смертельно, сбросил скатку.

Спиной к рейхстагу сел,

достал кисет

и, угощая тех, что подходили,

махрой, как будто дома, у крыльца,

сказал негромко:

«Вот и победили!»

И не добавил больше ни словца.

И тот, кто ясно слышал эту фразу,

уж ни о чём и через много лет

не спрашивал нас более ни разу —

она дала ему на всё ответ.

 

Не пришедшим с войны

…И только председатель молвил слово,

Что надо б в память тех, кто отдал жизнь

В войну, кого ни матери, ни вдовы,

Состарившись, домой не дождались, —

Какой-нибудь хоть памятник поставить

(«Пришла пора: не так уж мы бедны!»),

Как зашумели все. И даже встали,

В ладоши дружно хлопая:

— Должны!

— Чего там говорить…—

И Пелагея

Пробилась тоже к сцене, к кумачу

И подала, что было, не жалея:

 

— Возьми-ка…— прямо в руки Кузьмичу,

Все знали, что живет она не очень…

Но, чтоб вернуть назад ей пятаки —

Нет, не посмели: у кого сыночек,

А у Палаши — четверо… сынки.

Да и хозяин…Всю, как есть, породу

Война перевела. Никто с тех пор

Не приносил ей в избу в ведрах воду,

Никто, кроме самой, не брал топор.

 

…Был памятник поставлен в самом центре

В кругу берез старинных, над рекой,

И, так уж получилось, рядом с церквой,

По-нынешнему, рядом с мастерской.

И вышел митинг в день его открытья,

В погожий, но не жаркий этот день,

Суровы и тихи, пришли на митинг

Все жители окрестных деревень.

 

Стояли, вспоминая и жалея

кровиночек, забавушек, родных…

Чуть припоздав, пришла и Пелагея

С букетиком цветочков полевых.

Пробилась ближе, на колени стала,

Одна. И всем почудилось в тиши,

Что с черных куполов не галок стая

Взвилась, в тот миг, а вопль ее души.

 

Рассыпала неяркие цветочки

У памятника, вывела, скорбя:

— Ну что же вы, ну что же вы, сыночки,

Не сберегли, все четверо, себя?!

Уж я ли вам защиты не молила,

Уж я ли вас, горюха, не ждала? —

Как будто бы не памятник — могила

Сыновняя у ног ее была. —

 

Ой, да какою ваша мама стала,

Сыночки, вы бы глянули сейчас.

Без вас мне сенокосы вышло ставить

И землю обихаживать — без вас.

От лебеды спасать да от полыни,

А в вёсну— плугом, горькую, пластать…

Ни дна те, ни покрышки, змей-горыныч,

Сыночков погубивший супостат!

 

А галки все метались за оградой,

И все у рта платок держала мать…

И медлил председатель, стоя рядом,

Речь начинать.

 

О геройстве

Вспоминают ветераны

 

Глядя на мирные вешние всходы

и на детей, увлеченных игрой,

мы, мужики, забываем порой,

что означало в военные годы

громкое русское слово

ГЕРОЙ!

 

В грохоте бомб,

в завыванье снарядов,

в вихрях свинцовых с обеих сторон

«Я» с этим словом не ставилось рядом —

ставилось только стороннее «ОН».

 

«Да, ОН — ГЕРОЙ!» —

про кого-то стоустно

после сраженья твердили стрелки —

сами не паиньки, сами не трусы,

можно сказать, хоть куда мужики,

но не герои покуда...

 

Геройство

в их понимании — помнишь, поди? —

было не в этом одном только —

просто

встать и рубаху рвануть на груди!

 

— Верно! Героем — заочно и очно —

звали того, кто (об этом и речь!)

вражью рубаху сподобился в клочья,

в клочья порвать,

а свою уберечь!

 

И потому накануне сраженья

нам не случайно давался наказ:

«Помни: в истоке геройства —

уменье,

точный расчёт и намётанный глаз.

 

Вера,

что, к ложе щекой припадая,

ты, от рожденья не слеп и не слаб,

выпустишь пулю свою, упреждая

встречную —

ну, на мгновенье хотя б!..

 

В общем,

уменье — основой успеха

было в сраженье...

Добавлю теперь:

это — как поле вспахать без огреха,

это — как ниву убрать без потерь!

 

В защиту стариков

Суетливы, на руку скоры,

слышал я, мудрецы в очках

позатеяли разговоры,

даже споры —

о стариках.

С высоты трибун, диссертаций:

«Поглядите! — подняли крик. —

Сколько бродит картинных старцев

по страницам последних книг!

 

И, что важно, они нередко

мелют только, а не куют!..

Тешась щами да квасом с редькой,

с обветшалой моралью предков

пред читателем предстают.

 

Много ль нам от таких «героев»

толку? Что у них за душой,

кроме жалоб на нездоровье

да охоты к речам большой?

 

Позабыв, что давно с базара,

и утратив былую прыть,

не утратили старцы дара

утомительно говорить.

 

Дайте им разойтись — замучат!..

А меж тем о жизни самой

представленья их столь дремучи

и отсталы, что боже ж мой!..»

 

Что на это сказать, ответить?

Да, померк он для старцев, свет...

Но

в семнадцатом

старцам этим

было... двадцать неполных лет!

 

Двадцать! Слышите, пустомели?

Мир от бури глох. И они

по-за печками не сидели,

труса празднуя, черт возьми!

 

Ну, а после, утерши лбы-то,

по вокзалам, цехам, дворам,

что наломано и набито,

дядя, что ль, за них подбирал?!

 

Или: кто на лютых морозах

зажигал Магнитки огни?

Кто бессменно ломил в колхозах?

На лесных делянках?

Они!

 

И хватило б тех дел, ей-богу,

им, чтоб чтили их век сыны!

А они еще вспомнить могут

и четыре года войны.

 

Смерть просеивала сквозь сито

жизни — выжили!.. И опять,

что наломано и набито,

им же выпало подбирать.

 

Старцы — всё они испытали!

Так с каких это пор, с каких

нам, расправившим крылья,

стали

утомительны речи их?!

 

Представленья о жизни — косны

и дремуча, как лес, мораль?

Я к вам, старцы, иду с вопросом:

«Где и как закалялась сталь?

 

Чем силен и могуч отроду

был народ мой?..»

В конце концов,

дети, вечно

блюдя природу,

брали лучшее от отцов!

 

Уважали лета и раны их,

чутко вслушивались в слова,

чтоб не вырасти — пусть Иванами,

да не помнящими родства.

 

Меньше, старцы, вас год от года

и, что сделаешь, глуше речь...

Память ваша — память народа.

Нам ее для сынов

беречь!

 

Память рода

Не пугало средь огорода

и не овца среди овец

ты, Человек...

Ты — память рода

и память крови, наконец.

 

Тебе

сегодня жить досталось.

Не первый ты.

Но крайний ты.

В тебе всех пращуров усталость,

всех предков смелые мечты.

 

И опыт их, и честь, и слава,

и гордость их, и даже стать...

И у тебя такого права

нет — их могилы растоптать.

 

И осмеять

в своей гордыне

(а ведь порой смеешься ты!)

все то, что кажется нам ныне

наивным с нашей высоты.

 

Остановись же, брат...

Помедли

кирпич обрушить в лебеду.

Не первый, но и не последний

ты в человеческом роду.

 

Почувствуй стык времен плечами.

Ведь ты всего лишь знак кольца

в цепи, которой нет начала

и не предвидится конца!

 

Не задирай особо круто

свой нос.

А вдруг... А вдруг потом

смешным покажется кому-то

тобой уложенный бетон?!

 

Снесут его и бросят в груду

потомки где-нибудь во рву

и самого тебя забудут,

как прошлогоднюю траву?!

 

...Войди в старинные ворота,

на башни глянь и купола.

Здесь шла великая работа,

творились дивные дела.

 

Здесь

смердам и в былое время

по разуменью, не сплеча,

слагалась чудная поэма

из камня да из кирпича.

 

И эта звонница собора —

ее запевная строка,

а башня — эхо разговора,

что меж собой ведут века.

 

Сумей расслышать это эхо,

глубинным нервом ощутить,

чтоб, не плутая,

дальше ехать,

чтоб не вслепую дальше плыть.

 

Россия

 

1

Россия — росы и сиянье.

И значит — утро,

значит — свет.

И расстоянья, расстоянья...

Без них России просто нет.

 

Эх, птица-тройка!

Не с того ли

нам век тревожили сердца

и скрип полозьев в зимнем поле,

и чудный звон колокольца?!

 

Не эта ль, злая,

с дней творенья

любовь к стремительной езде,

порвав земное тяготенье,

нас,

первых,

бросила к звезде,

к тому мерцающему свету?!

И озарилась на века

завороженная планета

лихой улыбкой ямщика!

 

2

Любимый цвет России — алый.

А непокой — ее судьба.

Все знают; с краю не бывала

вовеки русская изба.

И нам недаром, нам недаром

на все четыре стороны

видны и отблески пожаров,

и гулы дальние слышны.

 

И дива нет, что наседали,

ломились в нашу дверь враги.

И мы не скроем, что едали

не только с медом пироги...

Не сладко.

Но не бесполезно!

У нас, отведавших беды,

в крови прибавилось железа

и поубавилось воды,

кипенье крови жарче стало...

Но наши недруги должны

знать,

что она осталась алой,

как шелк на знамени страны!

 

3

Твои березы над водою

люблю...

Но мне милей стократ

твое, Россия, молодое

лицо и твой открытый взгляд.

Ни злобы, ни высокомерья,

ни лжи, ни хитрости в нем нет.

И взгляды дружбы и доверья

обращены к тебе в ответ.

 

Так смотрят только брат на брата,

коль брат за брата

горд и рад!

Но знают все: для супостата

есть у тебя особый взгляд.

 

Белки кровавы, бровь подковой,

над переносицею — медь...

Впервой на поле Куликовом

ты так сумела поглядеть!

И дрогнула орда, роняя

секиры, копья, топоры...

А у тебя между бровями

осталась складка с той поры.

 

Пускай она тебя не красит...

Но и в недавние года,

узнав, сколь правый гнев ужасен,

с твоих просторов восвояси

бежала новая орда.

 

4

Нет, для поборников насилья

уроки времени не впрок.

Им и теперь еще Россия —

большой и лакомый пирог.

Прогуливаясь в отдаленье,

они на тот пирог глядят

и с откровенным вожделеньем

гадают: с чем его едят?

 

И вспоминают напоследок:

ломоть,

что с краешку лежит,

успел куснуть их давний предок

и, значит, им принадлежит.

 

Смешны нам эти притязанья...

Пусть знает всяк, решаясь в путь:

пирог — Россия,

но с глазами,

как говорят у нас в Рязани, —

Попробуй лапу протянуть!

 

5

В глазах России много сини

озерной.

И голубизны

небесной...

В мире нет красивей

и нет бессоннее страны.

Она, великая, ни разу,

воз, ей назначенный, везя,

не закрывала оба глаза

одновременно: ей нельзя!

 

Смежив одно устало око,

когда над ним луна взойдет,

она немедленно широко

другое к солнцу распахнет.

 

И от границы до границы,

через Сибирь, за тот хребет,

покатят вал звенящий птицы

за солнцем вслед, за солнцем вслед...

 

Читая историю

Как долго ты училась жить, Россия...

И даже в час, когда тебя рвала

по-волчьи на куски орда Батыя —

всяк князь звонил себе в колокола...

 

И, глядя на дорогу через щелки

бойниц,

шептал, крестясь на образа:

«А вдруг они проскачут мимо, волки...

А вдруг пройдет сторонкою гроза...»

 

Напуган, с тем ложился и вставал он...

И не спешил на помощь, втайне рад,

что осажден, по слухам, град немалый,

в котором княжит дерзкий супостат.

 

«И поделом... И пусть он примет муку,

шептал, лелея мысль, что наконец,

побитый, под его придет он руку,

поклонится ему таки, гордец.

 

А утром —

со стены как на ладони

видны — через луга, через поля

монгольские выносливые кони

скакали, гривы по ветру стеля.

 

Неслись, набиты рухлядью, кибитки,

вздымались пыли черные столбы...

Орда клубилась... И начала битвы

ждала, как в лес набега по грибы.

 

Ждала... Носились с гиком в седлах люди,

опробуя арканы и ремни...

Ждала... А град, как яблочко на блюде,

лежал пред ней — лишь руку протяни!

 

Лежал. Один. Ни с севера, ни с юга

подмоги... Ни с которой стороны.

И ратники, тесня плечом друг друга,

глядели обреченно со стены.

 

Они-то знали: завтра стрелы свистнут,

нетерпеливо звякнут стремена,

качнутся пики — и пойдет на приступ

орда. И станет низенькой стена.

 

Как полая вода через плотину,

на город опрокинется орда,

строй ратников прорвав, как паутину...

И дым и пламя вымахнут тогда

из окон... И заржут, взбесившись, кони.

Собьются в кучу овцы на лугу...

И женщины, спасаясь от погони,

завзвизгивают в страхе на бегу...

 

...Остынет к утру пепел. «Сыроядцы»

поганые, уставши пировать,

на запад дальше с гиком устремятся,

оставив мертвых воронам клевать.

 

А на живых — подушно — дань разметят,

которую платить под свист плетей

до самой смерти им,

а после — детям,

а там еще и детям их детей.

 

...Как долго ты училась жить, Россия!

 

Дума о Родине

— Родина! — преданно, нежно, сурово

произношу я. И вновь, по складам:

— Ро-ди-на!..—

Что это — слово? Да, слово!

Слово, понятное даже врагам.

— Родина! — Ласково, гордо, стоусто

по букварю. И на старости лет:

— Ро-ди-на!..—

Что это — чувство? Да, чувство!

Чувство, названья которому нет.

 

И объяснения, может быть, тоже...

Словно я выбежал вдруг на крыльцо

утречком ранним — мурашки по коже! —

и увидал, как впервые, в лицо

Родину...

Белые копны черемух,

в белых чулочках ватажки берез,

пару рябинок, прижавшихся к дому,

след на траве от тележных колес;

только что дождик просыпался в травы,

зелен до зноя полей изумруд...

 

Знаю, на свете есть разные страны,

лучшую в мире Россией зовут!

Я довожусь ей не кем-нибудь — сыном.

И по-сыновнему, с первых шагов

помню ее то в алмазах росинок,

то в горностаевой шубе снегов...

 

Тянет, бывало, вонзиться с разбегу

в белый сугроб... Ух, как щеки горят!

Вот они — залежи русского снега...

Страшно кому-то, а нам в аккурат!

— Сорок! — А мы говорим: «Все в порядке!»

В вечную (в тундре самой) мерзлоту

штреки вбиваем... Живем на Камчатке...

Холодно! Птицы порой на лету

падают...

(Птицы-то что! Коченели,

если припомнить иные года,

в русских снегах, запахнувшись в шинели,

из европейских держав господа.

Были морозы, и верно, жестоки:

кровь у захватчиков стыла не раз.

Но полыхали — румянились щеки

в те знаменитые зимы у нас!)

 

...Падают птицы. А мы, в рукавицы

сунув привычно свои пятерни,

на Ангаре, далеко от столицы,

в тысячи вольт зажигаем огни!

Сено на тракторах к фермам подвозим.

Да, поглядеть, и в столице самой —

в самые красные даже морозы

мы не сидим сложа руки зимой.

Он и бодрит нас, морозец, и лечит!

И не разлюбим мы это вовек:

с белых небес на ресницы, на плечи

падает... падает... падает снег...

 

Что мне еще в твоем облике любо,

Родина?.. Строек твоих корпуса.

Словно леса, на окраинах трубы...

И, как высокие трубы, леса!

Нет на планете лесистей державы.

В знойные дни и в жестокий мороз

в рощах твоих, словно в мраморных залах,

в сумерки даже светло от берез.

 

А по борам разлита позолота.

Что ни сосна, что ни кедр — монолит.

Как вдохновенная чья-то работа,

бор Парфеноном российским стоит!

Он величав. Он о вышнем и вечном

вольно шумит... О, поверь мне, мой бор,

что у тебя я учусь с давних пор

и прямоте, и несуетной речи.

 

Ты же меня научил, брат,

не слепо

тропку торить средь болот и лядин,

а замечая, что справа, что слева

и, разумеется, что впереди.

И не отделаюсь я от привычки:

в лес и в погожее утро входя,

прежде не хлеба краюху, а спички

спрятать надежно на случай дождя.

 

Родины образ — не земли да воды

только (как думаем мы иногда) ...

Это еще и минувшие годы,

и достопамятных дел череда.

Знать, потому нас и тянет вглядеться

в дикую степь, где гулял печенег.

(Так возвращается памятью в детство

в зрелые годы уже человек.)

 

Тянет прочесть, за страницей страницу,

книгу — писалась та книга века —

и про царя Косаря, и царицу,

и про дела бунтаря мужика;

и про засилье правителей разных,

призванных из-за чужой городьбы;

и про веками болевшую язву

междоусобной кровавой борьбы;

и про татаро-монгольское иго

(потом лошажьим пропахшая выть!).

О мой народ! Несравненную книгу,

вижу, тебе довелось сочинить!

 

В ней — дух свободы и рабства вериги...

Родина! Я бы солгал пред тобой,

если б сказал, что я вижу в той книге

розовый цвет лишь да цвет голубой.

Черные, вижу, разлиты чернила —

густо притом — на странице иной.

Родина! Ты за беспечность платила

в те времена дорогою ценой.

 

И за доверчивость — тоже...

Но это

было всегда у тебя до поры.

Ты вдруг вскипала и — грозно, отпето —

шла, занеся над плечом топоры.

И выходила во чистое поле

грудью —

достать чтобы только! — на грудь.

И грохотало над полем: — Доколе

станем хребтину на нехристей гнуть?!

Иль повернем супостата обратно,

или умрем, захлебнувшись в крови! —

И находило терпенье разрядку

в рубке, в которой один за троих.

 

Да и не в столь отдаленные годы

вновь доказала ты всем под луной,

что — не торгуясь — за честь и свободу

красной умеешь платить ты ценой!

 

Сын твой, солдат твой, я не по бумагам

знаю тебя вот такой... И горжусь!

Верь мне, что я посчитаю за благо,

ежели снова тебе пригожусь.

 

Встану под небом Отчизны, бывало,

думаю, взгляд устремив в даль полей:

сыном назваться — для Родины мало,

всяких знавала она сыновей.

 

Этот о благе народном хлопочет,

в поле исхлестанный ливнем косым...

Тот же — и в старости мамин сыночек,

этот — и смолоду Родины сын!

 

В дни Революции, в грозные войны

Родина каждому сыну: «Иди!» —

повелевала... Но только достойных

после она прижимала к груди.

 

И поминала сраженных в атаках,

каменных слез не спеша утереть...

Родина-мать

Может сына оплакать,

сын может лишь

за нее умереть!

 

Родина хочет не мальчиком — мужем

видеть тебя; продолжается бой...

Но погляжу я, расплылся ты лужей

в массе сограждан, живешь никакой...

 

Кто-то о Родине подлое скажет —

ты, кулаки потеряв в рукавах,

встать, защитить не подумаешь даже

честь ее... Ладно, хотя б на словах.

Даже кулик свое хвалит болото,

а для тебя — одинаков весь свет...

Все ты успел. Только вот Патриотом

стать не успел, к сожалению, нет.

 

В жизни твоей все легко и привычно...

Чья-то о чем-то болит голова,

а для тебя...

для тебя безразлично

всё! Даже более — всё трын-трава!

Общие радости, горести — мимо...

И хоть тебе уж порядочно лет,

стал ты седым уже...

Но Гражданином

так и не стал, к сожалению, нет.

 

А ведь без радости жизнь да без боли —

это как стылый в золе уголек.

Хуже того — как похлебка без соли...

Впрочем, все это тебе невдомек.

На полусогнутых, с дрожью в коленях,

ты семенишь, подпираясь клюкой...

А от тебя никакой даже тени, —

даже и в солнечный день!

Никакой!

 

Родина! Мне уж теперь за полвека...

Но, к путешествиям страстью горя,

я далеко не на всех твоих реках

был

и не все твои видел моря.

Больше: совсем я не знаю Урала,

да и Алтая не видел в глаза...

То не с руки мне, то времени мало.

Да и не близко, по правде сказать.

 

На самолете — и то расстоянье...

Нет на земле необъятнее стран:

в небе — полярное льется сиянье,

в берег Великий стучит океан;

льдами грохочет в ответ Ледовитый;

Черное — синие стелет шелка...

А у подножия гор знаменитый

дышит спокойно священный Байкал.

 

Как я хочу обойти твои долы,

из родников твоих чистых испить.

Родина!

И по сыновнему долгу

всюду тебе, чем могу, пособить.

 

Кажется, столько уж ты совершила,

так непохоже что было, что есть

(коли с достигнутой глянуть вершины),

что не зазорно и дух перевесть!

 

Нет, по утрам — молода и огромна,

в плечах, как прежде, былинно крута, —

ты деловито становишься к домнам,

возле станков занимаешь места;

плуги вонзаешь в весеннюю землю;

в небо взмываешь, турбинно трубя...

Истинно: тот предается безделью,

скуке,

кто веру утратил в себя.

 

Ты же — вся в стружке до плеч и в соломе,

ты же — я это заметил давно—

как человек, поселившийся в доме —

в новом! —

и в сад распахнувший окно.

Свежестью трав и берез обнадежен,

он произносит с волненьем в груди:

— Славная нынче погода! А все же

самые лучшие дни впереди!

 

Гордая, вся устремленная к свету,

мускулы силою всклень налиты,

с верой такой же

врубаешь в планету

Родина, шаг свой сегодня и ты!

 

За дом родной

«Мой адрес — не дом и не улица...

Мотив, безоблачный и ясный,

летит, как саночки с горы;

«Не дом... не улица...»

Прекрасно!

Но так ли это, песняры?!

 

И мне Отчизны имя свято.

Но в сорок первом — не солгу, —

да что там, даже в сорок пятом

я вашу песенку, ребята,

представить даже не могу.

 

«Не дом... не улица...» А мы-то,

кровавым заняты трудом,

в окопе, дождиком размытом,

про дом все думали, про дом.

 

Про дом, когда и впрямь усталость

буквально с ног валила нас,

про дом, когда нам удавалось

закрыть глаза хотя б на час,

про наш и улочки-посады

в тени черемух и берез...

и были мы, солдаты, рады

той светлой памяти до слез.

 

И снились, снились бесконечно

нам сени наши, скрип дверей...

Мы вновь взбирались на крылечки,

держась за руки матерей, —

еще в слезах — такие ревы...

Потом — такие молодцы!

Но как печальны и суровы

вдруг становились мы, бойцы,

когда нам радио вещало,

что город наш, деревня, дом,

где всех дорог и дел начало,

жестоким заняты врагом.

 

Мы представляли, как по полу,

где мы ступали босиком,

гремят фашистские подковы,

как гнется пол под каблуком;

как за столом, где вместе с нами

сидела в праздник вся родня, —

прожорлива, скрипя ремнями,

сидит чужая солдатня;

как греет фрицев наша печка.

О, как хотели мы тогда

достичь родимого крылечка,

дождаться правого суда!

 

И потому, когда звучало:

«Вперед! За Родину! За мной!» —

то это прежде означало

для нас: за дом, за кров родной!

За тропку узенькую в поле,

за пашни наши и леса...

За все, что в радости и в горе

для нас имело адреса!

 

«Авось!»

Уж это наше русское «авось»!

Не счесть,

издевок сколько да насмешек

за тыщу лет из-за него нам, грешным,

со стороны услышать довелось!

 

Мы на «авось»

вбивали в стену гвоздь,

пахали, выходили на охоту...

О господи, какую мы работу

не начинали только на «авось»!

 

И очертя головушку то вниз

летели мы, то вверх —

судьбу пытали,

ее капризу противопоставив

души смятенной собственный каприз.

 

...Смеяться над «авось» —

ты это брось!

Отвага. Непокой. Игра в удачу.

И риск еще. И дерзость!..

Вот что значит

от века наше русское «авось»!

 

С рождения — болота да леса

в глаза нам. Мы не баловни природы.

Нет хуже нам

у моря ждать погоды:

«Авось!» — и поднимаем паруса.

 

Кто первым встал —

тому хвала и честь.

Нет злей для нас

и нет жесточе муки

сидеть, когда прижало, сложа руки,

смириться и оставить все, как есть!

 

Такой уж нрав с рождения у нас!

Мы ищем не «нельзя» во всем,

а «можно»!

Мы в деле,

даже самом безнадежном,

всегда «авось» имеем про запас!

 

Русские сказки

О сказки! О бессмертные творенья,

далеких предков наших сочиненья,

на полках не лежавшие вовек!

Кто вас творил?

Доподлинно известно:

русоволосый, живший повсеместно,

с умом расхожим русский человек.

 

Творил стоустно, словно подбирал

правдивое, не мудрствуя лукаво.

Он, как творец, имел на это право.

Он все из жизни брал.

И если врал —

не из тщеславья, жаждая успеха,

и не из лести — участи льстеца

в сем деле он не ведал... Врал для смеха,

из озорства, для красного словца!

 

Он был рабом, творец. Его пороли

и били в зубы с маху кулаком,

и в шею гнали, коль просил он воли,

и бранно называли дураком.

 

А он, дурак, был вовсе не дурак!

В своем углу, где крепок дух овчинный,

он хохотал над барами, да так,

что тухли, в стенку воткнуты, лучины

и лопались застежки на портах!

 

И слово — всё, чем он владел пока, —

рождало эхо. Грохотало громом!

И поднимался во весь рост над злом он

в обличии Ивана-дурака.

 

Он все умел, дурак, и всё он мог!

И неспроста, играя опояской,

он ухмылялся в ус: мол, сказка сказкой,

а дело делом... Дайте только срок!

 

Бабушкины песни

Помню зимние вечера.

Снова дует сегодня с севера.

Входит в валенках со двора

наша бабушка, Олексеевна.

Из подойника молоко

льёт в посудинки, дужкой брякая…

 

До спанья ещё далеко.

Ещё бабушка сядет с прялкою,

небольшой, но такой баской, —

словно в горенку глянет солнышко.

И закружится веретёнышко,

зажужжит под её рукой.

Запотрескивают дрова,

свет запляшет у ног — в два лучика…

 

И придут ей на ум слова

песни старой про Ваньку-ключника.

Под жужжанье веретена —

прядись, ниточка, прядись, тонкая, —

поплывёт по избе она

и неспешная и негромкая.

Вся страдание и печаль,

вся о том, как княжна коварная

миловала-любила парня

Ваньку-ключника по ночам.

 

Завывает метель в трубе знобко, жалостно…

А в избе льётся песня — печаль-забавушка.

И, раздумавшись о себе,

о злосчастной своей судьбе,

утирает слезинку бабушка.

 

Ой, не вьюгою ли шальной

её тропочка заметается!

Песня льётся, переплетается

с тонкой ниточкою льняной.

И протяжна, и широка,

и ничем таким не расцвечена,

выпрядается бесконечная

вместе с ниткой из кужелька.

 

Стихи о моей деревне

Стихи мои о деревне,

и радость моя, и боль!

Кто зову земли не внемлет,

едва ль вас возьмёт с собой

в дорогу — развеять дрёму…

Глухому к земле, ему

стихи про Фому-Ерёму,

сермяжные, ни к чему.

 

Томов со стихами — груда.

А в тех, говорят, томах

что ни страница — чудо,

что ни куплет, то ах!

Новаторские, блестящие,

строка о строку звенят.

А вы, мои работящие,

в пыли с головы до пят.

 

Не очень-то вы нарядны

и — где уж там! — не модны.

Вы будничны, не парадны…

И всё-таки вы нужны,

я верю тому, кто в поле

упрямо растит зерно,

чьи с коих-то пор мозоли

в стихах поминать грешно…

 

Старо и неблагозвучно!

Да полноте, остряки!

А ваши-то белы ручки

не потому ль мягки,

что эти не в меру каменны —

не руки, а жернова!

В мозолях все, как в окалине…

Нужны ли ещё слова!

 

Добры, горячи по-русски

и грубы на первый взгляд,

корявые эти руки,

красивые эти руки

и впрямь чудеса творят!

Держите ж голову гордо,

стихи мои! Мы и впредь

о них, не жалея горла,

по-своему будем петь!

 

Разговор с попутчиком

Край наш — это верно, брат, —

Виноградом не богат.

И земля у нас сырая,

И болота широки.

Но на свете лучше края

Нет, считают, земляки.

 

— Хорошо у нас в краю, —

Сами шутят, — как в раю!

Клюквы, луку да рябины

Отродясь не переесть.

А брусники да малины,

А черники — и не счесть.

 

Верея от ворот —

Вот какой у нас народ!

Плечи в сажень, грудь горою.

Пальцы в рот им не клади.

На работе землю роют —

Был, так видывал, поди.

 

Ваших, коль молва не врёт,

На работе дрожь берёт.

А у наших пышут лица

От жары — не похвальба.

Наши в стужу рукавицей

Утирают пот со лба.

 

Рубят, брат, не байки бают...

Но зато и за столом

Щи да кашу подметают.

Ложкой словно помелом.

 

А когда за самовары

Сядут (солоно солят),

Пьют, покуда клубы пара

Из сапог не повалят.

 

Сахар есть — внакладку пьют,

Вышел весь — вприглядку пьют.

Пьют с малиной, пьют охотно

С клюквой, ягодой болотной.

Потому, как виноград

Здесь не зреет. Верно, брат.

 

Но ведь мы вперёд глядим,

Сложа руки не сидим.

По весне цветут сады...

А короче — хватит хаять

Край наш, не было б беды!

 

Есть душа у человека

Вот о чем, прожив уже полвека,

думаю теперь все чаще я:

есть-таки душа у человека,

есть! Притом у каждого своя.

 

Я науки башню не обрушу,

ежели добавлю заодно:

ощутить чужую чью-то душу

нам своей лишь собственной дано.

 

Есть душа широкая, как море,

светлая, как в зареве восток.

Хочется нам — в радости ли, в горе

из нее испить хотя б глоток.

 

Ей в противовес душа другая

существует: черная, как ночь.

И при встрече ваша, содрогаясь,

мчится от нее, как ветер, прочь.

 

Серая, похожа на мышонка

(вся забота — крошку отыскать),

гоношится мелкая душонка —

эту можно спичкой расплескать...

 

В эту плюнуть даже — не прибудет,

да и не убудет ни гроша...

Рядом с нею, из одной посуды

ест и пьет, корыстная душа.

 

Эта и соломы даже даром

не подстелет... Что вы! Эта ржа

даже за простой свечной огарок

будет ждать тройного платежа...

 

Мягкая отроду, как подушка,

вся курясь приятственным дымком,

льстивая пред кем-то

вьется душка,

хоть того считает дураком.

 

И ведь благоденствует, притвора.

О, она умеет и теперь

кой к кому подъехать на рессорах

и уйти, открывши задом дверь.

 

Есть душа продажная.

Не скину

со счетов ее! Во все века

«славилась» она ударом в спину...

И не переделалась пока!

 

А еще страшней душа двойная,

оборотень с медом на устах.

Эта мельтешит, хвостом виляя,

в самых неожиданных местах.

 

Но живет, над всеми возвышаясь,

всех своим величием круша,

чистая, глубокая, большая —

оттого красивая душа!

 

Спесь

Смешна мне спесь. Она мне не родня.

Она, в своем величии убога,

ступает, ни порожка, ни порога

не замечая среди бела дня.

 

Куда и не зовут — свои стопы

спесь направляет, всюду, смотришь, прется,

пока на ровном месте не споткнется,

не шлепнется под хохот всей толпы.

 

— И поделом ей, дуре, поделом!

Пускай краснеет! Дольше помнить будет! —

Ан глядь — она уж с речью на трибуне!

Ан глядь — она уж с тостом за столом!

 

Чело морщинит, глядя в потолок,

вещает... Слушай — любо ли, не любо...

Ольшина, что казаться хочет дубом,

блескучий, но дырявый котелок...

 

Ты слышишь, над тобой смеюсь я, спесь,

топчу тебя, ползучее растенье.

Ты мне чужая. Я навеки с теми,

в чьем сердце гордость собственная есть!

 

Голос

Не трать словесного заряда,

Поэт, коль спит душа! Изволь

помедлить, брат, покуда радость

её наполнит или боль.

 

Попридержи к бумаге рвенье,

напрасно бисер не мечи:

пусть Мысль, а может быть, Прозренье

сверкнут, как молния в ночи!

 

Тогда зажги огонь отваги

и, приравняв перо к штыку,

на поле белое бумаги

неспешно выведи строку.

 

И враг ей встретится ли, друг ли,

она должна звенеть, лишь тронь.

И жечься так, как жгутся угли,

положенные на ладонь!

 

А без того — зачем же надо

её выдумывать, писать

и бегать с нею по эстрадам?..

Чтоб воздух только сотрясать?

 

Стихи о природе:

 

Завет

Помню:

дед, оставив ручки плуга,

говорил нам (градом пот с лица):

— Можно обвести вкруг пальца друга,

изловчившись — можно и отца;

 

Можно обмануть свою невесту,

и жену, и мать, коль нет стыда, —

землю же —

да будет вам известно —

землю не обманешь никогда!

 

Что-то ты, бывает, не доделал:

«Ладно, — порешил, — и так сойдет».

— Не сойдет! — круглились очи деда. —

Нет! Земля всему ведет свой счет!

 

Верно, что она, родная, кормит

всех:

бездонный вроде бы сосуд.

Что ни лето —

корни, корни, корни

грудь ее могучую сосут.

 

Разом все,

а ей, земле, урона

никакого: глянешь — красота!

Это — коль сама она здорова,

а здорова — значит, и сыта!

 

Накорми — хоть есть она не просит,

дай ей, что положено, сполна, —

чистоганом — золотом колосьев

выплатит задолженность она.

 

Земля (Баллада)

Земля... Я только вымолвлю «земля» —

и предо мною — вот они —поля.

Не горы, нет... И не пустынь пески, —

поля! Они душе моей близки.

И вижу я, как, завершая круг,

уже весь в мыле,

карько тащит плуг.

Напрягся — жилка каждая в струну...

А сзади непрестанно «ну» да «ну»,

да брань, да свист ременного кнута.

И всю весну такая маета!

 

Всю жизнь... А разобраться — все века

с тех пор, как он на милость мужика

однажды сдался...

Первая, она,

та борозда была и неровна,

и, что там говорить не глубока,

и не длинна...

С тех пор прошли века.

 

И скоро грянет двадцать первый век!

Но не с нее ль начался человек,

с той борозды, в которой, невысок

под осень вызрел первый колосок?

 

Великою минута та была!

Земля — он это понял — родила

не от тепла, не по себе сама...

А коли так — то что ему зима?!

 

Он уяснил навек, что борозда

важней стрелы и лука иногда

и долгих странствий в поисках корней...

Он понял землю и себя на ней!

 

И вновь, едва землица «подошла»,

с тройным усердьем взялся за дела.

Перевернул другою стороной

он землю пред началом «посевной»,

открыл ее для солнца и воды

при помощи все той же борозды,

и разрыхлил, и выровнял вполне...

И встал, любуясь ею, в стороне!

 

Она была все более в чести,

земля... Он мял теперь ее в горсти,

и запахи вдыхал — аж голова

кружилась! И душевные слова

ей говорил — правдивей прочих всех...

Увещевал ее, закончив сев,

за труд, за пот, что пролил,

порадеть...

 

Она ему была не просто твердь

теперь,

не просто тропка под ногой —

кормилица!

И всякий смысл другой

утратила...

И вдаль через года,

через века рванулась борозда,

все глубже становясь и все ровней...

 

И пахарь, горбясь в ярости над ней

и погоняя мерина кнутом,

усталый, чаще думал все о том,

что Мать-земля, хотя на вид проста,

а нравом — шутки в сторону — крута!

 

Что за неуважение она

монетой той же платит всем сполна!

И если ты решился на обман

ее — не растопыривай карман.

Не пот пролил — потратил лишь слова,

не торопись вставать за жернова.

И на чужой при этом каравай

не пяль глаза и рот не разевай,

а вместе с красным солнышком вставай

да свой, перекрестившись, затевай!

 

И не с квашни, а снова — с борозды,

коль жить в достатке хочешь, без нужды!

Не устарел он, пращуров завет,

и по сей день, хотя немало лет

с тех пор прошло-промчалось чередой...

Не конь теперь плетется бороздой

и не мужик в лаптишках...

Та пора

минула — в поле ныне трактора.

 

И всё ж земля, достоинство храня

под натиском железного коня,

себя не перестала уважать

и с грома не торопится рожать!

Пока жива, пока на всё годна,

от нас усердья требует она,

любви, и пониманья, и забот...

Так! Только так, а не наоборот!

 

И в наш двадцатый, в наш машинный век

все так же он немыслим, Человек,

без приложенья сил своих к земле...

Стол есть престол,

коль хлеб на том столе!

 

Плуг и борозда

Всему начало — плуг и борозда,

поскольку борозда под вешним небом

имеет свойство обернуться хлебом.

Не забывай об этом никогда:

всему начало —

плуг и борозда.

А без начала, ясно, нет конца,

точнее, не конца, а продолженья,

ну а еще точнее — нет движенья

и, значит, завершенья нет.

Венца!

О, сколько раз мы —

век сменяет век —

успели утолить познанья жажду

с тех пор, как сделал борозду однажды

и бросил зерна в землю человек.

Растут, бессчетно множась, города,

Луна

людским становится причалом…

Начало ж остается все началом,

и суть его все та же —

борозда.

Не забывай о нем у пирога

и даже перед сном, смежая веки, —

как забывают о начале реки,

раздвинув беспредельно берега.

И если стала близкой нам звезда

далекая,

скажи, не оттого ли,

что плуг не заржавел,

что в чистом поле

вновь обернулась хлебом борозда?!

Не забывай об этом никогда.

 

Воспоминания о весне 1947 года

Солнечно. Снег ноздреватый и старый

тает, как будто горит.

Лес, на ветру разминая суставы,

черный покуда стоит.

 

Сосны кой-где зеленеют да елки.

Влагой вскипают ложки.

Русские бабы разбитым проселком

тащат на спинах мешки.

 

На лошадях бы в такую дорогу —

пусть отдыхают пока…

Ждали: придут мужики на подмогу —

два лишь пришли мужика.

 

— Ох, упаду я, наверно, Анютка,

в глазыньках стало темно… —

Русские бабы в дырявой обутке

тащат на спинах зерно.

 

(Груз дорогой был доставлен на пристань

с первым гудком на реке.)

Верст шестьдесят до колхоза —

не близко,

даже когда налегке…

 

— Горстку сжевать бы…

Ты слышишь, Елена?

Горсть?..

— Не дразни, сатана! —

Русские бабы

в грязи по колено,

тащат в мешках семена.

 

Ну и дорога… Все круче и круче.

Вот наконец и ночлег.

Сунут в печурку сырые онучи,

вынут из торбочек хлеб —

черные,

с примесью всякой кусочки…

Молча присядут к столу

и, повечеряв с крутым кипяточком,

лягут впокат на полу.

 

Утром

(Ой, нет небольного местечка!)

еле поднимут мешки

и терпеливо начнут от крылечка

трудные мерять шажки.

 

…В полдень у склада Рожкова Надёха,

что возглавляет колхоз,

встретит их: — Господи! —

скажет со вздохом. —

Кажется, прибыл обоз…

 

Хлеб

Воистину: не углами

изба и теперь красна,

а хлебом да пирогами,

как в давние времена.

 

За ужином ли, за чаем

мы хлеб не спеша жуем.

Жуем — и не замечаем

не ценим: добро живем!

 

Нас радуют ширпотреба

изделия по углам...

Но если изба без хлеба —

что эти изделья?

Хлам!

 

Буфет, шифоньер, посуда

И ситчики про запас

Наш взгляд веселят, покуда

Есть хлеб на столе у нас!

 

Он — есть! Заварной, подовый…

И вот уже («Не свежа!»)

Буханка, почти пудовая,

С десятого этажа

Летит, громыхая, в ящик

За мусором прочим вслед…

И булку бросает мальчик,

Швыряет, как будто снег…

 

И недоросль чей-то сытый,

Носясь по улице вскачь,

Гоняет засохший, ситный,

Как будто футбольный мяч.

 

Ему: «Перестань, бездельник!

Побойся, балбес, греха!»

А он: «Не на ваши деньги

Купил я его, пахан!

Привет!» И попеременно

То левой, то правой — пас…

 

Мальчишки поры военной,

Услышать хочу от вас,

Солдаты, — от вас, и вдовы,

И сёстры, — от вас ответ:

Что значит, коль хлеба вдоволь?

Что значит, коль хлеба нет?

 

И дней тех чёрную стаю

Припомнив (вам не дано

Забыть про войну), я знаю,

Вы скажете мне одно:

Не видело горше небо

Картины, наверняка,

Чем эта — за коркой хлеба

Протянутая рука.

 

И вспомнится вам полоска

В родной своей стороне,

Куда собирать колосья

Ходили вы по весне,

И ступы, и непременно —

Мучители-жернова,

И горстка муки ячменной —

Последняя… И трава —

Макуха, крапива, «слёзки» —

И радость тех горьких дней —

С оттаявшей чуть полоски

Картошка — земли черней,

С обугленными краями

Лепёшка — на всех одна…

 

Воистину: не углами

От века изба красна!

А хлебом… всё та же мода!

Так помните же, сыны:

Хлеб — это судьба народа!

Хлеб — это судьба страны!

 

Сказал творец

Старинная легенда

 

Сотворив и моря голубые и сушу,

бог слепил человека потом не спеша.

Оглядел: «Ничего!» И вдохнул в него душу.

И увидел: к воде потянулась душа.

 

Он ей — горы, степей золотую свободу,

он ей — рощи густые, селись и владей!

А душа: «Хорошо! Но хочу еще воду.

Жить вдали от воды не смогу, хоть убей!

 

Чтоб плескалась у ног,

чтобы взгляду — отрада,

чтобы телу — прохлада в жару, наконец...»

И отправилась к морю из райского сада.

«Вот так штука!»— сконфузясь,

воскликнул творец.

 

И, собрав на челе многодумном морщины,

синей молнии острый конец на лету

он поймал

и пошел бороздить им равнины —

для души человека творить красоту.

 

Зажурчали ручьи по горам... И навеки

средь лугов и лесов, людям радуя взор,

разлились широко полноводные реки,

синевою наполнились блюдца озёр.

 

Он не спрашивал даже: довольны ли люди?

Но сказал им: «Запомните (знать, неспроста!),

что вода ублажать вас и радовать будет

вечно, если останется вечно чиста!»

 

Но забыл человек в небрежении грешном

тот завет. У него обыденный расчёт:

грязь — любую! — куда её?

В воду, конечно!

Дескать, стерпит вода,

все вода унесёт.

 

Видя это, творец опустился с макушки

мирозданья

и в гневе смотал на кулак,

словно ленты, ручьи,

а кой-где и речушки...

«Вот вам первый урок! Поживите-ка так!»

 

Оглянулся — живут! И опять без почтенья

и к озёрам, и к рекам... Минули года —

рыба вымерла в них и погибли растенья.

Мёртвой стала в озёрах и реках вода!

 

Где-то чёрною стала она, словно сусло,

где-то, скрытый досель, обнажился порог,

где-то берег осел и заилилось русло...

И с небес донеслось: «Се — второй вам урок!

 

А его не усвоите если — придётся

вам, о люди, великую жажду познать.

И научитесь вы, приближаясь к колодцам,

обувь — чистую даже! — заране снимать!»

 

Память о воде

Г. Троепольскому

 

Бывает: жизнь покажется нам вдруг

дотла сгоревшей в пепельнице спичкой.

Ложь торжествует. Предал лучший друг.

Душою овладело безразличье.

Никто не мил. Все валится из рук.

Мы созерцаем, лежа на спине,

свою, постылой ставшую, квартиру,

и небо равнодушное в окне...

Лежим безмолвны, безучастны к миру,

лежим, как камень в темной глубине.

 

И, робкая, в нахлынувшей беде,

неуловима, как стихотворенье

забытое («Когда читал? И где»?),

как первый свет над сонною деревней,

в нас вдруг восходит память о воде.

 

Она полна подробностей: леса,

туман, камыш, лодчонка у причала...

Чуть дальше — каменистая коса...

И всплески рыб... И снова все сначала:

туман... камыш ... и чаек голоса.

Сползает с сердца тяжкая плита:

оно доступно вновь любви и вере

и рвется в те заветные места,

где плещется вода о низкий берег,

как стеклышко промытое, чиста.

 

И пусть мороз лютует за стеной —

лелеем мы в душе мечту простую:

поймать, с родною свидясь стороной,

уверенности рыбку золотую

и приобщиться к радости земной.

 

И вот мы у воды. Дымит костер.

Кипит уха над ним. А недалече

чета березок тоненьких лепечет...

И, взяв за плечи, нашу душу лечит

сверкающего озера простор.

 

И синь в глазах, и блики... О вода!

О ты, земли живительное чудо!

Кто первым в старину пришел сюда,

сил не нашел уже уйти отсюда —

заворожен, остался навсегда!

 

Он здесь стоял. И час, и два подряд.

Стоял один. Костер дымился рядом...

Здесь жил и умер... Пусть века летят —

но чувствуем мы нашим долгим взглядом

над озером его прощальный взгляд.

 

Что в нем? Восторг. И радость. И покой.

Благодаренье. Умиротворенье.

И то, чего не выразить строкой...

и перед Красотою преклоненье —

простой, но величавою такой.

 

Нам чудится прищур славянских глаз,

а в них тоска... тоска от неуменья

поведать нам, потомкам, сколько раз

вода ему давала исцеленье,

как исцелила в это утро нас.

 

К озеру

Не еду, не еду, не еду на юг,

«До свиданья!» — кричу

влюбленному в Ялту соседу

и на Ярославский лечу.

Ни паспорта и ни путёвки

со мною, но я не гpyщу:

сперва погостюю у тётки,

у дядьки потом погощу.

 

Хочу разделить их беседу,

их песни послушать хочу.

Не еду на юг я, не еду —

как птица, на север лечу!

Плевать мне на прелести юга,

соседушка! Мне не нужны

ни лежбища праздного люда,

ни плеск черноморской волны,

ни легкие, в общем, победы

над кем-то, ни трёп «с бородой».

 

Я к озеру, к озеру еду

с глубокой и чистой водой!

Оно, голубея, глядится

спокойно весь день в небеса.

И, словно густые ресницы,

над ним нависают леса.

 

Рыбачит на нем лишь гагара:

нырнет — полчаса не видать.

Да выводков кряковых пара

жирует — им там благодать;

да чайки беспечные вьются

иль плавают стаей одной,

белея, как сахар на блюдце,

на блюдце с зелёной каймой.

 

А сколько в том озере рыбы!

Закинешь на дно поплавок.

Спасибо, природа, спасибо

тебе за такой уголок!

За то, что, считая потери,

его ты хранишь до сих пор...

Я выеду в полдень на берег

с добычей — и вспыхнет костёр!

Забьют плавниками упруго

в ведёрке моем окуньки.

И запросто с ближнего луга

нагрянут к ухе земляки.

 

Я крикну, гостей привечая,

с улыбкою через плечо:

«За вкусно, друзья, не ручаюсь,

ручаюсь лишь за горячо!»

«И то прибежали недаром!» —

ответят, присев у ведра,

и станут хвалить «уховара»:

на это они мастера!

 

И тысячу всяких историй

расскажут («Записывай, чёрт!»).

Ах, озеро, мой санаторий,

мой лучший из лучших курорт!

Спасибо тебе! Я не скрою

секрет от тебя небольшой:

над светлой твоею водою

и сам я светлею душой!

 

Лесной ручей

В ручьях, особенно лесных,

журчащих в темных корневищах,

вода всегда, во-первых, чище,

вкусней намного, во-вторых.

 

А отчего? Да оттого,

что от начала, от истока,

она ушла не так далёко

и дышит свежестью его.

 

И холодком...

Тем холодком,

который ломит даже зубы,

когда мы в знойный полдень — любо! —

склоняемся над ручейком.

 

Всё,

как под стёклышком,

на дне!

Ручей речист и полон смеха,

Никто его не переехал

ни разу даже на коне.

 

Не замутил никто ногой,

сказав при этом:

«Как здесь мелко!»

Перескочила только белка

через него разок-другой.

 

Да уронил птенец перо,

через него перелетая...

Вода, поистине святая,

звенит, блестит, как серебро.

 

«Ах, что-то будет с ручейком

потом, —

я думаю, печален, —

когда он речку повстречает

за безымянным бугорком?

 

Ту, про которую молва:

мол, повидала речка свету,

и вот теперь ни рыбы нету,

ни раков в ней, одна трава.

 

Да и она — почти черна...»

Ручей звенит, струю свивает...

И завороженно внимает

ему лесная тишина.

 

У друга

Я пил в жару у друга воду.

Пил из ковша. И как всегда,

мне показалось слаще меду

обыкновенная вода

из огородного колодца

на дне которого песок...

— Ну как живешь?

— Да как придется...

— Надолго к нам?

— Да на часок.

 

И сто подряд других вопросов...

На целом свете — он да я!

И легкий дымок от папиросок,

и на двоих одна скамья.

 

И медный ковшик вместо чарки.

Сад. И колодец посреди...

И очень звонко, очень ярко

и очень празднично в груди!

 

И позабыто все худое,

и сердце больше не болит...

Ах, черт возьми!

А в чем-то доме

нас и вино не веселит!

 

Летний дождь

Громобойные тюки

Взметывая, вьюча,

На луга из-за реки

Накатилась туча.

И пошла-быть не быть! —

Как из пулемёта

Поливать нас, бомбить

С птичьего полёта.

 

Ну а мы ей: «Дуй!

Поддавай жару!

Нам такой сабантуй

По душе, пожалуй.

Ведь без ливней да гроз,

Без тревог, без пота

Сенокос не сенокос,

Чёрная работа».

 

По морям, по волнам

Мы бредём босые.

Ой, не крикнуть ли нам

Да на всю Россию:

«Дождик, дождик, пуще,

Чтобы травка гуще,

Чтобы выше лён, чтобы

Хороводами грибы,

Ягоды кистями —

Собирай горстями!»

Дождь, дождь, припусти,

Ваше благородье,

Чтоб успело подрасти

Все что в огороде.

Чтобы встали под горой,

Крякнув: «Всё в порядке!» —

Новобранцами в строй

Кочаны на грядке.

 

Расплеснись по полосам,

Поднеси напиться

Пострадавшим овсам,

Ячменям, пшеницам.

Заряди на три часа,

Чтоб не было мало,

Чтоб не только по усам,

Чтобы в рот попало!

 

Дождик, лей, лей, лей

На меня и на людей!

Что касается меня —

То хлещи хоть полдня,

Я не поперечу.

Я рубашку скину:

Полощи мне плечи,

Полощи мне спину.

 

Наклонюсь: «Вот добро!

Ну, ещё кружку!

Ну, ещё одно ведро!

Ну, ещё кадушку!

Не скупись, брат! Уважь!

Я ж таскал копны…»

И вошёл дождик в раж

И в сто ног топнул

На моей на спине.

Брызги из-под пяток!

 

Ох и весело мне

Под дождём, ребята!

 

И моя заслуга!

Позволь отдать тебе поклон,

великое Светило,

за то, что в этот год теплом

ты нас не обделило!

Гляжу, идя вдоль полосы,

с каким усердьем в час росы

твои лучи-пройдохи

пшеницу тянут за усы

и за уши горохи...

 

Да и в саду с тобой в ладу

дела идут блестяще.

На редкость в нынешнем году

ты, солнце, работяще!

И в том, что нива не пуста,

что небывало рожь густа

и тянет медом с луга,

твоя, конечно, доброта,

но... и моя заслуга!

 

Ого, вставал я сколько раз,

когда еще ты спало,

пахал уже, когда ты глаз

еще не открывало!

И в час, когда ты на покой,

устав, за лес валилось,

вовсю еще я за рекой

работал, ваша милость!

 

И как работал! Неспроста

в полях такая красота.

И за красу такую

дай, брат, в горячие уста

тебя я поцелую!

 

Огонь

Что в имени твоем заключено,

Огонь? Ну, например, когда темно

и мы, чтоб видеть, зажигаем свечку?..

Или когда пурга свистит в окно,

и к утру все оно заметено,

и мы, дрожа, растапливаем печку?

 

Для человека ты, Огонь, и свет,

но ты же и тепло.

Тобой согрет,

морозы он легко одолевает.

Ты друг ему, Огонь, но ты и враг!

И горе, коль над крышею, как флаг,

вдруг ты взовьешься...

А ведь так бывает?!

 

Задумавшись, гляжу я иногда

в далекие, жестокие года

и вдруг припоминаю с содроганьем,

что ты, Огонь, и казнь...

Да, да, — и казнь.

И часто Правда,

что не отреклась

от правды,

шла к тебе на поруганье.

 

Но, к счастью, в этом также ты не весь,

Огонь. Ты — месть еще,

святая месть!

О, как испепелял ты наши души,

когда, вздымая в ярости ладонь:

«Огонь! — кричали мы. — Огонь!! Огонь!!!»

пока не раскалялись жерла пушек.

 

Добро и зло в тебе заключено,

Огонь... Но не напрасно все равно

однажды — не униженный проситель, —

а гордый и бесстрашный Прометей

тебя, Огонь, похитил для людей,

во тьме блуждавших...

У богов похитил!

 

Молодая зима

Прежде чем грянуть, она подморозила

грязь на просёлках, речушку в логу,

инеем белым дохнула на озими:

дескать, не бойтесь, я вас сберегу...

 

Бодро прошлась, где вчера сенокосили,

и запечатала крепко, строга,

тёплые запахи лета и осени

в скирды соломы, в омёты, в стога.

 

В лес заглянула... Бери хоть охапкою

палые листья, вяжи хоть в тюки!

И, недовольная осенью-бабкою,

пораскрывала свои сундуки.

 

И принялась, молодая, на росстани,

и на поля, и на пожни сама

стлать-расстилать свои белые простыни

новая в доме хозяйка — Зима.

 

Возле опушек

подушек наделала,

взбила перины... А пух — до небес!

Заяц, во всё нарядившийся белое,

бух в ту перину — и нету, исчез!

 

На ночь

в неё головёшками врежутся

тетерева: «Поищи нас, лиса!»

Рада хозяйка: «Не жалко, пусть нежатся».

...В белом — деревни, поля и леса.

 

В белых халатах девчата-доярочки

белое в вёдрах несут молоко.

Только лишь стаи вороньи да галочьи

чёрные... В зиму им так нелегко!

 

К трубам дымящим слетятся и греются:

«Ну-ка, подвинься немножко, кума!»

Не улетают: на что-то надеются...

Да на людей, что укрылись в дома!

 

Может, чего-то оставят забывчиво

или уронят — вот им и еда...

Птицы — они с человеком уживчивы,

без человека им, птицам, беда.

 

Вон воробьи на мешки магазинные

сели... Синички на окна косят...

Вон снегири, словно яблоки зимние,

на обмороженных ветках висят.

 

Им бы не зёрнышко лучше, а семечко...

Сыщут! У них, брат, свои закрома.

Не золотое, но бодрое времечко —

белая зимушка наша зима!

 

Как дорога она всякому русскому!

Как, я добавлю, любезна она

детям — на саночках

с горочек спусками,

взрослым — заботами: скоро весна...

 

Деревенская осень

Да, сыро. Да, порою зябко...

И все ж, наветам вопреки,

Мне осень видится хозяйкой,

глядящей вдаль из-под руки.

 

А что во взгляде том? — Забота.

А что в улыбке? — Доброта.

Одна закончена работы,

другая — только начата.

 

Глядит — и нет понятней взгляда,

и молвит, кажется, слова:

мол, чем богата — тем и рада!

И наполняет кузова

Машин пшеницею да рожью

и отправляет на тока.

И терпеливо ждет порожних,

ждет, кулаки уткнув в бока.

 

Стоит — одной ногой в отаве,

другой — в стерне...

А у плеча

птиц растревоженные стаи

на юг проносятся, крича.

 

И ветер северного края,

гудя басовою струной,

румянит щеки ей, срывая

багрянец с юбки продувной.

 

И хмурится она, на тропы

обрушивая облака.

Нет, не печалится — торопит

по-матерински мужика.

 

Осень в берёзовой роще

Сквозь чащу леса поределую,

один, за ветром по пятам,

пришел вчера я в рощу белую,

а там — гуляние... А там

 

березы водят хороводы:

октябрь — а им и горя нет!

И, мать честная, вижу — мода

и у берез на рыжий цвет,

и у осин...

Над всем пространством

и бронзы отблеск и огня.

Лишь ели с мудрым постоянством,

темнея, смотрят на меня,

как будто шепчут: ненадолго...

Но их не слушают, легки,

березки. Сыплют из подолов

на плечи елям пятаки.

 

Сорят налево и направо:

мол, все равно идут года.

То было рано, было рано,

а будет поздно — что тогда?!

 

И принимаются раскачивать

опять свой белый гибкий стан,

от чувств пьянея нерастраченных,

пустив по ветру сарафан.

 

А то, обнявшись, станут парами

и зябко песню заведут,

как на деревне девы старые,

что все еще чего-то ждут...

 

Последний парад

К погожему рассвету приурочив

событие,

в предчувствии утрат,

осенние берёзовые рощи

несметным войском вышли на парад.

 

И радостна была она для взгляда

и почему-то трогала до слёз —

торжественность последнего парада

осенних облетающих берёз.

 

Ворвётся скоро зимник в их пределы —

в всё… И лето канет за чертой.

Но, прежде чем на землю ляжет белый

снег, —

долго будет падать золотой.

И, ветками озябшими кивая,

берёзы будут елям напевать

одно и то ж: «До следующего мая!

Счастливо только б

перезимовать…»

 

Я вырос в лесу

Так точно: я вырос в лесу!

Так точно: я лес обожаю.

И — само собой — уважаю

величье его и красу!

 

Как дома я в светлом бору:

ни пни не страшны мне, ни кочки.

Ты в нем собираешь грибочки,

я песни и сказки беру.

 

Ты в лес норовишь с топором,

а то с кузовком на болото...

А я по чащобам с блокнотом,

по рощицам светлым — с пером.

 

Кружу — то назад, то вперед.

Стою, околдованный бором:

он, бор, зашумит — так уж хором...

Послушаешь — дрожь проберет!

 

Пускай для тебя примитив

та песня: ни складу, ни ладу.

А мне он, напротив, в отраду,

тот льющийся в душу мотив.

 

А в рощицу я попаду —

услышу:

лопочет осина...

лепечет береза, красива...

рябина играет в дуду.

 

А вон, со смычком на весу,

во фраке работает дятел...

И музыкой этой приятен

мне день, проведенный в лесу.

 

Я слышу, как ландыш в траву

фарфоровой чашкой о чашку

звенит... Я иду. Нараспашку

душа!

Я счастливо живу!

 

* * *

Лягу под березой на траву,

в тень ее игривую, на спину,

лягу, руки в стороны раскину

и легко подумаю: живу!

 

Провожу глазами облака,

что плывут куда-то надо мною...

«Есть ты, притяжение земное,

есть!» — само сорвется с языка.

 

И придет, как в юности, ко мне

ощущенье радости и силы...

Хорошо лежать в моей России

под березой белой. На спине.

 

Лиственные леса

Давайте удивляться чудесам!

Лесам, к примеру...  Лиственным лесам!

Вы помните, давно ль они, голы,

в мороз вздымали каменно стволы.

Промерзшие —

отскакивал топор, —

они ничем не радовали взор.

И мрачен был

их сучьев стукоток

стеклянный — локоток о локоток.

 

Но вот, едва растаяли снега

и скрыла водополица луга, —

они, не снявши белые чулки,

бредут по синим лужам напрямки

и на ходу, беспечно-молоды,

глядятся тихо в зеркало воды...

 

И гонит, гонит в жилы их апрель

не жижицу холодную —

яр-хмель!

Ярится хмель тот...

И в конце концов

из почек вспухших, словно из сосцов,

вдруг, видишь, брызжет зелень...

Этот миг

и тих и громок, словно первый крик

ребенка...

Это чудо из чудес!

 

Взгляните: нет, не в листьях еще лес —

в зеленой дымке...

Листья, как птенцы,

пушисты. Вырезные их зубцы

еще мягки.

Но им уж не нужны

ладошки — как бы ни были нежны! —

ладошки почек, лопнувших едва...

И вот уж к солнцу тянется листва!

И вот уж в буйной зелени леса!..

Ах, есть на свете все же чудеса!

 

Чем дальше в лес ...

Чем дальше в лес иду —

тем все трудней...

Вот ельник — не пробраться до средины:

одна к одной — не ели, а жердины,

сухие от вершин и до корней.

 

Земля вкруг них по-лунному мертва.

А вместо лап — рога... И мох на каждом.

И тленом сладко-приторно и бражно

попахивают грустно дерева.

 

Вздохнув, бреду в обход. Но на пути

ель

рыбьим фантастическим скелетом

(наверное, упала прошлым летом):

ее решаю тоже обойти.

 

Иду, ворчу:

«Ну, где ж вы тут, грибки?

Вы, рыжики? Вы, грузди и волнушки?»

Но на пути опять дерев верхушки

да груды сучьев — не пробьешь из пушки,

да острые высокие пеньки.

 

Моя корзина все еще пуста.

А лоб мой мокр... И я ругаюсь: грешен!

И каюсь в сотый раз:

«Занес же леший

меня в такие гиблые места!»

 

Ногою ухнув в яму возле пня,

вновь падаю, хватаясь за ольшину.

А та, сломившись сахарно,

вершину

беспамятно роняет на меня.

 

Я вздрагиваю: кажется мне вдруг,

что я один на нежилой планете...

И слышу чье-то пенье — это ветер

шумит в ветвях... Печален этот звук.