вторник, 18 августа 2026 г.

Лев Куклин: «Я — сын России обыкновенный. Я всем обязан ей на веку»

  

17 августа исполнилось бы 95 лет Льву Валериановичу Куклину (1931–2004) — русскому советскому поэту, писателю, сценаристу, поэту-песеннику. Диапазон его творчества обширен: стихи, песни, киносценарии, фантастические рассказы, эпиграммы, критические статьи — наверно, нет такого жанра, в котором он не попробовал свои силы. Но прежде всего он был поэтом. Его стихи пронизаны романтикой странствий и суровой правдой жизни. Он автор книг для взрослых и детей. Не было в Советском Союзе человека, который не знал бы песни на стихи Льва Куклина «Голубые города», «Качает, качает...», «Что у вас, ребята, в рюкзаках?», «Песня о первой любви» («Чайки за кормой верны кораблю»)... Творчество Льва Куклина — это художественная хроника поколения, искавшего истину в таежных маршрутах и геологических экспедициях. Он жил, следуя строкам своих стихов:

Поэт обязан быть голодным:

Быть сытым — грех!

Поэт обязан быть свободным,

Свободней всех!

Иметь несломленную гордость,

Лишь с ней — успех!

И сердце, верное, как компас,

При смене всех!

Лев Куклин родился 17 августа 1931 года в Новозыбкове Брянской области, в межнациональной семье. Здесь проживало большое семейство близких родственников Льва Куклина по матери. Мать, Буня Исааковна Тест, родилась в ноябре 1907 года на «Малостовке», так назывался район Новозыбкова среди местного населения. Жили здесь в основном еврейские ремесленники. В семье Буня была пятым ребёнком, старше её были три брата и сестра Рахиль. В начале 1918 года умер отец, которому не было и сорока. В семью пришёл и голод, и холод. Революция, война, разруха. Старший брат Иосиф ушёл добровольцем на фронт и там погиб. Следующему брату было около шестнадцати. Но семья выстояла, выжила, дети учились и кончили школу. Буня и её сестра Рахиль не только учились, но и учили других. Это давало какой-то заработок. В 1925 году Буня уехала в Ленинград, поступила в Горный институт, где училась старшая сестра Рахиль, поселилась с ней в студенческом общежитии. Вместе с ней учился и кончил институт её будущий муж Валериан Александрович Куклин, родом из города Вельска, Архангельской области. В конце третьего курса Буня Исааковна вышла за него замуж.

После окончания института в 1931 году они поступили на работу, которая была связана с длительными командировками, в институт геологии Арктики в Ленинграде. Оба являлись инженерами-геологами, полярниками, принимали участие в экспедициях на Новую Землю, представляющую группу островов в Северном Ледовитом океане, около четверти которых покрыты материковым льдом. Валериан Куклин уехал в экспедицию на Новую Землю, жена находилась в экспедициях на Новой Земле в 1932, 1934 годах. Буня была на Новой Земле чудом осталась в живых после нападения белой медведицы. В честь неё на архипелаге Новая Земля появились географические названия: «Мыс Бунин» на острове Южный и «Полуостров Тест».

До получения декретного отпуска работала в Ленинграде. Затем уехала к родителям, в Новозыбков, где родился её первенец — Лев. После вернулась в институт, где проработала всю свою трудовую жизнь, с перерывом на военное время, когда жила и работала в Архангельской области. В 1938 году родилась дочь Ирина, ставшая со временем историком, кандидатом исторических наук, старшим научным сотрудником, работала в институте Академии наук.

Ранние детские годы будущего поэта прошли в Новозыбкове. Как он сам об этом вспоминает: «Новозыбков был славен, помню, яблоневыми садами, большим прудом в центре спичечной фабрикой, выпускающей спички «Малютка». Так что первые мои шаги сделаны по брянской земле, и первые слова произнесены тут же». В середине 1930-х семья переехала в Ленинград. Когда началась Отечественная война, детей в Ленинграде не было. Перед войной Лев окончил в Ленинграде два класса и с сестрой Ириной был отправлен на лето к родителям мужа в город Вельск Архангельской области, что возможно, спасло ему жизнь. Отца почти сразу вызвали в военкомат, он начал работать на фронт по изысканию посадочных площадок для самолётов. Когда немцы подошли вплотную к Ленинграду, работы прекратились. Буня Исааковна с мужем оказались в блокадном городе. Валериан Куклин умер от истощения в апреле 1942 года. Сыну Лёве тогда было десять лет, а Ирине — три года. Буне Исааковне в дальнейшем пришлось одной растить своих детей и дать им достойное образование.

Весной 1942 года мать эвакуировалась к детям в город Вельск, где до 1946 года работала старшим инспектором Северо-Двинского исправительно-трудового лагеря, затем вернулась в Ленинград. С 1950 по 1955 год с небольшой группой проводила изучение осадочных пород в районе Арктики — Лено-Олекском районе, куда выезжала для изучения и сбора материала. В результате всесторонней обработки этих материалов была написана большая монография. Приходилось работать ещё в институте, главным образом в связи с преподаванием. На пенсию Буня Тест ушла в 59 лет, прожив на свете 90 лет (1907—1997).

Во время войны Лев находился в городе Вельске, Архангельской области, в семье родителей отца. Вот что вспоминал он о том периоде своей жизни: «Наш маленький городок, затерянный на обширных лесных и снежных пространствах Архангельской области, всю войну не знал затемнения, впрочем, электричества тоже. Для слабосильной районной электростанции не хватало топлива. Выкручивались кто как — у некоторых запасливых счастливцев сохранились ещё допотопные, керосиновые лампы без стёкол, но большинство обходились самодельными коптилками, а иногда и лучинами».

В Вельске Лёва окончил семилетнюю школу. Подрабатывал на лесозаготовке, работал перевозчиком на реке Вага, был учеником токаря в маленьких вагоноремонтных мастерских. После войны вернулся в Ленинград. Стихи стал сочинять еще в школе, первые стихи опубликовал в пионерских газетах, когда ему было 15 лет. В 1947 году его стихи были включены в сборник «Первая встреча» стихов школьников — учащихся студии литературного творчества ленинградского Дворца пионеров. Романтические, еще не вполне самостоятельные строки 16-летнего старшеклассника были «сделаны» вполне профессионально.

После окончания средней школы Лев решил пойти по стопам родителей, поступил в Ленинградский горный институт, который окончил в 1954 году, получив диплом инженера-геолога. После окончания вуза трудился геологом и инженером в Казахстане, куда уехал по распределению. То был первый год освоения целинных земель. Геологические впечатления и целинная страда отразились в его первой книге «Соседям по жизни» (1958). Книга пронизана типичной для тех лет «романтикой дальних дорог». Но для Куклина она не была данью моде: большинство стихов было привезено им из экспедиций, посвящено «соседям по жизни», прежде всего коллегам-геологам — «чернорабочей интеллигенции», по меткому определению автора. Впечатления от поездок по стране, встречи с самыми разными людьми стали фундаментом его первых книг «Необходимость», «Рудник радости». Стихи Куклина тех лет звучат приподнято, подчас не лишены риторики («Здесь вырастет город как мы мечтали», «Только молодость, только руки, и четверть земного шара в руках!»), романтических преувеличений («Помнишь? Это на северной станции было: Запоздав на полгода к нам почта пришла...»), что не мешало им пользоваться популярностью. Аудиторию, в особенности молодежную, привлекал пафос открытия мира («Проверенные походной судьбою, принеся на подошвах пыль полумира, наконец-то мы оба вернулись с тобою, ты — с Чукотки, я — с Памира»), привлекали живые интонации, необычные ритмы стихов, броская афористичность, неожиданные образы, резко выделявшиеся на общем аскетическом фоне тогдашней поэзии: «Все перепуталось в этом просторе. Не разберешь, где быль, а где сказка. Художник кисть окунает в море ― у него кончилась синяя краска...» («Утро на море»). В годы поэтического «бума» пятидесятых годов имя Льва Куклина стало «знаковым»: на общем фоне тогдашней поэзии его стихи казались вызывающе экстравагантными, дерзко метафоричными. Хотя порой он умел писать с обезоруживающей ясностью и простотой. Его строки переписывались, запоминались наизусть:

Это больно. Я знаю. Но сильный — дерзает.

Пусть мороз, пусть пурга, пусть дорога трудна, —

Только мелкие лужи до дна промерзают,

Только мелкие души промерзают до дна.

С годами в творчестве поэта возобладали именно эти черты: четкость письма, запоминаемость, афористичность. В любовной лирике Куклин умел тонко передать юношескую диалектику чувств, их максимализм и чистоту: «Она любила его так, что боялась ходить мимо. Вслух она сказала: «Дурак!», а про себя: «Любимый!» Губами она сказала: «Пусти!», а сердцем: «Прижми сильнее!» Но он уехал. Он все простил и не простился с нею...»

Около десяти лет проработал Лев Куклин по специальности, начальником геологоразведочной партии. Он привнес в советскую литературу свежий ветер полевой романтики, избежав при этом плакатного схематизма. Его метафорический ряд часто строится на конкретных, осязаемых деталях быта путешественника, которые под пером мастера приобретают символическое звучание. Эволюция автора шла от звонких, мажорных интонаций ранних лет к более глубокой, элегической философской лирике зрелого периода. В 1961 году молодого геолога принимают в Союз писателей. Жизненная позиция Льва Куклина с исключительной точностью выражена в стихотворении «Анкета», включённое в одноимённый сборник. В нём поэт заявляет чётко и безапелляционно:

«Пусть я бы мог сказать в анкете,

Особый счёт ведя годам:

«Любви, единственной на свете,

Не предавал и не предам!

Да, ошибался. Ушибался!

Не клеветал. Не воровал.

В корыстный час не продавался,

Своих друзей не предавал».

И ниже, жизнь до дна исчисляя,

Я почерк свой потороплю:

«Нет, Родины другой не мыслю,

Со всем, что есть на ней, люблю!»

Все его произведения объединяет любовь к истории нашей Родины, людям, вера в торжество добра над злом, господства порядочности и справедливости. В более поздних поэтических сборниках усилилось тяготение к традиционным ритмам, к более спокойной повествовательности, но романтическое восприятие мира сохранялось, хотя и становилось все более сложным. Многие стихи, как и прежде, рождались в поездках, но теперь это были поездки литератора-профессионала (циклы стихов об Англии, Франции, Японии, поэма о строительстве БАМа). Его произведения утверждают ценности мужества, профессиональной чести и бескорыстной дружбы. Гражданская лирика соседствует с проникновенными строками о любви и верности. «Поэзия Куклина обладает редким даром — она умеет говорить о высоком без пафоса и о личном без пошлости. Это голос поколения, которое умело мечтать и строить города, не теряя при этом нежности сердца.» (Редакция Lit-ra.su)

Куклин: «Я много ездил, побывал в Англии, Австрии, Болгарии, Венгрии, Германии, Дании, на Кубе, в Марокко, Польше, Чехословакии, Румынии, Швеции, Финляндии, Франции, Югославии, Японии ... И отовсюду я привозил либо стихи, либо очерки! Из последних работ: книги новых стихов «Автострада», «Сохранение огня»; три фантастических рассказа в сборнике «Часы с вариантами»; два очерка о Кубе и Японии в журнале «Весь мир». Должен появиться цикл стихов в журнале Нева»». Пространство текстов охватывает бескрайний Север, Сибирь и Дальний Восток, формируя уникальный топос странствий. Неоднократно бывал в городе Кировске. Автор «Песни о Кировске» («В стылой тундре за Полярным кругом…», 1979), стихотворений «Кто за Полярным кругом не был…», «Белою полярного метелью…», «Африканца»; рассказа «Прыжковые лыжи» (в котором Кировск выведен под названием Снежногорск) и очерка о Кольской сверхглубокой скважине «Репортаж из подземного «космоса» (совместно с Анатолием Томилиным и Александром Шалимовым). Творческое наследие Льва Куклина — это уникальный синтез суровой «мужской» лирики и утонченной петербургской интеллигентности, где романтика дальних странствий переплетается с глубоким чувством гражданского долга. В рассказах с документальной точностью воссозданы будни геологических партий и характеры людей, ежедневно преодолевающих стихию. Лирический герой Куклина человек действия, геолог, моряк или строитель, для которого нравственный выбор неотделим от профессионального призвания. Многие стихи посвящены людям труда — строителю мостов, бетонщику, хлеборобу, часовых дел мастеру, хирургу, скрипичных дел мастеру, скрипачу, композитору, космонавту, ткачихе, художнику и многим другим.

У Куклина целый ряд книжек для детей: «Дядя Бим и дядя Бом», «В гостях у тучи», «Кто сильней?», «Какого цвета лук?», «Кто работает для вас?», «Путешествие по квартире», «Ромашки на кармашках», «Дедушкин праздник» и другие. В детских стихах Льва Куклина множество забавных происшествий. Кенгурёнок закрывается в маминой сумке и не отпирает ее; зайцы катаются на коньках, а коза — с горки на лыжах, старички дядя Бим и дядя Бом покидают дедушкины часы, кошка пробирается на кухню и путает буквы в словах. В его книжках, веселых, смешных, есть над чем и задуматься, и помечтать, и поразмышлять. Среди прозаических произведений Куклина, обращенных в основном к юношеству, ― повести «Порядок на борту» (1975), «Нам в сорок третьем выдали медали…» (1985), «Пара дуэльных пистолетов» (1987), «Любовь Оксаны Лунько» (1991), сборники рассказов «Динамитный патрон» (1984) и «Операция Снег».

Герои рассказов Льва Куклина — люди самых разных профессий: летчик и художник, врач и спортсмен, моряк и инженер-гидростроитель, физик и геолог. В рассказах идет разговор о вопросах, которые волнуют каждого, — о смысле жизни, о назначении человека, о дорогах, которые мы выбираем, о любви и долге. В книге «Год лошади» (1999) собраны работы писателя в жанре фантастики. В его литературном багаже много научно-фантастических произведений. Широк диапазон творческих интересов Л.В. Куклина: гражданская лирика, стихи о любви, поэтические репортажи о зарубежных путешествиях, стихи научно-фантастического плана, стихи, ставшие песнями. Лев Куклин — автор более 50 книг для взрослых и детей. Его стихи, песни и рассказы переведены на два десятка языков мира, в том числе английский, французский, японский и ряд языков народов ближнего зарубежья.

Родителям будет интересна книга «Несколько школьных «почему?»: Раздумья о воспитании», в ней три части. В первой «Эрозия грамотности» поднимаются вопросы о нравственных ценностях, которые иногда подменяются ценностями мнимыми у недостаточно зрелых молодых и не очень молодых людей. Вторая часть «Взрослым о детях» — цикл коротких рассказов, в каждом из которых есть своя педагогическая «изюминка», неожиданный ход. О третьей части — «Антошкиной книжке» — сам автор говорит так: «Подобную книгу в принципе мог бы написать любой ребенок... если бы он умел писать».

Это был прекрасный поэт, типичный шестидесятник. «Живой человек — Лева Куклин!» — не раз одобрительно говорил Вадим Сергеевич Шефнер, когда речь заходила об этом самобытном, талантливом человеке. Точнее не скажешь: и в творчестве, и в повседневной жизни Лев Валерианович был необыкновенно активен, энергичен, поразительно много успевал сделать — писал стихи, тексты для песен, прозу, был острым критиком, автором глубоких литературоведческих исследований, детским поэтом, едким эпиграммистом… Он всегда готов был вступить в полемику, был принципиален и непримирим, для него не существовали авторитеты, когда дело касалось профессии, литературы, умел аргументированно отстаивать свою позицию.

Невысокого роста, с добродушной улыбкой, с виду белый и пушистый, Куклин на самом деле был жестким, прямолинейным и резким в суждениях. Бездари и прощелыги как огня боялись его саркастических, уничижительных оценок. Досталось от поэта и «демократам», в 90-х захватившим власть в нашей стране. «И боль несу в своей сердечной сумке», — так определяет поэт свое мироощущение на исходе столетия. В произведениях последних лет все отчетливее звучали ноты тревоги за судьбы страны и мира, разочарования в романтических идеалах. Характерны названия некоторых стихов из книги «Сохранение огня» (1994): «У края пропасти», «Плач по Родине», «Плач по великому городу», «Плач по былому величию русской земли».

Последнее десятилетие ХХ века автор работал как критик и литературовед. Регулярно выступал с очерками, критическими и публицистическими статьями, опубликовал более 150 очерков (в том числе книгу очерков «Корабли начинаются с имени». Л., 1982), критических и литературоведческих статей. В 1997 году в серии «Миниатюрная библиотека поэзии» он выпустил книжечку своих эпиграмм и шуток.

В 2001-2002 г.г. опубликованы Сочинения в двух книгах: «Стихи конца века» и «Мысли моего века». Книгу «Рассказы конца века» можно рассматривать как продолжение этой своеобразной серии «Прощание с XX веком», так и в качестве совершенно самостоятельного издания. В книгу включены двадцать шесть рассказов и три повести о современности, написанные живым образным языком и окрашенные неповторимым добрым юмором. Его натуралистическую любовную прозу критики признали пока самой яркой и выразительной в русской литературе XXI века. В томе «Стихи конца века» много стихов о великих людях. Тут и Моцарт, и Шопен, и художник Саврасов, и Чехов, и Джек Лондон, и знаменитый русский филолог с французской фамилией — Иван Александрович Бодуэн де Куртенэ. Илья Фоняков: «В целом же «стихи о великих» у Куклина очень живые, отнюдь не кажутся книжными и обладают определенной внутренней актуальностью: среди сегодняшней суеты и нравственной неразберихи важно напомнить о неких столпах, устоях, без коих немыслим мир интеллигентного человека. Впрочем, ту же задачу решает Куклин и в своих стихах о «невеликих»: деревенском мужике Иване Андреиче, сыроваре Дионисии, богомазе Василии Кравцове, «человеке, плетущем лапти» (который у Куклина отнюдь не традиционен: «молодой, небородатый, в модных цейсовских очках»). Куклин откровенно любуется своими героями, и это опять-таки представляется актуальным на фоне многих стихов, авторы коих склонны любоваться исключительно самими собой. Конечно, поэт по-прежнему не чужд и прямого лирического самораскрытия — есть целый раздел в книге, озаглавленный «Жестокая лирика», в котором — свои удачи. Иногда это — поистине страшные удачи:

Бабка стоит в переходе метро,

Тянет ладошку:

«Ради Христа, вспомогите на смерть…» —

Шепчет тоскливо.

Боже ты мой, до чего ж мы дошли

В нашей гордыне!

Прося уже не на жизнь, а на смерть:

Выбора нету…»

 

Куклин выступал как составитель ряда сборников и антологий, среди которых наиболее значительны «Кибернетический Пегас. Наука и фантастика в русской и советской поэзии» (Л., 1989), «XX век в эпиграммах от А до Я» (СПб., 2002), «Мысли в рассрочку» (Собр. афоризмов. Т. I. СПб., 2004) и «Мысли взаймы» (Собр. афоризмов. Т. II. СПб., 2004). За два года после внезапной кончины Льва Куклина составленный им изящный томик «Вечный полдень любви. Четыре века русской эротической поэзии». (СПб., 2005).

Важной областью творчества Куклина явилось создание песен. Стихотворения Куклина легко ложились на музыку, и он стал одним из самых востребованных поэтов-песенников. За четверть века сотрудничества с композиторами Андреем Петровым, Александром Колкером, Станиславом Пожлаковым, Олегом Хромушиным, Юрием Зарицким и другими им написано более 250 произведений. В их числе «Песня о голубых городах» (из кинофильма «Два воскресенья», муз. А. Петрова), «Качает, качает…» (из спектакля «Иду на грозу», муз. А. Колкера), «Что у вас, ребята, в рюкзаках?» (муз. Ю. Зарицкого), «Звёзды в кондукторской сумке: песня-мечта» (муз. А. Петрова). Он автор текстов песен к кинофильмам «Макар-следопыт», «Выстрел в спину». Песню Льва Куклина и композитора Олега Хромушина «Сколько нас» знают многие ребята. За нее авторы получили звания лауреатов в конкурсе на лучшую песню, который состоялся в 1978 году. С композитором Ниной Осетровой-Яковлевой был придуман целый сборник песен для дошколят. Он называется «На лужайке, на лугу». Куклин написал 12 песен для музыкального спектакля «Ошибки молодости» (композитор Г. Сорочан).

Выполнил перевод слов польской песни «Раз, только лишь раз», с которой Эдуард Хиль занял второе место на Международном фестивале песни в Сопоте в 1965 году. Песни Куклина получали отличия на всесоюзных и международных конкурсах. Песни на стихи поэта композиторов Андрея Петрова, Виктора Лебедева, Юрия Фалика (цикл «Песни Беранже» в вольном переводе Куклина) звучали в концертах Ленинградской филармонии. Сам Лев Куклин выступил здесь дважды в программах традиционного «Дня поэзии» — в октябре 1982-го в Большом зале, 7 ноября 1988 года — в Малом зале имени Глинки. Поэт написал либретто к исторической опере Ю. Зарицкого «Меч кузнеца» (1973) по пьесе «Девичье озеро», к опере «Песни Белого моря» (1977).

Вышли сборники его песен: «Ни пуха ни пера!» (1972), «На лужайке, на лугу» (1975), «Майские песни» (1975), «Былинный край» (1975), «Я верю» (1977), «Олимпийские надежды — мы!» (1980), «В нас вечно музыка жива» (2006); либретто к операм: «Утренний снег» по мотивам рассказа К. Паустовского «Снег» (1963, комн. Д. Прицкер), «Меч кузнеца Кудекуша» по мотивам пьесы Д. Щеглова «Девичье озеро» (1969, комп. Ю. Зарицкий); кантаты «Песни Белого моря» (1984, комп. Г. Белов).

Лев Куклин: «Одна из последних моих работ в этом жанре-песня-реквием «Мы — эмигранты в собственной стране...» часто звучат с эстрады и по радио, и в зале — всегда слезы. Мои стихи и песни, а также рассказы (фантастические) переводились на полтора десятка языков. По моим сценариям поставлены документальные фильмы «Ночи полчаса», «Балтийцы», «Ступени в подземельное царство», кинокомедия «Его звали Роберт», телефильм «Песни и праздники», «Утренний снег». По моим либретто поставлены: радиоопера «Песни Белого моря», опера «Меч кузнеца», мюзикл «Ошибки молодости» (в соавторстве с Кириллом Ласкари), премьера которого состоялась в Вологодском музыкальном театре в 1987 году.»

Перу Куклина принадлежат сценарии нескольких художественных и документальных фильмов, наиболее известные — «Его звали Роберт» (в соавторстве с Ю. Принцевым, поставлен «Ленфильмом» в 1967), телефильм «Утренний снег», фильмы «Ступени в подземное царство», «Балтийцы», «Ночи полчаса» (1966), «Своя судьба, своя строка» (1973), «Песни и праздники» (1974), «Корабелы» (1980). За сценарий фантастического фильма «Его звали Роберт» он получил литературную премию имени Александра Беляева, которую в шутку называл Нобеляевской. Получал премии в номинации «Серия научно-популярных публикаций» — за серию художественно-публицистических эссе (2004).

«А меня за рубеж не отпустят луга» — эта строчка из стихотворения Льва Куклина, привлекает своей искренностью и цельностью… Не нужно высоких слов о Родине, о своей любви к ней, можно вот так просто сказать и каждый почувствует, как любит поэт свою землю. Для Льва Валериановича — это конкретная точка России, которая была у него на склоне последних лет, деревня Кобралово, куда он уезжал от шумного Санкт-Петербурга. С 1991 года он обихаживал этот уголок гатчинской земли, сажал яблони и сливы, следил, чтоб их не повредил жучок-червячок, выращивал картошку, огурцы, помидоры для себя и своего семейства. С редкостной заботой и вниманием он относился к кабачкам и бобам. «С каждым кабачком, — рассказывала его супруга Светлана Яковлевна, — он обращался как с ребёнком, любимым и единственным. Сажал строго по правилам, щедро поливал в засушливую пору и зорко следил за их ростом. А потом, когда снимал кабачки с грядки, измерял длину и ширину, и эти данные заносил в тетрадь, в которой уже скопилось сведения о других кабачках предыдущих лет. По его данным можно было написать научную статью на тему: «Как правильно выращивать кабачки в климатической зоне Северо-запада». В Кобралове его занимали не только садоводческие заботы, ему здесь хорошо писалось. Земля давала опору для творчества.

Лев Валерианович был женат дважды. Второй супругой поэта стала Светлана. Светлана Яковлевна вспоминала: «Я седьмая в СССР, кто получил удостоверение инструктора по горным лыжам, а еще в большой теннис играю и шикарно плаваю... Я за Львом Валериановичем по экспедициям столько набегалась. Мы в 1956 году поженились, когда он был главным геологом в геологоразведочной партии. Кстати, все, что он написал, происходило либо с ним самим, либо на его глазах. Ничего не выдумывал.

Знаете, Лев Валерианович болел. Два года лежал с почками. У него были и клинические смерти, и куча операций. Думала, ну как его восстановить, и придумала. Начала каждый день вызывать к нему наших знакомых приятельниц. Купила семь модных дорогих рубашек и каждое утро после уколов, после процедур надевала на него новую. Потом приходила моя какая-нибудь красивая подруга. И он начинал восставать, понимаете, он начинал шевелиться. Любое внимание женщины, даже перед смертью, оно приятно. И я его выходила. Через неделю, когда он уже начал поднимать голову и разговаривать, я смеялась: «Левка, ну ты даешь, как тебе какую бабу приведешь, так ты весь живчик, а со мной — то болит, се болит». Он отвечал: «Заинька, не могу же я перед женщиной показать, что я слабак»...Отношения между мужчиной и женщиной — единственная тема, которая до самой смерти волнует всех. Любить и быть любимым — это же такой простор для жизни, счастья. Многие принимают страсть за любовь, но страсть быстро проходит. Только умная женщина может перевести страсть в чувство любви, потом в чувство счастья, потом в чувство дружбы. Чувство дружбы — в чувство благодарности и в старости — в чувство необходимости.

— Расскажите, как вы с ним познакомились. Вы тоже геолог?

— Я экскурсовод. Почти полвека вожу туристов по Санкт-Петербургу, вывожу наши группы за границу, долго работала в Таиланде. А к Льву Валериановичу меня привела двоюродная сестра, сказала: пойдем познакомлю тебя с поэтом, у него дома творческая богема собирается. Я неделю готовилась к встрече в библиотеке. Выписывала цитаты, заучивала стихи. Пришла, вся шурша шпаргалками, села в уголок и стала ждать, когда о поэзии заговорят. А у него собрались тетки в брюликах, ни о какой поэзии и речи не заходило. Разлили вино. Я сухого вина не знала, у нас дома пили только портвейн. Когда я попробовала, то первая и последняя мысль моя была, а люди-то бедные — вино не сладкое. И заснула в кресле. А когда проснулась, то встряла в разговор о погоде. Из угла вякнула — да, это событие очень хорошо отражено в «Ленинградской правде». Все замерли, подумали, что я домработница. На следующее утро звонок: «Алло, девушка. Вы написали обещанную рецензию на мою книгу «Половая жизнь Рембрандта»? Что, думаю, я там пьяная наобещала. Расплакалась и повесила трубку. Снова звонок: «Светлана, это Лёва. Не обижайтесь. Дело в том, что моя мама купила новую шляпку. Приходите обмывать». Вот с этого момента началось что-то невероятное. Он вскоре уехал в экспедицию, а я пошла к ректору института, училась тогда на втором курсе, и попросила меня отпустить к Льву Куклину в связи с большой любовью. Так и написала ему в заявлении. Он посмотрел на меня и написал резолюцию: «Выдать досрочно стипендию и отпустить на две недели». На кафедре физкультуры мне выдали лыжный костюм, лыжи. Мама Льва Валериановича подарила ватник. Я купила бутылку коньяка, батон хлеба и поехала за Полярный круг. Мы прожили в землянке десять дней, а потом вернулись в город и расписались».

Вдова после смерти Льва Куклина сохранила и опубликовала его творческое наследие: подготовила к выходу детские стихотворения, книгу «Вечный полдень любви» (составленную мужем), а также сборник «О любви». Куклин всю жизнь собирал пивные кружки. Светлана Яковлевна передала уникальную коллекцию внуку Роме.

Скончался Лев Валерианович 22 июня 2004 года в Санкт-Петербурге. Похоронен на Смоленском православном кладбище Петербурга. Б. Никольский: «Cтихотворный цикл был уже подготовлен к печати, когда пришло неожиданное горестное сообщение: Лев Куклин умер. Первая реакция: не может быть! Как же так — ведь только неделю назад он заходил в редакцию, как обычно, полный сил, замыслов, планов… Он оставил мне новую статью, и мы договорились, что через несколько дней созвонимся и поговорим о ней. Не думал я тогда, что в следующий раз увижу его на Смоленском кладбище, там, где уже лежат его друзья по литературной молодости: Олег Тарутин и Леонид Агеев… Для меня уход Льва Куклина — особенно горькая потеря. Я знал его еще со школьных лет, еще с той поры, когда мы ходили в литературную студию Дворца пионеров, к Глебу Семенову. Лев Куклин был, что называется, мастер на все руки: он писал стихи, песни, киносценарии, фантастические рассказы, эпиграммы, критические статьи — наверно, нет такого жанра, в котором он не попробовал свои силы. Он никогда не боялся вступать в самую острую полемику, не смущаясь тем, что его точка зрения расходится с “общепринятым” мнением. Но прежде всего он был поэтом. Даже в наше весьма сложное для писателей время он систематически издавался — его книги были интересны и издателям, и читателям. Это главное. Лев Куклин был постоянным автором и настоящим другом нашего журнала. Когда недавно на журнальных страницах появился специальный раздел — “Клуб друзей „Невы””, я был уверен, что одним из первых в нем по праву выступит Лев Куклин. Не вышло. Судьба распорядилась по-другому».

На памятнике поэта выбиты слова:

И в смерти я не выкажу смирения,

Пусть оборвётся вдруг житьё-бытьё —

Толкаю дверь в иные измерения:

Мечтание спасение моё!

Лев Куклин оставил после себя 60 книг, 250 статей, 200 песен... Борис Друян: «Он ушел, оставив всем нам свой «Неприкосновенный Запас Любви, Нежности, Доброты»…В Новозыбковском краеведческом музее имеется стенд, посвященный Льву Куклину.

 

Моя судьба

И беда, и печали

Нас с тобой повенчали.

Я на смерть свысока

Смотрел с седла,

И не раз у виска

Она прошла!

И любовь цветом алым

Расцвела небывалым!

 

Плыл огонь от костра,

Как маков цвет.

Нам печаль не сестра,

И смерти — нет!

Любовь была

Светлым-светла,

Жизнь напрасно не прошла!

 

Вспоминаю я снова

Все себя молодого.

От росы в серебре,

Цвели цветы...

Словно степь на заре,

Мне снишься ты!

 

Вы еще не спросили

О стране, о России.

На виду всей земли

Мы встали в рост.

Сквозь года пронесли

Свет алых звезд!

И живем, как и прежде,

Мы в любви и надежде.

 

Слышу я: за окном поет труба, —

То гремит, словно гром, моя судьба!

В степях кружил, с конем дружил, —

Трижды молодость прожил!

 

https://lavkapisateley.spb.ru/enciklopediya/k/kuklin--418

https://mbuknkm.narod.ru/lev-valerianovich-kuklin.html

https://www.eg.ru/society/27988/

https://magazines.gorky.media/neva/2004/2/stihi-koncza-veka.html

http://az-libr.ru/Persons/000/Src/0010/dbe62583.shtml

https://magazines.gorky.media/neva/2004/8/stihi-561.html

https://art.novozybkov.su/?p=16625

https://lit-ra.su/lev-kuklin/stihi-2157

https://stihi.ru/2020/04/25/1185

 

Сочинения:

Необходимость. Стихи. «Сов. писатель», 1961 г.

«Рудник радости» (1964),

Какого цвета луг?: Стихи. Л., 1967;

Кто работает для вас?: Песни. Л., 1967;

Цирк зверей. Л., 1968;

Зеленая планета: Новая кн. стихов. Л., 1969;

Антенна: Кн. новых стихов. Л., 1970;

Дядя Бим и дядя Бом: Веселые стихи для детей. Л., 1971;

Дедушкин праздник: Рассказ. Л., 1971;

Кто сильней?: Стихи. Л., 1971;

Ни пуха, ни пера!: Песни. Л., 1972;

В гостях у тучи. Стихи. «Детская литература», 1974 г.

Имя-отчество: Стихи. Л., 1974;

Кто как одет? М., 1975;

Порядок на борту! Повесть. «Детская литература», 1975 г.

Зов: Стихи. М., 1977;

Я верю: Стих., песни. Л., 1977;

Путешествие по квартире: Стихи. Л., 1977;

Когда мы станем взрослыми: Стихи. Л., 1979;

Ромашки на кармашках. Повесть. «Малыш», 1979 г.

Горожане: Книга новых стихов. Л., 1980;

Корабли начинаются с имени. Очерки. «Лениздат», 1982 г.

Операция «Снег»: Рассказы. Л., 1984;

Моя анкета: Стих. разных лет. Л., 1984;

Динамитный патрон. Рассказы. «Сов. писатель», 1984 г.

Прямой взгляд: Стихи. Л., 1986;

Диалог: Стих. разных лет. Л., 1988;

Несколько школьных «почему?»: Раздумья о воспитании. Л., 1989;

Автострада: Кн. новых стихов. Л., 1991;

Сохранение огня. Книга новых стихов. СПб., 1994 г.

Стружки лирики: Стихи. СПб., 1997;

Эпиграммы и шутки. СПб., 1997;

Год Лошади. Фантаст. рассказы и повесть. «Нева», 1999 г.

Микроэпохалки: Эпиграммы, иронизмы, шутки. СПб., 1999;

Соч.: В 3 т. СПб., 2002;

Рисунки на потолке: Стихи для детей. СПб., 2005;

О любви: Стихи. СПб., 2006;

В нас вечно музыка жива: Песни на стихи Л. Куклина. СПб., 2006;

Литература — это интересно: Занимательное литературоведение. СПб., 2006.

 

Как я научился читать

Мне было почти пять лет, мужичок я вырос вполне самостоятельный и в очаг не ходил. Этим полузабытым ныне словом в далекие предвоенные годы, в середине тридцатых, обозначалось не место, где разводится огонь и готовится пища, а детское дошкольное заведение, нечто вроде нынешнего детсада. Может быть, тем самым тогдашними воспитателями подразумевалось, что тепло и уют домашнего очага детям должен заменить очаг, так сказать, коллективный? Не знаю... Воспитатели любят менять названия, ничего не меняя в своей сути...

Итак, я оставался дома один на целый день. Не скажу, что я рос таким уж законченным индивидуалистом: квартира наша была огромной, коммунальной, комнат на шестнадцать. Правда, в каждой комнате стояли отдельные очаги тепла и уюта — красивые кафельные печи, а в самой большой комнате, бывшей адвокатской гостиной, которую занимала другая семья, был даже превосходный мраморный камин. Но в дальнем конце квартиры, в ее таинственных, не исследованных мною до конца широтах и глубинах, где, по-моему, люди были не знакомы с живущими на противоположном конце, проживали другие дети... Иногда мы  сталкивались на нейтральной полосе, возле мест  так называемого общественного пользования: возле входной двери или на обширной, необозримой кухне, где на раскаленной плите всегда кипели баки с бельем, а сквозь клубы пара слышалось гудение полутора десятков примусов. Мы вступали в быстрые товарно-вещевые отношения в виде обмена марок, фантиков, кукол или пистонов. Иногда мы играли до тех пор, пока не вмешивались взрослые.

На кухню я выплывал и по другим, более прозаическим надобностям. Разумеется, хитроумными техническими приборами типа примуса или керосинки пользоваться мне не разрешалось. Утром мама кормила меня завтраком и уезжала на работу, оставляя на обед холодные котлеты и клюквенный кисель или компот в кружке. Суп же в маленькой кастрюльке стоял на кухне, и мне его подогревала старушка-соседка. Поэтому перед положенным для кормежки часом я аккуратно приходил на кухню, где она обычно суетилась, чтобы помочь ей подкачать примус. Это была моя настоящая взрослая обязанность, которую я унаследовал с разрешения отца и которой очень гордился.

По квартирным коридорам можно было спокойно разъезжать на трехколесном велосипеде, что я иногда, особенно в дождливую погоду, и делал. Правда, никакого удовольствия от этого занятия я не получал, потому что издавать пронзительные крики, как на улице, и непрерывно звонить при этом в блестящую чашечку звонка строжайше запрещалось. Нервные соседки вполне были способны оттащить тебя за ухо в твою комнату, чтоб не высовывался, а потом пожаловаться маме... Мама работала целыми днями, мне было ее жалко и не хотелось огорчать.

Поэтому большую часть времени я спокойно занимался своими мальчишескими делами на подвластной мне суверенной территории. Больше всего я любил рисовать. Мать приносила мне с работы для этой цели обрезки великолепного чертежного ватмана, и до сих пор прикосновение акварельной кисточки к пустынному, прохладному от белизны, сияющему нетронутостью пространству и первый цветной мазок, первый след на его поверхности вызывают у меня сладкое состояние восторга.

А краски у меня были удивительные: в большой жестяной коробке, каждая в своем симпатичном фарфоровом корытце, а когда к ним — на самом конце кисточки — я подносил капельку воды, они пахли... Мое раннее детство нерасторжимо связано с этим непередаваемым запахом акварельных красок. В коробке лежали еще две плоские прямоугольные фарфоровые пластины с двумя круглыми углублениями, словно бы от вдавленных в снег пятаков. В этих круглых ванночках полагалось разводить краски. Я с особенным удовольствием отмывал эти ванночки после рисования под большим сияющим медным краном в нашей ванной: плиточки и углубления в них снова становились белыми и прямо-таки похрустывали под моими пальцами от чистоты.

Больше всего мне нравились почему-то две краски: лимонно-желтая, точь-в-точь как цвет крылышек бабочки-лимонницы, и фиолетовая. Последней краски я даже, пожалуй, немного побаивался и употреблял редко, всякий раз следя с особенным замиранием, когда на листе вдруг начинал проявляться этот таинственный глубокий оттенок. Пожалуй, в природе он иногда неожиданно возникает на лепестках анютиных глазок, но не тех, бледно-голубых, чахлых, случайных дачных растениях, а в редких исключениях тщательного отбора и селекции проступает нежданно этот бархатистый королевский цвет...

Рисунков за время отсутствия отца скопилось прямо-таки потрясающее количество. Я мог спокойно спать на них вместо матраса... Во многих акварельных корытцах на дне стали проявляться угрожающие проплешинки: краски кончались... В это самое время необыкновенно удачно, как дружно считали мы с мамой, вернулся с зимовки папа. Он прилетел с острова Врангеля, — к тому времени я знал на специальной карте Арктики все полярные острова! — вернулся большой, бородатый, веселый и шумный, и в нашей комнате сразу стало тесно.

Он скинул свой мохнатый полушубок, от которого пахло морозом, бензином и собаками, сел на диван, поставил меня между колен так, что наши лица оказались на одном уровне, и потерся носом о мой нос. Мне стало щекотно, и я засмеялся.

— Так здороваются дикари на тропических островах, — объяснил отец, и мне такое приветствие очень понравилось. — Это значит: здравствуй, мой друг! Я рад тебя видеть! Как здорово ты вырос! Ты стал совсем взрослый!

Потом он долго рассматривал мои рисунки: Красную площадь с Мавзолеем, танки и тачанки, движущиеся на парад, Ворошилова в длинной, до пят, шинели и Буденного с полуметровыми усами, одного на белом, другого на сером в яблоках коне, тонущий пароход «Челюскин» во льдах, оранжевокрылый самолет над Северным полюсом, лагерь папанинцев на льдине... И еще много-много цветов и потрясшего мое воображение жирафа в зоопарке. Этот рисунок был почти в натуральную величину, для чего я склеил в длину несколько ватманских листов...

— Вот это работоспособность! — похвалил меня отец. — Прямо-таки тициановская мощь!

Я не знал, что значит слово «тициановская», и сначала подумал, что это название краски. Была там одна, что-то вроде «стронциановская», но по тону отцовского голоса понял, что в любом случае ничего себе...

— Молодец, сынок! Работай, работай, пригодится! — продолжал меж тем греметь папа. — Рисование освежает мозг и способствует его росту! Потом ты это поймешь... Стоп! — вдруг спохватился он. — Не вижу героев любимых книг... Ага... Ты же еще не умеешь читать. Досадный пробел, а?

Я на всякий случай кивнул головой.

— Слушай, Леха... Ты уже ростом на полвосьмого... — непонятно сказал папа. — Так мне писала мама.

— Нет... — поправил я. — Это я вырос, — пока тебя не было, на целых три килограмма...

— Тем более! Значит, с завтрашнего дня мы с тобой учимся читать!

Я с нетерпением ждал прихода отца. Откровенно говоря, я ждал, что он принесет мне букварь. Обычный букварь, по которому, как мне было отлично известно, учатся в школах. Вечером, когда раздались условные звонки — три длинных и один короткий, — я кинулся открывать дверь отцу и сразу же разочарованно посмотрел на его руки. В них ничего не было. Зато под мышкой от держал целый рулон обоев! Не знаю, по каким причинам он притащил именно обои, — может быть, ничего другого в спешке не подвернулось под руку... Хотя вряд ли: отец был веселым и изобретательным человеком, способным на всякие выдумки. Запомнился же мне на всю жизнь именно этот шершавый рулон со следами тиснения от цветов с парадной стороны и маленькими занозинками на той, которую клеят на стены. Рулон, а не банальная привычная тетрадка в полосочку или косую линейку!

Мы расстелили этот рулон прямо на полу, от стены до стены, и приперли, чтоб он не скручивался, на одном конце ножками стула, на другом — мраморной пепельницей и тяжеленным пресс-папье с отцовского стола. Затем легли на животы, и мама, накрывавшая стол к ужину, вынуждена была переступать через нас. Потом отец открыл коробку заветных цветных карандашей, которыми он раскрашивал свои геологические карты. На коробке плотного зеленого глянцевитого картона было множество надписей золотыми буквами. Отец прочел:

— Карандаши из американского инсенс-кедра для ответственных картографических и чертежных работ».

Мне еще очень нравилось, что среди этих — сорокавосьмицветных! — карандашей был даже белый. Акварельных красок белых не бывает, а вот карандаш был...

— О! — сказал папа. — Для ответственных работ! Приступим? И в левом верхнем углу распластанного рулона моим любимым фиолетовым цветом он написал крупную букву.

— Вот это буква «а»! — торжественно провозгласил отец, подобно капитану корабля, открывшему новый материк. Тогда еще я не догадывался, что именно так оно и было...

— Это шалашик! — засмеялся я.

— Это первая, главная буква... Попробуй-ка крикнуть, например: «Ш»...

Я попробовал, но, как я ни старался, сквозь мои зубы слышалось только жалкое шипение.

— Понял? — спросил отец. — А теперь крикни: «А»!

Сначала я осторожно и неуверенно попробовал.

— Да не бойся, — подзадорил отец.

И я, набрав полную грудь воздуха, вольно и освобожденно заорал: «А-а-а-а!» так, что задребезжали стекла, а с кухни прибежала перепуганная мама.

— Все в порядке, — обнимая, успокоил ее отец. — Просто Лешка на собственных голосовых связках проверяет азбуку... Понял теперь, как удобно было самому первому человеку эту букву произносить? Вот он так же, как ты сейчас, и орал в первобытных лесах или нападая на диких зверей: «А-а-а-а!» Берегись, мол, это я иду! Я, человек!

И отец, который вообще хорошо рисовал, добавил к лиловой букве «а» несколько штрихов. И вот на букве появилась треугольная шляпа, ниже — глаза и улыбающийся рот, перекладинку папа продлил и закончил круглыми кулачками, а на растопыренные палочки надел брюки и ботинки — носами в разные стороны...

— Теперь похоже на человечка?

— Теперь очень похоже... — с охотой согласился я.

— Вот видишь... Наши предки...

— Кто-кто? — не понял я.

— Ну, наши пра-пра-пра и еще дальше дедушки, древние люди, называли эту букву «аз» и говорили: «Аз есмь»...

— Это по какому же языку? — насупился я.

— По-древнерусски. Это просто значит: «Я есть!»

Я почти ничего не понял, но мне было тем не менее приятно, что у меня есть папа, и первая буква, и что я тоже есть, то есть я, Лешка, дышу, хожу, ем, радуюсь, короче говоря, живу. Я есть!

И с тех пор, между прочим, я внутренне никак не мог принять ходячее школьное выражение: «Я — последняя буква алфавита!» в том философском смысле, что надо, мол, быть скромным, не выпячивать себя и вообще, мол, я — это самое последнее дело... Конечно, в жизни надо быть скромным, кто спорит, но все-таки, прежде всего, надо сознавать, что именно с тебя, как с личности, начинается Вселенная, мир, человечество, азбука. Да, именно «я» — «аз» — первая, заглавная буква алфавита. Аз есмь! Но тогда, конечно, я еще так не думал...

Обычно на ночь мама читала мне детские книжки или рассказывала сказки. Но когда приезжал отец, ритуал менялся: перед сном я забирался на широкую родительскую постель, устраивался между ними и требовал от отца историй. Чего только он ни рассказывал! Помню, в тот раз, примерно недели через две после начала нашего обучения, он описывал, как маленький мальчик решил уплыть в Америку и незаметно забрался в трюм корабля. Он, конечно, хотел вылезти, когда корабль будет в открытом море, далеко от берега, и сказать капитану: «Вот он я!», а потом поработать юнгой или там помощником повара... А трюм заставили ящиками, тюками, бочками, и мальчик никак не мог выйти. Он очень хотел есть и пить... Хорошо еще, у него оказался нож...

Только через несколько лет я догадался, что отец пересказывал мне по-своему майн-ридовского «Морского волчонка», но я уже переживал за смелого маленького мореплавателя не так сильно, как в первый раз, в постели с прохладными металлическими шарами на спинке, прижимаясь к теплому и надежному боку отца.

— И вот он стал откалывать ножом дощечку от ящика: а вдруг там найдется что-нибудь съедобное? И еще — где взять воду? Как узнать, в какой бочке находится вода, а не ром, например, керосин или подсолнечное масло?

— Вот если бы на них было написано... — вздохнул я. — Как на вывесках в магазинах...

— А как бы ты прочел? Ты же не умеешь читать надписи?

Вдруг отец хлопнул себя ладонью по лбу, вскочил и, шлепая босыми ногами, в одном белье наклонился над нашим учебным полигоном, расстеленном по паркету. До сих пор так я и помню его: высокого, темноволосого, в нижней рубашке и кальсонах с тесемочками, азартно рисующим что-то, сидя на корточках.

Я уже упоминал, что отец прилично рисовал. И на этот раз он прибегнул к выразительному, наглядному рисунку. Почти во всю ширину нашего рулона он нарисовал схематически разрез корабельного трюма со шпангоутами и дощатой обшивкой. Слева он нарисовал ящики, стоящие пирамидой друг на друге, а справа — бочки и бочонки, с клепкой и обручами, как полагается. На самом большом ящике и на самой большой бочке он что-то написал — какие-то незнакомые мне слова, потому что я только постигал трудную науку чтения по складам. Кроме того, еще одно слово было написано на обломке доски, прибитом поперек трюма... Но что это были за слова?!

— Вот представь себя на месте этого мальчика... — задумчиво сказал отец. — В жизни всякое может случиться... Вот здесь надписи. Буквы ты знаешь. Думай! Но, так и не успев ничего подумать, я заснул. А ночью, конечно, мне снился темный трюм, набитый загадочными ящиками и пузатыми бочками, и мне отчетливо мерещилось, что я умираю от жажды и никак не могу проковырять дырочку в крепкой смоленой дощечке, а мою кроватку с боковыми сетками, чтобы я не вывалился, раскачивало, словно настоящее судно...

Утром, когда взрослые ушли на работу, я лег на пол, положил рядом — на всякий случай! — свое верное деревянное ружье и стал думать. Думать было очень трудно! Все три слова кончались одинаково — буквой «а». И еще там были буквы, все до одной знакомые: «о», «д», «в», «б» и «е». Например, «а» и «б»... Это те самые: «а» и «б» сидели на трубе... А другие что делали? «Д» и «а»... «д» и «а», соображал я. Выходит «да»! Да-да-да! Да-да-да! А еще на ящике буква «е»... «Е» и «д Я повторял слово по слогам уже правильно, но смысл его существовал пока отдельно, ускользал от меня. Но почему эта надпись на ящике? Наконец...

— Е-да! Е-да!! Еда!!! — завопил я. — Получается «еда»! Я не умру с голода! В ящиках — еда! После этого оставалось делом нескольких минут установить, что на бочке написано «Во-да», а на обломке доски поперек трюма, как угроза — «Бе-да!»

— Не беда! Я умею читать! — орал я, и приплясывал, и палил в честь своего открытия из пистонного ружья, и от этих победоносных салютов я чувствовал, что взрослею на глазах. И нечаянно, почти сами собой, слова, нарисованные отцом на рулоне обоев, слова, которые целый день я вертел на языке то так, то эдак, выстроились в стройную ритмическую цепочку:

Не беда, вот это да!

Здесь — еда, а там — вода!

То туда, а то сюда,

Остальное — ерунда!

Я декламировал эти стихи в полный голос, я распевал их на какую-то немыслимую мелодию, я маршировал под них, размахивая красным флажком, оставшимся после первомайской демонстрации. Это было первое стихотворение, которое я сочинил в своей жизни, и нечего говорить, с какой гордостью я прочитал его вечером родителям! Словно гром ударил с чистого неба: и было утро, и был день, и был вечер, и мне было пять лет, и я понял, что умею читать!

Дальше дело пошло быстро. Буквы становились увереннее, ровней и мельче, а знаменитые папины карандаши из древесины загадочного американского инсенс-кедра — короче... Короче говоря, когда мы с отцом от левого верхнего угла доползли до нижнего правого угла нашего рулона, я стал грамотным человеком... Да, свою грамоту я постиг, не сидя за удобной школьной партой, — я выползал ее на животе! После чего рулон был с почестями свернут и поставлен в угол за шкаф, а пепельница и пресс-папье заняли свои обычные места не на полу, а на покрытом зеленым сукном рабочем столе отца.

Еще долгое время я ходил ошарашенный собственным умением. Для его проверки я брал знакомую книжку и читал: «Бу-ря м-г-ло-ю не-бо кро-ет, вих-ри снеж-ны-е кру-тя...» Умею! Но я закрывал глаза — и дальше получалось независимое от меня продолжение: «То, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя...» Так умею или не умею? Нельзя же считать, что ты умеешь читать, если у человека глаза закрыты!

В один прекрасный день, на цыпочках, затаив дыхание, я подобрался к книжному шкафу, подставил стул и снял с верхней полки самую толстую, самую ученую, как я считал, взрослую книгу. С трудом удерживая в руках солидный фолиант, я дотащил его до дивана. «Ис-то-рi-я Зем-ли»... — с любопытством прочел я тисненное золотом название на старинном кожаном переплете и раскрыл книгу наугад. Умею или не умею? Умею или не умею?! И что это за буква такая: палочка с точкой? И почему твердый знак в конце слов? Как же его читают?! «Песчаниковыя отложения трiасовой сис-те-мы занимаютъ огромныя про-стран-с-тва въ умъ-рен-номъ по-я-съ Съ-вер-на-го по-лу-ша-рiя»...

Умею? Только ничего не понимаю... Обидно... Со вздохом я поставил «Историю» на место, но не сдался и не посчитал эксперимент окончательным. Теперь я вытянул книгу, к которой давно подбирался. Интересно: их в шкафу было много, все одинаковые, только почему-то с разными цифрами на корешках переплетов... Зачем папе столько одинаковых книг? Ишь ты, Лев Толстый... Вообще-то правильно, конечно: толстый — значит, и пишет толстые книги. Не то что какой-то там Пушкин: «Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет...» Или «Сказка о рыбаке и рыбке» — с картинками, а тоню-ю-у-сенькая...

На меня с фотографии глянуло лицо очень сердитого, совсем и не толстого дядьки, с бородой почти как у Отто Юльевича Шмидта, только совершенно белой. «Ан-на Ка-ре-ни-на» — прочел я. Имя-фамилия! Все ясно... А я — Лешка Кульков...

«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. Все смешалось в доме Облонских...» Умею! Умею!! Умею!!!

Я чувствовал, как у меня вырастают крылья. Мне хотелось летать и петь... В общем, как пелось тогда по радио и на демонстрациях: «Нам всем даны стальные руки-крылья, а вместо сердца — пламенный мотор!»

В один прекрасный вечер наша семья: мама, папа, я и кошка Василиса — сидели за круглым столом под оранжевым абажуром и мирно пили чай с вишневым вареньем. Василиса варенье не ела, но сидела просто так, за компанию, на стуле, смотрела вверх, и в зеленых ее глазах абажур отражался с изнанки. Вдруг раздался грозный стук в дверь. — Войдите, — одновременно откликнулись отец и мать, и в дверях появился наш дворник Иван Макарович. Он был в белом фартуке поверх ватника, и на груди его тусклым официальным золотом поблескивала овальная бляха с номером.

— Доброго здоровьица! — пробасил Макарыч. — Чай да сахар!

— В чем дело, Иван Макарович? — спросил отец.

— А в том дело, Алексеич, что выдрать бы надо твоего Лешку!

— За что? — всполошилась мать. — Что он натворил? Стекло разбил?

— Разбил не разбил, а навроде... Так что за это самое... За голубей. И за азбуку! Больно грамотный стал! Всю улицу замусорил... А мне — убирай?

— Какие голуби? Какая грамота? Ничего не понимаю... — застонала мама, опускаясь на стул.

Отец же, сразу что-то сообразив, кинулся за шкаф. Рулона там не было...

— Так... — сказал отец. — И много, говоришь, было голубей?

— Да почитай штук сорок. Или пятьдесят... Кто их считал? Которые, правда, на крыше трамваев уехамши да на грузовиках, опять же которые в кузов попали... И у каминного голубя, значит, буквы на крыльях-то! Тут тебе и «а», тут тебе и «у». И все цветные! Вот ведь какая история приключается... Откуда, думаю, голуби? А мне и говорят: из форточки, на четвертом этаже пущают... Я и приметил окно — как раз ваше выходит, второе от трубы... Улица-то у нас, сами знаете, примерная... Любой навоз на виду. А мне — убирай...

— Не волнуйтесь, Иван Макарович! Спасибо, что сигнализировали...— с казал отец, вышел проводить дворника и в дверях комнаты, обернувшись, зловеще сказал: — Я приму кардинальные меры. Вероятней всего — выпорем!

Мама всхлипнула, а я и кошка Василиса в страхе от предстоящей расправы спрятались под стол...

— Вылезай... — мрачно сказал отец, вернувшись. — Рассказывай...

— А отсюда можно? — дипломатично спросил я.

— Валяй оттуда...

И я честно признался, что я так обрадовался, что научился читать... Что так обрадовался — и стал думать, что бы такое предпринять и придумать, чтобы все узнали, что я умею читать...

— Зачтокал... — вмешалась мама. — Ты зачем голубей наделал? Зачем в форточку выпустил?

— Ну, папа, как она не понимает... — коварно прибегнул я к мужской солидарности. — Я хотел сначала листовки, как на встрече челюскинцев. Но голуби дальше летят, их многие видят... Я старался на крыши трамвайных вагонов попасть... Голубь уедет далеко-далеко, а какой-нибудь мальчик найдет голубя с азбукой и тоже читать научится... Я ведь как лучше хотел! Чтобы всем было ясно — это я, я умею читать! Аз есмь... Отец поперхнулся чаем и долго откашливался. Пороть меня, понятно, не стали...

 

Торжество реализма

Наш маленький городок, затерянный на обширных лесных и снежных пространствах Архангельской области, всю войну не знал затемнения. Впрочем, электричества тоже... Для слабосильной районной электростанции не хватало топлива. Выкручивались кто как — у некоторых запасливых счастливцев сохранились еще допотопные керосиновые семилинейки без стекол, но большинство обходилось самодельными коптилками и светильниками, а иногда и лучинным поставцом.

Но вот пришла победная весна сорок пятого года. На дворе прибавилось света, и на душе посветлело. В Москве гремели артиллерийские салюты и вспыхивали фейерверки. К тому же и у нас разрешили часть электроэнергии использовать для бытовых нужд. Это сразу вызвало к действию многообразную внешкольную деятельность, которая раньше хирела из-за нехватки скудного зимнего дня: мы занимались только при дневном освещении. И в честь всех этих вышеупомянутых выдающихся событий в нашей неполной средней школе решили своими собственными силами поставить не что-нибудь, а военно-историческую пьесу!

Сюжетную канву этой пьесы и сейчас, да и тогда я представлял себе довольно смутно. Ее соорудила наша историчка Анна Федоровна, фанатично преданная своему предмету. По наивности, видимо, это рукотворное изделие восходило к средневековым мистериям. Действующими лицами — при желании — могло бы стать все наше наличное мальчишеское поголовье. Именно мальчишеское, ибо пьеса отражала суровые военные времена и нежных девичьих образов там не предусматривалось...

Наша нехитрая доморощенная пьеса развивалась в железной исторической последовательности. Главными героями (резко отрицательными, к сожалению, что несколько усложняло ее сценическое воплощение) были: Магистр Тевтонского ордена, он же Пес-рыцарь, Наполеон и Гитлер. В каждом из трех актов их закономерно ждало скорое и неотвратимое возмездие народных масс, которые являлись, так сказать, олицетворением положительного коллективного героя. В финале каждого акта — согласно режиссерскому замыслу — героические массы должны были выстраиваться на авансцене и, потрясая соответствующим эпохе оружием, хором скандировать:

— Не суйте свиного рыла в наш огород!

Военным консультантом постановки, как написали бы теперь в сухих газетных отчетах, стал военрук — единственный на тот момент мужчина нашей школы, сухорукий белобилетник. Не дожидаясь утверждения претендентов на главные роли, вся школа превратилась в огромную оружейную мастерскую...

На роль Пса-рыцаря, против ожидания, довольно легко согласился Витька Рохин. Рохля был самым сильным и крупнокалиберным учеником в нашей школе. Правда, его физические размеры находились, мягко выражаясь, в обратно пропорциональной зависимости к его умственным способностям. Малейшее мозговое усилие сразу же наносило ущерб рослому организму и надолго выводило его из строя.

Через некоторое время всплыла наружу и причина его необъяснимого согласия: оказывается, наша добрая историчка пообещала Витьке — неофициально, разумеется! — пятерку по истории в конце четверти. За то, как она выразилась, что Витька практически углубится в некоторые аспекты славного прошлого нашей Родины... Но никто не завидовал Рохле: все понимали, что на эту роль он утвержден из чисто типажных соображений, и все равно эта пятерка оказалась у него единственной за многие годы обучения...

С оборудованием для Магистра Тевтонского ордена, то есть Пса-рыцаря, то есть Витьки Рохина, никаких затруднений не наблюдалось. У всех перед глазами еще стоял неоднократно смотренный фильм «Александр Невский», и доброхотные костюмеры и реквизиторы точно знали, что делать. На плащ Магистру пошла казенная простыня, латы склепали из старой сетки от кровати, а на шлем — конечно же! — не пожалели оцинкованного ведра. В нем оперативно прорезали отверстия для глаз и рта, а по бокам медной проволокой прикрутили пару настоящих коровьих рогов. Костюм получился впечатляющий. Огромный меч Витька выстругал сам из крепкой доски и обил белой жестью от консервных банок...

К тому же и голос Рохли из-под ведра гудел неразборчиво и угрожающе, как и подобало Псу-рыцарю. Почти единственной сценической репликой Магистра была фраза на древнегерманском языке: «В порошок сотру!» И под гулким ведром это конечное «у» раскатывалось долго и разнообразно: «У-у-у!» Остальной текст заменяли всякие жесты, свойственные захватчикам, и нечленораздельное рычание. Таким образом, за первый акт мы были относительно спокойны. Но с ролями Наполеона и Гитлера возникали затруднения, я бы сказал, идеологического порядка.

Как играть Гитлера — все знали, но никто не хотел. Мы хорошо представляли себе, как он выглядит, по бесчисленным карикатурам в журнале «Крокодил» и газете «Правда».

— Да что я вам — псих? Или чокнутый? — резонно возражали мальчишки, которым предлагалось попробовать себя в этой рискованной роли. — На фига мне фашистом делаться?! Я их вот как ненавижу, гадов проклятых!

Но вот Наполеон... Играть его хотели все, но никто не знал как... Не могли помочь нам и знаменитые лермонтовские строки из школьной хрестоматии, характеризующие некоторые элементы его внешнего облика: «На нем треугольная шляпа и серый походный сюртук...». Треугольная шляпа — ладно, это почти понятно. Мы довольно быстро установили, что сюртук — просто-напросто разновидность современного пиджака. Сойдет! Но вот что дальше? Наши этнографические сведения оказались недостаточными. Наше воображение было бессильно... Принципиальный вопрос покатился по школьным коридорам: какие штаны носил Наполеон?!

— Галифе! — убежденно втолковывал кто-то из старшеклассников. — Ясное дело, — все генералы носили галифе. И лампасы красные. Во! С ладонь шириной! — Лосины... — тихо подсказала нам приходящая в школу раз в неделю незаметная учительница пения из эвакуированных. — Наполеон носил лосины...

— Лосины?! — зачарованные звучным словом, переспросили мы. — А что это такое — лосины?

— В общих чертах, — застенчиво объяснила учительница музыки, близоруко щурясь и протирая очки, — это белые штаны в обтяжку.

— Совсем-совсем в обтяжку? — недоверчиво выспрашивали мы.

— Совсем-совсем. Модники того времени даже натягивали лосины мокрыми, чтоб они плотнее облегали...

— Значит, в облипочку! — ахнула одна из девочек. — Вот срамотища-то!

Первоначально роль Наполеона поручили семикласснику Вовке Ивневу, по общему мнению — самому красивому мальчишке нашей школы. Высокий, подтянутый, чернобровый, — его карманы вечно оттопыривались от бесконечных девчачьих записочек с предложениями любви и дружбы. Девчонок не останавливало даже его прозвище. Оно прилипло к Ивневу в шестом классе на уроке зоологии. По просьбе учителя — престарелого Аристарха Аристарховича — Вовка перечислял известные ему породы крупного рогатого скота.

— Холмогорская... — тянул он. — Ярославская... Сентиментальная...

Аристарх Аристархович поднял брови.

— Вы, Ивнев, вероятно, имеете в виду «симментальскую»? Сентиментализм, извините, уже не мое ведомство. Это из области «Бедной Лизы»...

Класс бесстыдно грохнул. К Вовке так и пристала новенькая свежая кличка: Сентиментал.

Актером Вовка Ивнев оказался никудышным. Он бледнел на сцене, заикался и забывал слова. В довершение всего он никак не мог повторить центральную в роли хвастливую полководческую фразу:

— Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву! На слове «гренадеры» он каждый раз сбивался, путал слова, нес какую-то околесицу. В его произношении вместо простого и четкого «гренадеры» слышались и горлодеры, и дромадеры, и даже гамадрилы, хотя что такое эти самые дромадеры-гамадрилы значат, думаю, он и сам не мог бы толком объяснить...

Главная режиссерша — наша литераторша Валентина Петровна в свое время побывала в Москве на спектаклях МХАТа. Прикоснувшись там непосредственно к системе Станиславского, она теперь заламывала руки в немом отчаянье и стонала:

— Не так, Ивнев, не так! Опять не верю! Ну что, скажи, мне с тобой делать?

— Наполеон был маленького роста! — победоносно заорал я однажды, врываясь в зал, где репетировали злополучную пьесу, и потрясая растрепанной книгой, словно волшебной палочкой выручалочкой. — Вот! Читайте все!!!

Я разыскал свое сокровище в рассохшемся сундуке на чердаке дедовского дома. Это был сборник анекдотов о всевозможных исторических лицах, среди которых видное место по праву занимал и Наполеон Бонапарт. За неимением других исторических анналов, мы погрузились в изучение откопанного мною шедевра. Из него вытекало одно неоспоримое обстоятельство: величайший из полководцев Франции был почти миниатюрного роста!

Все с надеждой посмотрели на меня: я и тогда не отличался богатырским ростом, за что носил прозвище Шкалик. Иногда это и без того обидное наименование в школе сокращали до совсем коротенького Шкала...

Я одним прыжком вскочил на сцену, поставил ногу на табуретку, как на воображаемый барабан, и, выбросив вперед правую руку широким жестом, без запинки и с блеском выдал фразу, на которой бесславно кончилась актерская карьера Сентиментала:

— Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!

Но эта блистательная актерская «проба» не убедила неумолимую режиссершу Валентину Петровну. У режиссеров всегда имеются свои необъяснимые прихоти. Она все еще «видела» в этой роли кого-то другого...

Ах, так! Роль Гитлера покамест оставалась вакантной. Будущий спектакль находился под угрозой неминуемого срыва. Я решил сыграть на извечных режиссерских трудностях. Я нутром чувствовал, что настоящему мастеру дозволено все. И я пошел на все!

— А Гитлер, по-вашему, что? Гигант, да? — несколько издалека дипломатично начал я. — Так себе, малявка!

— Вот и играй себе Гитлера, Шкалик! — под общий хохот мстительно заявил Вовка Ивнев. Все-таки что ни говорите, а он не мог простить мне своего провала!

— Ладно! Я сыграю вам Гитлера, — холодным тоном согласился я. — Но при одном условии...

— Каком же это? — подозрительно спросила встревоженная Валентина Петровна.

— При условии... — торжествующе, задыхаясь, выпалил я, — я же сыграю и Наполеона! Мое нахальство сразило всех, в том числе и главную режиссершу. К тому же у нее не было выхода. И конкурентоспособных претендентов на столь разноплановые роли не находилось тоже. Я победил!

— Ну а как же с белыми штанами в облипочку? — ядовито кинул посрамленный Сентиментал. — Или будешь играть Бонапарта в штанишках на лямочках?! Да, ничего не скажешь: это был серьезный контрудар! Наши постановочные затруднения с белыми штанами в обтяжку быстро стали известны всей школе. Все, конечно, сочувствовали нашему творческому коллективу, но помочь... Помочь ничем не могли... И вдруг — о, это спасительное «вдруг»! — ослепительная мысль прорезала безнадежный сумрак наших мальчишеских мозгов: кальсоны! Ну да! Нам нужны добротные кальсоны! Начались энергичные поиски подходящих кальсон. Все-таки не следует забывать, что время было военное...

Нас выручила одна девочка, сначала пожелавшая остаться неизвестной. Как-то вечером, после репетиции, когда в школе уже не осталось ни единой души, кроме театральных энтузиастов, она отозвала меня в интимный уголок под лестницей. Там, в этом известном святилище тайн и секретов, по необъяснимой причине смущаясь и краснея, она протянула мне завернутый в бумагу пакет.

— Бери... — чуть запинаясь, прошептала она тоном, от которого у меня почему-то запершило в горле. — Это тебе... Для сцены.

О это неуемное и — надеюсь — бескорыстное служение искусству! Дрожащими руками я развернул пакет, в нетерпении порвав бумагу.

— Лосины?! — ахнул я, не веря собственным глазам. Увы, это были не лосины. Это были колоссального размера кальсоны. Перед их размерами меркли шаровары Тараса Бульбы. Из полотна, пошедшего на это грандиозное сооружение, можно было бы выкроить паруса для полной оснастки сорокапушечного трехпалубного фрегата...

Я горько вздохнул. Но искусство требовало жертв. И я был готов принести эту жертву. Однако в целях сохранения объективной исторической правды и для моего естественного вживания в образ Наполеона кальсоны необходимо было свести к минимуму...

На следующий день, размахивая исподними, как боевым знаменем, я диктовал свои условия. Я немедленно ввел в пьесу наполеоновского маршала из сборника анекдотов только ради одной эффектной сцены.

— Позвольте, сир, — почтительно басил мой долговязый одноклассник Мишка Беркман, — я достану. Я же выше вас!

— Не выше, а длиннее! — мрачно и язвительно обрывал я его под единодушное одобрение болельщиков на репетициях.

Историческая острота пользовалась неизменным успехом и обрела вторую жизнь в школе и ее ближайших окрестностях...

Моя смелость получила награду. Впервые я оказался в центре женского внимания. Даже девочки из старших классов прибегали взглянуть на чудака, который собирается выйти на сцену — подумать только! — в одних кальсонах. Но я вышел!

В день премьеры с самого утра вокруг меня хлопотала целая пошивочная мастерская: девочки завертывали мои ноги в белые штаны в «облипочку» и прямо на мне заметывали швы, то и дело возмутительно прыская. К сожалению, белых ниток не достали. Так что мои лосины не были шиты белыми нитками: на них красовались крупные черные стежки.

Первый акт, к которому я не имел непосредственного отношения, накалил зрительские страсти. В начале второго акта я бестрепетно вышел на сцену, поставил ногу на бутафорский барабан и сумрачно скрестил руки на груди. У зрителей не вырвалось ни единого смешка. Произошло чудо! Зал замер, потрясенный моим великолепным обликом. На треуголке, склеенной из бумаги и выкрашенной китайской тушью, красовалась трехцветная кокарда. На сером пиджачке с чужого плеча сияли пуговицы, обернутые фольгой от конфет. Талию мою опоясывал тонкий белый шелковый шарф. А начищенные дегтем кирзовые сапоги внушительных размеров, имевшие задачей изображать лакированные ботфорты и лихо скрипевшие при каждом шаге, контрастировали с умопомрачительной белизной лосин...

Преподавательница музыки грянула на пианино подобающее торжественности момента что-то вроде «Шумел-ревел пожар московский». Я вытянул в первые ряды правую руку и звенящим голосом взаправдашнего полководца провозгласил:

— Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!

Зал не дышал. А когда, потерпевший поражение в русских снегах, согбенный и уничтоженный, я удалялся за кулисы, волоча ноги и цепляя краем треуголки доски сцены, зал взорвался аплодисментами...

Конечно, где-то в глубине души я осознавал, что я не Качалов и игра моя, видимо, еще далека от совершенства. Но аплодисменты, их нарастающий рев — о это сладкое бремя мгновенной славы! — говорили обратное. Я выходил раскланиваться еще и еще, до тех пор, пока у меня не устала сгибаться поясница...

По сравнению с тяжкой ролью Наполеона, роль главы третьего рейха была мне — тьфу! — проще пареной репы. Задолго до Аркадия Райкина я прибегнул к искусству почти мгновенной трансформации. Пока девочки — в буквальном смысле стоя на коленях — распарывали швы моих лосин (без посторонней помощи я не смог бы из них выбраться!), я торопливо приклеивал себе столярным клеем черную косую челку из шерсти козы и ненавистные всему миру усики. Фуражка с высокой тульей и нарукавная повязка с омерзительной свастикой на черной косоворотке, заменявшей мундир, довершили мой сценический образ.

Уже хлебнувший кружащего голову хмеля театральной популярности, я в третьем акте превзошел самого себя. В сцене с захваченными русскими партизанами (была в пьесе и такая сцена!) Гитлер метался, выл, оскаливал зубы и чуть ли не с пеной у рта визгливо кричал: «Ферфлюхте руссише швайне» и «Эршиссунг!» Военный консультант (переводя дух, я замечал его краешком глаза в первом ряду) после каждой моей удачной реплики выразительно и гулко хлопал себя здоровой рукой по колену: вот, мол, дает! Остальные лица плыли передо мной, как в тумане.

Когда же я предвосхищал свой окончательный триумф, произошло непредвиденное. По узкому проходу между стульями, подкидываясь на костылях при каждом шаге и звеня медалями, по направлению к сцене двинулся один из приглашенных взрослых. Это был известный всему городку возчик Парфеныч, инвалид Великой Отечественной войны, в связи с тяжелыми ранениями и без ноги списанный в чистую. Надеясь, что непосредственный участник боев с фашизмом лично торопится пожать мне руку за мой героический труд, я сделал шаг к нему навстречу. Но он с ненавистью глянул на меня и откачнулся.

— Ух ты, гитлеровская морда! — хрипло взревел он. — Получай, фашист вонючий! — И он изо всех сил плюнул, целясь в мои излишне натуралистические усики...

Меня спасла только малорослость, прикрытая козырьком огромной фуражки. Плевок смачно шлепнулся на поверхность козырька... Но этот гражданский акт, как ни странно, увенчал всешкольное признание моего таланта! И именно этим плевком, идущим, что ни говорите, прямо из глубины сердца, потрясенного моим искусством, я до сих пор горжусь больше всего! Никогда, никогда больше в своей жизни я не подымался до таких высот подлинного реализма!  Никогда, никогда больше в своей — совсем не актерской! — жизни я не испытал прилива такого несказанного творческого вдохновения! Конечно, я не Качалов и не Смоктуновский. Но я уверен, что даже им, этим признанным корифеям театральных подмостков, ни разу на своем веку не приходилось сталкиваться с такой исчерпывающей рецензией на свой труд, с оценкой выше, чем плевок одноногого театрала Парфеныча...


Лев Куклин. Стихотворения

 

Кто я?

Кто я? Дрозд-пересмешник

Со щелчком, со смешком?

Кто я? Синий подснежник

Под ледком, под снежком?

 

Кто я? Дождь незаметный

На реке, на песке...

Кто я? Луч предрассветный

У тебя на щеке...

 

Кто я? Старый учебник

Без потребных листков?

Кто я? Добрый волшебник

Без волшебных очков?

 

Кто я? Ясень усталый —

Вся в узорах кора?

Кто я? Хрупкий кристаллик,

Из которых — гора!

 

Моя анкета

Склонясь над собственной анкетой,

Я на бумажной белизне

Пишу короткие ответы:

Почти одни сплошные «не»…

 

Ну, там — фамилия и имя.

Число и месяц, где рожден,

А дальше — сразу же за ними:

«Не воевал», «Не награжден».

 

«Не находился», «Не судился»,

«В иных рядах не состоял»…

Одна заслуга, что родился!

Бурь никаких не испытал…

 

Сижу, с судьбой наедине,

Над длинным рядом этих «не»,

«Нет, не имею». «Не владею»...

Графа, графа, еще графа.

И тут ко мне пришла идея,

Как сокровенная строфа!

 

Пусть я бы мог сказать в анкете,

Особый счет ведя годам:

«Любви, единственной на свете,

Не предавал и не предам!

 

Да, ошибался. Ушибался.

Не клеветал. Не воровал.

В корыстный час не продавался.

Своих друзей не предавал.»

 

И ниже, жизнь до дна исчисля,

Я почерк свой потороплю:

«Нет, Родины другой не мыслю!

Со всем, что есть на ней, люблю!»

 

Реки мои

Я — сын России обыкновенный.

Я всем обязан ей на веку.

По тихим рекам — по синим венам —

Я, как кровинка ее, теку.

 

Дышу Россией, как кислородом.

Родня повсюду — ей нет числа!

Все вместе сдвинем!

С Двины я родом,

А Волга — выкормила с весла.

 

Я — словно реки мои, свободен.

Кремли на кручах — моя броня.

И речка Уводь меня уводит,

И речка Обь обнимает меня…

 

Корень рода

Скоростные шоссе мне под ноги ложились послушно.

Сколько милей и верст на спидометры я намотал!

До сих пор я на карту смотреть не могу равнодушно.

Не скажу, что устал…

А пожалуй — немного устал.

 

Грани снежных вершин и жаровня пустыни Сахары

Вспоминаются мне как контрастные зло и добро.

Все мне кажется: вновь надо мной накренились Стожары,

И Жар-птица кричит, обронив золотое перо…

 

— Из какого ты рода? — меня бедуинка спросила,

Чуть мерцая белками в тиши шерстяного шатра.

— Наша Волга — сестра твоего многоводного Нила,

И в далекие годы звалась она солнечным именем Ра.

 

После странствий всегда меня Волга сердечно встречала,

И ночной теплоход под обрывом гудок приглушал,

Катерок рыбнадзора все так же стоял у причала,

Словно Витька Белов на рыбалку меня приглашал…

 

Мои корни — от воли, от Волги, над вечным покоем,

Где в бурлацком селе и доселе церквушка стоит,

На погосте лежат мои предки, я их поминаю с тоскою.

Я — давно горожанин…

Чего же так сердце щемит?

 

Я дорожек и троп истоптал в своей жизни немало,

И, как в песне поется, которой немерено лет, —

Мать-Россия всегда за моею спиною стояла

И сухими губами молитвы шептала вослед…

 

Корабельщик

Соломбала была деревянною —

Сплошь доска, треска да тоска.

Здесь кормились не с неба манною,

А морошкой из туеска.

 

Здесь мой прадед, устав до лешего

Изводить на стружку леса,

На заре портянки развешивал,

Словно белые паруса!

 

Ох, легки на работу работники!

Порядив, засучив рукава,

Топорами светили плотники

От Петрова до Покрова.

 

И ложилась сосна корабельная,

Прямослой, без намёка на свиль.*

И вершилась работа артельная,

И карбас становился на киль...

 

Ах, корабль всем статьям

соответствовал!

На заре белый парус крепил.

А мой прадед, вишь,

староверствовал —

Крепче кваса зелья не пил...

 

Только песнями душу потчевал,

Только сказками сердце питал.

А касательно дела прочего —

Каждый парус про то лепетал...

 

Сколько тёплого леса уронено

Было им по реке Двине!

Сколько поту было обронено

Моим прадедом в той стороне!

 

От него у меня — злость солёная

И опора в тебе, земля.

От него у меня — кость смолёная,

Как шпангоуты корабля!

 

*Свиль — узловатость слоев дерева.

 

Военная картошка

Устав не понарошку,

Продрогнув по росе,

Копаю я картошку

На дальней полосе.

 

Голодный я — ужасно,

Но ничего, терплю.

На непослушный заступ

Босой ногой давлю.

 

В ботве пожухлой мыши

Шныряют из-под ног.

Меня-то ростом выше

Тяжелый черенок.

 

Копаю я, копаю,

Хоть клада не таю.

Зато я твердо знаю:

Отец убит в бою.

 

Я помню похоронку

И мамин крик в ночи,

Голодную сестренку

В тулупе на печи.

 

Была ничуть не странной

Невылитая боль;

В солонке деревянной —

Немолотая соль.

 

И ясно, лучшей в мире

Осталась на года

Картошка та в мундире —

Военная еда.

 

На окнах — светошторки,

Коптилка, холода...

«Картошка в гимнастерке» —

Шутили мы тогда.

 

Копаю я, копаю.

Тащу мешок впотьмах.

Мозоли ощущаю

На худеньках руках.

 

Недаром мне в наследство

Осталось навсегда

Картофельное детство,

Военные года...

 

Но вот вскрывает пачку

Мой малолетний сын —

Ментоловую жвачку

С наклейкою «мейд ин...».

 

Военное детство

Я — помню — работал на лесоповале,

Мы лес убивали, мы — лес убивали!

Сводили подряд, без вершин для развода, —

Ярилась зима сорок третьего года.

 

Ломили с зари до зари, без обеда.

Нам снились две вещи: еда и победа.

Но криком нас часто — порою за полночь —

Будил фронтовик — однорукий Парфеныч.

Хрипел бригадир наш контуженно: «Танки!» —

И кровью, и порохом пахло в землянке...

 

Мы утром делили сырую буханку

И шли воевать за тепло на делянку.

По пояс в снегу — ребятишки да бабы.

Мы были тощи и от голода слабы.

 

А сосны у комля — в два наших обхвата —

Молчали и ждали почти виновато...

Я делать заруб в три замаха учился

И на руки, плача от стужи, мочился.

 

Сон

С рождением сына мне видятся странные сны:

Как будто погибший отец мой вернулся с войны...

Моложе меня мой отец, а по-новому — дед.

Он входит в квартиру, в солдатскую форму одет.

Он входит в квартиру и долго стоит у окна:

— Ого, — говорит, — как живете!

Тушенка моя не нужна... —

 

Потом над кроваткой склоняется с тайной тоской.

На внука глядит, прикрывая щетину рукой.

— Похож, — говорит, — как похож на тебя и меня!

Не я ли ему подарил расписного коня?

Не я ли ему про Иванушку сказку читал?

Ах, как я в окопах об этом мечтал, как мечтал! —

 

Скрипит по паркету в разбитых своих сапогах.

Ну да, — фронтовик, не умеет ходить на носках.

И я просыпаюсь, — хочу холодильник открыть,

За встречу хочу подходящую стопку налить.

 

— Куда ж ты уходишь? — бессильно шепчу я. — Куда? —

Размеренно капает в ванной из крана вода.

За шторой светает.

Какая стоит тишина!

С чего же, скажите, мне снова приснилась война?!

 

Лето

Мы спали в небесах — на сеновале ...

Мы плыли, отрываясь от земли.

Над нами только ласточки сновали

Да в щелях контрабасили шмели.

 

Петух весьма строптивым оказался:

Истошным криком душу веселя,

Он с явным раздраженьем отзывался

На скрип колодезного журавля ...

 

Звенел сквозь сон подойник по старинке.

Теленок бил литым копытцем в сруб.

И падали чуть слышимо травинки

С коровьих вкусно плямкающих губ.

 

Над нами нежно облака вспухали,

Таилась в тучах теплая вода.

А мы дышали. Спали — как пахали,

Хоть не пахали в жизни никогда.

 

А на подушках сладостного ситца —

Все в красных розах, чтоб дышать вольней! —

Ну что плохого нам могло присниться

Посередине родины своей?!

 

* * *

Ты помнишь ли, мой старый друг,

Как нам все было мало?

Как за крюком вбивал я крюк

В оскаленные скалы.

 

В пути я был не высший класс —

С нехваткою сноровки.

И вниз срывался я не раз,

Повиснув на страховке!

 

И думал я еще вчера,

Когда в зобу першило,

Что покоренная гора

И есть моя вершина.

 

Вот я вскарабкался наверх!

Но вместо чувства славы —

Лишь резь в глазах, и свет померк,

И воздух стал шершавым.

 

И я, измученный горой,

Спускался вниз устало.

А счастье ждало под горой,

Нечаянное ждало.

 

Здесь каждый встречный был мне рад,

Мне рог вина налили.

И там был дом! И виноград —

В долине, ах, в долине!

 

Бревно вшестером еле-еле грузили,

На дохлых клячонках к реке вывозили.

И только сухие деревья, как вопли,

Стояли, у леса застрявшие в горле...

 

Антенна

Пускай заочен разговор, —

Хочу спросить я в общем гвалте:

Как вам актерится, актер?

Как вам считается, бухгалтер?

 

Со звездами ведете ль спор,

За хлебом в булочной стоите ль, —

Как вам рубается, шахтер,

Как созидается, строитель?

 

Мир познается не из книг.

Он добрый, светлый и зеленый.

Как вам зубрится, ученик?

Как вам влюбляется, влюбленный?

 

Не спится вам — и мне не в сон,

И эта служба неизменна:

Я над землею вознесен,

Как ваша чуткая антенна.

 

При солнце и в полночной мгле,

Внутри квартир и общежитий, —

Как вам живется на земле?

Мне, люди добрые, скажите ...

 

* * *

Слова живут не на бумаге.

У них есть собственный секрет:

Они линяют, словно флаги

Былых сражений и побед.

 

Они ветшают и хиреют,

И высыпаются из фраз.

Они уже сердца не греют

И забываются подчас.

 

Старенье стало незаметным.

Но кто же с этим незнаком? —

Мы с вами говорим газетным,

А чаще — книжным языком…

 

Но там, где в солнечных накрапах

Лежит земля, густеет лес, —

Слова имеют цвет и запах,

Слова имеют звон и вес.

 

И иногда довольно мига,

Великого наверняка, —

Случайно их захватит книга, —

И станет вечною строка…

 

Необходимость

В три минуты уложить рюкзак,

Без морщинок намотать портянки,

Смастерить печурку из жестянки —

В мирной жизни, может быть, пустяк.

 

Но в эпоху маршей и тревог,

Строек и палаточного быта

Школа мудрых фронтовых дорог

Никогда не может быть забыта.

 

В армии учили нас старшины,

Чтобы мы хранили на века

Напряженность боевой пружины,

Гневное спокойствие курка.

 

Я желаю доли лучшей самой

Всем, кому сегодня двадцать лет.

Я желаю вам тропы упрямой

К тайнам достижений и побед.

 

Все уметь — не тягостное бремя.

Это нам нужнее с каждым днем.

Очень важно, чтобы в наше время

Человек был легок на подъем!

 

Дом

С друзьями сижу, не скучаю

В высотном своем терему

И сорокалетье встречаю

Напитком, созвучным ему...

 

Мне кажется странным, да, странным:

Как многого я не хочу!

А были и дальние страны,

И крепкий мороз по плечу.

 

Я был молодым не однажды!

Такое порой вытворял!

Свою ненасытную жажду

Из всех родников утолял...

 

А нынче все просто. Да, просто:

Мне с милыми рай в шалаше.

Костюм выбираю по росту,

Немногих друзей — по душе.

 

Желанья уложены строго

По графам нехитрых систем.

Не манит любая дорога,

Но в дальнем пути надо всем

Мне светится облик желанный,

Который до смерти любить,

Да та небольшая поляна,

Где сын научился ходить...


Прогулка с сыном

Антону

 

Под птичий заливистый гам

Себя так легко мне одаривать:

Брожу по полям и лугам

И сына учу разговаривать.

 

Как детство мое далеко!

Оттуда — ни звука, ни отклика!

А сын говорит: «Молоко», —

И смотрит на белое облако!

 

Он заново видит слова,

Да так, что меня озадачивает.

Смешная его голова

Мелькает среди одуванчиков.

 

Он трогает каплю смолы

На срезе ствола суковатого.

Он в страхе бежит от пчелы —

Опасного зверя мохнатого.

 

Как белка в лесной тишине,

В защите и праве уверенный,

Он лезет на плечи ко мне,

Как будто на старое дерево...

 

В торжественных солнца лучах

Идем на далекую радугу.

Я сына несу на плечах

И радостью новою радуюсь.

 

Прекрасно мое бытие!

Как будто второе рождение!

О сын мой, бессмертье мое,

Мое на земле продолжение!

 

Сыну

Судьбу благословляю я:

Ты вовремя успел родиться,

Мой сын — росток, зерно, крупица,

Кровинка малая моя!

 

Мы в двадцать лет своим умом

Еще никак не понимаем,

Каким богатством обладаем,

Упрятанным в себе самом!

 

С бессмертием исподтишка

Теперь вступаю в состязанье:

Я чую — где-то в подсознанье

Во мне спрессованы века!

 

Твой лепет, сын, смешон и мил.

Не знаю, чем тебя прославлю,

Но знаю, что тебе оставлю:

И дом, и сад, и свет, и мир.

 

И если где-нибудь в борьбе —

Прости меня! — согнусь и струшу,

Бессмертную — я знаю — душу

Я все же передам тебе!

 

Я верю

Я не боюсь казаться простаком.

Я верю в вещи самые простые:

В хлеб с молоком, яичницу с желтком,

В дожди косые и в слова — прямые.

 

Я верю в свет единственной любви,

Единственной, как солнце на рассвете.

Я верю в Волги зов в моей крови,

Процеженной сквозь долгие столетья.

 

Я не боюсь казаться простаком.

Я верю в вещи самые простые:

В мой красный флаг с пятилучевиком,

И в разум, и в бессмертие России...

 

* * *

Поэт написал пять песен:

О любви,

о войне,

о мире,

О рождении и о смерти.

И всё.

И потом — он умер.

Оказалось,

что больше ничего и не надо!

А он мучился целую жизнь...

 

Утро на море

Песок до блеска волнами укатан.

Они набегают все реже и реже.

Ветер, пахнущий белым мускатом,

С гор стекает на побережье.

 

Все перепуталось в этом просторе.

Не разберешь, где быль, где сказка.

Художник кисть окунает в море, —

У него кончилась синяя краска.

 

Чайки ловят солнечных рыбок,

Удивляются промахам, смотрят в воду,

И я — свидетель птичьих ошибок —

Постигать начинаю совершенство природы.

 

...Я буду считать, что недаром прожил

Жизнь свою, ошибаясь и споря,

Если создам что-нибудь похожее

На это вот утро у моря...

 

Движение

Движенье — да, оно всему основа.

Но роль его подчас весьма тонка:

Когда с пера стекает тихо слово, —

Секрет не в том, что движется рука...

 

Семя

От века в семечке заложен шум ветвей.

Но ель не знает, что родится скрипкой...

И было бы наивною ошибкой

Так просто думать о судьбе своей.

 

Что значит — в жизни стать самим собой?

Здесь вечный риск, и бой, и горечь славы.

Лишь непрестанный труд дает нам право

Распоряжаться собственной судьбой!

 

Продавец песен

Я — продавец песен.

Не молод я и не стар.

И для людей интересен

Редкостный мой товар.

 

До песен — большая жажда,

Особенно про любовь.

Петь может почти что каждый,

Писать отнюдь не любой!

 

У песен — цена дорогая.

В душе — холодок щедроты.

Я людям слова влагаю

В раскрытые жадно рты!

 

А люди перебирают

Брезгливо мои слова,

А люди перевирают

Всё то, чем душа жива...

 

Да, я — продавец песен,

С лотком граню тротуар.

А людям вопрос интересен:

Велик ли мой гонорар?

 

Я певчих птиц уважаю

Отдам им свои права!

Я песней щеглов снабжаю,

Ищу для синиц слова...

 

Я текст приколю на ветку

Влюбленному соловью...

А кто-то, как птицу, в клетку

Посадит песню мою!

 

И сквозь воробьиное пенье,

Сквозь черный вороний крик

Бреду я в долготерпенье,

Подняв до ушей воротник.

 

Всю ночь я, от слов немея,

Под вашим окном стою...

Поймите — я петь не умею...

Купите песню мою!

 

Весна

М. Дудину

 

Когда сквозь кирпич, сквозь стекло, сквозь бетон

В квартире потянет весной,

Письменный стол вспоминает, что он

Недавно был сосной!

 

И он начинает слегка скрипеть,

Пытается встать на дыбы,

Он хочет от ветра качаться и петь

Про то, о чем не забыл.

 

И книги — двоюродная родня

Любой хворостинке лесной —

Со всех сторон окружают меня

Шуршащей свежей листвой.

 

А круглый столик, как срез ствола,

Меняет свое лицо.

Вглядись — под прозрачным лаком стола

Растет годовое кольцо!

 

И пахнет июльской смолою срез,

И где-то журчит ручей...

Как редко мы видим великий лес

В душах наших вещей!

 

Старый, почтенный дубовый шкаф

Врастает корнями в паркет.

Он молод, как желудь.

И ясно — он прав:

Душа не стареет, нет!

Ничто просто так не уходит гнить,

Есть память, запах и след.

 

Ведь даже в доске продолжает жить

Буйство зеленых лет!

Да будет кровь совершать, трубя,

Свой звонкий круговорот!

Да будет удача встречать тебя

У настежь открытых ворот!

 

Размышление о скоростях

Иду вдоль пашен, вдоль небыстрых рек

И чувствую себя вполне счастливым:

В курьерский век, в ракетный век

Такая роскошь — быть неторопливым!

 

* * *

Водой колодезной умыться

И бережливо, босиком

Пройтись по белым половицам

С большим коричневым глазком.

 

Глазам не веря, раз по десять

Все щели просчитать подряд.

На тот же гвоздь часы повесить,

Что много лет тому назад...

 

И будет тикать, будет тикать

В том деревянном терему,

И будет тихо, будет тихо

Существованью моему...

 

А утром выйдут из тумана,

Продолговаты, как года,

Неторопливы и пространны,

Нефтеналивные суда.

 

И где-то сбоку притулится

В кургузых, до колен, штанах

Пацан — курносый, круглолицый,

Весь в синяках, как в орденах!

 

Не по названьям бакалейным —

Он учит грамоту не там:

По этим рейсовым, линейным,

Квадратным буквам по бортам.

 

Пока его не попросили

К доске, в словесный спор и гам, —

Здесь пол-России, пол-России

Переберет он по слогам...

 

* * *

Все нужнее побыть одному,

Все трудней одному оставаться:

Не смеяться, не пить, не трепаться, —

Разобраться: зачем? Почему?

 

Есть все время работа уму!

Непрерывна, бессменна, бессрочна,

Лишь со мною уйдет — это точно!

Все важнее побыть одному!

 

Отогнать суету, кутерьму.

Дурака сам с собой не валяю,

Негативы души проявляю.

Что за снимки там?

Нет, не пойму...

 

Трудно нынче побыть одному:

Сын в войну в коридоре играет

И вопросов отцу подбавляет, —

Я на все не отвечу ему!

 

Остановится время в дому —

Без собраний, звонков, деклараций.

Нужно с мыслями тихо собраться...

Очень нужно побыть одному...

 

* * *

Куда ты гонишь, современник?

Постой! Добычу подытожь...

Не заработаешь всех денег,

На все премьеры не пойдешь...

 

Конечно, есть у нас работа,

Но есть у нас еще душа,

Она взмывает отчего-то,

На тонких крылышках шурша.

 

И может, ей одна отрада:

Следить за синим васильком.

А может, ей всего и надо —

По лужам шлепать босиком.

 

Ей надо, чтобы стать счастливой,

Чтоб быть воистину живой, —

Лишь в летний день неторопливый

Пройтись с открытой головой...

 

И глядь — не нужен гром оваций,

Но сад в цвету, сосновый бор,

И мыслей, чувств, ассоциаций

Неспешный, вольный перебор...

 

* * *

Ели колются, ели елятся,

А заря еще еле-елится,

Еле-елится, еле теплится,

Ночь на ночь и день все не делится...

 

А бывает, день долго тянется,

Дождик сеется, даль туманится,

Тяжко курится, самосадится,

Дело старое все не ладится...

 

Но не нам с тобой скуку потчевать!

Мы на круг — любой прочней прочного!

К нам и яблоня нагибается,

Нам и женщина улыбается.

 

На столе еще брага пенится.

Ну куда от нас утро денется?!

А на счастье нам надо целиться,

Даже если жизнь еле-елится...

 

Ночной кроссворд

Дом — молчаливый кокон —

Ветру подставил борт.

Пересечение окон —

Светящийся кроссворд.

 

В каждом квадрате — судьбы,

Кто-то — судьбой забыт.

Не доберешься до сути

Наших дневных забот.

 

Дом в этом странном мире

Впал в игровой азарт.

Тихо бренчит на лире

Некий безумный бард,

 

В непогрешимости кладки

Легко сорваться с резьбы.

Кто же заполнит клетки

Нашей с тобой судьбы?

 

Богу ты не подсуден?

Значит — доволен черт!

Пересечение судеб —

Выстраданный кроссворд!

 

Справа огни и слева,

То слабее, а то сильней…

Кто ж разгадает Слово,

Сложенное из огней?!

 

На утреннем лугу

Судьба моя! Ты дай мне воду живу,

Святую ненасытность утоли,

Чтоб мне жилось — пусть трудно, но не лживо,

А всё, что, правда — было от земли!

 

* * *

Не отвергай ни отдых, ни беспечность,

Не суетись — по мастеру и честь

Как будто у тебя в запасе вечность...

А может статься — так оно и есть?!

 

Воспоминания

Не ворошу иных свиданий,

Но только — летом и зимой —

Бикфордов шнур воспоминаний

Упрямо тянется за-мной!

 

Прощая, забывая даты,

Душа крушенья избежит.

Но, видно, капсюль-детонатор

Под каждым нашим днем лежит.

 

Ты весел, ты не хмуришь брови,

А самому и невдомек,

Что память, как сапер, готовит

Пустить по следу огонек...

 

И. если так захочет память —

То вдруг...

Как это страшно: вдруг —

Взрыв!

И стремительное пламя

Перечеркнет привычный круг.

 

Тряхнет тебя в удобном быте,

Где дом, и дети, и друзья,

Осколками былых событий

Порою раны нанося...

 

* * *

Всё длиннее цепь моих потерь,

Всё короче ряд приобретений…

Оглянусь — что делать мне теперь,

В узком круге новых предпочтений?

 

Ну, кого я завтра обниму?

Разделю удачи и заботы?

Люди, уходя по одному,

Строятся в невидимые роты.

 

В том, что истончилась жизни нить, —

Никакой особенной морали:

Скоро будет некому звонить, —

Все друзья поумирали…

 

* * *

… В который раз упрямо снится мне…

А может, — и не снится эта небыль?

Что я лежу под небом на спине,

Под этим бледным, выгоревшим небом.

 

Осинки вяло пробирает дрожь,

Озябший лист слетает прямо в жижу,

А мне в глаза накрапывает дождь,

Но я весь этот свет уже не вижу…

 

* * *

Грустить о прошлом, вспоминать о нем…

Там счастье было — много или мало,

Но на мои потребности хватало,

А в будущем-то как мы заживем?

 

Для юности существенен прогноз:

Мол, будет так и лучше — только верьте!

У старости в предощущенье смерти

Важнее знать: а было ль что всерьез?

 

У наших жизней нет черновиков.

Недаром Русь когда-то говорила:

Все, что прошло, то вскоре станет мило.

Таков закон, и жребий наш таков.

 

Все меньше обещаний с каждым днем,

Поскольку жизнь осталась за плечами.

Вот потому-то долгими ночами

Грущу о прошлом, думаю о нем…

 

* * *

Эти мысли приходят ночью

И всегда пропадают к утру:

Что такое граница смерти?

Чем я стану, когда умру?

 

Да, я знаю, — мы сходим в землю,

Распадается связь частей.

Но ведь должен остаться где-то

Фосфор мозга и кальций костей?

 

В черноту, в пустоту без края

Не могу я поверить, нет!

Неужели же только в книгах

Человек оставляет след?

 

Обладают ли атомы памятью?

Сочетанья свои изменя,

Пусть иные люди и земли

Образуются из меня!

 

Я согласен уйти из жизни,

Распылиться в межзвездной мгле,

Разнося бесконечную память

О зеленой моей земле!

 

Тост при встрече и выпивке со старым другом

— За то, что по жизни мы шли не одни,

За светлые дни и печальные дни!

 

За радость, за праздник, который с тобой!

За то, что наш глобус такой голубой,

 

За то, что над нами сияла звезда,

За женские губы, твердившие «Да!»

 

За стоны любви, за ее забытье,

За женское тело, за душу ее!

 

За смену широт и за щедрость путей,

За чудо рождения наших детей!

 

За то, что уходим дорогой другой, —

За то, что мы — были, мой друг дорогой!

 

«НЗ»

НЗ — это Неприкосновенный Запас.

(Суровая военная аббревиатура),

Незыблемый принцип предусмотрительности,

Стратегическая основа выживаемости:

Запас пищи, воды, консервов, боеприпасов

На всякий пожарный случай, на чёрный день…

 

Скоро этот день постучится ко мне…

Я уйду, оставив вам свой НЗ —

Неприкосновенный Запас Любви, Нежности, Доброты

И веры в необыкновенное чудо человеческого существования.

Больше я вам ничего не могу оставить…

 

Вокзалы

О поезда — разлуки и свиданья!

Но пусть минует вас одна беда:

Прождать полжизни в зале ожиданья

Да так и не уехать никуда!

 

Уроки чистописания

Учили в школе нас чистописанью.

Свистели перья, словно соловьи.

Но было общим — только содержанье,

А кляксы, кляксы — все-таки свои...

 

* * *

Разными были учителя

В человеческом общежитии,

Но на них держалась земля,

Наши открытия...

 

Они не ожидали от нас

Непременной известности,

Но предпочитали известный запас

Порядочности и честности.

 

Многие морщились от болтовни,

Пустопорожней бойкости,

Личным примером учили они

Элементарной стойкости...

 

Имели крепкий душевный костяк,

Уважали своё призвание.

Некоторые — Заслуженные, прочие — так,

Без всякого звания.

 

Охраняли нас — спасибо скажи! —

В годы немыслимой сложности.

И — в большинстве! — избегали лжи

По мере возможности.

 

Когда постигнешь, что в личной судьбе

Не все теоремы докажутся, —

Старые учителя тебе

Такими родными покажутся!

 

Незримо поддерживают плечом

Птенцов своего племени.

Поговорить бы с ними — и есть о чём!

Да всё как-то нет времени...

 

Выросли школьные тополя...

И мы живём, не теряемся:

Ныне сами — учителя,

Как умеем — стараемся...

 

Души человеческие

Есть души, как солнца, — таящие свет,

И всех без разбора их луч согревает.

Есть души, как глина, — хранящие след

Последнего, кто сапогом наступает ...

 

* * *

А сердцу, видимо, во всем

Важны подробности, детали...

Из путешествий мы везем

Совсем не то, что ожидали.

 

У памяти на пятачке —

Не вид прославленного храма,

А чашка кофе в кабачке

С напёрстком черного бальзама.

 

Да вдруг, нелепо загрустив,

Ты просвистишь неудержимо

Наивной песенки мотив,

Где слово непереводимо.

 

Кольнет — за множеством границ —

Души неясное движенье,

Да быстрый взгляд. из-под ресниц,

Не требующий продолженья...

 

* * *

Есть прелесть в древнерусских городах,

Не занятых модерном и бонлоном,

Не залитых асфальтом и бетоном,

В вишневых или яблонных садах...

 

Кому там хорошо, кому там плохо, —

Свои заботы в данном бытии.

Дозорные кусты чертополоха

Вострят напрасно копьишки свои.

 

Есть строгость в древнерусских городах.

Прищурены их зоркие бойницы,

И лучшие их зрелые страницы -—-

В боях, осадах, горевых следах!

 

Но давний Ярослав иль Густомысл,

Что был и мудр, и строг, и независтлив,

В наш век стандартных блоков, лиц и мыслей

Приобретает новый, важный смысл.

 

Есть гордость в древнерусских городах!

Они своим торжественным служеньем,

Своим лица необщим выраженьем,

Своим гербом оттиснуты в годах!

 

Торжок

Светлане

 

Мне послышался утром пастуший Рожок...

Ерунда... Ну, какой же пастух на проспекте?!

Только, если продолжить в подобном аспекте,

Почему-то меня потянуло в Торжок...

 

Мне бы в руки сейчас посошок-батожок,

Я б ушел по росе из бетонного дома,

Без вопросов:

— Дружок! Как пройти на Торжок? —

Потому что дорога мне эта знакома...

 

Ах, Торжок мой, Торжок, городок неторговый!

Все наследство растратил, засосала среда.

Да и я-то, признаться, как ты — непутевый:

Мы не вышли в большие с тобой города...

 

Сколько там колоннад на зеленых откосах!

По-над русскою речкой — дорический стиль.

И девчонки еще не обрезали косы.

Там асфальт. И трава. И дорожная пыль.

 

Может быть, я старею вот так, понемногу?

Слог почти мемуарен. Спокоен. Учтив.

Но по-прежнему тянет весною в дорогу,

И еще впереди — безусловный актив.

 

Был я ливнями бит и жарою испытан,

Но душа и глаза — всё несыты, всё ждут.

Много было по свету дорог любопытных.

Ну, а сколько там было счастливых минут?

 

Может быть, и рожок заиграл потому-то,

Что желанье пришло: как с лотка пирожок,

Взять со старого места такую минуту?

Ах, должок незабытый, случайный Торжок...

 

Шуми-Городок

Начинается город вдали,

На окраине русской земли.

Купола. Паруса. Корабли.

Словно флот здесь осел на мели.

Он давно никуда не плывет,

Здесь все длится неведомый год.

 

Городков таких наперечет,

Здесь особенно время течет.

Я б на каждый такой городок

Инвентарный надел номерок,

Поместил под стеклянный колпак,

Чтоб они не пропали за так...

 

Где звенела в бою тетива —

Из бойниц прорастает трава,

Стены рухнули, рвы заросли,

Козы в башню навоз нанесли.

И базарная площадь тиха, —

Только пыль да сенная труха...

 

А на фресках, под пылью веков, —

Лица русских святых мужиков.

Смотрят пристально, строго — и ждут...

Парус свода — как ветром надут.

А ударили колокола —

Эх, беда не беда, эх, была не была! —

Словно Родина их позвала, —

Вся Флотилия поплыла!

 

Районный центр

«Rostov the Great!», «Rostow le Grand!» —

Я слышу иностранцев клики.

Звучать по-русски — вот талант!

Что сталося с тобой, Великий?!

 

«Сей град и славен, и велик...» —-

Монах писал полууставом.

О, сколько тягостных вериг

В тебя стекалося устало!

 

Литые шлемы куполов

Вздымал ты меж людей гостиных,

И хор твоих колоколов

Звучал не только для пластинок...

 

Сменилось множество постов,

Блины на масленых катились...

И купола твои, Ростов,

Обшелушились, покосились...

 

Ряды торговые пусты,

Бурьян в бойницах — не безделка.

Твоей музейности черты —

Они дешевая подделка!

 

Мне на туристов наплевать,

На их валютные копейки.

А мне — по-русски тосковать

Здесь, на обшарпанной скамейке.

 

Различны судьбы городов,

Они порой не в нашей воле.

Ужели жернова годов

Их славу в пыль перемололи?!


За Изборском

В чистом поле, за Изборском,

Я склонился головой, —

Клеверищу и березкам

Я поклон отвесил свой.

 

И ушел в цветы по плечи,

В медоносный травостой,

Позабыв людские речи,

Весь, как сосенка, простой...

 

А цветы меня качали

И, не зная — кто таков —

Привечали, отвечали.

В сотню легких голосков.

 

Я лежал, почти не здешний,

И живой, как не живой,

Вспоминая мир свой грешный

И не слишком боевой.

 

За Изборском, где на поле

Лишь стада пройдут, мыча,

Мне коса, блеснув, напомнит

Взмах двуручного меча...

 

Не увенчан бранной славой,

Я на сечу не хожу.

Ну а где мой змей трехглавый?

Я его не нахожу...

 

Дни ушли, истерлись даты

От морозов и тепла...

Неужели здесь когда-то

Кровь по камушкам текла?

 

Может, не за этим нужно

В дальний век свой бросить взгляд, —

Где Рябиновка с Темнушкой

Подле Луковки стоят...

 

Но взамен вражды вчерашней,

Где колчаны под, рукой,

Все сторожевые башни

Сторожили мой покой...

 

Крепость в старой Ладоге

Я, не избалован бранной славой,

У стены могучей крепостной,

Ласковой, нагретой и шершавой,

Восседаю, привалясь спиной.

 

Сделавшись понятнее и проще,

В оспинах от ядер и годин,

Неотреставрированной мощью

Душу мне тот кремль разбередил!

 

Понимаю: летопись. И все же —

Становлюсь, взяв силу от камней,

На семь сотен лет себя моложе

И в семь сотен раз себя сильней!

 

Плещет небо в злате и багрянце,

А по косогорам невдали —

Ощутимо дышат и бугрятся

Мышцы сладко дремлющей земли...

 

Остров Валаам

Прямо к нам, по курсу теплохода,

Словно вплавь по ладожским валам,

Бывшее владение синода,

Приближался остров Валаам.

 

Здесь когда-то, думая о чуде,

Укрываясь от мирской тоски,

Смастерили праведные люди

Первую часовенку да скит.

 

А позднее — тяжкий и картинный —

Монастырь поднялся, как скала.

Всю округу медной паутиной

Оплели его колокола.

 

Это здесь, топчась в могильном прахе,

Осенясь размашистым крестом,

Жирные, угрюмые монахи,

Торговались с господом-Христом...

 

И, узнав решительную цену,

Промышляли медом да пенькой.

А потом — за каменную стену

В землю уходили на покой...

 

Воскуряя Фимиам хвалебный

С запахом кожевен пополам, —

Пастырский, торговый, благолепный, —

Славил бога остров Валаам.

 

...Лет прошло не двести и не триста —

Шестьдесят, но значимых вдвойне,

Пишут имена свои туристы

На беленной известью стене.

 

Жизнь кругом идет напропалую:

Парни на синодском острову

Ловят рыбу, девушек целуют,

Приминают свежую траву...

 

О монахах память полустерта:

«Кто тут жил?» —

«Да так... Попы, кажись...»

Жизнь идет — без бога и без черта,

Просто человеческая жизнь.

 

Мы уедем. Мы мешать не будем,

Мы вполне постигнуть здесь могли:

Как легко в наш век живется людям,

Отрешившим бога от земли!

 

Ода городу

Глаза Петра над картою нависли.

Ладони тяжкой шлепнулась печать!

Был град замыслен,

Царственно расчислен,

Расчерчен, словно школьная тетрадь.

 

Влача каменья на цареву кладку,

Руси кряхтела потная спина!

А в ту тетрадку

Строго по порядку

Империя вносила имена.

 

Но не попали в список именитый,

Кто камень бил, кто бревна кряжевал:

Шли фавориты, лентами увиты,

В крови, в грязи, в ботфортах, в кружевах...

 

А город рос. На площадях торцовых

Мужичий дух из хлябей проступал:

Колонн дворцовых —

Что костей берцовых!

В настилах улиц — ребра вместо шпал!

 

Земля от тех фундаментов стонала!

Но першпектива четко пролегла.

В твои каналы,

Словно бы в пеналы,

Вложили лодок узкие тела,

 

Так весь свой век — в дыму и медном громе —

Плыла вперед петровская ладья,

И в каждом доме,

Словно в книжном томе,

Спрессована история твоя!

 

О славный город!

Ты работал яро.

Ползло по швам наследное рванье.

Твои фонтаны

Пели, как фанфары,

Во славу и величие твое!

 

Здесь каждый человек — своя эпоха!

И пусть зовут другие города —

Легко иль плохо,

До черты, до вздоха

Последнего — мы с этим.

Навсегда!

 

* * *

Свежий ветер песню примчал

От другого края земли...

Любишь ты холодный причал,

Где встречаются корабли?

 

Любишь ты бродить над Невой

Напролет от зари до зари,

Чтоб в воде и над головой

Путать звезды и фонари?

 

Чтоб звенела слегка вода,

Еле слышно, едва-едва...

Любишь чувствовать, как тогда

Вызревают в душе слова?

 

Ночь стоит на своем посту,

Сны забытые затая...

Не на Кировском ли мосту

Начиналась любовь моя?

 

Я люблю этот Город Начал.

Я люблю бродить по ночам.

 

Ленинградская музыка

Как ударил дождь ладонью

В барабаны-купола —

Медным облаком вдоль улиц

Эта музыка плыла.

 

Так построен этот город

В мягком солнечном луче,

Что звучит он непрерывно

В удивительном ключе.

 

Ты прислушайся, как утром,

Распрямляясь в полный рост,

Загудит виолончелью

Александро-Невский мост.

 

И выводит ветер фуги

На органах колоннад,

И бряцает, как на арфе,

На решетке Летний сад.

 

И проспект поёт, как флейта,

Отражаясь в витражах,

Открывая-закрывая

Окна в разных этажах.

 

Так вот — щедро и бесплатно,

И на много вёрст окрест —

Он играет — ленинградский

Симфонический оркестр.

 

И народ ступает тихо,

И такси не голосят,

И на линиях трамвайных

Ноты чёрные висят!

 

Ленинградские мосты

Красавцы ленинградские мосты

Не для влюбленных подымают крылья.

Они, трудяги, делают усилья,

Чтоб пропустить буксиры и плоты.

 

Секреты навигации просты, —

По стрежням рек к морям пути короче.

И в хриплый рупор лоцман белой ночи

«Вниманье! — говорит. — Идем в мосты!»

 

А мы за всем следим без суеты,

И вслед глядим чумазым караванам,

И радуемся их гудкам гортанным,

Похолодев от странной красоты.

 

Городской романс

Меня город провожает

От рожденья до седин.

Я душою — горожанин,

И всю жизнь я не один.

Меня город понимает,

Улыбается светло.

Меня город принимает,

Как будто под крыло...

 

Здесь цветы не расцветают

На асфальтовых лугах,

Мои реки протекают

Здесь в гранитных берегах.

Город хмурится устало,

Но всегда в душе моей

Рощи каменных кварталов,

Тычинки фонарей...

 

Для меня — звонки трамвая,

Для меня — поток машин,

Меня лифты подымают

До заоблачных вершин!

 

Поздним вечером с балкона

Я смотрю-смотрю туда,

Где мигают мне влюбленно

Другие города...

 

Щедрый русский север

Помню городок Великий Устюг —

Раньше знаменитый и богатый,

Нынче — просто тихий городок.

Помню я приветливую речку

С плёсами, песчаным мелководьем,

Стайками серебряных уклеек,

Омутами, горьким красноталом,

Самую бесхитростную речку,

Почему-то названную: Юг...

 

А вокруг — был щедрый русский Север,

Новгорода древние владенья,

Легендарный, непочатый край.

Словно своды старого собора,

Медным звоном корабельных сосен

Полнились высокие леса.

 

Облака с отливом голубиным —

Белые и сизые понизу —

Опускались на поля гречихи,

И томительным покоем пахли

Клеверные росные луга...

 

Помню я старинное селенье

На высоком правом берегу.

Там, как в детстве, я увидел чудо,

О котором не могу забыть.

 

Я — поклонник железобетона,

Крупных блоков и стенных панелей —

Ахнул, рассмотрев его вблизи:

На пологом солнечном пригорке,

С одного незыблемого корня,

Подымался храм девятиглавый,

Деревянный, рубленый, резной.

 

Бревна были влиты лапа в лапу

Намертво — не стронуть, не свалить.

Дерева мореные торцы

Были тверже мамонтовой кости.

 

Доски на шатровых перекрытьях

Связаны затейливым замком.

Каждая балясина сидела

топором в единственном гнезде.

 

Праздничный узор его убранства

Был таким земным, таким воздушным,

Словно те далекие умельцы

Кружева вязали топором

И крепили сводовые балки

Заговорным словом, как болтом!

 

Как, должно быть, откликались доски,

Каждая была подобна скрипке,

Пели бревна, ежели будил их

Колокола кованый язык!

 

Храм стоял четвертое столетье,

Не боясь ни грома, ни дождя,

И на все его великолепье

Не пошло единого гвоздя!

Да, умели строить наши предки...

 

Таковы и белые стихи,

Песни и старинные былины:

Строки, не сколоченные рифмой,

Влиты лапа в лапу, словно бревна,

Между ними волос не просунешь,

Малого словца не сковырнешь!

 

Все равно — у рифм истерлись шляпки.

Все равно — поэзия крепка.

Не гвоздем, а заговорным словом...

Вот бы так уметь писать стихи!

 

Беломорье

Заонежье, Заозерье, Зазеркалье...

В глубине, на дне, от сказки спрятан ключ...

За лесами, за полями — Заполярье,

Только снег, да лед, да камень бел-горюч.

 

Над деревнями — оранжевые зори,

Зори спелые — морошковых кровей.

Беломорье, Крутогорье, Синевзорье,

Белый плат, как белый парус, — до бровей.

 

Словно чайки, ходят женщины враскачку,

Пыль соленая не сохнет на крыльце.

По глазам всегда узнаешь ты рыбачку,

По глазам, что замирают на лице.

 

В каждом взоре — то ли радость, то ли горе,

Вдовья гордость не заметна никому...

В Белом море, бурном море, буйном море

Все кораблики бегут по одному...

 

Гонят к неводу селедку-беломорку,

Просят семужку к счастливой ячее.

Рыбаки направят к берегу моторку,

Словно витязи — в блестящей чешуе.

 

Лица красны, брови белы, руки грубы.

Песни силой исступленной налиты.

И слова любви округло шепчут губы,

И соленые качаются цветы!

 

Открывание Сибири

Струги двигались дорогою весенней

Вслед за криками разбуженных гусей

Сухопутьем и водою от Мезени

На Печору, Обь и дальний Енисей...

 

Морепашцы, землеходы, зверобои,

Позабыв навек родительский исток, —

Что их гнало?

Что вело их за собою —

Все к восходу, все встречь солнца — на Восток?

 

Удивлялись. Рты, как дети, разевали,

Цепким глазом закосив по сторонам.

Воевали неохотно. Торговали.

Прислонялись к незнакомым племенам.

 

И охотились, — пущали в ход пищали.

Помирали от печалей и болей.

Но уже амбары в белой Вологде трещали

От сибирских заповедных соболей!

 

И России славу добрую стяжали,

И себя не забывали, как могли,

Пинежане, холмогорцы, устюжане,

Опаленные просторами земли.

 

А в каком-нибудь занюханном кружале,

В потайном замоскворецком кабаке

Не рассказы горьких пьяниц поражали —

Изумруд, как свет в угрюмом кулаке...

 

Возвращались — опивались и нищали,

Лиходеи, самозваные послы.

Ничего они царям не обещали, —

И Сибирь им, как на блюде, поднесли...

 

Северный мотив

Молоко было сложено в штабель.

Отпускали его по кускам.

И струился панбархат и штапель

По натруженным женским рукам.

 

Полушубки кержацкой эпохи

На плечах — что твои терема.

И оленьи узорные дохи

Сводят северных модниц с ума.

 

Покупают продукцию массы.

Никуда не спешат, не грубят.

И рычат у закусочной «МАЗы»,

И морозные нарты скрипят.

 

Два дружка отрывают коленца.

А для трезвых завистливых глаз

На запястье скуластого ненца —

Золотые часы напоказ.

 

Весь сияя, как медное блюдо,

Он вразвалку идет по земле,

И играет заморские блюзы

Портативный приемник в чехле.

 

Вкусный запах щекочет вам нервы,

И не хочешь, а слюнки текут:

Знаменитые рыбоконсервы —

Здесь еще первозданный продукт...

 

Рассуждая взахлеб про плотину

И про паводки ранней весной,

Гидротехник жует струганину,

Улыбаясь щербатой десной.

 

И простор неизведанный манит

Там, где Обь — нашей Волги сестра,

Где Уральские горы в тумане —

Как огромный хребет осетра.

 

Все здесь крупно.

Здесь дела немало.

Здесь такое еще предстоит!

И над новым весенним Ямалом

Полуночное солнце стоит!

 

Вступление в Сибирь

О стране деревянных домов,

О стране вертикальных дымов,

О стране акварельной зари

Ты, пожалуйста, вновь говори.

 

Говори про такие места,

Где еще ни тропы, ни моста,

Где в протоках, тараща глаза,

Голубые стоят харьюза.

 

Там, где лоси приносят дары

На рогах к берегам Ангары...

О стране, где кедровый орех

Не для всех по зубам, не для всех...

 

Где метелью яры январи,

Ты, пожалуйста, вновь говори.

О стране, где земля молода,

Где растут в кедраче города,

Там, где клин журавлиных путин —

Над бетоном великих плотин.

 

О стране, где одно не забудь:

Здесь нельзя никого обмануть!

О стране, где я сердцем привык

Понимать ее нрав и язык.

Нам теперь не нужны толмачи.

Говори же о ней.

Не молчи!

 

Сказки сибирские

О Сибири немало измыслено.

Дескать, там, у таежных дворов,

Бабы бьют соболей коромыслами

И хлебают из рек осетров...

 

Мол, медведи резвятся за хатами,

Белки сами бегут на ружье.

И сушить на рогах у сохатого

Оставляют девчата белье...

 

О Сибири немало измыслено.

Дескать, там, на просторах глухих,

Гуси-лебеди тучей нависли —

Даже дождь не идет из-под них.

 

Ель за тучи скребется сучищами,

И ни пеших, ни конных там нет,

И в Илимском остроге Радищева

Заметает метелица след...

 

И прописку свою ленинградскую

Променял я на город лесной.

Я приехал на станцию Братскую,

Там, где пахнет ангарской сосной.

 

Что же, сказки росли да повыросли.

Сказкам сделаем скидку на стаж.

Нынче здесь все заботы и вымыслы

Подчиняет высокий вольтаж.

 

Ангара, ой ты, речка Ангарочка!

Сказок знала ты целый мешок,

Да такого не ждала подарочка, —

Как бетонный в волнах гребешок!

 

И в чащобе, от бога забытой,

Нынче тоже ученый народ:

Дед скребется электробритвой

Да ворчит, что щетину дерет...

 

Эх, здесь током сегодня — залейся!

Здесь река от трудов устает,

А за лесом, за лесом, за лесом —

Усть-илимское солнце встает!

 

Саянские огни

Там, где синие Саяны

Стелют белые туманы,

Где на склонах распускаются жарки,

Где багульник цвел пахучий,

Розовея по-над кручей, —

Там провел я свои лучшие деньки!

 

На авралах на бетонных

Не жалел ночей бессонных.

Ты, река, мою работу помяни!

И теперь во мгле морозной

Спорят с ночью многозвездной

Мной зажженные саянские огни!

 

Над высокою плотиной

Звонкий голос лебединый

Разнесется, отзовется во весне.

И в раздольном Енисее

На удачу, на веселье

Чья-то лодочка запляшет на волне!

 

Там, где синие Саяны

Стелют белые туманы,

Где струится покоренный Енисей,

Где над ГЭС горят зарницы

Золотым пером жар-птицы, —

Там нашел я свет и радость жизни всей!

 

Там...

Там, где мраморные скалы

Омывает Енисей, —

Знать, прошел путем удалым

Королевич Елисей.

 

Грянул оземь шапкой алой,

Не жалея соболей, —

И зацвел багульник шалый

От печалей и болей...

 

Там весною рвёт поводья

Своенравный Енисей,

И бушует половодье

По Саянии по всей!

 

Там олень к воде выходит

Окунуть рога в зарю.

Там любой свой клад находит —

Я о том и говорю!

 

Там, где рыбка золотая

О плотину бьет хвостом...

Там работа не простая —

Я ведь именно о том!

 

Слава громом небывалым

По стране идет по всей

О местах, где рушит скалы

Королевич Енисей!

 

Путь колеса. Репортаж

Ленинградскому Металлическому заводу посвящаю

 

Далекий путь у колеса!

По сторонам — поля, леса,

Церквей старинных луковки.

И сел российских красоту

Отсюда видно за версту

От буковки до буковки.

 

А путь-дорога не пылит,

Ось на ухабах не болит,

Не жалуется ступица...

От колеса какой же прок?

Оно на солнце греет бок —

Не катится, не крутится...

 

Ох, не близка страна Сибирь!

Ее навстречу речка Свирь

Водою быстрой полнится.

А дальше — Беломорканал.

От шлюзов, узких, как пенал,

Пойдет морская вольница...

 

Далекий путь у колеса!

Остались сзади корпуса,

Где колесо наладили,

Имея заданную цель,

Его крутила «карусель»,

Резцы стальные гладили.

 

Потом от заводских ворот

Рабочий проводил народ

Любовно и внимательно.

А здесь — за тридевять земель! —

Его соленая купель

Окрестит основательно!

 

Далекий путь у колеса!

Полярных крачек голоса

Встречают на ходу его.

А за бортом — не поле ржи;

Ревут клыкастые моржи

У острова Колгуева!

 

А. там и Новая Земля

Встает левее корабля.

Но плаванье — не барское:

И как сережку на ушке

В ледовом сумрачном мешке

Мотает море Карское.

 

Да, здесь условия — не мед.

Все это колесо поймет,

бродячим льдом притиснуто.

Закалку новую пройдя,

Под бури свист и шум дождя

Отдышится у Диксона...

 

Далекий путь у колеса!

Сибирских строек адреса

Мы помним уважительно.

Вот здесь пути и выйдет срок,

И колесу дадут урок,

Всем нужный исключительно!

 

Там, где по ширине по всей

Перегорожен Енисей

Высокою плотиною,

К нему проявит интерес

Саяно-Шушенская ГЭС —

Возьмет к себе турбиною!

 

Его в таежные края

Других турбин звала семья,

Традиции богатые.

Его здесь знают все в «лицо», —

На место станет колесо,

Последнее, десятое!

 

И я там был, мед-пиво пил,

Свой путь-дорогу торопил

С великою охотою,

Чтобы горел в расцвете лет

Надежд высоковольтный свет,

Зовущийся работою!

 

Души перелетные

От плохих новостей, от морозов и вьюг

(Ах, как солнце блестит на лебяжьем крыле!)

Перелетные птицы стремятся на юг,

Перелетные люди грустят на земле.

 

В Петербурге — дожди, в Сан-Франциско — туман,

Под каштанами Праги — осенняя сушь.

Провожаем мы взглядами птиц караван, —

Словно веруем в переселение душ…

 

В старом Лейпциге, в храме святого Фомы

Прямо к Богу летит незабвенный хорал.

Но на Бога напрасно надеялись мы, —

Незадачливым людям он крыльев не дал.

 

Мокрый снег на парижских бульварах лежит.

Лондон скрылся в промозглой удушливой мгле.

А в Каире — жара…

Ах, как время бежит!

И никто нас не ждет на продрогшей земле…

 

Города

Все столицы Земли, ваших плит я хотел бы коснуться!

Я хотел бы погладить шершавую кожу домов,

Я люблю в городах торжество современных конструкций,

Как мы ценим в лесах совершенство сосновых стволов.

 

За кресты ваших храмов цепляются тучи сырые.

А теперь — телемачты подавно их сводят с ума.

Я люблю в городах симметричность и асимметрию.

Как гигантские друзы кристаллов, сияют дома...

 

Я люблю в городах проявленья бессилья и силы,

Наслоенья эпох, что людской оставляет прибой.

О история, сколько ты хлама с собой приносила!

Сколько ты красоты по песчинке уносишь с собой!

 

Разрушаются храмы, в хранилищах книги ветшают,

И — в сравнении с вечностью — так ненадежен металл...

Только люди живут и жилища свои возвышают,

Пишут заново книги,

Бумага — смешной матерьял...

 

Я люблю города — человечества верные вехи.

Города — конденсаторы мысли, искусств и труда.

Да, я часто не сплю по ночам — горожанин двадцатого века,

Как легко их разрушить...

Как трудно создать города!

 

Словно ветви сосны, этажи зримо тянутся к свету.

Об огнях городов к марсианам доходит молва.

Вы — я знаю — корнями вросли в почву нашей планеты.

Пусть не вечна гора Эверест — вечны Рим, и Париж, и Москва.

 

Таллин

Хотите — я вам расскажу про Таллин,

Целованный балтийскою волной,

Когда на фоне облачных проталин

Вновь Старый Томас встанет надо мной?

 

Хотите — я вам нарисую Таллин,

Укутанным в чуть розовый туман,

Где солнце, как старинный желтый талер,

Звенит по геральдическим домам?

 

Хотите — я вам пропою про Таллин

Под ксилофоны черепичных крыш,

Когда сентябрь прозрачен и хрустален

И каждый клен невозмутимо рыж?

 

Как я хотел бы рассказать про Таллин!

Любовь к нему всегда в моей судьбе.

Рассказ мой был бы точен и детален,

Но Таллин сам расскажет о себе...

 

Шотландский мотив

В дождливый серенький денек

Блестит узорный лист дубовый.

И как набросок, как намек —

Холмов зеленые подковы.

 

И так умыта, так чиста

С утра шотландская природа!

Коров святая простота.

С утра теснится возле брода.

 

Склонилась над ручьем ветла,

Где женщина белье полощет.

И от берез светлым-светла

На склоне маленькая роща.

 

И так понятна эта даль...

Но я не дома, нет, не дома!

Так что же каждая деталь

Мне подсознательно знакома?

 

В земле укрытый мир корней

Роднит и дуб, и хлеба всхожесть,

И может быть, всего верней —

Повсюду видеть эту схожесть?

 

Везде одни ячмень и рожь,

Пастух поет, собака лает...

И безразлично: пенс иль грош,

Когда на хлеб их не хватает...

 

Звучит волынка — ну и что ж?

Везде едины смех и горе.

И домик Бернса так похож

На ярославское подворье...

 

Воспоминание

Нет, не забыто, не забыто

Среди житейской кутерьмы,

Как возле грота Афродиты

В рассветный час купались мы…

 

И запах — лавра или шипра —

Как память, на моей щеке…

Оливковые рощи Кипра

Вновь серебрятся вдалеке…

 

И, словно лампочки вполсилы,

Назначенные к торжеству,

Просвечивают апельсины

Сквозь чуть привядшую листву.

 

На теплых стенах Фамагусты*

Темнел тысячелетний плющ,

Вода синела густо-густо…

Каких еще вам райских кущ?!

 

Ах, никому не повредит он —

Вина густого алый сок!

И Афродита, Афродита

Ступает на сырой песок…

 

*Фамагуста — город-призрак на Кипре, без жителей, под контролем турок, с 14 августа1974 года, когда турецкие танки захватили город.

 

Вздох по рецепту моего друга чабана Ираклия,

Как приготовить шашлык

— Запомните, те, кто еще не привык:

Баран — он немного упрямый.

О том, что он завтра пойдет на шашлык, —

Не шлите ему телеграммы!

 

Баран, может быть, торопиться и рад,

Ценителю этого мало:

Он мясо на сутки кладет в маринад,

Чтоб втайне оно созревало.

 

Для жарких углей приготовьте дрова, —

Кизиловых огненных сучьев.

А дальше — прошу засучить рукава

На самый волнующий случай!

 

И время от времени, добрый мой друг,

Как тонкий намек — не пора ли? —

Ты легкой рукою трогай бурдюк

С красивым вином «Саперави».

 

А если бурдюк ты проверил на вкус

И понял, что там — «Мукузани»,

Да будет ошибки той сладостный груз

Самым большим наказаньем!

 

Вилки, тарелки — все это мура!

Тот, кто знаком с шашлыками,

Знает, что мясо едят с шампура,

Берут, обжигаясь, руками.

 

Послушай хороший совет кунака:

Садись невдали от мангала,

На солнце, чтоб тень от куска шашлыка

Всю грудь у тебя закрывала!

 

Кусок лаваша положи на ладонь

И киндзы пахучей к тому же,

А в глотке залить нестерпимый огонь

Нам огнетушитель не нужен!

 

Вы поняли, как приготовить шашлык?

Обычай древнее, чем горы…

Но, кажется, я проглотил свой язык, —

Кончены все разговоры!

 

Размышление о человеческих изображениях

С икон, с фотографий, с портретов

Великое множество лиц

Глядят на живую планету

Из-под любопытных ресниц.

 

Следят неотступно за нами,

Со стен никуда не спешат

И только поводят глазами,

Шелками чуть слышно шуршат...

 

Их жизней исчерпаны сроки,

Но тлеет невидимый трут:

Какие-то тайные токи

От них ощутимо идут!

 

Да, что-то осталось, осталось!

И я это чувствую вдруг:

Какая-то странная жалость

В их взглядах и жестах их рук.

 

Как воины сторожевые

У самых бессонных границ,

Не мертвые и не живые,

Они не смежают ресниц.

 

Вся наша работа, забота

Проходит у них на виду.

Они уже поняли что-то

В каком-то далеком году ...

 

И часто, часами ночными,

Когда город смутен и тих,

Я молча беседую с ними

И думаю что-то за них ...

 

Имя-отчество

За стеклом полночного троллейбуса,

За крыльцом затейливой избы -—

Всюду люди сложные, как ребусы,

Ходят-бродят, в думах морщат лбы.

 

Что в душе у каждого топорщится?

Ничего важнее в мире нет!

Сталевар, и маршал, и уборщица —

В каждом скрыт загадочный секрет!

 

Люди, люди!

Генные случайности,

Шифр мужских и женских хромосом...

Ну а ваша нежность, ваши тайности —

Целый мир, что звучен и весом?

 

Матери из прошлого и будущего,

Девушки-двойняшки, старики, —

Сколько в каждом щедрого, волнующего

Здесь — на расстоянии руки!

 

Мальчики, играющие в фантики,

Маляры, глотающие квас, —-

Может быть, спиральные галактики

Скручены под ребрами у вас?

 

Именем, фамилией и отчеством

Поделитесь, милые, со мной!

Хватит! — переполнен одиночеством

Дом наш — невеликий шар земной.

 

В отчестве читается отечество,

Родина — село или звезда...

Люди, люди!

Форма человечества...

С вами я, земными, навсегда!

 

Рабочее утро

Когда, стихая постепенно,

Потянет с моря «низовой»,

Пройдет домой ночная смена,

Бригада с дальней буровой.

 

Рассвет над ним и свеж и розов,

И, золотясь в его лучах,

Как старых памятников бронза,

Блестит мазут на их плечах!

 

От грязи став неясной масти,

Худой и острый, словно гвоздь,

Сам Петр Захарыч — сменный мастер

Удачей светится насквозь.

 

Рывком он двери отворяет

И машет мне:

— Пошла руда! —

И пятерня его сияет

Как пятипалая звезда.

 

Гордясь своей горняцкой статью.

Он чувствует наверняка:

На всех вещах лежит печатью

Его рабочая рука!

 

Ода буровикам

Ребята в брезентовых робах,

В спецовочках марки «хб»!

Мы с вами — породы особой,

Мы с вами — друзья по судьбе.

 

Срываюсь с кровати, бывает,

Заслышав полночный трамвай:

Скрежещет в ночи буровая, —

Давай, не зевай, поспевай!

 

Над гребнями сопок покатых

Треноги встают поутру.

И крылья походных палаток

Опять загудят на ветру.

 

Зачавкает рыжая жижа

Холодных осенних болот.

Смеюсь — неужели увижу

Я в жизни еще раз балет?!

 

Ребята в брезентовых робах,

В бахилах — почти кораблях!

Я с вами — до гроба, до гроба,

И дело не в длинных рублях!

 

Нам платят, понятно, на совесть.

Несладок походный уют.

Но самую лучшую повесть

Здесь лично, руками куют.

 

А после рекордной проходки,

Смывая солярку да пот,

Пол-литра заначенной водки

Бригада в бараке допьет.

 

Ребята в брезентовых робах!

Вы так равнодушны к словам!

Но знаю: и зависть, и робость,

И подлость — неведомы вам!

 

Таежных трущоб лабиринты

Хранят еще ваши следы.

Блестит на столе лаборанта

Кристалл долгожданной руды.

 

Внимательный глаз микроскопа

Придирчиво смотрит руду, —

А мне все мерещатся тропы,

Которыми с вами иду...

 

Горожане

Все вкруг тебя — и вешних рек разбег,

И ход времен, и звон небес астральный.

Да, центр Вселенной — там, где человек,

Причем — любой, отнюдь не гениальный...

 

Необычный городской пейзаж

На моем проспекте — сенокос...

«Что за чушь?» — мне слышится вопрос.

Между металлических опор —

Двух литовок дружный разговор.

Два косца заходят не спеша,

Травы с аккуратностью круша.

А потом — смешки иль не смешки —

Ладные получатся стожки!

 

Инвалид, хозяин гаража,

Шкандыбает, сено вороша,

«Хороша погодка, хороша!» —

Радуется сельская душа.

Инвалид прекрасно сознает:

«Запорожец» мятлик не жует.

Для чего же сено, для кого?

Стосковались руки у него!

 

Все в мазуте, в каменной золе,

Стосковались руки по земле,

Той, что хоть лоскут промеж опор...,

Вот о чем литовок разговор!

На моем проспекте — сенокос.

Странная работа! Не всерьез...


Михеич

Чернобыль…

Что там ни скажите, —

Вокруг особый материк.

Один в селе уперся житель —

Неунывающий старик.

 

Конечно, цезий или стронций —

Они и черта допекут.

Ну, а бобыль — попробуй стронься,

Когда укоренился тут.

 

Не знает сам, какая сила

Его от смерти упасла

Здесь, где старухина могила

Полынью горькой заросла…

 

Михеич примет стопку «Старки»,

Поскольку знает, что к чему,

И никакой на свете сталкер

Сюда не сунется к нему!

 

Он усмехнется: аз есмь грешный

И в беса верю — что скрывать?

А радиация — конешно…

Серьезный фактор… вашу мать!

 

Как встарь, прохладой веет Припять,

Лещи в ней — во как хороши!

И, значит, снова надо выпить

За упокой своей души.

 

Живые аль полуживые —

Да кто их нынче разберет?

Михеич пьет на «гробовые»,

Плюет на стронций — и живет!

 

Он даже кур на щи разводит:

Исправно топчет их петух.

Вот только ночью…в огороде

Фосфоресцирует лопух…

 

Там, где вчера хлеба косили, —

Горчит пропащее жнивье.

…А над истерзанной Россией

Кружит, жирея, воронье!

 

Пойдешь налево ли, направо, —

А все мерещится тебе

Твоя страна, печаль и слава,

С двуглавым Лениным в гербе…

 

Баллада о Макаре, строителе мостов

«Куда Макар телят не гонял...»

Поговорка

 

Нет, певчих на клирос не звали в размахе житейском.

Родился и вырос мальчишка в семействе путейском.

— Занятье простое, — твердил его прадед свирепо. —

Сначала — устои, а мост — проще пареной репы...

 

Парадно одет, доверяя труду и расчетам,

Стоял его дед под опасным центральным пролетом.

Стоял, сняв фуражку (она — что пудовая гиря!),

А по мосту тяжко шли танки в ряду по четыре.

Опоры держали, был мост и надежен, и вечен:

В хорошем металле — частица души человечьей!

 

Приняв от отца тот фамильный обычай полезный,

Свой труд до конца на плечах он сносил, как железный.

...Был первый мостишко, признаться, не виден и жалок:

На свайных култышках, без всяких там сказочных арок.

Но пела душа и не знала той ночью ночлега:

Дегтярно дыша, дребезжала по доскам телега!

 

В какие бы реки судьба иногда ни макала,

Запомнят навеки лихую работу Макара!

В войну на ремнях он солдатских крепил переправы.

Порой — на соплях (ты прости, инженерное право!),

Хватало в излишке железа, что в душу вонзалось:

Валились не шишки, а бомбы, забывшие жалость!

От точки до точки все помнит, а их — возле тыщи:

Мостишки, мосточки, мосты и, конечно, мостищи!

 

...Вы белою ночью узорной решетки коснулись, —

Ваш путь стал короче: мосты — продолжение улиц.

Секрет тех мостов, а в бревне ли, в бетоне, в металле, —

От скальных грунтов чтоб конструкции в небо взлетали!

 

Занятье простое, и спорить об этом нелепо:

Сначала — устои, а мост — проще пареной репы!

Решетки — детали, а мост — и надежен, и вечен:

В хорошем металле — частица души человечьей!

 

Бетонщик

— Кто тут писатель?

Покажись!

— А ты писатель?

Побожись! —

И хохот коллективный.

— Шагай, за воздух не держись,

Давай, смотри на нашу жизнь.

— Ты напиши про нашу жизнь,

Но только — объективно!

 

И, с двух концов грызя батон,

Бетонщик набавляет тон,

Хлебая чай впридачу:

— А ты подумай, друг, о том,

Когда в мороз идет бетон.

Ты знаешь, как идет бетон,

Когда сезон горячий?

 

А ты отведай мой урок,

Когда играет ветерок

У нас на верхотуре.

Внизу мигает костерок,

А здесь — летает матерок,

Когда оставишь кожи клок

На этой арматуре!

 

Я демобилизован был,

Скалу на котлован дробил,

Азартничал, мальчишка!

А нынче — третий год подряд

Сажусь в кино на пятый ряд,

На месте том, где, говорят,

Пытали золотишко...

 

В роду у нас один секрет:

Все делать раз — и на сто лет,

Не экономя поту.

Живу я просто, без затей,

Жену имею, трех детей

И не ищу других путей,

А делаю работу!

 

...Ну, что ж...

Я скидки не прошу:

Не там живу, не тем дышу.

Ладонь моя не стынет.

Не сею я и не пашу,

Скалу шпурами не крошу —

Я авторучку заношу

Над белою пустыней!

 

Я принимаю твой секрет:

Все делать раз — и на сто лет.

Отличная задача!

Я часто думаю о том,

Я разрезаю свой батон,

И вспоминаю твой бетон,

И зависти не прячу!

 

И сразу слышу между строк,

Как рвется ветер-ветерок,

В ущелье тесном злея,

Как лебеди трубят в ночи,

Как бьются насмерть рогачи

И золотятся кедрачи

Над розовою Зеей!

 

Сашка-бульдозерист

Я об этом узнал не сразу,

Потому что не слишком речист

Сторож авторемонтной базы

По прозванью «Бульдозерист».

 

Ах, как делал работу Сашка!

Не марал он любовь рублем.

На спине дымилась тельняшка

Над стальным его кораблем.

 

Называли его профессором.

Уважали его: «Артист!»

И была у него профессия,

А не прозвище — бульдозерист.

 

Да случилось: дождливой осенью

На отсыпке бичевника

Сашка выхватил из-под оползня

Первоклашку-ученика.

 

И ножом чужого бульдозера...

Ноги Сашкины... До колен...

Расплескались глаза, как озеро.

Боль — до сердца.

Больничный плен.

 

Сколько слышал он баек подлых!

Подъезжали: — Сынок. Сынок... —

Вот в газетах писали — подвиг!

Подвиг, подвиг...

А ты — без ног!

 

Жизнь была — соловьиная песня.

Ну а нынче — только не ври!

А теперь — двадцать три.

И пенсия.

А на кой она — в двадцать три?!

 

Хоть дружки не забыли, не скурвились.

Пишет письма рабочий класс.

Переслали подарок с Курщины:

Запись редкая. Спецзаказ.

 

Пусть не слышит лесных симфоний

Нынче Сашка-бульдозерист —

У него на магнитофоне

Застолблен соловьиный свист.

 

В три колена, да с лешевой дудкой,

Да с жемчужным брызгом дробей...

...А ночами бывает жутко:

Пятки чешутся, хоть убей!

 

Но живет паренек смекалистый,

Все у техники норовит

И готовится на механика, —

Кручен-верчен, да с ног не сбит!

 

Ничего мне в жизни не страшно,

Как бы путь мой ни был тернист,

Если душу мне греет Сашка

По прозванью «Бульдозерист»!

 

Демьян Данилович, хлебороб

Не сверкала, не улыбалась —

Голодала тогда Москва.

Меж булыжников пробивалась

Беззастенчивая трава.

 

Облака в блеклом небе плыли.

Как подводы в адрес: «Помгол».

Ты печатал лапти по пыли,

Ты в столицу учиться шел.

 

Тосковали по хлебу руки —

Вот бы сызнова в плугари!

Но ты грыз и гранит науки,

Как пайковые сухари.

 

Вспоминалось, как дед и прадед

Языком катали слова:

— Вот бы жизнь такую направить,

Чтоб где колос — поставить два!

 

Увозил тебя дальний поезд

На поля: «Спаси, агроном!»

И колосья кланялись в пояс,

Плача сорным, сухим зерном.

 

Только хлебу ты мог поклониться,

Хлебороб, однолюб по судьбе.

Вот такие, как ты, пшеницу

Утверждали в нашем гербе!

 

Слово — жесткое, как железо,

И железо — цена колоска:

Гвозди рубленые из обрела

Просвистели мимо виска.

 

Но по селам, против неправды,

За тобой вставала молва;

— Надо жизнь такую направить,

Чтоб где колос — поставить два!

 

Недороды, война, разруха

Добавляли на плечи вес,

И слова свистели над ухом,

Как кулацкий тупой обрез.

 

Но не сбили тебя, не согнули

Тени черные тех времен.

Для тебя был сильнее пули

Каждый колос — на фронт патрон!

 

И одно виденье томило:

Хлеб — пахучий, зрелый, живой.

И глядел со стены Вавилов —

Молчаливый учитель твой.

 

Он, учитель, был тоже вправе

Повторить святые слова:

— Надо жизнь такую направить,

Чтоб где колос — поставить два!

 

Нынче многое видится заново.

У тебя — ордена, почет.

А жена твоя Анна Ивановна

Лучше всех пироги печет...

 

Видел мир ты от Ганга до Нила,

Аргентинскую мял траву.

И теперь — академик ВАСХНИЛа,

Тот же пахарь по существу.

 

Знаю — в личном твоем уставе

Навсегда сияют слова;

— Надо жизнь такую направить,

Чтоб где колос — поставить два!

 

Фёдор Тимофеевич, часовых дел мастер

— Часовщик я — первый номер:

Сорок лез за верстачком.

Ходик или там хронометр —

С каждым коротко знаком.

 

Сверлецо запело тоненько.

«Мне работа по нутру.

А подсунешь электронику —

Догадаюсь, не помру...

 

Усмехается подспудно,

Держит надфиль, морщит лоб.

Тихо двигает секунды,

Смотрит в лупу-микроскоп.

 

— Кой-чего мы совершили,

И скажу не для красы:

Приглядись к любой машине,

Чуть хитрее — а часы!

 

Часовщик, умелы руки,

Точно знает: мир зубчат.

Да в основе всей науки —

Глядь — колесики стучат!

 

Время каждого торопит.

Зародились не вчера

На Руси и на Европе

Часовых дел мастера!

 

Рассуди не однотонно

Ты о факте о таком:

Вся механика Ньютона

Создана часовщиком!

 

Ходят стрелки друг за другом,

Мерно складывают год.

И планеты круг за кругом

Совершают оборот...

 

Не моя. конечно, тема,

Но уходят в даль времен

Планетарные системы

Хитрозубых шестерен...

 

Ладил всяк часы по средствам,

Украшал, как понимал.

Кто в своем щенячьем детстве

Гири вверх не поднимал?!

 

Мирно тикали по избам

Екальщики-ходунцы.

Жизнь давали механизмам

Наши деды и отцы.

 

И не то еще смогли бы —

Были б руки без оков!

Нартов был, и был Кулибин,

Был Терентий Волосков!

 

Загляни в нутро их судеб,

Прошлое повороши.

Часовщик, по самой сути, —

Свойство пристальной души!

 

Нас никто не похоронит.

Наше дело впереди.

Что там ходик, что — хронометр?

Ты пошире погляди!

 

Наш секрет — в труде бессменном.

Разломают — соберем.

И гладишь — к часам Вселенной

Скоро ключик подберем!

 

Иван Андреич

«Устал я жить. Уходит сила.

Не шутка — восемьдесят пять...

Пожалуй, к осени в могилу

Пора мне лапти собирать.

 

Оно б еще пожить — не жалость,

Да видно, больше не в завод.

Да и старуха залежалась —

Четвертый год к себе зовет...»

 

Взяв инструменты, поутру

Он обронил:

«Смерть не обманешь.

Докрою крышу и умру.

А ты добром меня помянешь».

 

И то ли праздник, то ли будни —

Меж них черту не различал, —

Он от восхода до полудня

Все молотком своим стучал.

 

Так, верно, ладили по струнке

В какой-нибудь далекий век

Премудроверхие постройки

На берегах российских рек.

 

Жизнь полосата, полосата...

То белый день, то черный день...

Роняет цвет у палисада

Твоя махровая сирень.

 

Твоя рука — других щедрее,

А жизнь — куда как не легка,

Иван Андреевич Андреев,

Старинный житель городка.

 

Родился здесь, в округе вырос

Да три войны отвоевал.

А сколько ты работы вынес!

А сколько сердца раздавал!

 

И всё — на людях, на миру,

В житейском общем хороводе.

«Докрою крышу и умру...»

Не каждый так черту подводит!

 

Дождем и градом кровлю било,

Палила солнца благодать,

А сына на войне убило:

Кому же имя передать?

 

В каком бы ни был я пиру,

Иль у заморского причала —

«Докрою крышу и умру» —

Все в памяти моей звучало...

 

...А крыша-то твоя все греет

И не сыреет у конька,

Иван Андреевич Андреев —

Солдат российского полка!

 

Иван Андреич плотничает

Может, кто-нибудь и полдничает,

Завалившись в холодке,

А Иван Андреич плотничает,

Аж топор свистит в руке!

 

Ах, топорик, птица легкая,

Закаленный обушок!

Метит бревна с мягким клекотом,

Отделяет горбушок.

 

Бревна новые, сосновые,

Золотистая кора.

И летит щепа медовая —

Что за чистая игра!

 

Может, кто-нибудь и полдничает,

При похлебке даровой,

А Иван Андреич плотничает,

Ценит час мастеровой.

 

Не устанет бревнам кланяться,

Полюбуется торцом,

Чтоб обделать, как приглянется:

То ли в лапу, то ль «яйцом».

 

Он вокруг доски похаживает —

И чужое, да свое!

И фуганочком поглаживает

Тело белое ее!

 

Льется стружка звонким ворохом,

Собирается в стожок.

А рубанок с тихим шорохом

Ходит, словно утюжок.

 

Может, кто-нибудь и полдничает,

Подавившись языком,

А Иван Андреич плотничает,

Студит душу ветерком.

 

Дело знает, не торопится:

Чтобы стенам — в стужу петь,

Матице — чтоб не коробиться,

Половицам — не скрипеть.

 

Сложит руки сверх передника,

Укрепив навек доску:

— Расстарались бы из ледника

Мне холодного кваску...

 

Может, кто-нибудь и полдничает,

Слово вымолвит с трудом,

А Иван Андреич плотничает,

Возвышает новый дом.

 

Дом с особинкой, с отличкою —

Хоть кого о том спроси! —

Над речонкой-невеличкою

Посередь большой Руси!

 

Будет дом — на ять,

Чтоб сто лет стоять,

Чтобы крепко жить,

Чтобы в нем не тужить,

Чтоб детей рожать,

Чтобы стол держать,

Чтоб друзей иметь,

За столом шуметь,

Чтобы песни вить,

Чтоб судьбу не гневить

Да Ивана с топором

Поминать сто лет добром!

 

Анатолий Семёнович, скрипичных дел мастер

В недрах скрипки звуки тоньше и хитрей,

Словно в раковинах пенный плеск морей.

Если скрипка захандрит, ему на суд

Эту скрипку, вдруг охрипшую, несут...

Это нам не видно — мне или тебе, —

Что за трещинка прошла в ее судьбе.

 

Старый мастер — хитроумный демиург —

Изучает тело скрипки, как хирург.

— Не имей Амати, — скажет, строг на вид. —

А умей на ней играти, — проворчит.

— У тебя, — он подтвердит, — отличный шанс.

В резонанс наладим душу, в резонанс.

— Дайте «ми», — попросит, — дайте «ми».

Поправляйся, дорогая, не томи...

 

Строить скрипку — рядовой науки нет,

Здесь от века есть непознанный секрет.

Подбирали к этим замыслам досель

Резонансную, особенную ель.

Что таила трагедийную красу —

Ту, что молнией отмечена в лесу!

 

...Мастер клен певучий самый отберет,

Тонкой шкуркою по реке проведет,

Сладко пахнет рецептурный старый лак.

Ну а мастер — скромно кашляет в кулак.

 

Для любви и для печали рождена

Человеческого голоса струна!

— Дайте «ре», — он скажет, — дайте «ре»... —

Как жемчужинка звенит на серебре

 

Строят-ладят скрипку руки-стапеля,

Именную, как названье корабля!

Приплывет та скрипка к чудо-скрипачу.

Припадет к его горячему плечу.

— Погодите, — тот прошепчет, — жизнь моя!

Паганини мы сыграем — вы и я!

 

Ну а мастер, тихий мастер, добрый гном,

Сбоку сядет они на стуле приставном.

Стул не скрипнет, лишь завистливо вздохнет:

Он ведь тоже деревянный, да не тот!

 

Старый мастер слышит скрипку: так, мол, так!

Канифолью отдает его пиджак.

Он спокоен, его руки не дрожат,

Будто к делу непричастные, лежат...

 

— Дайте «ля», — он шепчет, — дайте «ля». —

Пляшут в люстрах переливы хрусталя.

На концерте он не виден никому,

А со сцены скрипка кланялась ему!

 

Иона Стефанович, сельский скрипач

Чадила черствая свеча

У гроба скрипача.

Лежала скрипка у плеча,

Не плача, не шепча...

 

На скольких свадьбах он играл!

А. в рот вина не брал...

По красным числам исполнял

«Интернационал».

 

Он на крестины приходил,

Своим смычком водил

И всех, кто раньше уходил, —

На кладбище свозил...

 

Он так привык — из года в год —

Той скрипкою служить,

Что говорил:

— Пусть всё умрет, —

Музыка будет жить!

 

Он к внуку голову клоня:

— Послушай, дурачок!

Умру — получишь от меня

И скрипку, и смычок...

 

И помирал старик, ворча

На ливень и врачей.

Но хоронили скрипача

Сто сельских скрипачей!

 

А ливень лил как из ведра.

Подумаешь — ведро!

Знать, рать небесная щедра —

Казенное добро!

 

Шли скрипачи -— за рядом ряд,

А путь был весь изрыт.

И сотня скрипок пели в лад

Тягуче и навзрыд.

 

А чтоб промокнуть не могли

Поющих скрипок рты —

Над каждым скрипачом несли

Раскрытые зонты.

 

А дождь все лил, а дождь летел

На погребальный полк.

И, чуть пружиня, шелестел

Муар и черный шелк...

 

Предсельсовета ничего

Не вспомнил из речей,

Но всё сказали за него

Сто сельских скрипачей!

 

И скрипки пели, как могли,

В один печальный лад.

А скрипки новые росли

В лесах родных Карпат!

 

Космонавт

Еще не знают на Земле

ни имени, ни отчества,

И диктор кашляет в кулак

над сообщеньем ТАСС —

А он уже ушел от нас

на риск, на одиночество,

И пристально следит за ним

прибора круглый глаз...

 

А над Землею облака

плывут неспешно стаями,

А где-то есть одна река,

все прочие — не те...

Земля — не больше кулака...

Но вот она растаяла...

Она — булавочный укол

в безмолвной пустоте.

 

Меж днем и ночью нот границ,

и космос — цвета странного,

О сладкий свист утиных крыл

на утренней заре!

— Что хочется тебе сейчас?

Ответь, Егор Иванович. —

А хочется ему испечь

картошки на костре...

 

Желанье — вроде бы пустяк,

но и оно несбыточно.

Не поглядишь на поплавок,

как в детстве он глядел.

И протянулась до Земли

одна радиониточка,

Но у катушки есть конец.

У связи есть предел...

 

И даже вес его земной

зачеркнут невесомостью.

Он испытуем тишиной.

Он в этой тишине

Наедине с самим собой,

и с памятью, и с совестью...

Что оседает там, в душе,

на самом, самом дне?!

 

А как по праздникам жевал

он воблу астраханскую,

О черном хлебе тосковал,

в звездах со всех сторон,

А как работу воротил

с дотошностью крестьянскою —

Он не расскажет, возвратясь...

Но что расскажет он?

 

К шагам по утренней Земле

он привыкает заново,

А сердце крепкое не так,

совсем не так стучит...

— А страшно было там, во мгле?

Ответь, Егор Иванович! —

Не отвечает наши земляк,

Срывает лист. Молчит...

 

Старый хирург

Есть руки токарей, в цехах бессменные,

Есть руки музыкантов вдохновенные,

Дарующие таинства страстей.

А у него вот — руки музыкальные,

Отчетливые, чуткие, печальные,

Отзывчивые к горестям людей.

 

На «скорой» нас привозят — битых-ломаных!

В руках мы побываем Соломоновых,

Творящих изначальное добро,

Так повелось от сотворенья самого:

Был бог хирургом, — вспомните Адамово,

Отлично извлеченное ребро!

 

Что жизнь врача?

Дежурства круглосуточные,

Что жизнь врача?

Резекции желудочные:

Заносит скальпель мудрый Соломон,

Копаясь в животах у человечества,

Конечно, он не думает о вечности,

Но... нашу вечность — отдаляет он!

 

Троих детей они с женою вырастили.

Фашисты их в Житомире повырезали...

И пепел Беллы над землей кружит.

А Соломон был партизанским доктором,

Об этом не рассказывает долго он, —

С тех пор вот только сердце дребезжит...

 

И сам он, в напряженном состоянии,

Удерживать разрез не в состоянии,

Украдкою глотает валидол,

Или, бедро из-под халата выставив,

Внаклонку три часа над раной выстояв,

Хрипит сквозь маску:

— Падаю... Укол!

 

...Хлебает борщ он вечерами сумрачными.

Сам за кефиром утром ходит с сумочкою,

Поскольку он на свете одинок.

И — мрут, бывает...

Чаще — выздоравливают,

Проспится сутки — силы восстанавливает,

Поскольку он не бог, а полубог...

 

Да, жизнь врача — стремленье к исцелению,

И вся она — высокое служение

Тебе и мне, народу своему.

Он равнодушен ко всему парадному...

А мы... несем цветы певцу эстрадному

И бурно аплодируем.

Чему?!

 

Шахматы

Анатолию Карпову

 

О них твердят: да, да...

Игра ума...

Хоккей трудней.

А тут — ни бить, ни прыгать!

И все едино — лето иль зима —

Точеные фигурки просто двигать.

 

Но вот распахнут, душу веселя

Всем, кто к опасным обобщеньям склонен,

Мир, четко разграфленный на поля,

Сплошь черно-бел и сплошь — определенен!

 

А как ты представляешь этот мир?

В атаке или — в стойкости защиты?

Здесь слышен звон отточенных рапир

И стон солдат из королевской свиты.

 

Ты не слепец, рисующий углем

Узор, что после рукавом стираешь.

Ты бьешь ферзя, играешь королем...

Играешь?

Нет, ты им повелеваешь!

 

Ты — бог в своей небесной мастерской!

И весь твой мир горяч, весом и плотен,

И острой мысли проблеск над доской,

Как напряженье тока, многовольтен!

 

Да, шахматы...

Как тихая гроза —

Глупцам невнятна, странна и лукава.

...У чемпионов — грустные глаза:

Так тяжела ответственность за славу!

 

Вера Васильевна, ткачиха

«ББ» — зовут Брижитт Бардо.

О, как сердца известность кружит!

Где пьет сейчас она бордо?

Каким кинокомпаньям служит?

 

Инициалами «ММ»

Зовут Марчелло Мастроянни,

Поскольку он известен всем

И мастерством, и обаяньем...

 

Но, по-высокому права,

Всю жизнь свою прожила тихо

Вера Васильевна — вдова,

Вера Васильевна — ткачиха.

 

Седые нити в голове

В красильном цехе не расцветят...

И здесь зовут ее — «ВВ»,

Поскольку нет второй на свете!

 

На БИМ* пришел ее отец,

Своим крестьянством не насытясь,

Чтоб заработать наконец

На ситный хлеб, на синий ситец...

 

И был из тех ее отец,

Кто долг стране вернул с любовью:

Для красных флагов суровье

Он красил собственною кровью!

 

Всегда у дела во главе

В век пролетарской диктатуры

Вера Васильевна — «ВВ»

С Ивановской мануфактуры!

 

И сны ее весьма просты:

Всю ночь сочатся сквозь ресницы

На луговинах не цветы,

А только ситцы, ситцы, ситцы...

 

Труды «ВВ» на всех видны.

Да, это — явственное дело:

Ведь пол-России, полстраны

Она за жизнь свою одела!

*Большая Ивановская Мануфактура.

 

Галя-Паля

С лесосеки и берега правого

Работяги зря не трепали:

Называли Галину Павловну

Очень ласково: Галя-Паля...

 

Каждый знал, где могильным холмиком

Ее злая судьба насыпана.

У ее дощатого домика

Даже «МАЗы» ходят на цыпочках.

 

Три венка у бетонного столбика...

И без них горе женское полно:

Утонул ее Коля-Коленька

В котловане, в глухую полночь.

 

На юга ее звали, на жительство —

Мол, схоронено — позабыто.

Но не едет она со строительства,

Там ведь сердце ее зарыто!

 

Жизнь ведет она вроде тихую.

Ни один у нее не притерся.

Все работает поварихою

В той же — старой — столовой ОРСа.

 

С каждым парнем она приветлива,

С каждой девушкой — тоже ласкова.

Не старуха —тридцатилетняя.

Ни жена, ни вдова солдатская...

 

Верхолазы, как звери, упрямые,

Доедая обеды внеплановые,

Кличут «левобережною мамою»

Галю-Палю, Галину Павловну.

 

И пока шоферня копченая

Над горячим чаем сутулится,

Простирнет им спецовку черную

И пришьет холостёжи пуговицы.

 

Если что-то не так случается,

Галя-Паля вроде правительства.

Как с министром, с нею считается

Цельнотянутый начстроительства...

 

Сколько жизней ею направлено!

Работяги зря не трепали.

Мой поклон вам, Галина Павловна!

Ниже низкого, Галя-Паля...

 

Старуха

Бредет старуха вдоль обочины,

Как исстари велось — пешком:

Ничем иным не озабочена,

Ольховым машет посошком.

 

Идет, как будто в удовольствие,

В парадном стираном платке,

Свое походное довольствие

Несет в нехитром узелке.

 

Куда идет она, неспешная?

Внучат качать?

К родне гостить?

А может, просто — безутешную

Могилу мужа навестить?

 

...А дома — сеяно-несеяно,

В земле родной — все сыновья...

Куда ж идешь ты, Федосеевна,

Старуха вечная моя?

 

Лежат дороги асфальтированные

Во всех центральных областях.

Машины — молнии хромированные —

Свистят на высших скоростях.

 

— Далек ли путь?

Садитесь, бабушка!

Ведь притомились на ходу?

Сынок, спасибо!

Не слаба, ужо

До зорьки как-нибудь дойду...

 

Присядет где-нибудь на камешек,

Развяжет скромный узелок.

Отломит у краюхи краешек,

Достанет с солью коробок.

 

Откусит корочку соленую,

В траву ни крошки не смахнет,

И лука перышко зеленое

В соль-крупномолку обмякнет.

 

Бутылка с пробкою газетною

Полна водой из родника.

И трапезой той незаметною

Она, глядишь, опять крепка...

 

И снова в путь она потянется.

Пыль под ногой — как порошок.

И все постукивает странницы

Бывалый, легкий посошок.

 

В моторе скрыты червоточины:

Движок чихнет, чихнет — и вот

Стоят машины вдоль обочины,

А Федосеевна идет!

 

Она идет — все мимо, мимо их —

Не первый день, не первый год.

Она идет, неутомимая,

Двужильная, — она дойдет!

 

А все дорога не кончается,

Над нею облака легки,

И узелочек все качается

На локте согнутой руки...

 

Кенийская бабушка

Живет кенийская бабушка

в старинном селе над Волгой,

Прилет журавлей весенних

встречает улыбкой долгой.

Еще на рассветной зорьке

в печке гремит ухватом.

Идет по траве росистой

к теплым своим телятам...

 

Зовут кенийскую бабушку

по-русски: Анна Петровна.

На пенсию вроде рано:

годков ей полсотни ровно.

Жизнь она перебыла,

может, не слишком ярко,

Однако во всем районе —

известнейшая доярка.

 

Да жизнь-то ее, как Волга,

не мерится календарями:

Она из крепкого рода,

где были все волгарями,

Разинцами-бунтарями,

бурлаками да рыбаками.

Все в округе построено

их собственными руками!

 

А дочка ее Татьяна

столько парней отвергла,

Да на последнем курсе —

вышла замуж за негра.

Не знает Анна Петровна,

как уж это случилось

В том медицинском вузе,

где Танюша училась...

 

Приходят нечастые письма

залетными журавлями,

На письмах — яркие марки

с заморскими штемпелями.

Детишки там народились —

на это-то дело споро...

Внучку назвали Машей,

а внука назвали — Нгоро.

 

Глядит кенийская бабушка

на снимки внучат укромно;

— Ночью и не заметишь... —

вздыхает Анна Петровна.

Танзания там или Кения —

а все же на Волгу тянет...

Со всей семьей африканской

приехала в гости Таня!

 

Соседки только и ахали:

— Ну ух, у Аньки и зять-то!

Губастый, длиннющий, кирзовый...

Что бы другого взять-то!

А зубы у зятя сияют,

как клавиши на баяне! —

Набрал полкошелки рыжиков

на старой заветной поляне...

 

Да видно, что работящий

не только при жаркой погоде:

Ворота поставил и тяпкой

лихо махал в огороде!

Как жеребенок на воле,

выглядит внук счастливым:

Сияет черная кожа

над светлым волжским обрывом.

 

Бабушка спросит внука:

— Как ты там? Не болеешь?

Пей молоко, Егорка,

может быть — побелеешь!

Вон у соседки Сережка —

вылитый ангелочек,

А у меня-то, господи, —

как в печи уголечек...

 

Волосы словно проволока,

уж тут не спрядешь с макушки, —

Курчавый внучок смеется,

спрашивает у кукушки:

— Скажи, кукушка, кукушка,

сколько мне жить осталось? —

Всю ночь кукует кукушка,

не жалуется на усталость.

 

Кукует кенийскому мальчику

вещунья из русского бора!

Только одно огорченье —

уехали внуки скоро.

Опять дожди зарядили,

заречный луг неулыбчат.

Над серой шиферной крышей

опять журавли курлычут...

 

Там — за долом, за морем

— жаркий край непочатый...

Ах, кенийская бабушка!

Как там твои внучата?

Ржаных сухарей насушит —

внуки любят горбушки.

Да тихо плачет ночами,

ткнувшись лицом в подушки.

 

«Больно далеко до Кении,

да дорога дорóга...

И на молочной ферме

дела, понятно, много.

Ужо — получу премиальные,

да в светлую пору весеннюю

Махну-ка внучат проведать

в эту самую... Кению!»

 

Вечером включит телик,

только вздохнет:

— Доколе? —

Снова бомбят в Бейруте,

снова палят в Анголе.

О мирских делах посудачить

вместе с другими на бревна

Присядет кенийская бабушка,

доярка Анна Петровна.

 

Взглянет в хмурое небо

взглядом бурлацким упорным:

— Дай же ты всем нам счастья —

белым, желтым и черным!

 

Одинокие женщины

К вам идут, когда жены на Юг уезжают.

У дверей вас не ждут — просто трубку снимают.

Вам не лгут и, пожалуй, вас не обижают.

Сослуживцы, как правило, вас уважают.

Вы с особой судьбою надолго повенчаны,

Одинокие женщины, одинокие женщины...

 

Вы живете в квартирках своих однокомнатных,

Просыпаетесь утром в постелях нескомканных,

Крепкий ставите кофе, подолгу покуриваете

И в пижамах по дому свободно погуливаете.

Вам немного за тридцать, и вы не застенчивы,

Одинокие женщины, одинокие женщины...

 

Вы умны и гордитесь, что вы независимы.

Вы не плачете больше над старыми письмами

Вы спокойны — ведь вы не девчонки, не ветреницы,

Среди вас, вероятно, есть даже общественницы.

Только в голосе вдруг появляются трещины,

Одинокие женщины, одинокие женщины...

 

И особых грехов никому не приписываю

И готовых рецептов никому не прописываю.

Пусть лишь сбудется то, что вам было обещано,

Одинокие женщины!

 

* * *

Мне симпатичны девушки в очках.

Они — безотносительно к режимам —

Свои записки пишут на клочках

Красивым легким почерком с нажимом.

Не говорю о свойствах их фигур,

Но между ними явно меньше дур…

 

Среди житейской нашей мутоты

Спешу найти — заране очарован —

Той милой близорукости черты,

Присущие Наталье Гончаровой…

Иной бы, право, подошел лорнет, —

Да жаль, что моды на лорнеты нет!

 

Кидая острый взгляд из-под очков,

В ладу с любой необходимой датой,

Они ошеломляют дурачков,

Сразив их неожиданной цитатой.

В дискуссиях, где важен аргумент,

Очки — довольно нужный инструмент.

 

Мне симпатичны девушки в очках,

Когда, сосредоточенные крайне,

Не в женственном вязанье на крючках,

А верх берут в компьютерном дизайне.

И ты, порой, поверишь на момент,

Что тут — готовый член-корреспондент…

 

Среди качков в спортивных пиджачках,

Среди путан, которых слишком много,

Мне так приятны девушки в очках! —

Читают, видно, много: Слава Богу!

 

Земля работающих

Ты спишь, не вытирая пота еще,

Осевшего от дел дневных,

А вся земля полна работающих —

Прислушайся к дыханью их...

 

Усталостью смертельной сжатая

(На поворотах не зевай!),

В ремонтный парк ведет вожатая

Свой натрудившийся трамвай.

 

Загадочные, словно ребусы,

Где все места еще пусты,

Спят добродушные троллейбусы,

Усы стальные опустив...

 

Сквозь снега белое кружение

Ночную тишину проник

Уже счастливый стон роженицы

И новорожденного крик.

 

Большому миру в утверждение

Кричи, неистовый, кричи!

У тайны твоего рождения

Всю ночь дежурили врачи.

 

О солнце каравая черного!

Тебе, хрустящему, почет!

Дух хлеба свежеиспеченного

По тихим улицам течет.

 

А небо — синее-пресинее,

Открытое начистоту.

Пилот ночной авиалинии

Оставил в воздухе черту.

 

Вся пашня неба — семя к семени —

Засеяно зерно к зерну.

Мы все — сыны большого времени,

Вперед зовущего страну!

 

Люди и звезды

Есть люди — как вспышка Сверхновой!

Мгновенно сгорая,

Они освещают эпохи

сквозь толщу туманных времен.

И смерть отвергая,

даруется жизнь им вторая, —

Здесь Моцарт и Пушкин —

да мало ли славных имен!

 

Есть люди — как «черные дыры», замкнутые глухо.

Вкруг них и пространство

свернулось спиралью большой.

И нужно упорство, потребно присутствие духа —

Не быть поглощенными черной, могучей душой.

 

Есть люди — нейтронные звезды.

Они не из плоти —

Из самого плотного, звездного сверхвещества.

Они — притягательны в дружбе, любви и работе.

Дела их прекрасны, весомы и мудры слова.

 

Смотрю на Вселенную с возрастом чаще и чаще.

Не правда ли — люди, как звезды?

Рожденье, и смерть, и распад...

И в Вечность мы входим такою невечною частью, —

Как дождик грибной, снегопад, листопад, звездопад...

 

* * *

Есть люди — генераторы идей.

О, только б не крутиться им впустую!

О, только б не работать вхолостую

Тем людям — генераторам идей!

 

Наивен мир свободного ума.

Пошире он любых ограничений.

Поглубже он предписанных течений —

Наивный мир свободного ума.

 

Талант идет таинственным путем.

Единственным и неисповедимым,

К невидимым для нас огням и дымам

Талант идет воинственным путем…

 

Спасибо вам!

О вы — косцы распахнутых полей,

И вы — творцы портретных галерей,

И вы — гонцы с ракетных кораблей!

 

Спасибо вам за вечное перо,

Спасибо за сердечное добро

И за росы рассветной серебро!

 

Спасибо вам за вашу маету,

За понятую вами красоту,

Спасибо вам за небо и мечту!

 

Мы пуповину оборвать смогли,

Фотонные нам снятся корабли,

И мы уйдем далеко от Земли...

 

Но вечно будет в памяти людей

Превыше всех космических идей

На пашне — след прадедовских лаптей,

Начало всех начал и всех путей...

 

* * *

Отмерен нам не слишком долгий век,

Продлить его мы не имеем средства,

Что людям оставляет человек?

В чем след его, богатство и наследство?

 

Лесник живет в посаженных лесах,

Строитель — в торжестве своих конструкций,

Учитель — в сладких детских голосах.

Но ролью — как грядущего коснуться?!

 

Поэт живет в оставленных строках,

В черновиках, в огне живого слова.

Актер живет в своих учениках,

И только в них он оживает снова!

 

Это было не зря!

Мы проходим, по травам

Легким шагом скользя.

Я прошу — оглянитесь,

Дорогие друзья!

 

Там — над кромкою леса —

Догорает заря ...

Наши трудные судьбы —

Это было не зря!

 

Свет отцовского дома,

Память, вечно храни!

Опаленное детство,

Небогатые дни...

 

Было слово и дело,

И во все времена

В месте с нами взрослела

Молодая страна!

 

Выпал бой нам кровавый

Посредине земли.

Мы дорогами славы

До Победы дошли.

 

Да, фамилии наши

В наших детях живут.

Словно шумная роща —

Рядом внуки встают!

 

Там, над кромкою леса,

Догорает заря ...

Наши нежность и верность —

Это было не зря!

 

Летопись

«...И бысть сеча зла и труск от копий

ломления и звук от мечного сечения,

яко ее и езеру померзъшю двигнутися...»

Из древнерусской летописи

 

История полна значения!

Но мне доносит иногда

И звук от мечного сечения,

И тяжкий треск чудского льда.

 

И хруст костей, на дыбе ломанных,

В каком-то проклятом году,

И шепот губ, не мной целованных,

Перед разлукою в саду.

 

И гул мятежника набатного,

И бас Великого Петра,

И — на границе вероятного! —

Полет гусиного пера.

 

И лязг кандального гонения

По русским трактам горевым,

И хохот сумрачного гения

Над одиночеством своим...

 

Все не затерто, не затеряно,

Живет, волнуется во мне, —

Как свет неяркий лампы Ленина,

Стоящей в Смольном на окне...

 

Истоки

Как и визжали орды:

— Россича убей! —

Но ткнулся в землю мордой

Черный Челубей…

 

А с белых колоколен —

Только хрип ворон.

На поле Куликовом —

Мечей победный звон!

 

Силы не ослабли!

И нам — не дальний свет

Боярский сын Ослябя,

Инок Пересвет.

 

Под свист клинков булатных,

Взяв силы у земли,

Для дел великих ратных

Богатыри росли.

 

За облак задевали

Десницею своей.

Шеломы надевали

На маковки церквей!

 

О них нам, как о чуде,

Доносят письмена.

А были — просто люди,

Носили имена…

 

Что — храмы, что — молитвы?

А русский жив солдат!

От Куликовской битвы

Рождался Сталинград!

 

Основы

Посвящаю 600-летию Куликовской битвы

 

Да, есть зависимость такая

Еще от воинов святых:

Не даром кровью истекают,

Жизнь отдавая за других.

 

И не от поля ль Куликова

Земли разгневанной моей

Звенит России новой слово

Шесть сотен лет — до наших дней?!

 

Еще не зная, как глубоко

Потомки всколыхнут пласты,

Там предки Тютчева и Блока

Мечом гремели о щиты!

 

Не трогай нас — и мы не тронем!

Ведь с древних лет богатыри,

Мечами натрудив ладони,

Переходили в плугари.

 

И не от них ли полным счетом

России гордые черты, —

Когда бросались мы на доты

Во имя высшей доброты?

 

Слово о Родионе Ослябя

Как он рубился на поле Куликовом!

Но не убился — парнем был толковым...

Врагов без страха в личном поединке

Кроил с размаху на две половинки!

 

А над челом, сияющий, узорный,

Летел шелом, как будто заговорный!

Достало сил, — не зря его с надеждой

Благословил сам Сергий Радонежский!

 

И не затынник — честный, как подкова,

Он был защитник Дмитрия Донского!

Как из металла, — в княжеских дружинах,

Знать, не хватало этаких двужильных.

 

...Бой шел такой — летели злые стрелы,

Щиты с рукой пришпиливали к телу!

Среди живых с лихвой вскипало гнева:

От кличей их валились птицы с неба!

 

И конь хрипел угрюмо и недобро,

У мертвых тел проламывая ребра.

С копьем столкнулся — быть бойцу убитым,

Да конь взметнулся, вскинулся копытом.

 

Хотел успеть, но, гривой потрясая,

Сам принял смерть, хозяина спасая...

 

...Был от плеча рассажен плащ блакитный,

Щит волоча, добрел под куст ракитный,

В росе кровавой поножи купая.

В ключице правой ныла боль тупая.

 

Средь незабудок, трупами прикрытый,

Аж трое суток спал он как убитый!

Не тронул ворон, зной очей не выжег.

Не наговором, доброй волей выжил!

 

...Уже отпетый, с верою и грустью

Он шел с победой дорогою Русью.

Еще весь в звонах копий харалужных,

Среди зеленых шел лужков калужских.

 

Вернулся он в свой малый город Любутск.

А дальше — вон, как летописцам любо! —

Века живет, не зная документа,

Такая вот творимая легенда,

Хула, хвала — все по людским законам...

...А мать звала сыночка Родионом...

 

Песня странствующего монаха

(Русь, XIV век)

Я — странствующий монах.

Бреду я к третьему Риму,

И крест на моих раменах

Сгибает меня незримо.

 

Кругом головни торчат,

В котомке — сухарь да книги,

И в меру шагов бренчат

На теле моем вериги.

 

А я —слезами солюсь,

Я ноги влачу босые,

Но я за тебя молюсь,

Россия моя, Россия!

 

Я — странствующий монах.

Ряса моя истлела.

О всех родных именах

Душа моя изболела.

 

И мерный трезвон вериг

Не так мне плоть сокрушает,

Как черный, чужой язык,

Что всюду нас окружает!

 

От злых татар хоронюсь

И взгляды ловлю косые,

Но я за тебя молюсь,

Россия моя, Россия!

 

Я — странствующий монах.

Я, может быть, богом проклят!

На княжеских знаменах

Не вписан мой тихий подвиг.

 

Как дым пожарищ горчит!

Влекусь я тропою узкой,

Но в сумке моей кричит

Весь гордый алфавит русский!

 

А я по нему томлюсь,

Храню я слова святые,

И я за тебя молюсь,

Россия моя, Россия!

 

Я — странствующий монах.

Дорога моя сурова.

Но в будущих временах,

Я верю, воскреснет Слово!

 

Когда проворкует: «Аз»

Светловолосый отрок, —

Я верю: настанет час,

И вспомнят мой тихий подвиг!

 

Я диких зверей боюсь,

В леса уходя густые,

Но я за тебя борюсь,

Россия моя, Россия!

 

Памятник тысячелетию России

Меж царями — вроде не по праву,

Потеснив иные имена, —

Подперла российскую державу

Бронзовая статная спина!

 

Я лица не вижу. Он безликий,

Победивший тление и смерть,

На поверку — истинно великий,

Сдюживший все беды русский смерд!

 

Сколько было боли, было славы!

Сколько раз встречались мы с врагом!

Помним мы, как город многоглавый

Стонет под фашистским сапогом.

 

Стекленеет от проклятий воздух,

И, трясясь от взглядов ножевых,

Враг сбивает раненую бронзу

С пьедестала, словно бы живых!

 

Давит всех свинцовое ненастье,

Но и так — поверженный, в пыли,

Памятник, разобранный на части,

Вырвать у России не могли!

 

И, зовя к отмщению потомков,

Протянулась в поисках клинка

Из-под снега, пепла и обломков

Ярая петровская рука!

 

Я Петрову ненависть приемлю.

Только, что ты там ни говори, —

Снова отстояли нашу землю

Не святые мощи, не цари.

 

На могилах, солнцем прокаленных,

— Погляди, потомок, погляди! —

Кто стоит, коленопреклоненный,

С каскою, прижатою к груди?

 

На могилах безымянной славы,

Со слезой, застывшею навек, —

Снова спасший всю нашу державу

Рядовой, великий человек!


Год 1824-й

Все еще — честь по чести:

На каретах — гербы,

И почет, и поместья,

И высокие лбы.

 

На плацу водворяли

Кивера до бровей

Те гвардейцы — дворяне

Не последних кровей!

 

И никто не сконфужен:

Трусы в строй не встают,

Золотое оружье

Не за трусость дают...

 

Что им делать с собою —

Молодым, молодым?

А у них над судьбою —

Аустерлицкий дым...

 

Злые парки* ночами

Тонко нити прядут...

А у них за плечами —

Шевардинский редут!

 

Знать, недаром, недаром

Ордена на груди...

Что им снится, гусарам,

Впереди, впереди?

 

Не лихие опойки,

Не картежный дурман:

Разговоры на Мойке

О путях россиян.

 

Ждут гвардейцы известий,

Чубуками дымят:

Что там в Тульчине Пестель?

Что Рылеев Кондрат?

 

Все они гарцевали

На проворных конях!

Все они танцевали

На придворных балах!

 

Кто провел по паркету

Роковую черту?

Царь — по сторону эту,

А они все — по ту...

 

Люди общего круга,

Чьи сердца запеклись,

Насмерть — друг против друга,

Как в дуэли, сошлись.

 

Ах, декабрьские зори

На морозном снегу!

Веру в их разговоре

Я расслышать могу.

 

Но, от них отделенный

Чередою годов,

Слышу звон отдаленный

Кандалов, кандалов...

 

Но еще мчатся кони,

И никто не убит,

Пистолет на ладони

Холодит, холодит...

 

И мундир не топорщит,

И решимость в груди.

И Сенатская площадь —

Впереди, впереди...

 

*Парки — богини судьбы,

 

Попытка биографии

Мальчишка жил на улице Некрасова,

От новой школы — пять минут ходьбы,

Не зная ни классической, ни классовой.

Ни прочих разновидностей борьбы.

 

Но он ушел на фронт, на полуслове

Ответ по географии прервав,

И сам прошел, по грудь в золе и крови,

По сотням городов и переправ.

 

Ему везло.

Не слишком изувеченный,

Майором он войну отвоевал.

Губами, не целованными женщиной,

Он над рейхстагом знамя целовал.

 

Ну, а потом — заводы восстанавливал,

Спал у станков, как на передовой,

Хромой, как черт, и, словно черт, — талантливый.

По должности — конструктор рядовой.

 

Он часто был начальству нежелательным,

Державшийся, как врытый, на своем.

Он умер от инфаркта. Неженатым.

Во время сборки. В пятьдесят седьмом.

 

Ну, вот и все. Средь биографий прочих

Такая — ограничится листом.

А школа что? Да, школу он закончил.

Уже седым. Но я ведь не о том!

 

Мальчишка жил — не шумный, не отчаянный,

Смотрел, как я, в густую синеву.

Об этом я узнал совсем нечаянно:

И я на той же улице живу!

 

Какой дорогой я пойду — неведомо,

Но понимаю совестью своей:

Я — сын его.

Ведь у мальчишки этого

При жизни не осталось сыновей...

 

Старый маршал

... А как там на пенсии маршалу,

Когда отгремела война?

Когда лишь парадными маршами

Войска представляет страна?

 

Мундиры, что грудь облегали,

В ш кафу, словно в царстве теней,

И тускло мерцают регалии

Всех рангов и всех степеней ...

 

Актер в кинофильмах спокойненько

Копирует маршальский жест,

И — ах! — молодые полковники

Лелеют свой маршальский жезл ...

 

А как там на пенсии маршалу,

В огромной сплошной тишине,

Над жизнью и смертью стоявшему, —

Вновь с памятью наедине?

 

Отмечена всеми победами

Его на погонах звезда.

Оплачены горькими бедами

Его грозовые года.

 

Стратегия, замысел, тактика,

Сражений нелегкий конец ...

Война, к сожалению, практика

С расходом машин и сердец!

 

Старик не вдается в теорию...

Но здесь, возле дачных перил,

На цыпочках ходит История,

Которую он сотворил!

 

Фронтовая кинохроника

Я, словно вернувшийся с фронта,

Где каждый твой шаг на виду, —

Архивами Госфильмофонда,

Как прожитой жизнью, иду.

 

Укрыты от ливня и ветра

На весь предназначенный срок.

Свернувшись, лежат километры

Тягчайших военных дорог.

 

И на просмотровом экране

Я вижу осколков следы:

— Я ранен, ребята… Я ранен…

Воды, санитары, воды!

 

До смерти — четыре мгновенья.

Об этом не знает солдат.

И это тебя, современник,

Ползком волокут в медсанбат.

 

Еще не вполне знаменитый,

Поднялся над прошлой бедой

Комдив, а не маршал убитый —

Такой молодой-молодой!

 

Нужна достоверность таланту.

И в круглых кассетах зажат,

Похожих на диск автоматный,

И веры, и правды заряд.

 

Так вот что отцы или деды

Оставят грядущим векам!

И жесткие слезы Победы

Текут у меня по щекам!

 

И в зале, на низеньком стуле.

Гляжу я вперед — не назад,

И плеч под огнем не сутулю,

А кадры, как пули, свистят…

 

Волгоград

Да, был город на Волге,

отмеченный дважды судьбою,

Не считавший ни ран, ни смертельных атак.

Да, был город на Волге,

Россию прикрывший собою...

Только он в ту войну назывался не так!

 

Даже камни — и те от смертельных ранений стонали,

Стала мягкой броня, и металл безнадежно устал.

Только в городе том были души людские из стали,

А порой и покрепче...

Да что там какая-то сталь!

 

Сталинград — это имя

У мертвых стояло в глазницах.

Это имя солдат произносит, обрубком своим шевеля,

Сталинград!

Это имя должно на века сохраниться

Мемориальной доской на планете Земля!

 

Кровь есть кровь.

Смерть есть смерть

Но победа — не просто победа,

Так поклонимся тем, кому было трудней во сто крат!

Вечно в памяти нашей все битвы, все боли, все беды —

В самых первых рядах это город-герой Сталинград!

 

Россия — Франция

(В память 30-летия эскадрильи «Нормандия — Неман»)

Догорели, как вспышка вечерней зари,

Наш Гастелло, похожий на Экзюпери...

Те, кто с давней войны не вернулись назад, —

По-французски солдат и по-русски — солдат.

 

Тридцать лет нам военные чудятся сны.

Нам слышны отголоски далекой войны.

В наших семьях и нынче — ты слышишь, камрад? —

По-французски грустят и по-русски грустят…

 

Над французским пилотом, погибшим в бою,

Свищет русская иволга песню свою.

Нам забыть, кто по пролитой крови друзья,

По-французски нельзя и по-русски — нельзя…

 

На планете людей нам нужна тишина!

На планете людей матерям не до сна.

Этот мир защищать наши дети встают, —

По-французски поют и по-русски поют!

 

Песня о берлинской стене

На Унтер-ден-Линден рассветные тени ползут.

На Унтер-ден-Линден неистово липы цветут.

На Унтер-ден-Линден, у тех Бранденбургских ворот,

Бессонная стража нелегкую службу несет.

 

В высоком соборе гудит и рыдает орган —

Как будто вздымает меня на волнах океан

Но видится мне не старинный высокий собор:

На Унтер-ден-Линден белеет высокий забор.

 

И в Веймаре тихом я ночь напролет не усну:

Тень Гете тревожит, неслышно скользя по окну.

Мы с ним понимаем, как трудно твое бытие:

Расколото надвое древнее сердце твое!

 

Германия, ты никогда не должна забывать,

Что был на твоей на зеленой земле Бухенвальд!

О нет, не погас тот огонь в раскаленной печи,

И пепел сожженных над нами кружится в ночи!

 

На Унтер-ден-Линден рассветные тени ползут.

На Унтер-ден-Линден наивные липы цветут.

На Унтер-ден-Линден, у тех Бранденбургских ворот,

Бессонная стража нелегкую службу несет...

 

Речи

Он говорил — некрупный, рябоватый.

Сидел вокруг президиум ЦК.

Он говорил — негромко, хрипловато,

Как фраза — раз — и сразу на века ...

 

Он принимал все виды поклонения —

От детского срывавшегося пения

До взрослого коленопреклонения;

Как на дрожжах, взбухала спесь его.

 

Он все вещал за наше поколение,

Он обещал за наше поколение,

Он говорил за наше поколение,

А поколение — молчало за него!

 

Он говорил — мы радио включали

Звенела бронзой каждая строка ...

Он говорил — и все вокруг молчали,

Лишь про себя невольно отмечали

Акцент для нас чужого языка.

 

Да, все молчали. Думали о чуде.

д он-то был не бог и не пророк.

Я знаю, что молчанье — не порок,

Но почему, но почему же, люди,

Никто не смог переступить порог,

Никто не молвил слова поперёк?!

 

... В деревьях десять раз сменились соки.

Какие незначительные сроки!

А в школах речи нет о том вожде,

И посбивали бронзовые строки

С фронтонов, пьедесталов и — везде.

 

История! Ведь сколько раз так было —

Цари, герои, копии вождей ...

О монументы! Статуи из мыла —

До первых очистительных дождей!

 

А истина — жила, в реке плескалась,

Пчелой гудела, на лугах цвела.

А истина — нигде не высекалась,

Поскольку, к счастью, вечною была...

 

Он говорил — некрупный, рябоватый.

Мы были все вниманием объяты,

Текла незримо вечности река ...

Он говорил. Он говорил когда-то,

А вот теперь — перебирая даты, —

Кто может вспомнить все наверняка?!

 

* * *

Мы — эмигранты в собственной стране.

И многие — на самом-самом дне

Без почестей и слез погребены —

Обломки необъявленной войны...

 

Доходит глухо до моих ушей

Чужой жаргон воров и алкашей.

В мою страну вползает грузно зло.

Как тяжело, мой друг, как тяжело!

 

Мы — эмигранты в собственной стране.

Моя страна забыла обо мне.

И Хам пришел, неведомый досель,

Чтоб лечь в мою нагретую постель.

 

И не гудят во мгле колокола —

Знать, колокольня горя не снесла!

Лишь немота горчит на всех устах,

Да вороны расселись на крестах!

 

Где мой Радонеж

Где мой Радонеж? Радости нету.

Китеж — только в скитаньях живет…

Сколько можно мотаться по свету,

Если Родина-мать не зовет?!

 

Как уродливы многие лица!

Словно грешники в адском котле…

Не отмыться нам, не отмолиться

За блевоту и смрад на земле!

 

Глушит водку российский народец.

Выцветает небес бирюза.

С образов по щекам богородиц

Нефтяная стекает слеза…

 

Где же праведник посохом мерит

Наших русских полей благодать?

И когда постучится он в двери,

Чтобы исповедь нашу принять?

 

Ты и Богом теперь не прикрыта, —

Все заступники, видно, слабы…

Сколько ж можно хлебать из корыта,

Из корыта помойной судьбы?!

 

Размышления в военно-морском музее

о былой славе парусного флота

 

Вымирает торжественный парусный флот...

Так вот мамонты в черный свой век вымирали.

Легкий вымпел грустит о своем адмирале,

И брать рифы на грот нас никто не пошлет!

 

Ах, крылатые бриги! Прошла их пора,

Отзвенели их времени звонкие склянки.

И незримо застыли на вечной стоянке

Ароматные чайные клипера.

 

Как, бывало, ловили пассат марселя

На стремительных курсах в Гонконг из Марселя!

Только звезды над реями косо висели,

Только снасти свистели, сердца веселя!

 

Да, я знаю, — работают атом и винт,

И не гаркнет корсар так, что лопнет аорта:

«Залп в упор всеми пушками правого борта!»

И уйдет от погони в крутой бейдевинд.

 

На карданных подвесах недвижна буссоль

Между Южным Крестом и Полярной звездою.

За величье заплачено полною мздою.

Яхты — что? Маломерки...

Вот в этом и соль.

 

В наших жилах — глубинное сходство солей.

Не оно ли нас тянет в туманную ночку

На нелепой скорлупке, порой — в одиночку,

По солевому следу былых кораблей?

 

Ты не смейся язвительно, друг корабел!

Понимаю — свои у прогресса законы.

Только как бы тогда паруса из дакрона

Пригодились Колумбам для их каравелл...

 

Корабли начинаются с имени

Как заранее дочку ли, сына ли

Ожидаем мы в дом, —

Корабли начинаются с имени

На заводе морском.

 

Корабли начинаются с имени

И в просторы морей

Уплывают дорогами синими

От родных стапелей.

 

При прощанье не очень-то верится:

Может быть, никогда,

Никогда не придется нам встретиться, —

Разлучит нас вода...

 

Там, где пальмы в лагунах кокосовых

На ветру шелестят, —

О далеком Васильевском острове

Сухогрузы грустят...

 

Мы руками их строили сильными

В добрый час, в добрый час,

Корабли начинаются с имени

И уходят от нас.

 

Где сечет их штормами и ливнями?

Где плывут? Как живут?

Корабли начинаются с имени,

Что им люди дают!

 

Монолог парохода «Челюскин»

...Полвека я лежу на дне,

В холодной глубине,

И люди, может быть, сейчас

Забыли обо мне...

 

Я был хорошим кораблем!

Послушным под рулем...

И мне сулили долгий путь,

Семь футов под килем!

 

Как я любил свои труды —

Крушить крутые льды!

И я не думал, не гадал,

Что близко до беды...

 

Ведь есть у самых смелых дел

Естественный предел.

И в жизни, может, я тогда

Чего-то не сумел...

 

Пусть прожил я короткий век —

Я жил, как человек.

И в море Собственной Мечты

Нашел я свой ночлег!

 

Полвека я лежу на дне,

В безмолвной тишине,

А звезды Севера горят

Все так же в вышине.

 

И путь ледовый, голубой

Кому-то стал судьбой.

И снова мужество ведет,

Как раньше, за собой!

 

Нечерноземье

Хранит свой дом крестьянская душа,

Глядит вперед, но помнит и о прошлом.

Стерня колюче тычется в подошвы,

И хлеб в амбары сыплется, шурша ...

 

Поклон твоей тяжелой борозде

И русской силе, щедрой, незаемной,

Которая в земле нечерноземной

Таится, неизбывная, везде!

 

Хвала тебе, крестьянская душа!

Распахнутая, словно это небо, —

Всю жизнь свою ты ходишь возле хлеба,

Своею трудной вольностью дыша.

 

Ты думаешь о главном, о земном:

Ах, вот она — пшеница яровая!

И солнце всходит ярым караваем,

Луна сияет гречневым блином!

 

Свети над хлебом, мирная звезда!

Бери от пашни строгость и сердечность, —

Крестьянский труд перетекает в вечность:

Пребудет он -и будем мы всегда!

 

Работа вечной тягой хороша.

А мы хотим — с налету, с повороту

Постичь в веках крестьянскую заботу

Храни наш дом, крестьянская душа!

 

Слово о русской печи

Нет, паровое отопление,

Что нынче служит у меня, —

Удобство, а не удивление

От животворного огня!

 

Печник — красивая профессия —

Была издревле хороша.

Когда в печи огонь потрескивал, —

Теплела всякая душа!

 

Печь клали, словно песню складывали,

Вели кирпичную строку, —

Чтоб люди жили,

люди радовались,

Тянулись ложкою к горшку.

 

Когда затейливое кружево

Мороз на окна возлагал, —

От вьюги дымоход погуживал,

Что твой заслуженный орган!

 

Надежные, прекраснолицые,

Стояли печи, как дворцы!

На них порой пером жар-птицыным

Светились чудо-изразцы.

 

Труба плыла твердыней-башнею,

А печь — в нагрузке круглый год —

Как небосвод над щедрой пашнею, —

Над кашей воздвигала свод!

 

Трудились бабки, приколдовывая,

С ухватом в жилистой руке,

И пахли пироги подовые,

И щи томились на шестке!

 

...Сейчас увлечены мы саунами,

Забыв парных нещадный пыл.

Печь помянул не просто заново я, —

Камин оскомину набил!

 

Мы все в душе — огнепоклонники,

И в век космических ракет

И вездесущей электроники

Нам печь из детства шлет привет!

 

Мы, дети НТР, в историю,

Как лазер, устремляя взгляд,

Сказали бы:

— Лаборатория...

Великолепный агрегат!

 

И как для праздника богатого,

Квашня заходит ходуном,

И солнце в небо вновь выкатывает

Российским гречневым блином!

 

Лодка

Хорошее дело — хорошая лодка!

Путь деланья лодок почетен и труден,

У лодки должна быть такая походка,

Чтоб ахали люди из прочих посудин!

 

Пороги — чтоб мимо и отмели — мимо,

Чтоб вынесло нас на свободные воды.

Чтоб оба борта — словно бедра любимой, —

Такие должны быть у лодки обводы!

 

Хорошее дело — хорошая лодка!

Два легких весла — стрекозиные крылья.

И с легкой душою — хоть к лешему в глотку

И к тем островам, что еще не открыли...

 

Чтоб чувствовать вод первобытную влажность,

Чтоб делалась кровь и густой, и соленой,

Окраска? Признаться, вот это не важность,

Но лодка должна быть отменно смоленой.

 

— Зачем тебе лодка? — Бессмысленно четкий

Вопрос так отчаянно голову сушит.

Мы все — позабытые в городе лодки.

Но я не хочу оставаться на суше!

 

Девятый этаж крупноблочного дома.

Девятый вал возникает наклонно,

И все-таки лодка мне эта знакома —

Вон та, что сумела причалить к балкону!

 

Русские реки

Ключ, ручьи, речушки, реки...

Звон серебряных подков.

На пути далеком «в греки» —

Говор многих языков.

 

Ах, страна моя, красавица!

Взгляд — то ласков, то колюч.

В мире все ее касается —

Каждый дорог...

Вот в чем ключ!

 

Как лежит она распахнуто,

На все стороны одна...

Тут с востока и до запада

Жизнь — с рассвета дотемна...

 

Ручейки, речонки, реки

Да простор — как глянешь с круч.

На погостах человеки

Ставят камень бел-горюч.

 

И шумят над ними милые

Где — береза, где — сосна...

Всё — знакомые фамилии,

Дорогие имена...

 

До морей достигнут реки,

Даль вздохнет со всех сторон.

Сколько в каждом человеке

Перемешано имен!

 

И по всем по тем артериям

Не проплыть на челноке.

Что — история, мистерии?

Реки... Жилки на руке...

 

Певчие птицы России

О певчие птицы России, —

Малиновки, славки, щеглы!

И видом не слишком красивы,

И ростом обидно малы…

 

Да только вот райские птицы.

Красавцы из жарких лесов.

Как нам довелось убедиться,

Почти лишены голосов…

 

И может быть, это случайно

(Я б лично поверить готов!),

Но скрыта тут некая тайна:

В Америке нет соловьев!

 

Наш — серенький-серенький с виду,

Пером далеко не цветаст.

Не даст своей песни в обиду

И рощи своей не предаст!

 

Нам нет ни милей, ни красивей

Зарянок, дроздов, снегирей.

О певчие птицы России,

Всегда неразрывные с ней!

 

До дальних околиц вселенной,

К созвездиям Лир и Весов, —

Дотянутся ниткой нетленной

Сокровища их голосов!

 

* * *

Ныряя в двери из дверей,

Ответьте: в жизненной запарке

Давно ль вы видели зверей

Не в цирке и не в зоопарке, —

На воле?

Лоси так добры, —

Вы их когда-нибудь кормили?

А братья меньшие — бобры —

Вам ничего не говорили?

 

Взойдет полночная звезда...

Молчите, слушайте, молчите!

Вы песню черного дрозда

От соловьиной отличите?

 

Вы дали белке про запас

Лесной орех и желудь с дуба?

Вас потрясли в ночи хоть раз

Любви серебряные трубы?

 

То голос диких лебедей,

Чтоб мы любовь не забывали...

Вдали от суетных людей

Вы не бывали?

Не бывали...

 

И вот опять зовет весна.

Твоя собака призовая

Глядит на землю из окна,

Печально ноздри раздувая...

 

Зеленое чудо

Мы телефон отключаем —

Вдруг тишину замечаем.

Но в городах из бетона

Лес не стоит у балкона.

 

Где-то, за дальней рекою,

Но не скажу, за какою,

Где-то, в разлуке со мною,

Высится царство лесное...

 

Это я слышу оттуда

Голос зеленого чуда.

Лапой мохнатой, колючей

Лес меня манит дремучий...

 

Пахнет там лист тополиный,

Слышен там свист соловьиный.

Птицам в их сонные гнезда

Падают теплые звезды...

 

А в городах-великанах

Снятся нам сны о полянах,

Где все стоит неизменно

Ландыш — лесная антенна...

 

Возмездие

Ощетинилась Земля на человека,

Насылает то фашизм, а то холеру.

Ведь под нами не планета, а калека:

Мы, ребята, распоясались не в меру.

 

Ковыряем, вырубаем, отравляем

Эти горы, эти рощи, эти воды.

И потомкам мы в наследство оставляем

Лишь огрызки испоганенной Природы.

 

Мы ее как Божий дар не принимаем,

Не умеем приумножить Божью славу

И Природу, как себя, не понимаем —

Все стремимся закалымить на халяву…

 

Но придет и громом грянет наше завтра.

Все грехи свои невольно подытожим:

Вымирать начнем, как прежде динозавры,

А притормозить уже не сможем.

 

У Природы лопнет долгое терпенье,

Захлебнется вся хваленая Европа:

Ведь сегодняшние наши наводненья —

Репетиции всемирного потопа…

 

* * *

Природа — это дом, в котором мы живем,

И в нем шумят леса, текут и плещут реки…

Под небом голубым, под солнцем золотым

Хотим мы в доме том жить вовеки!

 

Природа — это дом, украшенный трудом,

Ты знаешь ли, ответь, ответь такому дому цену?

Что будет, если в нём крыша под огнем,

Что будет, если в нем сломаем стены?

 

Природа — это дом, в котором день за днём

Растут цветы и хлеб, кругом смеются дети.

И этот дом и смех — один, один на всех,

Другого дома нет на целом свете.

 

Природа — этот дом под снегом и дождем,

В любой мороз и зной устроен он на славу!

Храните этот дом, в котором мы живем.

На этот мирный дом имеем право!

Мы все на этот дом имеем право.

 

Баллада о реставрации Стялмужского дуба

«В Литве, к северу от Зарасая, возле села

Стялмуже стоит самый могучий и самый

старый в Европе дуб. Ему около двух тысяч лет».

Из путеводителя

 

Как храм, его взяли в работу,

Везенья пришла полоса.

Хирурги в стерильных халатах

Готовы творить чудеса!

 

Две тысячи лет простоял он

На мощных контрфорсах корней.

В два раза он старше Нотр-Дама,

Всех русских святилищ древней!

 

Мы, верно, особенной боли

Не сможем ему причинить,

Но сердце его великанье, —

Сумеем ли мы починить?

 

Пришли реставрировать древо,

Одели беднягу в леса.

Но разве мы птицам на ветках

Сумеем сменить голоса?!

 

Но как реставрировать небо

Для ваших растущих детей,

Где воздух разодран на клочья

Игрой реактивных страстей?!

 

Но как реставрировать землю,

Что трудится ночью и днем,

Покрытую ядом и смрадом,

С отравою в чреве своем?!

 

О люди! Прислушайтесь все же,

Что дуб шелестит на ветру,

Он — в ранах и шрамах — не сможет

Сменить по желанью кору.

 

Как нам реставрировать сушу,

И море, и птиц, и зверье?

Как нам реставрировать душу?

Старайтесь не ранить ее!

 

Стихи без названия

Для многих это стало ерундой,

Словесной непонятною фигурой:

Караковый, саврасый и гнедой,

Игреневый, буланый и каурый...

 

А это — были масти лошадей,

О коих ныне начисто забыли,

Поскольку суматошный род людей

Спешит вскочить в седло автомобиля...

 

Ну, что была Россия без коня?

А мы — потомки пращура-кентавра —

Вовсю акселератор жмем, гоня

В чадящее бензиновое завтра.

 

Но след подков ведет на водопой,

И проплывают тенью над поляной

Караковый, саврасый, вороной,

Игреневый, и чалый, и буланый...

 

Так что же остается для меня?

Пропет поход кавалерийской ротой,

И розы пахнут, словно круп коня:

Росой и потом — сладкою работой...

 

Ночное купание лошадей

В земной тиши, от прадедов завещанной,

Я вдруг застыл среди прибрежных ив:

Нагие лошади стыдливо, словно женщины,

Вступали в воду, гривы распустив…

 

Они почти не клацали подковами.

Весь зримый мир вмещался в их зрачки,

И кожа их, горячая, шелковая,

Чуть вздрагивала в холоде реки…

 

Свободные, без ездоков и окриков.

Забыв на миг узду или седло, —

Они тянули к небу морды мокрые

И ржали удивленно и светло.

 

С их губ срывались гулко капли крупные.

И в ржанье их — вот тут, невдалеке, —

Я слышал что-то, ну, почти доступное

На гордом, позабытом языке.

 

И полночь белая, былинная, древлянская

Туманным маревом окутывала нас,

А за рекой, железом грузно лязгая.

Спешил куда-то одинокий МАЗ…

 

Городская ночь на девятом этаже крупнопанельного дома

Накрыт бетонной полкой, —

Что видишь ты, скажи!

...Вовсю свистят над Волгой

Бессонные стрижи...

 

Волна — так, без усердства

Полощет голыши,

И тишь стоит у сердца,

У краешка души...

 

Ночлег — охапка сена,

Ладони под щекой.

Отмякнешь постепенно

От скачки городской.

 

Под ливнями косыми

Идешь себе, смеясь:

Меж пальцами босыми —

Великой силы грязь!

 

Кидаешь взгляд прицельный

На поле спелой ржи.

Куда как скорострельны

Веселые стрижи!

 

А ты — как именинник,

Ты щедр, нетороплив.

Скрываешься в малинник,

В березовый разлив.

 

Мир — вроде чепуховый:

Сырые лопухи,

Да сладкий куст ольховый,

Да дождь из-под стрехи...

 

Яблочный спас

Стремится от созвездья Волопаса

Метеоритный рой к моей Земле…

…Веселый запах Яблочного спаса

Витает нынче на любом столе.

 

Антоновка, кальвиль и семиренка,

И в срок налился солнечный налив.

Мы кланяемся Яблоку смиренно,

Тем сохранив языческий наив.

 

А в небе августовском густо-густо

Разлита фиолетовая тушь…

Земля ведь тоже Яблоко.

И грустно

Блужданье наших межпланетных душ.

 

И звезды, словно спелые ранеты,

Всё падают — какая благодать!

Пока летят короткой вспышкой света, —

Успеешь ли желанье загадать?

 

* * *

— А как просыпаются птицы?

— Да так: открывают глаза,

Когда на ветвях серебрится

И наземь стекает роса.

 

А снятся им хлебные зерна,

Уютного пуха клочок,

Да то, что на пахоте черной

Вчера появился жучок…

 

— А как просыпаются люди?

— Да так же: в положенный срок,

Хоть мы иногда и забудем

Включить свой будильный звонок.

 

А снятся нам дальние страны,

Да то, что от нас затаил

За синим певучим туманом —

Большая звезда — Альтаир…

 

* * *

Я лежу на траве, не сминая траву.

Я смотрю в синеву, не спугнув синеву.

Тихо как... Собирается, видно, гроза.

Еле слышно вверху прошуршит стрекоза,

Да иголку так мягко обронит сосна,

И опять тишина.

Прошепчу: «Ти-ши-на...»

Это слово — как медленное волшебство.

Долго-долго прохладно во рту от него.

 

Может быть, в целом мире, средь многих планет,

Под неведомым солнцем подобных и нет.

Понимаете — нет и не будет такой,

Где возможны еще тишина и покой!

Слышу песню дрозда, но не вижу дрозда.

Он далек от меня, как ночная звезда.

Только песня — почти невесомая нить —

Воедино нас тянется соединить...

 

Невозможно ответить себе: почему

Иногда очень нужно побыть одному?

Одному — с тишиной, и с дроздом, и с сосной,

Осознать себя вечной частицей земной,

Ощутить себя миром — не мельче других...

Тишину невозможно делить на троих!

 

Я вхожу в тишину, отыскав тишину.

А убьешь тишину — кто предъявит вину?

Срамотой не губя, на куски не дробя, —

Позади тишину, и дрозда, и себя...

 

Уровень шума

Ах, децибелы, децибелы!

Вы объективны — вот в чем соль

На этом свете черно-белом

Все безусловней ваша роль!

 

Своим бетонным переборкам

Не доверяет человек,

По барабанным перепонкам

Так больно бьет двадцатый век!

 

Что нам цыганка нагадала

В туманный час, невнятный час?

Гусаров нежная гитара

Приобрела электробас!

 

Транзисторы глушат округу.

Мы отучаемся молчать,

Мы не понять стремимся друга —

Стараемся перекричать...

 

Ревут в ночах аэродромы.

Ну, так прижмись ко мне тесней:

Сегодня в мире столько грома,

Что шепот сделался слышней...


* * *

Внутри у нас все что-то тикает,

Все просится куда-то вдаль...

Какое таинство великое?

Какая странная печаль?

 

Ведь не сумою переметною

Дана душа тебе и мне,

Но вслед за птицей перелетною

Куда нас тянет по весне?

 

Какие неизвестны факторы

Из наших каменных кают?

Какие чуткие локаторы

Нам спать спокойно не дают?

 

Внутри у нас все что-то тикает,

Все что-то давнее болит...

Какое постоянство тихое

Нам с курса сбиться не велит?

 

Где наше семечко обронено,

Где светит наш далекий свет,

И где сияет наша родина

Среди затерянных планет?

 

Ночью у открытого окна

Как объяснить бессмертие мечты?

Мы правим к звездам наши эскадрильи

…А бабочки летят из темноты

И возле лампы обжигают крылья…

 

Бесконечность

И все-таки — нет однозначного

Ответа из космоса. Нет!

Словечка, хотя бы невзрачного,

Не пишет космический свет...

 

Мы шарим и шарим радарами.

Вокруг — тишина, пустота...

И Альфа молчит Эриданова,

И Вега, и Тау Кита.

 

Слепящего мира подробности —

В систему их нам не внести.

Созвездия — это условности,

Попытка порядок внести.

 

Мы — жители космоса грозного,

А поиски — все на нуле.

Стою среди хаоса звездного

На маленькой нашей Земле.

 

Душою весь космос охватываю,

И чудится, чудится мне,

Что я растворяюсь на атомы,

Звучу на особой волне.

 

Я сам растекаюсь по вечности,

Я весь ухожу в никуда...

Мигает цифирь бесконечности,

Где каждая цифра — звезда...

 

Пусть силы великие тратятся,

Узнать бы: одни мы иль нет?

И катятся, катятся, катятся

Колеса безвестных планет...

 

Звездные острова

О звездные острова!

Иных миров острова...

Какая у вас листва?

Какие у вас слова?

 

Какая горит заря,

Какие плещут моря

И держат ли ваши моря

Чужих судов якоря?

 

О звездные острова,

Иных миров острова...

Какая у вас листва?

Какая на вас трава?

 

С моей цветущей Земли,

Далекой от вас Земли,

Нацелены к вам корабли,

Межзвездные корабли...

 

Да здравствует бег ракет,

Мечты стремительный след,

Да близится Новый Свет —

Всемирный Союз Планет!

 

Непохожесть разума

Как все деревья в мире непохожи!

Как непохожи люди на Земле!

Я думаю, что ты увидишь то же,

Прорвавшись на межзвездном корабле.

 

К какой-нибудь неведомой планете.

И там, придавлен тяжестью тройной,

Поймешь, простившись с легкостью земной,

Как разум непохож на белом свете!

 

И в поисках Контакта, раз за разом,

Где звук бессилен, цвет неизъясним.

Таким высоким будет этот Разум,

Что ты склонишься молча перед ним.

 

В другом мире

Это будет когда-то на свете:

Под лучами нездешней звезды

На далекой, на чуждой планете

Прохриплю, задыхаясь:

Воды…

 

Надо мною склоняется Нечто

Или Некто — их разве понять? —

И с тоскою, почти бесконечной,

Все стремится с камней приподнять…

 

— Ну чего ты топыришь ресницы?

Дай хоть ковш, пол ковша.

Полглотка!

— Мы не можем тебе дать напиться:

В нашем мире вода не жидка…

 

Бессмертие

Вадиму Шефнеру

 

Я пишу при свече.

Он наивен и простодушен —

Этот свет недавних ушедших времен.

В городах — заповедниках тока —

он больше не нужен,

Но в таежной ночи нам еще пригождается он.

 

Я пишу при свече.

Чуть качаются душные тени.

В низкий полог палатки далекая Вега глядит,

Луч, протянутый в вечность.

Бездонного мира свеченье.

Свет свечи и звезды.

Чье сознанье за вами следит?

 

Времена не проходят бесследно.

Их тонкая гамма

Изменяет звучанье.

И все-таки мы узнаем

Современную кровь —

в напряженных фигурах Пергама,

Скифских пращуров дерзость —

в космическом веке моем!

 

Небо просто и четко размечено звездным пунктиром.

От умершей звезды сотни лет к нам доходят лучи.

Наши дни тоже станут древнейшей историей мира.

Догорает и гаснет бессильное пламя свечи...

 

Нет, века не проходят бесследно.

Не верьте, не верьте!

Связь времен неразрывна.

Ничто не растет на пустом!

Память наших потомков пронзит состояние смерти.

Через тысячи лет мы на новой звезде прорастем!

 

Лицеист

На бронзовой скамейке

Лежит узорный лист.

Присел на ту скамейку

Курчавый лицеист.

 

На бронзовую руку

Склонился головой...

Мы знаем: это — Пушкин,

Не бронзовый, живой!

 

Задумался о чём-то

Курчавый лицеист.

А старый сад дворцовый

Прохладен и тенист.

 

Стоят вокруг деревья —

Внимательны, тихи,

И клён всем нам читает

Лицейские стихи...

 

Пушкинский соловей

Семену Степановичу Гейченко

 

... Семен Степаныч слушал соловья.

(Еще бы век назад сказать: внимая.)

И я предположил бы — понимая,

Что пела птаха малая сия...

 

А вдруг он вырос из того гнезда,

Где предок соловьиный по обету

Пел здесь же — и опальному поэту

Светила въявь счастливая звезда?

 

Какой же век имеют соловьи?

Певек певца сменяет по наследству

И прибегает к признанному средству,

А песни-то у каждого свои...

 

Катулл, Овидий, Пушкин и Ли Бо!

Какое в вас томительное сходство

И грустное сознанье превосходства

Над бытием, где так редка любовь...

 

Вы вышли все из одного гнезда —

Поэзии, где каждый гений ценен

Тем, что всегда и всюду современен,

Как соловей — без страха и стыда.

 

Семен Степаныч слушал соловья.

Стоял сосредоточенный директор

И ощущал единой жизни вектор

В движении земного бытия...

 

Невдалеке, над солнечным обрывом,

В качании ветвей неторопливом,

Онегинская виделась скамья.

А он, хранитель пушкинской дубравы,

А он, работник Пушкинской Державы,

Стоял — и молча слушал соловья...

 

Над Соротью

Мы шли над Соротью — и спорили.

Сошлись два друга — два врага.

Единственной аудиторией

Здесь были спелые луга...

 

Конечно, физик был логичнее,

Напористей — один из тех,

На ком, как школа гармоничная,

Поныне держится физтех...

 

Мы спорили о бесконечности,

О множественности планет,

А нам цветы в немой сердечности

Подсказывали свой ответ...

 

Готовились мы к острым выпадам,

Скрестив дуэльные клинки.

Но нас склоняли к мирным выводам

Застенчивые васильки.

 

Мы б до заката не закончили,

Лихих баталий мастера,

Но голубые колокольчики

Звонили нам: «Кончать пора!»

 

Ржаным колосьям благодарные,

На них мы скашивали глаз,

Структура их молекулярная

Не слишком волновала нас.

 

Сомнению не подвергались

Ромашка, клевер, златоцвет, —

Они, как формула, слагались

В неотразимейший букет!

 

Доверчивые, ненахальные,

Исполненные доброты,

Вступили мы в сельцо Михайловское,

Неся для Пушкина цветы...

 

Боль

Радию Погодину

 

Талант растет из боли,

Не глядя на успех...

Талант в себе не волен,

Один — за нас за всех.

 

Живет угрюмый гений

В таинственной тиши

И ждет прикосновений

Единственной души.

 

Он корочкою хлеба

Подчистит котелок

И холст с кусочком неба

Поставит в уголок...

 

Талант растет из боли, —

Но это ли беда?

Вынослив, словно в поле

Репей и лебеда.

 

Но где пройдет художник

Свободный и босой, —

Следы, как подорожник,

Омоются росой...

 

Как на плечах атланта

Гранитная плита —

Лежит печать таланта:

Любовь и доброта...

 

Тираж красоты

Витрина так пестра на вид,

Что даже кажется нарядной.

Призывно на меня глядит

Журнал с красоткою эстрадной.

 

А кто-то схватит — будь здоров! —

Картинку примет за образчик…

Пять миллионов номеров!

Тираж чудовищно навязчив.

 

О, как журнал тот всем кричит

Своей обложкой глянцевитой!

Кто от соблазна устоит?

Вот — так же девочки завиты.

 

Им не прикажешь погодить:

Девчонкам хочется сразиться, —

На ту обложку походить,

И с нею — глянцевой — сравниться!

 

И вот, в столицы накатив,

Их толпы тяготят брусчатку:

Один и тот же негатив

Фотограф выдал в распечатку!

 

О чудо техники — печать!

Ты в мир ведешь из комнат душных.

Но где же личности печать

На этих лицах простодушных?

 

Ведь красота — она как вызов:

Пред нею очи клонят вниз.

Да если б даже Мона Лиза —

Пять миллионов Мона Лиз?!

 

Ведь красоту, как ни вертите, —

Ни разгадать, ни повторить.

Да если б даже Нефертити —

Нельзя ее учетверить!

 

И я ищу в родном краю

Не глупый оттиск, не картинку,

А лишь отличинку свою —

Ну, хоть картавинку, косинку.

 

И станет поиск жизни всей

Победой, а не пораженьем,

Однотиражностью своей

И нестандартным выраженьем…

 

«Я» и «Мы»

Выразить себя через себя —

Трудности особой в этом нету.

Но художник, жадно холст скребя,

Но художник, целый мир любя,

Пишет не одни автопортреты.

Выразить себя через других —

Вот задача! Посложней иных...

 

Люблю художников!

Люблю художников!

Жилища их люблю,

Где ничего от моды и стандарта,

Где каждый холст — как парус кораблю,

Расправленный дыханием таланта.

 

Люблю художников!

Застолье их люблю

В мансардах стылых, окнами на север,

И ярое их буйство во хмелю —

Как буйство щедрых ливней на посеве!

 

Люблю художников!

Их азбуку люблю, —

Как литеры тяжелого набора,

Названья красок масляных ловлю,

Сверкнувшие во время разговора.

 

Повсюду в нашем мире после бурь,

Когда земля весенняя просохла,

Сияет их берлинская лазурь.

Кармин. Сиена.

Стронциан и охра.

 

Люблю художников!

Их добрый труд люблю.

Чту мастера высокое упорство:

— Два дня в зрачках сидел...

Сижу, не спаю.

Потом гляжу: попер портрет на сходство!

 

Люблю художников!

За многое люблю:

За неприязнь ко всем высоким фразам,

За щедрое презрение к рублю,

За уваженье к нищим богомазам.

 

Пускай порою участь их горька —

Успех к иным приходит за могилой, —

Но все-таки их легкая рука

Всегда поддержит нас незримой силой!

 

Люблю художников!

Тех, чьи глаза чисты

И ярки краски в рамочках рублевых.

Благословляю вещие холсты —

Наследие непознанных Рублевых!

 

Пикассо в Эрмитаже

Что гений откроет и что загадает?

Живые цветы прорастают из тел,

Почти невозможные краски рыдают,

И слово — расплющено на холсте!

 

А в зале от сотен дыханий душно,

Но воздухом века наполнен зал.

И вот почему в нем нет равнодушных,

И вот почему так блестят глаза!

 

И, в сердце занозу восторга вклиня,

Почувствуешь здесь ты, едва дыша,

Как в каждом изломе трепещущих линий

Живет окровавленная душа!

 

...И после — как будто светлее и проще

Меня окружавшее сделалось вдруг:

Я вышел на солнцем прогретую площадь —

В Историю вписанный полукруг.

 

Как всюду, здесь дети играли в классы,

Тянуло прохладой с широкой реки,

И белый голубь с картины Пикассо

Клевал пшено из ребячьей руки...

 

Я в спорах люблю обнаженные чувства —

Без визга ханжей, без навязанных схем.

И вот вам — ожившая правда искусства,

В великом молчанье понятная всем!

 

Встреча с музыкой

Мы слушали в Одессе Штрауса.

О, венский вальс, — великий вальс!

В сердцах от яруса до яруса

Мелодия отозвалась.

 

Он все ненужное отчеркивал,

Законченный, как взмах весла.

И нота каждая отчетливо,

Как семя, в воздухе плыла.

 

Уже отторгнутый овациями,

Вальс тишины не принимал,

Сам венский лес моим акациям,

Казалось, ветви пожимал!

 

Сплетеньем нежного и грустного

Его светилось существо,

И было столько, столько русского

В австрийской музыке его!

 

...А после, в Вене, как прикованы

К своим местам, сидели мы:

Давалась опера Прокофьева

«Война и мир». Война — и мир!

 

Девицы с волосами платиновыми

Платками вытирали лоб,

Чуть слышно шелестели платьями, —

Их в мягких креслах бил озноб!

 

Потом, неистовствуя, хлопали

И постигали, чуть дыша:

На сцене старой венской оперы

Раскрылась русская душа!

 

Ну, с чем подобное сравните вы?

Творилось странное со мной:

Казалось — нотами, как нитями,

Опутав малый шар земной.

 

Ловил он звуки сокровенные,

Где мир, любовь и детский сон...

О, как же маршами военными

Устал заслушиваться он!

 

Руки Франца Листа

(Дом Листа в Веймаре)

 

— А это — бесшумная клавиатура.

Здесь Лист упражнялся.

Гимнастика пальцев...

Смотрю на смешной передок от рояля,

Где клавиши чуть поддаются нажиму, —

Такие тугие, что больно суставам.

 

Но брался за них человек длинноносый —

Ложились на клавиши сильные руки,

Дышал человек тяжело и со свистом —

И больше не слышалось в доме ни звука!

Вся музыка им выносилась за скобки!

 

Кругом же был мирный жиреющий Веймар.

И странно — от звуков дома не шатались.

И лишь по соседству — в коллекции Гёте

Хрусталь отзывался восторженным звоном...

 

По восемь, по десять часов, по двенадцать

Здесь тихие смерчи сдували пылинки.

Безумные ритмы дневных экзерсисов,

Бесшумные бури полночных этюдов,

Ирония музыкальных гантелей...

 

И даже не знал пивопийца-филистер,

Довольный своим молчаливым соседом,

Что где-то — в Берлине, Париже и Вене —

Срывало той музыкой крышки с роялей!

 

Вот так-то, бесшумная клавиатура...

Но все это где-то осталось в былом,

А руки — сосновых корней узловатей,

Бессильные гипсы — лежат под стеклом...

 

Сотворение мира

Андрею Петрову

 

В его лице, в его плечах покатых

Не видно было ежедневных мук.

И только уши чутко, как локатор,

Болезненно ловили каждый звук.

 

Гудок фабричный — дрогнет перепонка.

Сосулька с крыши — как на рану соль...

И вдруг — о чудо! — дальний плач ребенка

Отчетливо ложится в си-бемоль.

 

Перекроить, переиграть, озвучить!

Переписать — почти перепахать!

В регистре грома, бурею обучен,

Мир ни на миг не смеет затихать!

 

Из-под очков, как два коротких дула,

Глядели напряженные зрачки,

И руки четко, соразмерно гулу,

Отчеркивали черные значки.

 

Теперь — начать!

И руки в крышку впились.

Скорей сорвать безгласия печать!

И клавиши, толкаясь, торопились

Под пальцами ночными прозвучать...

 

Под черепом, бугрясь и сатанея,

Теснились всей вселенной голоса.

На вороненой плоскости «Стейнвея»

Дыханье оседало, как роса...

 

...А мир вопил — придуман, но реален —

Вдоль строгих линий нотного листа.

И автор спал, разбитый, за роялем, —

И в пальцах сладко стыла немота...

 

Джазист

Когда окончится мельканье

Кабацкой жизни продувной,

Трубач с усталыми висками

Пешком идет к себе домой.

 

Здесь все привычное, земное:

Река, ночные облака.

А губы воспаленно ноют

От поцелуев мундштука.

 

Он свет зажжет, футляр положит,

Тяжелый галстук отшвырнет.

И будет выглядеть моложе, —

Он только сразу не уснет.

 

В окне, почти что нереален,

Аквариума зыбкий куб.

И он спиной к жене, к роялю

Сидит, не разжимая губ.

 

Прозрачно дно, стеклянно небо,

Нет даже крохотной волны.

А рыбки — праздничны и немы,

И души их насквозь видны...

 

Проникновенно, просветленно

Он смотрит в эту тишину.

И только шепот полусонный

Ему напомнит про жену,

 

А мир ворочается глухо,

В поту от родовых потуг,

И в чуткой раковине уха

Вибрирует безумный звук.

 

И — словно все оборвалося —

Пронзительна, почти груба,

Как вопль израненного лося,

Опять солирует труба...

 

Юбилей певца

Памяти В. В.

 

В жизни шел он до конца.

Отравился трупным ядом.

Нынче сделали певца

Не народным, а — всеядным.

 

Было можно — обижать,

Было можно — возмущаться.

Разрешили обожать,

Разрешили восхищаться...

 

Все стараются, спеша,

Поскрести могильный камень.

Песни, сердце и душа —

Все захватано руками.

 

Стала слава дорожать,

Но не надо обольщаться:

Подтолкнули обожать,

Подсказали восхищаться.

 

Все теперь разрешено,

Достижимы все желанья,

И распахнуто окно —

Да оборвано дыханье.

 

Было можно — угрожать,

Было можно — не считаться.

Предложили обожать,

Приказали восхищаться!

 

Появляются «друзья»,

Укрупняются кумиры ...

Но трагедию нельзя

Растащить на сувениры!

 

Размышления у подъезда театрального института

По виду всесильны, как джинны,

Стоят, привалившись к стене,

Шикарные мальчики в джинсах,

С желудком, прилипшим к спине...

 

Качаются влажно и четко,

Но правилам некой игры,

Девчонок надменные челки,

Как черные мини-чадры.

 

Как будто о сказочном пире,

О сцене со звоном рапир,

Толкуют они о Шекспире,

И азбучно прост им Шекспир!

 

(А в студии — честное слово! —

Как камень, глотая испуг,

Хватаются вновь за Крылова —

За школьный спасательный круг...)

 

Что ждет их? Орлы или решки?

Известности призрачный дым?

На них я смотрю без усмешки —

Я втайне завидую им.

 

Нужны им лишь главные роли!

И каждый по-своему прав:

Все видят себя в ореоле

Вселенских оваций и слав.

 

Быть может, вот эта дурнушка,

Ведомая тайной мечтой,

Одетая словно старушка,

И станет экранной звездой?!

 

А те, кто прошел полдороги,

Кто вынес искус — Мастера, —

Те знают, как — в общем итоге —

Приходит сомнений пора...

 

Казалось: вот мера таланта —

Признанье, почет, ордена...

А истина — все неухватна,

Чем выше — тем дальше она...

 

И странное, в сущности, чувство

Приходит, по сердцу скребя:

Не ты выбираешь искусство —

Оно выбирает тебя!

 

Кинодевчонки

Ах, старлетки, пыльца, замарашки,

С неизменной, как солнце, мечтой!

Вы спешите толпой за миражем —

За экранной чужой красотой...

 

И волнующий дух киностудий,

Ассистентов лихих говорок

Ваши головы явно не студит,

А дурманит.

На долгий ли срок?

 

У нахальных и самых смущенных

Ожиданье застыло в зрачках...

Безотказные кинодевчонки —

Пластилин в режиссерских руках!

 

Ах, как стать знаменитой охота,

Всех соперниц оставить в тени!..

А постылого слова «работа»

Даже как-то стыдятся они...

 

И я знаю — до гроба, до гроба

Среди них не забудет никто

Ту смертельную первую пробу

И сухое, как выстрел: «Не то!»

 

И в подушку слезами зальется,

В кинозвезды — увы! — не годна.

И — из тысячи! — вдруг засмеется

На широком экране — одна...

 

Мансарда

У Кирилла Ласкари в мансарде —

Разговоры о Жан-Поле Сартре.

Вспоминает непризнанный автор

О вещах Тита Макция Плавта,

И сменяется — это нетрудно —

Театр рассудка театром абсурда...

И, конечно, острят не без блеска,

Поминая гротеск Ионеско,

И, бывает (не часто, но все же...),

Упомянут о девочках тоже...

 

У Кирилла Ласкари в мансарде

Говорят о кино и театре.

Забегут молодые танцоры —

Сдвинуть сразу готовые горы!

И смакует надежда балета

Крепкий чай в ожиданье совета.

О ролях забывая нередко,

Здесь азартно играют в рулетку,

В ту, которую ради престижа

Сам хозяин привез из Парижа...

 

У Кирилла Ласкари в мансарде

Появляются раньше, чем в кадре:

От ночных суматошных вагонов

Отдыхает Андрюша Миронов.

И Владимир Высоцкий спокоен, —

Не актер, не певец и не воин.

Маша Влади — легка на помине —

Кочергою мешает в камине...

 

Чуть качается наша каюта —

Средоточье тепла и уюта,

И в ночную, бессонную вахту

Вся мансарда плывет, словно яхта,

Вместе с ней мы плывем через годы

С ощущеньем добра и Свободы,

Оставляя привычные крыши,

Подымаясь все выше и выше,

 

Похвальное слово коллекционерам

Владимиру Солоухину

 

Люди собирают всё.

Достаточно простого перечисления,

Чтоб это занятие казалось великим делом:

Марки, монеты, картины, иконы,

Древние книги, открытки, пластинки,

Стойких оловянных солдатиков

(Бессловесные армии в тесных коробках!).

Автографы, ручки дверные и пишущие,

Наконец — анекдоты.

(О, этот заемный юмор!)

 

Я уж не говорю о тех, кто собирает:

значки, самовары, меню ресторанов,

Замки, портсигары, магнитофоны,

Бабочек, автомобили (кто побогаче...),

Зажигалки, прялки,

поддужные колокольца,

Пуговицы, ключи,

этикетки от винных бутылок, —

Невинное утешение пьющих! —

Сами бутылки, оружие, камни,

Включая и те, что держат за пазухой...

 

Я собираю пивные кружки,

Мой друг дирижер — карандаши

(Почему не дирижерские палочки?!),

Режиссер — эпиграммы,

актриса — рецепты,

редактор — корректорские опечатки...

 

И само собой разумеется,

я ничего не говорю о тех, кто собирает

Деньги (старые и новые),

саксонский фарфор,

Ковры (естественно, вместе с пылью),

Хрусталь, серебро, драгоценности

И прочий металлолом...

Вы так легко можете этот список продолжить!

Люди, которые собирают Нечто,

Гордо называются: коллекционеры.

Хвала этой великой человеческой расе!

 

Но никто из людей не может собрать:

Капли воды на листьях,

Круги от дождя на воде,

Кучевые облака,

Запахи горных лугов,

Утренний плеск форели,

Цвета заходящего солнца,

Дыхание любимых женщин...

И еще множество других вещей,

Не имеющих никакого,

Ну абсолютно никакого практического значения,

Поскольку всё это нельзя

Этикетировать и классифицировать,

Вклеивать и накалывать,

Обменивать, пересчитывать,

Терять или продавать...

 

Люди, которые не собирают это Ничто, —

Никак не называются.

Они просто живут...

 

* * *

Желания… Их мало мне, все мало!

Не обуздать их, видно, никогда.

С упругим стуком яблоко упало, —

А я подумал, что опять звезда…

 

* * *

Скажи цветку: — Цвети!

— Отдай ему приказ, —

И он тебе в лицо, пожалуй, захохочет.

Но вот потом, без посторонних глаз, —

Он зацветёт — тогда, когда захочет!

 

Форма и содержание

Мы нынче растеряли васильки,

Растущие среди ржаного дива.

Мы дружно их клеймили: «Сорняки!»

Да — сорняки ...

Но — до чего ж красивы!

 

Древнегреческий худсовет

... И порешил тогда ареопаг

Изъять — для экономии — колонны ...

Что было бы, когда бы было так?

Что было бы, строитель Парфенона?!

 

О гербах

Лев и корона, молот или серп —

Исполнены особого значенья…

Пусть каждый человек имеет герб,

Достойный своего предназначенья!

 

* * *

От спорщиков — для дела малый прок!

— Но спорщиков судить не надо строго:

Ведь шпалы — хоть ложатся поперёк, —

Но ведь на них и держится дорога!

 

Знание и не знание

Познал любой из тех, кто знаменит,

Кто гордо возводил науки здание:

В конце любого знания стоит,

Как перспектива, новое незнание!


Читайте также

Лев Куклин Стихотворения для детей

Лев Куклин. Стихотворения о любви

70 песен на стихи Льва Куклина

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »