Страницы

пятница, 11 апреля 2025 г.

День освобождения узников фашистских концлагерей: Стихотворения и песни

Ежегодно 11 апреля отмечается Международный день памяти жертв нацистских концлагерей. Этот день был установлен в память о восстании узников концлагеря Бухенвальд, которое произошло 11 апреля 1945 года.

Концентрационные лагеря, или лагеря смерти, были созданы нацистами в период с 1933 по 1945 год. Через них прошло около 20 миллионов человек из 30 стран мира, из которых около 12 миллионов погибли. Каждый пятый узник был ребёнком.

Самыми крупными лагерями были:

Освенцим (в Польше) – 4 миллиона узников;

Майданек (в Польше) – 1,5 миллиона узников;

Дахау (в Германии) – 250 тысяч узников;

Заксенхаузен (в Германии) – около 100 тысяч узников;

Маутхаузен (в Австрии) – около 100 тысяч узников;

Равенсбрюк (в Германии) – около 90 тысяч узников;

Треблинка (в Польше) – около 75 тысяч узников.

27 января 1945 года был освобождён лагерь смерти Освенцим. 11 апреля узники лагеря смерти Бухенвальд подняли восстание, и над лагерем взвился красный флаг – символ свободы. Бывшие узники дали клятву оставаться верными идеалам сопротивления и никогда не забывать своих товарищей.

22 апреля были освобождены узники Закзенхаузена, 29 апреля – узники Дахау, 30 апреля – узники Равенсбрюка.


Поэтическая подборка состоит из двух частей: 

Часть 1 – стихи общие, Бухенвальд, Освенцим, Саласпилс, Дахау, Треблинка, Равенсбрюк, дети в концлагерях.

Часть 2 – Стихотворения узников концлагерей (Муса Джалиль, Эйжен Веверис, Георгий Люшнин, Иван Медведков, Георгий Столяров)

 

Документальное кино

Расстрелянные мученики гетто…

Убитые во всех концлагерях…

Кто думает, что под землёю где-то

Землёю стал их безымянный прах?!

 

Они живут на лентах кинохроник.

Они умрут лишь через пять минут.

Лишь через семь минут их похоронят.

А через час они опять живут!

 

Они живут. Они идут понуро

В стократном повторенье роковом

И подбирают брошенный окурок,

И утирают слёзы рукавом.

 

Они идут – упрямо достоверны,

Доподлинны от головы до ног.

У каждого – глаза, морщины, нервы…

И только голосов им не дано.

 

И, рамой ограничены экранной,

В нас, онемевших, устремляя взгляд,

Они из этой чёрной, страшной, странной

Экранной жизни вырваться хотят!

 

И умирают каждый раз впервые.

И через час опять проходят тут.

Не отводите глаз от них, живые!

Не для себя – для вас! – они живут!

Л. Мочалов

 

6 миллионов

Как детям объяснить: шесть миллионов

Исчезнувших в застенках… навсегда…

Замученных, отравленных «Циклоном»,

Расстрелянных, повешенных, сожжённых?

Никто не видел слёз, не слышал стонов,

Весь мир был равнодушен, как всегда.

 

Шесть миллионов… Нам представить страшно,

В какую бездну их толкнули ниц.

Шесть миллионов напрочь стёртых лиц,

Шесть миллионов – целый мир за каждым.

 

Шесть миллионов с будущим рассталось,

Потухло взглядов, закатилось лун,

Сердец шесть миллионов разорвалось,

Шесть миллионов отзвучало струн.

 

А сколько не свершившихся открытий,

Талантов?.. Кто узнает их число?

Шесть миллионов оборвалось нитей,

Шесть миллионов всходов полегло.

 

Как объяснить «шесть миллионов» детям?

По населенью – целая страна,

Шесть миллионов дней – тысячелетья

Шесть миллионов жизней – чья вина?

 

Как вышло так: прошли десятилетья,

И через реки крови, море слёз

То тут, то на другом конце планеты

Подонки отрицают Холокост?

 

Как детям объяснить шесть миллионов?

А. Берлин

 

Женщины и мужчины

Женщины и мужчины… Нет, не могу уснуть!

Новая годовщина. Тот же кровавый путь…

Женщины и мужчины… Кто вас? За что? Почему?

Как же так – без причины? Нет, не пойму! Не пойму.

 

Женщины и мужчины. Ночь. Обыватели спят.

Едут газвагены*. Трубы. Трубы дымят и дымят.

Женщины и мужчины. Мир наш охвачен злом.

Мёртвые – шесть миллионов. Ну а живым повезло?

 

Женщины и мужчины. Тает свеча во тьме**…

Сон мой, скажи, за что же ты не идёшь ко мне?

Женщины и мужчины. Прошлого не избыть.

Боже! Великий Боже! Боже, не дай забыть!

 

Дуйсбург. В ночь на 27 января 2010 г. –

в День памяти жертв холокоста

 

* Газваген, газовый автомобиль (нем. Gaswagen) – специально оборудованный автомобиль, использовавшийся нацистской Германией в период Второй мировой войны для уничтожения людей путём отравления выхлопными газами, «душегубка».

** По еврейской традиции в день поминовения зажигается свеча, которая должна гореть целые сутки.

Д. Гарбар

 

Седая ночь

На ржавой колючке висит луна,

Прожектор скребёт бараки.

Зелёношинельная тишина

И сторожевые собаки.

 

На грязные нары ложится сон,

В кровь закусанный вшами.

Падают

Капли

На мокрый

Бетон,

Не вычерпаешь ковшами.

 

Ступеньки в барак. Как ступеньки в ад.

Склизкие

Стены

Сини.

И пепельный воздух чуть горьковат,

Вовсе не от полыни.

 

Пепел лежит на земле, как мех.

Печи топорщат плечи.

Печи сожрут постепенно всех,

Страшные

Эти

Печи.

 

Маленький фюрер глядит в глазок.

Секунды стучат, как зуммер.

А если бы я поглядел разок,

Я бы,

Наверно,

Умер.

 

А он глядит. Ему хоть бы что.

Привык? Или так устроен?

Память просеет, как решето,

Следы человечьих боен.

 

Он чей-то сын. И чей-то отец.

Он чист. Он в белой сорочке.

А я бы всадил в него, как свинец,

Из каждой

Строфы

По строчке.

 

Идёт по баракам седая ночь.

Ты раб. Ты учишься тщетно –

В ступе бессонниц время толочь,

Чтоб ночь прошла незаметно.

 

Ты скоро умрёшь. Успокоишься сном.

Кому ты сейчас здесь нужен.

Кто ты для них? Лилипутик? Гном?

Поданный

Им

На ужин?

 

Уже ты до каждого грамма учтён.

До зуба. До горстки пепла.

Сколько их горсток таких? Миллион!

Серое

Небо

Вросло

В бетон.

От боли земля ослепла.

 

Но даже и тут, и в этом аду,

В ночи, за семью замками,

Кто-то тайком отводил беду

Невидимыми руками.

 

Кто-то подкладывал хлеб на заре.

Вдыхал в тебя воздух веры.

Это я говорю о добре

Самой высокой меры.

 

Оно творилось – это добро –

Один на один со смертью,

Его могли зацепить за ребро,

Сломать ему ноги плетью.

 

Но неотвратимо, как день и ночь,

Меняя свои пароли,

Добро приходило слабым помочь,

Незримо

Вступая

В роли.

 

В барачных ямах, у ночи в тисках,

При свете огарочном тусклом,

Добро говорило на всех языках,

Но чаще всего – на русском.

 

Да разве забудется эта война?

Глазищи печей во мраке?

На ржавых колючках висит луна.

Прожектор скребёт бараки.

Зелёношинельная тишина,

И сторожевые собаки.

 

И знаки... Паучьи знаки кругом.

Как стон. Как проклятье страхом.

Какой же должен был грянуть гром,

Чтоб всё это сделать прахом?!

 

* * *

...Я был там недавно. Там щебень. И мох.

И, вдруг, в черепичной груде,

Качнулся, как призрак, чертополох.

И я раздавил его, люди.

С. Островой

 

Баллада о безымянном концлагере

Памяти мёртвых

 

Приезжая сюда, не стесняйтесь склониться пониже,

Прикоснуться к песку, поздороваться с чахлой травой…

Я здесь был только раз, а теперь по ночам его вижу –

Этот маленький ад, обнесённый колючей стеной.

 

Не Требли́нка*, не А́ушвиц**. Краска блестит на воротах.

Кроме чёрной трубы, ведь и мрачного нет ничего.

Безымянный концлагерь. В коротких недельных отчётах

Перед цифрой убитых писали лишь номер его.

 

Так поведал нам гид. С вдохновеньем почти что поэта

О вместимости блоков пропел он торжественный сказ,

О числе патрулей, и о прочих занятных секретах,

И о том, сколько трупов сжигал крематорий за час.

 

Ты прости ему, Боже, кошмарное это витийство.

Кто убит, тот убит, и другой не припишешь финал.

Но была б моя воля, я к этому храму убийства

Караулы приставил бы и никого не пускал.

 

У меня получали бы пропуск сюда только дети

В те их годы, когда вызревают сомненья в умах.

И не гиды, не гиды водили б экскурсии эти –

Их водили бы призраки тех, кто погиб в лагерях.

 

Шелестели б они:

– Не забудьте, как мы не забудем,

Что за дымом людским птичьи стаи летят стороной,

Что сжигали людей и что люди построили – люди! –

Этот маленький ад, обнесённый колючей стеной…

 

* Два концентрационных лагеря: Треблинка-1 (так называемый трудовой лагерь) и Треблинка-2 (лагерь смерти) – были организованы нацистами недалеко от одноимённой деревни в 80 км от Варшавы и существовали в 1942–1943 гг.

**Осве́нцим (в мировой практике принято использовать немецкое название «Аушвиц») – комплекс немецких концентрационных лагерей и лагерей смерти, располагавшийся в 1940–1945 гг. около одноимённого города в 60 км от Кракова.

М. Шехтман

 

Пепел

Эта рыжая пыль под ногами, щебёнка

Из костей, – не осколки ль, покрытые ржой?

Это, может быть, резвые ножки ребёнка,

Что за белою бабочкой гнался межой;

 

Или ручки, – дитя ими тянется к маме,

Обнимая за шею, ласкается к ней...

Или был этот щебень большими руками,

Что с любовью к груди прижимали детей.

 

Этот пепел, который разносится с ветром,

Был глазами, смеялся и плакал порой;

Был губами, улыбкою, музыкой, светом,

Поцелуями был этот пепел седой.

 

Был сердцами, тревогою, радостью, мукой.

Был мозгами, сплетеньем извилин живых, –

Слово «жить» до конца, словно буква за буквой,

Точно белым по чёрному, вписано в них.

 

Эти волосы – локоны, косы, и пряди,

Что навалены мёртвой косматой горой,

Кто-нибудь расплетал, и взволнованно гладил,

И сухими губами касался порой.

 

Чистый трепет сердец, вдохновенные речи,

Золотые надежды, сияние глаз...

Крематориев страшных горящие печи.

Пепел... Пепел... Лишь пепел остался от вас.

 

Пролетая над проволокою колючей,

Птица мягко касается краем крыла

Дикой розы, на диво багровой и жгучей,

Что на этой кровавой земле расцвела.

 

Боль, которой ещё моё сердце не знало,

Превратилась в колючий солёный комок

И, как пуля, в гортани навеки застряла,

Чтоб дышать я не мог и забыть я не мог.

 

Я тяжёлый, невидящий взгляд поднимаю

И от неба его не могу отвести,

Всем своим существом к человеку взываю,

Человеческий пепел сжимая в горсти.

Эдуардас Межелайтис (Пер. с литовского)

 

Баллада о печатке мыла

Воины Н-ской части во время учений откопали

склад мыла, изготовленного фашистами

в концлагерной мыловарне.

Находка предана земле.

Газета «За Родину», 1963 г.

 

Жить!

Вечно жить!

Былинкою на склоне

или берёзкой русской у окна…

Лежит печатка мыла на ладони

осколком, раскалённым докрасна.

 

Изделие фашистской мыловарни,

могила братская наречий, рас, имён…

В ней кровь людей и судьбы спрессовались

в протяжный, сквозь века летящий стон.

 

Как зёрнышко в прозрачной спелой вишне,

просвечивали в глубине куска

то губы искривлённые девичьи,

то восковая детская щека.

 

И мы молчим… А лес стоит стеною,

упрям, как жизнь. Балтийский вечер тих,

да так, что слышен детский плач в Ханое

и грохот кружек в мюнхенских пивных.

М. Смородинов

 

Заря свободы

Бывшим узникам «лагерей смерти» посвящается

 

Ещё пожаром не горел закат,

Ещё заря свободы только снилась.

Громами в душах нарастал раскат, –

Расплата сердце жгла, в глазах струилась.

 

Ещё дымил печами Бухенвальд,

И узники страдали в жутких муках,

Гремел бравурный похоронный альт…

И арестант готов был мстить за друга,

 

За всех родных, за Родину, за мать,

За отчий дом, где ждут жена и дети, –

Ему никак нельзя здесь умирать, –

Он перед Родиной за всё в ответе!

 

И в полосатой робе жил солдат,

Кипела гневом праведная сила.

А где-то Родина и яблонь сад,

Цвела метелью белой вся Россия.

 

Ещё сердца пылали, как полынь,

И в памяти – берёзовые ситцы.

И полоскала браму неба синь,

Он был готов с судьбиною сразиться.

 

Он вёл с врагом незримую войну,

Его «колючка» жалила до смерти.

Апрель разрезал штурмом тишину, –

Застыли павших имена в бессмертьи.

Ю. Пестерев

 

Сон

Дымятся трубы. Крематорий.

Освенцим. Я уже развеян.

Лечу над Родиной, которой

Я и такой, сожженный, верен.

 

Граница!

Родина. Смоленщина.

Ветряк. Речушка. Перевоз.

Седая сгорбленная женщина,

Полуослепшая от слез.

 

Ее морщины – словно шрамы.

Глаза с извечною мольбой.

Кричу, кричу ей: «Здравствуй, мама!

Я снова дома, я с тобой.

 

Вновь буду жить под отчей крышей

И никуда не пропадать...»

А мать меня совсем не слышит,

Меня не замечает мать.

 

Стоит, качается былинкой,

Концы платка прижав к плечу.

А я над нею пепелинкой

Летаю и кричу, кричу...

В. Пахомов

 

В лагере смерти печи остыли

Военная песня

 

Серое небо. Травы сырые.

В яме икона панны Марии.

Враг отступает. Мы победили.

Думать не надо. Плакать нельзя.

 

Мертвый ягненок. Мертвые хаты.

Между развалин – наши солдаты.

В лагере пусто. Печи остыли.

Думать не надо. Плакать нельзя.

 

Страшно, ей-богу, там, за фольварком.

Хлопцы, разлейте старку по чаркам,

Скоро в дорогу. Скоро награда.

А до парада плакать нельзя.

 

Черные печи да мыловарни.

Здесь потрудились прусские парни.

Где эти парни? Думать не надо.

Мы победили. Плакать нельзя.

 

В полураскрытом чреве вагона –

Детское тельце. Круг патефона.

Видимо, ветер вертит пластинку.

Слушать нет силы. Плакать нельзя.

 

В лагере смерти печи остыли.

Крутится песня. Мы победили.

Мама, закутай дочку в простынку.

Пой, балалайка, плакать нельзя.

С. Липкин

 

Моисей

Тропою концентрационной,

Где ночь бессонна, как тюрьма,

Трубой канализационной,

Среди помоев и дерьма,

По всем немецким, и советским,

И польским, и иным путям,

По всем печам, по всем мертвецким,

По всем страстям, по всем смертям, –

Я шел. И грозен и духовен

Впервые Бог открылся мне,

Пылая пламенем газовен

В неопалимой купине.

С. Липкин

 

Зола

Я был остывшею золой

Без мысли, облика и речи,

Но вышел я на путь земной

Из чрева матери – из печи.

 

Еще и жизни не поняв,

И прежней смерти не оплакав,

Я шел среди баварских трав

И обезлюдевших бараков.

 

Неспешно в сумерках текли

«Фольксвагены» и «Мерседесы».

А я шептал: «Меня сожгли.

Как мне добраться до Одессы?»

С. Липкин

 

Концлагерь Маутхаузен

Рабы, на колени немедленно встаньте!

Настал откровенья момент:

Великая нация Гёте и Данте

Проводит свой эксперимент.

 

Рассчитан объём мозговых полушарий,

Цвет глаз и оттенок волос.

На сцену выходит воинственный арий!

Он в мир Справедливость принёс!

 

Евреи, пигмеи, арабы, цыгане –

Исчезнут по воле судьбы!

А эти «недочеловеки» славяне

Для ариев – просто рабы.

 

Германия – царство великих учёных –

Всем прочим покажет пример!

Научные опыты на заключённых

Проводит герр доктор Рашер.

 

Здоровье отчаянных асов люфтваффе

Рашеру натёрло виски.

Для опытов создан в концлагере график.

Ведь пленным не надо писать эпитафий,

Как крысам иль свинкам морским.

 

Они, в барокамерах корчась от боли,

Изъяты из списка людей.

Такая уж выпала узникам доля

Во имя великих идей.

 

У входа охранник, а рядом – собака.

Герр доктор грызёт шоколад.

Сюда поутру привели из барака

Двух раненых русских солдат.

 

Подводят к Рашеру, не дав оглядеться.

У каждого – волос седой.

Обоим приказано быстро раздеться –

И в чан с ледяною водой.

 

Герр доктор – светило! Он – высшая раса!

Он знает (и спорить не сметь!),

Что выдержит сердце не более часа,

А далее – спазмы и смерть.

 

Вот стрелка хронометра по циферблату

От цифры до цифры ползёт.

В воде ледяной замерзают солдаты.

Рашер шоколадку грызёт.

 

На шеях несчастных натянуты жилы,

От судорог скулы свело.

Но час пролетел, а они ещё живы!

Фашистскому зверю назло!

 

Рашер поражён! Не захочешь, а струсишь!

Вращаются мысли с трудом:

Что делают там эти наглые «руссишь»

В воде, охлаждаемой льдом?!

 

Есть жёсткий закон в человечьей природе!

Его не нарушит никто!

Подумать! – уже третий час на исходе!

А им хоть бы что! Хоть бы что!

 

Когда ты пленён и раздавлен бедою,

Спасения не обещай!

«Прощай!» – прозвучало в тиши над водою.

В ответ, будто эхо – «Прощай!»

 

Фашисты безмолвно столпились у чана

С глазами испуганных псов.

Но русское сердце исправно стучало

Пять долгих и страшных часов!

 

Мы сделаны Богом из разного теста.

А, стало быть, разный замес.

Вы нагло и подло присвоили место

Того, кто взирает с небес.

 

Но, право, не стоило сравнивать расы,

На свой примеряя аршин:

Истлеют в земле ваши бравые асы

В обломках подбитых машин.

 

Смысл опыта доктор поймёт у Рейхстага,

В аду собираясь гореть:

Что русскому Ване – великое благо,

То Фрицу – страданье и смерть.

К. Фролов-Крымский

 

Амерсфорт...

(Подвиг 101 солдата узбека)

 

Солдатским сапогом пыля,

Шёл сорок первый год.

Под ним – Голландская земля,

Концлагерь «Амерсфорт».

 

Сюда везут особый груз:

Кого здесь только нет –

Словак, испанец, серб, француз,

Поляк, бельгиец, швед.

 

Но продолжается сезон.

И, как эксперимент,

Был специально завезён

Отборный контингент.

 

Прижатый нос, с прищуром взгляд

Из-под припухших век –

Что европейцу говорят

О нации «узбек»?

 

С востока – с линии атак –

Приехал тот вагон.

Людей сгрузили не в барак,

А словно скот – в загон.

 

Там голову не спрячешь в тень,

Еды не принесут.

И лишь побои целый день,

Да непосильный труд.

 

Задача, вроде бы, проста –

Иных тут нет идей –

Свести до уровня скота

Измученных людей.

 

Узлом смертельным завязать,

Дух превращая в шлак!

Потом арийцам показать,

Мол, разве это «враг»!

 

И вот, как было решено, –

Расчёт на эпатаж –

Туда приехало кино,

Чтоб сделать репортаж.

 

За ним, к загону напрямик –

«Вершителем судеб» –

Подъехал серый грузовик,

В котором… свежий хлеб!

 

Команда «Начали!» звучит.

«Сдавайся, рус! Капут!»

Буханка свежая летит

В голодную толпу…

 

Теперь, Голландия, смотри

И потирай висок,

Как будут драться дикари

Друг с другом за кусок!

 

Но что-то вдруг пошло не так.

Сценарий подкачал.

Ни грубой ругани, ни драк

Никто не замечал.

 

Один – оборван, весь в пыли –

Из молодых бойцов

Спокойно поднял хлеб с земли,

Склонил к нему лицо.

 

Хлеб – это больше, чем еда.

Не поделиться – грех!

Солдат буханку передал

Тому, кто старше всех.

 

– Будь справедлив! – Аллах учил, –

– Спасёшь и Дух и Плоть!

В итоге каждый получил

Заветную щепоть.

 

Шеф раздосадован, взбешён:

Печальный прецедент,

Что так провально завершён

Его эксперимент!

 

«Туземцы варварских племён»

Вдруг одержали верх!

О, как ужасно посрамлён

«Великий Третий Рейх»!

 

Их расстреляют там, в лесу,

Где сырость, глушь и мрак.

В могилу общую снесут,

Зароют кое-как.

 

Но память к нам из тех глубин

Упрямо строит мост:

Их было ровно сто один,

Стоявших в полный рост.

К. Фролов-Крымский

 

Appelplatz

Appelplatz – это место,

Где стояли живые мишени

Для бесчисленных пуль,

Где рычали овчарки,

Проверяя лагерные номера

На запястьях узников,

Где только в редкие те мгновенья,

Когда налетевший ветер

Развеивал дым над крематорием,

Можно было увидеть солнце

В последний раз,

Потому что здешняя смерть

Играла в кости

Без проигрыша.

 

И все же не сумела она сокрушить

Ни Тельмана,

Ни Джалиля,

Ни Карбышева,

Ни Фучика.

Они, как и прежде, здравствуют

В наших памятливых сердцах.

 

Так для моей безутешной матери

Остались навеки живыми

Все близкие и родные,

Хоть время давно и усердно

Их могилы перепахало.

Она ежедневно с ними

Встречалась в тревожных снах,

На радуницу

Вела с ними долгие разговоры,

На спаса

Одаривала их яблоками,

А в родительскую субботу,

В пору поминовения,

Делила с ними свой ужин.

 

И я сегодня

На Appelplatz

Взамен терновых венков

Принес поминальные строки.

Максим Танк (Пер. с бел. Я. Хелемского)

 

В лагерях

В лагерях, в лагерях, в лагерях,

Слышишь узники стонут в неволе…

Лагеря, лагеря, лагеря…

Место смерти и пыток и боли.

 

Расцвели в май победный сады,

Озарив царство тьмы ярким светом!

У подранков головки седы…

Но живые вы, узники-дети.

 

Выжил кто, кто остался в живых,

Всё расскажут и детям и внукам;

Как терзали в концлагере их,

Обрекая на голод и муки.

 

В лагерях, в лагерях, в лагерях,

Слышишь узники стонут в неволе.

Лагеря, лагеря, лагеря…

Место смерти, и пыток, и боли.

В. Полянина

 

Логово змеиное

Бухенвальд, Освенцим и Дахау…

Страшные чудовища из ада…

Видно солнце где-то отдыхало,

И во мраке расплодились гады.

 

Так они прожорливы и мерзки,

Змей горынычи родной планеты.

Столько поглотили жизней детских,

Столько унесли тепла и света.

 

Что случилось на планете нашей,

Ведь глаза от слёз не просыхали.

Кто остался жив, тем вспомнить страшно

Бухенвальд, Освенцим и Дахау…

 

Запаслись мы силой и терпеньем,

Нас страданий годы закалили…

И пошли на адово творенье,

Логово змеиное разбили.

 

Пусть стоят века мемориалы!

Пусть напоминают всем о зверствах!

Бухенвальд, Освенцим и Дахау –

За колючей проволокой детство…

В. Полянина

 

За колючкой

Дахау, Белжец, Сосибор,

Освенцим, Хелмно и Треблинка…

Колючий лагерный забор.

И это быль, а не картинка.

 

А за забором детвора –

Худы, измучены, бесправны.

До тёмной ноченьки с утра

Их муки с взрослыми на равных.

 

Полны надежд, что их спасут,

Пусть не сегодня, а когда-то.

Освобождение несут

И им советские солдаты.

 

Не всем дождаться суждено –

Вблизи фашистский крематорий,

А в нём, с дровами заодно,

Конец их жизненных историй.

 

Ещё кому-то предстоит

Стать жертвой опытов фашистских.

И за колючкою стоит

Толпа. Все верят, счастье близко.

Н. Тимченко

 

Освобождение

Небо вечером вражеской каской

На концлагерь спускалось опять…

Даже ветер лишался с опаской

За колючку его залетать;

 

Даже тучи стремились повыше

Проползти сквозь косые лучи,

И шарахались сумрачных вышек

Запоздалые птицы в ночи.

 

Дни неволи – не месяцы, годы

Были адом страшнее войны,

Потому день желанной свободы

Воплотился в счастливые сны.

 

И врагами униженный узник –

Будь то отрок или старец слепой,

Каждый понял: он солнцу союзник,

Свету, воле и жизни самой.

 

Было столько простора и сини,

Что легла за холмами вдали

На просторах свободной России

С вечной тягою отчей земли.

И. Костин

 

Последний шаг

Фашист стоял, слегка расставив ноги,

А рупором усиливалась речь,

О том, что для евреев нет дороги,

Иной дороги, чем дорога в печь.

 

Надменность и презрение во взгляде.

И чёрный автомат наперевес.

Казалось, утро в лагерном наряде

Легло к его ногам, сойдя с небес.

 

А женщина стояла у барака.

Раздели заключённых догола.

Война, как кровожадная собака,

Давным-давно всех близких унесла.

 

И право жить, дарованное Богом,

Утеряно, как полушалок с плеч.

И женщина шагнула на дорогу,

Дорогу, упиравшуюся в печь.

 

Но будто натолкнулась на преграду,

И, словно молоко, вскипела кровь:

Фашист сверлил её надменным взглядом.

Так смотрят на зверей и на рабов.

 

А до конца шагов осталось мало,

Но ей не одолеть стыда черту.

Она себя руками прикрывала,

Руками прикрывала наготу.

 

И этот жест, знакомый всем от века,

Казалось, объяснил ему без слов:

Она прожить стремится Человеком

Оставшиеся несколько шагов.

 

И столько в жесте женственного было,

Что он внезапно понял: почему

Жила в еврейке нравственная сила

Быть Человеком вопреки всему.

 

И в этой мысли новизна сквозила

Такая, что он дрожь сдержать не смог.

Она его, фашиста, победила.

Он понял это. И нажал курок.

Л. Некрасовская

 

* * *

Теперь у меня вместо имени-отчества

Номер и ОСТ на груди – почет.

Входит в каморку мою одиночество –

Руку на плечи кладет.

 

Ты не печалься. Плевое дело.

Выстоим. Выдержим. Переживем.

Плывет над конюшней белее мела

В немецкий концлагерь луна под ружьем.

 

В стойлах кони перебирают ногами

И, мудро вздыхая, жуют овес.

Я и коней бы считал врагами,

Да жаль эти добрые морды до слез.

 

Может быть, выпадет мне удача –

Прыгну в седло, пропаду из глаз!..

Милые лошади, я не плачу.

Я просто жалею себя и вас.

А. Дадьянов

 

Вечной памяти узников концлагеря «Дулаг-125» посвящается…

Это место знает каждый житель близко.

Замирает ветер здесь у обелиска.

Вьется речка лентой в глубине оврага,

Отражая в водах слезы, скорбь «Дулага».

 

Илистое дно речка обнажила.

Отдала всё то, чем так дорожила.

Съедены растения, ни одной травинки.

Утром ранним в балке не собрать росинки.

 

И взмолился каждый, обращаясь к Богу,

Чтобы ниспослал им хоть дождя немного.

Лодочкой ладони к небу поднимая,

Капли собирали, с жадностью глотая.

 

Днем от зноя прячась, ночью от прохлады,

Вырывали ямки пленные солдаты.

Эхом раздавались жалобные стоны,

Болью и бедою проникая в склоны.

 

На земле здесь спали: не было бараков.

Лишь вокруг «колючка», вышки и собаки.

Ну а если ночью поднимался кто-то,

То охранник с вышки бил из пулемёта.

 

Исхудавших, слабых, измождённых, в ранах,

Убивали зверски в Миллеровской яме.

Не познав Победы, не дожив до Мая,

Душами солдаты устремились к раю.

 

Вечным сном уснули узники Дулага,

В память нам оставив мужество, отвагу,

Чтобы мы, потомки, знали, как Победу

Добывали наши прадеды и деды.

Е. Иванов

 

Achtung! Vorsicht! Lebensgefhar!*

Очерчено чётко

пространство

смерти

Рядами колючки

под

напряжением,

Труба крематория

вместо церкви

Венчает наш путь

ритуальным

сожжением.

 

Охрипшие псы

воздух рвут

клыками,

Палач

парабеллум

скребёт от нагара.

Цепляются

трупы

за жизнь

ногтями,

Скорбной

дорогой в ад

их отпоёт

магара.

 

Раскрытые рты

бессловесно

просят

Из чёрных клубов

Бухенвальдского смога,

Кричат,

не жалея

цинготных десён:

– Спасите от смерти

наш мир,

ради Бога...

* - Надпись на столбах перед заграждениями из колючей проволоки в нацистских концлагерях

В. Лахно

 

Концлагеря – мучений цитадели

Концлагеря – мучений цитадели,

Нацисты в них полны были идей:

И днём, и ночью печи там горели,

И, как дрова, сжигали в них людей.

 

Там в пытках изощрялись зла пророки,

Безумству, отдаваясь целиком.

Туда вели различные дороги,

Но все в объятья смерти прямиком.

 

В них, оголяя рёберные кости,

Живьём сдирали кожу у людей,

Под ногти загоняли колья, гвозди –

Жестокость стала страстью палачей.

 

Там пили кровь вампиры-изуверы

Используя, как доноров, детей.

Там злость давно уже не знала меры,

Она росла под дикий свист плетей.

 

И ужас вызывал вид заключенных –

Голодных, обездоленных, больных,

Измученных, на гибель обречённых,

Полуистлевших, но ещё живых…

 

Концлагеря, войны убогий выбор,

Их, как реальность, Богу не принять.

Они нависли над душою глыбой,

Которую ни сдвинуть, ни поднять.

 

Они молчат сейчас в немом укоре:

Освенцим, Бухенвальд и Моабит.

И на колючей проволоке горе

Слезою безымянною дрожит

Е. Тиллоева

 

Набат

Пусть бьют в набат колокола,

Тревожа память лет военных.

По всей Европе есть места,

Куда сгоняли немцы пленных.

 

Дахау, Саласпилс, Варавва.

Освенцим, Бухенвальд, Варшава,

Майданек, Беницы, Дрозды,

Пред ними головы склони.

 

Бельцы, Глаога, Собибор,

Золь-дау, Каунас и Львов,

Самшиты, Плошав, Цитадель,

Не сосчитать нам в них потерь.

 

Бараки всех концлагерей,

Пропитанные духом смерти,

Хранят события войны

Бездушной, злобной круговерти.

 

В концлагерях стреляли, жгли.

Пытали, вешали, морили

Евреев, пленных, детвору

За то, что просто в жизни были.

 

Сгоняли тысячи людей,

Питался ими крематорий,

И убывали, убывали имена

Из недописанных историй.

 

И бьют в набат колокола

По душам, что прошли сквозь муки.

В пустых бараках тишина,

Пусть боль войны помянут звуки.

Т. Клунова

 

Не забыть

Сколько жить доведётся на свете

Бывшим узникам концлагерей –

Не забыть им ни фабрики смерти,

Ни фашистов, что злее зверей!

 

Треблинка, Бухенвальд и Освенцим,

Маутхаузен в том же ряду...

Кто попал в лапы дьявола, к немцам, –

Побывал в преисподней, в аду.

 

Вся Земля содрогалась от горя,

Не щадило зверьё и детей!

Пасть чудовищная – крематорий –

Что ни день пожирала людей.

 

В этом мире – безумном, ничтожном –

На кострах распинают и жгут,

И сдирают безжалостно кожу

На перчатки – отлично, «зергут»!

 

И душа леденела от страха,

Этот ужас вовек не избыть!

Сколько брошено жизней на плаху!

Разве можно такое забыть?!

 

Всё же узники – сильные духом!

И в застенках остались людьми.

Пусть погибшим земля будет пухом,

Тем, кто выжил – поклон до земли!

 

За отцов, матерей наших, дедов

Крик души против всякого зла!

За нелёгкую нашу Победу

Боль стихами во мне проросла!

Г. Плахова

 

Бухенвальд

 

Колокола Бухенвальда

Колокола, о эти медные колокола…

Колотят, и клокочут, и поют,

И, словно птицы, крылья простирают,

И по ночам заснуть нам не дают.

 

То рушатся на нас, словно хребты,

То души нам когтят, словно орлы…

О крылья медные, как тяжелы

Удары ваши с высоты!

 

Над головой жужжит пчелиный рой…

Нет!.. Это пули нашего врага.

Заря! Окошко в темноте открой!

Как ночь долга…Как эта ночь долга!..

 

Колокола, о эти медные колокола…

Опять тяжёлый взмах крыла.

И мертвецы восстали из гробов,

И пепел крематория взлетел,

Чтоб превратиться в жалость, страх, любовь…

И дрожь ещё недоубитых тел

 

О жалоба несчастных, прозвучи ещё!

О, повторись, мольба!

Но снова сапогами палачи затаптывают

Мертвецов в гроба.

 

Колокола! О медные колокола,

Что распростёрли чёрные крыла…

Как страшно слышать горький и глубинный

Крик девушки, ещё не любящей и нелюбимой.

 

Вопль матери над трупами детей,

Стон пахаря, убитого над пашней,

Ссаднят мне сердце всех когтей лютей…

Как страшно…Как страшно!.. Как страшно!..

 

Ведь ещё не зажила та рана у земли,

Ещё тепла всех крематориев зола…

А над развалинами тех печей

Взлетает угрожающе ракета…

 

О, люди, заступитесь за планету!

О, человек, вставай на палачей!

 

Колокола, о эти медные колокола…

О, бухенвальдские тяжёлые колокола!

Вы рушитесь, как горные хребты

И сердце мне когтите, как орлы,

О. крылья медные, как тяжелы

Удары ваши с высоты.

 

По голове всю ночь мне крылья бьют,

И крыльям в такт колотят и поют,

Те бухенвальские колокола,

Тяжёлые и медные колокола...

Колокола!..

Эдуардас Межелайтис (Пер. с литовского)

 

Псовая охота в Бухенвальде

 

1

В сорок третьем, в суровую пору войны,

День и ночь в Бухенвальд эшелоны тянулись.

Помню, утром детей из советской страны

Привезли, – арестантские робы не гнулись.

 

Как собаки бросались, рыча, на детей,

Проливали невинную кровь на перроне,

И кусали, и рвали тельца до костей, –

В одночасье смешались и вопли, и стоны.

 

Конвоиры с овчарками на поводках,

Гнали маленьких узников в «камеру смерти».

Стыли ужас и страх в потускневших глазах.

Им бы жить и любить, а не ад круговерти.

 

Изуверы внезапно спустили собак,

Те рванулись вперёд, как на псовой охоте,

Опрокинули слабых, оставив лежать... точно так

Сапогами врага мой учитель истоптан.

 

2

Рассыпался горохом эсэсовцев смех.

Спотыкаясь, подростки к воротам бежали, –

Это братья боролись за жизнь дольше всех

И в последнем рывке ниток-рук не разжали.

 

И упали они, вместе, лицами в снег,

Их настигли удары тяжёлых дубинок.

Там бесчинствовал хищник, но не человек,

В жутких снах не приснится такой поединок!..

 

Там застыли навек, руки-веточки ив,

В полосатой одежде поникшие дети,

Только самую малость на свете пожив.

...Крематорий зловеще чадил до рассвета.

 

Помню фразу, что каждому в мире своё*, –

Так нацисты цинично писали над брамой**.

Память в сердце глубокою раной живёт,

Был учитель свидетелем лагерной драмы.

 

3

Говорил неохотно солдат про войну,

Но и судеб иных он не требовал свыше.

Как восстали они в том кошмарном плену***,

Муки ада из чаши хлебнув выше крыши.

 

Он из тех, кто войною был взят на прицел,

Оттого ему ближе беседы о мире.

Нет учителя мудрого, я постарел, –

Ноги носят теперь кое-как по квартире.

 

Только сердце велит помнить буковый лес,

Веймар, лагерный путь, ужас псовой охоты,

Как чадил из печей дым до синих небес,

А тельца распластались в прощальном полёте.

 

Эх, война, сколько ты погубила ребят!

Сколько ты исковеркала жизней и судеб!

Я на все времена проклинаю тебя,

И надеюсь, безвременья больше не будет.

 

*Во время Второй мировой войны немецкий вариант фразы

(Jedem das Seine – Каждому – своё) был вывешен нацистами

над воротами в концентрационном лагере Бухенвальд.

**Брама – ж., польск. старин. городские, крепостные ворота. устар.

В контексте – ворота в лагерь Бухенвальд.

***Бухенвальд – единственный из "лагерей смерти", узники которого

11 апреля 1945 года подняли восстание с оружием в руках

и освободили себя. Теперь эта дата официально отмечается всеми,

как Международный День освобождения узников фашистских концлагерей.

Ю. Пестерев

 

Бухенвальд

Автобус шёл несмело, как слепой.

И вдруг остановился. Тихо стало.

Лишь слышно было, как по мостовой

Капель неугомонная стучала.

 

Мы вышли из автобуса. Асфальт

Блестел на солнце. Не смеялись дети.

И называлось это – Бухенвальд,

Но печи не дымили на рассвете.

 

…Я видел фильм, отснятый для «друзей»

Эсэсовскими киношутниками:

Лежали рядом чех, поляк, еврей

Со сжатыми от боли кулаками.

 

…Я видел на экране малыша

С огромными печальными глазами.

В нём еле-еле теплилась душа,

Раздавленная теми «шутниками».

 

Но хватит! Я кино не досмотрел.

Я не остался в лагерной неволе.

Стоял февраль. И падала капель.

И сердце было сжато, как от боли.

Л. Школьник

 

Бухенвальд

Фуражку сжав, ступаю по асфальту.

Толпа густа. Но каждый – сам в себе.

Кто начертал мне на моей судьбе

Входить сейчас в ворота Бухенвальда…

 

Гид говорит. Но я не слышу гида.

Многоголосым криком: «Жить!» и «Жить!» –

Исходит молча каждая могила.

И этот крик ничем не заглушить.

 

На плиты всех, прошедших это пекло,

Кто розу, кто настурцию кладет.

А небо не очищено от пепла,

И очищенье это не придет.

 

Зачем я здесь? По лентам кинохроник

Уже я эти камни исходил.

Всё в жизни тленно, всё в земле схоронят.

…Для памяти не вырыто могил.

 

И судорогой сводятся надбровья:

Страшней крюков в расщепленном стволе

Халат врача и сток – для стока крови –

На выложенном кафелем столе.

 

Бараки, печи, камеры отчаянья,

И шепотом, застывшим на губах,

Гид говорит:

– А это вот – овчарня.

Овчарня для сторожевых собак.

 

И самым безобидным среди многих,

Невидимых для глаза лобных мест

Мне показался дом четвероногих,

Нацеленно-оскаленных существ.

 

Они других не обучали зверствам,

Не возводили газовых печей.

Они не доросли до изуверства

И хищности двуногих палачей.

В. Туркин

 

Бухенвальд

Немеет муза.

Дышится с трудом.

Едва решается нога

земли коснуться – той земли,

что с пеплом смешана, а пепел

был кровью, плотью был,

разверстым в крике ртом,

а до того –

улыбкой солнечною был…

Исчезли те бараки, что

вмещали сотни тысяч бед

и где наречья

всей Европы

сливались

в общем гласе гнева.

Исчез военный тот завод,

где плетка платою была

и каторгой была работа,

но – стиснув зубы –

саботаж рождался,

тот, что жил

ценою жизней…

Печи, пожиравшие людей,

давно погасли,

дым больше не скрывает

гору Эттерсберг,

но все еще

зловещей чернотой

зияют пасти,

что дыханьем огненным своим

испепеляли без конца…

Глубоко врезан след страданий

в черты лица

и в тело человека,

что нас ведет сегодня

местами страшных пыток,

невыразимо тяжких мук.

Но в голосе его негромком

живет все тот же дух

несломленных, непобежденных,

в ночи глухой и злой

надежды не терявших

и призывавших страстно

вольный час рассвета.

…Борцы стоят, одеты в бронзу;

здесь мастера резец

послушен сердцу был.

Кольцо могил безмолвно…

Из диких сложена камней,

свои углы упрямо

возносит башня ввысь

над теменем

угрюмым Эттерсберга –

воздвигнута живущими

как память

о тех, кого сгубил фашизм.

Рудольф Жакмьен

 

Поющие лошади

В Бухенвальде есть большая тачка,

брошенная здесь она стоит,

потихоньку мучаясь и плача,

чувствуя раскаянье и стыд.

 

Тысячи проходят перед нею,

Спотыкаясь взглядом об нее,

И она от страха каменеет,

Вспоминая прошлое свое.

 

В человечий рост ее колеса.

Тяжелы они, как жернова,

на оси потертой стали косо,

Словно бы и держатся едва.

 

Но прочна костями колымага

И для пыток всё еще годна…

В ком-то вызывает же, однако,

Одобренье тайное она?

 

…На нее иссохшими руками

Под издёвки сытых палачей

Узники наваливали камни

И не знали – вечным будет чей…

 

В колымагу их потóм впрягали,

Заставляли марши хором петь

И под страхом смерти в гору гнали,

Где умолкших ожидала смерть.

 

Трупы их сжигали. Дым клубился,

Воскуряясь, таял на глазах.

На поля Тюрингии ложился

Охладевший прах…

 

И не спит ночами колымага,

О «поющих лошадях» молчит,

И в душе ее под кровом мрака

Пепел всех замученных кричит.

Фридрих Больгер (Пер. В. Соколова)

 

Рисунки детей Бухенвальда

Веселый парусный кораблик,

Что отдан голубой волне.

Синица, перелетный зяблик.

Клочки рисунков на стене.

 

Сережки ярко-красных вишен

В саду тенистом и густом,

И под остроконечной крышей

Еще не позабытый дом.

 

В бараках проклятой пустыни,

Где сына не обнимет мать,

Успел огрызок красно-синий

Им заключенный передать.

 

И детские рисунки эти

Нам говорят через года

О том, чего в грядущем встретить

Им не придется никогда!

В. Азаров

 

Платок

Обычный платок!

Он лежит в Бухенвальдском музее.

И множество ниточек

В серой той ткани сплелось,

И я узнаю,

От сыновнего горя немея,

Что он изготовлен

Из срезанных женских волос.

 

Из прядей густых,

Отделённых от девичьей кожи,

Из детских косичек,

Из тонких волос матерей,

И может быть, в нём

Моей матери волосы тоже.

Один на один

Говорю я с бедою своей.

 

Никто из друзей

От меня не слыхал о сиротстве,

Но мать и отец, что замучены,

Всюду со мной,

И младший мой брат

Поднимается медленно в рост свой,

Убитый в бою,

Сталинградской укрытый землёй.

 

И колокол бьёт

День и ночь,

День и ночь в Бухенвальде,

Чтоб слушать тот звон

Ни один равнодушно не мог,

Чтоб косы невесты

И матери белые пряди

Ещё раз сплестись не могли

В этот страшный платок!

В. Азаров

 

Лагерь смерти

Давным-давно, когда я был солдатом,

Я в Бухенвальде побывать не смог.

Хотя в году победном сорок пятом

Лежал тот лагерь близ моих дорог.

 

Я той порою слишком помнил горе...

Но вот передо мной – как страшный сон –

Ряды колючек, белый крематорий,

Где в год несчастий мог я быть сожжён.

 

Когда бы не побег, пожалуй, тоже

На абажур моя пошла бы кожа...

 

Мы подъезжаем, мы снимаем шляпы

И входим в солнцем просквожённый дом,

Где циркуляры с штемпелем гестапо,

И кандалы, и плети под стеклом.

 

Нет, не пуста жестокая затея

Поставить горе миру напоказ

И сделать экспонатами музея

То, чем пытали и душили нас.

 

Вот фотография кровавой бани:

В открытой яме – груда мертвецов.

Раскинул руки на переднем плане

Убитый юноша – с моим лицом.

 

С моим лицом! Как мы близки, как схожи!

Стою пред ним в раздумье и тоске.

Он, правда, на десяток лет моложе,

И дырочка от пули на виске.

 

И, машинально свой висок ощупав,

Вновь ощутив себя солдатом вдруг,

Как будто встал из этой груды трупов,

Сурово я гляжу на мир вокруг.

 

Своею сокрушительной победой

Мы Бухенвальд по ветру размели,

Но после!

Кочжедо́ или Кочже́до,

Был лагерь на другом краю земли.

 

И до сих пор в далёких странах бродят

Предсмертный стон, сирот бездомных плач,

И в Мюнхене гуляет на свободе

Исчадье ада – женщина-палач.

 

...Стою я, страшным сходством поражённый,

Весь этот мир весны и солнце дня

Мне передал расстрелянный, сожжённый

Тот юноша, похожий на меня.

 

Он благодушествовать не позволит,

Он видит всё, глаза полуоткрыв,

И мне, своей не уступая боли,

Диктует: будь бойцом, покуда жив!

Е. Долматовский

 

Бухенвальд

Я был в Бухенвальде. Обычный турист.

Местечко готических правил.

В лесу потаённом усатый нацист

Нам ад в созерцанье оставил.

 

Величие духа лежащих во рвах!

Кошмары изведанных пыток.

Ковчеги заветов в сожжённых умах…

Палач был поистине прыток.

 

Истлели глазницы провалов печей,

Но сажа – свидетель печали,

Кричит отголоском еврейских речей,

И русских… Здесь многие пали.

 

Татары, башкиры, сербы, хорват,

Французы, германцы, армяне…,

Тащил миллионы свастик ухват

Ко рвам – зияющей ране.

 

Квадраты бараков, удавки столбов,

Залы терзания плоти,

И крюки железа для черепов –

Издёвки пленённой пехоте.

 

Стоял я в безмолвии. Пот со спины.

Веймар, Йена, и Гёте?!

Шиллер и Лист… Гитлер в ремне –

Безумец на зверской охоте.

 

Дул ветерок. Цветы шевелил.

Рыдания били туриста.

Дождь бесконечный проводы лил

Под музыку гения Листа.

В. Росов

 

Освенцим

 

Освенцим

Только выдержали бы нервы

Эти трудные три часа!..

Мы вступаем в Освенцим-первый.

Двухэтажные корпуса.

 

Двухэтажные. Одинаковые.

Вот уж скоро семнадцать лет

Как пусты они – и, однако,

Пустоты в этих камерах нет.

 

Двухэтажные. Равнодушные.

Их проветрили тысячи раз –

И, однако, глухое удушье

Горло стискивает у вас.

 

Словно смерть источают стены,

Обмурованные кирпичом,

Словно жертв безмолвные тени

Прикасаются к вам плечом.

 

Нет, в пустых корпусах не пусто.

Что в них кроется? Кто живет?

Я – не мистик, но это чувство

Неподвластно уму. И вот –

 

Не осилив его, не развеяв,

Подошли мы в конце концов

К тем остаткам фашистских трофеев,

Что отобраны у мертвецов.

 

Представляете – обувь. Горы

Сбитых, стертых штиблет и сапог,

Пересыпанных серой, как горе,

Пылью многих дорого и эпох.

 

Представляете – волосы. Россыпь

Темных, светлых и рыжих волос.

То, что прежде сплеталось в косы,

То, что прежде кудрями вилось…

 

Представляете?.. И сгущалось

В сердце что-то неясное мне, –

Если жалость – то не просто жалость,

Если гнев – то не просто гнев.

 

Я не мистик. Но проведенные

В этих камерах три часа

Довели. Встают привидения,

Реют смутные голоса.

 

Слышен толп бесчисленных топот.

Это снова сожженные тут

Изо всех уголков Европы

К тем же самым печам бредут.

 

– Аппель*! – гонят на перекличку.

Свищут плети черных эсэс**.

И за всем наблюдает лично

Повешенный Рудольф Гесс***.

 

Я не мистик, с меня довольно.

Мы выходим на свет дневной.

Синий воздух, и солнышко. Но

Переполнены наши души,

И с собою уносим мы

Павший тенью на день грядущий

Облик гитлеровской тюрьмы.

 

Навсегда!

…Мы идем по свету,

Видим новые города,

Перелистываем газеты

И встречаем друзей,

Но это –

Навсегда!

 

Освенцим (Аушвиц-Биркенау) – комплекс немецких концлагерей и лагерей

смерти, располагавшийся в 1940–1945 гг. недалеко от польского г. Кракова.

* Перекличка, поверка (нем.).

** СС (нем. SS, сокр. от Schutzstaffel – «охранные отряды») – военная организация

Германии во время правления Гитлера, в ее ведении находились концлагеря

и лагеря смерти.

*** Заместитель Гитлера по партии, один из главных немецких военных

преступников, приговоренный на Нюрнбергском процессе к пожизненному

заключению. По официальной версии, покончил с собой путем удушения.

Б. Пильник

 

Из поэмы «Голос сердца»

Думал я – горе притихнет с годами,

Боль отойдёт, зарубцуется память.

Но хоть промчались вёсны и зимы,

Воспоминания невыносимы.

 

Нет, не забыл я годину лихую.

Боль не иссякла. Молчать не могу я.

У миллиона людей на планете

Ждут матерей, не вернувшихся, дети.

 

Был я недавно в Освенциме, мама.

След твой найти я пытался упрямо.

Звал тебя, жаждой терзаемый жгучей,

Звал среди проволоки колючей.

 

Все обошёл я бараки в печали,

Только лишь ветры на зов отвечали.

Рамы оконные заледенели,

Жёсткие нары давно опустели.

 

В карцер спустился я – тихо и голо,

Стужей несло от цементного пола.

Только наручники в склепе остались.

Может, они в твои руки впивались?

 

Лучше бы сердце того не узнало,

Что о мученьях твоих рассказала

В лагере том полонянка былая,

Мать, в сновиденьях вижу тебя я.

 

Номер – клеймо на руке узловатой.

Сердце прожёг мне тот номер проклятый.

В стужу остригли тебя душегубы

Наголо. Бранью осыпали грубой.

 

В январскую ночь ледяную

Вывели в лёгкой рубашке, босую.

Как издевались они над тобою!

Шла ты, седая, под градом побоев.

 

По снегу шла, как по углям, шатаясь,

Падая наземь, опять поднимаясь…

Мама, судьбу твою горькую зная,

Не отыскал я тебя, дорогая.

 

Ты в этом море всего лишь слезинка,

В этой пустыне – всего лишь песчинка.

 

Женские волосы жгучей горою

В лагере высились передо мною.

Светлые, тёмные и огневые,

Чёрные, с примесью пепла, седые.

 

Детские, словно ленок золотистый.

Люди! Запомните все, что фашисты,

Золотом тем набивали матрасы.

Это вовек не должно забываться.

 

Где-то скрываются, живы доселе

Звери, что спали на этой постели.

Как на волнах, на слезах отдыхали,

Совесть их ночью будила едва ли…

 

Я из барака, из мрака на волю

Вышел, шатаясь от гнева и боли.

С мыслями долго пытался собраться.

Так и дошёл я до страшного плаца.

 

Печь и четыре трубы закопчённых.

Тут и кончался маршрут заключённых.

Чёрные трубы над чёрною печью.

Дёшево стоила кровь человечья.

 

Чёрные трубы, пропахшие дымом,

В небе, пожаром зловещим багримом.

Сколько очей перед смертным мгновеньем

Их озирало в тоске и смятенье!

 

Знали, что путь их последний сквозь трубы...

Но веселились в тот миг душегубы.

Дым над кровавою печью вздымался

Под переливы беспечного вальса.

 

Каждую ночь палачи танцевали,

Ведьмы-эсэсовки их ублажали.

«Хайль!» – горлопанила хищная стая,

Пьяные рты до ушей разевая.

Пили, шампанским наполнивши кубки,

Пили под вальс и под стон душегубки...

 

Сердце сыновнее в траур одето.

Мать окликал я, и всё без ответа.

 

Долго ходил я по скорбным тропинкам,

Может, золы невесомой пылинкой

В глаз ты попала, в слезу превратилась,

И по щеке моей тихо скатилась?

 

Может быть, стала ты розою алой,

Той, что из пепла родясь, полыхала,

Не увядая и не облетая,

Жаркою кровью твоей налитая.

 

Сколько цветов, что растоптаны были

Здесь на плацу, среди лагерной пыли!

Сколько вас, павших на этой планете!

Матери! Вас дожидаются дети.

 

Мама, и ты там, поднявши платочек,

Машешь рукою: «Я с вами, сыночек!»

Мы присягаем, былые солдаты, –

Ворога больше не пустим до хаты!

 

Нынче стремимся мы звёздам навстречу,

К людям идём с дружелюбною речью.

К ним обращаем мы снова и снова

Наше открытое, доброе слово,

Слово, как солнце в предутренней шири:

Мир во всём мире!

Мир во всём мире!

П. Бровка

 

Освенцим

Над проселками листья – как дорожные знаки,

К югу тянутся птицы, и хлеб недожат.

И лежат под камнями москали и поляки,

А евреи – так вовсе нигде не лежат.

 

А евреи по небу серым облачком реют.

Их могил не отыщешь, кусая губу:

Ведь евреи мудрее, ведь евреи хитрее, –

Ближе к Богу пролезли в дымовую трубу.

 

И ни камня, ни песни от жидов не осталось,

Только ботиков детских игрушечный ряд.

Что бы с ними ни сталось, не испытывай жалость,

Ты послушай-ка лучше, что про них говорят...

 

А над шляхами листья – как дорожные знаки,

К югу тянутся птицы, и хлеб недожат.

И лежат под камнями москали и поляки,

А евреи – так вовсе нигде не лежат.

А. Городницкий

 

У входа в Освенцим*

У входа в Освенцим, где люди, застывшие в скорби,

Где слёзы евреев проникли до магмы Земли,

Старик танцевал, чудом выживший узник Адолек,

И дочь его Джейн, и внуки с ним в танец пошли.

 

У сотен туристов – поляков, французов и немцев –

Глаза округлились: да видано ль после войны,

Чтоб музыка танца вот так трясанула Освенцим,

Где звоны и стоны до боли вселенской слышны…

 

У кратера смерти скорбят не одни лишь евреи,

А он танцевал, как из разума вышедший дед.

Адолека Кона я всё же корить не посмею

В его девяносто Всевышним подаренных лет.

 

У входа в Освенцим бывал я еще в сорок пятом.

Спасённого парня, как брата родного, обнял…

А память жива. Здесь должно быть и скорбно, и свято.

И даже для тех, кто вышел один из огня.

 

* Освенцим (Аушвиц-Биркенау) – комплекс немецких концлагерей и лагерей смерти, располагавшийся в 1940–1945 гг. недалеко от польского г. Кракова. Ныне на территории лагеря музей, включенный в список Всемирного наследия ЮНЕСКО.

С. Цванг

 

Освенцим

Разве можем мы быть равнодушными к злу?

Страшный призрак я вижу сквозь смрадную мглу:

Черным прахом дымятся на страшных кострах

Миллионы людей, превращенных в золу.

 

Слышу голос я жалобный, памятный мне.

Показалось на миг – наяву иль во сне? –

Стонет, плачет и кличет на помощь меня

Брат мой, ставший золой в этом адском огне.

 

Безутешная полька над пеплом стоит.

Нет любимого… Кто ей его возвратит?..

Льются слезы, и пепел тускнеет седой,

Будто дождь ледяной его хмуро кропит.

 

В этой страшной, угрюмой, больной тишине

Образ брата погибшего видится мне,

Он из пепла восстал и назвал палачей –

Тех, кого я в атаках встречал на войне.

 

Грозной молнией гнев полыхает в груди,

Гулко сердце стучит: «Не прощай! Не прощай!»

Мне, из пепла взывая, кричат мертвецы:

«Ты за нас отомсти, за поруганный край!»

 

Голос брата среди голосов я узнал –

Он убийц проклинал, он убийц проклинал.

И когда уходил я в гремящую даль,

Он за мной торопился, меня нагонял.

Халижан Бекхожин (Пер. с казах. П. Шубин)

 

В Освенциме*

Ну что ты можешь рассказать мне, гид?

Я о войне наслышан с малолетства.

Мой дед Матвей под Краковом погиб,

В чужой стране с Россией по соседству…

 

А всё ж меня Освенцим поразил,

А всё ж меня Майданек** ошарашил.

Мой дел Матвей в какой-то из могил,

Где заодно и наши, и не наши,

Где все они, сроднившись за войну,

Лежат в одной могиле, будто братья,

И так хотелось в эту тишину

От боли выть, от горечи орать мне…

 

И убежать по высохшей траве,

Уткнуться маме в тёплые ладони,

А за рекой как будто целый век

И целый год разгуливали кони,

И по дороге юноша катил,

Пугая лошадь длинными вожжами.

А бабка мне десятку на цветы

Дала, когда в дорогу провожала.

 

*Комплекс немецких концентрационных лагерей и лагерей смерти, располагавшийся в 1940–1945 гг. в гау Верхняя Силезия к западу от Генерал-губернаторства, около города Освенцим, который в 1939 г. указом Гитлера был присоединён к территории Третьего рейха, в 60 км к западу от Кракова.

**Лагерь смерти нацистской Германии на окраине польского города Люблина. В настоящее время – музей.

П. Морозов

 

Дети в Освенциме

Мужчины мучили детей

Умно. Намеренно. Умело.

Творили будничное дело,

Трудились – мучили детей.

 

И это каждый день опять:

Кляня, ругаясь без причины...

А детям было не понять,

Чего хотят от них мужчины.

 

За что – обидные слова,

Побои, голод, псов рычанье?

И дети думали сперва,

Что это за непослушанье.

 

Они представить не могли

Того, что было всем открыто:

По древней логике земли,

От взрослых дети ждут защиты.

 

А дни всё шли, как смерть страшны,

И дети стали образцовы.

Но их всё били.

Так же. Снова.

И не снимали с них вины.

 

Они хватались за людей.

Они молили. И любили.

Но у мужчин «идеи» были,

Мужчины мучили детей.

 

Я жив. Дышу. Люблю людей.

Но жизнь бывает мне постыла,

Как только вспомню: это – было!

Мужчины мучили детей!

Н. Коржавин

 

Восприятие мира

Я – Освенцима – не знаю!

Я – был там. Я видел вещи:

Туфли… Ботинки зияли

Безножием человечьим.

 

И словно не веря смерти,

В назначенный ею срок, –

Обувь хранит размеры

Чьих-то ушедших ног.

 

Колючими иглами страха

Спелёнуто сердце моё…

Здесь всё оболочкою праха –

Чемоданы, игрушки, бельё.

 

Вот мёртвою грудой пластмассы

Оправы – любых мастей…

А сколько за ними ясных,

Невинных глаз детей!

 

В них мир зарождался – светлый,

Свои расправлял крыла…

Теперь не найти ответа

В пустой роговице глаз.

 

Мир детских хлопот весёлых

Был хрупок, – и как стекло

Рассыпался на осколки,

Раздавленный сапогом.

 

Оправы… Пустые оправы…

А люди минуют зал,

Проходят налево, направо…

И опускают глаза. Но стойте!

 

Молчать не имеете права, –

Вы этой ответить должны пустоте!

Возьмите оправы,

Наденьте оправы,

 

Взгляните на небо

Глазами детей…

Б. Каирбеков

 

В Освенциме

И к небу поднял я глаза,

Его разглядывая вроде, –

Неловко было при народе,

Чтобы текла из них слеза.

 

Вот за барьером предо мной –

Пинетки, туфли... Неужели

Все их владельцы здесь сгорели,

Став горьким дымом и золой?!

 

Вот фотография: дитя

Глядит на стражника, не веря,

Что этот дядя – хуже зверя

И бросит в печь его шутя.

 

Я ухожу. Скорей, скорей!

О, эти белые дорожки –

Костей рассыпанные крошки

Устлали нынешний музей.

 

А та слеза – пусть мне она

Не даст спокойно жить на свете,

Чтоб не узнали наши дети

Что значит плен, фашизм, война.

О. Маслов

 

Дети Освенцима

Страшнее мир еще не видел действа,

Жестокости предела нет на свете:

Идут гуськом под планкой дети.

Она им отмеряет жизнь и детство.

 

Придумано забавно, очень просто

Недаром автор метода прославлен, –

Кто хоть немного ниже планки ростом,

Без промедленья будет в печь отправлен.

 

И ребятишки знали про условие.

О, как они на цыпочки вставали!

Гесс видел всё. Он молча хмурил брови.

И молча цепь детишек разрывали.

 

Не плакали. Пощады не просили.

Вытягивались телом выше, выше

Шли дети Украины и России

Варшавы, Братиславы и Парижа.

 

…Я крик сдержу.

Повешен был палач в Освенциме,

На этом самом месте

Малыш, сюда пришедший с мамой вместе

по гравийной дорожке катит мяч.

В. Шкода

 

Детям Освенцима

Стоит ребёнок в стёртых башмаках,

К военным тянет голую ручонку,

Он голоден, в глазёнках страх,

А на руке огнем горит наколка.

 

Наколка-номер, больше ничего,

Нет имени, фамилии, нет мамы.

Концлагерем зовётся жизнь его,

Но тянет ручку к людям он упрямо.

 

Смотрите, люди, и запомните навек,

И больше никогда не повторите:

Саласпилс, Освенцим, Майданек.

В глаза ребёнку этому смотрите.

В. Чупин

 

Мальчик из Освенцима

 

1

Он спрятал дудку в нары

И сгорбился в ожидании боли.

«Я ничего плохого не играл,

Это песенка моего детства».

«Ай, почему я не король!

Я сижу на красной земле,

Рядом смерть натирает верёвки.

Я безумен – играю веселье

На пронумерованной дудке.

Ай, почему я не король!

Я дрожу в полосатых лохмотьях,

Чёрными пальцами закрываю

И открываю клапаны,

Дую в жестяную трубку.

Ай, почему я не король!»

 

2

Но кто посмеет запретить

О жизни бедной петь и петь,

Что означает – жить.

Пускай Освенцим*, голод, страх,

И завтра поведут на казнь –

Сегодня он поёт. Он жив,

Свобода выше страха смерти.

 

3

…Там было

Прозаичней, страшнее и проще,

И об этом все знают. Есть

Документы и воспоминания.

Так зачем мне приснился

Этот лагерь Освенцим?

Я в другое время родился…

На смоленском Арбате,

В семье курсанта,

Через восемь послевоенных лет…

Но тревожит простой документ,

Где за цифрой стоит человек

Умерщвлённый.

Он тоже певал

На каком-нибудь польском наречии,

На испанском каком диалекте

Или по-русски.

 

* Концлагерь – в сознании многих людей является символом или даже квинтэссенцией зла, ужаса, смерти...

Баяр Жигмытов

 

Детская косичка в Освенциме

Осень сменяет лето, пятый раз сменяет.

а тонкая, словно ящерка, девочкина косичка

лежит в Освенцимском музее – живет и не умирает.

 

Мамины пальцы сгорели, но все-таки ясно видно,

как девочку в путь-дорогу пальцы те собирают,

то они цепенеют, то беспомощно виснут,

и черную ленту предчувствий

в тонкую косу вплетают.

 

Туго косичка закручена, не расплетется до вечера

скупые змейки стелются – мама горько плачет.

Девочка улыбается ласково и доверчиво,

девочка не понимает, что эти слезы значат.

 

Вот палачи ледяные – банды их ясно вижу –

косят людские волосы, мечут в стога большие.

Легкие детские локоны ветер уносит выше,

в грузные копны сложены женские косы густые.

 

Словно шерсть настриженную, словно руно овечье,

в кучи их кто-то сваливает и припинает ногами.

Вижу – пылают яростью большие глаза человечьи,

вижу старух испуганных рядом со стариками.

 

То, что словами не выскажешь, тоже вижу ясно:

пламя пышет из топки и палачей озаряет,

длинные их лопаты от детской крови красные,

стылые детские трупы в топку они швыряют.

 

Вижу седины бедные, все в серебристом инее,

и рядом – как ящерка – тонкую девочкину косичку,

вижу глазенки детские – большие, синие-синие.

Десанка Максимович (пер. с сербского Б. Слуцкого)

 

Березка в Освенциме

Березка над кирпичною стеной,

Случись,

когда придется,

надо мной!

Случись на том последнем перекрестке!

Свидетелями смерти не возьму

Платан и дуб.

И лавр мне ни к чему.

С меня достаточно березки.

И если будет осень,

пусть листок

Спланирует на лоб горячий.

А если будет солнце,

пусть восток

Блеснет моей последнею удачей.

Все нации, которые – сюда,

Все русские, поляки и евреи,

Березкой восхищаются скорее,

Чем символами быта и труда.

За высоту,

За белую кору

Тебя

последней спутницей беру.

Не примирюсь со спутницей

иною!

Березка у освенцимской стены!

Ты столько раз

в мои

врастала сны!

Случись,

когда придется,

надо мною.

Б. Слуцкий

 

Берёзы Освенцима

Вдоль заграждений Освенцима,

Прошитых токами

Насквозь,

Белела в черных клубах дыма

Аллея молодых берез.

Чтобы сердца

Больнее ранить,

Их к двери ада привели.

Щемящая живая память

Родной истерзанной земли!

А печи пламенем гудели.

Кровь огненной

Текла рекой.

На узников они глядели

С нечеловеческой тоской.

И, скорбно простирая ветви,

Убийц молили в страшный час: –

Людей не передавайте смерти,

Сжигайте нас!

Сжигайте нас!..

Л. Татьяничева

 

Музыка в Освенциме

На главном перроне Освенцима,

Юдоли смерти и страха,

Оркестр играет весело

Шуберта и Баха.

 

Встречая семьи еврейские,

Что завтра пойдут на мыло,

Оркестр играет весело

Для тех, кого гонят мимо.

 

В потоке людского месива,

Обречённого на убийство,

Оркестр играет весело

Штрауса и Листа.

 

Радостная и грустная,

В шуме собачьего лая,

Плывёт немецкая музыка,

Вечная и святая,

 

В воздухе перегретом

Пламенем адских жаровен.

Думали ли об этом

Моцарт или Бетховен?

 

Себе представляли вряд ли

Гении и таланты,

Что станут когда-нибудь рядом

С этой зондеркомандой.

 

Понять не могли заранее,

Что нет с палачами слада.

Слава тебе, Германия,

Слава тебе, слава!

А. Городницкий

 

Освенцим

В память об освобождении концлагеря Освенцим.

 

Ворота лагеря закрылись за спиной,

Колючей проволокой сковывая сердце.

Ты должен выжить, победить – любой ценой,

Живым вернуться после пыток и селекций.

 

Ты видел сотни искалеченных солдат.

Но только здесь войне развязаны все руки:

Новорождённых топят в бочках, как котят,

И отдают голодным крысам на поруки.

 

Свирепый голод мёртвой хваткой сжал в тиски,

И нечем здесь помочь ни взрослым, ни младенцам.

Но жажда жизни бьет отчаянно в виски –

Ты должен выжить. Не возьмёт тебя Освенцим!

 

Холодный пол, скользя, уходит из-под ног,

Раскроет пасть свою всеядный крематорий.

Держался каждый ровно столько, сколько мог.

Сгорели сотни недосказанных историй.

 

Всходила смерть на свой кровавый пьедестал

Не сотни тысяч раз, а больше миллиона.

Но светлый день освобождения настал,

И Красной Армией разбито смерти лоно.

 

Ворота лагеря остались за спиной,

Крадется в душу недоверчиво свобода.

И толпы узников, истерзанных войной,

Спешат домой под чистым кровом небосвода...

Н. Тихонова

 

Освенцим – Auschwitz

Всё чисто, пусто, тишина,

Толпой притихшие туристы

И только гида речь слышна,

В бараке, как в больнице, чисто.

 

Налево – закром для очков,

Направо – детские игрушки,

Здесь были старики, старушки,

Всех крематорий сжечь готов.

 

Десяток эшелонов в день,

Евреи, русские, цыгане,

Поляки попадали раньше.

Чья на стене мелькнула тень?

 

Три четверти с перрона в газ,

Дымятся трубы напоказ,

Все молодые – на работу

И к Менгеле случалось кто-то.

 

Блок пыток, наказаний блок,

Двадцать четвёртый блок – публичный,

Для немцев чисто всё, отлично,

Оставшейся одежды блок.

 

Прошло четыре миллиона,

Трёмстам лишь удалось бежать,

Четыреста смогли поймать.

Вокруг безжизненная зона.

В. Пипченко

 

Ночь над Биркенау

И снова ночь. Застыла шлаком.

И небо вороном чернеет.

Как труп, за лагерным бараком

синюшный месяц коченеет.

 

И Орион – как после сечи

помятый щит в пыли и соре.

Ворчат моторы. Искры мечет

кровавым оком крематорий.

 

Смесь пота, сырости и гноя

вдыхаю. В горле привкус гари.

Как лапой, душит тишиною

трехмиллионный колумбарий.

 

Ночь без рассвета. Все затмило.

И дело близится к финалу.

Как божий суд над мертвым миром,

вершится ночь над Биркенау.

Т. Боровский (Пер. А. Гелескула)

 

Освенцим. Проклятие войне

(Памяти отца посвящаю)

 

Под Краковом, что в сторону Ополе,

В Силезии лежит в кольце дорог,

Как символ общей скорби, боли,

Известный миру польский городок.

 

Нет, в ту войну я не бывал под немцем,

И не был Красной Армии бойцом,

Но это слово польское «Освенцим»

Мне словно в грудь ударило свинцом.

 

В густом тумане город полусонный.

Военнопленных и гражданских лиц

Здесь сгинуло четыре миллиона,

Их загубил концлагерь Аушвиц.

 

Угрюмый взгляд подслеповатых окон.

Как псы цепные, встали на дыбы

И изгородь колючая под током,

И серые бетонные столбы,

 

И черный остов пулеметных вышек,

Тех, что решали жить или не жить.

Теперь рассказ экскурсовода слышен

О том, что было, но могло не быть.

 

Над воротами тот же самый лозунг.

В металле выбито: «Arbeit macht frei».

В войну здесь проливались кровь и слезы,

Лилось людское горе через край.

 

А по утрам, вот здесь, на апельплаце

Который день, который месяц, год

Из павильонов яростные наци

Людей сгоняли словно быдло, скот.

 

У них от гнева желваки на скулах,

У них в глазах и боль и страх застыл,

На них стволов направленные дула

И чередою виселиц кресты.

 

А в павильонах призрачный зловещий

В квадратах окон льется желтый свет,

Лежат свидетели немые, вещи

Тех узников, в живых которых нет.

 

Вот, в павильоне вывешена карта.

На карте тридцать местных лагерей.

Отец мой, помню, говорил мне как-то:

«Я был тогда в одном из них, Андрей».

 

Он замолкал, рассказывал так мало,

Воспоминанья застили глаза,

И видел я, как в уголках стояла

Горючая отцовская слеза.

 

Со снимка смотрит изможденный узник.

Кто скажет мне теперь, – да кто он? Чей?

– Дитя и жертва этой адской кузни,

Татуирован номер на плече.

 

Дымит, дымит трубы громадный вертел.

Вершит, вершит нацистский скорый суд,

И лагерь этот фабрикою смерти

Те люди, что там были, назовут.

 

О! Сколько их по именам забытых,

В горниле смерти обращенных в тлен,

Замученных, и до смерти забитых,

И заживо закопанных в земле?!

 

…В салоне тихо. Позади Освенцим.

И в той далекой польской стороне,

Как крик души, как боль осколка в сердце,

Я записал проклятие войне.

А. Оленев

 

* * *

Что вы натворили?

Что вы натворили?

В лагере Освенцим

Сделали вы что?

Что вы натворили?

Пепла нет и пыли.

Обращаюсь к немцам:

Сделали вы ЧТО?

 

Старики-фашисты,

Юноши-нацисты,

Все экскурсоводы,

Гиды корпусов,

Гости и туристы,

Говорите быстро,

Что здесь длилось годы?

Что, в конце концов?

 

Почему так тихо?

Почему ТАК тихо?

Теплая погода.

Чистый небосвод.

И лишь тихо-тихо,

Осторожно, тихо

Объясняет что-то

Мне экскурсовод…

С. Смелянский

 

В Освенциме сегодня тишина

В Освенциме сегодня тишина.

Не слышно стонов, выстрелов, проклятий

Хотя почти забытая война

Не выпускает из своих объятий

 

И тех, кто обживает небеса,

И тех, кто на земле еще покуда.

А память воскрешает голоса,

Которые доносятся ОТТУДА.

 

Они звучат сегодня и во мне,

Живые строки Нового Завета,

Где жизнь сгорает в бешеном огне.

За что и почему? – И нет ответа.

 

За что и почему? – Ответа нет.

Да и вопросы забываются с годами.

И, кажется, чернеет белый свет –

Под бормотанье: «Было, но не с нами…»

 

Потомки Геббельса – как сорная трава,

Напялившая незабудок маски.

И кругом – от неправды голова

В Нью-Йорке, и в Варшаве, и в Луганске.

 

Мол, там совсем не мучили, не жгли

В тех лагерях, где жизнь страшнее смерти.

Но стон доносится из-под земли:

Вы слышите: «Не верьте им, не верьте…»

 

В Освенциме сегодня тишина,

И не седеют волосы убитых.

Приходят и уходят времена

И, проявляясь на могильных плитах,

 

Бессмертны имена познавших ад,

И в небеса ушедших без ответа.

За что и почему? Они молчат.

И словно божий суд, молчанье это.

В. Спектор

 

Освенцим

Пленённых везли эшелонами,

В труде им свобода обещана,

Теснились составы вагонами,

В них – дети, мужчины и женщины.

 

Змеилось рекой тихой чёрною

Соцветие тел человеческих,

Под лай псов их души покорные

Освенцим обнял «по-отечески».

 

Съедался поток тот воротами,

Раззявленной пастью злой адовой,

Что там, за углов поворотами,

Никто, никогда не загадывал.

 

Ступали колонной привычною

На плац, шагом смерти измеренный,

Встречал там людей сам, улыбчивый,

Очаровательный Менгеле.

 

Давилось молчание топотом,

Шли влево – на корм камер газовых,

Направо – покрепче, для опытов,

Хоть, всё ж, матерьял одноразовый.

 

Жестокости не занимать скотам,

Разрывами вен блики памяти,

Недолог был век у младенцев там:

До бочки, да в снег. Саван скатертью.

 

И крысы резвилися толпами

От сытости толстые, дерзкие,

А в комнатах – волосы тоннами,

Ботиночки взрослые, детские…

 

Работа до смерти программная,

Всё в ход для великой Германии,

Для мёртвых – свобода желанная,

Оставшиеся – в ожидании.

 

Решение чёрного гения:

На пользу пойдут и сгоревшие,

Немецких полей удобрение

Ответит хлебами созревшими…

 

Не отворачивай взгляда ты,

Забыть не посмей ликов ужаса!

У сгубленных были свои мечты.

Здесь памятник боли и мужества.

 

Давно нет в Освенциме узников,

Над фабрикой смерти – птиц пение,

Да душ крики памяти узелком

Хранят повороты музейные.

 

Бараки, бараки да камеры,

Расстрельного плаца стен выбитость,

Да зев крематория каменный,

Да печек чугунная выгнутость…

Т. Грахова

 

Освенцим

В ответ на слова Гжегож Схетына. Гжегож Схетына (министр иностранных дел в Польше), отвечая на вопрос о приглашении в Освенцим президента России на 70-ю годовщину освобождения концлагеря Красной армией 27 января 1945 года, сказал: «Это украинский фронт, Первый Украинский фронт и украинцы освобождали концлагерь в Освенциме, там были украинские солдаты в тот январский день, и они открывали ворота лагеря, и они освобождали лагерь».

 

Откуда такие речи?

Нет, мы не будем молчать!

Вздрогнули даже Освенцима печи,

Когда стали ложью нас всех обливать.

 

Вздрогнули узников бывших бараки,

Пепел сожжённых затрепетал,

От хриплого лая продажной собаки,

Который в эфире, как бред прозвучал.

 

Или не было вовсе Освенцима?

Или не было страшной войны?

Не стонала Европа под немцами,

Наложившая в страхе в штаны?

 

Было это! Запомните – было!

И не смейте глумиться и лгать.

Из людей просто делали мыло,

Чтобы с рук кровь людскую смывать.

 

Было столько мучений и боли,

Что Господь сам сознанье терял,

Он ещё никогда столько горя

Никогда и нигде не видал.

 

У фашистов был план изуверский,

Превратить нашу землю в погост,

От того и свирепствовал зверский,

И безжалостный Холокост.

 

Вот поэтому надо помнить,

Кто Европе свободу вручил.

Это русский и скромный воин,

Он Освенцим освободил!

 

Путь лежал его от Сталинграда,

От смоленских и минских руин,

И ему стала высшей наградой

Побеждённый фашистский Берлин.

 

Этот путь весь в могилах солдатских

И не просто их все сосчитать,

В безымянных, безвестных и братских,

Их нельзя ни одну забывать.

 

Нам нельзя забывать о погибших.

Им великая слава и честь.

Пусть цветут в мае белые вишни.

Хорошо, когда Родина есть!

А. Невзучьев

 

Евдокия. Поэма

 

1

Я простая крестьянка.

Из Сурожа я.

Налетел враг негаданно

В наши края.

Всех людей без разбора

Загнали в загон,

А потом

запечатали в тёмный вагон.

 

Было душно и страшно.

Куда нас везут?!

А четверо…

четверо к матери льнут!

Сама ты – как хочешь,

а маленьким – слёзы утри...

Было старшей – одиннадцать,

младшему – три.

 

2

Семь суток

в вагоне удушье и мрак.

Нас сгрузили в холодный

кирпичный барак.

Нас остригли, обмыли

в молчаньи немом

И на левой руке

выжгли номер – клеймо…

 

Был от нас совсем не далёк

ДВАДЦАТЬ ПЯТЫЙ блок.

В том блоке –

над пеплом густым –

День и ночь оседает дым.

Для дыма – труба тесна,

И раскалена – докрасна.

 

3

Наш блок –

Освенцимский рай!

Наш блок –

длинный сарай.

На нас рубахи в полоску,

У нас даже нары – доски.

У нас даже есть цель –

Не опоздать на АППЕЛЬ*!

Каждую ночь – на аппель.

Каждую ночь – на аппель!

 

Ветер и снег – в лицо.

Люди бегут рысцой.

Люди бегут, как звери,

В узкие, узкие двери:

– Только не крайним...

Это так ВАЖНО!..

С краю так холодно!

С краю так страшно!

 

4

Было разуму, сердцу –

невмочь!

А потом…

Наступила та чёрная ночь.

 

На аппеле у наших людей

Этой ночью отняли детей...

Я держала детей

изо всех моих сил!

Кто-то ногти срывал мне,

Кто-то бил...

Я держала…

Хотела хоть чем-то помочь!..

А потом…

заслонила всё чёрная ночь.

 

Я очнулась в бараке.

Одна. Ни при чём...

И разбитая параличом...

 

5

Сколько так пролежала,

не ведаю я.

Здесь шестьсот человек

свои муки таят,

А в бараке –

будто нет ни души!

Только слышно,

как ходят вши...

 

Но однажды в какой-то миг

Где-то прорвался

детский крик.

Метались матерей глаза:

Детские множились голоса.

 

Дети кричали…

Детям сказали,

Будто нас в крематорий угнали.

Срывали повязки

вновь и вновь...

Из свежих ранок

сочилась кровь.

Дети кусали

стерильные руки,

Нужные

фашистской науке...

И мы кричали...

 

6

Дети! Товарищи! Люди!

Что этот пепел остудит!?

Слёзы, залившие все берега?

Люди! Родные!

Не проглядите врага!

 

Если вам нужно –

вот сердце в груди!

Я буду в упряжке

с плугом ходить.

Пусть будет

в дырявом опорке нога...

Но только сюда

не пускайте врага!

 

Если вам вместе

со сладкою речью

В сердце нацелят

лживой картечью,

Национальную

сунут фантастику,

Не проглядите

фашистскую свастику!

С неё истекает

кровавая тьма,

Пепел сожжённых,

как бахрома.

 

Пусть будет ваш взгляд

на грядущее зорок!

Мой номер Освенцимский

ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТЬ ТЫСЯЧ

СЕМЬСОТ

СОРОК.

 

7

Мальчик вокруг себя

Строил высокие стены.

На жёлтом песке

Каждый день

Возводил эти стены.

СТО ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЕМЬ

ТЫСЯЧ

СЕМЬСОТ СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТЬ –

Чернело на детской руке.

Клеймённый мальчишка

играл на песке.

*Аппель – проверка.

Н. Медведева

 

Равенсбрюк

 

Голоса Равенсбрюка: Поэма

Клок волос побелевших от муки,

Вой собак, оглашающий тьму.

Как здесь можно уснуть, в Равенсбрюке,

Как здесь можно уснуть, не пойму?!

 

Кто-то стонет во тьме, кто-то плачет,

Словно двинулось время назад.

И опять этим пеплом горячим

Засыпает нам ветер глаза.

 

В забытьи ли, в бреду ли глубоком

Мы кругами спускаемся в ад,

И находится снова под током

Вся система колючих оград.

 

Снова горсткою праха и пыли

Многим стать суждено до утра.

Снова вместо имён и фамилий

Заключенным дают номера.

 

Вновь устроившись где-то в сторонке,

Счетверённый молчит пулемёт.

Вновь зубные мосты и коронки

Доктор Фишер по счёту сдаёт.

 

Вновь над вышками сторожевыми

Два прожектора ночь сторожат.

Снова мёртвые рядом с живыми

Вперемежку на нарах лежат.

 

Парабеллумы целятся в сердце,

Ледяными зрачками глядя

И от этого не отвертеться,

И уйти от ответа нельзя.

 

Окружённые штурмовиками

Призывавшие смерть поскорей,

О, затворницы газовых камер,

О, мадонны из концлагерей.

 

Мне видны их иссохшие руки

Их багровые лица в дыму...

Как вы можете спать в Равенсбрюке,

Как вы можете спать, не пойму?!

 

Шпорль Агнесса №2085

Херинг Хедвига №2078

Кюне Ольга №2676

Рупп Вильгельмина №2080

Антонова Анна №35600

Богданова Зинаида №35620

 

В холодной брезентовой палатке зимой 1944 года были размещены 300 монахинь.

 

Богородица пресвятая,

непорочная наша дева,

огради ты нас и помилуй

и спаси от печного чрева,

от покрытого облаками

ферстенбергского небосвода,

от горячего поддувала

и от чёрного дымохода;

от эсэсовских автоматов,

стерегущих нас неуклонно,

от паров кислоты синильной

и от газа спаси циклона.

 

Ты, знававшая все страданья,

всепрощающая Мария,

защити от сыпного тифа,

от кровавой дизентерии.

Огради нас от ран открытых

на руках и гниющих спинах, –

как заступница всех скорбящих,

как защитница всех невинных, –

от груженных камнями тачек,

от тяжелых катков дорожных,

от осмотров укрой врачебных,

от инъекций спаси подкожных.

 

Но поскольку господь отсюда

не расслышит молений звуки,

ты останешься вместе с нами

В женском лагере Равенсбрюке,

В полосатой, как мы, одежде

Ты останешься жить во мраке

либо в бункере-одиночке,

либо просто в штрафном бараке.

 

С 1943 года по 1945 год в лагере родилось 863 ребёнка.

 

Богдан Хоня – девочка Мария

родилась 2 марта 1945 года,

умерла 5 апреля 1945 года.

 

Бернарская Янина – девочка Элизабет

родилась 10 марта 1945 года,

умерла 4 апреля 1945 года.

 

Макрасова Мария – девочка Татьяна

родилась 10 марта 1945 года,

умерла 12 марта 1945 года.

 

Безутешно ночь проплакав,

Стихни хоть на миг.

Спи, дитя слепых бараков,

Бункеров штрафных.

 

За оградой лагерь замер

Как ночной кошмар,

Спи, дитя холодных камер

Тюфяков и нар.

 

Что ты знал – сырые маты

Жесткую скамью?!

Спи, мой номер триста пятый

Баюшки-баю.

 

Сколько ждет тебя на свете

Бедствий и разлук –

Заксенхаузен, Освенцим

Или Равенсбрюк?

 

Спит, таясь в кромешном мраке

Кабинет врача.

Спят служебные собаки,

И во сне рыча.

 

Как покойницы на ложе,

В саванах до пят

Надзирательницы тоже,

Словно люди спят.

 

Спит забывшись лагерь бабий

Страхам вопреки.

И, огонь в печах ослабив,

Спят истопники.

 

По тюремным коридорам,

Век отмыкав свой,

Твой отец спустился в «Дору» –

Лагерь под землёй.

 

Там он станет пепла грудой,

Обратится в дым –

Ведь никто ещё оттуда

Не пришёл живым.

 

Спи с тряпицей вместо соски,

Старенький на вид,

Запелёнатый в полоски

Лагерных хламид.

 

Будет смерть всю ночь баюкать

Колыбель твою,

Спи, сыночек Равенсбрюка, –

Баюшки-баю.

 

Щупак Владислава – мальчик Иозеф

родился 10 марта 1945 года,

умер 22 апреля 1945 года.

 

Лимак Богдана – девочка Франциска

родилась 11 марта 1945 года,

умерла 19 апреля 1945 года.

 

Долина Мария – мальчик Виктор

родился 6 октября 1944 года,

умер 29 ноября 1944 года.

 

«Тогда сбылось речёное через пророка Иеремию, который говорит: "Глас в Раме слышен, плач и рыдание и вопль великий; Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет"»

(Евангелие от Матфея).

 

Появляясь из помойки,

из-за полога палатки,

Выползая из бараков,

словно крысы из норы,

Мы и здесь играем в прятки,

даже здесь играем в прятки, –

Остается нам усвоить

только правила игры.

 

Караульные на вышках

за игрою смотрят нашей.

Псы, обнюхивая воздух,

скалят зубы неспроста.

Можно спрятаться под нары,

можно скрыться за парашей –

Здесь для этого найдутся

подходящие места.

 

Там, где ток высоковольтный

на столбах висит бетонных,

Там, где горбятся бараки,

увязая средь болот,

В моргах, кафелем покрытых,

в оцинкованных вагонах

Так мы спрятаться сумели,

что не всякий нас, найдёт.

 

Полосатые команды

в строгом строятся порядке.

Комендант, сверяя списки,

выкликает номера.

Мы и здесь играем в прятки,

все равно играем в прятки –

Там, где есть живые дети,

там рождается игра.

 

Сколько здесь осталось кукол

самодельных и фабричных,

Сколько сломанных игрушек

и раздавленных очков,

Сколько фантиков различных,

сколько бантиков тряпичных,

Сколько крестиков нательных,

сколько рваных башмачков.

 

Те, кто спрятаться успели,

с тех, конечно, взятки гладки.

Хуже тем, кому погибнуть

не пришла еще пора.

В трёх шагах от душегубки

мы сейчас играем в прятки,

И никто ещё не знает,

чем закончится игра.

 

Карпешевская София – мальчик Генрих

родился 9 октября 19-4 года,

умер 7 ноября 1944 года.

 

Церцер Элеонора – девочка Елена

родилась 15 ноября 1944 года,

умерла 4 декабря 1944 года.

 

Строганова Марина – девочка Катерина

родилась 7 октября 1944 года,

умерла 95 ноября 1944 года.

 

Здесь было столько поседевших кос,

Что стражники, врачи и надзиратели

Для утепленья – клочьями волос

В домах зимою окна конопатили.

 

И падал снег, и тишь была вокруг,

И не слыхал никто ночами сонными,

Как страшно стонут волосы старух,

Раздавленные створками оконными.

 

Никто из них не слышал, как кричат,

Измученные бедами несметными,

Косички наших витебских девчат

Отхваченные наспех вместе с лентами.

 

Но что брожу я средь могильных плит,

Когда давно убийцы обезглавлены,

Все вышки сняты, пепел весь зарыт,

Все памятники по местам расставлены?

 

Над Равенсбрюком солнце и жара,

И торопясь занять места заранее,

С купальщиками вместе здесь с утра

Стоит над пляжем райское сияние.

 

И оглашая смехом водоём,

Перекликаясь голосами тонкими,

Невинные в забвении своём

Мальчишки воду меряют сажёнками.

 

В киосках пепси-колу пьют со льдом,

Горячие сосиски ждут любителей,

Экскурсбюро справляется с трудом

С наплывом иностранных посетителей.

 

Светясь подобно маленьким свечам

Цветут у входа в лагерь гладиолусы,

И лишь в оконных рамах по ночам

Ещё и нынче шевелятся волосы.

 

Вухман Эрика №2077

Майнель Марта №2079

Кунцлер Магдалена № 2091

Хиллебрант Анна №2082

Димитрова Зина №41202

Орлова Светлана №49203

 

Женщины, замордованные

в Заксенхаузене или Майданеке,

В ной-бранденбургских застенках

или в тюрингских лесах,

Я знаю: рано иль поздно,

но вы непременно встанете,

Вспомнив о своих волосах.

 

Встанете, покидая эти болота аховые,

Там, где непогребёнными

были вы до сих пор,

Встанете из-под развалин,

глину с себя отряхивая,

Длинные, полосатые,

похожие на забор.

 

Встанете, как на поверке,

из рвов внезапно открывшихся,

Из ям, водой переполненных,

из каменных погребов

С мешками грудей опущенных,

с провалами ртов ввалившихся,

С плешинами оболваненных,

наголо бритых лбов;

 

И, обходя могилы

и надолбы обелисковые,

Минуя обломки бункера,

что цоколем в землю врос,

Вы двинетесь по музеям,

среди экспонатов отыскивая

Клочья своих волос.

 

Старуха пойдет вдоль обочины,

Руками слепыми шаря,

Повторяя сосредоточенно:

«Гебен мир майне харе».

На тропинке листва лежалая,

И кто-то бредет по просеке,

Причитая по-бабьи жалобно:

«Косы вы мои, косыньки».

 

И кто-то одно и то же

Отвечает на все вопросы:

«Вручте мне мои влосы,

Вручте мне мои влосы»,

Одинаково плачут женщины

Из Милана или из Ельни:

«До ве соно и мйей капельни,

До ве соно и мйей капельни».

Только эхо осенней чащи

Повторяет многоголосо:

«Вратите ми мою косу,

Вратите ми мою косу».

 

Так где же они, каштановые,

лентами коронованные,

Рыжие – но такие,

что не сыскать рыжей, –

Где же они, льняные,

яростно зацелованные

Бережными губами

возлюбленных и мужей?

 

Где же они, золотые

или иссиня-чёрные,

В сумраке тёмной ночи

казавшиеся темней,

Сбившиеся, увядшие,

мёртвые, посеченные,

В одно мгновение ставшие

белыми до корней?

 

Смотрители бухенвальдов

и новых музеев атомных

Экскурсоводы, сжимающие

указку в своей горсти,

Прошу вас – как можно зорче

следите за экспонатами,

Так как за ними завтра

могут еще прийти.

 

Уланд Мария (урождённая Кильвейн) № 2087

Коммендрингер Эмма № 2053

Кюнстер (урождённая Кайзеветтер) № 2094

Волкова Александра № 30201

Иванченко Надя № 35509

 

«Сим удостоверяю, что Шарлотта Мюллер из Берлина, родившаяся 5/XI-1901 года в Берлине, из концентрационного лагеря освобождена отрядами Красной Армии. Теперь находится в пути в город Берлин. Путешествие со стороны меня не имеет препятствий. Проезд разрешаю. Военный комендант» (Подпись неразборчива).

 

Стали стареть мандаты, стали стираться даты.

Многое не упомнить, всех не сыскать следов.

Встаньте пред нами снова, русские коменданты,

Судьи и адвокаты маленьких городов.

 

Прямо из медсанбата, не завершив леченья,

Не отряхнув от пыли сбитых своих сапог,

Вы получали с ходу новые назначенья,

Знавшие по-немецки только лишь: «Хенде хох!»

 

Как за столом дубовым вы восседали хмуро,

Силясь на все вопросы правильный дать ответ,

Вы – и комендатура, вы – и прокуратура,

Вы – и отдел снабженья, вы – и политпросвет.

 

Как вы, взгрустнув по дому, пели благоговейно,

Пряча от посторонних ваш повлажневший Взгляд.

Как из саксонских чашек пили вы ром трофейный,

Тот, что в сравненье с водкой все-таки слабоват.

 

Вам нелегко давалась горькая та наука –

Вы открывали настежь тюрьмы и лагеря.

Вас целовали в губы женщины Равенсбрюка,

В вашем лице Россию робко благодаря.

 

Вы ещё находили в жерлах печей угрюмых

Пепел, недавно шедший на удобренье нив.

Вы возвращали людям право дышать и думать,

Подписью и печатью слово свое скрепив.

 

Вам приходилось в мае так, как отцам когда-то,

Все открывать сначала, все постигать впервой.

Здесь и сегодня помнят, русские коменданты,

Добрые ваши очи с волжскою синевой.

 

«Удостоверяется гражданка Кесслер рождения 12/III-1894 года. Арестована была в концлагере Равенсбрюк. Она находится в пути на родину в Хемниц (Саксония). Просим господ бургомистров оказать гражданке Кесслер всемерную поддержку. Также просим её беспрепятственно пропускать и к работам не привлекать. Военный комендант» (подпись неразборчива).

 

Истопникам свой след в веках

Укрыть никак не удаётся,

Поскольку пепел остаётся

На стынущих колосниках.

 

Не подменить им паспорта,

Под гримом не упрятать сходства,

Дела их – пусть идут лета –

Не сняты с судопроизводства.

 

Не миновать им той скамьи

И не сыграть им с правдой в прятки.

Мы прямо на тела свои

С их сняли отпечатки.

 

Ни срок, ни давность, ни забвенье

Их от возмездия не спасут.

Мы всё равно придём на суд

Свидетелями обвиненья.

 

Желаем, чтоб не довелось

Вам видеть, как в молчаньи строгом

Мы грозно явимся пред богом

Все без зубов и без волос.

 

Как скот, пересчитав с утра,

Держали нас в рядах несчётных.

Как на подопытных животных

На нас учились доктора.

 

Вповалку клали нас в мертвецких,

В болотную вгоняли глушь,

Где не хватало волокуш

Для наших трупов полудетских.

 

Мы здесь прокладывали гать

И задыхались в тучах пыли,

Дороги те, что мы мостили,

Давно должны бы дыбом встать.

 

Для нас предназначая путь

Пожизненных работ и ссылок,

Они стреляли нам в затылок,

Чтоб только в лица не взглянуть...

 

Мы по дощатым нарам братья,

Ногами втоптанные в грязь,

И даже тленом становясь,

Всё ж повторяли, как заклятье:

 

Товарищ, верь, придёт пора,

Отступит смерть, утихнет мука

И на обломках Равенсбрюка

Напишут наши номера!

М. Матусовский

 

Труба

Плакали девочки,

Плакали мальчики,

Дуя на красные

Вспухшие пальчики.

Плачу пурга

Подпевала уныло.

То не в рождественской

Сказочке было.

 

Не проявилась там

Божия милость

И «хэппи энда»,

Увы, не случилось.

Плакали дети,

Плакали дети

На равенсбрюкском

На дымном рассвете.

 

Ёжась, зевая,

Эсэсовцев взвод

Парами строил

Послушный народ.

И, равнодушная,

Словно судьба,

Над Равенсбрюком

Дымила труба…

Ю. Друнина

 

Дахау

 

Деревья Дахау

Как трудно берёзам стоять на ветру,

корнями уйти во вчера,

когда проступают сквозь бересту

лагерные номера!

 

Я ветви представил, как руки немого,

в берёзе стонало священное слово,

просилось наружу, металось внутри.

Я сделал надрез на коре:

– Говори!

 

«Как живётся тебе, земля,

без меня?

Как тебе без меня?

Годовых колец береста –

как бинты на глазах, не вижу.

Подойди ко мне, жизнь, поближе,

перед ветви мои предстань.

 

Как на ощупь лицо моё вечное?

Не прибавилось ли морщин?..

Вспомним всех поимённо и помолчим.

Память – тяжкий мешок заплечный.

 

Помнишь, как я была Марией?

Вечер. Мама сидит за шитьём...

Помнишь – как зарывали живьём?

Не прощай, как и мы не простили!

 

Снег краснеет среди стволов.

Ива. Ёлка. Берёза. Липа.

Анна. Ольга. Мария. Лия.

Люди – корни деревьев.

Дети – корни цветов...»

 

Городок потонул в тишине.

Бьётся дерево крови во мне.

Ночь. Декабрь. Звезда. Бытие.

Да не меркнет имя твое!

П. Вегин

 

Пока убийцы ходят по Земле

В ночи гудели печи не стихая,

Мой пепел ворошила кочерга.

Но дымом восходя из труб Дахау,

Живым я опускался на луга.

 

Мне кое с кем хотелось расквитаться,

Не мог лежать я в прахе и золе.

Не мог в земле убитым оставаться,

Пока убийцы ходят по Земле.

 

Пускай в аду давно уже набито,

Там явно не хватает многих лиц.

И песней подымаю я убитых,

И песней их зову искать убийц.

 

Идите по земному шару гневно,

Ищите их при свете и во мгле.

Как можешь ты сиять спокойно, небо,

Пока убийцы ходят по земле!?

 

Восстаньте же, замученные дети,

Среди людей ищите нелюдей

И мантии судейские наденьте

От имени всех будущих детей!

 

И вы не спите, вы не спите, люди,

В Париже, и Варшаве, и Орле.

Пусть ваша память вас ночами будит,

Пока убийцы ходят по земле!

Е. Евтушенко

 

Памятное место

Без боли колет воздух туя.

Береза бело-золотая,

Сама себя живописуя,

Пылает, блещет, облетая.

 

Маляр, баварец белокурый,

В окне открытом красит рамы,

И веет от его фигуры

Отсутствием душевной драмы.

 

В просторном помещенье печи

Остыли прочно и сурово.

Грядущих зол они предтечи

Иль знаки мёртвого былого?

 

Слежу я за спокойной кистью

И воздух осени вдыхаю,

И кружатся в смятенье листья

Над бывшим лагерем Дахау.

С. Липкин

 

Дахау

Семьдесят тысяч погибли в Дахау,

Семьдесят тысяч различных народов…

Семьдесят тысяч поля бы пахали…

Семьдесят тысяч растили бы всходы…

Семьдесят тысяч и взрослых и малых,

Семьдесят тысяч – подумайте, люди.

Семьдесят тысяч народа не стало.

Годы кровавые мы не забудем.

В. Полянина

 

Саласпилс

 

Саласпилс

Печальной памятью прикован

К далеким дням, когда навис

Над человечеством суровый,

Гнетущий призрак – Саласпилс.

 

От той беды не отмахнуться –

Не скажешь памяти: «Молчи», –

Не убежать, не отвернуться

И не забыться сном в ночи,

Пока тяжелые куются

С отравой атомной мечи.

 

Поныне кровью проступают

На гулких плитах имена,

Печаль и гнев меня качают,

И камнем давит тишина.

 

Бараков тихое гуденье,

Зловещей виселицы тень...

Идут к ней узники, как тени.

За сотней сотня каждый день.

 

Из Риги, Вильнюса и Бреста

Идут, погасший пряча взгляд.

Уже давно ничьи невесты.

Идут... И нет пути назад.

 

Гудит, гудит унылый ветер.

Скользя тревожно по ветвям,

И тянутся ручонки-плети

За проволоку к матерям.

 

Коснувшись провода, чернеют

И, корчась, на песок сырой

Сползают дети. Псы шалеют,

Мне и теперь их слышен вой.

 

Нет, мне от памяти не скрыться.

Уйдешь на миг – нахлынет вновь...

Вонзаются со свистом шприцы

В тела детей и тянут кровь...

 

Мой гнев?.. В тиши кричат каменья

И стонет горькая земля:

– Нет, мы не стали на колени!

– Не захлестнула нас петля!

– Не сгрызли нас клыки кривые!

– Нас в адском пекле не сожгли!

– Мы вечные!

– Мы все живые!

– Мы судьбы горькие земли!

– Мы все одной печали дети!

– Мы жертвы – жертвы без вины!

– Мы все в земле, чтобы на свете

На радость всем росли сыны.

 

Безмолвен узник лишь бетонный,

В оцепенении стоит,

И слышит он глухие стоны.

Сердец удары из-под плит.

 

Огонь потушен смертоносный,

Но грустно мне... До сей поры

Людьми обгрызенные сосны

Стоят понуро без коры.

 

На плитах зацветает вереск.

Роняет ласточка перо.

Слеза не затуманит веру

Ни в справедливость.

Ни в добро.

 

Поныне аисты тревожно ищут

В родном краю пропавших аистят.

Но нет села – чернеет пепелище,

Навстречу аистята не летят.

 

Над селами, лесами пролетая,

Минуя городки и города,

Они в пути печально замечают:

Не отболела давняя беда.

 

Нет хаты на пригорке, нет колодца.

Нет липы на скрещении дорог.

У аиста тревожно сердце бьется.

Горюет: аистят не уберег.

 

И кружит он с печальной аистихой

Над трубами сгоревшего села...

Роса с березы каплет тихо-тихо,

Хатынские звонят колокола.

С. Граховский (перевод с белорусского К. Дегтярь)

 

Саласпилс

Захлебнулся детский крик,

И растаял словно эхо...

Горе скорбной тишиной

Проплывает над землёй,

Над тобой и надо мной.

Шелестит листвой платан

Над гранитною плитою,

Он убитых пережил,

Он им верность сохранил...

Здесь когда-то лагерь был.

Саласпилс... Саласпилс... Саласпилс…

 

Не несут сюда цветов,

Здесь не слышен стон набатный,

Только ветер много лет,

Заметая страшный след,

Кружит фантики конфет.

Детский лагерь Саласпилс,

Кто увидел – не забудет!

В мире нет страшней могил,

Здесь когда-то лагерь был,

Лагерь смерти Саласпилс.

Саласпилс... Саласпилс... Саласпилс…

 

На гранитную плиту

Положи свою конфету...

Он, как ты, ребёнком был,

Как и ты, он их любил,

Саласпилс его убил!

Саласпилс... Саласпилс... Саласпилс…

Я. Голяков

 

«Саласпилс». Угнанное детство

Я не был в «Саласпилсе» никогда.

Не видел слез невыплаканных море.

Но я могу представить без труда

Весь ужас, и трагедию, и горе…

 

Мне слышится сквозь времени портал

Плач мальчика, раздетого до нитки,

Который о конфетах лишь мечтал,

Не говоря о шоколадки плитке.

 

Когда их отнимали у мамаш,

Худышек бледных, где ни грамма жира,

На детях ни рубашек, ни гамаш…

А в марте еще холодно и сыро.

 

Сынок спросил: «Куда везут нас, мам?

И почему овчарки громко лают?»

Кусочек хлеба рвут напополам…

Простой водой из кружки запивают.

 

В бараке тесном сыро и темно…

Чуть теплится душа в тщедушном теле.

И где-то наверху одно окно…

И солнца лучик виден еле-еле.

 

«На сдачу крови все на выход марш!»

А в лицах бледных даже ни кровинки.

Для фрицев дети это просто фарш…

Подопытные, как морские свинки.

 

Я мысленно весь лагерь обхожу…

И призываю всех и вся к ответу.

И на гранит холодный положу

Для мальчиков и девочек …конфету…

О. Селиванов

 

Саласпилс

– Что это, мама?

– Молчи, сынок!

– Кто это, мама?

–Фашисты, сынок.

–Что им нужно от нас?

–Наше счастье, сынок,

Нашу кровь, сынок,

Нашу жизнь, сынок.

 

–Что это, мама?

Зачем разлучают нас?

Где мы?

– В концлагере.

Хотят на колени поставить нас.

Хотят, чтоб мы кланялись,

ИМ кланялись!

Хотят, чтоб забыл ты свой дом, свою мать.

Душу мою, тело мое, сердце мое – сына отнять!

 

– Что это, мама?

– Труба Саласпилса.

–Что это?

– Дым из трубы.

–Что же там делают?

– Мыло, мальчишка,

Мыло, сынок и ремни.

 

– Мама, к нам доктор в барак приходил.

Кровь у нас брал, как зовут, спросил.

Дал мне таблетки, сказал, чтоб я съел их, мама,

Плохо мне стало!

Плохо мне, мама, мама!

Где ты, мама? Мама откликнись…

 

Ночь.

В детском бараке тяжкие стоны.

Стонут дети во сне.

В детском бараке последние шорохи,

Тишина. Тихо. Дети уснули…

 

Мама, мне больно!

Внутри все горит!

Будто костер у меня внутри.

Мама, мне больно!

Откликнись, приди, мама! Родная!

 

Сыро. Темно в детском бараке.

Спят, тяжело вскрикивают во сне

Дети разных народов…

 

Утро.

– Мама! Нас взяли зачем-то в машину!

Мама! Сейчас повезут.

Я не хочу! Я не поеду!

Нас заперли, мама!

Мы едем! Темно мне, страшно!

Откликнись, мама! Откликнись!

 

Тихо в машине, темно в машине,

Страшно.

Дети притихли.

Приехали.

Детей выводят из машины.

Перед ними ров.

 

Мама! Нас выстроили в ряд.

Нас семерых, самых слабых.

Мама! Я боюсь, мама!

Нет! Не хочу! Не хочу!

Где же ты ма…

Achtung! Feuer!*

 

Тишина.

Навсегда тишина в детском бараке.

Ветер гуляет по пустым нарам.

Нет больше детских тяжелых стонов,

Нет больше снов

Изувеченных громом фашистских команд

И топотом сапог.

Мертвая тишина в детском бараке.

Освободились нары в детском бараке.

Надолго ли?

 

–Сын, где ты? Милый мой,

Кровь моя, сердце мое, где ты?

Где твои глазки, твой ротик,

Волосики светлы?

Где ты, родной мой?

Откликнись в ответ!

Нет ответа. Ответа нет.

 

– Сын, мне здесь трудно.

Работа, что утром встать нет возможности.

Трудно дышать.

Я попыталась пробраться к бараку детскому,

Где там – травят собаками.

Но знай, сынок, рядом я,

Мама с тобой!

Любит тебя, мой дорогой.

Любимый ты мой.

 

Темно, сыро, холодно в женском бараке.

Плачут матери – не могут сомкнуть глаз –

Дети перед глазами,

Дети. С номерами на ручках,

С запавшими глазами и выступающими скулами, дети…

 

– Сын! Где мой сын?!

Ответьте!

Идут фашистские роты.

Ответ группенфюрера:

– Er tot. Er ist mort**.

 Неправда! Неправда! Ааа...

Будьте вы прокляты!

 

Эпилог

– Откликнись, мама!

– Я здесь, сынок!

– Где же ты, мама?

С тобой, сынок,

В земле, сынок,

Рядом, сынок…

 

На бетонную плиту

Льет лучи свои солнце.

Их семь тысяч здесь лежит.

И навек их молчит

Сердце.

 

В память им цветы цветут, рядом.

Пионеры к ним идут.

Всем отрядом.

Кто-то даже повязал

Пионерский галстук.

Добрый малый.

Галстук с колючей проволоки

Каплей крови свисает, алый.

 

Лежат конфеты, яблоки цветы.

Ты мимо этой траурной плиты

Так просто не ходи,

А положи на холм земли или плиту

Конфету.

Добрый взгляд и сердца теплоту.

*Внимание! Огонь! (нем.)

** – Он умер. Он мертв. (нем.)

В. Бак

 

Саласпилс

Мне теперь ничего не снится –

Лишь фашистские лагеря.

Дети…

Дети…

Бледные лица…

Окровавленная земля.

 

Ток…

Колючки…

Собаки…

Заборы…

Это благо – мгновенная смерть.

Кровь из вены…

Качают…

Уколы…

И кому-то в печи гореть.

 

Умирают, да так неумело.

У фашизма – стальные тиски.

Взбухла памятью синяя вена.

Болью сжало виски.

 

Защищая планету от смерти –

Не давайте поблажку чуме!

Прошлый век.

Саласпилс.

Гибнут дети.

В предпоследней?

Последней войне?

Е. Калиганова

 

В Саласпилсе

Во время оккупации Латвии в фашистском концлагере Саласпилс у советских детей насильственно брали кровь. Ребёнку, ослабевшему и не способному её давать, чтобы не прерывался зловещий, но остродефицитный конвейер крови, – под видом каши предлагали ложку отравы…

Из объяснений экскурсовода

 

...И прозрачны, трепетны и тонки,

Как весной картофеля ростки,

Забелели детские ручонки,

Детские возникли хохолки.

 

Закричали рты, – и в каждом слове,

В шелесте срывающихся фраз

Слышалось: «Верните кровь нам. Крови,

Той, что доктор выкачал из нас!..»

 

Доктор, и заботливый, и ловкий,

За троих работать успевал:

Шприц вонзая, гладил по головке,

Слабым – кашу ложечкой давал.

 

Шли в барак отведавшие кашки,

И потом на глиняном полу

Янисы, Володьки и Наташки

Умирали, скорчившись в углу.

 

И опять, огромны и бездонны,

В лагерь приходя порожняком,

Отъезжали, булькая, бидоны

С кровью детской, будто с молоком.

 

Спецкорабль отчаливал от пирса,

Самолёт гружёный вылетал…

Детские могилы Саласпилса,

Сколько вас? Никто не сосчитал.

 

Встану молча – будто к изголовью,

Чувствуя с жестокой простотой:

Кровь детей не смоешь даже кровью,

Даже карой, страшной и святой!

В. Савостьянов

 

Письмо Богу из Саласпилсского лагеря смерти

Мой добрый Бог! Как я теперь, без мамы?

Мне очень надо, чтобы ты помог,

Сними с меня фашистскую пижаму,

И дай мне хлеба и воды глоток.

 

Я есть хочу, я очень голодаю,

Хочу вишнёвый, бабушкин пирог,

Ведь ты же Бог и можешь всё, я знаю,

Молю, чтобы скорее мне помог.

 

Мой добрый Бог! Фашисты – злые волки!

Ты видишь всё, ведь ты на небесах,

Они нас мучают, качают кровь иголкой,

Теперь я знаю, что такое страх.

 

Я видел сам, как этим ранним утром,

Загрыз до смерти Варю чёрный пёс,

Осталась её тряпичная кукла,

А немец в тачке девочку повёз.

 

Мой добрый Бог! А что такое души?

А небо для детей, из молока?

Там, наверху, есть яблоки и груши?

Тогда хочу к тебе, на облака.

 

А здесь в бараке, холод, вши и крысы,

Вчера нашел огромную нору,

Едим траву, ни ложек нет, ни мисок,

Ты, маме передай, что я умру.

 

Мой добрый Бог! Для нас готовят печи,

Я так боюсь сгореть, ведь я живой,

Я лучше пулям побегу навстречу,

Ты только не покинь и будь со мной.

С. Турисаз

 

Саласпилс

Скорбная поэма

 

1

Природа плакала по-русски,

И содрогалась тишина.

В седом плену Великой грусти

Стонала матушка-Земля!

 

В аду, за точкой невозврата,

Где суд вершили палачи,

Над теми, что не виноваты,

Над беззащитными детьми.

 

Колючей проволоки зубы,

Оскалом дерзким в три ряда,

Под автомата голос грубый

Скрывали чёрные дела.

 

Стояли покаянно врата,

Вокруг – сторожевые псы.

А дальше лес, за лесом хаты,

И чистоглазые цветы.

 

За что малюток к высшей мере?!

В чём этих ангелов вина?

Их на закланье брали звери...

Гасил лампадку сатана!

 

Там – ад! Там нет моральной силы!

Там край духовной высоты!

Там умирали без могилы,

Там дым клубился из печи...

 

Там мыло знатное варили,

Кроили кожу на ремни,

О, сколько люду истребили...

Великосветские скоты!

 

Тела под знаком преступлений,

Бросали в грозные котлы,

Варили их для удобрений,

Простит ли Бог им за «труды»?

 

Там замораживали деток,

Так требовал эксперимент,

Живьём – младенцев, малолеток,

Под гнева аккомпанемент!

 

Лекарства новые проверить,

На детской плоти и крови,

Ничем тот ужас не измерить,

Забыть преступно эти дни!

 

Смотреть, как корчится в страданиях,

Его измученная плоть,

Те – не по силам испытания,

Судьбой он должен превозмочь!

 

Природа плакала по-русски!

Устав молиться и терпеть,

У палача не дрогнул мускул,

В глазёнки детские смотреть...

 

2

Октябрь... смердит холодный мрак

Под крики матерей,

У них теперь другой барак,

Подальше от детей!

 

Малюток вырвали из рук,

Навечно разлучив,

Тех, что постарше поведут,

В деревню, на помыв...

 

Полкилометра нагишом

Шагают малыши,

А им всего, в кошмаре том,

От года до шести!

 

Сначала был холодный душ,

Судьбы недобрый знак!

Потом, как ненавистный груз,

В нетопленный барак...

 

Там две недели взаперти,

Где земляны полы,

Ютились дети как могли,

Не ведая беды!

 

Тех, кто случайно уцелел,

Жил из последних сил,

Вели на пытки и расстрел,

В концлагерь Саласпилс!

 

Прошедших роковой отбор,

Загнали в спец. барак,

Там исполнялся приговор,

Там холод был и мрак...

 

Там не положена еда,

Зачем расход такой,

Их жизнь давно обречена,

Материал –живой!

 

Нагие, чтобы без хлопот

Работать палачу,

Сидит на нарах детский взвод,

Сидит плечом к плечу.

 

Их детский ум и детский мир

Доверчив и открыт,

Хоть плакать не хватило сил,

В глазах испуг горит.

 

Снаружи зарычал замок,

Открылась настежь дверь.

Врач внёс пробирок кузовок,

Резинку, шприц и гель.

 

Так методично день за днём,

Выкачивали кровь,

Пол-литра за один приём,

Наутро брали вновь...

 

Ребёнок в муках умирал...

Хрипел, теряя речь,

И даже если он дышал,

Его бросали в печь...

 

Других детей несли ко рву,

Чтоб сбросить в штабеля,

Смотрело небо на беду,

И падала слеза!

 

Кровь шла для раненых солдат,

Точнее, для врага,

По праву силы этот ад,

Не дрогнула рука.

 

А кто-то погребён живьём,

И ангел не помог.

Там всё вертелось колесом,

Всё вовремя и в срок!

 

Болезни, голод, холода,

Таков был их удел,

Смертельных опытов рука

И пыток беспредел!

 

Расстреливали детвору

Под громогласный марш,

Скрывая в звуках суть свою,

Переплавляя в фарс...

 

Травили газом палачи,

Открыв в полсилы кран,

Чтоб дольше мучиться могли

Детишки разных стран...

 

Иль вместо выстрела приклад

Ходил по голове,

Из экономии расклад,

Рачительность везде!

 

–Эй, киндер, хочешь шоколад,

Малыш сказал –Хочу,

Тут плитку развернул солдат

И отдал его псу!

 

Но память времени сильней!

Её костры – горят!

Мир помнит геноцид детей

И тот кровавый ад!

Л. Лидер

 

Саласпилс

Улыбка сгинула с лица,

В глазенках боль и страх.

Ни мамы рядом, ни отца.

А вместо детства – прах.

 

Страшнее места «Саласпилс»

Ты в мире не найдёшь.

Кровавый мир, смертельный пир

И жизнь ценою в грош.

 

Здесь царство мёртвой тишины,

Не слышен даже плач.

А в щель меж стенами видны

Смерть – ведьма и палач.

 

Сейчас войдут они в барак,

Скомандуют: «Всем лечь!»

И смерть подаст свой подлый знак:

«Пожил и хватит! В печь!»

 

И будут заживо гореть

Безгрешные тельца.

И будет с упоеньем смерть

Глумиться до конца.

 

Бесценный дар – людская жизнь…

Но столько долгих лет

Ужасней слова «Саласпилс»

Не знает белый свет.

Н. Лазуткина

 

Треблинка

 

Треблинка

...В этом лагере уничтожения, где фашисты сожгли в печах около восьмисот тысяч евреев, на склоне горы поставлены тысячи обломков камней – разных, непохожих один на другой, – словно символы душ погибших там...

 

Треблинка, Треблинка,

Чужая земля.

Тропинкой неблизкой

Устало пыля,

Всхожу я, бледнея,

На тот поворот,

Где дымом развеян

Мой бедный народ.

 

Порою ночною

Всё снится мне сон:

Дрожит подо мною

Товарный вагон,

И тонко, как дети,

Кричат поезда,

И желтая светит

На небе звезда...

 

Коротко иль длинно

На свете мне жить, –

Треблинка, Треблинка,

Я твой пассажир.

Вожусь с пустяками,

Но всё до поры:

Я камень, я камень

На склоне горы.

 

Плечом прижимаюсь

К сожжённым плечам,

Чтоб в марте и в мае

Не спать палачам,

Чтоб помнили каты –

Н выигран бой:

Я камень, я камень

Над их головой.

 

О память, воскресни, –

Не кончился бой:

Я песня, я песня

Над их головой!

А. Городницкий

 

Треблинка

Усеяны поля, дороги, тропы

Горячим пеплом, грудами костей…

Сюда вели пути со всей Европы,

Обратно людям не было путей.

 

Их выгружали тут же, за оградой,

И раздевали догола в мороз.

Здесь лес дышал могильною прохладой,

Земля стонала, мокрая от слез.

 

Светловолосый, с пухлыми губами,

Тупой верзила отдавал приказ:

– Сдавайте вещи, ценности и – в баню!

Здесь будет дело каждому из вас.

 

Под музыку вели аллеей смерти.

Звучал фагот, вовсю трубил трубач,

Чтоб заглушить, чтоб растворить в «концерте»

И детский крик, и материнский плач…

 

Аллея смерти – страшная аллея.

О ней напишут, может быть, тома.

По ней ходили, на глазах седея,

Еще на полпути сходя с ума.

 

Казалось – лес от диких воплей замер,

Мир не видал свирепей палачей.

И не было страшней на свете камер,

И не было прожорливей печей.

 

Такое горе не уложишь в строки,

Ни мер таких не сыщешь, ни весов…

Мы с каждым боем сокращаем сроки

Существованья гитлеровских псов.

 

Мы не забудем ни одной слезинки.

Нас не удержишь. Мы идем туда.

Мы вспомним всех замученных в Треблинке

В суровый день Великого суда!

С. Эйдлин

 

* * *

В Треблинке это жаркий, липкий лес.

В Треблинке это камни, это камни.

В Треблинке – это вечная тоска мне.

 

Простите, что я с вами не исчез…

Вот слезы на глазах израильтянки.

Здесь в бани газ накачивали танки.

 

У воздуха здесь неподъемный вес.

И длятся молчаливые поминки.

Я не забуду тишину Треблинки.

С. Смелянский

 

Треблинка – лагерь смерти

памяти Януша Корчака

 

Удушлив август. Небо выжжено.

Не пыли – воздуха б глотнуть.

Сегодня бог как будто ближе, но

К нему ещё так долог путь.

 

Пропитан болью и молитвами

Людской чудовищный приют,

В котором даже над убитыми

Глумиться не перестают.

 

Где так над пленными куражатся,

Что вся их жизнь – в крови и зле:

Им Ад подземный Раем кажется

В сравненьи с адом на земле.

 

«Зачистка. Уничтожить полностью.

Еврейским детям – тоже газ…»

Не человек без чувств и совести, –

Сам дьявол отдавал приказ.

 

Невинны души. Тем не менее,

Ребячьи судьбы решены.

Приказ приводят в исполнение

В сорок втором, в разгар войны.

 

Что за бумажками и фразами? –

От них дрожит земная твердь:

Удушье – пытка камер газовых.

Итог – мучительная смерть.

 

Вот станция ТреблИнка, старая…

Названье не забыть вовек.

Детишки выстроились парами,

А с ними – взрослый человек.

 

Здесь всё под бдительной охраною –

До самых лагерных ворот.

Нацисты видят нечто странное:

В ряды построен «Дом сирот».

 

Без тени страха и сомнения

Их воспитатель впереди

Идёт с церковным песнопением

И гордо пред собой глядит.

 

Как много мужества – немерено!

(Сошёл с ума, наверняка!)

Вслед офицер глядит растерянно,

Не понимая «чудака».

 

Ему ведь жизнь была предложена!

Но что ответил он врагу?

«Мне быть с ребятами положено,

Детей оставить не могу».

 

Кто ж сам на смерть пойти отважится?

(А с виду, скажем, не бог весть...)

Нацист так ошарашен, кажется,

Что отдаёт герою честь.

 

Таким поступкам нет забвения –

Ни через годы, ни вовек.

На вид простой, а, тем не менее,

Великий сердцем человек.

 

В протест на зверства (всем известные)

Поступок Друга и Отца,

Что шёл на гибель гордо, с песнями,

С детьми оставшись до конца.

 

Смотрела вслед обескуражено

На марш эсэсовская мразь.

А дети пели очень слаженно,

Шли ровно, за руки держась…

Ю. Вихарева

 

Памяти доктора Януша Корчака

Среди самых священных историй

я не помню священной такой:

доктор Корчак, вы шли в крематорий,

чтобы детский продлился покой.

 

Но сиял ли тогда в поднебесье

строгий глаз средь литой синевы?

Ведь Христос-то, он знал, что воскреснет.

Ну а Вы, доктор Януш, а Вы?..

 

Вот чугунные двери закрыли.

Вот одежды заставили снять.

Что Вы, доктор, тогда говорили?

Вы смогли во спасенье солгать?

 

Но какое же это спасенье?

Все мертвы, а страданий – не счесть.

Слышу пенье, негромкое пенье...

Спасены от распада и тленья

только совесть людская и честь.

 

Вы глядели спокойно и немо.

Вы другой не искали судьбы –

вместе с дымом в безмолвное небо,

вместе с дымом из чёрной трубы.

 

Растворились в просторе широком,

по пространствам ветра разнесли...

Я вдыхаю Вас, старый мой доктор,

чую в каждой частице земли.

В. Ковда

 

* * *

Когда тот польский педагог,

В последний час не бросив сирот,

Шел в ад с детьми и новый Ирод

Торжествовать злодейство мог,

Где был любимый вами бог?

Или, как думает Бердяев,

Он самых слабых негодяев

Слабей, заоблачный дымок?

 

Так, тень среди других теней,

Чудак, великий неудачник.

Немецкий рыжий автоматчик

Его надежней и сильней,

А избиением детей

Полны библейские преданья,

Никто особого вниманья

Не обращал на них, ей-ей.

 

Но философии урок

Тоски моей не заглушает,

И отвращенье мне внушает

Нездешний этот холодок.

Один возможен был бы бог,

Идущий в газовые печи

С детьми, под зло подставив плечи,

Как старый польский педагог.

А. Кушнер

 

Имеется в виду польский писатель Януш Корчак, автор известнейших детских книг «Король Матиуш» и др. В августе 1942 он, не оставив детей из своего «Дома Сирот», вошел с ними в газовую камеру в концлагере Треблинка.

 

Кадиш (отрывок из поэмы)

Эшелон уходит ровно в полночь,

Паровоз-балбес пыхтит – Шалом! –

Вдоль перрона строем стала сволочь,

Сволочь провожает эшелон.

 

Эшелон уходит ровно в полночь,

Эшелон уходит прямо в рай,

Как мечтает поскорее сволочь

Донести, что Польша «юдэнфрай».

 

«Юдэнфрай» Варшава, Познань, Краков,

Весь протекторат из края в край

В черной чертовне паучьих знаков,

Ныне и вовеки – «юдэнфрай»!

 

А на Умшлягплаце у вокзала

Гетто ждет устало – чей черед,

И гремит последняя осанна

Лаем полицая – «Дом сирот»!

 

Шевелит губами переводчик,

Глотка пересохла, грудь в тисках,

Но уже поднялся старый Корчак

С девочкою Натей на руках.

 

Знаменосец, козырек заломом,

Чубчик вьется, словно завитой,

И горит на знамени зеленом

Клевер, клевер, клевер золотой.

 

Два горниста поднимают трубы,

Знаменосец, выпрямил древко,

Детские обветренные губы

Запевают гордо и легко:

 

«Наш славный поход начинается просто,

От Старого Мяста до Гданьского моста,

И дальше, и с песней, построясь по росту,

К варшавским предместьям, по Гданьскому мосту!

По Гданьскому мосту!

 

По улицам Гданьска, по улицам Гданьска

Шагают девчонки, Марыся и Баська,

А маленький Боля, а рыженький Боля

Застыл, потрясенный, у края прибоя,

У края…»

 

Пахнет морем, теплым и соленым,

Вечным морем и людской тщетой,

И горит на знамени зеленом

Клевер, клевер, клевер золотой!

 

Мы проходим по трое, рядами,

Сквозь кордон эсэсовских ворон…

Дальше начинается преданье,

Дальше мы выходим на перрон.

 

И бежит за мною переводчик,

Робко прикасается к плечу, –

«Вам разрешено остаться, Корчак», –

Если верить сказке, я молчу.

 

К поезду, к чугунному парому,

Я веду детей, как на урок,

Надо вдоль вагонов по перрону,

Вдоль, а мы шагаем поперёк.

 

Рваными ботинками бряцая,

Мы идем не вдоль, а поперёк,

И берут, смешавшись полицаи

Кожаной рукой под козырёк.

 

И стихает плач в аду вагонном,

И над всей прощальной маятой –

Пламенем на знамени зеленом

Клевер, клевер, клевер золотой.

 

Может, в жизни было по-другому,

Только эта сказка вам не врет,

К своему последнему вагону,

К своему чистилищу-вагону,

К пахнущему хлоркою вагону

С песнею подходит «Дом сирот»:

 

«По улицам Лодзи, по улицам Лодзи,

Шагают ужасно почтенные гости,

Шагают мальчишки, шагают девчонки,

И дуют в дуделки, и крутят трещотки…

И крутят трещотки!

 

Ведут нас дороги, и шляхи, и тракты,

В снега Закопане, где синие Татры,

На белой вершине – зеленое знамя,

И вся наша медная Польша под нами,

Вся Польша…»

 

И тут кто-то, не выдержав, дал сигнал к отправлению – и эшелон Варшава-Треблинка задолго до назначенного часа, случай совершенно невероятный, тронулся в путь…

 

Вот и кончена песня.

Вот и смолкли трещотки,

Вот и скорчено небо

В переплете решетки.

И державе своей

Под вагонную тряску

Сочиняет король

Угомонную сказку…

А. Галич

 

Польский доктор

Двести маленьких жидков,

Как один носатых,

Двести чёрненьких жуков,

Чуть подслеповатых.

А над ними, всполоша

Ангельские души,

Сухо крыльями шурша,

Демон смерти кружит.

Двести и ещё один.

Тех сынков и дочек

Был отцом тот господин

По фамильи Корчак*.

«Вот вам пропуск. И на шлях**!

И домой скорее,

Потому что вы – поляк,

А они – евреи».

«Нет, – ответил, жизнь любя,

Им на это Януш, –

Не для них, а для себя

С ними я останусь.

Буду ручки детям греть –

Тоненькие спички,

Мальчикам баллады плесть,

Девочкам – косички.

А вот той – Рахилью звать –

И тому – Исайке –

Буду петь, как пела мать

На тум-балалайке***,

Потому что очень мал

И едва лопочет...» –

Так им всем тогда сказал

Доктор Януш Корчак.

«До чего же ты смельчак!

Нам смешно до колик.

 

Будь по-твоему, поляк:

Проходи как По́ляк.

Продолжай тогда учить,

Слабоумней рабе****,

Продолжай тогда лечить

Длинноносых кнабе*****,

Чтоб здоровенькими в печь –

В поле свежим прахом лечь.

К платьям бантики пришей,

Наморочь им сказок

Для внимательных ушей

Mädhen****** длинноглазых».

 

Шляпки в вышитых цветах,

Выглажены брюки.

Вот какой у них поляк –

Мастер на все руки.

Словно ждёт их Новый год

И большая ёлка.

Шёл тот маленький народ,

Не боясь нисколько,

В чёрные тартарары,

Песенку взвивая

В небо Польши,

До поры

Ничего не зная,

Чтоб весёлыми в огне

Запропасть-загинуть,

Тёмной ночью при луне

Серым пеплом стынуть...

 

«Пожалуйте,

Пан Янкель,

В вагон,

Следующий до станции Треблинка,

Где решётки

Докрасна раскалённых колосников

Приготовились провалить

Хрупкие белые косточки

Ваших подопечных

И ваши собственные,

Пан Янкель,

Городской сумасшедший.

Пожалуйте!»

 

Минуло уж тридцать пять.

Мне ли в точности не знать,

Что тому Исайке

И что той – Рахилью звать –

Пламя будет навевать

На тум-балалайке

Жарким взмахом голубым,

Мановеньем лисьим,

Направляя лёгкий дым

К запредельным высям.

В. Рабинович

 

* Я́нуш Ко́рчак – выдающийся польский педагог, писатель, врач и общественный деятель. В 1940 г. вместе со своими воспитанниками был перемещён в Варшавское гетто. Когда в августе 1942 г. поступил приказ о депортации Дома сирот, пошёл вместе со своей помощницей и другом С. Вильчинской, другими воспитателями и примерно 200 детьми на станцию, откуда их в товарных вагонах отправили в Треблинку. Он отказался от предложенной в последнюю минуту свободы и предпочёл остаться с детьми, приняв с ними смерть в газовой камере.

** Дорога, путь, тракт.

*** «Тум-балалайка» – одна из любимых песен евреев на идиш.

****Несколько толкований: сокращение от «раввин»; производное от «раб», «рабочий»; rabe –ворон (нем.).

***** Knabe – мальчик, подросток (нем.).

******Девушка (нем.).

 

Дети – узники концлагерей

 

Тишина

Из бухенвальдов в сумерки густые

Идут, идут ботиночки пустые

Тенями, замерзая на свету,

Годами, бесконечными рядами,

Ночами и ночными городами,

Всё маленькие туфельки идут.

 

Вдоль улиц, тишиною напряжённых,

На площадях, туманом оглушённых:

«Тук-тук! Шлёп-шлёп!» – и шарканье и всхлип –

Они идут ... Не верьте праздным листьям,

Порывам ветра судорожным, рысьим,

Речной струе под плавниками рыб!

 

Быть может, ими бредят города...

Быть может, ночь – несвязанная совесть,

Которая извечно молода?

И не во сне ли вскрикнул, дальний поезд?

И не от них ли, тайно беспокоясь,

В спокойной Эльбе вспыхнула вода

Зелёным всплеском в сиром предрассветье?

Ботиночки, а где же наши дети?

 

... И у витрин в безмолвии встают

На цыпочки и смотрят на медведей

Так, будто всё тепло тысячелетий

За стеклами нашло себе приют!

 

И, что-то безнадёжно вспоминая,

Нездешними зовут их именами

И так же явны, как неона купол,

Как волосы капроновые кукол –

Совсем как настоящие! – как их,

Тех кукол, настоящая посуда,

Кроватки под перинками, простуда –

Как настоящая, совсем как у живых!

 

Моё сознанье, загнанное в угол,

Среди ревущих вновь сороковых...

О, подлое всегда «не может быть»!

Где наши дети, бывшие живыми?

В каком лесу, в какой они пустыне?

Не много ли преступной тишины им?

Как смели мы так мало их любить,

Что допустили воплощенье бреда –

То лето – лишь похожее на лето?!

А. Рытов

 

Собака

У коменданта была привязанность к догам.

И был экземпляр – на голову выше всех.

Даже эсэсовцы боялись собачьего бога.

И вот этот зверь шагнул величаво на снег,

и вывели жертву.

Стоял мальчишка, продрогнув, –

куда тут бежать? Он давно ослабел.

Комендант наклонился, подал команду догу –

и тот в два прыжка расстояние преодолел.

 

Обнюхал жертву.

Прошёлся спокойно рядом.

Был он великолепен

в размашистом лёгком шагу!

Вернулся дог к коменданту,

и честным собачьим взглядом

сказал человеку пёс:

«Ребёнок ведь... не могу...»

 

Лагфюрер пожал плечами,

ему-то разницы нету.

Раскрыл кобуру под пряжкой

с надписью «С нами Бог»,

но едва сверкнула воронёная сталь пистолета,

в горло фашиста молнией

впился красавец дог!

 

Его пристрелили тут же.

Эсэсовец стал калекой...

Я вряд ли найду теперь

в Сан-Пёльтене свой барак...

Но эту собаку я вспоминаю как человека.

Единственного человека

среди фашистских собак.

В. Калиниченко

 

Табак

Дело моё было табак.

Не знаю, кто продал меня.

Скрутили руки и били так,

что лопалась кожа ремня.

 

Часа два меня пытали: зачем,

кому табак воровал?

Зубы сцепив на своём плече,

в беспамятстве я молчал...

 

Наш комендант был великий знаток

по части табачных дел.

Построил теплицу, подвёл к ней ток,

каждому дал надел –

два ряда ростков.

Вирджинский* табак.

Лучше нет табака!

Я, перед тем как идти в барак,

тайком срывал два листка.

 

Не для себя – я тогда не курил.

Спал рядом на нарах сосед,

матрос-черноморец.

Я имя забыл,

прошло ведь немало лет.

Он гладил меня заскорузлой рукой,

шептал: «Спасибо, сынок».

А мне казалось, то батя мой

в кулак пускает дымок.

 

Не мог же я вахманам** выдать его!

Он взрослый, а я пацан.

Пусть, сволочи, бьют,

стерплю, ничего.

Ведь я защищаю отца!

 

...Очнулся в бараке.

Плыл потолок.

Ко мне наклонился сосед

и глухо сказал: «Покури, браток.

Конфет, понимаешь, нет...»

* Вирджинский табак – самый распространённый сорт, присутствующий в составе практически каждой трубочной смеси.

** Ва́хман – охранник в фашистских концлагерях.

В. Калиниченко

 

Хлеб

Фашист был сытым и хмельным,

а мы голодными и трезвыми

и по приказу шли за ним,

ведь нам не полагалось брезговать.

 

Он выдумал для нас игру,

когда спокойно ломти резал,

А мы должны были кричать:

«Моритури салютант, Цезарь!».*

 

И расшибать друг другу лбы:

поляк – французу, русский – чеху…

Катались по земле рабы,

А господин сдыхал от смеха.

 

Знаток латыни и манер,

он упивался этим действом…

Огромный черный Гулливер

топтался сапогом по детству…

 

Он уходил жрать коньяки,

петь «Роза мунде» под гитару,

а мы, держась за синяки,

ныряли под любые нары:

 

поляки, венгры, русаки,

французы, чехи и евреи –

выкладывали все куски,

от духа хлебного немея.

 

Захлебываясь от слюны,

шептал мой друг, держась за спину:

«Перестарались пацаны…

Ну, ничего. Дели, Калина!»

 

Съедали хлеб. Потом без слов –

язык для дружбы не помеха –

мы вытирали кровь с носов:

поляк – французу, русский – чеху.

* «Идущие на смерть приветствуют тебя, Цезарь!» (лат.)

В. Калиниченко

 

Венский вокзал в сорок пятом

Я помню «Западный» вокзал. Так, не вокзал – одно названье.

Сраженья гул ушёл на запад и постепенно вовсе смолк.

На рельсах сидя отдыхал прошедший укомплектованье,

А проще – заново рождённый, наш боевой стрелковый полк.

 

И на платформу вполз состав, идущий на восток куда-то,

Шёл медленно и осторожно, как бы стараясь не греметь.

В вагонах, в тех, что возят скот, стояли дети в полосатом

Так ужасающе худые, что жутко было посмотреть.

 

Состав вздохнул и тихо встал, поскрипывая тормозами.

В другое время я бы думал, что это зрения изъян –

Скелетики в товарняках с пустыми тёмными глазами.

Одни глаза. Сейчас такими рисуют инопланетян.

 

Тушёнка, сахар, сухари, всё из потаек извлекалось,

Трофейный шоколад, галеты, компот, трофейная халва,

И мужики, в бою – зверьё, всё повидавшие, пытались,

Сквозь неудержанные слёзы, найти поласковей слова.

 

Сопровождавшие детей медсёстры-девушки примчали,

Они метались вдоль состава, весь полк пытаясь вразумить,

Отталкивая нас назад, они рыдали и кричали –

Солдатики, остановитесь! Нельзя! Нельзя детей кормить!

 

Пришедшие на тот перрон две местных тётки с узелками

Упали разом на колени там, где стояли, в пыль и грязь,

И, наклонившись до земли, и, заслонив лицо руками,

Раскачиваясь, жутко выли, то ли казнясь, то ли молясь.

 

Гнетущий хор людской беды звучал нелепо и нестройно,

Народ не мог остановиться в порыве чувства своего.

И только дети в полутьме стояли тихо и спокойно

И их глаза на бледных лицах не выражали ничего.

 

До нас дошло – кормить нельзя! Мы всё сложили аккуратно

На полках первого вагона, где был устроен лазарет.

В последний раз я в те глаза взглянул, и стало мне понятно…

В тот миг отчётливо и ясно я осознал – что бога нет!!

 

Война не ждёт, мы шли вперёд, наш мир нуждается в защите.

Недалеко в моей колонне шёл пожилой седой солдат

И всё шептал: – Простите, деточки…Ох, деточки, простите…

Как будто он и правда в чём-то был перед ними виноват.

Л. Серый

 

Память

Еще во сне хожу в атаки

На гитлеровских егерей.

Еще мне видятся бараки

Немецких концлагерей.

 

Не плен, не плен меня печалит,

Молчу о том, что перенес...

Я вижу штабеля сандалий

И гору спутанных волос.

 

Всю ночь в освенцимском дыму

Горит огнями крематорий,

И дети в ряд по одному

Идут за лагерным забором.

 

И не проснуться, не забыться.

И все мучительнее страх.

И не взлететь на небо птицей

С дитем спасенным на руках.

 

Я до сих пор покой солдата

Нe отвоюю у ночей,

И память с болью виноватой

Стоит у зарева печей.

 

Ее не утешает ныне,

Что свой последний лютый бой

Я вел с фашистами в Берлине.

(А стал солдатом под Москвой).

 

Прошли года. Уже старею.

Но вновь во сне из дальних лет

Мне дети просятся на шею,

Давно которых с нами нет.

В. Смирнов

 

Детский ботинок

Занесенный в графу

С аккуратностью чисто немецкой,

Он на складе лежал

Среди обуви взрослой и детской.

 

Его номер по книге:

«Три тысячи двести девятый».

«Обувь детская. Ношена.

Правый ботинок. С заплатой…»

Кто чинил его? Где?

 

В Мелитополе? В Кракове? В Вене?

Кто носил его? Владек?

Или русская девочка Женя?..

Как попал он сюда, в этот склад,

В этот список проклятый,

Под порядковый номер

«Три тысячи двести девятый»?

 

Неужели другой не нашлось

В целом мире дороги,

Кроме той, по которой

Пришли эти детские ноги

В это страшное место,

Где вешали, жгли и пытали,

А потом хладнокровно

Одежду убитых считали?

 

Здесь на всех языках

О спасенье пытались молиться:

Чехи, греки, евреи,

Французы, австрийцы, бельгийцы.

 

Здесь впитала земля

Запах тлена и пролитой крови

Сотен тысяч людей

Разных наций и разных сословий…

 

Час расплаты пришел!

Палачей и убийц – на колени!

Суд народов идет

По кровавым следам преступлений.

 

Среди сотен улик –

Этот детский ботинок с заплатой.

Снятый Гитлером с жертвы

Три тысячи двести девятой.

С. Михалков

 

Поздним вечером

Может, я сентиментален, может…

Но когда домой я прихожу,

На дочурки туфельки в прихожей,

Замирая, с нежностью гляжу.

 

Прежде чем («Ты спишь, моя родная!»)

Подойду к кровати, не дыша,

Я любуюсь ими, представляя,

Как она в них бегала, спеша…

 

Сбросила, нырнув под одеяло

С головой, как птенчик под крыло.

В туфельках, мне кажется, осталось

Резвых ножек дочкиных тепло.

 

И знакомый запах детской кожи –

Сладкий, как в июне клевера.

Может, я сентиментален…

Может, даже слаб в такие вечера,

 

Сам собою даже не владею…

Но (уж ты мне, милая, прости!)

Жжет меня в тот миг одно виденье,

Неправдоподобное почти.

 

Туфельки. Ботиночки… Их было,

Разноцветных, может, миллион.

И во мне все сжалось, все застыло,

Все окаменело. Даже стон.

 

Я глядел на них и – вместе – слушал:

Вскрик… Огонь…

И вновь – огонь. Стеной.

Туфельки – они взорвали душу.

С той поры они навек со мной.

 

Синие – они через порожек

Прыгали, носились вдоль реки…

Розовые, сброшены в прихожей,

Отдыхали, словно лопушки.

 

А потом… Глядел я и не верил:

Туфелек – гора под потолок…

Их (да люди ль это были? Звери!),

Гогоча, срывали с детских ног.

 

С исхудавших – эти вот ботинки,

Тапочки… Срывали без стыда.

Нет тепла в них.

Высохли слезинки,

Что упасть могли на них тогда.

 

…Шли назад мы, робко приминая

Жирную Освенцима траву.

Жаворонок в небе пел. Играя,

И шиповник дикий цвел во рву.

 

Шли мы. Каменели наши лица,

Словно мы не летом шли – зимой.

…Может быть, и с вами так случится:

Вечером вернетесь вы домой

 

И, увидев детские в прихожей

Туфельки – в шнурках и ремешках, –

Как и я, растрогаетесь тоже,

Нежно их подержите в руках…

И. Скала

 

Холокост

В пылающем гетто, за миг до конца,

у рва, что к возмездью взывает,

кудряш пятилетний спросил у отца:

– А больно, когда убивают?

 

Угрюмый палач продолжает расстрел,

и сердце свинец пробивает…

И, падая, мальчик понять не успел:

А больно, когда убивают?

 

Лежит он, а темные очи глядят,

и в них облака проплывают,

как будто узнать у ребенка хотят:

А больно, когда убивают?

 

И ров забросали, травой он зарос,

и ветры над ним завывают…

В нем мальчик, оставивший миру вопрос:

А больно, когда убивают?

 

Ты ночью лежишь – не сомкнуть тебе век,

слова эти душу терзают…

– Проснись, человек!

– Пробудись, человек!

Как больно, когда убивают!

Тайсто Сумманен (Пер. с фин. С. Ботвинник)

 

* * *

Я косички Ольгины трогаю,

И нежданно-негаданно сердце

Наполняется смутной тревогою,

От неё никуда мне не деться…

 

Бухенвальд… Вижу сердце в сосуде,

Кожа узников стала «вещичкой»,

А в углу средь свалявшейся груды

Молчаливо лежат две косички.

 

Две косички – льняные, русые,

Может, Катины, может быть – Даши,

Может, чешские, польские, русские,

Но, уверен, славянские, наши!

 

Я готов за них насмерть драться,

Всё снести и стерпеть, что пришлось бы,

Лишь бы не для набивки матрацев

Подрастали у девочек косы…

Ю. Павлов

 

* * *

В годы войны на территории Белоруссии

фашисты создали 14 лагерей, в которых

полностью забирали кровь у детей,

переливая её своим раненым.

Тела детишек сжигали.

 

– Я з Крыніц… Жыва пакуль*…

Зваць Алеся.

– З Докшыц я… А ты адкуль**?

– Я з Палесся…

Кровь возьмут до капли, всю,

Без разбору.

Было б восемь Михасю,

Шесть – Рыгору.

А Алесе скоро семь…

Время мчится.

Было б лучше им совсем

Не родиться.

* Пакуль (бел.) – пока. ** Адкуль (бел.) – откуда.

Горе-горюшко родне…

Крови алость,

Что немецкой солдатне

Доставалась.

В госпитальной чистоте

Бывшей школы

Перелили в вены те

Кровь Миколы.

Заживляла след от пуль

Кровь Алеси,

Что шептала:

– Ты адкуль?

Я – з Палесся…

И фашист, набравшись сил,

Встав с кровати,

Нет, не «мутер»*

говорил,

Плакал: «Маці…»

И не мог никак понять,

Хромоножка,

Почему назвать кровать

Тянет «ложкам»**?

Ведь не знал он этих слов…

Как, откуда

У немецких докторов

Вышло чудо?

Не понять ему – бандит –

В мракобесье:

Кровь Миколы говорит,

Кровь Алеси…

*Мутер (нем.) – мама

**Ложак (бел.) – кровать

А. Аврутин

 

* * *

Почему ты плачешь, тучка,

почему горюешь в небе?

Может, ты из Белоруси,

может, в плен попала ты?

 

Правда, мамка говорила:

тучки плакать не умеют,

в Белоруси слёзы тучек

люди дождиком зовут.

 

Только маме я не верю:

если это вправду дождик,

отчего тогда от капель

на губах так солоно?

 

Я-то сам

совсем не плачу!

Потому что здесь и слёзы –

преступленье перед рейхом,

так блокфюрер нам сказал.

 

Ой, не надо плакать, тучка!

Или ты ещё не знаешь,

что тебя за это могут

в крематорий увести?

Л. Сенченко

 

* * *

Глядя искоса

на крематорий,

тихо шепчет братишке

сестрёнка,

пятилетняя

шепчет сестрёнка:

«Братик, милый,

когда нас застрелят,

я боюсь,

будет больно

гореть».

 

И ответил сестрёнке

братишка,

семилетний

ответил братишка:

«Ничего ты совсем

и не знаешь!

В крематории

мёртвым

не больно,

вот увидишь,

когда нас убьют».

Л. Сенченко

 

* * *

Ночь в эсэсовском мундире

нас в бараках караулит…

Ты не плачь, не плачь, сестричка,

до утра нас не убьют.

 

Ночью немцы не стреляют,

ночью немцам спать охота.

Ты ко мне придвинься ближе,

слушай, что я расскажу.

 

Расскажу тебе я правду,

я её от бабки слышал,

как немецкий Змей Горыныч

нас собрался воевать.

 

Змей пришёл на нашу землю,

грабил, жёг, стрелял и вешал,

а потом под автоматом

нас в неметчину угнал.

 

Только этот гад фашистский

и не думал и не ведал,

что наш храбрый папка служит

в Красной Армии бойцом.

 

Как узнал про гада папка,

зарядил свою винтовку

и пошёл войной на гада –

нас из плена вызволять.

 

Ты не плачь, не плачь, сестричка,

слышишь, вон сирены воют.

Может, папка этой ночью

прилетел врага бомбить!

Л. Сенченко

 

* * *

Бывшим малолетним узникам фашизма посвящается

 

Колючая проволока в три ряда,

Колючий до боли снег.

Вы разными судьбами шли сюда

И разве подумать могли когда,

Что будет одна у всех…

 

Здесь каждый из вас был, как старый гном,

Лишь мама могла узнать

Да Бог, помогающий всем в одном –

Упасть и забыться последним сном,

Чтоб больше уже не встать.

 

Концлагерь помянет под лай собак –

И в жилах застынет кровь.

А к вечеру снова сгустится мрак,

Да так, что ни друг не поймёт, ни враг,

Где ненависть, где любовь.

 

И всё же вы встали в жестокой мгле

И выжили, свет узнав.

Прохо́дите памятью по земле

О тех, кто остался на той войне,

Смертию смерть поправ.

К. Асеева

 

Детский концлагерь в Вырице

Стоит обелиск печальный

В курортном поселке Вырица.

Склонись перед ним в молчанье,

Пусть горечь слезами выльется.

 

Что скрыто за врезанной в камень

Суровой немногословностью:

«В память убитых врагами

Детей Ленинградской области»?

 

Сюда, в дачный рай притихший,

Свезли со всей ленинградчины

Четыреста с лишним детишек,

Не ведавших, что им назначено.

 

Их ждал здесь концлагерь «Донер»,

Спецлагерь «Донер-тринадцатый».

В нём каждый узник был донор –

С шести лет и до двенадцати.

 

Раненым гансам и фрицам

Нужна была кровь экстра-качества,

И здесь господа арийцы

Её у детей выкачивали.

 

Да, сколько же перелили

Солдатам врага детской кровушки!

А юные доноры гибли,

Увянув, роняли головушки.

 

Страшная память не скоро

Из этого места выветрится.

Спаслись живыми лишь сорок

Из лагеря «Донер» в Вырице…

 

Отец Серафим, священник,

Их спас от участи грозной.

Он немцам при посещенье

Солгал, что барак – тифозный…

 

Полвека прошло, но порою

К нам тянет былых захватчиков

Быть может, текущей в них кровью

Девочек наших и мальчиков.

 

А время летит над миром,

И многим уже не верится

Ни в гитлеровских вампиров,

Ни в их изуверства в Вырице.

 

Храни, обелиска камень,

Слова печальной суровости

В память убитых врагами

Детей Ленинградской области.

А. Молчанов

 

О, если б оживали грезы

О, если б оживали грезы,

то пробудилась бы, взлетела

та бабочка с доски барака,

та бабочка...

 

Ребенок рисовал ее по-детски –

широкие узорчатые крылья,

лицо же – человека:

два выпуклых и черных глаза,

и нос, и рот...

 

«Я ни одной не видел бабочки,

не залетают в лагерь бабочки...»

 

Ты – лишь былинка, над твоим страданьем

беспомощно поэзия витает,

словами передать ее не в силах!

 

Но все ж и в нем поэзия – в рисунке,

твоя душа крылата,

и, воспарив над гибелью и скверной,

она живет поныне,

глядят ее глаза на нас с печалью...

 

Когда умолкнет гул войны навеки,

то оживет, очнется для полета

та бабочка со стороны барака

и тихо улетит в забвенье.

 

Все тайные безмолвные печали,

как реки, убегающие в море,

раз навсегда уж выплакаться смогут

и тихо уплывут в забвенье,

когда умолкнет гул войны

навеки!

Д. Вааранди (пер. А. Ахматовой)

 

* * *

Завтра, доченька, нас убьют.

Я тебе не скажу об этом,

Спи. До смерти и до рассвета

Нам осталось сто пять минут.

 

Жизнь –такая же круговерть,

Как метель за окошком в клетку,

Остановит метели смерть,

Завтра, доченька. Завтра, детка.

 

Из костей прямо в небо мост,

По нему побредем мы тихо,

Свет от жёлтых еврейских звёзд,

Словно ягоды облепихи.

 

И откроются небеса,

И не смазано скрипнут дверцы,

Будут сухи мои глаза,

И давно не рыдает сердце.

 

Упадут наши платья с плеч,

Облака, словно хлопья дыма,

И нас ласково примет печь,

И проглотит ещё живыми.

 

От сапог на золе следы,

И сирена завоет тонко,

Большей нет на земле беды,

Чем не смочь уберечь ребёнка.

 

Завтра, доченька, нас убьют,

Льётся дождь из небесной лейки.

Не надеясь на божий суд,

Я сожму твою тонкую шейку.

 

Спи спокойно. Моя вина.

Спи, мой ангел. Лети, как птица…

Я сгорю за тебя сама.

Пусть тебе ничего не снится.

А. Гутин

 

Маленькая узница концлагеря

Где ты, мамочка? В другом бараке?

Почему ко мне ты не идёшь?

Может, ты боишься злой собаки?

От неё всегда бросает в дрожь.

 

Мы с тобой, конечно, голодали.

Так хотелось есть, что в пору выть.

Но помочь могла ты мне едва ли,

Хоть всегда старалась защитить.

 

Не давали печи мне покоя,

Из трубы тянулся дымный след.

Сладкий запах шёл от них порою.

Я считала, что пекут там хлеб.

 

Почему его нам не давали,

Коль и день, и ночь в печах пекли?

И меня зачем на днях забрали,

В серый дом какой-то привезли?

 

Правда, накормили до отвала,

Дали даже сладкий шоколад.

Но я всё же очень тосковала

И просила увезти назад.

 

Только в этом мало было толку,

Привели к врачу зачем-то вновь.

Он мне вставил длинную иголку

И сказал: «Нужна солдатам кровь.»

 

А сейчас в бараке я больная,

Шоколада больше не дают.

Забери, мамулечка родная!

Без тебя мне очень плохо тут.

Л. Денисова

 

Не забывайте

малолетним узникам фашизма

посвящается…

 

Я маленькая девочка.

Я узница барака.

А над могилой – веточка

И нет другого знака.

Простая, неотважная,

Мой образ тих и светел.

Пусть в сердце – в сердце каждое

Стучит мой лёгкий пепел,

Судьба, такая кроткая,

Пускай набатом будит:

Про жизнь мою короткую

Не забывайте, люди!

А. Вдовенко

 

Баллада о маленьком узнике концлагеря «Димитравас»

Юре Садовникове

Стою в молчании глубоком,

Как будто близких потеряла...

Боюсь спугнуть я ненароком

Ту тишину мемориала.

 

Но в первозданной тишине

Мне слышатся глухие крики.

А за бараком, на сосне,

Играют солнечные блики...

 

Но вот уж угасает день,

Уже ночная стража вышла,

Я явно вижу чью-то тень,

В траве скользящую неслышно.

 

Смерть недалеко – у ворот,

И прямо в душу смотрит дуло,

Но снова в темноту ползёт

Мальчишка – семилетний Юра.

 

Холодный дождик по спине,

и одежонка вся промокла.

Собаки воют в тишине,

Да темнотой пугают окна.

 

Он в двери робко постучит

И ручку грузную протянет.

От страха сердце застучит,

Но с жалостью хозяин взглянет.

 

Берёт он молча, что дают,

Вдыхая теплоту порога,

Он знает: если подают,

То подают не ради бога.

 

Он в лагерь, как на эшафот,

Вернется снова по задворкам.

Кусочек сала принесёт

Голодным маленьким сестрёнкам...

 

Скрывая слёзы, не дышу,

И что-то с сердцем нету сладу.

Я непременно напишу

О Юре маленьком балладу!

Л. Голодяевская

 

* * *

Каждый второй и каждый десятый

Сердце стучит бухенвальдским набатом,

Словно на аппеле с мамой я.

Каждый второй? Или каждый десятый?

Шагает по плацу судьба моя...

 

Нельзя прислониться: – Гераде штеен! –

Не двигайся и замри!

А головёнка на тонкой шее

Не держится, хоть умри...

 

Вот клумпы затопали по щебёнке

Мимо глазниц окон.

А номер на матери и на ребёнке

Виден со всех сторон.

 

Дети постарше бараки моют,

А малыши – на плацу

В худой одежонке, а ветер воет

И снегом бьет по лицу.

 

Капо «пожалеет»: – Цертреттен алле! –

Достанется плётка всем.

Больными ножонками снег топтали,

чтоб не застыть совсем.

 

Я помню щебёночные дороги,

Сирены осипший звук.

На «память» остались больные ноги

Да сердца больного стук...

 

Сердце стучит бухенвальдским набатом,

Точно на аппеле я стою!

Каждый второй и каждый десятый

Жизни вложили в судьбу мою...

Л. Голодяевская

 

Смерть в концлагере под Люблино

Их сгоняли в душный крематорий,

Оттеснив подальше от дверей.

Всё смешалось: детским крикам вторил

Стон обезумевших матерей!

 

Приходил священник, скрыв тревогу,

Улыбался кисло, сколько мог:

– Помолитесь, люди, на дорогу,

Не ропщите, люди, с нами Бог!..

 

Только не услышал Бог проклятий,

Самых страшных, что на этом свете.

Равнодушно он глядел с распятья,

Как живыми здесь горели дети.

 

Как земля от ужаса стонала,

Чёрным дымом покрывалось небо.

Стоны, крики – всё потом стихало,

Дети не просили больше хлеба...

 

Траурных хоралов им не пели,

В пепел не бросали им цветы,

День и ночь над Люблином горели

Огненные, чёрные кресты…

Л. Голодяевская

 

Сердце кричало о помощи

Сердце кричало о помощи:

– Люди! Будьте людьми!

Детский концлагерь в Радогощи

Взорван вместе с детьми...

 

Боль людская – Радогощь,

Ужас застыл в душе,

И некого звать на помощь,

И всё свершилось уже...

 

Господи! Ты же видел!

Ты, всемогущий Бог!

Господи! Ты предвидел,

Предвидел, но не помог…

 

За чьё-то распятое детство

(Иль эта плата мала?)

Своё разбитое сердце

Чья-то мать отдала...

 

И стало оно гранитным,

А сквозь него навсегда

Уходит ребёнок убитый

В вечность … и в никуда.

Л. Голодявская

 

Распятое детство

Мы пришли из распятого детства,

Где погибли отец или мать.

И досталась нам память в наследство,

Чтобы внукам её передать.

 

Мы пришли из бараков Освенцима,

Где в печах нас сжигали живьём.

До сих пор никому и не верится,

Что вернулись и даже живём…

 

Что вернулись, учились, любили.

Что страдали за чьи-то грехи…

И что Родину там не забыли,

Что работаем, пишем стихи.

 

Мы пришли из распятого детства.

Но ценили семью, мир и труд.

Что оставим мы внукам в наследство,

Наши дети пускай сберегут.

Л. Голодяевская

 

Малолетний узник

Малолетний узник… За словами:

Детство, опаленное войной,

И этап с кровавыми следами,

Плач и крики, холод и конвой;

 

Темнота товарного вагона

И засова скрежет, как тюрьма.

Сколько верст нам этого загона?

А когда приедем, – что тогда?

 

В дреме тяжкой снова лязг засова,

Конвоира возглас: «Hande hoch!»

Выгоняют ночью из вагона,

На дороге вязко…Дай нам бог.

 

Дай нам бог, чтобы спасла нас мама!

(Дети всей земли её зовут),

Но фашист прикладом бьет упрямо,

Ноги вязнут и с трудом идут…

 

Вот и вышка с часовым. Команда

Всем стоять, мол. Но каков приют?

Что-то там за лагерной оградой

Будет с нами, – что за беды ждут?

 

Лагерь нас встречает неуютом:

На соломе краткий сон в ночи,

И подъема окрик рано утром,

Котелок баланды – все харчи.

 

И когда сейчас в ночи бессонной

Вспоминаю ненароком вдруг

День один, когда ведет конвойный

Нас, детей, на непосильный труд.

 

Не могу заснуть, как ни стараюсь,

Память эта горькая со мной.

Помнится: лопатой ров копаю

Детской малосильною рукой.

 

Нас тогда спасала близость женщин

Русских: как своих детей, они

Утешали, грели словом женским,

Помогали тяготы снести,

 

И сидели ночи над больным.

Духом не упавшие в плену,

Честь и милосердье сохранили

В большую страшную войну…

 

И баланда вспомнится, и ночи.

И барака скользкое крыльцо…

И сказал же кто-то очень точно:

«У войны не женское лицо».

 

У войны особые приметы,

Но вдвойне особые они,

Если малолетние ты и если

Ты от малой родины вдали…

 

Боль тех лет во мне не утихает:

Днем отпустит – явится во сне.

Малолетний узник это знает, –

Он войну примерил на себе.

 

Малолетний узник – это если

Ты под гнетом вражеским живешь,

Малолетний узник – это если

Это всё ты сызмальства пройдешь.

Л. Меркулова

 

Дети концлагерей

Свирепствует сила природы, бушует и злится,

И кроется тьмою зловещей бездонное небо.

А в небе являются детские скорбные лица,

И слышатся крики: «Нам хлеба, нам хлеба, нам хлеба…»

 

Не души убитых малюток взывают из бездны –

А жертвы, сожженные в пепел, дрожат и томятся

За давностью лет, как за прочной решеткой железной;

В сердца наши тихие больно и горько стучатся:

 

«Услышьте нас, люди планеты, мы эхо историй!

И ввысь устремите свои равнодушные взгляды,

Сквозь призму утраты взгляните на наш крематорий –

Мы вечные узники войн и фашистского ада…»

 

На лютом морозе в шеренгу построены дети.

Сейчас разыграется самая страшная драма.

В концлагере смерти в минуты нещадные эти

Дитя навсегда разлучат с его милою мамой.

 

Младенцы орут, и в отчаяньи матери бьются,

В округе разносятся гулкие вопли и стоны,

Что, кажется, недра земные от горя взорвутся

И в храмах небесных забьют колокольные звоны.

 

Грудных малышей, как зверей, заключают в бараки,

Бросая на пол леденящий, пропитанный смрадом.

Их участь стократно похуже дворовой собаки.

Но фюрер не сжалится, он ведь уверен – «так надо!»

 

А утром холодные трупы, как мусор ненужный,

Отправят в помойные ямы, землей не присыпав…

Всё громче и громче ликует каратель бездушный.

Всё реже из камер доносятся детские всхлипы.

 

Там полуживых ребятишек ждет новая кара –

Жестокие пытки и опыты ярых садистов…

Но даже царь тьмы ужасался нацистским кошмарам,

Что стали сильней ритуального зла сатанистов.

 

И гибли без счета невинные дети Вселенной

(Слезинок которых не стоит ни власть, ни богатства),

Мечтавшие только о хлебной горбушке священной

Да маминой ласке как лучшем душевном лекарстве.

 

…В поблекшем сияньи сполохов от края до края

Звучат голоса, будто ропот глухой укоризны:

«Скорбите, живые, спаленных войной поминая,

И мир берегите во имя спасения жизни!»

С. Стужева

 

Дом у дороги (из поэмы)

Родился мальчик в дни войны,

Да не в отцовском доме, –

Под шум чужой морской волны

В бараке на соломе.

 

Еще он в мире не успел

Наделать шуму даже,

Он вскрикнуть только что посмел

И был уже под стражей.

 

Уже в числе всех прочих он

Был там, на всякий случай,

Стеной-забором огражден

И проволокой колючей.

 

И часовые у ворот

Стояли постоянно,

И счетверенный пулемет

На вышке деревянной.

 

Родился мальчик, брат меньшой

Троих детей крестьянки,

И подают его родной

В подаренной портянке.

 

И он к груди ее прирос –

Беда в придачу к бедам,

И вкус ее соленых слёз

Он с молоком отведал.

 

И начал жить, пока живой,

Жилец тюрьмы с рожденья.

Чужое море за стеной

Ворочало каменья.

 

Свирепый ветер по ночам

Со свистом рвался в щели,

В худую крышу дождь стучал,

Как в полог колыбели.

 

И мать в кругу птенцов своих

Тепло, что с нею было,

Теперь уже не на троих,

На четверых делила.

 

В сыром тряпье лежала мать,

Своим дыханьем грея

Сынка, что думала назвать

Андреем – в честь Андрея,

 

Отцовским именем родным.

И в каторжные ночи

Не пела – думала над ним:

– Сынок, родной сыночек.

 

Зачем ты, горестный такой,

Слеза моя, росиночка,

На свет явился в час лихой,

Краса моя, кровиночка?

 

Зачем в такой недобрый срок

Зазеленела веточка?

Зачем случился ты, сынок,

Моя родная деточка?

 

Зачем ты тянешься к груди

Озябшими ручонками,

Не чуя горя впереди,

В тряпье сучишь ножонками?

 

Живым родился ты на свет,

А в мире зло несытое.

Живым – беда, а мёртвым – нет,

У смерти под защитою.

 

Целуя зябкий кулачок,

На сына мать глядела:

– А я при чём, – скажи, сынок, –

А мне какое дело?

 

Скажи: какое дело мне,

Что ты в беде, родная?

Ни о беде, ни о войне,

Ни о родимой стороне,

Ни о немецкой чужине

Я, мама, знать не знаю.

 

Зачем мне знать, что белый свет

Для жизни годен мало?

Ни до чего мне дела нет,

Я жить хочу сначала.

 

Я жить хочу, и пить, и есть,

Хочу тепла и света,

И дела нету мне, что здесь

У вас зима, не лето.

 

И дела нету мне, что здесь

Шумит чужое море

И что на свете только есть

Большое, злое горе.

 

Я мал, я слаб, я свежесть дня

Твоею кожей чую,

Дай ветру дунуть на меня –

И руки развяжу я.

 

Но ты не дашь ему подуть,

Не дашь, моя родная,

Пока твоя вздыхает грудь,

Пока сама живая.

 

И пусть не лето, а зима,

И ветошь греет слабо,

Со мной ты выживешь сама,

Где выжить не могла бы.

 

И пусть ползет сырой туман

И ветер дует в щели,

Я буду жить, ведь я так мал,

Я теплюсь еле-еле.

 

Я мал, я слаб, я нем, и глуп,

И в мире беззащитен;

Но этот мир мне все же люб –

Затем, что я в нем житель.

 

Я сплю крючком, ни встать, ни сесть

Еще не в силах, пленник,

И не лежал раскрытый весь

Я на твоих коленях.

 

Я на полу не двигал стул,

Шагая вслед неловко,

Я одуванчику не сдул

Пушистую головку.

 

Я на крыльцо не выползал

Через порог упрямый,

И даже «мама» не сказал,

Чтоб ты слыхала, мама.

 

Но разве знает кто-нибудь,

Когда родятся дети,

Какой большой иль малый путь

Им предстоит на свете?

 

Быть может, счастьем был бы я

Твоим, твой горький, лишний, –

Ведь все большие сыновья

Из маленьких повышли.

 

Быть может, с ними белый свет

Меня поставит вровень.

А нет, родимая, ну, нет, –

Не я же в том виновен,

 

Что жить хочу, хочу отца

Признать, обнять на воле.

Ведь я же весь в него с лица –

За то и люб до боли.

 

Тебе приметы дороги,

Что никому не зримы.

Не дай меня, побереги…

– Не дам, не дам, родимый.

 

Не дам, не дам, уберегу

И заслоню собою,

Покуда чувствовать могу,

Что ты вот здесь, со мною.

 

…И мальчик жил, со всех сторон

В тюрьме на всякий случай

Стеной-забором ограждён

И проволокой колючей.

 

И часовые у ворот

Стояли постоянно,

И счетверенный пулемет

На вышке деревянной.

 

И люди знали: мальчик им –

Ровня в беде недетской.

Он виноват, как все, одним:

Что крови не немецкой.

 

И мальчик жил. Должно быть, он

Недаром по природе

Был русской женщиной рожден,

Возросшей на свободе.

 

Должно быть, он среди больших

И маленьких в чужбине

Был по крови крепыш мужик,

Под стать отцу – мужчине.

 

Он жил да жил. И всем вокруг

Он был в судьбе кромешной

Ровня в беде, тюремный друг,

Был свой – страдалец здешний.

 

И чья-то добрая рука

В постель совала маме

У потайного камелька

В золе нагретый камень.

 

И чья-то добрая рука

В жестянке воду грела,

Чтоб мать для сына молока

В груди собрать сумела.

 

Старик поблизости лежал

В заветной телогрейке

И, умирая, завещал

Её мальцу, Андрейке.

 

Из новоприбывших иной –

Гостинцем не погребуй –

Делился с пленною семьёй

Последней крошкой хлеба.

 

И так, порой полумертвы,

У смерти на примете,

Все ж дотянули до травы

Живые мать и дети.

 

Прошел вдоль моря вешний гром

По хвойным перелескам.

И очутились всем двором

На хуторе немецком.

 

Хозяин был ни добр, ни зол, –

Ему убраться с полем.

А тут работницу нашёл –

Везёт за двух, – доволен.

 

Харчи к столу отвесил ей

По их немецкой норме,

А что касается детей, –

То он рабочих кормит.

 

А мать родную не учить,

Как на куски кусок делить,

Какой кусок ни скудный,

Какой дележ ни трудный.

 

И не в новинку день-деньской,

Не привыкать солдатке

Копать лопатою мужской

Да бабьей силой грядки.

 

Но хоть земля – везде земля,

А как-то по-другому

Чужие пахнут тополя

И прелая солома.

 

И хоть весна – везде весна,

А жутко вдруг и странно:

В Восточной Пруссии она

С детьми, Сивцова Анна.

 

Журчал по-своему ручей

В чужих полях нелюбых,

И солона казалась ей

Вода в бетонных трубах.

 

И на чужом большом дворе

Под кровлей черепичной

Петух, казалось, на заре

Горланит непривычно.

 

Но там, в чужбине, выждав срок,

Где что – не разбирая, –

Малютка вылез за порог

Хозяйского сарая.

 

И дочка старшая в дому,

Кому меньшого нянчить,

Нашла в Германии ему

Пушистый одуванчик.

 

И слабый мальчик долго дул,

Дышал на ту головку.

И двигал ящик, точно стул,

В ходьбе ловя сноровку.

 

И, засмотревшись на дворе,

Едва не рухнул в яму.

И все пришло к своей поре,

Впервые молвил:

– Мама.

 

И мать зажмурилась от слез,

От счастья и от боли,

Что это слово произнес

Ее меньшой в неволе…

А. Твардовский

 

Память

(Отрывок из поэмы «Злодей и его жертва»)

 

Вчера, сегодня, завтра –

как память и история,

как волшебство вселенского театра:

события, герои, бутафория...

 

Мой современник, век двадцатый,

«марш смерти» нас роднит с Германией...

«Зиг – хайль!» – звереет бесноватый

ефрейтор, с бонапартьей манией.

 

Его штандарт – по всей Европе,

блицкриг крушит Восток...

Чтоб русский парень, в полосатой робе,

знал Веймар, Гёте-городок.

 

Подземную его тюрьму,

где заживо людей гноили,

где Бухенвальд пожалован ему:

держался рейх на рабьей силе.

 

Рабами каторжными полон,

из смерти – в ад мчит черный ворон;

гудит дорога–автострад асфальт, –

сердцебиение, галоп секунд...

Вершина Эттерсберга – Бухенвальд:

«Лос-с-с! Рауз! Швайнгунд!..»

 

Неузнаваема планета –

весна, и солнце, и Победа...

С салютами и ликованьем стран,

слезами счастье, горестью землян.

 

Невосполнимости утрат,

ушедшим с бела света

мильонам рыцарей-солдат

навеки памятник – Победа.

 

К горе Поклонной, как святыне,

в полустолетний Юбилей

мы понесем цветы живые,

творенье рук и полевые.

 

Чтя память по оружию собрата,

склонюсь у Вечного огня

и мрамор освящу тюльпаном я –

Могилу Неизвестного Солдата...

П. Кравченко

 

Стихотворения Мусы Джалиля, Эйжена Вевериса, Георгия Люшнина, Ивана Медведкова, Георгия Столярова – во второй части поста.

 

Песни:

 

Бухенвальдский набат

Музыка: В. Мурадели

 

Люди мира, на минуту встаньте!

Слушайте, слушайте: гудит со всех сторон –

Это раздается в Бухенвальде

Колокольный звон, колокольный звон.

Это возродилась и окрепла

В медном гуле праведная кровь.

Это жертвы ожили из пепла

И восстали вновь, и восстали вновь!

И восстали, и восстали,

И восстали вновь!

 

Сотни тысяч заживо сожженных

Строятся, строятся в шеренги к ряду ряд.

Интернациональные колонны

С нами говорят, с нами говорят.

Слышите громовые раскаты?

Это не гроза, не ураган.

Это, вихрем атомным объятый,

Стонет океан, Тихий океан.

Это стонет, это стонет

Тихий океан!

 

Люди мира, на минуту встаньте!

Слушайте, слушайте: гудит со всех сторон –

Это раздается в Бухенвальде

Колокольный звон, колокольный звон.

Звон плывет, плывет над всей землею,

И гудит взволнованный эфир:

Люди мира, будьте зорче втрое,

Берегите мир, берегите мир!

Берегите, берегите,

Берегите мир!

А. Соболев

 

Саласпилс

Музыка: А. Тимошенко и Э. Кузинер

Исп.: ВИА «Поющие гитары»

 

Захлебнулся детский крик

И растаял словно эхо,

Горе скорбной тишиной

Проплывает над землёй,

Над тобой и надо мной...

Шелестит листвой платан

Над гранитною плитою.

Он убитых пережил,

Он им верность сохранил;

Здесь когда-то лагерь был...

 

Саласпилс...

Саласпилс...

Саласпилс...

 

Не несут сюда цветов,

Здесь не слышен стон набатный;

Только ветер много лет,

Заметая страшный след

Кружит фантики конфет...

Детский лагерь Саласпилс –

Кто увидел не забудет.

В мире нет страшней могил,

Здесь когда-то лагерь был –

Лагерь смерти Саласпилс...

 

Саласпилс...

Саласпилс...

Саласпилс...

 

На гранитную плиту

Положи свою конфету...

Он как ты ребёнком был,

Как и ты он их любил,

Саласпилс его убил...

 

Саласпилс...

Саласпилс...

Саласпилс...

Я. Голяков

 

Пока убийцы ходят по Земле

Музыка: Э. Колмановский

 

В ночи гудели печи не стихая,

Мой пепел ворошила кочерга.

Но дымом восходя из труб Дахау,

Живым я опускался на луга.

 

Мне кое с кем хотелось расквитаться,

Не мог лежать я в прахе и золе.

Не мог в земле убитым оставаться,

Пока убийцы ходят по Земле.

 

Пускай в аду давно уже набито,

Там явно не хватает многих лиц.

И песней подымаю я убитых,

И песней их зову искать убийц.

 

Идите по земному шару гневно,

Ищите их при свете и во мгле.

Как можешь ты сиять спокойно, небо,

Пока убийцы ходят по земле!?

 

Восстаньте же, замученные дети,

Среди людей ищите нелюдей

И мантии судейские наденьте

От имени всех будущих детей!

 

И вы не спите, вы не спите, люди,

В Париже, и Варшаве, и Орле.

Пусть ваша память вас ночами будит,

Пока убийцы ходят по земле!

Е. Евтушенко

 

Баллада о безымянном концлагере

Музыка: С. Дудкевич

 

Если будете там, не стесняйтесь склониться пониже,

Прикоснитесь к песку, поздоровайтесь с чахлой травой…

Я там был только раз, а теперь по ночам его вижу –

Этот маленький ад, обнесённый колючей стеной.

 

Не Треблинка, не Аушвиц. Краска блестит на воротах.

Кроме чёрной трубы, ведь и мрачного нет ничего.

Безымянный концлагерь. В коротких и точных отчётах

Перед цифрой убитых писали лишь номер его.

 

Так поведал нам гид. С вдохновеньем почти что поэта

О вместимости блоков пропел он торжественный сказ,

О числе патрулей, и о прочих занятных секретах,

И о том, сколько сот пропускал крематорий за час...

 

Ты прости ему, Боже, кошмарное это витийство.

Кто убит, тот убит, и другой не припишешь финал.

Но была б моя воля, я к этому храму убийства

Караулы приставил бы и никого не пускал.

 

У меня получали бы пропуск сюда только дети –

Этак лет с десяти, как забрезжут вопросы в умах.

И не гиды – не гиды! – водили б экскурсии эти.

Их водили бы призраки тех, кто погиб в лагерях.

 

Шелестели б они: «Не забудьте, как мы не забудем,

Что за дымом людским птичьи стаи летят стороной,

Что сжигали людей и что люди построили – люди! –

Этот маленький ад, обнесённый колючей стеной».

М. Шехтман

 

Освенцим

Музыка: А. Городницкий

 

Над проселками листья – как дорожные знаки,

К югу тянутся птицы, и хлеб недожат.

И лежат под камнями москали и поляки,

А евреи – так вовсе нигде не лежат.

 

А евреи по небу серым облачком реют.

Их могил не отыщешь, кусая губу:

Ведь евреи мудрее, ведь евреи хитрее, –

Ближе к Богу пролезли в дымовую трубу.

 

И ни камня, ни песни от жидов не осталось,

Только ботиков детских игрушечный ряд.

Что бы с ними ни сталось, не испытывай жалость,

Ты послушай-ка лучше, что про них говорят...

 

А над шляхами листья – как дорожные знаки,

К югу тянутся птицы, и хлеб недожат.

И лежат под камнями москали и поляки,

А евреи – так вовсе нигде не лежат.

А. Городницкий

 

Треблинка

Музыка: А. Городницкий

 

Треблинка, Треблинка,

Чужая земля.

Тропинкой неблизкой

Устало пыля,

Всхожу я, бледнея,

На тот поворот,

Где дымом развеян

Мой бедный народ.

 

Порою ночною

Всё снится мне сон:

Дрожит подо мною

Товарный вагон,

И тонко, как дети,

Кричат поезда,

И желтая светит

На небе звезда...

 

Коротко иль длинно

На свете мне жить, –

Треблинка, Треблинка,

Я твой пассажир.

Вожусь с пустяками,

Но всё до поры:

Я камень, я камень

На склоне горы.

 

Плечом прижимаюсь

К сожжённым плечам,

Чтоб в марте и в мае

Не спать палачам,

Чтоб помнили каты –

Н выигран бой:

Я камень, я камень

Над их головой.

 

О память, воскресни, –

Не кончился бой:

Я песня, я песня

Над их головой!

А. Городницкий

 

Ноги

Музыка: В. Струганов

 

Пленные выходят на работу,

Холуи осматривают нары,

По утрам на нарах оставаться

Разрешают только мертвецам.

 

Мертвеца обычно раздевают,

А потом бросают на носилки,

На него бросают две лопаты

И кричат, чтоб вышел конвоир.

 

И шесть ног шагают по дороге

Голый труп закапывать в траншее,

В сапогах советских – двое капо*,

В сапогах немецких – оккупант.

 

Так вот это было и сегодня.

Прибыла процессия на место,

Сбросили с носилок две лопаты,

Сбросили в траншею мертвеца.

 

Но мертвец ударился неловко,

Вдруг зашевелился, повернулся,

Тех троих чуть отступить заставил,

Он открыл глаза и застонал.

 

Ноги у траншеи потоптались,

Две из них расставились пошире,

И в глаза ему ударил выстрел,

Чтобы он их зря не открывал…

 

Ноги нажимали на лопаты,

Ноги затоптали сигареты,

Пятками о пятки постучали,

Чтобы глину сбросить с каблуков.

 

А потом обратно по дороге,

Захватив носилки и лопаты,

В сапогах советских – двое капо,

В сапогах немецких – оккупант.

 

*капо (фр.) – надзиратель

Ю. Грунин

 

Я вернусь к тебе, Россия!

(Из стихов неизвестного узника

фашистского концлагеря Заксенхаузен)

Музыка: Э. Колмановский

 

Этих слов забывать вы не смейте

Ни в пути, ни в беде, ни в огне.

Узник чёрного лагеря смерти,

Как молитву, шептал в тишине:

 

Я вернусь к тебе, Россия!

Знаю, помнишь ты о сыне.

Брови русы, очи сини...

Я вернусь к тебе,

Я вернусь к тебе,

Я вернусь к тебе, Россия!

 

В океане глухом и горбатом,

Где одна только буря права,

Не сдаваясь, четыре солдата

Повторяли всё те же слова:

 

Я вернусь к тебе, Россия!

Знаю, помнишь ты о сыне.

Брови русы, очи сини...

Я вернусь к тебе,

Я вернусь к тебе,

Я вернусь к тебе, Россия!

 

И спокойствия трудного полон,

Начиная свой первый полет,

Перед стартом в кабине безмолвной

Космонавт себе клятву дает:

 

Я вернусь к тебе, Россия!

Знаю, помнишь ты о сыне.

Брови русы, очи сини...

Я вернусь к тебе.

Я вернусь к тебе,

Я вернусь к тебе, Россия!

 

Будет ветер греметь бездорожный.

Будет холодно на сердце – пусть!

Будет шага ступить невозможно,

Всё равно и тогда я вернусь!

 

Я вернусь к тебе, Россия!

Знаю, помнишь ты о сыне.

Брови русы, очи сини...

Я вернусь к тебе,

Я вернусь к тебе,

Я вернусь к тебе, Россия!

Л. Ошанин

 

Посты в блоге в тему:


Стихотворения узников концлагерей


Сказавшие смерти «Нет!»

 

Чёрная метка войны (О концлагерях в художественной литературе)

 

Международный день памятижертв Холокоста (Освенцим)

 

600 стихов о детях войны.Часть 6. Дети в концлагерях. Хатынь

 

Григорий Люшнин (поэт, узник концлагеря)


Подвиг доктора Синякова

 

Бессмертный книжный полк.Доктор «Жизнь» Георгий Синяков

 

Подвиг Дмитрия Карбышева:25 стихотворений, поэма и песни

 

Выбор Эдит Евы Эгер: к 95-летию удивительной женщины

 

Хезер Моррис «Три сестры»

 

«Девушки сирени»


Советуем почитать:

«Казематами смерти»: Стихиузников фашистских концлагерей и тюрем

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »