«Марш к салюту Победы был тягостно долог:
сто боев, сто друзей, сто смертей, сто тревог…
А стихи… Я извлёк их, как старый осколок.
Как больную занозу, из сердца извлёк»
4 июля исполнилось 100 лет со дня рождения Павла Михайловича Булушева (1925 — 1991), фронтовика, поэта, журналиста, одного из ведущих репортеров Ленинградского ТАСС. Участник обороны Ленинграда Павел Булушев в 17 лет ушел в действующую армию, воевал на Ленинградском и 3-м Прибалтийском фронтах, в 19 с двумя тяжелыми ранениями был демобилизован на костылях за сто дней до Победы. Главная и основная тема его творчества — война. Он так сказал о своем поэтическом творчестве: «Каждый стих о войне — словно выход из боя»... Его стихи о войне — одновременно документы войны и воспоминания о войне, та самая окопная правда, горькая и откровенная. Самые известные: «Баллада о белых лебедях», «Баллада о чёрном резерве», «Баллада о сотворении мира», «Баллада о пластунах», «Баллада о знамённом взводе», «Звезда надежды», «Мамы идут на прорыв», «Приказ», «Стратегия местного значения», «Горький хлеб», «Место в строю»... Павел Булушев: «Начало моим стихам положили строки, пришедшие с войны. Долгие годы хранились они в памяти и в старых тетрадях, хранились, как письма-треуголки, которые, казалось бы, интересны мне одному. Но время распорядилось иначе. Пережитое обрело иное измерение, я вновь вернулся в прошлое. «Живым поверка — мертвым слава», — сказал поэт. Это обращено к молодым. Об их дедах и отцах, матерях и бабушках — людях, которые сотворили Победу, — новая моя книга».
Павел Булушев родился 4 июля 1925 года в
Ленинграде. К началу войны успел закончить восемь классов. К двадцать второму
июня 1941 года ему не исполнилось и шестнадцати. В 16 лет, в начале блокады в
1941—1942 годах работал слесарем и токарем на заводе, изготовлял
76-миллиметровые снаряды. С весны 1942 года в составе Рабочего батальона
Ленинского района Ленинградской армии народного ополчения Павел сражался с
фашистами на южном секторе обороны города за Кировским заводом, был впервые
ранен. В январе 1943 года был призван на действительную военную службу в
Красную Армию. С весны 1944 года воевал на Ленинградском и 3-м Прибалтийском
фронтах. 27 января 1944 года курсантом был в числе тех, кому было поручено
произвести праздничный салют в честь окончательного снятия блокады Ленинграда
Командовал отделением автоматчиков, стрелковым и пулеметным взводами. Трижды
ранен, в последний раз — 14.10.1944 — тяжело. По ранению в 1944 году в 19 лет в
звании младшего лейтенанта за сто дней до Победы демобилизован инвалидом первой
группы — домой он вернулся на костылях.
После войны — журналист, корреспондент
Ленинградского отделения ТАСС. Писал заметки, делал репортажи для ведущих
советских газет. Ему доверяли брать интервью у Фиделя Кастро и у американского
президента. Во время войны он носил с собой тетрадку с юношескими стихами. В
этих строчках была горькая правда о павших в первой жестокой схватке с врагом.
После возвращения с фронта Булушев вернулся к своим первым стихам лишь спустя
три десятилетия, работая в Ленинграде корреспондентом ТАСС. При этом все его
стихи — память о пережитом в начале 1940-х. Первый сборник стихов вышел лишь в
1978 году, он назывался «Багровая память: Стихи, написанные дважды. 1942—1977».
Это были не просто стихи, а документы войны, подлинные воспоминания о военных
событиях день за днем. В поэтическом стиле Булушева угадываются элементы
журналистики с ее репортажностью и вниманием к деталям. Соединив журналистику и
поэзию, Булушев к некоторым стихотворениям писал вводное пояснение или
посвящение. Потом последовали сборники «Вечерняя поверка», «Головной дозор»,
«Слово о первом эшелоне», «Звезда надежды», которые вызвали широкий
читательский отклик. Стихи получили широкое признание, их печатали в журналах,
включали в коллективные сборники.
Помимо стихов, совместно с В.И. Ганшиным
Булушев —автор путеводителя «Подвигу твоему, Ленинград: памятник героическим
защитникам города», вышедшего в 1977 году. Павел Михайлович умер 10 декабря
1991 года в Ленинграде, в госпитале ветеранов Великой Отечественной войны.
Похоронен на Киновеевском кладбище.
В канун 77-летней годовщины полного разгрома
фашистов у стен Ленинграда вышел сборник «Гвардия бессрочного запаса»,
составленный из неизвестных стихов Павла Булушева. Сборник, включает более тридцати
произведений, составлен из никогда не публиковавшихся стихов, оставшихся в
архиве поэта, которые передала дочь Павла Михайловича Ольга. «Собранные вместе,
эти стихи воспринимаются как завещание фронтовика», — сказал составитель
сборника журналист и литератор Николай Сотников, который ранее уже был
редактором двух сборников ветерана.
Воспоминания о поэте:
Лев Сидоровский: «Вглядись-ка, дорогой
читатель, в это открытое и совсем ещё мальчишеское лицо. Да, мальчишеское,
хотя, когда делалось фото, младший лейтенант, изображённый на нём, был уже
после тяжёлых ранений списан, как говорится, «по чистой»... Очень уж трудно
представить, что этот вот почти ещё мальчик с таким спокойным и добрым взглядом
на самом деле – ветеран Великой Отечественной, не раз поднимавший в атаку
взвод, роту, не раз побывавший в самом что ни на есть настоящем аду…
Двадцать второе он встретил в геологической
партии: парень был влюблён в геологию, и школьные учителя, зная об этом,
экзамены у Булушева приняли пораньше, чтобы он мог уехать с экспедицией в
Карелию. И вот...
Вчера ещё шумные, звонкие парни,
Мы молча отходим, не выдержав боя.
Не устояли мы под Суоярви
Перед шюцкоровской шантрапою...
Отходили геологи к Ленинграду с войсками. И
на этой трудной дороге Павел вдруг отчётливо, понял, что «в жизни начинается
сильно широкий расклад». Что воевать предстоит «на полную железку», иначе —
гибель. Неминуемая гибель. А мысли о том, что, может, сначала лучше всё-таки
закончить школу, — такой мысли даже на мгновение в его голове не мелькнуло,
потому что парень как-то сразу открыл для себя очень простую истину: во время
войны надо воевать.
Но в военкомате отправлять Павла на фронт
вовсе не спешили. В военкомате дали совсем другое задание — и с такими же, как
он, ленинградскими мальчишками копал Павел у железнодорожной станции Оредеж
противотанковые рвы. На всех — одна винтовка и ведро слипшихся леденцов. Копали
пацаны рвы, пока не стало известно, что к станции прорвались вражеские
автоматчики. И решили ребята устроить фашистам своё «Бородино». Потом из
тридцати в лесу встретятся только трое...
Он снова сумел вернуться в родной город и
снова пошёл в военкомат, но там опять сказали: «Не торопись, войны на тебя ещё
хватит». И дали направление на завод, где тоже работали в основном сверстники.
Завод выпускал 76-миллиметровые снаряды, а раньше здесь делали пиво, и на полу,
на стенах сохранилась пыль от прежнего производства. Мальчишки бережно сметали
эту пыль, варили, и получалось что-то вроде киселя, который поддерживал их всю
блокадную зиму. Снаряды Павел точил до весны, а весной — фронт.
Солдатом я стал в болоте,
в приладожской рыжей трясине.
Там был я причислен к пехоте
и клялся на верность России...
И стал постигать Булушев на деле маленькую
книжку в красном переплёте — Боевой устав пехоты РККА, где, в частности,
имелось такое суровое предупреждение: «Бой есть самое большое испытание
моральных и физических качеств бойца. Часто в бой приходится вступать после
утомительного марша и вести его несколько суток непрерывно...». Да, так оно и
было…
Снег да лёд... Январским шалым вихрем
бьёт позёмка, как свинцом, в лицо.
Брошен полк – не поминайте лихом! —
марш за ленинградское кольцо.
К бою марш. Нам рвать блокадный обруч.
Марш в пургу, в безвестность, напролом,
в ледяной туман, в безлюдье, в полночь...
Нам дойти бы, а прорвать — прорвём!..
Солдату повезло: три дня рождения сумел
отметить на фронте, целых три!.. В сорок втором в такой день вырвалось:
Как немного мне нужно сейчас от войны:
В день рожденья хотя бы будь помягче с
воякой.
Подари мне, война, пять минут тишины,
На закрутку махры перед третьей атакой…
В сорок третьем, в канун такого же вот дня,
вдруг выдалось на их участке затишье, и тогда спросил солдат у кукушки, сколько
ему жить осталось… Кукушка оказалась щедрой…
Обещала уверенно,
прибавляла и множила.
Выходило, примерно,
что и трети не прожито!
На войне, где увидеться
Трижды просто со смертью,
Нет дороже гостинца
к восемнадцатилетью...
В 1944-м, 27 января, став курсантом, оказался
среди тех, кому поручили произвести праздничный салют в честь окончательного
снятия ленинградской блокады.
…А мы у моста Дворцового,
из сквера, что у дворца,
привычные к ливню свинцовому,
впервые палим без свинца.
И я — сотоварищи рядом, —
сбросив на снег шинель,
развешиваю над Ленинградом
праздничную шрапнель…
А летом — уже младшим лейтенантом — встретил
день рождения в атаке. Случилось это за Выборгом. Убило командира роты и тогда
роту на штурм повёл комвзвода Булушев. И получил «в подарок» сразу четыре пули.
Ещё четыре — вдобавок к трём прежним... До медсанбата добрёл сам. По дороге
останавливает генерал:
— Тяжело, младшой?
— Ничего, товарищ генерал. Вроде, на реку
выходим...
— Я спрашиваю, тебе тяжело?
И, не дождавшись ответа, повесил на грудь
Павлу медаль...
Из наградного листа на орден Красной Звезды:
«В боях с финскими захватчиками в районе
озера Вуокса 4 июля 1944 года со своим взводом атаковал противника с тыла и
занял траншеи финнов. В завязавшемся траншейном бое уничтожил 4 финских солдат.
Бойцы, воодушевлённые примером своего командира, очистили и закрепили за собой
траншеи. Будучи раненым, командовал взводом, не покинув поля боя».
И полутора месяцев не прошло, как он снова
оказался в бою — да ещё в каком: двести броневых машин бросил в контратаку
противник на шоссе Эльва — Тамза, по которому наступала 189-я дивизия.
Казалось, горела не только земля, но и небо... Скоро за блистательный разгром
мощной фашистской группы, за участие в освобождении Тарту дивизия стала
называться Краснознамённой.
Меня принимают в партию.
Вот-вот и проголосуют...
Решил — о партии — в Тарту я,
Пред угловой амбразурой...
А дальше текла речка Эмайыга, которую надо
было форсировать...
Тихо Эма течёт...
Кровь грохочет в висках!
Пулемётный расчёт
тонет на штурммостках...
Из всех офицеров батальона на тот берег
выплыл один Булушев. И — с ходу! — закрепляйся, расширяй плацдарм...
Весь плацдарм — из двух пригорков.
Только за два бугорка
сколько наших одногодков
убаюкала река!
Подпускать придётся близко —
для маневра места нет.
А в запасе лишь по диску,
пистолет да партбилет...
Это был его последний бой. На сей раз ранение
(какое уже по счёту!) оказалось особенно тяжёлым. В госпитале вручили Красную
Звезду. После госпиталя — свидетельство об инвалидности. И это — в девятнадцать
лет...
Когда после демобилизации Павел на костылях
приковылял в Октябрьский райвоенкомат, то там в специальной картотеке обнаружил
смертную карточку старшего своего брата гвардейца Владимира Булушева. А следом
за ней стояла его собственная карточка-похоронка, однако через всё её поле
красным карандашом наискосок было крупно начертано: «ЖИВ!»
После войны несколько лет плавал радистом на
судах Балтийского пароходства. Затем три десятилетия — в Ленинградском
отделении ТАСС. Да, он стал журналистом, хорошим журналистом (брал интервью и у
Фиделя Кастро, и у американских президентов) — может, потому, что всей сутью
своей навсегда остался солдатом.
...Однажды он шёл по Аничкову мосту и увидел,
как к гранитному цоколю, над которым бронзовый юноша сдерживает лихого скакуна,
рабочие прикрепляют мемориальную доску. И тут же, буквально на папиросной
коробке, стал набрасывать слова, которые назавтра прочитала вся страна:
«Знаменитые конные композиции, украшающие Аничков мост на Невском проспекте,
удостоены... боевой награды: на гранитном цоколе одной из них — а все эти
цоколи хранят на себе глубокие шрамы от артиллерийских осколков — появилась
бронзовая мемориальная доска с надписью: "Это следы одного из 148476
снарядов, выпущенных фашистами по Ленинграду в 1941 — 44 гг." И
ленинградцы — ревнители классических форм в искусстве — восприняли это
дополнение к "скульптурной поэме славного ваятеля Петра Клодта" как
естественное признание поистине солдатской боевой судьбы монументов. Снаряд — один
из многих, упавших на Невском проспекте в годы блокады, должен был, по расчётам
фашистских артиллеристов, убить атлантов, сдерживающих рвущихся бронзовых
коней. Но они — и атланты, и кони — остались живы, потому что город на Неве
немыслим без них...» Так мог написать, наверное, только ленинградец и только
солдат.
В другой раз Булушев высказал в печати
предложение (жаль, что оно до сих пор осталось без внимания) — высадить в
сквере у Исаакия «блокадную грядку», такую, какие были в войну во всех
ленинградских скверах: грядка, а рядом — дощечка с именем хозяина... И пусть
среди разных клумб, среди роз и гиацинтов скромно растёт на ней морковь или,
допустим, капуста. И пусть будет «военная» дощечка с именем — очень уж нужен
людям этот щемящий сердце памятник... Конечно, такая счастливая мысль могла
прийти только ленинградцу и только солдату...
А потом Булушев узнал, что скончался капитан
дальнего плавания Владимир Янович Бетхер. Из всего личного состава стрелкового
батальона, в рядах которого они с Володей начинали когда-то боевой путь, дожить
до Дня Победы суждено было лишь им двоим. И теперь остался только Булушев:
«солдат блокадного закваса, я батальоном стал сейчас...». Конечно, старые раны
давали о себе знать (одна пуля так и осталась в лёгком), и время от времени
приходилось возвращаться на больничную койку. Именно там, оказавшись в
вынужденном безделье, он однажды вспомнил свои старые стихи:
...Мне хотя бы погоны на память оставить
об ушедших друзьях и о годах лихих.
Ничего о войне не осталось на память,
Лишь награды и шрамы. Да эти стихи.
Нет, я не был записан за цехом поэтов.
Начинал под ружьём... Но с ребяческих лет
На походных биваках, во мгле лазаретов
рифмовал, как свидетель и бед, и побед...
К своей книге, которую солдат назвал
удивительно точно — «Багровая память», он предпослал подзаголовок: «Стихи,
написанные дважды. 1942 — 1977». Среди многочисленных откликов, полученных на
сборник Лениздатом, был и такой: «Стихи Павла Булушева, если бы не сочинил он,
сочинил бы я, если бы смог. Но так, как он смог, я бы никогда не смог. А
кажется — так просто!.. Он говорит буквально моими словами, выражает мои
чувства... Такому человеку хочется сказать фронтовое спасибо. Ветеран войны из
Уральска Иван Нефедов». Затем появилась вторая книжка, и, перелистав её
страницы, люди снова ощутили боль и счастье человека, который в неполных
шестнадцать выступил на защиту родной земли и потом на всю жизнь остался
Солдатом.
...И оставив нам пять рвущих сердце книг, мой
добрый знакомый, замечательный коллега, солдат и поэт Павел Михайлович Булушев
ровно тридцать лет назад в госпитале ветеранов Великой Отечественной
скончался».
https://vk.com/wall-154052118_25351
Виктор Ганшин, Олег Сердобольский: «Самым счастливым днем
своей жизни Павел Булушев считал 19 мая 1966 года. Весь ТАСС в тот день резко
снизил производительность труда. Коллеги выстроились в очередь, поздравляя
совершенно обалдевшего отца – только что у него родилась дочка... Через полчаса
с кустом белых роз он помчался в редакционной машине в родильный дом, чтобы
поздравить жену и, быть может, хоть одним глазком взглянуть на свое
сокровище... Павел и Маша – герои классического «служебного романа». Он работал
редактором, она – референтом справочной службы. Вся их любовная кинолента
раскручивалась на глазах у сослуживцев. И вот – замечательный финал!.. Быть
может, это Всевышний послал ему такой подарок за пролитую кровь, загубленную
молодость, за погибшего на Пулковских высотах единственного брата. И когда
месяца через два крошечную Ольгу Павловну привезли в редакцию на смотрины, все
ахнули – как же природа умеет соединять в маленьком существе черты и особинки
родителей.
Один из нас, который постарше, называл его –
Павлом, другой – дядей Пашей. Для одного он был просто редактором, а для
другого – еще и наставником. И возился он с новичком, как со своим дитем. Это
было время, когда происходило становление службы «на заграницу». Существовала
она и раньше, но теперь с особой остротой перед ней поставили задачу –
пропагандировать советский образ жизни.
Павел Булушев был играющим тренером и сам
ставил эксперименты, ища новые приемы и повороты. А редакторство только
помогало ему в этом. Булушеву поручили «организационно и творчески обеспечить
работу этого идеологически важного участка». В разгаре была холодная война. И
Советский Союз на мировой информационной арене практически представлял только
один ТАСС. Чтобы завоевать западного читателя, начали изучать приемы подачи
материалов наших давних соперников на этом поле. Тогда и появилось в редакции
пособие «Как писать для Ассошиэйтед Пресс».
Попросту говоря, зарубежного читателя надо
было заставить есть наши не слишком вкусные советские пирожки. Вначале их
раздавали бесплатно, что называется, на пробу. Но это восприняли однозначно –
красная пропаганда. А когда наши мастеровитые тассовские повара стали выпускать
их по западной рецептуре, но с нашей начинкой и отличной выпечкой, советскую
информкулинарию стали не просто брать, но и платить за нее деньги. И неплохие.
Тогда мы убедились, что информация – это товар, на котором можно сколотить
серьезный капитал.
Булушев умел создавать прецеденты. И поэтому
не раз из Москвы раздавались звонки примерно такого содержания: «Паша, напиши
что-нибудь ТАКОЕ... Ну, в общем, ты понимаешь». И Паша писал. Не без гордости
вспоминал он, как однажды со своим опусом, протаранив железный занавес,
оказался в «Нью-Йорк Таймс». Это была маленькая заметка под заголовком «Пожар в
Ленинграде по вине трех кошек». Речь в ней шла не просто о пожаре (сколько их
каждый день бывает на свете!), а о том, что пожарные, рискуя жизнью, спасли не
только престарелую одинокую женщину, но и ее маленький зверинец. Эту историю
автор так изящно упаковал в западную обертку, что никто не учуял в ней
пропагандистского аромата: наши пожарные самые гуманные в мире.
Свой творческий вирус он стремился привить
каждому из нас. Старики шли на это неохотно, а вот среди молодежи постепенно
проявлялся вкус к новациям. Павел с восторгом встречал и находки своих
товарищей, делая порой служебную приписку к сведению редакции: «Рекомендую
отметить эту информацию». При всей своей журналистской оснащенности и
поразительной интуиции Булушев не стеснялся сказать: «А я не знаю, как об этом
написать». И это было искреннее признание – ему не хотелось пользоваться
наработанными схемами. Но проходил час-другой, и он отыскивал выход из этого
«не знаю».
https://spbsj.ru/knigha-pamiati/bulushiev-paviel-mikhailovi
Герман Гоппе: «Чего только не бывает
на фронте! С Павлом Булушевым носом к носу могли столкнуться, задеть друг друга
на бегу, но, видимо, не судьба. Оба командовали взводами: он — пулеметным, я —
полковой разведки. Я — сержант, он — младший лейтенант, станет командиром
пулеметной роты. Вместе, как выяснили, брали крохотный городок Валгу-Валку и
получили от Верховного грамотки с факсимильным изображением собственной подписи
и по сто грамм «за взятие», остряки их называли «за упокой». Ох уж эти
уточнения! В один и тот же день, 15 октября 1944 года, были тяжело ранены, и
оба в третий раз! Оба качались на волоске… жить? не жить?
Выжили и встретились уже после Победы в
Ленинграде. Однажды зашел разговор о стихах. «Ну, это дело не солдатское, —
заметил Павел. — На это Симонов имеется». И я охотно согласился с ним. Я тоже
не верил, что на самом переднем крае могли писать стихи солдаты и взводные. А
несколько лет спустя Павел ошарашил меня, подарив свой первый поэтический
сборник. Мы стали друзьями и всё удивлялись, как мы «там» не встретились.
Что делали в дивизии перед неожиданным
отступлением? Усиливали пулеметную роту чем могли. Увеличивали количество
пулеметов и пулеметных лент. Подкидывали два, а то и три взвода из охраны
штаба. Пока была возможность, помогали создавать окопы. И отходили. Пулеметная
рота и усиление занимали круговую оборону. Немцам давали подойти как можно
ближе. Если шли танки, их пропускали. Бить по ним обычно было нечем.
Впрочем, рота иногда получала подразделение
бронебойщиков. И вот уж тогда танки не проходили. А по пехоте — только по
команде комроты — открывали огонь из всех стволов. Выигрывалась пауза. Затем
мясорубка повторялась. И так до тех пор, пока пулеметы не начинали дымить, как
сормовские паровозы, когда дороже всего вода — обыкновенная, желательно чистая,
пока не кончились пулеметные ленты, в рожках автоматов оставался хотя бы один
патрон, пока в живых оставалось хотя бы несколько человек.
Павел Булушев участвовал в таких операциях
два раза. Много это или мало? Уверенно отвечаю: очень много! Аптекарская норма
— один раз. А сверх нее — уже чудо! Но к этому надо прибавить бесконечные бои,
которые вела пулеметная рота в составе своего полка, занимая самые
ответственные участки фронта. Так что понятие «крещение огнем» в самом
первородном смысле подходило к Булушеву.
За все это Родина наградила Павла Михайловича
Булушева удивительно скупо — с безобразной скаредностью: он получил орден
Красной Звезды, хотя это был самый «дешевый», обычный штабной орден. Правда,
комдив выдвинул его к награждению медалью «За отвагу», но все перечеркнуло
последнее фронтовое ранение.
В справочниках Союза писателей и в нашей
совместной книжке «Седой хлеб» указано, что Булушев награжден еще орденом
Отечественной войны первой степени. Это ошибка. Для того чтобы получить этот
орден, надо сначала заработать вторую его степень. Павел Михайлович не пошел за
подарочным орденом: и ноги уже плохо ходили, и нелепо как-то пятьдесят лет спустя
после Великой Победы получать награду за то, что ты стал старше ее на полвека.
Когда думаешь, какая разница межу
журналистикой и поэтической работой (особенно в последнее время расцвета
газетного искусства), все чаще приходишь к выводу: нет ближе, нет роднее друг
другу профессий, если вообще их можно называть профессиями. И ту и другую, по
меткому выражению замечательного поэта Михаила Дудина, следует называть
«состоянием души». А Павел Михайлович Булушев, вернувшись с войны с
незаконченным средним образованием, стал первостепенным журналистом, одним из
ведущих представителей Ленинградского ТАСС. Ему доверяли брать интервью у
Фиделя Кастро, у американских президентов. А о более мелких фигурах и не
говорю.
Под конец жизни он стал одним из
самобытнейших поэтов. Писал так, как до него не писал никто. Для него не было
раздумий, какое из этих двух призваний наиболее значительное. Я смею назвать
себя его ближайшим другом и отвечаю за каждое свое слово, сказанное и
написанное о нем. Он, по-моему, первым из поэтов соединил чисто журналистские
приемы с высокой поэзией. Он предварял многие стихи развернутым предисловием. И
никогда оно не вызывало сомнения, раздражения, чувства неуместности, потому что
и то и другое (стихи и проза) было написано рукой подлинного мастера, знатока
великих тайн соединения несоединимого. Читаешь прозаическое предисловие,
переходишь к стихам — и с радостью и даже с завистью замечаешь: до чего они
равноценны.
С Павлом мы общались почти ежедневно, а уж по
телефону перезванивались не один раз на дню. Более родного человека, более
строгого и справедливого критика мне встречать не довелось. О нем можно
рассказывать бесконечно. Незадолго перед смертью, по моему настойчивому и
неоднократному дружескому принуждению, он начал трудиться над исключительно
интересными воспоминаниями о работе в ТАСС. Недописанная книга строилась из
маленьких новелл, сделанных с поразительным мастерством. А уж неожиданным
концовкам этих крохотных главок мог бы позавидовать сам О’Генри.
Перо остановилось на полпути к цели…В Союзе
писателей, на тогдашней улице Воинова, за рюмкой коньяка и чашечкой самого
лучшего в Ленинграде кофе мы строили планы: казалось, и времени, и сил хватит
на все. Со щедростью ротшильдов мы одаривали друг друга сюжетами, неожиданными
ходами, золотыми мелочами поэтических тайн. Мы беседовали в его рабочем
кабинете, у меня дома, беседовали не уставая, где-то подспудно ощущая близкую
разлуку. Уезжая в госпиталь инвалидов Великой Отечественной войны, он сказал
мне суховато и уверенно: «Всё. Это моя последняя командировка».
Утверждение оказалось пророческим. За
несколько дней перед его кончиной я навестил его. И он взял с меня клятву:
сделать всё, даже недоступное моим должностным обязанностям: «Я хочу лечь на
литературном участке Комаровского кладбища». Естественно, я разыграл при этом
бездарную роль утешителя, в тысячный раз утверждая, что никакого рака у него
нет, что все это — его стихотворные выдумки, что это — печальное следствие его
дурного характера. И, конечно, добавил: для выполнения данной ему клятвы мне,
пожалуй, не хватит жизни. Павел Булушев, всегда такой собранный и сдержанный,
был в эту минуту категоричен: «Перестань. И немедленно приступай к переговорам,
к хлопотам».
Я обегал все начальство, умело парировал все
их возражения. Да, Булушев — молодой по стажу член союза, но какие книги он
успел выпустить за короткий срок! И надо учесть, что он — единственный в Союзе
писателей инвалид Великой Отечественной войны первой группы. Со скрипом, но
дело было решено. Заработала государственная машина, и очень приличное место,
именно то, которое он присмотрел себе, живя на писательской даче в Комарове,
было предназначено ему. И когда смерть, уставшая от преследования Булушева еще
с фронтовых времен, все-таки догнала его, родственники перерешили уже решенный
вопрос: Киновеевское кладбище ближе, там похоронены его дальние родственники,
и, следовательно, похороны обойдутся дешевле, уходом могила будет обеспечена… А
как же моя клятва? Как же последняя воля человека? Мне сбивчиво растолковали,
что своей любимой Машеньке Паша перед смертью сказал: все-таки Киновеевское
лучше.
Пришлось вновь пройти по кругу все
начальство, путано объяснять, что действовал я не по личной охоте, а по просьбе
самого близкого фронтового друга. Отыскал я это — самое нищенское еще с древних
времен — петербургское кладбище. Оно на берегу Невы, напротив лавры, на нем
обычно хоронили бедных монахов. Земля даже для Петербурга была такой
твердокаменной, такой неприступной, что могильщики уставали менять сломанные
лопаты. Когда над его могилой вырос крохотный холмик, из него остался торчать
уголок гроба. Наш уговоры подсыпать земельки оказались бесплодными, даже
несмотря на припасенный спирт. Могильщики ушли, а мы, его последние друзья,
бродили по унылому кладбищенскому пространству и пытались собрать в ладони
горсточки так называемой земли. Ничего из этой затеи путного не получилось.
Один мой ученик, странно сочетающий поэтическое увлечение с изготовлением
надгробий, привез меня на это кладбище на собственном «мерседесе». Он оказался
предусмотрительным: в багажнике его машины имелся набор великолепного шанцевого
инструмента шведского производства. Угол гроба, стыдливо выглядывающий из ямы,
перестал с укоризной смотреть на белый свет. В день его похорон сами собой
сложились стихи.
Твердил я: «Не просто, конечно,
Но выбраться можно вполне».
И только улыбкой нездешней
На это ответил он мне.
А я до того бесталанно
Играл и играл бодрячка,
В руке моей, тонкая странно,
Бессильно лежала рука.
— Ну вспомни, ведь было труднее, —
А знал: не труднее тогда.
…Он в память шагнул, молодея,
В отчаянно наши года.
Я знаю: к поверке последней,
Когда он вернётся за мной,
Не будет разыгрывать бредни
Последний мой друг фронтовой.
Войдёт он и взгляда не спрячет,
И я его тихо пойму.
Дай, жизнь, напоследок удачу:
Улыбкой ответить ему».
Г. Гоппе
https://magazines.gorky.media/neva/2005/5/stihi-682.html
Стихотворения:
* * *
Война взломала даже демографию
И в сорок- трижды проклятом году
В школярские, ребячьи биографии
Внесла немыслимую чехарду.
Измерив жизнь иными величинами,
Во взрослый мир вошли мы напрямик,
Став чуть ли не матерыми мужчинами,
О юности не вспомнив ни на миг.
Воспоминание о дне рождения
Праздники — они тоже разные:
Коллективные и одиночные,
И, как будни, бывают и праздные,
И весёлые, и не очень-то.
Об ином и помнить не хочется.
А такой вот всю жизнь будет помниться.
Этот снайпер был снайпером — асом.
Не встречал я снайпера выше классом.
Хоронился в камнях меж воронками
И крестил батальон похоронками.
У меня на каске вмятина.
Как всегда, он выцеливал тщательно.
А мы лезли пятеро — снять его.
И ударили вместе — пятеро.
В пять гранат словно залпом ухнули.
В пять гранат — всё смешали с грязью мы.
Мы его не просто стукнули,
Мы его по скале размазали.
А скалу раскрошили в щебенку.
А скалу раскатали в гальку.
За Мефодия Вороненка,
Братьев Зубовых и Витальку!
На беду нам, стрелял он метко,
И об этом на каске отметка.
Мне-то с каски соскреб лишь краску,
А другим — всё под каску, под каску...
Мы неделю его разведывали.
Мы следили за каждым выстрелом.
Стали вроде бы снайпероведами.
Но и сам он Витальку высмотрел.
Нет, не зря я с дружками полез на него.
Надо было кончать болезного.
Позарез надо было унять его.
А теперь вот — на каске вмятина.
Сукин сын! Ценил свою марку.
Только крепко молится мамочка!
Юбилейным быть бы подарку,
Как не шапочка б выручалочка.
Еле выполз назад, на исходные.
Голова под каской — как колокол!
Сам комбат и приятели-взводные
Подхватили, втащили волоком.
Нынче праздник на нашей улице:
Без потерь все вернулись-выползли.
Ну а фрицы — пусть ищут пуговицы
От стрелковой своей знаменитости!
Что ж, поздравьте нас с этой удачей,
Со счастливым поздравьте билетом.
Вышло так.
А могло быть иначе:
Пофартило мне с рикошетом!
За такой — к дню рожденья — подарочек
Наливайте, друзья, не жалея,
И себе, и отдельно пять чарочек
Соучастникам юбилея.
Впятером мы с утра-спозаранку
Разменяли судьбу на полтинники.
Мы по крупной сыграли в орлянку,
И все пятеро — именинники!
Праздник мой. Но я в нём лишь участник.
День рожденья — пустяк!
Перво-наперво
Наливайте за о б щ и й наш праздник:
Мы сегодня убили снайпера!
Набат. 22 июня 1941.
(Из поэмы)
Гудел набат…
Однако дед-звонарь
Не на заутреннюю звал старушек службу.
Он медным голосом
Мужчин будил, как встарь,
Набатом призывая их к оружью.
И в тот рассвет
Набат, нарушив сон,
Приказывал и звал на бой с порога…
И вдруг дошло:
Метаться не резон!
Медноголосый этот перезвон —
Для каждого
Всеобщая тревога!
Гудел набат…
Посвящение в рабочий класс (Пьедестал)
Я только раз стоял на пьедестале.
Зато туда меня Рабочий класс поставил.
Блокадный цех. Мороз. И печь — без дров.
Гудят станки: скорей! Скорей!! Скорей!!!
В цеху полста вчерашних школяров.
Полсотни недоучек-токарей.
Полста шрапнелей в день даём войне.
Станки пониже б — дали бы вдвойне.
А эти — громадА, на взрослых мужиков.
А мы — какие нам тогда лета!..
(До сей поры в глазах — полста дружков:
Крупа-парнишки, слёзы, мелкота...)
Вот с дядю Федю вырасти бы нам.
Дед-бородед — могучей красоты.
От века мастер! Мастер мастерам!
(С самим Калининым когда-то был на «ты».)
Но он точить шрапнель уже не мог —
Блокада не таких валила с ног.
А был советчиком и нянькой он для нас.
Один во всём цеху — Рабочий класс.
Старик сдавал... И уж не знаю как
Бродил по цеху от станка к станку.
Хвалил, советовал и торкал носом в брак.
(Мы подзатыльники прощали старику.)
Три дня он как-то не был у станка.
Я видел только спину старика.
Пилил, строгал и грохал молотком.
Чего он — за столярным верстаком?
Стук-стук — и ляжет тут же на верстак.
Восьмой десяток — возраст не пустяк!
Но сколотил. И притащил к станку.
И вроде бы с насмешкою сказал:
— Подставка недомерку-токарьку.
Ну, лезь, рабочий класс, на пьедестал.
Сперва обиделся, а к вечеру — и рад!
Я понял: не насмешка, не игра.
На три шрапнели больше, чем вчера,
В тот вечер записали в мой наряд.
И сразу увезли на фронт, в метель.
Дороже хлеба стоила шрапнель.
Мне довелось стоять на пьедестале.
Рабочий класс меня туда поставил.
Шрапнель грузили и грузили во дворе.
...А дядя Федя помер в феврале.
Берег
По семнадцати годков —
батальон холостяков.
Почитай, семьсот пятнадцать
стопроцентных женихов.
Обыщи все хутора
и поселки все окрест,
не отыщешь ни черта
этакую тьму невест.
Только сами мы — пехота.
А в пехоте не до счета.
Впереди у нас река,
сорок метров,
если вброд.
Так что счет — наоборот:
не с невесты,
с жениха.
На подъем мы все легки,
Через пять минут:
«Вперед!»
Приготовься, женихи,
Завтрашние мужики,
вот как сцепимся в штыки
на буграх у той реки —
Не на свадьбу,
так в стихи
нынче кто-то попадет.
Век мне речки той не знать бы.
Где вы, свадьбы, свадьбы, свадьбы?
Рой невест — друг друга краше,
свахи, свечи и венцы,
посаженые отцы,
посаженые мамаши?
На буграх у той реки
задержались женихи.
До сих пор окрест тех мест
дополна седых невест.
Увольнительная в Ленинград (1942)
При бомбёжке города где же ещё
Быть прикажете, как не в убежище?!
Я в притушенном грохоте пушечном,
Еле слышимом через продух,
Оказался в компанье старушечьей —
Воин, прибывший с фронта на отдых.
Бабки косо глядят на воина,
Бабки явно обеспокоены.
Без винтовки я здесь и без пропуска.
Лишь с сомнительной увольнительной.
...Сам себе показался я в отпуске
И никчемным, и подозрительным.
Выговор
«Дум-дум» — разрывные пули, причинявшие особенно тяжелые ранения.
Советские войска патронов с разрывными пулями, разумеется, не применяли.
Замполит под Выборгом
Разнес меня начисто —
Зачитал выговор.
За что? За варварство!
...Патроны трофейные,
Калибра пригодного.
Кем не велено?
Что незаконного?
Блестят патрончики,
Бьют без осечки.
— Давай, пулемётчики,
Набивай ленточки!
Надёжная марочка!
Мы их под Выборгом
По автоматчикам
Лент восемь выбили.
За лентой ленточка —
Хоть пой от радости!..
Ан нет — осечка:
Полковник в ярости!
В лицо мне — патронами:
О чем, мол, думали?
Противозаконные!
С «д у м — д у м а м и»!
Добро, хоть выговор.
Трибунал бы — запросто!..
...Как в дерьмо, под Выборгом
Вляпался в варварство.
Баллада о чёрном резерве
Нам резерв из Ленинграда
Под началом старшины...
Воинство не для парада!
Ну кому они нужны
И на что они годны
Здесь, на острие войны?
Мешковаты, староваты,
Жизнью тёртые ребята,
Молью траченный народ.
И в придачу к автомату
Каждый притащил лопату.
Не лопатку, а лопату —
Хоть сейчас на огород.
Никудышный выйдет взвод.
Видно, будет замполиту
С ними дел невпроворот.
Вышло всё наоборот.
Нам резерв из Ленинграда,
Из погибельного места —
Землеройная команда
С Пискарёвского разъезда.
К службе там уже не годных
Под началом старшины
Их из тыла — к нам на отдых,
На передний край войны.
Не под силу им, где — тихо.
Взвод истерзан тишиной.
Им теперь для передыха —
Хоть какой, но только — бой!
Без промешки, с ходу прямо,
Без накачки-подготовки,
Чтоб плечом к плечу — стеной!
Серафимовские ямы,
Котлованы Пискарёвки
У резерва за спиной.
На передний край войны
Под началом старшины
Прибыла из Ленинграда
Похоронная команда —
Отдохнуть от тишины.
Агитировать не надо
И подталкивать не надо.
Им всё ясно без доклада:
За спиной у них — блокада...
Нам резерв из Ленинграда.
И хоть с виду старики —
Только в бой!
В огонь!
В штыки!
Баллада о белых лебедях
Позабыть всё это лучше мне бы.
Но не позабыть!.. Собравшись с духом,
Расскажу, как фронтовое небо
Осыпалось лебединым пухом.
Осыпалось в воду белым прахом,
Низвергалось в волны красным ливнем.
«Пошутил» в тот день фашист с размахом —
Из зениток, в небо над заливом.
Дюжиной стволов по птицам били.
И не стало лебединой эскадрильи.
Наш комбат скрипел зубами: «Гады!»
И ругался так, что дальше некуда.
«Дать бы сволочам! А где снаряды?
Весь запас на батарее — полкомплекта...»
(Строг в блокаду был учёт расхода.)
...Шла весна сорок второго года.
Шла волна по Финскому заливу.
Мы смотрели на волну со страхом.
Клин низвергся в воду красным ливнем.
Клин осыпался в залив белесым прахом.
Мы с Савватием в тот день (не по наряду)
В снайперскую вызвались засаду,
Записав в итоге дня — для сведенья:
Он — за лебедя
И я — за лебедя.
Диогены 43-го года
Записался в Диогены
Пулемётный наш расчёт:
Бочки — дом, а клёпки — стены
(Философия не в счёт),
Восемь бочек на поляне
У оврага на краю.
Не боись пурги, славяне,
Ад вокруг, а мы — в раю!
Сверху бочек — плащ-палатки.
Дом — что надо! Дом — по мне!
Никогда ещё так сладко
Не спалось нам на войне.
Запах старого рассола
Скрашивает тесноту.
Диогеновская школа
Комсомольцам по нутру!
За стеной дубовых клёпок
Вьюга затмевает свет!..
Кинику из-под Синопа
Наш приладожский привет!
Славный дед! Прекрасный дед!
И ни капли не аскет.
Он, совсем наоборот,
Знал и мог ценить комфорт!
Красотища в бочкотаре!
И тепло, хоть скинь шинель.
А иначе — где б кемарить
Нам в январскую метель?
Злится вьюга-завируха:
Не продуть дубовых стен…
Это ж роскошь и везуха —
Дрыхать в бочках, Диоген!
Ладожский марш. Операция «Искра»
Снег да лед...
Январским шалым вихрем
бьет поземка, как свинцом, в лицо.
Брошен полк —
не поминайте лихом! —
в марш за ленинградское кольцо.
К бою марш.
Нам рвать блокадный обруч.
Марш в пургу, в безвестность, напролом,
в ледяной туман, в безлюдье, в полночь…
Нам дойти бы,
а прорвать — прорвем!
Час настал. Велением Отчизны
сквозь погибель вычерчен маршрут.
(Это издали Дорогой жизни
смертный путь в Кобону назовут.)
Тьма вокруг. И не придет подмога.
Ты себя надеждой не дразни.
Тяжек шаг…
Ну хоть еще немного…
Где же берег?..
Где он, черт возьми?!
Трещины, промоины, торосы…
Снегом след друзей запорошен.
В корке льда,
у заструга-заноса
понял я: конец всему…
Дошел!
Ветер лют. Он рвет шинель за полы,
он студеной шарит пятерней,
как кинжалом колет.
Но уколы
кажутся теперь незлой игрой.
Истекают сроки…
Рядом вечность…
Я упал на ледяной торец.
Путеводной вехой в бесконечность
черный камень мой — Осиновец.
Открутившись, замерла планета.
Под недвижным панцирем Нева.
А в распахе рваного планшета
ладожская бьется синева!
Растеклась по карте вешней синькой.
И маршрут проложен через синь.
Нет, ребята!
Я свои ботинки
до конца еще не доносил.
Не на век же льды.
Ведь будут вёсны!
Мы через январь идем в весну.
Я б расцеловал тебя, трехверстка,
за весеннюю голубизну.
К черту смерть!
Победный штурм так близко.
Нам еще в бою хлебать беду.
Мы — солдаты «Искры».
Где ж ты, искра?
Искра! Отогрей меня на льду.
Здесь еще не финиш. Мы на старте.
Оттепели ждут, ребята, нас.
Надо жить!
Чтоб видеть не на карте
просинь ладожских
бездонно-ясных глаз.
Царскосельский лицей
Здесь музы молчат… Здесь лишь бомбы да мины.
И вырубки там, где клубились куртины.
Здесь музы молчат. Здесь лишь мины да бомбы.
…Мы шли во дворец, а пришли в катакомбы.
Здесь мекка поэтов. мы помним об этом.
Но нынче здесь всё перегружено толом.
И прежде, чем стать здесь вторично поэтом,
Сам Пушкин бы стал тут сначала сапером.
Салют (27 января 1944 года)
Мне повезло: я был в числе тех, кому 27-го
января 1944-го было поручено произвести праздничный салют в честь
окончательного снятия блокады и полного разгрома фашистов под стенами
Ленинграда. Это был всем праздникам праздник! Яркие всполохи многоцветных ракет
высвечивали из январского мрака лица ленинградцев. Люди смеялись и плакали. Я
выбрасывал в чёрное небо шары ракет большой мощности и тоже смеялся и плакал.
Но слёзы были горьки, как пороховой нагар. Победа! Победа! Но на войне даже
огромная радость ходит рука об руку с большой бедой...
Чёрное небо вспорото
Сабельным взмахом ракет.
Небо великого города
Окрашено в разноцвет.
Падает чёрное небо
Отблесками в Неву.
Отныне блокада — небыль!
В полнеба салют — наяву!
Вьюжится, вьюжится, вьюжится
Огненный снегопад.
В огненном вальсе кружится
Праздничный Ленинград.
А мы у моста Дворцового,
Из сквера, что у дворца,
Привычные к ливню свинцовому,
Впервой палим без свинца.
И я — сотоварищи рядом, —
Сбросив на снег шинель,
Развешиваю над Ленинградом
Праздничную шрапнель.
Небо золотом вспорото,
Но чёрен январский лёд.
И по червонному золоту —
Чёрный свинцовый налёт.
И свет, и мрак непролазный
Отныне в едином ряду.
Победа, вобравшая разом
И празднество, и беду.
В сверкающем сабельном взмахе
Взмывает салют в зенит...
За этот салют в атаке
В среду мой брат убит.
Горький хлеб
Памяти Владимира Булушева, павшего при атаке
на Красное Село в январе 1944 года; памяти моего старшего брата, которому
навсегда двадцать четыре...
На холмик рядышком — стопку
И ломтик от хлебной пайки.
Свинтим у фляжки пробку,
Смахнём слезу без утайки.
Далёкая годовщина,
Давние горькие дали.
Но старая эта причина,
Как прежде, на сердце давит.
Не гаснет от времени горечь
Той чёрной январской даты...
Вернёмся в метельную полночь,
Без слов помянем солдата.
Наполним стаканы и встанем
Над нашим безлюдным застольем,
Не оскверняя память
Бессмысленным суесловьем.
В солдатской святой печали
Пусть память наша крепчает.
Помянем павших молчаньем,
Как раньше, сжав зубы, молчали.
Выпьем без разносолов
На этом пиру невесёлом.
И пусть будет трижды горькой
Нам горького хлеба корка.
Сегодня не крупная дата
Сегодня не круглая дата.
Просто — убили брата.
И я поминаю брата.
Тогда он считался старшим.
Теперь — и до века! — младший,
Под Красным Селом пав где-то
За наши многие лета.
Стопка до края долита.
И навсегда недопита.
...Январское черное небо.
И корка горького хлеба.
Место в строю
Двенадцать молча ушли с бугра:
Сила, мол, ломит силу...
Сказал тринадцатый: «Нет, не пора!»
И лег один к «максиму».
Он слово своё до конца сдержал,
Сдавая смертный экзамен.
Судьбою двенадцати стал трибунал.
Тринадцатый жив, хоть и ранен.
В боях человеку цена не одна.
Не все перед смертью братья.
...Хотел бы тринадцатым быть я всегда:
Маленькая, но гарантия!
Баллада о сотворении мира
Время действия — июнь 1944-го…
Место действия — Карельский перешеек,
в сотне километров от Ленинграда.
Всевышнему шесть дней едва хватило
На сотворенье мира… без тротила.
У нас была взрывчатка. Нам тротил
Срок сотворенья сильно сократил.
Двухамбразурный дот среди болот.
Не обойди мы, много сделал зла бы!
А нам всего двух тонн разворотить бетон
Хватило, отделяя твердь от хляби.
И сделали всё так, что сам бы бог
Скорей, чем мы, управиться б не смог.
— Взрывчатки не жалеть! — велел нам командир.
И, подогнав с тротилом три повозки,
Рванули дот… Так сотворен был мир
На этом ныне тихом перекрестке.
Красное и чёрное
По созревшей гречихе, как пауки,
В чёрных мундирах — штурмовики...
Багряное поле — поле гречишное.
В чёрном здесь — лишние.
В чёрном — пришлые.
Во всём своём чёрном паукообразии
На красной гречихе ещё безобразнее.
То ли эсэсовцы,
То ли из абвера,
Специалисты по линии орднунга.
Таких кобелей не вымоешь нАбело —
Прочернелые до самого потроха.
Мы их окружили. Мы им предложили.
Оружье б сложили — дольше бы жили.
А так — всё пристреляно,
Деться некуда:
Четыре ствола
В кинжальной засаде.
На каждый ствол
По два боекомплекта
И батарея —
В кустарнике сзади.
Как только дойдут
До ветки-отметки,
Как только до камня
Дойдут по пригорку
Мы разом нажмём
На четыре гашетки,
В четыре ствола
Подметём под метёлку.
Всё ближе, всё чётче
Мундиры и лица.
И что ни лицо —
То заплечный мастер.
В ниточку губы,
В сощуре ресницы,
И у каждого на брюхе
«Шмайссер».
Идут по гречихе,
Топчут поле гречишное.
Идут по живому,
Всё давят, бестии.
Топтать —
Для них это дело привычное.
Давить —
Для них это вроде профессии.
Ломкие стебли
Стонут со звоном.
Зерном осыпается
Скорбно и тихо
Под прусский сапог,
Под каблук тевтона
Так и не ставшая гречкой
Гречиха.
Прислушайся к полю —
Криком кричит.
Багровыми зёрнами
Кровоточит.
В нём ярость клокочет:
Смерти не хочет
В изнеможении и в унижении,
В беде и стыде,
В ярме и дерьме.
А эти шагают,
Хоть песенка спета их.
В траур одеты,
Как на погребенье.
Для храбрости, что ли,
Дымят сигаретами —
До очумения, до почернения.
Как установлено
Было разведками —
И полковой,
И по спецзаданиям —
За спинами этих
Вроде застенка
Такого, что и
Не встречали мы ранее.
Не то, чтоб тюрьма,
А так — тренажёры,
Где тренировались
Убийцы-стажёры.
Негодяйствовали,
Дорвавшись до власти.
Совершенствовались
В негодяйстве.
В одиночках — на одиночках.
Чтоб в резервациях — на целых нациях:
Поштучно и оптом...
Пропади они пропадом!
Прут в никуда,
Со страху нахальные.
С виду — напористо.
Вроде бы — весело.
Взлохмачены шнапсом,
Подстёгнуты «хайлями!»
...Гречиху — в месиво!
Гречиху — в месиво!
Их пуля доучит.
У пули получится...
А пока шагают
Широко и густо...
...С хрустом гибнет
Гречиха-мученица.
Сердца рвётся
От этого хруста.
Дошагаешься, мразь!
Дотопчешься, гнусь!
...Хрясь-хрясь!
Хрусь-хрусь!
Айн-цвайн!
Блефуют, как на параде,
Ни сном ни духом
О нашей засаде.
До блеска чёрные,
Сыто-брито-холёные,
Чернотой обличённые
И — приговорённые!
Шагайте, шагайте,
Покуда целенькие,
На наши прицелы,
На наши целики.
«Максимы», как свора,
Глядят вдоль створа,
Не выскочить целыми —
Всё под прицелами!
Гречишное поле — багровое поле.
Багрово от гнева, багрово от боли.
От виноватости без вины
И от обманчивости тишины.
...Как нива гречихи,
Память багрова.
Вовек не забыть мне
Кинжальной засады.
Бессильны слова...
Да и нужно ли снова
Стрелять по гречихе
Сквозь строчки баллады?!
Чёрные тени
В черни мундиров
Дошли до пристрелянных
Ориентиров.
Кинжально остры
Пулемётные лезвия.
Мы смертные чертим
Окрест полукружия...
А впрочем, это
Уже не поэзия.
Муза, молчи!
Говорит оружие.
А чья земля за амбразурой?
Здесь не поля. Здесь м и н н ы е п о л я.
В двухстах шагах — немецкие окопы.
А посреди — ничейная земля,
Бесхозный клин растоптанной Европы.
Ничейная? Не может быть такой!
От века щуры здесь свой дом держали.
Здесь прадеды ходили за сохой,
Прабабки наши тут в межах рожали.
А мы глядим теперь через прицел
На вздыбленный, униженный и жалкий,
Распаханный фугасами надел —
Издревле наш, но ставший вдруг «нейтралкой».
Не знать покоя нам, не спать ночей.
Чужую силу силой пересиля,
Вернуть ничью России из ничьей!
Не может быть н и ч ь е й земли в России.
Отход
Мы бросаем деревню. А сколько их отдано!..
Нас карает Россия дождями промозглыми.
С каждым шагом к востоку сжимается Родина.
Дождь сечёт нас холодными строгими розгами.
Вершок на карте
Приказа нет. И связи нет.
И, видимо, не скоро будет.
Погиб комдив. В огне весь свет.
Нам отойти бы… Кто осудит?
И кто заметит наш отход —
Гудит вокруг свинцовый ветер.
Мы сотню верст прошли вперед.
Ну, отойдем на километр…
Такая мысль исподтишка
Течет сухим песком из горстки.
Всего-то полтора вершка
Тот километр на пятиверстке.
Но картой Родину не мерь.
Шаги назад длинней стократно.
Какими цифрами потерь
Измеришь их, идя обратно?
Погиб комдив, и связи нет.
И замутился белый свет.
И немец валит черной силой.
И черный дым над всей Россией.
Наполни этой гарью грудь.
Вдохни поглубже горький ветер.
Еще вдохни — и позабудь
Про тот, что сзади, километр.
Приказ
Чтоб победить, нас было мало.
А фриц ломил в тот день навалом...
И наш сержант на этот раз
Отдал неслыханный приказ.
Пересчитал всё отделенье,
Переписал себе в тетрадь
И приказал: — До подкрепленья —
Из носу кровь! — не помирать.
Мы били немца в лоб и в спину.
И — соблюдали дисциплину.
А командир — он над солдатом.
С него не спросишь в трудный час.
...Швырнул себя под танк с гранатой,
отдав себе другой приказ.
Бой на околице
Фашисты прикрылись горящими избами.
Но в три пулемёта сквозь пламя их рубим мы.
А ленты заряжены вражьими жизнями,
А ленты снаряжены вражьими судьбами.
Рушатся избы, сжираемы пламенем.
Искры столбами... Рушатся избы.
Какой нынче век? Это ж орды Мамаевы!
Который же век? Это орды Чингизовы!
У чертовой матери! К чертовой матери!
Горит не деревня — пылает Отечество.
Орду — под стволы! Под стволы — поджигателей!
...Лента за лентой — по бесчеловечности.
Исходит огнем пулемётная троица,
Стелит пришельцам свинцовые скатерти.
С русской земли! С россиянской околицы —
К чертовой матери! К чертовой матери!
Больше огня! Чтоб паленою шерстью,
Как встарь от чингизов, как встарь от тевтонов...
Огонь по орде! Огонь по нашествию!
Несите патроны! Больше патронов!..
Стратегия местного значения
В приказах войну называют — «Великая».
Великая — и не скажешь правильней.
А раз великая, то и многоликая:
В ней каждый воюет свою и тотальную.
В дефиле у озера, левым флангом к болоту,
Комбат положил в оборону роту.
Обещал усилить огневыми средствами
И как мог накачал об особой ответственности.
— Учти, подполковник на вас надеется.
Он сам отбирал роту для обороны…
Твой сектор — от той вон сосновой поленницы
До рыжей — видишь? — убитой коровы.
У тебя надежно прикрытые фланги.
Взвод ПТР выдвигай к оврагу:
Оттуда могут ударить танки…
Ну, будь здоров, и назад — ни шагу!
О том, чтоб «ни шагу», не мне волноваться:
Мы на плацдарме, мы за Наровой.
Не хочешь купаться — станешь держаться
Хоть за поленницей, хоть под коровой!
На планшете отметил дровишки и падаль.
Расчертил меж ними сектора обстрела.
Отползал на брюхе, где надо не надо,
Себя и людей измотав до предела.
Разметил фланкирующий и перекрестный,
Как велено, выдвинул ружья к оврагу.
Со взводными выкурил по папироске
И сам накачал их в разрезе «ни шагу!».
Патронные ленты жуют пулеметы,
По пристрелянным створам глядят бронебойки.
Мы готовы ко встрече с броней и пехотой.
Битте-дритте, господа разбойники!
Фронты против Гитлера — с востока и с запада.
А мы почему-то развернуты к северу…
Зато дефиле нами намертво заперто.
И мы до боя в победу уверовали.
Ни шагу назад! И ничто не изменится,
Какой бы на нас ни валили прорвой.
Фашизм не пройдет меж развалюхой поленницей
И павшей в бою бедолагой коровой.
Один час войны
Здесь нас ждали-заждались...
Только справа застава
Проволынила малость,
Правда, в рамках Устава.
Есть в Уставе параграф:
Напоролся — не мешкай!
Вызывай, хоть и храбрый,
Огневую поддержку.
Не стучаться же лбами,
Там, где могут «катюши»!
Им — заданье... А сами —
Околачивать груши.
А чтоб время недаром,
Мы без спешки, как дома,
За глухим крутояром —
По сто грамм за наркома!
Кстати и пообедали,
И тревоги не ведали.
Били немца «катюши»,
А мы били баклуши.
Мы себя берегли
По военной науке!
А других не смогли
Уберечь от порухи.
Кабы знать, так не ждали б.
Прямо с ходу и с маху —
До гранат и кинжалов! —
В лобовую атаку.
И глядеть бы не стали,
Что не так, как в Уставе.
Без тактических хитростей
Душу фрицам бы вытрясли!
А фашисты, те — спорые.
Час, как дар, восприемля,
Запалили подворья,
Расстреляли деревню.
И лежит население
У дымящих завалинок,
Словно чурки-поленья,
В зипунах и без валенок.
Старики и старухи,
Мелкота и девчонки...
Смерть скрестила им руки,
Разметала ручонки.
Вы три года молились,
Тщетно бога просили...
Мы на час припозднились.
Ты прости нам, Россия!
Хочется романтики
Как старинные дублоны,
Как старинные дукаты,
Тускло светятся патроны
В магазине автомата.
Но не призрачное злато
В наших дисках, в наших лентах.
Для всамделишной расплаты
Эта звонкая монета.
Мы готовы без заминки,
Раскошелив магазины,
Рассыпать горстьми ефимки,
Луидоры и цехины.
А как славно было б в книжку
Перенесть сейчас парнишку.
Чтобы в сказочном сюжете
Промотать монеты эти!
Только я не юнга-мальчик
С Билли Бонсова корвета.
Мальчик-с-пальчик — автоматчик
Из реального сюжета.
Ждут сигнала батальоны
Для рывка в траншею вражью.
Тускло светятся патроны...
Мы готовы
к абордажу.
Предусмотрительность
Комбат наш предусмотрителен:
Приказ расписал, как по нотам,
Назначив меня заместителем,
Поскольку командую ротой.
Второй заместитель комбата —
Чего ещё, кажется, нужно мне!
Но... Не поздравляйте, ребята,
С таким продвиженьем по службе.
Командовать вами я стану
И быть приказу действительным,
Лишь если убьют к а п и т а н а
С п е р в ы м его заместителем.
А что до меня, то ни разу
Не видел у замов возможности
Живыми — согласно приказу —
Вступать в многославные должности.
Вакансии будут... И скоро!
Заступят их те, кто везучей.
...А я для себя дублера
назначу на тот же случай.
Дождь после авианалета
Небо пробито!.. Сквозь звездочки-дырочки
Ливнями небо на нас пролилось.
Что ж вы наделали, братцы зенитчики?
Небо и то прострелили насквозь!
Туман
Разведку размыло в тумане дебелом.
И взвод провалился в туман, как в трясину.
Я снова ощупал локтём парабеллум,
Который отдать пожалел Константину.
А утром весь взвод, прославленный удалью,
Вместе со взводным был списан — за убылью.
В дебелом тумане не видно просвета.
Стыдливо не прячь парабеллум в кармане.
А вдруг он отбился бы из пистолета?..
Повсюду туман.
И душа как в тумане.
Баллада о пластунах
Мне б забыть о войне.
Только прядь седины —
памятью о войне.
Как привет из войны.
Как привет,
как завет.
С восемнадцати лет —
седина,
седина
на висках пластуна.
Жизнь, как чаша, полна.
И хмельны без вина
удальцы-молодцы,
тридцать два пластуна.
Тут хоть гром разрази,
коль пластун,
то ползи.
Тут хоть землю грызи,
но ползи да ползи.
Пулемет сечет?
Не бери в расчет!
И назад не гляди.
Наше все — впереди!
Будут печки нам,
будут лавочки.
Эх, держись тогда,
девки-бабочки!
Ох, длинна жизнь,
длинна.
Но не для пластуна.
Тут за четверть часа
все получишь сполна.
И в пятнадцать минут
запрессовано тут
все, чем жалует жизнь.
Так что, парень, держись!
Будем жить — не тужить.
Мы крутого закваса.
Нам бы только прожить
четвертинку от часа.
Взвод блокирует дот.
В клеверах чуть видны,
лезут на пулемет
удальцы пластуны.
Обползай бугорки,
по канаве ползи:
под огнем нам с руки
пластоваться в грязи.
И назад не гляди:
наше все — впереди!
И ползут пластуны
по загривку войны.
И сечет пулемет,
уменьшая нам счет.
У Рахима дугою
в черных пятнах спина —
и не стало еще одного пластуна.
Но ползи да ползи
по канаве
в грязи,
по урезу войны,
коль уж вполз в пластуны.
Пулемет клеверa,
как косилкой, сечет.
С трех десятков
на два
перекинулся счет.
Двадцать семь…
Двадцать пять…
Нет!
Уже — двадцать три.
Ничего позади.
Все у нас —
впереди!
Пулемет бьет да бьет,
как в копейку, в бел свет
и в мои восемнадцать
неразменянных лет.
Хоть минутку бы нам
в тишине проползти.
Не свирепствуй, война,
помолчи!
Пропусти!
Пистолет, да гранаты,
да десантный кинжал.
Счет все меньше:
Бугаев ползти перестал…
Ты ж назад не гляди:
наше все — впереди!
Нам не всем повезет.
Только речь не о том.
Кто-то все ж подползет,
коль уж стал пластуном.
Подползет —
через страх —
на гранатный замах!
…В амбразурах четверка
нерусских фигур.
Подползли удальцы
под урез амбразур.
Гарь тротила вскипела
У бетонной стены…
Вот и сделали дело
молодцы пластуны.
Быть лишь четверть часа
довелось пластуном.
Вспомню,
так и поныне —
все внутри ходуном.
С той поры
седина
на висках пластуна.
Да еще —
пуля-дура
навечно в груди…
Но назад не гляди.
Все мое —
впереди!
Баллада о закончившемся одиночестве
Кто разгадать человека властен?
Кто избежит при оценке просчета?
Но даже самый неясный — ясен
Перед стволом пулемёта.
Он был одинок. Молчалив был и скрытен.
Он был одинок даже в ротном строю.
А бой... И в бою как-то мог выходить он
Один на один... В рукопашном бою.
Должно быть, единственный из батальона
На маршах не пел и не жался к костру.
Он весь каменел, увидав почтальона.
И прочь уходил от него за версту.
...Его отыскали мы — словно в насмешку —
В груде своих и чужих — вперемешку.
А он и убитый сжимал карабин,
Поскольку не вышло
один на один.
Мы в братской могиле дружков схоронили.
В средине шеренги
лежит он в могиле.
На охоте
В разгаре боя, в злой перепалке,
Вдруг три косули — вдоль по нейтралке.
Бегут косули, бегут косули —
Красавец папа, коза с козлёнком.
И свищут пули, и рыщут пули
И перед ними, и им вдогонку.
Бегут косули в разгаре боя.
И шёрстка дыбом, как от мороза.
А пулемёты по-волчьи воют.
И нет спасенья. Пропали козы.
Пропали козы. Им нет спасенья.
Не бой здесь нынче — здесь нынче бойня.
Огонь жестокий — на истребленье,
Косоприцельный и многослойный.
Но пулемёты вдруг без приказа
Замолкли сразу, все восемь разом.
Кружилин Колька стал всем примером:
Отжал гашетку Кружилин первым.
И крикнул Колька: «Ведь мы ж не волки!» —
Все восемь разом за Колькой смолкли.
…Вчера загонщик ко мне под пулю
В разгар охоты загнал косулю.
Но из глубин десятилетий
Вдруг встал меж ёлок сержант Кружилин.
И рядом вместе, все восемь вместе,
Что вместе боя не пережили.
И крикнул Колька: «Ведь мы ж не волки!» —
И опустил я стволы двустволки…
* * *
Вы слышали, как сыплется пшеница,
Перестояв отсроченный укос?
А мне, как видно, вечно будет сниться
И звон, и стон, и шорох хлебных слёз.
Мы шли в атаку... Шли, топча зерно,
Как в день страды, поднявшись спозаранку.
Мне с той поры поныне суждено
Винясь глядеть на каждую буханку.
Последний патрон
Домашний адрес в жестяной оправе —
Всем, кто дорог, — прощальный поклон...
Паспортом смерти мы называли
Опознавательный медальон.
Но мне он казался немыслимо тяжким,
И я медальон не носил никогда.
Зачем мне таскать свою гибель в кармашке?
Я лишний патрон лучше спрячу туда.
Писарь напишет и без медальона,
Ежели выйдет за упокой.
А лишний патрон... В том и сила патрона,
Что к случаю будет как раз под рукой.
Добавочный выстрел всегда пригодится.
Он в битве за жизнь — как подарок судьбы
Не кончился порох в пороховницах,
И я ещё не закончил стрельбы!
Я славлю борьбу до последнего вздоха.
Ни в жизнь не поверю, что срок мой сочтён.
Я — без медальона! Не так всё и плохо,
Пока не расстрелян последний патрон.
Огонь на поражение
В осиннике бушует тарарам!
Занятно начинается сраженье.
Палят фашисты по пустым тылам,
А думают, что бьют на пораженье.
А там — ни блиндажей, ни батарей.
(Наводчики с похмелья — не иначе!)
Всего-то там — повозка сухарей
Да полевая кухня с нашим харчем.
Хрустят осины, как карандаши.
Летят шматки перлового пригара...
Вот где бы посмеятся от души,
Когда б не два погибших кашевара!
Последняя строчка войны
В военкомате Октябрьского района Ленинграда к
моменту моей демобилизации (январь 1945-го) имелась специальная картотека —
скорбный перечень офицеров, которым не суждено возвратиться домой. Я нашёл там
смертную карточку своего старшего брата, гвардейца Владимира Булушева. Следом
за ней стояла моя собственная карточка-похоронка. Однако через всё её поле наискосок
красным карандашом было крупно нечертано: «ЖИВ!» Сама эта карточка меня не
тронула нисколько: время было мало приспособленное для сантиментов. Но
карандашная надпись... Чувствовалось, писавший был рад от души. Писал он
размашисто, жирно, со вкусом вдавливая грифель в полукартон карточки. А
кроваво-красный восклицательный знак, казалось, сам исторгал вопль восторга:
«ЖИВ!», «ЖИВ!»
Танкист-капитан, под Ижорой термиткой израненный,
В тылу сподобился службы без малого каиновой.
Он посредник и вестник от службы учёта несчастий.
А посредник и вестник, считай, что без мала — участник.
Он теперь, как взаправду, багровой печатию меченный.
И чёрт знает какие в районе идут о нём россказни.
При встрече с ним вздрагивают вечно усталые женщины,
А старухи крестятся: «Пронеси-пронеси его, господи!»
Капитану бы легче Неву вновь два раза форсировать
Или снова под Прохоровкой идти под удар полутонок,
Чем чужую беду в кабинетной тиши фокусировать
На казённых страничках плывущих к нему косяком похоронок.
Но служи, где приказано, коль уж фронту ты больше не нужен,
Коль горел, и прострелен, и два раза контужен.
Пусть твоя седина, пусть твои ордена за тебя говорят, за израненного.
Не твоя в том вина, это — наша беда, что теперь твоя служба каинова.
Он пришёл ко мне в госпиталь обожженный нежданной радостью.
Был смущён, словно сам всю войну кантовался вдали от войны.
Он в глаза всем заглядывал с непонятною виноватостью
И не открещивался от своей безусловной и тяжкой вины.
— Мне твой адрес, — сказал он, — вчера твоя мать указала.
Я о старшем — Владимире — ей вручал документ в феврале.
А вчера на тебя, на геройски погибшего Павла,
Увидала она у меня на служебном столе...
Я, воскресшему, рад тебе больше, чем первому ордену.
Я вас полк схоронил и отныне до века в крови.
Так спасибо, земляк, не пропал ты, не сгинул за Родину.
Ты живи за неё. Вопреки похоронке Ж И В И!
Старые письма
В 1944-м, когда фронт наконец отодвинулся
далеко от стен Ленинграда, единственной формой общения с мамой стала полевая
почта. Нужно ли говорить, как ждали наши мамы этих военторговских открыток или
самодельных треуголок — коротеньких, написанных наспех, но несущих с войны
самое главное для мамы известие: сын жив! После того, как погиб мой старший
брат — гвардейский строевой офицер, — я и придумал ту хитрость, о которой
рассказывается в стихотворении. Я не держал её в секрете от друзей. Хитрость
быстро завоевала популярность, и в полку у автора появилось много
последователей. Правда, мама потом говорила, что сразу же разгадала мою уловку.
Ты прости, я тогда обманул тебя, мама.
Всё обман: и открытки, и та телеграмма.
Всё — строка за строкою — наивный подлог.
Но иначе тогда поступить я не мог.
Пожелтевших страниц вновь шуршит листопад.
Мама их сберегла. Я читаю листки.
Их писал девятнадцатилетний солдат.
Я тогда обманул тебя, мама. Прости!
Одинаков их текст: «Жив-здоров и — в резерве.
Пусть хоть это избавит тебя от седин.
Обо мне не тужи, береги свои нервы.
Как у бога за пазухой младший твой сын!»
Так я врал. Врал почти исступленно,
Загодя сделав открыток запас.
И по штуке сдавал через день почтальону,
Если он, почтальон, добирался до нас.
А вот это письмо, что надрезано пулей,
Я отправил, оставшись от взвода один:
«Жив! В резерве! Вот так-то, мамуля!
Как у бога в гостях тут последний твой сын!»
Пожелтевших страниц отшумел листопад.
Разыскав те листки средь бумажного хлама,
Их читает давно поседевший солдат.
Ты прости! Я тогда обманул тебя, мама.
Возвращение в жизнь
Осенью 1944-го меня привезли с 3-го
Прибалтийского фронта в один из ленинградских госпиталей, причем все мое
«приданое» состояло из кучи бинтов да бязевой нательной рубашки. А в
сопроводительной карточке, выписанной полевым медсанбатом, значилось: «офицер
без документов». Заботливые хохотушки медсестры сразу окрестили меня на свой лад:
«ничей мальчик». А первым официальным подтверждением того, что я есть я,
послужило присланное военкоматом моей маме извещение — бумага чернее вороньего
крыла…
Ни жив, ни убит я —
нигде меня нет.
Затерян, как в стоге иголка.
Единственный —
истинно мой! —
документ
у мамы — моя похоронка.
Но только один госпитальный начфин,
списав с нее должность и званье,
поверил,
что я — действительно сын,
и платит оклад содержанья.
А кто я
и как я —
ищи да свищи!
Не даден на это ответ пока.
Над раненым телом мудруют врачи,
над всем остальным — контрразведка.
Пока я загадка для тех и других.
С разгадкой пока —
безуспешно…
И я целиком зависим от них:
от медицины и Смерша.
В багровом тумане,
в багровом бреду
полуночью кажется день мне.
Неужто я без вести тут пропаду?
Вдруг маме пришло —
с упрежденьем?
Но смершевец ходит,
и проблеск надежд
в дотошных расспросах я вижу:
не зря ж он вникает, наш бдительный
Смерш, —
знать, в Смерше уверены:
выживу!
Чужая боль
На носилках, что слева, трудно отходит сосед.
Изгиляется боль над соседом моим напоследок.
Мне с пробитым бедром и плечом — нипочём!
Буду жить не тужить до ста лет,
Если тут не помру от немыслимой боли соседа.
Звезда надежды
Здравствуй, мама!
Возвратились мы не все…
В. Харитонов. День Победы
За то, что нас ждали
тревожно и нежно
и даже без вести сгинувших ждали,
Большую Звезду «Материнской Надежды»
мы мамам своим учредить запоздали.
Война не дарила с сынами свиданий.
Но мамы дышали своим ожиданьем…
Сын поздно догадлив,
до горечи поздно.
А мамы — как в небе угасшие звезды.
Полмира сынами в огне было пройдено.
Но мамы…
Как прежде, всё ждали и ждали.
А мы позабыли представить их к ордену
за блеском своих орденов и медалей.
Виновным себя не считая нисколечко,
домой воротился я к маме на Охту,
не догадавшись свинтить хоть бы блесточку
с пробитого кителя
маме на кофту.
…Победа сверкала брильянтными гроздьями.
Салют полыхал над полками Парада.
А мамы?
Сияли сыновьими звездами:
сын жив и с Победой!
Где выше награда?!
Теперь мы руками разводим в бессилье:
ведь мамы в межзвездном мерцают безбрежье…
И как получилось,
что не учредили мы
Большую Звезду «Материнской Надежды»?
Мамы идут на прорыв
Все начальство наше в изумленье:
на рассвете к нам из тыла,
у высотки,
просочились через оцепленье
чуть не в боевое охраненье
две каких-то оголтелых тетки.
Сам комбат (он спал)
полураздетый
расшумелся:
— Жизней вам не жалко?!
Здесь у нас танкоопасный сектор.
И вообще в трехстах шагах нейтралка!
Но бессильны все его резоны.
Дело в том, что тут у нас в разведке
с дней формированья батальона
служат сыновья их,
однолетки.
А с войны какие увольненья?
Вот к ним гостьи и явились сами.
— Так что окажите уваженье,
не задерживайте нас.
Мы — мамы!
Пробивной пароль у этих женщин.
Тут комбату и ответить нечем.
(Даже старший лейтенант из «Смерша»
строгость напускает... безуспешно.)
И сквозь оборону спозаранку
мамы прорываются упрямо...
Можно задержать лавину танков,
но попробуйте
остановите маму!
Атака с «валентайнами»
«Валентайн» — английский танк, поставлявшийся
во время войны в СССР. Много лет спустя в книге маршала бронетанковых войск А.
Бабаджаняна «Дороги побед» я прочел об этих танках: «Броня... вследствие
неудачного расположения листов часто пробивалась. В Советском Союзе... на его
траки наши танкисты часто наваривали так называемые "шпоры", чтобы
хоть сколько-нибудь улучшить его проходимость».
И я вспомнил июль 1944-го...
Городок атакуем через сосняк по буграм
И на голом «ура!» в него влетаем мы.
Поднимались-то с танками, да фрицы их — в тарарам!
Горят, хоть и новенькие, сзади горят «валентайны».
Нам бугры нипочём, а танки уткнулись в пригорок
И мишенями у песчаного взлобка расставлены...
Сюда бы десяток-другой домодельных «тридцатьчетверок».
А то — горят, будь здоров как горят «валентайны».
И городишко — пустяк, а не взять его: танки горят.
И мы — размочаленные — по-русски клянём «валентайны».
Всё вынесет наш — в обмоточках — россиянский солдат.
Но... Горят «валентайны», и мы отходим с окраины.
Горят, как канистры!.. Но шлют за снарядом снаряд.
В черном пламени танки от башен до самого днища.
В упор бьют танкисты, а сами танкисты — горят!
Солдатской присяге верны и в заморских кострищах.
И когда при мне рассуждают про вклад:
Чей, мол, он больше — наш, Америки или Британии? —
Пред моими глазами «валентайны» чадно горят.
И русские парни — за други своя! — горят в «валентайне2...
Баллада о восточном ветре
Августовская жара.
Брошенные хутора.
Перестойные поля...
Пахнет медом,
хлебом,
сеном,
но всего сильнее — тленом
изможденная земля.
Наступленье!
Наступленье!
Тяжек бой, но путь наш светел.
Выдувает запах тленья
свежий ост,
восточный ветер!
Дуй сильней!
Лети на запад —
полем,
садом,
огородом.
Вспять гони тевтонский запах!
Чтобы пахло только сеном,
чтобы пахло только хлебом,
чтобы пахло
только медом!
* * *
На фронт не ездил я в командировки.
Мы сами были фронтом и войной.
Зато любили перегруппировки,
когда война — хоть день, но стороной.
Я не стесняюсь признаваться в том, что,
отбыв очередной окопный срок,
мы ощущали жизнь особо прочно:
нас, уцелевших, настигала почта
и даже коробейник-военторг.
Бельишко свежее, и по желанию
плещись хоть в речке, хоть в походной бане.
А харч — не пироги, не калачи, —
но трижды в день горячие харчи!
День без войны — как сказочное царство
(хоть о принцессах думать было лень).
И, позабыв вчерашние мытарства,
по-царски кейфовали целый день!
Составив в козла на ночлег винтовки,
без охраненья вырубались в сон ...
На фронт не ездил я в командировки.
Вот с фронта — да!
В резервный эшелон.
А разговор, что завтра снова в пекло,
воспринимался как бестактный вздор.
Все, что прошло, пред днем без боя — меркло.
(Не ставьте, нынешние, это нам в укор.)
Да, признаюсь — без ложной маскировки
и без надуманных пишу прикрас:
в окопах о т а к о й командировке
мечтали и храбрейшие из нас.
Закат над Эльвой
Встречный удар танков по наступающей
стрелковой дивизии — страшный удар! Свальный бой… Бой без пленных… В
оперативных сводках силы врага определялись в двести бронеединиц. Но единицами
были «тигры», «пантеры», «фердинанды». И бронетранспортёры с мотопехотой. Шесть
часов этого боя — в памяти навсегда. Ровно через сорок лет, в дни празднования
освобождения Эстонии, я вновь посетил эти незабываемые места, положил цветы к
братскому надгробью боевых друзей и к памятнику павшего в тот день комдива.
Рукопашная — штука страшная,
даже если —
позавчерашняя.
Рукопашная, рукопашная —
бесконтрольная,
бесшабашная!..
Все в ходу: и штыки, и финки.
Выручай, пистолетный выстрел!
Рукопашный свал — по старинке:
хоть зубами грызи,
но — выстой!
Рукопашный бой — он без вызова.
Все, что видишь,
все грудью встречай там.
Выстоял — народился сызнова.
(Так потом и толкуй внучатам.)
Вспоминай…
если вспомнишь набело:
рукопашная безалаберна.
Ни столетняя.
Ни мгновенная.
Беспросветная.
И… беспленная.
…Этот свал мы не сами выбрали.
В этот раз
мы без свалки рады бы…
Рукопашная нынче с «тиграми»!
Рукопашная —
с «фердинандами»!
По-над Эльвой-рекой
сердце вон из груди!
Пять гранат под рукой —
и… вся жизнь впереди.
Сколько лет прошло? —
ты спроси меня.
Вновь под Эльвой…
Места знакомые.
…Выгорали сердца.
Оплавлялась броня.
А вот как мы их жгли,
не запомнил я.
Рукопашная — дело страшное.
Безотступная рукопашная.
Брань метельная.
Злость распашная.
Запредельная
рукопашная.
Человек тут и танк —
все в огне,
в грязи…
А вот кто?
что?
и как? —
ты попроще спроси.
Рукопашная — схватка страшная.
Рукопашная беспромашная.
Все размешано,
все расквашено.
Память нагусто кровью закрашена.
…С тишиной в унисон
по-над Эльвой закат.
Краток бой…
Вечен сон
утомленных солдат.
Намогильный гранит
да трава зелена…
Ну, а память хранит
только лишь имена…
Локтевое соседство
Сотоварищам по бою — стрелкам из Эстонского гвардейского корпуса
Нам соседями — рота престранных ребят:
Непонятен их говор, неслыханны песни.
Только больше молчат... А когда говорят —
Что? О чём? Почему? — Непонятно, хоть тресни!
Мы к соседям по дружбе — и этак и так,
И махорку, и более крепкие средства...
Ведь соседи по фронту — отнюдь не пустяк,
Очень важно, к а к о е на фланге соседство!
А начальство уже расписало нам срок.
На заре нам с соседями лезть через речку.
А они то поют, то молчок да молчок.
А начнут говорить — не понять ни словечка!
Нам комбат прояснил непонятность их слов.
По-эстонски, выходит, соседи нам пели.
Завтра в бой. Через кровь под родительский кров
Предстоит им вернуться под грохот шрапнели.
Нелегко помирать у родных хуторов.
Всю войну снилась им только э т а дорога.
Натерпелись от дома вдали — будь здоров!
...Будь здоров, как сквозь смерть шли к родному порогу!
И в атаку рванулись молчком, без «ура!».
Вместе с нами. И всё же — чуть-чуть перед нами.
Факелами пылали окрест хутора,
И в солдатской слезе билось горькое пламя.
Здешний дым пепелищ, как в российских краях,
Звал вперёд нас настойчивей трубного зова.
Мимо скорбных жилищ, обращенных во прах,
Мы в тот день сообща пробивались без слова.
А когда нас пытались зажать с двух сторон,
Мне сосед прокричал, примостившись к кювету,
А вот ч т о? — не понять. Лишь «патрон» да «патрон»!
И я отдал ему предпоследнюю ленту.
Нас не много осталось на том берегу.
Но никто не сплошал, не метнулся обратно...
Мой сосед уцелел. И опять — ни гу-гу!
Что ж, молчи, побратим. Мне и так всё понятно.
Баллада о часах
У нас одни часы на целый взвод.
И безупречен анкерный их ход.
Часы стары.
Но ходят аккуратно
И точно,
словно спасские куранты!
Владелец их — немолодой стрелок —
Средь нас заметен разве что часами.
Он устает.
Но, не жалея ног,
на маршевых бросках повсюду с нами.
И пусть часы на дедовском ходу,
он, зная точность их, всё сводит к шутке:
«Пока идут,
и я не упаду.
И не отстану ни на полминутки!»
До шуток ли
У смертной полосы?..
...Наш взводный
Унаследовал часы.
Но шутку,
что любил шутить хозяин,
теперь во взводе мы не повторяем.
А у часов взаправду славный ход.
Идут часы —
надежно, аккуратно.
И точно, как Кремлевские куранты,
Идут — и всё!
И, значит, жизнь идёт...
Баллада о знамённом взводе
Знамённый наш взвод —
просмоленный народ.
Четыре парня во взводе.
А полк впахался в такой переплет,
что хуже не видели вроде.
Полковник собрал у древка всех, кто жив:
— Ребята! Помрите сами...
Но Знамя...
Сейчас пойдем на прорыв.
Прошу, сберегите Знамя!
Да, полк погибал.
Полк на ладан дышал.
Казалось, уж все расквашено.
И бой пошел на такой перекал,
что даже не было страшно.
А Знамя в чехле.
Зашнурован чехол.
В брезенте — алое пламя.
Но нам приказал старшина-хохол:
— А ну, расчехляйте Знамя!
И редкая цепь.
И алый пожар
взметнулся над реденькой цепью.
Я знаю, никто б нас в тот миг не сдержал:
шелк полыхал над степью.
А знаменосцы?
Всего лишь один
прошел там, сдав смертельный экзамен.
Я помню вас до глубоких седин,
Кенцис, Порошко, Муссаэльдин,
латыш, украинец, татарин.
...Знамя Победы.
Музейный зал.
Кому-то — реликвия только.
А я, на него взглянув, угадал
ниточку нашего шелка.
Баллада о потёртых пятаках
«Полуживой» — не то, что «полумертвый».
Одно и то же вроде,
но не так!
Вот взять пятак.
Он хоть и полустертый,
но он в ходу, как новенький пятак!
А знатоки
(к примеру, нумизмат),
те полустертыми и дорожат.
Пусть полуцел.
Пусть неказист на вид,
он — памятник!
Он средь монет — реликт!
И пусть чеканка сохранилась плохо,
за ним — эпоха!
Так и помятого в боях солдата
цените по тарифам нумизмата.
Небытие изведав до глубин,
нанизанный на штык и на кинжал,
постиг он цены этих половин.
И — вздорожал.
...Я сам пятак — наполовину стертый.
(Пообтесал бока сорок четвертый.)
Так по тарифу нынешнего дня
какая же цена на полменя?
А жизнь...
Жизнь — не делима пополам.
Я полсвоей
и за две не отдам!
Великое имя
...Крикни: «Иван!» —
и откликнутся многие.
Иванов в России —
людской океан.
А если по западной терминологии,
уж коли ты русский,
то значит — Иван!
Конечно, немалое преувеличение.
Но я за Ивана охотно сойду.
Иван — так Иван.
Не имеет значенья,
поскольку Иванов —
без счету в роду.
Иваны — родня
и Иваны — друзья.
Нет, нам обижаться на Запад нельзя.
Иван — он бессмертен!
Иван — на века!
Россия от века Иваном крепка.
Славное имя!
Великое имя!
Он сеет пшеницу,
он варит металл.
Иваны кругом...
Я всегда вместе с ними,
с тех пор, как полмира с ружьем прошагал.
Полмира, полсвета,
сквозь многие страны.
А рядом — Иваны, Иваны, Иваны...
Я тоже Иваном был, если угодно,
поскольку по должности был
«Ванька-взводный»,
И так повелось,
Что за все на планете
Иваны себя полагают в ответе,
А ненавидят
лишь зло да обман.
Таков уж он есть —
простофиля Иван.
Иваны — друзья
и Иваны — родня.
Иван, ты бессчетен,
повсюду ты есть.
Примите ж, Иваны,
В Иваны меня.
Хочу быть Иваном.
Спасибо за честь!
Остановка в пути
В извещениях родным и близким о гибели воина
по принятому стандарту сообщалось: «...верный воинской присяге, проявив
геройство и мужество...» И в этой стандартности извещений была высшая
справедливость Родины, её последнее «прости» своему солдату, как бы ни сложил
он голову — поднимая ли других в трудную атаку или от неожиданной излётной
пули...
Проводили мы Серёгу
В невозвратную дорогу.
Закопали под горой...
Нам подъём, ему — отбой.
Сквозь какие переделка
Цел прошёл!.. И был бы цел,
Да в пустяшной перестрелке
Не сумел ли? Не успел?..
Может, кто и скажет: «Что уж!..
Маху дал, оплошно влип».
Нет, солдат Сергей Петрович,
Ты за Родину погиб!
Все мы носом землю роем.
Но на фронте — не в кино.
И не каждому Героем
Стать посмертно суждено.
Ну... прощай! Нас ждёт дорога.
Ты — из боя, рота — в бой.
Ты в тылу теперь, Серёга,
Рота — на передовой.
Нам идти... И ты прости нам.
Мы должны, сколь хватит сил...
Ты же сам солдат России,
Сам присягу приносил.
Не суди нас, друг Серёга.
Путь наш долог и тернист.
Знаем только — очень многим
Протрубит отбой горнист.
Рота, встать! Вперёд, ребята!
За Серёгу в этот раз!..
Мы ни в чём не виноваты.
Ты прости, Серёга, нас!
Письмо в деревню
Недели не пройдёт, когда слезами
Зальётся деревенька близ Рязани...
Был друг — и нет... И лишь его рукой
Записка с адресом: в деревню над Окой.
(Таков обычай: что бы там не сталось,
он адрес — мне, а я ему — свой адрес.)
Без выбора воюют на войне.
И выпало писать сегодня мне.
Пройдёт неделя. Бросив все дела,
Завесит деревенька зеркала.
Во имя...
Фрицев в хуторе разделав спозаранку —
Сам ещё в пороховом дыму, —
Звал из подпола наш ротный хуторянку:
«Вылезай! Мир дому твоему!»
Тревога
Всё спокойно стало...
Слава богу,
прервалась цепочка неудач.
Вдруг, как снег на голову,
тревогу
самовольно протрубил трубач.
Новичок, до жути ошалевший
от звенящей звоном тишины.
Не из озорства —
попутал леший
в тишине средь грохота войны.
Батальон осатанел спросонку.
Но комбат,
взяв молодость в зачёт,
так сказал парнишке-трубачонку:
«Не тревожь тревогу,
дурачок...»
Ответственность
Взвод на хутор был брошен с ходу.
(Посложней выполняли задачки мы.)
Но ударили с фланга по взводу
Приблудившиеся автоматчики.
Я не стал менять направления:
Хутор всё-таки брать было надо.
— Куликов! Разверни отделение,
За камнями в меже — засада!
Как приказано, так исполнено.
Только бой этот — словно проклятие.
Вспомню хутор, и сердцу больно мне:
Расстреляв троих, пали пятеро.
Моему повинуясь приказу,
Не поставив приказ под сомнение,
Не взглянуло назад ни разу
Победившее отделение...
Говорят, что за каждого павшего
Боль до века терзает маршалов
И, как пепел фламандца Клааса,
В сердце бьёт до инфарктного часа.
Я себя не равняю с маршалом,
Я чуть видные звёздочки нашивал.
Но зато разложилось на равных
Всё в теперешних кардиограммах.
Баллада о Ваньке-встаньке
(Вместо визитной карточки)
...А лейтенантство — всё же окаянство.
Придумай что-то хуже лейтенантства!
Не прибран,
не накормлен,
не ухожен.
Не полководец
(хоть и не солдат!),
Ты вечно нужен,
вечно что-то должен
и вечно хоть чуть-чуть,
но виноват.
Мне «Ванька-взводный» — должностная
кличка.
Начальник из меня — и смех и грех!
Какой ни есть посудине —
затычка,
заплата на любую из прорех.
Дубасят спереди,
Дубасят спереди, толкают в спину.
И навзничь опрокинут, и ничком...
И всё — бегом:
хоть в гору, хоть в трясину.
И ничего нельзя наполовину.
Всё — разом!
Всё — сполна!
Всё — целиком!
А повстречаешь во поле судьбину,
как Ванька-встанька,
помирай торчком.
Любое «надо!» принимай без звука.
И не жалей ни головы, ни ног.
Ведь всяк, кто сзади, —
царь тебе и бог...
... Одно отрадно:
сам бы маршал Жуков
без Ванек-встанек ничего б не смог!
Трудные строки
Стихи эти написаны в два приёма — с
промежутком в три с лишним десятилетия. Лучше, может быть, вовсе не
возвращаться бы к написанному так давно, в жарком эстонском августе 1944-го? Но
тогда в стихах моих о войне был бы существенный пробел, как в песне, из которой
преднамеренно выброшено слово. А речь — о 189-й стрелковой дивизии и её
геройском командире — генерал-майоре П. А. Потапове.
Накануне прорыва, как водится,
Офицерский состав весь навалом
Привели к генералу знакомиться
И с задачей, и с ним, генералом.
Капитаны, майоры, полковники
До разменных монет — взводных Ванек
(Большинство в дивизии новенькие)
Собрались в генеральский предбанник.
Орденами сверкая и пряжками,
Наш комдив, указуя на карту,
И полками, и судьбами нашими
В этот раз замахнулся на Тарту.
Говорит нам: готовьтесь, мол, Родина
Завтра спросит со всех нас едино!..
Это зря он. Как будто бы ровня нам.
Даже слушать такое обидно.
Это нам под свинцовыми всплесками
На огонь подниматься раз до ста.
А ему? Вроде и неуместно бы
С нами в ряд этак запросто-просто.
Генеральское дело знаемо:
Замышлять да командовать нами.
Генерал — он незыблем у Знамени.
Наше дело — падать под Знамя...
Так я думал, когда возвращались мы
В лес, где наши взвода окопались.
На тропинке с того совещания
Я впервые споткнулся о зависть.
Жизнь бежит... Нет в ней хода обратного.
Только память хранит всё без скидок,
Извлекая корни квадратные
Из когда-то свершенных ошибок.
Эх ты, зелень! Ребячество вздорное
Мне б забыть за любую приплату.
Вот живу да живу Ванька-взводный я —
Генерал был убит под Тарту.
Без названия
Застрелился полковник
не отступившей дивизии.
Взял и шлепнулся.
Сам лишил себя жизни.
А полки,
цепляясь
даже где невозможно,
зацепились!
и, выстояв,
нанесли — как положено.
И рвутся вперед,
в русской силе уверенные.
(Пусть у фрицев теперь
шлепаются слабонервные.)
А полковник?
Полковника
закопали без холмика.
И какой ему холмик?!
(Да и был ли полковник?)
Не запомнил фамилии,
имени-отчества,
и, чтоб как-то назвать,
называю по званию.
А имени-отчества
помнить не хочется.
И даже стиху
не придумал названия.
Возвращение
Я иду по деревне вдоль новых подворий.
Слава богу, безлюдно: август, страда...
Я шагаю один в давнем споре с собой,
В нескончаемом споре —
Можно ль было деревню отстоять нам тогда?
Узнаю здесь теперь только речку да холмик.
Свежей рубки дома, ни следа от войны.
...А т о г д а б ы л п р и к а з.
Чтоб исполнить его, к нам пробился полковник.
Так что в сдаче деревни нет нашей вины.
Мне названье её — точно старая рана.
Словно пуля в груди, что со мной навсегда.
Я д е р е в н ю с д а в а л!..
И глаза отвожу, повстречав мальчугана.
Время смыло следы. Но не смыло стыда.
* * *
Вспоминаю я с грустью и гордостью
вас, подружки солдатской молодости,
что в мужичьем грубом обличье
всё делили с парнями вровень,
срезав косы —
красу девичью —
без раздумий
под самый корень...
При оружье, в касках, со скалками —
без капризов, без слез и грусти...
Разве их назовешь солдатками,
славных девочек нашей юности?!
Не солдатки они —
солдаты,
коль в погибельной маршевой роте
обломали войну когда-то
вместе с нами на равных
в пехоте!
Мы поблажками их не баловали.
И на маршах тянули с нами
в лад за тенорными запевалами
замахоренными голосами.
Нет, мы им не дарили букетов.
Что ж, солдат —
он без светской сноровки....
Помню, раз преподнёс ворох веток —
не для лирики.
Для маскировки.
Нашим нынешним баловням дочкам
вряд ли этакое и приснится,
чтобы папа (он был пулемётчиком)
недотрогу,
красу-девицу
по-мужски называл наводчиком.
Переладил ей мамино имечко,
и — случись, довела до разгона —
крыл с плеча я не Симу-Симочку,
а проштрафившегося Семёна.
Ну а имя её настоящее
написал при последней поверке —
на куске патронного ящика
под неяркой звездой
из фанерки.
Выдавала война нам поровну,
без запроса,
в любом количестве...
До земли я склоняю голову
перед мужеством
той девичести.
У старой землянки
Проносятся весны, уносятся весны.
Вздымаются к небу могучие сосны.
И в спилах дерев — многоцветные кольца,
как память о том, что я был комсомольцем.
...В сосновой тиши, на забытой полянке
мы с дочкой нашли котлован от землянки.
А в центре, где взвод наш ютился когда-то,
зеленый дневальный — сосна вполобхвата.
Когда ж ты успела — из крошечки-семечка?
И сколько же минуло времени-времечка?!
Но в спил не взглянуть — от корья до средины.
И не перечесть календарные кольца...
Вдруг ветер смахнул седину и морщины,
и вновь я увидел себя комсомольцем.
И юность, моя комсомольская юность
к землянке со взводом из боя вернулась.
И — слышишь? — в соседнем густом мелколесье
вновь завелась наша взводная песня.
И жизнь не прожита, и песнь не допета.
И каждый уверен: «...вернусь, Лизавета».
...Недлинно нам песенки пела война.
И все ж я вернулся. — Ну, здравствуй, сосна!
Баллада о седой трын-траве
...А там, где беда,
там всегда — лебеда.
Запомнил с мальчишества и навсегда!
И будто бы в чем-то трава виновата —
по кромке листочков чуть-чуть седовата.
Неприхотлива ты, травка весенняя.
Никем не обруганная,
никем не воспетая.
Трава одичания,
трава запустения —
глушь беспробудная,
дичь беспросветная.
А виновата она иль права —
по ней все едино,
ей все — трын-трава!
Первой встает на угольях пожарищ,
на осыпях рвов, вдоль воронок и ямин.
А нечего жрать, так лепешек нажаришь
(с блокады рецепт мне запомнился мамин!).
Теперь и не сыщешь ее без труда.
Но и забвенью предать я не в силах
тебя, лебеда,
лебеда,
лебеда,
на старых могилах,
на братских могилах.
В них те, кто и на людях гиб,
и безвестно,
кто, встретив беду темной ночью бедовой,
в мальчишестве спел лебединую песню —
и лебединую,
и лебедовую.
А песня, как кровь, солона-солона...
Дружков неживых на траве
седина.
* * *
Читаю мемуары полководцев...
Читаю все, что ныне издается
о днях войны,
принесшей миру мир.
Читаю мемуары полководцев —
ведь сам-то был я взводный командир.
И чтобы легче было разобраться
в нагроможденье замыслов и дат,
процеживаю
кроки старых карт —
портреты отгремевших операций.
Да в полководческих делах салютных
не вдруг-то и рассмотришь то,
что мне,
при лейтенантских звездочках-малютках,
пришлось хлебнуть в том адовом огне.
Размах глобальный высшим командирам
достался с блеском маршальской звезды...
И все ж на картах
(пусть микропунктиром)
видны и лейтенантские следы.
* * *
Крестный ход?..
Не похоже... И кстати ли
День Победы для этих затей?
...Как с иконами, сироты-матери —
с фотографиями сыновей.
С фотографиями, как с иконами
материнской веры и верности.
с сыновьями,
уже незнакомыми.
с сыновьями,
пропавшими без вести.
Сорок лет не приемлют безвестия.
Ожидают второго пришествия.
Афганский реквием
«Мы не успели оглянуться,
а сыновья уходят в бой».
В. Высоцкий
Внимание!
Тревога!!
По местам!!!
Миг — и рванула адская лавина.
И мяли траками Афганистан
потомки покорителей Берлина.
В блокнотной неподкупной белизне,
казалось, никогда блудить не стану:
строки не посвящу Афганистану,
неправедно развязанной войне.
Я не о тех, кто роты водит в бой.
Они с солдатами и гибли вместе
О том я,
кто с лжемаршальской звездой
извёлся спесью в высочайшем кресле.
Я помню глупость сводок первых лет:
улыбки, поцелуи, слёзы даже...
В ствол АКМа воткнутый букет
по телеку я видел в репортаже.
Кто пороху не нюхал, тот впросак
попался на идейной панораме.
— Где экстремисты,
так их и растак?!
Попрятались со страху за буграми!
Но я — солдат.
Не верю в дождь цветов,
коль вижу кольца на конце запалов.
Я видел кровь и смерть
И горе вдов.
И в обмороке мам у пьедесталов.
Да, я солдат.
И вижу, как в огне —
лишь русским сленгом разве что
речисты —
сгорали в необъявленной войне
мальчишки —
интернационалисты.
Зато в статистике полно чудес
(компьютер, видимо, у них там
с браком).
Поставив на приписках жирный крест,
на этот раз не дописали с гаком.
Статистика всё знает,
всё могёт.
И, только рыжих за людей считая,
докажет, что в Ирландии живёт
людей куда как больше, чем в Китае.
Но сказками не успокоить мать
с искусанными дочерна губами...
И стоит ли нам шутки шутковать
над наглухо закрытыми гробами.
Приказ — домой!
Но словно бумеранг
гремит разрывами,
взрывая память,
проклятый богом перевал Саланг,
где ничего уже нельзя убавить.
С младых ногтей не признаю вранья.
Красивостям предпочитаю ясность.
Должно быть родом не из рыжих я.
И коль уж гласность,
то давайте гласность.
Мальчишки, поседевшие в войну,
ушедшие навечно в тишину,
гниющие в безвылазном плену —
я в День Победы всех вас помяну.
И с выжившими,
преклонив знамёна,
впишу всех павших в святцы поимённо.
Лжемаршала же —
внукам в назиданье —
навечно вычеркну из поминанья.
И прокляну!
* * *
Чтоб вечно душа не болела,
чтоб сердце ныть перестало,
хочу, чтоб ослепли прицелы
и отсырели запалы.
И всё, что стреляет, — в утиль бы
собрали по белу свету.
Вдосталь работы хватило б
Глобальному вторчермету!
Наедине с собой
И издали случалось, и в упор.
И пo снегу, и по траве —
зимой и летом…
Прошли года,
десятилетия с тех пор,
но я ни разу не жалел об этом.
Кипел «максим»,
как тульский самовар,
свинец расплескивая
вдоль цепей по полю.
Мне даже орден выдал генерал…
(Вот генерала помню.
Тех не помню.)
И помнить не хочу.
А спросишь — промолчу.
Тут ни к чему бухгалтерский расклад.
А в памяти всплывет —
как пленку засвечу:
солдат не счетовод.
Солдат -—
солдат!
Никто из нас людей не убивал.
Вы можете мне нa слово поверить.
(И это подтвердил бы генерал.)
Фашистов — да!
Но ведь фашист — он нелюдь!
Своя боль
Неладно у меня чего-то с печенью.
Но не о чем мне говорить с врачом.
Винить войну? Чего, казалось, легче бы.
Да вроде бы война и не при чём.
А боль — сквозь сон, — всё воскрешая, злобится,
Сечёт в ночи под рёбра невпопад,
Как будто стоя с «Дегтярём» у пояса,
Бью по цепи, зажав локтём приклад.
Приклад опять под бок колотит яростно,
Аж до печёнок прошибает дрожь.
Стучит-стучит под рёбра так безжалостно,
Что даже с люминалом не заснёшь.
А что сказать врачу? Неловко вроде бы
Сквозь толщи лет войну винить опять.
И надо ль боевыми эпизодами
Историю болезни заполнять?
Нет, э т о й боли не унять лекарствами.
Ничто не помогло мне до седин!
Как видно, с этой болью просыпаться мне,
Пока не расстреляю магазин.
Птица в блиндаже
Под бомбежкой к нам в блиндаж с разгона
пикирнула из лесу ворона.
И глазами молча молит птица:
«О воронах россказням не верьте.
И не каркну!
Мне бы лишь укрыться.
Хочется пожить на белом свете.
Звать сюда беду мне нет резона:
Я не черный ворон.
Я — ворона!»
И не птичьими глядит глазами.
Плачет воронеными слезами.
И сдержала слово!
У порожка,
тихо-тихонько под самой дверью,
клюва не раскрыла всю бомбежку —
с полным уваженьем
к суеверью.
* * *
Два снегиря в гвардейском оперенье
затеяли борьбу на истребленье.
Скрестили клювы,
растопыря шпоры.
Ни дать ни взять —
заправские бретеры.
Решенья мирные исключены!
— Что ж вас свело?
Ведь вы — однополчане.
Неужто не поделите чины?
Никак от карьеризма одичали?
Завистники!
Я б вас обеих, птахи,
немедля задержал другим в пример
и помариновал на гауптвахте,
поскольку сам я — старший офицер.
Но если снегириха вас, к примеру,
заставила слететься тут к барьеру,
то будьте вы хоть два родные брата,
не стану разнимать.
Тут — свято!
* * *
Какое отменное лето!..
Эх, мне бы терпенья немножко,
и я бы купил сандалеты,
и я б щеголял в босоножках!
Но очередь у прилавка
за импортным дефицитом
свела с мужичонком-плюгавкой
не по размеру сердитым.
Все видит в разрезе обмана
и все - через призму обиды.
— Какие еще ветераны?
— Какие еще инвалиды?
Глаза округлели, как плошки.
(Я видел такие где-то.)
Зуб вырвет за босоножки!
Задавится за сандалеты!
А мне — как?
Прикажете драться?
Ведь тратить слова тут нелепо...
Он так мне напомнил власовца,
расстрелянного под Кингисеппом...
* * *
Я не верю отпетым, буйным и бесшабашным,
забубенным не верю, не верю бесстрашным,
кто готов что ни час — расфуфыривать перья.
Видел в деле их я.
И — лишаю доверия.
Я готов положиться на тех, кто страшится,
у кого к двадцати голова побелела...
Храбр не тот, кто с утра день-деньской петушится.
Храбрый тот, кто боится,
но — делает дело.
Я, бывало, во взводе
брал таких на заметку
и себя доверял им,
отправляясь в разведку.
* * *
Нет, не по мне бездвижные картинки.
Живую жизнь не втиснуть в натюрморт.
И что за жизнь,
когда в ней ни живинки!
И что за жизнь без бьющей сердцевинки!
Застылось...
Ну на кой она мне черт!
Нет, не по мне вся неподвижность эта.
Ведь в жизни каждый шаг —
уже сюжет.
А я не шаг шагнул —
прошел полсвета,
и не случалось шага без сюжета
в пути сквозь белый и небелый свет.
И доброе встречалось, и лихое.
И просто в жизни, и во дни войны.
Все видано...
Не видел лишь покоя.
И никогда не слышал тишины.
Не слышал тишины,
не знал покоя!
Попробуй в ритмах жизни их расслышь...
Не знаю даже, что это такое
и с чем их там едят —
покой да тишь.
Они страшней тринитротолуола
и злее изощренных порохов ...
Я пулеметной строчкой из глаголов
гоню их прочь от собственных стихов.
Мечтается:
ох как бы мне оставить
в двух-трех, но истинно живых строках
свою, как сердце, бьющуюся память
о неуемных корешках-дружках.
Что шумно жили,
умирали громко.
И не щадили недожитых лет.
Что напрочь рвали судьбы,
как постромки,
вписав себя в немыслимый сюжет.
Нет, не по мне бездвижные картинки.
Нет, не по мне застывшие слова.
И без подковок не по мне ботинки.
Не знать бы мне всю жизнь ни тишининки.
Пусть для других —
травинки вдоль тропинки.
А предо мной
бурьянься, трын-трава!
* * *
Стареем мы, стареем,
бывалые солдаты:
все чаще юбилеи
и памятные даты.
Бескрайней нет дороги,
и все мы знаем это.
Об этом — некрологи
в журналах и газетах.
Мы многое сумели,
мы многое успели.
С нас в юности Россия
по-крупному спросила.
А жизнь пошла без детства.
Но молодым мы, деды,
как главное наследство
оставим День Победы.
Да, мы вступили в осень.
К вам жизнь весну сместила.
И если что, то спросит
теперь уж с вас Россия.
Платите без оглядки,
платите не промедля —
из вашего достатка,
из нашего наследья.
П. Булушев

Комментариев нет
Отправить комментарий