воскресенье, 19 января 2025 г.

Герман Гоппе: «День рожденья я привык видеть в Дне Победы...»

  

...Только нам и дано было

в этой последней войне

Перебросить к потомкам

и не потерять переправу...

 

20 января — день рождения Германа Борисовича Гоппе (1926 —1999), советского поэта, фронтовика, прозаика, редактора, историка, педагога, автора детских книг. В следующем году 100 лет со дня его рождения. В Год защитника Отечества, Год 80-летия победы в Великой Отечественной войне, накануне 27 января, Дня снятия блокады хотелось бы лишний раз напомнить о ленинградском поэте, писавшем суровые и честные стихи очевидца о войне и блокаде.

Герман Гоппе родился 20 января 1926 года в Ленинграде. Его отец — инженер-конструктор Борис Христианович Гоппе, 1901 г. р., родился в Москве, немец, член ВКП(б) в 1920—1938 г., начальник цеха танкового завода № 174 им. Ворошилова, участвовал в разработке проекта танка «Т-34» (по другим сведениям — работал на Путиловском (Кировском) заводе, куда перенесли «танковое бюро» 174 завода). Проживал в Ленинграде, на набережной реки Мойки, д. 40, кв. 9. Арестован 3 июля 1938 г., расстрелян в Ленинграде 6 ноября 1938 г. Реабилитирован посмертно в 1957году. Мать — Зинаида Константиновна Хохолькова, умерла в 1944 году в блокадном Ленинграде. Позже Гоппе написал трогательное стихотворение-посвящение своей маме «Старый дом на улице Восстания»:

...Но к стене этой мама припала,

Прикоснулась лицом наугад.

Оставалось до булочной мало,

Как в той песне — четыре шага.

 

И немного совсем до крапивы,

До письма моего, до тепла.

Нет, прижалась к стене молчаливо,

Из блокады неслышно ушла

 

И в наследство, в ладони разжатой,

Чью-то жизнь обещая хранить,

Двадцать три на талончиках даты —

Послемамины майские дни.

 

В 1941 году, с самого начала войны Герман Гоппе вступил добровольцем в Комсомольский полк противопожарной обороны. В ноябре 1942 года, подделав свидетельство о рождении и досрочно получив паспорт, был призван в ряды РККА. В 16 лет ушёл воевать. Место призыва: Тихвинский РВК, Ленинградская область. Место службы: 122 стрелковый полк 201 стрелковой дивизии 3 Прибалтийского фронта. Участвовал в боях на Ленинградском и 1-м Прибалтийском фронтах, дошел до Кенигсберга.

С его немецкой фамилией связаны истории, о которых он рассказывал в воспоминаниях: «До войны я на фамилию не обращал внимания. В Петербурге было много странных фамилий, к ним привыкли, я не задумывался над этим. Впервые я понял, что такое моя фамилия, да еще в сочетании с именем — в сорок третьем году. Я воевал на Пулковских высотах, и, совершенно случайно, мне в руки попал «Огонёк» со стихами Маршака и фотографией немецкого кладбища. На фотографии видны были березовые кресты с фамилиями погибших немецких солдат, и я прочел напечатанные там стихи:

Жил ефрейтор Герман Гоппе,

Он прошел по всей Европе.

А дойдя до наших мест,

Получил на память крест.

Потом я выяснил, что фамилия Гоппе в Германии распространена так, как у нас распространенные фамилии Иванов, Петров, Сидоров, и что встречи еще предстоят. И они действительно были. Особисты на это внимания не обратили, да и что там внимание на солдатика обращать, не до этого было. А потом ко мне попривыкли, и друзья появились.

Эти встречи продолжались. В 1943 году я сопровождал экипаж сбитого немецкого «юнкерса» в штаб бригады. Привёл экипаж, сдал, сижу на лавочке, жду очередного приказа. Тут выходит дежурный офицер и говорит: «Ну ты даёшь! Герман Гоппе привел Германа Гоппе». Оказывается, командир этого «юнкерса» был Герман Гоппе. А последняя встреча была, с одной стороны, комична. Нашу дивизию бросали на те участки, на которых ожидался прорыв. Нас перебросили на новый участок, и я узнал, что на нас выдвигается дивизия SS Норланд, а командиром этой дивизии был Герман Гоппе и, можно сказать, что по его поручению я получил свое последнее ранение в висок, которое сделало меня на время знаменитым.

Начальник госпиталя, генерал-майор авиации, водил на меня экскурсии студенток. Меня усаживали в роскошное кресло, студентки ощупывали мой висок, а генерал говорил: «Вот смотрите, а говорите, что в медицине не бывает чудес. Видите, пуля попала в висок, человек должен быть убит, а он перед вами, разговаривает и даже ходит». Впервые раненого я увидел в 1941 году. Это был моряк, здоровый крепкий парень. Ему попала пуля в руку, и он весь позеленел и упал. Я тогда подумал, а как я буду себя вести при ранении? Когда мне попала пуля в висок, я ведь ещё полз два часа, а врачи потом всё боялись, что мне в рану попадет какая-нибудь зараза. А я ведь полз по земле, и было и грязь и всё, ведь рана была открытой. Я потом у одного большого хирурга спросил, почему у нас была такая разная реакция на ранение. Он мне ответил: «Мальчик ты мой, там была здоровая реакция, здорового организма. Он моментально позеленел, моментально упал, а через неделю уже танцевал с девочками в госпитале, а у тебя плохая нервная система. Поэтому ты крепко и долго держишься, но потом вырубаешься на несколько месяцев». Так и случилось.»

После тяжёлого ранения в висок Герман Гоппе получил инвалидность 1-й степени и в сентябре 1944 был демобилизован в звании сержанта. 27 октября 1944 года награждён Орденом Красного Знамени, а позже — Орденом Отечественной войны I степени. После ранения он прожил довольно долгую жизнь и многое успел сделать.

С июля 1945 по сентябрь 1948 Герман Борисович работал комсоргом в школе фабрично-заводского обучения (ФЗО). 

Г.Гоппе (в центре первого ряда в форме, с медалями на груди) с группой учащихся ФЗУ, 1946


В 1948–1951 годах работал на заводе «Электропульт» техником-конструктором. Одновременно с 1946 года учился на вечернем отделении Ленинградского педагогического института им. А. И. Герцена, который окончил в 1951 году.

Первые литературные работы Гоппе появились в 1948 году еще во время учебы: рецензии, статьи, стихи в газете «Смена». В 1951–1955 годах Герман Гоппе заведовал клубом Сталепрокатного завода. В 1951 году он вступил в КПСС. В 1955–1958 годах учился в Высшей школе профдвижения. В 1958–1980 работал литературным консультантом ленинградской молодёжной газеты «Смены», где вёл рубрику «У нас на поэтической пятнице».

В 1961 году вышла первая книга Гоппе «Анхилита» –поэма о девушке, которая была эвакуирована в Ленинград из охваченной войной Испании. В 1971 году Герман Гоппе стал членом Союза писателей СССР. В 1977–1989 годах он был референтом Ленинградской писательской организации и возглавлял Комиссию по работе с молодыми литераторами. В 1973–1991 вёл Литературное объединение при Дворце культуры им. Ф. Э. Дзержинского. Захар Оскотский, российский писатель, прозаик и публицист, член Российского Союза профессиональных литераторов вспоминал о нём: «Это был замечательный педагог, не представляю себе лучшей литературной школы. Мне кажется, то, что он дал нам, своим ученикам, стоит нескольких литературных институтов. Он железными гвоздями вколачивал в нас главное: умение смотреть на собственный текст со стороны, глазами читателя. Он учил нас чувствовать звучание слова (важнейшее умение не только в поэзии, но и в прозе). Да всего сейчас и не разложишь по полочкам: наука, полученная от Гоппе, давно стала частью собственного сознания». Из воспоминаний прозаика и драматурга Игоря Мощицкого, посещавшего заседания ЛИТО: «Гоппе был мужественный человек… Главной темой его поэзии была война. В одном из последних своих стихов он написал, что ему, фронтовику, получившему отсрочку от смерти, не резон ее бояться:

И когда мы встретимся опять,

Заявлю:

— Претензий не имею.

Большинству впервые умирать —

Это и обидней, и труднее».

В это же время ЛИТО посещал Иосиф Бродский, которого, по мнению Игоря Мощицкого, Герман Борисович выделял среди других поэтов.

Герман Борисович и в мирное время оставался настоящим фронтовиком. Игорь Мощицкий поделился такой историей: «Как-то Герман Борисович прогуливался после заседания ЛИТО с молодыми писателями по «Невскому Бродвею». Из-за красного шарфа Гоппе приняли за стилягу и ударили. «— Последний раз я получил, как ты элегантно выразился, по морде — на фронте. Вот… — Герман Борисович показал отморозкам вмятину на височной части головы и добавил: — След от пули дум-дум. А насчет страха — он у меня на фронте остался. Так что вы для меня никто». Напавшие были обескуражены и удалились, извинившись перед Гоппе».

Именно Герман Гоппе привел в редакцию «Невы» своего друга Павла Булушева, чья жестокая правда фронтовых стихов покорила всех. Об этом человеке, которого он считал своим побратимом, Гоппе рассказал сам, ярко и выразительно: «Чего только не бывает на фронте! С Павлом Булушевым носом к носу могли столкнуться, задеть друг друга на бегу, но, видимо, не судьба. Оба командовали взводами: он — пулеметным, я — полковой разведки. Я — сержант, он — младший лейтенант, станет командиром пулеметной роты. Вместе, как выяснили, брали крохотный городок Валгу-Валку и получили от Верховного грамотки с факсимильным изображением собственной подписи и по сто грамм “за взятие”, остряки их называли “за упокой”. Ох уж эти уточнения! В один и тот же день, 15 октября 1944 года, были тяжело ранены, и оба в третий раз! Оба качались на волоске… жить? не жить? Выжили и встретились уже после Победы в Ленинграде. Однажды зашел разговор о стихах. “Ну, это дело не солдатское, — заметил Павел. — На это Симонов имеется”. И я охотно согласился с ним. Я тоже не верил, что на самом переднем крае могли писать стихи солдаты и взводные. А несколько лет спустя Павел ошарашил меня, подарив свой первый поэтический сборник. Мы стали друзьями и всё удивлялись, как мы “там” не встретились.»

В своих стихах Герман Гоппе писал о войне, блокаде, памяти, любимом Ленинграде и природе. Особое место в его творчестве занимали стихи и поэмы для детей. Герои трех сказочных историй книги «Воробей, Пингвин и Рыжик» — животные. Первая история происходит в блокадном Ленинграде, вторая — в Антарктиде, а третья — на рыболовецком траулере. Но все они о настоящей и верной дружбе. «Воробей блокадный» — сказка-притча о дружбе мальчика Вовки и отважного Воробья. Блокада Ленинграда показана глазами маленьких героев, которые смогли вместе пережить бомбежки, голод и дождаться Победы. В сказке «Пингвин Петрович» Герман Борисович рассказал, почему пингвины не встречаются с белыми медведями. Стихи поэтического рассказа о мальчишках блокадного Ленинграда «Взвод моего детства» проникают в самое сердце.

Герман Борисович — автор свыше 20 поэтических сборников, исторических книг, поэм и рассказов. В «Детгизе» (впоследствии «Детская литература») вышли «Анхилита» (1961), «Великий и простой» (в соавт. с В. Верховским, 1962), «Костры» (1965), «Волшебная кобура» (1967), «Без тебя не победить» (1970), «Взвод моего детства» (1973), «Воробей, Пингвин и Рыжик» (1984) и др.; в «Лениздате» — «Солдатская память» (1981), «... И навсегда» (1985); в «Советском писателе» — «Прикосновение» (1985), «Взаимность» (1985), «Мы все равно виновны» (1990). В своих сборниках стихов Герман Гоппе верен главной теме своего творчества — солдатской памяти. Размышляя о неразрывной связи времен, поэт утверждает, что все свершенное людьми в тяжелые годы войны — нетленно в памяти человечества, им озарено наше настоящее... 

Много лет поэт занимался историей Санкт-Петербурга XVIII—XIX вв., работал в городских архивах, сотрудничал с детской редакцией ленинградского радио. Его многочисленные очерки о прошлом города, рассказы о выдающихся людях северной столицы публиковались в 1990—2000 в журналах «Нева» и «Костёр». В 1990–1998 годах Герман Гоппе регулярно участвовал в радиопередачах Ленинградского-Санкт-Петербургского радио «Заячий остров». Он читал свои очерки об истории города, рассказывал о выдающихся деятелях науки и искусства, чьи имена неразрывно связаны с северной столицей. Значительная часть этих материалов составила его книги «Твое открытие Петербурга» (заметки на полях истории великого города)» (1995) и «На земле была одна столица…». Последняя — сборник небольших новелл, каждая из которых приоткрывает загадочную сторону жизни города на Неве. Другая часть очерков опубликована в журналах «Нева» (1997—98) и «Новый журнал» (1998). В 1999 году в «Неве» была опубликована последняя подборка стихов Гоппе.

Герман Борисович ушел из жизни 12 января 1999 года в возрасте 72 лет. Похоронен на Смоленском кладбище. Борис Никольский, писатель и журналист, главный редактор журнала «Нева», с которым Гоппе сотрудничал всю жизнь, в прощальном слове, опубликованном в журнале, писал: «Он был давним автором и настоящим другом нашего журнала. Поэт-фронтовик, еще юношей ушедший на войну, он навсегда сохранил в своей душе и чувство фронтового братства, и горечь потерь, и радость Победы. Он был тяжело ранен, чудом выжил, за храбрость был награжден орденом Боевого Красного Знамени. Об этом человеке с полным правом можно сказать: он жил честно, он жил достойно». Он был не только талантливым поэтом и прозаиком, но и учителем с большой буквы: многие поэты и писатели до сих пор с благодарностью вспоминают Германа Борисовича. Жаль, что его книги не переиздаются сейчас. Память о поэте — это прежде всего его стихи. Предлагаем их почитать.

 

* * *

Дни рожденья на войне

Не припомню что-то.

Видимо, без них вполне

Обошлась пехота.

 

Он и вспомниться не мог

Даже на мгновенье:

Перешло в иной поток

Времяисчисленье.

 

А рождение свое

Ощущаешь четко,

Если пулею собьёт

С головы пилотку.

 

А уж если медсанбат

Снова жизнь подарит,

Медсестрицы говорят:

— С днём рожденья, парень!

 

Кто свой первый помнит крик?

Мне такой неведом.

День рожденья я привык

Видеть в Дне Победы.

 

* * *

Где там сложность нынешних времен!

В детстве чудо сотворялось проще:

Дважды в год, как в сказку погружен,

Я на танке выезжал на площадь.

 

Счастьем переполненный малец

Чувствовал — оно несокрушимо:

Ведь не кто-нибудь, а мой отец

Вел в колонне первую машину.

 

Вел танкостроитель, не танкист, —

В праздник получал такое право.

Зеленел над нами майский лист,

А потом ноябрьский в небе плавал.

 

И под нами колыхался мир,

В такт ему машина колебалась.

Кто я был? Считайте, — пассажир.

Как отцу такое удавалось?

 

Не узнать и не спросить теперь.

Мой отец в числе «врагов народа»

В долгом списке горестных потерь.

До потерь военных за два года.

 

Но когда ковал броню Урал,

Маршалы решали — где нужнее,

Мой отец посмертно помогал

Тем фронтам, что от меня южнее.

 

Детство — в танках.

Юность — пешеход

В обделённой танками пехоте.

Там, где танк не сможет, не пройдёт,

Объясняли, — вы должны, пройдёте.

 

Как прошли? Прошли в конце концов.

Спрашивать не надо, сделай милость...

 

Сколько лет за памятью отцов

Робкая плетётся справедливость.

 

Старый дом на улице Восстания

Памяти мамы моей —Зинаиды Константиновны

 

Девятнадцатый номер трамвая

Поворот совершает крутой.

Прибываю в девятое мая —

Не в победный, а в сорок второй.

 

Сердце сжало внезапным испугом.

Узнаю перекресток с трудом.

Там, где острый отсутствует угол,

Плавной линией — новенький дом.

 

В прошлый век он вписался тактично.

Нет вины у него никакой

Пред исчезнувшим домом с кирпичной

И почти что слепою стеной.

 

Но к стене этой мама припала,

Прикоснулась лицом наугад.

Оставалось до булочной мало,

Как в той песне — четыре шага.

 

И немного совсем до крапивы,

До письма моего, до тепла.

Нет, прижалась к стене молчаливо,

Из блокады неслышно ушла.

 

И в наследство, в ладони разжатой,

Чью-то жизнь обещая хранить,

Двадцать три на талончиках даты —

Послемамины майские дни.

 

…Новый дом рассиялся огнями.

Старый — в сердце моём затаен.

Он стоял здесь как памятник маме.

Никакого теперь у неё.

 

* * *

Ах, как ты прозрачна над прошлым,

над давним завеса.

И не остановишь мигание частое век.

Седой человек вспоминает,

как съел он довесок,

Бессрочною казнью

казнится седой человек.

 

Не пробуй сказать,

что не мог бы судьбу изменить он.

Распалась, застыла

блокадной поры круговерть,

Чтоб день по минутам

из страшного прошлого вытек,

А в нем — тот довесок, довесок

и мамина смерть.

 

* * *

С кем угодно — с годами не спорят.

Переходит за ними вослед

Долгота материнского горя

В широту общепамятных лет.

 

* * *

Изучали войну солдаты,

Персонально каждый солдат.

Теоретики все — куда там,

Да и практики — первый ряд.

Примечали ее ошибки,

Но, увы, не все до одной, —

У неё характер не гибкий,

У неё характер стальной.

 

Как сорвётся — пойдёт без правил,

Чтоб и писарь понять не мог:

Кто досрочно к посмертной славе,

А кому уже выпал срок.

Там не выполз, а здесь не замер —

Ей решительно всё равно,

Потому что на жизнь экзамен

Лишь солдатам сдавать дано.

 

Первой лычкою и наградой

Обойти могла без труда,

Но уж если ты с нею рядом,

То ранением — никогда.

По системе своей двухбалльной,

Чет и нечет беря в расчет,

Вот уж где была пунктуальна:

Если ранит, то не убьёт.

 

И, предчувствуя наступленье,

Разговор разговоров такой:

Как бы с жизнью связать раненье,

С той, которая за войной.

Ехать практикам в медсанбаты,

Теоретикам ждать свой час.

Изучали войну солдаты,

А она не ушла когда-то,

До сих пор изучает нас.

 

Анхилита (главы из поэмы):

 

Разведка

Был «язык» до зарезу нужен штабу полка.

На нейтралке ни холмика, ни леска...

Только дымна апрельскою ночью река.

Кровь морзянкой стучит все сильнее в висках.

 

Нам, двоим ленинградцам, обещает комбат,

За успех на неделю отпустить в Ленинград.

...Теплый ствол автомата, ватник мокрый насквозь,

Над речонкой ракеты ярко-белая гроздь.

 

Мы вдвоем уходили. И вернулись вдвоем.

Не был другом второй, был второй — «языком».

 

До чего же ты краток, армейский доклад!

Я комбату Володькин протянул автомат,

Обещание точно выполняет комбат —

За себя и за друга две недели подряд.

 

Не на отдых идут за погибших, а в бой.

Я сказал, что мне хватит недели одной.

 

Писарь вывел старательно: смертью храбрых в бою...

До сих пор извещенье я дома храню,

Потому что кому ж отдавать мне его?

У Володьки теперь на земле никого.

 

Никого. И любимую он не знает в лицо.

Кто бы вышел Володю встречать на крыльцо.

Пулемёт над нейтральной стучит полосой;

Даже братьев окопных нету рядом с тобой.

 

Только песня не спета всей планете в укор.

Вырос после атаки над речкой бугор.

От метели седой на пустом берегу...

Не доносят ветра гневной Балтики гул.

 

А на Северном море, на верфях в Крыму

Не построен корабль, что доверят ему.

Без него крейсерам отправляться в моря.

Только солнце бросает в снега якоря.

 

...Одноклассники, однополчане, друзья,

Поредевшая в долгих сраженьях семья!

Мы когда-нибудь вместе, как в собственный дом,

К нашим первым наставникам в школу придем.

 

Фотографии тронут года желтизной,

А Володя на них будет снова живой.

И географ, он вспомнит, конечно, наш класс,

Скажет: «Вовка был самый способный из вас».

 

А сейчас... лишь бугор забинтован пургой.

И Володька со мной и уже не со мной.

 

В Ленинград

Концентратами, хлебом ребята набили мешок,

Самый чистый нашли бушлат.

«Эмка» — щупленький броневичок —

В полчаса привезла в Ленинград.

 

По привычке кнопку звонка нажав,

Вспомнил — света ведь нет теперь,

Но окликнули с верхнего этажа —

Не стучи. Не откроют дверь.

 

В сердце ком застрял, тяжёл и колюч,

Сердце замерло, — где ответ?

Почему-то завёрнутый в тряпку ключ,

Мамин ключ, мне принёс сосед.

 

Я не помню, иду или нет.

Только слышу, скрипит паркет.

На буржуйке пепел седой.

Я остался вдруг сам с собой.

 

Сам с собою в такую тишь.

(Спирт в мешке не сразу найдёшь.)

Мама, вот почему ты молчишь,

Третий месяц писем не шлёшь.

 

Нет, не прав я.

Пыльный блокнот

Осторожно взял со стола...

«Написала тебе, да вот

Отослать уже не могла.

 

Ну, а встрече не вышел срок,

Не до встречи, значит, сейчас.

Ты живи хорошо, сынок,

За себя живи и за нас...»

 

Шёл вдогонку ушедшего дня

И забрёл в какой-то тупик.

Кто-то хлеба просил у меня,

Не поймёшь — мальчуган иль старик.

 

Ну, а я забыл вещмешок,

Где забыл — не припомнить никак.

Я в кармане хлеба нащупал кусок,

В горсть дрожащую ссыпал табак.

 

Шёл. Над площадью стрелки часов

Время давних встреч берегли.

А с холма между досок щитов

Протекали струйки земли.

 

Но сквозь доски, сквозь землю проник

Взгляд, что острым стал от огня.

И увидел я вновь броневик.

Снова Ленин смотрел на меня.

 

Это он мне, наверное, сам

И сказал: одному нельзя.

Перебрал я в уме адреса,

Что могли привести к друзьям.

 

И нашёл. И приехал к утру

К самым близким друзьям моим.

После артподготовки плыл на ветру

За нейтралкою едкий дым...

 

Пополнение

Принял новую прописку

котелок.

Повар ладно пшенку втиснул:

— На, сынок. —

Ложка ходит

В плотной массе —

цок да цок,

И в кокосовое масло —

в озерцо.

Но ударил в светлый праздник

хриплый бас:

— Пополненье это разве?

Was ist das? —

Баритон еще досадней

словом бьет:

— Что поделаешь — блокадник.

Отойдет. —

Взвод, на мох накинув ветки,

кашу ел.

Тер солдатик тряпкой ветхой,

тер прицел.

— Ничего, узнают наших!

Отличусь!

Над губой застыла каша,

ну и пусть.

Мне теперь, по крайней мере,

автомат

Надо в действии проверить. —

Встал солдат.

И одной рукою

В небо —

ППС...

Что за диво, что за небыль —

ходит лес.

И рука танцует танец,

сполз рукав.

— Отпускай, дистрофик, палец!

— Да никак! —

Рассыпает пули кругом:

фить да фить.

Автомат меняет угол:

жить — не жить!

И замолк, и вниз, как плетка.

Сам собой.

Кто-то щупает пилотку:

— Так, с дырой.

— Целы? — спрашивает взводный.

Все молчат.

— Значит, целы. — И холодный

парня взгляд.

Подошел. Багров и страшен.

— Ну-у, герой...—

Осмотрел. И вытер кашу

над губой.

 

На подступах к первому бою

Памяти танкиста, чье имя я никогда не узнаю.

Первая смерть, которую я увидел на войне, была его смерть.

 

Его привал —

последний, краткий…

Такой открылась мне война.

Кровь наполняет плащ-палатку,

И давит землю тишина.

 

Еще живой, но отрешенный,

Он нас глазами провожал.

А мы — нестройная колонна —

Нелепый церемониал.

 

И нету сил, и нету права

Прощальных глаз не встретить свет.

Шагаем, головы направо,

Направо, — не забудешь, нет.

 

И стыдно — в душу проникает,

Чтоб боль чужую не пускать,

Невыносимая такая

Эгоистичная тоска:

 

«А наша близко ли, далеко?»

Он, одинокий, понял нас…

Каким с тех пор живет упреком

Свет, исчезающий из глаз.

 

А я прошел дорогой шаткой,

Мои ранения не в счет.

…Танкист в тяжелой плащ-палатке

По волнам памяти плывет.

 

Живой, давным-давно убитый.

И светит мне прощальный взгляд

Сквозь толщу глины и гранита,

Где Неизвестный спит солдат.

 

Солдатский монолог

Что глаза закрываешь, браток?

Уж теперь дотащу, кажись...

Видишь — там, за оврагом, лесок.

А за ним, брат, целая жизнь,

 

Там и мины не достают,

Там нельзя умереть никак,

Вот забыл, как тебя зовут...

Ты молчи, это к слову, так.

 

Что глаза закрываешь опять?

Рано мир завещать другим.

Ну, давай-ка вместе считать

Вон до той березки шаги.

 

Эх, беда, не заметил — пни.

Извини, больно снег глубок.

Ты не сдерживайся — стони.

А глаза открывай, дружок.

 

Может к ночи уже тебя

Медсанбат к себе заберет.

Знаешь, сколько спасли ребят,

У которых пуля в живот...

 

Ах и жарко. Совсем как в Крыму.

Дай, стряхну с головы-то снег.

А глаза закрывать ни к чему —

Ты ж сознательный человек.

 

Вот лесок уже нас прикрыл,

А за ним, брат, целая жизнь.

Тут чуток наберемся сил

И... Ты что? Не мигаешь, кажись?

 

Слышишь, ветки гладят висок,

Твои волосы теребят.

Ты глаза не закрыл, браток,

Как же я оставлю тебя...

 

* * *

 — Откуда? — безразлично говорят,

И с уваженьем:

— Ах, из Ленинграда!

И хоть не так, как много лет назад,

Но всё-таки ты выделен из ряда.

 

Ты выделен, на славу обречён,

Хоть в ней ты неприметная частица.

Как хорошо, что помнить есть о чём,

И нынешнее в прошлое глядится.

 

Ещё я от блокады не окреп,

По голосам не различал снаряды.

А мне бойцы доверили свой хлеб.

 — Дели, поскольку ты — из Ленинграда.

 

Память

От памяти некуда деться,

Но память с годами добрей.

Она и блокадное детство

Старается сделать светлей.

 

Ей вспомнить подробнее надо

Не бомб нарастающий свист —

Таран над Таврическим садом,

Фашиста, летящего вниз.

 

И чудо блокадного лета

Представить во весь разворот:

Не солнцем — руками согрета,

Картошка на клумбах цветёт.

 

Наполнены сказочным хрустом,

Как яркие лампы видны,

Сознательно крупной капусты

На Невском проспекте кочны.

 

Законам, для нас неизвестным,

Она неизменно верна,

И чёрному в памяти — тесно,

А радостям — воля дана.

 

Ты память поправить захочешь,

Она возмутится — не тронь!

Согреет блокадные ночи —

В «буржуйку» посадит огонь.

 

Хоть был он, как праздники, редок.

И то не огонь — огонёк.

Охапка дистрофиков-реек —

Ценою в блокадный паёк.

 

Нет, память не знается с фальшью,

А просто торопит. И мы

Уходим за нею всё дальше

От первой блокадной зимы.

 

Забыла про голод, про вьюгу?

Нет, помнит. Но ей впереди

Видать, как, обнявши друг друга,

Мы в небо победы глядим.

 

Поэтому радости лучик

Из прошлого светит лучом.

И если подумать получше,

Так память совсем ни при чём:

 

Она, не старея с годами.

Иначе б смотреть не могла, —

Она ведь мальчишками, нами,

В блокадные годы была.

 

Счастливый случай

Он произошел давным-давно

И остался навсегда со мною.

Испытать не каждому дано

Долгое везение такое.

 

Он последним мог бы стать вполне,

Если нет ни ада и ни рая.

Санитары знали: на войне

Даже невозможное бывает…

 

Он ко мне дорогу отыскал:

В полутьме, в землянке, без наркоза

Пулю извлекала из виска

Чудо-медсанбатовская проза...

 

Медицинской службы генерал

Обращался к белоснежной свите:

— Должен быть убитым наповал,

Но счастливый случай — посмотрите.

 

И студентки (некрасивых нет,

Нам одни красивые встречались)

Многоцветный излучали свет

Широко открытыми очами…

 

Сколько лет на удивленный взгляд

Отвечаю взглядом удивленным.

— А пора привыкнуть, — говорят, —

Ты — счастливым случаем клейменный.

 

Нет, к нему привыкнуть не могу,

Хоть и слышал — привыкают к счастью.

Я его от веток берегу,

Осторожно двигаясь сквозь чащу.

 

А в трамвае, как бы ни устал,

Головокружение не выдам.

Уступите, юноши, места

Менее счастливым инвалидам.

 

Жизнь, толкай меня со всех сторон,

Удивляй весенним взрывом почек.

Смерти мне бояться не резон,

Я такую получил отсрочку...

 

И когда мы встретимся опять,

Заявлю:

— Претензий не имею. —

Большинству впервые умирать —

Это и обидней и труднее.

 

Архимед

К слепым и полузрячим

На госпитальный свет,

Должно быть, наудачу

Забрел к нам Архимед.

 

Не слишком ли? Не слишком.

Блокадная пора.

Шуршат страницы книжки,

Читает медсестра…

 

Когда грабеж повальный,

Мечей злорадный звон,

Трудом фундаментальным

Решил заняться он.

 

В своем саду-садочке,

Витая вдалеке,

Чертил углы, кружочки

На чистеньком песке.

 

Ворвался воин Рима,

Ворвался — ну и что ж?

Врагу невозмутимо:

— Не затемняй чертеж!

 

К несчастью, воин ведал

Одно: тупить свой меч.

А мог бы Архимеда

Просить, предостеречь.

 

И вывод хитроватый

На тыщи лет вперед:

Уж выбрал с краю хату,

Молчи — и повезет…

 

И замерла страница,

Когда сказал сосед:

— Кончай читать, сестрица.

Оболган Архимед.

 

Хозяин камнепада,

Он до последних дней

Командовал что надо

По-нашему бригадой

Тяжелых батарей.

 

— Почти, — добавил некто,

Подняв лицо в бинтах, —

Точней, он был инспектор

В технических войсках.

 

Но главное, ребята,

Я утверждать берусь,

Что он погиб солдатом,

Мудрец из Сиракуз.

 

Свет от коптилки замер,

Немногим видный свет.

И плакал перед нами

Счастливыми слезами

Блокадник Архимед.

 

Ответ на вопрос шведской туристки

Этот давний вопрос...

Только задан сегодня нарядно.

И тут ни при чём перевод:

«Вы протянете мне,

понимаете, нить Ариадны,

путеводную нитку в декабрь,

в ваш немыслимый год?»

 

Вы про нитку. Ну что ж,

Голубая она, голубая.

Проплывает она,

рукавицами станет потом.

«Голубой — цвет надежды.

Была ли надежда такая?»

Да, была — поделиться с бойцами

последним теплом.

 

Неутешная мать, что ещё оставалось

отдать ей

для бойцов, для Победы?..

А всё, что смогла сохранить.

И так медленно, медленно

таяло детское платье

в ледяном декабре,

воскрешая весёлую нить.

 

Вам, надеюсь, понятно,

как женщина нитей касалась,

словно гладила дочку.

Но луч голубой истекал.

И в руке её мёртвой

короткая нитка осталась.

А погибших тревожить

не велено по пустякам.

 

Ленинградский эпизод

Преступника не вывели в расход.

Был СМЕРШ не до конца принципиален.

Преступника взял на поруки взвод,

Чтоб смог его потом поздравить Сталин.

 

Все это началось в сорок втором.

Для пехотинца оказался рядом

С окопным домом довоенный дом.

Для преступленья большего не надо.

 

Он с дочерью свой разделял паек.

Жена его погибла под обстрелом.

А наша чуткость не проснулась в срок,

А он свое не путал с общим делом.

 

Вот в том и суть: он думал о своем,

А ведь в окоп, отрытый в полный профиль,

Не для того спускал паек нарком,

Чтобы солдата заменил дистрофик.

 

Но если факт прохлопал трибунал,

Родимый взвод как мог бойца подправил.

И он еще два года воевал

Согласно уставных и личных правил.

 

С друзьями вместе Тарту взял стрелок,

Пополнив безвозвратные потери.

Чуть опоздав, почти что лично смог

Ему Верховный выразить доверье.

 

На грамотке впечатан адресат.

И подпись — Сталин —

типографской краской.

Жаль, не увидел этого солдат:

Он в землю лег в насквозь пробитой каске.

 

* * *

Светлой памяти С. С. Эфрусси,

нашего учителя истории

 

Накануне войны

мой сосед угодил в генералы.

Не беда, что мундир

непомерно широкий в груди.

Генералу — размаха,

а главное — слов не хватало.

По способностям он

и в фельдмаршалы мог угодить.

 

И когда он стоял,

зажимая смертельную рану,

«Канониры, огонь!»—

за него я был крикнуть готов.

Не позволила роль:

я солдат, и к тому ж

безымянный.

Но и этого мало:

совсем не имеющий слов.

 

Наш учитель истории

выбрал прекрасную пьесу.

С головой мы ушли

в знаменитый двенадцатый год.

И не знали пока,

как умеет охотиться «мессер».

Моего «генерала»

он нынешним летом убьет.

 

Где военное дело —

отсутствуют женские роли.

Мы со сцены взираем

на наших притихших девчат.

...В пискаревской земле —

наши Кати, Наташи и Оли,

Наши Нины и Шуры

под Нарвой и Прагой лежат.

 

Перед самой войной

мы так близко стояли к победе

И не знали,

как трудно к ней будет пробиться

потом...

Кто из наших сегодня

на классную встречу приедет?

Мы с «фельдмаршалом» Колькой

стоим одиноко

и ждем.

 

Читая дневник Гальдера

1

15 сентября 1941 года

«Наступление на Ленинград развивается вполне отрадно.

Мы приближаемся к намеченному нами рубежу западнее Невы».

Из военного дневника начальника генерального штаба сухопутных войск

Германии (1989—1942 гг.) генерал-полковника Ф. Гальдера

 

Неудачи чем ближе к тебе,

тем острей, —

Что за лепет ребячий?

Да разве бывает иначе?

Жерновами страницы.

Ворочать их все тяжелей.

В долгий ящик бы книжку.

Но я ее долго не спрячу.

 

Мне не просто ответить,

зачем, почему захотел

чуткой ночью июня

над давней тревогой

дежурить.

Все, что нам напророчил

из бывшего штаба

стратег,

Я не раз испытал

на не раз продырявленной шкуре.

 

Над границей рассвет.

Надо книгу откинуть сейчас.

Началось.

Не откинуть.

И я напряженно читаю,

Как пацан довоенный,

проникший на киносеанс,

На второй и на третий,

в надежде —

спасется Чапаев.

 

Неудачи мои

из вчерашних

и завтрашних дней,

Вам бы окна прикрыть,

за которыми

пепел горячий.

Он не дальний, июнь.

Он все ближе,

и сердцу больней.

Перед ним и года

ничего уже больше

не значат.

 

2

6 декабря 1941 года

«Если город (Ленинград) действительно

будет отрезан, он не сможет выстоять».

Запись на совещании у Гитлера

15 декабря 1941 года

 

«В период 18.00—19.30 — серьезный разговор

с главкомом по вопросам, связанным с обстановкой.

Главком выглядит очень удрученным. Он не видит

больше никаких средств, с помощью которых

можно было бы вывести армию из нынешнего

тяжелого положения».

Из военного дневника Ф. Гальдера

 

Заложить это место.

И выключить свет.

И попробовать сон заманить без таблеток.

Странно:

долго ли будет светиться паркет?

Как случилось,

что стены сверкают без света?

 

Это — снег

это — лед,

это — улицы зябкий пролет.

Почему мне не холодно...

Разве бывает такое?

А навстречу

неслышно

мой школьный товарищ идет.

И декабрьский паек

прикрывает прозрачной рукою.

 

Торопясь,

на закладке я книгу ему распахнул:

— Почитай! —

Он в ответ:

— Я теперь не очкарик.

Я очки с «зажигалкою» вместе стряхнул. —

Утихает пурга.

И от фронта доносится гул.

Пробивается солнце.

И тонет, бессильное, в хмари.

 

Я читаю ему.

Он мне руку кладет на плечо,

И выходит, что знает:

фашистам пора растеряться.

Что ж я книжку тащил.

И о чем только думал, о чем!

— Подожди, я за хлебом. —

Но нет моего Ленинградца.

 

— Погоди, погоди! —

Книга медленно падает в снег.

И внезапное утро

из настежь распахнутых окон.

...С фотографии класса глядит на меня

человек,

Сквозь очки и года

издалёка глядит,

издалёка.

 

* * *

Что вредней всего пехоте?

Как кому. По мне — туман.

Только сон присядет к роте —

Дождик лупит в барабан.

 

Сон, конечно, переборет,

Но еще сильней — «Подъём!»

Летом, ладно, — полугоре.

Горе — осень с ветерком.

 

Под тобой земля в усадку.

На двоих с водой постель.

Чавкнет снизу плащ-палатка,

Сверху хлюпает шинель.

 

Поднимай туман на плечи,

Принимай воздушный вид.

Так война болезных лечит.

Жаль, здоровых не щадит.

 

Кто с тобой идет бок о бок?

Шелестение шагов.

Одиночный входит облак

В роту кучных облаков.

 

Острякам уже неловко

Повторять в который раз:

— Вот так чудо-маскировка

От своих и вражьих глаз.

 

Вспоминай землянок роскошь,

Обихоженность траншей.

Но на то и переброска,—

Значит, где-то мы нужней.

 

...Нынче едут за туманом,

За туманом голубым.

Мне за ним в дорогу рано:

Не расстаться со своим.

 

Нарва

Как странно:

уютной полоской осока,

от катера мягкий накат.

Тот берег —

он вроде не так и высокий,

и речка не так широка.

 

Все верно, — не так…

Но тогда отчего ты

в кромешную даль отнесен?

Опять на плацдарм,

тесноватый для роты,

бросают второй батальон.

 

Разрывы, как лес,

поднимаются густо,

скрывают прибрежный лесок.

Нога, словно ветка,

ломается с хрустом,

и болью наполнен сапог.

 

Никто не прикажет.

Командует опыт.

И как тебя боль ни пронзит,

броском из огня

прорывайся к окопам,

а если не можешь — ползи.

 

И падают рядом,

и боль поднимает.

Останешься —

вечный покой.

Ах, реченька-речка,

да ты голубая,

а помнишься черной волной.

 

Почти невесомую майскую чашу

проносит вдоль берега кряж.

Какое тревожное

позднее счастье

увидеть не только пейзаж.

 

Отметить не праздным

рассеянным зреньем

красoты в нарядном краю,

а кровную землю

в буквальном значенье,

воистину кровно твою.

 

* * *

Страх, когда методичный обстрел

Переходит в период экстаза.

Страшно: танк перед рыком присел,

Шарит пушкой на уровне глаза.

 

Страшен с пулей в колене транзит,

Ориентир среди ночи неведом.

И гадай — просто снег шелестит,

Или враг наступает по следу.

 

Словом, перечень страхов велик

И имеет повторное свойство.

От него ни один ученик

Не получит мандат на геройство.

 

Только есть еще страх пострашней.

Он, как пуля, из тела выходит:

Возвращенье из госпиталей

С беспристрастной припискою: годен.

 

Самый первый вопрос про друзей,

Но ответ, как на холоде, выстыл.

И хоть тишь у землянки твоей,

Ждешь тебе предназначенный выстрел.

 

С этим чувством спасения нет,

Беспощадно решает примета.

Потому что с одной из планет

На другую ты прыгнул планету.

 

Потому что уют, и компот,

И пылинка подушки не тронет.

Медсестрички загадочный рот

И рука в твоей жаркой ладони.

 

Речь к тебе возвратилась назад

Без протяжного мата и свиста.

И пока ты еще не солдат,

А мальчишка, наивный и чистый.

 

…Если страх одичалый смирить

Удается усилием воли

Снова с выбором «Быть иль не быть»,

Не храбрец возвратится, но воин.

 

В пяти километрах от Валги

Не хочешь,

а вспомнишь невольно —

Жизнь держится на волоске.

Пехоту накрыл шестиствольный,

Пехота застыла в броске.

 

Осколок осколку навстречу.

На этом —

смертельный расчет.

Укрыться?

Но не за что, нечем.

Траву подчистую сечет.

 

Твой опыт уже независим —

Тебе не поможет никак.

Отбросить щемящие мысли

Спасительный должен пустяк.

 

И вот он:

Травинкой качнулся

(Не веришь в такое — не верь),

Щеки осторожно коснулся,

Когда над тобой круговерть!

 

Весомые комья суглинка

Молотят по мокрой спине.

Задумал:

спасется травинка —

И я уцелею за ней.

 

То крупною дрожью, то мелкой

До взрыва и после тряслась

Земля.

И зеленою стрелкой

Травинка металась у глаз.

 

Но стоило ей распрямиться,

Ее уже не разглядишь.

— Вперед!—

И тяжелою птицей

Внезапная бухнется тишь.

 

А если и вспомнится даже

Назавтра:

травинка к щеке...

Мальчишка, кому ты расскажешь

О стыдном таком пустяке.

...............

Автобус ни шатко ни валко

Бредет.

Разрешите сойти

В пяти километрах от Валги,

В тех памятных крепко пяти...

 

Где раны твои ножевые,

Земля?

Не стареешь ничуть.

Поглажу травинки живые

И «здравствуйте» —

им прошепчу.

 

* * *

«Жил да был ефрейтор Гоппе,

Он прошел по всей Европе,

Но, дойдя до наших мест,

Получил на память крест...»

 

Под землей какая память...

А сквозь множество годов

Как сейчас перед глазами

Лес березовых крестов.

 

Среди них на первом плане,

Завершивший жизни круг,

Тот ефрейтор упомянут

Острой готикою букв.

 

«Огонек», шальною птицей

Как попал ты в наш окоп

Со строфой внизу страницы,

Сочиненной Маршаком?

 

По рукам журнал раскрытый

Ходит — снимок роковой.

И гуляет смех досыта,

Потешаясь надо мной.

 

...Я запомнил: смех пречистый

Знал свой срок и свой порог.

Он дойти до особиста

От друзей моих не мог.

 

Этот факт из дальней дали

Помнить надо бы едва ли.

Я припомнил как-то раз.

Мне вопрос:

— А воевали

Вы за них или за нас?

 

* * *

Всё чаще вспоминается о том,

Как на рассвете гулком, в сорок пятом,

в пророческом мальчишестве своем

Мы разряжали в небо автоматы.

 

Так, дальний путь в грядущее торя,

На спусковой давили до упора.

А интенданты, получилось, зря

Молили нас беречь латунь и порох.

 

Невиданное дело на земле:

Без всяких опасений ошибиться

В таком невероятнейшем числе

Салютовали нашим дням провидцы.

 

«Участники последней мировой» —

На меньшее согласье не давали.

Я думаю полночною порой:

Жаль, не дотянем до таких медалей.

 

Ах, мальчики окопные мои,

Через года, затменья и потери

У стольких послефронтовых могил

Я верю вам, кому ж иначе верить!

 

* * *

Сколько было всего упомянуто и позабыто.

Но занозой торчит и забыть не дает

Пустячок с ноготок из военного быта,

Где ожившая глина расплавила лед.

 

Лошаденки, они по-весеннему пеги,

И натянуты жилы, как речки весной.

И снаряды в увязшей по брюхо телеге,

И вдобавок беспомощный ездовой.

 

Я пытаюсь телегу подталкивать сзади:

Нет упора, уходит земля из-под ног.

Я луплю лошаденок вожжами, разбухшими за день.

— Ну, рваните, — ору им, — последний разок!

 

Пена хлопьями с губ под истошное ржанье.

Я над ними палач, беспощадная власть.

В те мгновенья нисколько мне было не жаль их.

Мне бы только вожжами покрепче попасть.

 

Ах, какими глазами косили они понимающе.

И рванули совсем не от боли, что шкуру дерет,

Фронтовые мои, оскорбленные мною товарищи,

Понимая, что быть иль не быть, но вперед.

 

Я остался на старости лет в неприкаянных.

Но чем дальше, тем горестней и горячей

Перед вами, давно уж истлевшими, каюсь я.

Все другое на совести пусть остается моей.

 

* * *

Течёт песок, бессмертием дразня.

Опушка, а за ней осинник топкий.

И как назло нет ни одной воронки, —

Тем меньше перебежек у меня.

 

Передо мною, так сказать, пейзаж,

Хоть обстановкой резко обесцвечен.

Валун всегда найдет, придавит плечи:

Гадай, мол, жизнь отдашь иль не отдашь.

 

А вся задача состоит лишь в том,

Чтоб растянуть ее, пускай на сутки.

О чем угодно думай: о желудке,

Который будет с ужином знаком.

 

Любой годится мысли поворот.

Избави боже, чтоб об э т о й  с а м о й.

Она тебя иначе тихой сапой

Или не тихой — все равно прижмёт.

 

...Пейзаж подёрнут золотой пыльцой.

Давно пора бы мысли перестроить.

Теперь ее обманывать — пустое.

Теперь о н а — с обыденным лицом.

 

* * *

Я не верю в счастье одноцветное:

Розовое счастье, голубое.

Потому, возможно, что в ответ оно

Не желало встретиться со мною.

 

А мое из тьмы восстало радужно,

Хоть не так отчетливо в оттенках.

Бинт приподнял. Присмотрелся. Надо же:

Тумбочки разглядываю, стенки.

 

Возлежу царьком в высоком тереме,

Даже пошевеливаюсь малость.

Разбираюсь: в сущности, потеряно

Много меньше, чем предполагалось.

 

Яблоко и винегрет в тарелочке,

С золотой каемочкой к тому же.

Вот какие сказочные мелочи

Возвратились и со мною дружат.

 

Вот оно какое, счастье полное,

Даже не считая фрукты-овощи...

Попадая из огня да в полымя,

Так мечтал остаться не беспомощным.

 

Памятлив на это счастье очень я,

За права особые не ратую,

Не прошу, чтоб пропустила очередь.

Я и так с тех пор живу под радугой.

 

Мера времени

Привычные фразы...

Их тайная мудрость

на стыках времен сведена.

Ни «ночи спокойной»,

ни «доброго утра»

не стало.

И, значит, —

война.

И новая фраза,

привычная сразу —

иное отринь и забудь, —

«Победа за нами!» —

высоких приказов

последняя строчка и суть.

Верховный и ротный

такими словами

должны были нас убедить.

«Победа за нами!»

Не где-то.

За нами!

А жизнь или смерть —

впереди.

 

Ласточка

В память о подвиге Валерии Гнаровской

 

Над фанерной звездочкой зарницы,

Как цветы, раскинула весна.

Именем красивой русской птицы

Тихая деревня названа.

 

Может быть, за голос чистый, звонкий,

Может быть, за синь лучистых глаз

Худенькая в ватнике девчонка

В медсанбате Ласточкой звалась.

 

Ласточка! За что такое имя?

Расспросить бы надо у солдат,

Что руками слабыми твоими

Спасены пятнадцать лет назад.

 

Ты о славе размышляла мало:

Дни и ночи слишком горячи.

Ты всего лишь раны бинтовала, —

Совершали подвиги врачи.

 

Но когда приблизилась к санбату

Меченная свастикой броня,

Ты на грохот бросилась с гранатой,

Раненых от смерти заслоня.

 

Под землей — весны твоей граница,

Над землей — цветы хранит весна.

Именем веселой русской птицы

Тихая деревня названа.

 

Своё время

Парад Победы. Лента восстановлена.

(Об этом в скобках: вот ведь как давно.)

Стена за тонкой веточкой еловою, —

И всё же в кадрах чёрточек полно.

 

А может, дождь.

Ну да, конечно, помнится,

Он шел в тот день приказу вопреки.

И под охраной милицейской конницы.

Невиданно отборные полки —

 

Полки, где корпуса за отделения,

Где армии идут за рядом ряд.

К экрану устремилось изумление,

Которому почти что пятьдесят.

 

Оно живёт не только центром площади,

Болеет дальнозоркостью своей.

И видит, как пустой рукав полощется

И как слепой глядит на Мавзолей,

 

Солдатика, с баяном, но безногого,

Лицо солдатки, вспухшее от слёз... —

Всё то, что в кадр по протоколу строгому

Умелый оператор не занёс.

 

Пока оно свое рожденье празднует.

И отрицает времени барьер,

К тем, кто моложе, мысли лезут разные:

Про паутину культа, например,

 

Про то, что с фронтом фронт сместились в целое,

А матерьял неярок речевой...

И ничего тут, братцы, не поделаешь,

Да и не надо делать ничего.

 

Небо — голубое

«Азбучные истины — что это такое:

Травушка — зелёная, небо — голубое?»

Ироничный юноша, не трудись, не стоит:

Азбучные истины — дело непростое.

 

Где долги немыслимы, выше чувства долга,

Там царили истины азбучные только:

Из окопа вымахнуть по команде твёрдой

И пройти деление на живых и мертвых.

 

Повторить оставшимся. Не винить комбата.

Выживешь, не выживешь — знает сорок пятый,

Знает светомузыку в небе расчехлённом,

Возвращенье запахов к травам удивлённым...

 

Ржавчиной иронии так и не задеты

Азбучные истины, точные ответы.

На крови настояны, дорого стоят

Травушка зелёная, небо голубое.

 

* * *

Упрощая знаки Зодиака,

Были нам дарованы судьбой

Только три наипростейших знака

У комроты в книжке записной.

 

Только три.

И одного не минуть.

На переднем крае выбор мал:

Павшим — крестик.

Тем, кто ранен, — минус.

Знак вопроса — без вести пропал.

 

Средний знак мечтою нашей правил

В горестном трилучии дорог.

Ну а исключение из правил?

Я бы их припомнил, если б мог.

 

Справедливость не придумать круче,

Но, на всех и каждого одна,

Медом исключений наша участь

Не была тогда разобщена.

 

Солдатский медальон

Досрочный, но вовремя данный,

Под черный сработан гранит,

Лежит обелиск мой карманный

И дату рожденья хранит.

 

О дате второй и о прочем

Ему не положено знать.

Все то, что выходит за прочерк,

Скрепляет штабная печать.

 

Куда там колонке фанерной,

Ракушечной хрупкой плите...

Сработана ладно и верно

Пластмасса на плотном винте.

 

А если к нему мне приехать,

Спуститься к прибрежным пескам,

Послушать далекое эхо,

Кривую сосну отыскать?

 

Что стоит — не долго, не трудно.

К тому же бесплатный билет.

А выбрать октябрь: безлюдно

И больше знакомых примет,

 

Где в воду, в огонь из-под сосен

Рывок затаил батальон.

И если все лишнее бросить —

Мой смертный к чему медальон?..

 

Ну что ж, я приеду, возможно,

К сосне, наклонившейся вниз.

Но корни не стану тревожить,

Не буду искать обелиск.

 

Пускай он, узнавший досрочно,

И дальше сверхсрочно хранит

Суть доброй берггольцевской строчки

Про то, что никто не забыт.

 

* * *

Тополиные облачки

дождик короткий проклюнет.

И трава поседеет

внезапно для всех.

За окошком еще одно

22 июня.

Слишком тяжкая дата,

её и не вспомнить не грех.

 

А уж вспомнилась если,

так только для тихой беседы,

с полуслова понятной —

о чем и о ком.

Но такой разговор

одному из нас только неведом,

одному до сих пор

почему-то еще незнаком.

 

И не пьяные слёзы,

хотя и не трезвые тоже,

он смахнёт

на отлично сидящий пиджак.

Тыловые,

нестыдные вроде бы годы

тревожит:

«Ах, вернитесь назад,

я не так проживу вас,

не так». —

 

«Проживёшь?

Ну а если их вовсе не будет?

Ты ж не хочешь бросаться —

была не была.

На протезах назад

не года возвращаются —

люди.

Да и то не всегда.

Вот такие дела».

 

Однажды у старых окопов

Чудо из реальности суровой,

Вымысел, помноженный на грусть…

Юность спросит: «мне вернуться снова?» —

«Невозможно…» — «Хочешь, возвращусь?» —

 

«И такой же точно будешь?» — «Буду.

Повторюсь, не пропустив ни дня.

Вот чудак, ведь ты поверил в чудо,

Что ж тебе не веровать в меня?!»

 

Сосны покачнутся. И тревогу

Вынесет простуженный мотив

На одностороннюю дорогу,

На одноколейные пути.

 

Под ногой камней возникнет ропот.

С тяготением земным не в лад

С бруствера осевшего окопа

Медленные камни полетят.

 

И уже движеньем увлеченный

Прошепчу: «Ты воскресишь друзей?»

А она спокойная: «О чем ты?

Я тогда не стала бы твоей.

 

Впрочем, ладно, им в могилах тесно.

И уж раз завел об этом речь,

Пусть твои товарищи воскреснут,

Пусть встают, им снова в землю лечь…»

 

И предсмертной болью обжигая,

Ударяет ледяное — «пусть».

«Врешь! — кричу. — Ты не моя — чужая.

А моя не скажет: «Возвращусь».

 

Перед вручением медалей «40 лет Победы...»

— Проходите...

В торжественном зале

ветеранам достаточно мест.

Сорок радостей, сорок печалей

пронесёт перед нами оркестр.

Самым храбрым о том неизвестно.

Перед ними завеса огня

с первых дней,

от июньского Бреста

до берлинского майского дня.

 

А Победа за ними по следу

столько вёрст отшагала и лет.

Нет медалей у них

«За Победу»,

юбилейных тем более нет.

Что медали!

Они кавалеры

наших более важных наград.

Но лишь звездочки из фанеры,

из латуни над ними горят.

 

Кумача ослепительный всполох.

Под знамена выходит оркестр.

Только зал-то не полон, не полон,

хоть и нет в нём незанятых мест.

 

* * *

Где повзводно, где поименно,

На важнейший рубеж сведены,

Держат крепкую оборону

Не вернувшиеся с войны.

 

В тишину упирается грохот,

Вязнет в солнечной тишине.

Прикрывая собой эпоху,

До сих пор они на войне.

 

Там, где, вечный бой продолжая,

Не дают они встать врагу,

Нам-то кажется — иван-чая,

Лента алая на лугу...

 

Да, конечно, война войною,

Мир — он шире, само собой.

Он за огненной той чертою,

За спасительною чертой.

 

* * *

Трава газонов не примята.

Домов не поколеблен строй.

Идут сквозь Купчино солдаты

Дорогою прифронтовой.

 

Сквозь многоцветный праздник окон,

Легендой не обобщены,

Идут давно, идут далёко

Мужья, любимые, сыны.

 

Ведёт дорога их сквозная

От боевого рубежа.

Не дальней связи ожидая —

Прямою связью дорожа.

 

Всё реже видятся ночами

Идущие через года.

... Ещё один однополчанин

Простился с нами навсегда.

 

Оборванный провод

Памяти сержанта Юрия Колосова

 

Обрыв, обрыв, обрыв.

Осколкам в поле тесно.

Ты умер или жив —

Комбату неизвестно.

 

Один обрыв свяжи,

Другой, пока не умер.

Комбат услышал — жив:

В землянке пискнул зуммер.

 

Обрыв надёжно сжат.

Отринут долгий холод.

А сбоку автомат

Напополам расколот.

 

Сжимают зубы связь

Сильней, сильней, сильнее.

И над тобою власть

Осколки не имеют.

 

И как ты рядом смог

Далёким стать и близким...

Твой ищут котелок,

Ведь ты в живых по спискам.

 

Живой, живой, живой!

Из бесконечной дали

Покой тревожу твой:

Связь снова оборвали.

 

Сейчас двуногий гад

Рванул из будки хрупкой,

Где мёртвый автомат

Без телефонной трубки.

 

И как вдове помочь,

Куда бежать за «скорой»?

Трубит тревогу ночь,

Притих оглохший город.

 

Окраинная грязь,

Как порох рвётся воздух.

Ну где же, где же связь?

А доктор скажет:

— Поздно.

 

...Зубами провод сжат,

Чтоб победили люди.

Молчит в ответ сержант.

И нас молчаньем судит.

 

Хирургам санбата

Над болью, куда уж выше,

Парить накануне тьмы...

Воскресшие, воскресивших

В лицо не видели мы.

 

Они склонялись над нами,

Чтоб вызвать в последний бой

Еще не память — предпамять.

Они возвращали — боль.

 

С высот заоблачных в пропасть —

Такие вот виражи.

А вышло, что пропасть — пропуск

В госпиталь, значит, в жизнь.

 

Теперь наша жизнь вторая

Под знаком твоим, санбат.

Родителей не выбирают,

Родителей благодарят.

 

Не часто.

Чаще под старость,

Глядя в лицо судьбе...

Во всем, что после досталось,

Не сами мы по себе.

 

Тот шаг через мостик хрупкий —

Труднейший из наших шагов.

Мы — памятники хирургам

Сороковых годов.

 

* * *

Ну что за боль.

Ведь столько лет прошло.

И сколько раз победа отзвучала.

А мы опять спешим в свое начало

Себе и даже времени назло.

 

Давно остыла полковая медь.

Ну что еще отыщешь у истоков.

Жизнь столько преподносит нам уроков,

Что их не хватит жизни одолеть.

 

Вы правы, правы: нечего туда...

К тому же помню:

в первые мгновенья

Не болью, страхом помнится раненье.

А боль, — она придет через года.

 

И отойдет в каком-нибудь году.

Пока же, по-немецки пунктуальна,

Она своею верностью печальной

Былое крепко держит на виду.

 

Ну что ж, она, как мы, не на века.

Да и не раньше нас свое отвертит.

У человека нет привычки к смерти,

А к остальному можно привыкать.

 

И боль — не боль, когда привычкой стало

Счастливым быть из страшного числа

Тех, у которых боль уже прошла,

А может, и возникнуть опоздала.

 

* * *

Когда все силы выложены дочиста,

Ты от себя и от других устал,

Что остается?

Тропка в одиночество,

В рассеянно-блаженные места,

Где звук шагов

и тот куда-то денется,

Где ветер притомился и размяк,

А каждому лучу

свои владеньица

Распределяет щедро березняк.

 

Не всё ль равно —

к востоку или западу,

Не думай,

направление меняй,

Иди, вдыхай малиновые запахи

Лесами убаюканного дня.

Но знаю:

на сучок вступил нечаянно,

И, памяти забывчивой в укор,

Глаза в глаза —

лицо однополчанина,

Которого не вспомнил до сих пор.

 

А от него

к другим друзьям-товарищам,

В какой-нибудь забытый эпизод,

К еще живым,

еще совсем не знающим,

Кому бродить по тропкам повезёт.

Не замечаю, как сгустились сумерки,

Как тени ткут затейливую вязь.

...Оборвалось попискиванье зуммера.

Сейчас комбат прикажет:

— Дайте связь!

 

И кто-то в ночь,

прошитую осколками,

Уйдёт,

чтоб навсегда остаться в ней...

Что сумерки —

отсюда разве долго мне

Добраться до задумчивых огней.

 

И устыдиться:

о какой усталости

Мне говорить,

когда сквозь толщу лет,

Погибшие товарищи, досталось вам

Спешить на помощь.

Мне — держать ответ.

 

Приметил я, что путь для встреч

короче стал.

Связь обеспечить —

действует приказ.

Есть всё на свете,

кроме одиночества.

А может, не на свете,

а для нас.

 

* * *

Прошлое прошло, да не ушло.

Что ушло — не прошлое, забвенье.

В арьергарде дышат тяжело

Сводные остатки поколенья.

 

Славой и позором крещены,

Уступая место нашим детям,

Мы, конечно, все еще должны,

За себя и за других в ответе.

 

Вам решать, что впрок, а что не впрок,

И уж как идти — решать подавно.

Мины убирали мы с дорог,

Самые последние — недавно.

 

Завершает время оборот.

Знает, что на этом обороте

Ни один отдельно не уйдёт.

Каждый вновь к своей вернется роте.

 

* * *

У старушек блокадных

особенный день — пенсионный.

Он не праздник — начало

рассчитанных праздничных дней.

И бездомных котов

на обед позовут поименно,

И безродных собак

обогреют заботой своей.

 

Есть божественный дар:

самым малым накормят бродячих.

Есть божественный дар:

добрым словом соседке помочь.

А что сами не сыты,

так это не многое значит.

Даже сны о блокаде

приходят не каждую ночь.

 

И таинственным знаньем

их окна отыщут синицы,

Простучит из бессмертья

прощальный призыв журавля.

И, конечно, застывшая форточка

сможет открыться,

И в нее не повеет

январским морозом земля.

 

Незаметны совсем,

для веселого взгляда тем боле.

Так походка легка,

что как будто не снег, а трава.

Есть лекарство лекарств:

жить на свете

не собственной болью.

Одинокость судьбы с отчужденьем

не знает родства.

 

И чего стоят речи вождей,

сединой убеленных,

И бессчетных вельмож —

от светил до сплошных дураков.

И зачем нам ровнять

меценатский кураж миллионов

С ручейком пенсионных,

но трижды святых медяков...

 

Ну, а мы суетимся, судачим,

мелькаем, а вроде

Понимаем, что рвется

какая-то главная нить.

А когда в дальний путь

мы последних блокадниц проводим,

Вздрогнет Санкт-Петербург

и не сможет по-прежнему жить.

 

* * *

Повеселевшее кладбище в Троицын день.

Даже старушки уже не старушки, а дочки.

Крест пожилой молодеет, надев набекрень

Пахнущий краской и елочным духом веночек.

 

Птицы в деревьях ведут благодарственный хор,

Их ожидает на холмиках царственный ужин.

Кружит ворона отчаянней, чем каскадёр,

Кружит над пряником, нетерпеливая, кружит.

 

Словно меж прошлым и сущим черту оброня,

Переплелись, перепутались близи и дали.

Вот почему так сурово взглянул на меня

Мальчик с ещё не успевшей поблёкнуть эмали.

 

На фотографии нету ему десяти.

Снимок, конечно, еще доблокадного года.

Видно, к тебе уже некому больше прийти.

Вот почему ты нахмурился, Коля Нефёдов.

 

Ночью на кухне

На кухне услышишь,

как лист оторвался от ветки.

Ночной кабинет.

Не придумаешь лучше угла.

Пора бы душе

наполняться покоем ответным.

Заждалось перо,

и бумага призывно бела.

 

В два шага пространство.

Зато не скрипят половицы,

Но, планы нарушив

и замыслы разом смешав,

в стремлении тщетном,

совсем не боясь повториться,

машиною времени

бредит и бредит душа.

 

Грядущую эру

фантастам оставит на милость.

В прошедшие годы

рванётся она напрямик.

И всё, что пока

за пределом вниманья

таилось,

трагическим смыслом

наполнится в этот же миг.

 

Хлеб, тронутый плесенью,

крышку ведра приподнимет,

на банках нарядные надписи

заголосят:

крупа, макароны, песок...

А над ними, над ними

не звёзды мерцают —

глаза матерей и ребят.

 

Блокадные взгляды, —

и нету на свете внезапней,

и нет беспощадней

к запасам твоим и к теплу.

Из крана тяжелая капля сорвется

и ахнет,

ребячьей ладошкой

листок припечатан к стеклу.

 

Что все твои замыслы,

муки твои и сомненья,

когда до блокады

прямая проложена связь.

Твоя одноклассница

падает в снег на Литейном,

а ты за столом,

ты сейчас ей позволишь упасть.

 

Тяжелые капли, как гвозди,

вбиваются снова,

вбиваются плотно

в квадрат заоконной тиши.

«Но я же бессилен», —

беспомощной мыслью прикован.

«Скорее на помощь», —

безумным приказом прошит.

 

Хлеб, тронутый плесенью,

на пол отчаянно рухнет:

поднимешь его и поверишь —

а хлеб-то седой.

И ты отступаешь

предательски тихо

из кухни,

но дверь ни за что

не посмеешь

закрыть за собой.

 

* * *

А нам не увидеть,

как всходит забвенья трава.

Качаются травы,

от крови и пороха медные.

Писать о войне —

что бинты от груди отрывать:

собрался рывком,

да не смог —

отрываются медленно.

 

* * *

Ах, суд потомков!

Он, понятно, прав.

Суд с высоты, чтоб в мелочах не мешкать,

Где в том числе и я,

к земле припав,

Судьбу свою прикинул в перебежке.

 

Любой ценой — докатится приказ

С высот дивизионных по ступеням,

Чтоб неизбежно упереться в нас.

Не сможем мы — остаток роты сменят.

 

Две высоты.

До каждой далеко:

Что до потомков, что и до комдива.

А меж высот — высотка за рекой.

Возьмем ее —

и судьи будут живы.

 

* * *

Расставаться с памятью рано,

Потому что куда ж ее деть.

С каждым годом старые раны

Умудряются молодеть.

 

* * *

А правда смягчается

даже честнейшей строкой.

И хочешь не хочешь —

война все равно приукрашена.

Ты словно в санбате.

И память глядит медсестрой.

И шепчет тебе,

что окончилось самое страшное.

 

* * *

Когда мои друзья-искусствоведы

Заводят речь о воспитанье чувств,

Страшусь изобретать велосипеды,

Внимаю и почтительно молчу.

 

Им знать дано, где ново, где вторично,

Как обращаться с гаммой цветовой,

Чтоб вызвать кистью запах земляничный

И, если надо — дым пороховой.

 

А я гляжу на выписанный бруствер,

На красный глаз сверлящего ствола

И думаю: пройдя через искусство,

Боль оставаться прежней не могла.

 

Не для того чем дальше, тем яснее

Мы нашу юность видим сквозь года...

Пусть копии с нее висят в музеях,

А подлинники с нами навсегда.

 

И не в упрек кому-то: «Ты там не был.

И неизвестно, выдержать ли смог.» —

Грустит в витрине тонкий ломтик хлеба —

Из декабря блокадного паек.

 

Не пропуская смертную остуду,

Спасительное время пролегло.

Мы, только мы глядим на хлеб оттуда,

А не через музейное стекло.

 

Лиловый хлеб, он был, конечно, горьким,

Наш невесомый, наш сладчайший хлеб.

Но это тоже копия и только.

А разговор о подлинном нелеп.

 

* * *

После войны сузился взгляд.

Стал однобок.

Шире смотреть был бы и рад,

Только не смог.

 

Может быть, пуля тому виной.

Может. Ну что ж,

Пулю ведь тоже с прошлой войной

Не разведешь.

 

С этой поры обобщенных картин

Мне не видать:

Надо травинку заметить в пути

И не примять.

 

Не за отлетною стаей светло

Тронется грусть:

Вижу, как тяжко тянет крыло

Раненый гусь.

 

Не разгулявшийся листовей

Память увлек:

К ветке притиснут уже не к своей

Бледный листок.

 

Если собака, скелета тощей,

Смотрит на дочь,

Надо ведь в частности, не вообще,

Миру помочь.

 

* * *

Да, верой жили.

Да еще какой!

Ее убить пытались — не убили.

Она травой взрывалась на могиле,

Но возвращалась в поредевший строй.

 

Да, верой жили.

И она слепой,

Как говорят, была.

Не замечали.

Не замечали, черт возьми, вначале,

А за началом начинался бой.

 

Да, верой жили.

И не нам с тобой,

Носившим беспросветные погоны,

Теперь причины зная поименно,

Мудрее быть, чем были в жизни той.

 

Мы все равно виновны.

Но виной

Не гнули нас солдатские котомки.

За вашу зоркость,

мудрые потомки,

Мы заплатили полною ценой.

 

* * *

Тоска не приходит по юности, нет,

Тоскою из юности грянет,

Чтоб ожил сквозной и унылый сюжет

Ясней, чем на телеэкране.

 

Седая трава. И седые кусты.

Забыть бы пора. Не забыли.

Идёт по селеньям, навылет пустым,

Пехота, седая от пыли.

 

Ни взрывов, ни посвиста пуль у виска.

И только бывалым понятно,

Зачем пережившая страхи тоска

Не знает дороги обратной.

 

* * *

Закономерная пора.

И мы предлинными ночами

По стуку сердца примечаем,

Что скоро ехать со двора.

 

Но держит начатое что-то.

И, может, боль не так резка.

Традиционные заботы,

Вполне банальная тоска.

 

И все-таки с особой метой,

Поскольку каждому впервой.

Что отвечать тоске на это?

Не отвечать.

Призвать к ответу,

Сказать отрывистое:

— Стой!

 

Ты не на тех, тоска, напала.

Не в шестьдесят, в шестнадцать лет

Над нами небо ты качала,

Да что там небо — белый свет.

 

И остывала, и сужалась

В сердцах, замолкших навсегда.

А нам такая жизнь досталась,

Такие долгие года.

 

И тосковать — кромешный срам.

Пусть, где сумеет, караулит

Тоска — внезапная, как пуля,

Чтоб с жизнью не прощаться нам.

 

* * *

Мешает боль. Вот в этом всё и дело, —

Должно быть, не остыло, не срослось.

А жизнь, считай, почти что пролетела.

Так где же твой, история, наркоз?!

 

Чего же ты, ответь-ка нам на милость,

За веком век шагала не спеша,

И вдруг встряхнулась и заторопилась,

И требуешь, чтоб мучилась душа.

 

Чтоб на свои и на чужие вины

Мы не делили общую вину,

Чтоб прошлое лежало полем минным

И до конца держало нас в плену.

 

Мы и войной не смеем оправдаться,

И возрастом. Обрушилась одна

За столько неудачных операций

На рядовых и маршалов вина.

 

А где для нас была тропа иная,

Где пряталась спасительная нить, —

Ты и теперь, история, не знаешь.

Ты и сейчас не можешь объяснить.

 

* * *

История уроки раздаёт.

И так она рассеянна при этом,

Что удивляться будет в свой черёд:

Задание не сходится с ответом.

 

Но ей чужда обида или злость.

Ведь задний ум на испытанья крепок.

И выяснится: мышки не нашлось,

А без неё тянуть напрасно репу.

 

Солдатские письма

А памяти много ли надо,

Зацепку найдет, закружит,

Страничкам из школьных тетрадок

Вернет опаленную жизнь...

 

Немыслимый груз сочинений

Лежит на страничке любой.

В них меньше всего — про сраженья,

В них чаще всего — про любовь.

 

И фразы смещаются в клетках,

В линейках прямых и косых.

И цензор военный отметку.

«Проверено» ставит на них.

 

Отложит в особом конверте

На плотной бумаге письмо,

Поскольку известье о смерти

Проверит лишь время само.

 

И вновь треугольники писем

Откроют пред ним письмена...

От школьных тетрадок зависит

В тылу и на фронте страна.

 

А как их хватило? Ответить

Из той неоглядной дали

Военного времени дети,

Одни только дети могли.

 

На тысячи судеб размножен

Ребячьих тетрадок запас.

В них всё — до веселых обложек —

Ушло на великий рассказ.

 

История снова и снова

Напишет его набело.

И всё-таки главное слово

На эти странички легло.

 

* * *

К. Симонову

 

В самом деле или только в слове —

Несоединение стихий.

Жизнь лиричней — лирика суровей,

Утверждают юные стихи.

 

Будто дразнят — начинайте сказку:

Как же так... Вот в наши времена...

Нет. И в наши вышла неувязка:

Жизнь трагична — лирика нежна.

 

Но сквозь дым солдат увидел завтра,

Как бронею, лирикой храним.

«Жди меня...» — писал поэт-соавтор.

Миллионы авторов за ним.

 

* * *

Всё бывает.

И вдруг через множество лет

Доберётся до пылью охваченных полок,

Снова к жизни вернёт,

снова выведет в свет

И к стихам о войне

прикоснуться решит социолог.

 

И, наверно, его (как хотелось бы знать) удивит:

Продираясь сквозь боль,

замирая над каждой потерей,

Проступает уверенней солнечной трассы в зенит

Мысль о том,

что для мира уже не захлопнутся двери.

 

Пусть один лишь читатель.

Такой нас устроит вполне.

Важно то, что в стихах

оказались мы правы.

Только нам и дано было

в этой последней войне

Перебросить к потомкам

и не потерять переправу.

 

* * *

Даже песни

не все возвратились с войны.

Сколько их, задушевных,

негодных для строя,

возникают и гаснут,

почти не слышны.

И не пробуй приблизиться —

дело пустое.

 

Потому что в своей

невозвратной дали

возникали они

удивительно к сроку.

Потому что гадать

они с каждым могли

о разлуке и встрече.

 

А ныне — не могут.

Не сгодятся они,

как солома с махрой,

как лежнёвка,

с которой не сдвинешься

в сторону.

А подделка под них,

даже с чистой душой,

для еще не ушедших

представится вздорной.

 

* * *

Отвечает мальчишка урок про войну:

Обвиняет штабы в перманентных ошибках.

И в итоге приводит причину одну, —

Вот уж в ней мы совсем

разбирались не шибко.

 

Да, пожалуй, и времени было в обрез.

Это я про себя: оправданьям не место.

Они сам указал на большой перевес,

Не забыл похвалить окруженцев из Бреста.

 

Нынче время такое:

заглядывать можно в тетрадь.

Но зачем, он и так не допустит просчёта.

«Нам пришлось отступать.

Нам пришлось отступать...»

Скоро он перейдёт

к Бранденбургским воротам.

 

Потому и тревога не тронет лица.

Голосок у мальчишки учительски строгий:

«Нам, — вы слышите, — нам!»

Значит, мы до конца

В этом мире не будем уже одиноки.

 

Прогноз на 2000-й год

Кое-что неизменно на свете.

И в изменчивой жизни своей

У поэтов соперники — дети,

А не киберы завтрашних дней.

 

Вот соперник напишет в тетрадке:

«Сочиненье» — над первой строкой,

Знать не зная еще, что краткость

Может быть таланту сестрой.

 

И как тема ему повелела,

Он посмотрит в двухтысячный год,

Увлечённый серьезнейшим делом:

«Что в грядущий век не войдёт?»

 

И прикинет, что сущность века

В две строки уместиться должна.

...Над тетрадкою, над человеком —

Восхищённая тишина.

 

Он в своей простоте гениален,

Он для кибера только простак;

Пишет:

«Кошек не будет печальных,

И не будет бездомных собак».

 

* * *

В наше время скорости на диво,

Наше время — время скоростей.

Где уж там в душевной, —

в торопливой

Повторять привыкли простоте.

 

Научились.

И меняем галсы,

На сверхзвуковой волне спеша.

...Только б звук души не оторвался.

Остальное выдержит душа.

 

* * *

Информационный взрыв...

Если взрыв — дымище и осколки.

В двух словах нам рассказал о стольком

Страшноватенький императив.

 

И зачем изводим мы чернила

После этих гениальных строк?

Как глухарь, попавшийся в силок,

В двоесловье время угодило.

 

Что же надо делать первым делом?

Вспомнил, давним опытом гордясь:

Люди восстанавливают связь

Первым делом после артобстрела.

 

* * *

Девочка красивая дремала.

Тишина в лице торжествовала.

И трамвай старался не звенеть.

Девочка к плечу склонилась друга,

Локоны пружинили упруго,

Цветом под отчаянную медь.

 

А в трамвай вкатился плач ребёнка.

Девушка не вздрогнула спросонок —

Видно, знала от тревог рецепт.

А ребёнок плакал, надрываясь.

Но, его рыданий не касаясь,

Тишина сияла на лице.

 

Вот и всё. Не дрогнуло ресницей

Личико дурнеющей девицы.

 

* * *

Веткой от древа познанья

В наш просвещённый век

Не стоит стучать заранее,

Особенно по голове.

 

Справа стучать и слева,

К истинам выводя.

Во-первых, страдает древо,

А во-вторых — дитя.

 

Разговоры с дочкой

                         Вике

1

(Спорить с ней невозможно по сути.

В этом я убеждаюсь опять.

Прячет в варежку сломанный прутик

Первоклассница. Что с нее взять!

 

Убеждал терпеливо и кротко,

Призывая на помощь светил,

Что не выпустит почки находка.

И нисколечко не убедил.

 

— Потерпи, потерпи, — повторяет.

Нет, не мне, а находке своей.

— Да она у тебя неживая! —

Смотрит в варежку:

— Мне-то видней.

 

Ну, видней, так видней.

И в стакане

Вечной трещинкой видится прут.

Чуть пониже, на телеэкране

Прошлогодние братья цветут.

 

И вселяют надежду в девчонку.

Старый друг на вопрос мой:

«Как быть!

«Для начала, — сказал,— мамонтенка

Раскопать, отогреть, воскресить».

 

И в какое-то злое мгновенье

Я забросить решил за порог

Этот подлинный прут преткновенья,

Но внезапно заметил листок.

 

Как я ждал первоклашку у школы,

Как решил, что сдаваться пора...

А она мне с улыбкой веселой:

— Я его разглядела с утра.

 

Чтобы стать оптимистом по сути,

Чтобы верить в бессмертье опять,

Надо вспомнить воскреснувший прутик,

Надо юных друзей обретать.

 

2. Напоминание

Накануне хорошего сна

Прикоснулась ко мне осторожно:

— Сколько лет продолжалась война?

Это легкий вопрос или сложный?

 

Я не знаю, что дочке сказать.

— Надо спать, — говорю, — надо спать.

— Вижу, трудно тебе отвечать.

Я ответила, папа, на «пять».

 

Накануне хорошего сна

Дочку я не решусь беспокоить.

Сколько лет продолжалась война...

Мы из класса ответили двое.

 

3. Два взгляда

— А бабочки летали на войне?

— Кто, бабочки?

— Ну ясно, что не пули!

— Не знаю, дочка.

По моей вине

Из памяти, должно быть,

Упорхнули...

 

Да, многое из памяти ушло,

Скорей всего, и не коснулось даже.

Ни одного не выбрать, как назло,

Красивого военного пейзажа.

 

Природа здесь, понятно, ни при чём.

Мы на неё смотрели деловито:

Болота — значит, гати на плечо,

Болота нет — и значит, фланг открытый.

 

Тревожно, если ветки шелестят,

Еще тревожней, если слишком тихо.

В лесу осколки, а не листопад.

На речку вышли — вот где хватим лиха.

 

— И бабочку не видел? — Нет, не смог.

Пришлось держать иное на прицеле. —

…Тут бабочка уселась на цветок,

Чтоб мы её получше разглядели.

 

4. Справедливый упрек

То ли просто у девочки

возраст такой,

то ли в нашей судьбе

неизбывное что-то;

 

ни с того ни с сего:

— Ты припомни и спой...

— Да про что? — говорю.

— Как про что? Про пехоту!

 

Ты давай запевай.

Я тебе помогу.

И не надо смотреть на меня

удивленно. —

Еле слышно поем

про штыки и про Мгу,

про гармонь, про снега,

про березы и клены.

 

На окраине

реже гуляет народ,

да к тому ж в кинотеатр

дорога другая.

Если мимо случайный прохожий

идет,

я совсем ненадолго

слова забываю.

 

А когда разглядели

мы наш огонек

в нарождавшемся крупном

созвездии окон:

— Как же форму военную

ты не сберег? —

задала мне вопрос

и взглянула с упреком.

 

— Да ведь я же ходил в ней

не только в кино,

прохудилась она

от железных опилок.

— Все равно, — говорит,—

все равно, все равно

я бы лично

ее для детей сохранила.

 

5. Забота

Как будто у Черного моря

Других не хватает забот,

Веселые камешки моет

(Они от заботы — вразлет).

 

Не знают минуты покоя,

Но все-таки их беготня

Проходит в границах прибоя

На радость абхазского дня.

 

У каждого собственный лучик,

Боков разноцветная гладь.

Ну как удержаться и лучших

С собою на память не взять.

 

Разжат кулачок.

И девчонка

В расстройстве кричит мне:

— Взгляни,

Они загрустили о чем-то,

Совсем побледнели они.

 

А может, не будем их брать мы.

Они только в этой воде

Живут как счастливые братья

И больше, наверно, нигде. —

 

Сомнения девочки понял

Прибой.

И, решая вопрос,

Подпрыгнул, как пес,

и с ладони

Все камушки в море унес.

 

* * *

Жизнь не так велика,

чтобы стала привычкой.

А года полетят —

не догонят стрижи.

И хотя бы поэтому

жизнь необычна.

Ну а если обычна —

так это не жизнь.

 

Ожидание праздника

Приходит праздник —

умудренный путник.

И вот уже

он смотрит за порог.

А за порогом

будни, будни, будни,

где ты и неумел

и одинок...

 

И всё, что так внезапно

получалось,

несбыточным

покажется опять.

Как трудно праздник свой

лепить сначала,

свой календарь

на счастье составлять.

 

Пускай судьба

устраивает плутни, —

отчаиваться, право,

не спеши.

Жизнь состоит из праздников.

А будни —

несбывшиеся

праздники души.

 

* * *

Говорят астрономы,

что только под старой звездой

жизнь возникнуть могла.

Вот что поздней под силу любови.

Кроме этой любви,

мы не знаем другой

и, должно быть,

напрасно сигналы

вселенские ловим.

Что имеем, —

известно давно, —

не храним.

Потерявши, —

известно не менее, —

плачем.

Сколько можно стоять

пред ответом простым:

ведь и слёз не останется

за нерешенной задачей.

 

Песенка про вечность

Жить одной на свете —

толку мало.

Вечность

одинокою была.

Где б она, бедняга,

ночевала,

если б человека

не нашла.

И живёт,

не жалуясь на участь,

и не обижается

на быт.

Все, что ей положено, —

получит.

Если не положено —

смолчит.

 

Убегала на прогулки

в детстве.

Человеку —

никаких забот.

Он сказал:

куда, безродной,

деться.

Никуда не денется,

придёт.

 

Но недаром

навостряла уши

и брала недаром

на испуг.

Человек был с виду

равнодушен,

но не приспособлен

для разлук.

 

И когда опять пришла

разлука,

крикнул он сердито,

но любя:

— Вечная с тобой

выходит мука,

вечно не докликаться

тебя. —

 

И она Путем спустилась

Млечным,

про себя держа

такую речь:

«Человек, по сути дела,

вечный,

если человека

уберечь».

 

И мурлычет

песенку простую,

и не собирается

в побег.

Вечность

потому и существует,

что ее привадил

человек.

 

* * *

Снег. Невесомые тени осин.

Привкус у ветра банановый.

Что мне для полного счастья просить?

Переиначивать наново?

 

Странное дело, как ни прикинь,

Накрепко прошлое сверстано.

Даже, раненьям моим вопреки,

Всё ещё дружится с верстами.

 

Всё ещё снега загадочен хруст,

Деревце ладное весело.

Так почему же растерянность чувств

Не обретёт равновесия?

 

— Что ж тебе нужно? Бананы зимой?

— Душу найти на месте бы:

«Наши «афганцы» вернулись домой» —

Передовицу в «Известиях».

 

Летопись войны

В первую мировую войну, которая в России в официальных кругах нередко именовалась Отечественной, выходил журнал «Летопись войны». На его страницах публиковались сведения о наградах, ранениях, безвозвратных потерях офицерского корпуса.

 

На журнальных листах сведены,

На бумаге почти что нетленной,

Летописные списки войны

Из чердачного вырвались плена.

 

Как добрался до них, не пойму, —

Видно, что-то пришло мне на помощь

В этом старом-престаром дому,

В эту сном обделённую полночь.

 

Фотографии порознь и в ряд,

Многодумно, светло, многолико

Из Отечественной глядят,

Не из нашей, из той — не Великой.

 

Не хватает луны и огня,

Я свечу наклоняю покруче,

Чтоб ещё раз взглянул на меня

Удивительно юный поручик.

 

Портупеей прихвачен погон,

Орденок сторожит портупею.

Твёрдый взгляд через дали времён —

Так смотреть лишь мальчишки умеют.

 

Он оплакан давно, он исчез.

Он исчез, чтоб ко мне возвратиться.

Проступает за окнами лес,

Фитилёк над огарком дымится.

 

Утверждая над памятью власть,

Офицерское держит равненье,

Чтобы в строй фотографий попасть

За награду, за смерть, за раненье.

 

Что ж мне маяться болью чужой?

Надо вспомнить родимые лица.

...Лейтенант не надеялся мой

Посмотреть на меня со страницы.

 

А поручик уходит во тьму,

Далеко, за леса и за полночь.

К лейтенанту тянусь моему.

Вот где боль-то: лица не припомнить.

 

В Московском парке Победы

Сколько зеркал для меня

В Ленинграде моем.

Что ж это раньше

Я в них не успел наглядеться...

Вот надо мною

Могучая крона поет.

Вот я и вспомнил

Ее тополиное детство.

 

Гнущийся стволик

И глины засохший комок.

Как же вас взять,

Чтоб легонько нести и проворней.

Словно ручонки,

Обнявшие хлебный паек,

До белизны напряженные

Тонкие корни.

 

А для лопаты

Земля необычно легка

После окопов

И более горького дела.

Малое деревце —

Новая в жизни строка,

Только еще опериться

Листвой не успела.

 

Дождик уныло

Пытается нам помешать.

Это под старость

О нем проворчим мы:

«Несносен».

Нынче для нас все равно,

Все равно хороша

Маем пропахшая,

Послепобедная осень...

 

Все справедливо:

Окопов разгладился след.

Саженцы наши,

А вы не пропали без вести.

Девочка спросит:

— Ой, сколько же тополю лет?! —

Я отвечаю.

И мы удивляемся вместе.

 

* * *

Два города живут передо мной,

Своей неразделимостью тревожа.

Один, чем старше мы, тем он моложе,

В другом — мы юны — он седым седой.

 

Два города проходят предо мной:

Один пастельным смотрится наброском,

В другом шрапнелью содрана известка

И на асфальте — мальчик восковой.

 

Два города лежат передо мной.

Из одного в другой мне возвращаться

Всю жизнь мою.

Для старых ленинградцев

Дороги не проложено иной.

 

* * *

Где хотя бы полумеры?

Где ваш опыт? Как же так,

Боевые офицеры,

Мастера лихих атак?!

 

Площадь с каждым мигом уже.

На эфес ложись рука!

Он всего один и нужен,

Взмах гвардейского клинка...

 

Снег ленивый над Сенатом,

Что ему полёт времён!

Он не знает, что закатом,

Будто кровью, окроплён.

 

А не проще ли, не проще

Из иной взглянуть дали:

На свою святую площадь

Мы и выйти не смогли.

 

Точка зрения

Как он чудом с первых лет прослыл,

Небосвод приподнимая хмурый?

Льстили иноземные послы?

Привирают старые гравюры?

 

Нет, все дело в правилах крутых.

Потому что, будущего ради,

Город видеть с уровня воды

Приказал великий основатель.

 

* * *

Юн мой город. И что ж тут поделать.

Мы ему непременно простим

Игровую затею подделок

Под петровский и анненский стиль.

 

Слишком трудное детство досталось,

Чтоб забыть за гранитной чертой

Деревянных хоромин усталость

И садов деревенский настой.

 

Это ложь — про надменность и холод,

Про дворцов ослепительный лед.

Как ты молод, мой город, как молод.

Привидений и то недочет:

 

На Фонтанке, где дом Ушакова,

Да у Прачечного моста,

А другие места не готовы,

Не обжиты другие места.

 

Ты еще накануне открытий,

Ты еще сам собой удивлен,

К минаретам зело любопытен

И буддийским узором пленен.

 

Молодыми дождями прострочен,

Молодую встречаешь волну.

Ни за что тебе белые ночи

Не позволят носить седину.

 

На поле, где встанет Смольный собор

Он распахнул кафтан и лег,

Предчувствуя внезапное.

Но был внезапнее ожог

В миру июльских запахов.

 

В глаза глядел чертополох

Сквозь чащу разнотравия.

И болью вызванное «ох!»

Уже восторгом правило.

 

Сплелись, упруги и круты,

Причудливо единые,

Орлино резкие черты

С чертами лебедиными.

 

Летели к небу купола,

Не догоняя первого.

И вся цветинушка плыла,

В свою крылатость веруя.

 

Он прошептал: «Чертополох —

Колючее и плавное.

В тебе живет и черт, и бог,

И сотоварищ, главное».

 

...Что дальше?

Застегнуть кафтан,

Махнуть рукою кучеру

И воплотить оживший план

Над невскою излучиной.

 

Так просто?

Как соцветье — храм

И сорняка цветение?

Все дело в том, что просто — нам,

Куда сложнее — гению.

 

* * *

Ленинградскому туману

Нет соперников пока.

Сквозь туманы без обмана

Входим в прошлые века.

 

Инженерный замок, где ты?

Ищешь взглядом наугад.

Но дворца Елизаветы

Прорезается фасад.

 

Краски гаснут, затихают,

Вновь туман молочно-чист,

Будто сам гравер Махаев

Перевертывает лист.

 

Возвращаются пропажи.

На мгновения расчёт.

В смутных стенах Эрмитажа

Пандус анненский растёт.

 

До чего же это странно:

В ранг чудес не занесён

Ленинградского тумана

Исторический уклон.

 

* * *

Липы апрельские Летнего сада,

Вы и весне-то, должно быть, не рады.

Даже зимою не так обнаженны

Ваши стволы — ваши черные стоны.

 

Вы, как предсмертного бота уключины,

Схвачены скрепами, скорчены, скрючены.

И акварельною нежностью холода

Особняков возвращенная молодость.

 

Вам, только вам ничего не обещано,

Скорбно плывут ваши белые женщины.

Медлит трамвай, не спешит поворачивать.

Он ленинградским не был иначе бы.

 

Тополёк

Печален... А кто-нибудь жалким

Его, проходя, назовёт.

Стоит, опираясь на палку,

И, значит, пока что живёт.

 

Безропотнее фаталиста,

Судьбе покорившийся весь,

Прозрачный совсем, малолистный, —

И пыли-то негде присесть.

 

Он братьев не видел ни разу

И спутать с лесами готов

Зеленые кузовы «МАЗов»,

Зеленые стены домов.

 

Жестокая мудрость. Ей надо,

Чтоб в век деловых скоростей

Он был собирателем взглядов.

Прохожих, проезжих людей.

 

Чтоб он, опираясь на палку,

Был тяжкой заботой томим

О тех, кому видится жалким,

О тех, кто растерян пред ним.

 

* * *

Услада душе и опора,

Творящая мудрую власть,

Высокое таинство бора, —

Великая взаимосвязь.

 

Здесь каждая ниточка света

Протяжна, как радостный вздох,

Сквозь ветки искусно продета

И мягко опущена в мох.

 

Но даже природе-хозяйке

За всем уследить не с руки.

Навстречу беспомощной стайкой

Одно лишь названье — дубки.

 

Ветвей худосочные стрелки,

Да блеклых листов маета.

Ах, что вы наделали, белки,

Зачем занесли их сюда.

 

Тайга под угрозой. И ради

Таких пустяков тосковать?

Забуду...

Трагичный детсадик

Цепляет за сердце опять.

 

* * *

Всё чаще уходим подлечивать нервы

И реже — воспитывать вкус

В колонные залы славнейшей и первой

Среди академий искусств.

 

И счастливы, дышим легко и глубоко,

А все не постигнем всерьёз

Ни готики елей, ни кленов барокко,

Ни классики статных берёз.

 

Наверно, иначе в далекие годы

Входили, мечту затаив,

(Чуть-чуть не сказалось —

под вечные своды)

Под хрупкие своды твои.

 

* * *

С каждым августом станет короче

Предосеннего света письмо,

Чтобы легче прочесть между строчек

То, что сам я осмыслить не мог.

 

В нём,

Не горестном и не веселом,

Только пристальность, только она,

Каждый лист озарён ореолом,

Речка высвечена до дна.

 

Даже жизнью обиженный прутик

Ободряющим светом одет.

И такое спокойствие сути,

За которым и страха-то нет.

 

* * *

А полное счастье —

сирени прохладная гроздь

Коснулась щеки,

из бескрайней тоски выручая.

И ты не поверишь,

что шёл по тропинке насквозь,

Что это мгновенье тебя посетило случайно.

 

Так, значит, ответной

заждалась земля доброты.

И лишь потому

ты спасительной вешкой отмечен.

И видно далёко,

до самой последней черты.

Вот полное счастье

к тебе и пришло, человече.

 

* * *

Всё имеет конец и начало.

Очевидность своей простотой

Ничегошеньки не означала,

Легким птенчиком отлетала,

Только к старости стала ручной.

 

Тяжелеет. И в мудрости мнимой

Дни считает уже, не года.

Нет чтоб так же неуловимо

Пролетела, как в юности, мимо,

Не оставив на сердце следа.

 

Только всё ещё, видимо, туго

Очевидности я признаю.

Отвлекаюсь: на ветке упругой

До чего же бесстрашно пичуга

Ладит первую песню свою.

 

* * *

Жизни крутится веретено

Все быстрей в вечереющем свете.

Это скоро случиться должно.

И не то чтобы страх перед этим.

 

Говорят — повторения нет.

Но, как слепок таких же предчувствий,

Снова в памяти меркнущий свет,

Перед тем как рвануть через бруствер.

 

Привыкал, да привыкнуть не смог

К этим странным небесным сигналам.

А выходит — старанья не впрок,

Если все начинаю сначала.

 

Слава Богу, такой перерыв

Был в занятье печальном отпущен.

И оставим мой частный мотив.

Только б света хватило живущим.

 

* * *

Вот как странно: стоит умереть,

Предкам сразу станешь современником.

Все, что здесь меж строк не разглядеть,

Там доступно, как вязанье веников.

 

Тем и отличается тот свет:

Подплывай к любой душе, расспрашивай.

Привирать причины просто нет, —

Вечностью оплачено бесстрашие.

 

На любой вопрос ответ готов

С некогда пропавшими деталями,

Но зачем тебе такой улов,

Если вечность не пускает далее.

 

Связь с землёй? — и думать не резон.

Что уж говорить про делегации.

Призраки прадедовских времён

Никакой не тянут информации.

 

Кто-то скажет: брось, похуже там.

Что, мол, ты с вопросами-ответами...

Но хоть в спорах я и не упрям,

Не могу представить хуже этого.


Читайте также

Герман Гоппе. Стихотворения и поэмы для детей 

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »