пятница, 1 июля 2016 г.

Павел Антокольский


Павел Григорьевич Антокольский (1896 – 1978)  – поэт, переводчик, литературовед – классик отечественной литературы ХХ века.
Родился 1 июля (19 июня ст. ст.) в Петербурге в семье адвоката. Главным увлечением детства было рисование акварелью и цветными карандашами. В 1904 семья переехала в Москву, где в скором времени будущий поэт поступил в частную гимназию. В старших классах началось его увлечение поэзией, театром, декламацией. Он вел к тому же рукописный журнал. Окончив гимназию в 1914, через год он поступил на юридический факультет Московского университета, но ему не суждено было стать юристом. Его судьбу решили занятия в Студенческой драматической студии, которой руководил Е. Вахтангов. Он стал актером, затем – до середины 1930-х – режиссером в Театре им. Е. Вахтангова.

С началом революции служил в жилотделе Моссовета ради сохранения Студии, которая скоро превратилась в Театр Народа у Каменного моста. В 1918 странствовал с бригадой актеров по фронтовым дорогам Западного фронта, затем служил в разных московских театрах.
В 1920 стал посещать” Кафе поэтов” на Тверской, где встретился с В. Брюсовым, которому понравились стихи Антокольского, и он напечатал их в альманахе” Художественное слово” (1921). Первая книга” Стихотворения” была издана в 1922. На протяжении 1920 – 30 опубликовал несколько поэтических сборников:” 3апад”(1926),” Действующие лица” (1932),” Большие расстояния” (1936),” Пушкинский год” (1938) и др. В годы Отечественной войны Антокольский был корреспондентом фронтовых газет, руководил труппой фронтового театра. В 1943 была создана поэма” Сын”, посвященная памяти сына, погибшего на фронте.
Творчество П. Антокольского наиболее полно представлено в книгах:” Мастерская” (1958),” Высокое напряжение” (1962),” Четвертое измерение” (1964),” Время” (1973),” Конец века” (1977) и др.
Антокольскому принадлежит несколько книг статей и воспоминаний:” Поэты и время” (1957),” Пути поэтов” (1965),” Сказки времени” (1971).
Антокольский известен и как прекрасный переводчик французской поэзии, а также поэтов Грузии, Азербайджана, Армении и др.
Прожил долгую жизнь, П. Антокольский скончался в 1978 в Москве.
Краткая биография из книги: Русские писатели и поэты. Краткий биографический словарь. Москва, 2000.

Павел Антокольский
Автобиографический набросок, написанный в 70-х годах
Я старше двадцатого века на четыре года. Я помню слишком многое, что здесь и не уместится. Помню, как восьмилетним мальчиком приехал с родителями из Петербурга в Москву и услыхал крики газетчиков о трагедии Цусимы и смерти Чехова. Через год, 6 декабря 1905 года в переулке рядом с домом, где жили мы, выросла баррикада, а на следующий день она была разбита царскими войсками. Так история непроизвольно вторгалась в детство. Но время шло отнюдь не с той скоростью, к которой привыкли мы сегодня. На окраинах великого города жалобно перекликались тяжёлые паровозы по ночам, а утром к ним присоединялись фабричные гудки.
В гимназии я учился посредственно, хотя и любил уроки литературы и латынь. К началу первой мировой войны был нерадивым студентом юридического факультета, а втайне мечтал о театре. Так что со второго курса университета забросил государственное и римское право ради драматической студии под руководством Евг. Вахтангова в одном из московских переулков. Поскольку актёра из меня не вышло, весь избыток духовных сил целиком ушёл в поэзию. Стихи из меня извергались, как из помпы, но мне предстояло найти себя, определить своё лицо.
Тут помогли два обстоятельства. Первое было в самом явлении Александра Блока. Через его поэзию я понял значение метафоры как некоей волшебной силы, преобразующей мир, перестраивающей решётку жизненных молекул на свой музыкальный лад. Ещё важнее была в 1918 году встреча с Мариной Цветаевой. Она была старше меня года на четыре. От неё первой я услышал не только одобрение моим стихам, но и проницательную их оценку. Марина угадала во мне такого же мастерового, каким была сама, а я понял, что не боги горшки обжигают. Так начиналась жизнь поэта.
В 1921 году стихи мои были впервые напечатаны в альманахе, который редактировал Валерий Брюсов. А через год вышла первая книжка стихов, - за нею пошли и другие. Но моя связь с театром продолжалась. Время было горячее, да и молодость в самом разгаре. В 1923 году вместе с вахтанговцами я впервые побывал за рубежом, в Швеции и в Германии. Послевоенный, голодный и страшный Берлин произвёл на меня сильнейшее впечатление и оказался отправной точкой для многих будущих поисков и находок. (Явление Зои).
В то же время с повелительной силой заявляла о себе принадлежность к определённому поколению, - к поколению двадцатых годов, волею истории начинавшему советскую поэзию. Не ища друг друга, мы встретились далеко не случайно - как сверстники и соратники. Багрицкий, Тихонов и Каверин стали моими друзьями. Вслед за ними те, кто несколько моложе: Луговской, Светлов, Кирсанов... Было до рези в глазах очевидно, что каждое десятилетие нашей жизни окрашено резко по-своему, у каждого свой музыкальный напор в мировом оркестре. (Многое пропускаю). Для поэта этого достаточно, чтобы расти, изменяясь, как говорится, до полной узнаваемости.
Дальше меня ждали непоправимо трагические утраты. В 1942 году смертью храбрых пал мой восемнадцатилетний сын Владимир Антокольский. В 1968 году, под самый Новый год, скоропостижно угасла моя жена и возлюбленная, подруга всей жизни Зоя Бажанова. Как известно, трагедия может вывернуть человека наизнанку, но в конечном счёте человек поклонится трагедии в ноги за громовый урок о торжестве жизни. Такой вывод не оптимистичен. Вообще оптимизм – мировоззрение плоское, равно как и пессимизм. Они, как два зеркала, стоят друг против друга: то, что в одном справа, в другом слева, - только и всего.
В продолжение всех лет, оставшихся здесь за кадром, я продолжал много странствовать и по необъятным просторам нашей родины, и за рубежом от Парижа до Китая, от Стокгольма до Вьетнама, от Новосибирска и Томска до Югославии. Расстояния огромны. Но не географическими пространствами, не тремя эвклидовыми измерениями характерна жизнь художника в наше время. Существует и четвёртое измерение – Время в его загадочной сущности. И мои странствия во времени перекрывают все географические расстояния. Не дай бог, если меня заподозрят в какой-то шарлатанской мистификации, как старика Калиостро, - однако осмеливаюсь утверждать, что был рядом с Робеспьером накануне девятого термидора IV года республики; а ещё раньше, в пятнадцатом веке нашей эры бедствовал и погибал вместе с Франсуа Вийоном; а ещё значительно раньше был в начале IV века нашей эры в триклинии у Диоклетиана. А если говорить о совсем незапамятной дали веков, то я вспомню встречу с царицей Нефертити за четырнадцать веков до нашей эры. Дело обстоит именно так благодаря способности художника к перевоплощению. Других секретов нет никаких.
На этом я могу кончить. Здесь многое недосказано. Пропущенное остаётся на моей совести. Но дело облегчено тем, что пропущенное – в моих книгах. Современная жизнь характерна рекордными скоростями во всех областях труда и деятельности, ускорением этих скоростей, и ускорением самих ускорений. Вот от чего каждая жизнь есть ничто иное, как фрагмент, оборванный на полуслове. 

Более полная Биография

Предлагаю сегодня почитать стихи Павла Антокольского, особенно его «литературные» стихи…

ПУШКИН
Ссылка. Слава. Любовь. И опять
В очи кинутся версты и ели.
Путь далек. Ни проснуться, ни спать —
Даже после той подлой дуэли.

Вспоминает он Терек и Дон,
Ветер с Балтики, зной Черноморья,
Чей-то золотом шитый подол,
Буйный табор, чертог Черномора.

Вспоминает неконченый путь,
Слишком рано оборванный праздник.
Что бы ни было, что там ни будь.
Жизнь грозна, и прекрасна, и дразнит.

Так пируют во время чумы.
Так встречают, смеясь, командора.
Так мятеж пробуждает умы
Для разрыва с былым и раздора.
Это наши года. Это мы.

Пусть на площади, раньше мятежной,
Где расплющил змею истукан,
Тишь да гладь. Но не вихорь ли снежный
Поднимает свой пенный стакан?

И гудит этот сказочный топот,
Оживает бездушная медь.
Жизнь прекрасна и смеет шуметь,
Смеет быть и чумой и потопом.

Заливает! Снесла берега,
Залила уже книжные полки.
И тасует колоду карга
В гофрированной белой наколке.

Но и эта нам быль дорога.
Так несутся сквозь свищущий вихорь
Полосатые версты дорог.
И смеется та бестия тихо.

Но не сдастся безумный игрок!
Всё на карту! Наследье усадеб,
Вековое бессудье и грусть...
Пусть присутствует рядом иль сзади
Весь жандармский корпус в засаде,—
Всё на пулю, которую всадит
Кто в кого — неизвестно. И пусть...

Не смертельна горящая рана.
Не кончается жизнь. Погоди!
Не светает. Гляди: слишком рано.
Столько дела еще впереди.

Мчится дальше бессонная стужа.
Так постой, оглянись хоть на миг.
Он еще существует, он тут же,
В нашей памяти, в книгах самих.

Это жизнь, не застывшая бронзой,
Черновик, не вошедший в тома.
О, постой! Это юность сама.
Это в жизни прекрасной и грозной
Сила чувства и смелость ума.
1926

ЧЕРНАЯ РЕЧКА
Все прошло, пролетело, пропало.
Отзвонила дурная молва.
На снега Черной речки упала
Запрокинутая голова.

Смерть явилась и медлит до срока,
Будто мертвой водою поит.
А Россия широко и строго
На посту по-солдатски стоит.

В ледяной петербургской пустыне,
На ветру, на юру площадей
В карауле почетном застыли
Изваянья понурых людей -

Мужики, офицеры, студенты,
Стихотворцы, торговцы, князья:
Свечи, факелы, черные ленты,
Говор, давка, пробиться нельзя.

Над Невой, и над Невским, и дальше,
За грядой колоннад и аркад,
Ни смятенья, ни страха, ни фальши -
Только алого солнца закат.

Погоди! Он еще окровавит
Императорский штаб и дворец,
Отпеванье по-своему справит
И хоругви расплавит в багрец.

Но хоругви и свечи померкли,
Скрылось солнце за краем земли.
В ту же ночь на Конюшенной церкви
Неприкаянный прах увезли.

Длинный ящик прикручен к полозьям,
И оплакан метелью навзрыд,
И опущен, и стукнулся оземь,
И в земле святогорской зарыт.

В страшном городе, в горнице тесной,
В ту же ночь или, может, не в ту
Встал гвардеец-гусар неизвестный
И допрашивает темноту.

Взыскан смолоду гневом монаршим,
Он как демон над веком парит
И с почившим, как с демоном старшим,
Как звезда со звездой, говорит.

Впереди ни пощады, ни льготы,
Только бури одной благодать.
И четыре отсчитаны года.
До - бессмертья - рукою подать.

БАЛЛАДА О ЧУДНОМ МГНОВЕНИИ
       ...Она скончалась в бедности. По
       странной случайности гроб ее
       повстречался с памятником
       Пушкину, который ввозили в
       Москву.
              Из старой энциклопедии

Ей давно не спалось в дому деревянном.
Подходила старуха, как тень, к фортепьянам,
Напевала романс о мгновенье чудном
Голоском еле слышным, дыханьем трудным.
А по чести сказать, о мгновенье чудном
Не осталось грусти в быту ее скудном,
Потому что барыня в глухой деревеньке
Проживала как нищенка, на медные деньги.

Да и, господи боже, когда это было!
Да и вправду ли было, старуха забыла,
Как по лунной дорожке, в сверканье снега
Приезжала к нему - вся томленье и нега.
Как в объятиях жарких, в молчанье ночи
Он ее заклинал, целовал ей очи,
Как уснул на груди и дышал неровно,
Позабыла голубушка Анна Петровна.
А потом пришел ее час последний.
И всесветная слава и светские сплетни
Отступили, потупясь, пред мирной кончиной.
Возгласил с волнением сам благочинный:
"Во блаженном успении вечный покой ей!"
Что в сравненье с этим счастье мирское!
Ничего не слыша, спала, бездыханна,
Раскрасавица Керн, боярыня Анна.

Отслужили службу, панихиду отпели.
По Тверскому тракту полозья скрипели.
И брели за гробом, колыхались в поле
Из родни и знакомцев десяток - не боле,
Не сановный люд, не знатные гости,
Поспешали зарыть ее на погосте.
Да лошадка по грудь в сугробе завязла.
Да крещенский мороз крепчал как назло.

Но пришлось процессии той сторониться.
Осадил, придержал правее возница,
Потому что в Москву, по воле народа,
Возвращался путник особого рода.
И горячие кони били оземь копытом,
Звонко ржали о чем-то еще не забытом.
И январское солнце багряным диском
Рассиялось о чем-то навеки близком.

Вот он - отлит на диво из гулкой бронзы,
Шляпу снял, загляделся на день морозный.
Вот в крылатом плаще, в гражданской одежде,
Он стоит, кудрявый и смелый, как прежде.
Только страшно вырос,- прикиньте, смерьте,
Сколько весит на глаз такое бессмертье!
Только страшно юн и страшно спокоен,-
Поглядите, правнуки,- точно такой он!

Так в последний раз они повстречались,
Ничего не помня, ни о чем не печалясь.
Так метель крылом своим безрассудным
Осенила их во мгновенье чудном.
Так метель обвенчала нежно и грозно
Смертный прах старухи с бессмертной бронзой,
Двух любовников страстных, отпылавших
                                 розно,
Что простились рано, а встретились поздно.

Гроза в Пятигорске
Гроза разразилась и с юноши мёртвого
Мгновенно сорвала косматую бурку.
Пока только гром наступленье развёртывал,
А страшная весть понеслась к Петербургу.

Железные воды и кислые воды
Бурлили и били в источниках скал.
Ползли по дорогам коляски, подводы,
Арбы и лафеты. А юноша спал.

Он спал, ни стихов не читая, ни писем,
Не сын для отца и у века не пасынок.
И не был он сослан и не был зависим
От гор этих, молниями опоясанных.

Он парусом где-то белел одиноким,
Иль мчался по круче конем легконогим,
Иль, с барсом сцепившись, катился, визжа,
В туманную пропасть. А утром, воскреснув,
Гулял у чеченцев в аулах окрестных,
Менялся кинжалом с вождём мятежа.

Гроза разразилась. Остынув от зноя,
Машук и Бештау склонились над юношей,
Одели его ледяной сединою,
Дыханьем свободы на мёртвого дунувши:

"Спи, милый товарищ! Окончилось горе.
Сто лет миновало – мы снега белей.
Но мы, старики, – да и все в Пятигорье, –
Отпразднуем грозами твой юбилей";

И небо грозовым наполнится рокотом,
И гром-агитатор уснувших разбудит.
А время? А смерть? – пропади они пропадом!
Их не было с нами. И нет. И не будет.

ДОСТОЕВСКИЙ
Начало всех начал его. В ту ночь
К нему пришли Белинский и Некрасов1,
Чтоб обнадежить, выручить, помочь,
Восторга своего не приукрасив,
Ни разу не солгав. Он был никем,
Забыл и о науке инженерной,
Стоял, как деревянный манекен,
Оцепеневший в судороге нервной.

Но сила прозы, так потрясшей двух
Его гостей — нет, не гостей, а братьев...
Так это правда — по сердцу им дух
Несчастной рукописи?.. И, утратив
Дар слова,— господи, как он дрожал,
Как лепетал им нечленораздельно,
Что и хозяйке много задолжал
За комнату,
         что в муке трехнедельной
Ждал встречи на Аничковом мосту
С той девушкой, единственной и лучшей...

А если выложить начистоту,—
Что ж, господа, какой счастливый случай,
Он и вино припас, и белый хлеб.
У бедняков бывают гости редко.
Простите, что он пылок и нелеп!
Вы сядьте в кресла. Он — на табуретку.

Вот так он и молол им сущий вздор
В безудержности юного доверья.
А за стеной был страшный коридор.
Там будущее пряталось за дверью,
Присутствовал неведомый двойник,
Сосед или чиновник маломощный,
Подслушивал, подсматривал, приник
Вплотную к самой скважине замочной.

С ним встреча предстоит лицом к лицу.
Попробуйте и на себя примерьте
То утро на Семеновском плацу,
И приговор, и ожиданье смерти,
И каторгу примерьте на себя,
И бесконечный миг перед падучей,
Когда, земное время истребя,
Он вырастет, воистину грядущий!

Вот каменные призраки громад,
Его романов пламенные главы
Из будущего близятся, гремят,
Как горные обвалы. Нет — облавы
На всех убийц, на всех самоубийц.
В любом из них разорван он на части.
Так воплотись же, замысел! Клубись,
Багряный дым — его тоска и счастье!

Нет будущего! Надо позабыть
Его помарок черновую запись.
Некрасов и не знает, может быть,
Что ждет его рыдающий анапест.
А вот Белинский харкает в платок
Лохмотьями полусожженных легких.
И ночь темным-темна. И век жесток —
Равно для всех, для близких и далеких.

Кончалась эта ночь. И, как всегда,
В окне серело пасмурное утро,
Спасибо вам за помощь, господа!
Приход ваш был придуман очень мудро.
Он многого не досказал еще,
В какой живет он муке исполинской.
Он говорил невнятно и общо.
Молчал Некрасов. Понимал Белинский.

МАРИНА
Посвящено поэтессе Марине Цветаевой, с которой Антокольского связывали годы дружбы.
Седая даль, морская гладь и ветер
Поющий, о несбыточном моля.
В такое утро я внезапно встретил
Тебя, подруга ранняя моя.

Тебя, Марина, вестница моряны!
Ты шла по тучам и по гребням скал.
И только дым, зеленый и багряный.
Твои седые волосы ласкал.

И только вырез полосы прибрежной
В хрустящей гальке лоснился чуть-чуть.
Так повторялся он, твой зарубежный,
Твой эмигрантский обреченный путь.

Иль, может быть, в арбатских переулках...
Но подожди, дай разглядеть мне след
Твоих шагов, стремительных и гулких,
Сама помолодей на сорок лет.

Иль, может быть, в Париже или в Праге...
Но подожди, остановись, не плачь!
Зачем он сброшен и лежит во прахе,
Твой страннический, твой потертый плащ?

Зачем в глазах остекленела дико
Посмертная одна голубизна?
Не оборачивайся, Эвридика,
Назад, в провал беспамятного сна.

Не оборачивайся! Слышишь? Снова
Шумят крылами чайки над тобой.
В бездонной зыби зеркала дневного
Сверкают скалы, пенится прибой...

Вот он, твой Крым! Вот молодость, вот детство,
Распахнутое настежь поутру.
Вот будущее. Стоит лишь вглядеться,
Отыщешь дочь, и мужа, и сестру.

Тот бедный мальчик, что пошел на гибель.
В соленых брызгах с головы до ног,–
О, если даже без вести он выбыл,
С тобою рядом он не одинок.

И звезды упадут тебе на плечи...
Зачем же гаснут смутные черты
И так далёко – далеко – далече
Едва заметно усмехнулась ты?

Зачем твой взгляд рассеянный ответил
Беспамятством, едва только возник?
То утро, та морская даль, тот ветер
С тобой, Марина. Ты прошла сквозь них!

***
                           Марине Цветаевой
Пусть варвары господствуют в столице
И во дворцах разбиты зеркала, –
Доверил я шифрованной странице
Твой старый герб девический – орла.

Когда ползли из Родины на Север
И плакали ночные поезда,
Я судорожно сжал севильский веер
И в чёрный бунт вернуться опоздал.

Мне надо стать лжецом, как Казанова,
Перекричать в палате Мятежей
Всех спорщиков – и обернуться снова
Мальчишкой и глотателем ножей.

И серебром колец, тобой носимых,
Украсить казнь – чужую и мою, –
Чтобы в конце последней Пантомимы
Была игра разыграна вничью.

И в новой жизни просвистит пергамент,
Как тонкий хлыст по лысым головам:
Она сегодня не придет в Парламент
И разойтись приказывает вам.
1918

НАДПИСЬ НА КНИГЕ
         Белле Аxмадулиной1
Кому, как не тебе одной,
Кому, как не тебе единственной —
Такой далекой и родной,
Такой знакомой и таинственной?

А кто на самом деле ты?
Бесплотный эльф? Живая женщина?
С какой надзвездной высоты
Спускаешься и с кем повенчана?

Двоится облик. Длится век.
Ничто в былом не переменится.
Из-под голубоватых век
Глядит не щурясь современница.

Наверно, в юности моей
Ты в нашу гавань в шторме яростном
Причалила из-за морей
И просияла белым парусом,

* * *
         Белле Аxмадулиной1
Не трактир, так чужая таверна.
Не сейчас, так в столетье любом.
Я молюсь на тебя суеверно,
На коленях и до полу лбом.

Родилась ты ни позже, ни раньше,
Чем могла свою суть оценить.
Между нами, дитя-великанша,
Протянулась ничтожная нить.

Эта нить — удивленье и горечь,—
Сколько прожито рядом годов
В гущине поэтических сборищ,
Где дурак на бессмертье готов!

Не робей, если ты оробела.
Не замри, если ты замерла.
Здравствуй, Чудо по имени Белла
Ахмадулина, птенчик орла!

БАЛЬЗАК
                     В. А. Каверину
Долой подробности! Он стукнул по странице
Тяжелым кулаком. За ним еще сквозит
Беспутное дитя Парижа. Он стремится
Me думать, есть, гулять. Как мерзок реквизит
Чердачной нищеты... Долой!
                    Но, как ни ставь их,
Все вещи кажутся пучинами банкротств,
Провалами карьер, дознаньем очных ставок.
Все вещи движутся и, пущенные в рост,
Одушевляются, свистят крылами гарпий.

Но как он подбирал к чужим замкам ключи!
Как слушал шепоты,— кто разгадает, чьи?—
Как прорывал свой ход в чужом горючем скарбе!

Кишит обломками иллюзий черновик.
Где их использовать? И стоит ли пытаться?
Мир скученных жильцов от воздуха отвык.
Мир некрасивых дрязг и грязных репутаций
Залит чернилами.
           Чем кончить? Есть ли слово,
Чтобы швырнуть скандал на книжный рынок снова
И весело резнуть усталый светский слух
Латынью медиков или жаргоном шлюх?

А может быть, к утру от сотой правки гранок
Воспрянет молодость, подруга нищеты.
Усталый человек очнется спозаранок
И с обществом самим заговорит на «ты»?

Он заново начнет! И вот. едва лишь выбрав
Из пепла памяти нечаянный кусок,
Он сразу погружен в сплетенье мелких фиброз,
В сеть жилок, бьющихся как доводы в висок.

Писать. Писать. Писать... Ценой каких угодно
Усилий. Исчеркав хоть тысячу страниц,
Найти сокровище. Свой мир. Свою Голконду.
Сюжет, не знающий начала и границ.

Консьержка. Ростовщик. Аристократ. Ребенок.
Студент. Еще студент. Их нищенство. Обзор
Тех, что попали в морг. Мильоны погребенных
В то утро. Стук дождя по стеклам. Сны обжор.
Бессонница больных. Сползли со щек румяна.
И пудра сыплется. Черно во всех глазах.

Светает. Гибнет ночь. И черновик романа
Дымится. Кончено.
               Так дописал Бальзак.

ШЕКСПИР
Он был никто. Безграмотный бездельник.
Стратфордский браконьер, гроза лесничих,
Веселый друг в компании Фальстафа.
И кто еще? Назойливый вздыхатель
Какой-то смуглой леди из предместья.

И кто еще? Комедиант, король,
Седая ведьма с наговором порчи,
Венецианка, римский заговорщик —
Иль это только сыгранная роль?

И вот сейчас он выплеснет на сцену,
Как из ушата, эльфов и шутов,
Оденет девок и набьет им цену
И оглушит вас шумом суматох.

И хватит смысла мореходам острым
Держать в руках ватаги пьяных банд,
Найти загадочный туманный остров,
Где гол дикарь, где счастлив Калибан.

И вот герой, забывший свой пароль,
Чья шпага — истина, чей враг — король,
Чей силлогизм столь праведен и горек,
Что от него воскреснет бедный Йорик,—
Иль это недоигранная роль?

ГАМЛЕТ
        1
На лысом темени горы,
В корнях драконьих нор,
Сверкает прочный до поры,
Веселый Эльсинор.

Желтеет плющ. Бегут года,
Свой срок отпировав.
Мосты скрипят, как смерть. Вода
Гниет в лиловых рвах.

Ум человека чист, глубок
И в суть вещей проник.
Спит на ковре исландский дог,
Мерцают груды книг,

Рапира, глобус, плащ, бокал
И чучело совы.
А в окнах — гипсовый оскал
Отцовской головы.

Там в амбразуре снеговой
Застыл на триста лет
В короне вьюги как живой
Серебряный скелет.

        2
И петухи поют. И время
Летит. И мертвые мертвы.
Всё сжато в ясной теореме.
И Гамлет слышит рост травы,

Ход механизмов, звон стаканов,
Войну гипотез и систем
И распри мрачных великанов,
Которых он позвал затем,

Чтоб наконец-то, как бывало,
В их обществе понять себя —
Быть гулом горного обвала,
Жить, ненавидя и любя.

        3
Рви окна, подлая метель,
Спи, если можешь спать, измена!
Была жестка его постель,
Ночь одинока и надменна,

Он декламирует стихи
Так, что в полнеба отдается,—
Силен участием стихий,
Измучен маской идиотской.

И в час, когда свистит сарказм
По спинам лысых лизоблюдов,
Явилась ко двору как раз
Орава ряженого люда.

Он знает: нет им двадцати
И денег нет... Но это мимо!
«Друзья, пред тем как спать идти,
Сыграйте людям пантомиму!»

        4
Веселый карапуз в ответ на эту речь
Сияет пламенем малинового носа:
«Затем мы и пришли. Нам нечего беречь.
Мой инструмент — я сам. И я не знаю сноса.
Вам — звон скрипичных струн, звон клятвенных мечей,
Признанья первой встречной дуры.
Нам — колченогий ямб, и то не знаю чей.
Венец творенья иль венец халтуры.
Вам юность, бездна чувств. Нам пыльный реквизит,
Нам ремесло и хлеб. Он тоже горек.
Но я сыграю то, что в будущем сквозит,—
Я, ваш слуга покорный, бедный Йорик».

        5
Та злая ночь, когда окаменел он,
Мой черный плащ, когда доспех пустой,
На эспланаде, вычерченный мелом,
Встал на свету и прозвенел мне: «Стой!»—

Та ночь под женский визг и треск литавр
Носилась где-то, шла во мне самом.
И комментатор облекался в траур
Наедине с моим сухим умом.

И триста лет меня любила юность
За фальшь афиш, за лунный сон кулис.
Мы целовались там, где негде сплюнуть,
Где нечем жить — мы жизнию клялись.

Я ждал событий. Я дышал в растущем
Очарованье горя жадным ртом,
Потом, когда мой занавес был спущен,
И брошен в люки крашеный картон,

И, собственному утомленью предан,
Я понял, до чего оно старо,
И за дощатой переборкой бреда
Скрипел кассир, считая серебро,—

Тогда какой-то зритель благодарный
Пил водку, жалкой веры не тая,
Что он — бесплотный, юный, легендарный.
Что он — такой же Гамлет, как и я.

        6
Не легендарен, не бесплотен,
Он только юн с тех самых пор,
Хотя и сыгран сотней сотен
Актеров, с ним вступавших в спор.

Его сыграл бы я — иначе,
Отчаянней и веселей:
При всякой новой неудаче
Смеется он в отместку ей.

Он помнит зрителей несметных,
Но юность слишком коротка,
Чтоб возмужать в аплодисментах
Всего партера и райка.

Пускай мертвец встает из гроба,
Пускай красавица влечет,—
Всё начерно, всё поиск, проба,
Всё безрассудно, всё не в счет...

Виня в провале свой характер,
Ребячливость и сонный нрав,
Он наспех гибнет в пятом акте,
Важнейшей сцены не сыграв.

Не легендарен, не бесплотен,
Всем зрителям он по плечу.
Таких, как Гамлет, сотня сотен.
Такого я сыграть хочу.

        7
Пусть ушедшую с пира
Могильщик-остряк
Схоронил у Шекспира
На тех пустырях,
Где по осени горек
Сырой листопад.
Пусть оскалился Йорик
На смерть невпопад.

Пусть на голос природы
Ответить не смел
Человек безбородый
И белый как мел.
Пусть, из гроба вставая,
С ним спорил король...
Это всё боевая
Актерская роль.

Сказку в книге поэта
Прочесть вы могли.
Поклонитесь за это
Ему до земли.
Пусть не прячется сказка,
Встает во весь рост!
Смысл ее не истаскан,
Хотя он и прост.

Гамлет, старый товарищ,
Ты жил без гроша,
Но тебя не состаришь,
Не меркла душа,
Не лгала, не молчала,
Не льстила врагу.
Начинайся сначала!
А я помогу.
1920-1961

ДОН-КИХОТ
Не падай, надменное горе!
Вставай, молодая тоска!
Да здравствует вне категорий
Высокая роль чудака!

Он будет — заранее ясно —
Смешон и ничтожен на вид,
Кольцом неудач опоясан,
Дымком неустройства повит.

А кто-то кричит: «Декламируй.
Меча не бросай, Дон-Кихот!
В горячей коммерции мира
Ты мелочь, а всё же доход.

Дерись, разъярясь и осмелясь,
И с красным вином в бурдюках,
И с крыльями ветряных мельниц,
Ты этим прославлен в веках.

Недаром, сожженный как уголь,
В потешном сраженный бою,
Меж марионеток и кукол
Ты выбрал богиню свою!

Она тебе сердце пронзает,
Во всем отказав наотрез».
. . . . . . . . . . . . .
Об этом и пишет прозаик,
Когда он в ударе и трезв.

ГУЛЛИВЕР
                С. Д. Кржижановскому
Подходит ночь. Смешав и перепутав
Гул океана, книгу и бульвар,
Является в сознанье лилипутов
С неоспоримым правом Гулливер.

Какому-нибудь малышу седому
Несбыточный маршрут свой набросав,
Расположившись в их бреду как дома,
Еще он дышит солью парусов,

И мчаньем вольных миль, и черной пеной,
Фосфоресцирующей по ночам,
И жаждой жить, растущей постепенно,
Кончающейся, может быть, ничем.

И те, что в эту ночь других рожали,
На миг скрестивши кровь свою с чужой,
И человечеством воображали
Самих себя в ущельях этажей,

Те, чьи умы, чье небо, чьи квартиры
Вверх дном поставил сгинувший гигант,—
Обожжены отчаяньем сатиры,
Оскорблены присутствием легенд...

Не верят: «Он ничто. Он снился детям.
Он лжец и вор. Он, как ирландец, рыж».
И некуда негодованья деть им...
Вверху, внизу — шипенье постных рож.

«Назад!» — несется гул по свету, вторя
Очкастой и плешивой мелюзге...
А ночь. Растет. В глазах. Обсерваторий.
Сплошной туман. За пять шагов — ни зги.

Ни дымных кухонь. Ни бездомных улиц.
Двенадцать бьет. Четыре бьет. И шесть.
И снова. Гулливер. Стоит. Сутулясь.
Плечом. На тучу. Тяжко. Опершись.

А вы где были на заре? А вы бы
Нашли ту гавань, тот ночной вокзал,
Тот мрачный срыв, куда бесследно выбыл
Он из романа социальных зол?

Вот щелкающим, тренькающим писком
Запело утро в тысяче мембран:
«Ваш исполин не значится по спискам.
Он не существовал. Примите бром».
1929

МАНОН ЛЕСКО
Когда-то был Париж, мансарда с голубятней.
И каждый новый день был века необъятней,—
     Так нам жилось легко.
Я помню влажный рот, раскинутые руки...
О, как я веровал в немыслимость разлуки
     С тобой, Манон Леско!

А дальше — на ветру, в пустыне океана
Ты, опозоренная зло и окаянно,
     Закутанная в плащ,
Как чайка маялась, как грешница молилась,
Ты, безрассудная, надеялась на милость
     Скрипящих мокрых мачт.

О, ты была больна, бледна, белее мела.
Но ты смеялась так безудержно, так смело,
     Как будто впереди
Весь наш пройденный путь, все молодые годы,
Все солнечные дни, не знавшие невзгоды,
     Вся музыка в груди...

Повисли паруса. И за оснасткой брига
Был виден дикий край, открытый Америго,
     Песчаный, мертвый холм.
А дальше был конец... Прощай, Манон, навеки!
Я пальцы наложил на сомкнутые веки
     В отчаянье глухом.

Потом рассказывал я в гавани галерной,
В трактире мерзостном, за кружкою фалерно,
     Про гибельную страсть.
Мой слушатель, аббат в поношенной сутане,
Клялся, что исповедь он сохраняет втайне,
     Но предпочел украсть,

Украсить мой рассказ ненужною моралью.
И то, что было нам счастливой ранней ранью,
     Низвержено во тьму,
Искажено ханжой и силе жизни чуждо.
Жизнь не кончается, но длится! Так неужто
     Вы верите ему?

Не верьте! Мы живем. Мы торжествуем снова.
О жалкой участи, о гибели — ни слова!
     Там, где-то далеко,
Из чьей-то оперы, со сцены чужестранной,
Доносится и к вам хрустальное сопрано —
     Поет Манон Леско.

ОКОНЧАНИЕ КНИГИ
Во время войн, царивших в мире,
На страшных пиршествах земли
Меня не досыта кормили,
Меня не дочерна сожгли.

Я помню странный вид веселья,–
Безделка, скажете, пустяк?–
То было творчество. Доселе
Оно зудит в моих костях.

Я помню странный вид упорства –
Желанье мир держать в горсти,
С глотком воды и коркой черствой
Все перечесть, перерасти.

Я жил, любил друзей и женщин,
Веселых, нежных и простых.
И та, с которою обвенчан,
Вошла хозяйкой в каждый стих.

Я много видел счастья в бурной
И удивительной стране.
Она – что хорошо, что дурно,
Не сразу втолковала мне.

Но в свивах рельс, летящих мимо,
В горячке весен, лет и зим
Ее призыв неутомимый
К познанью был неотразим.

Я трогал черепа страшилищ
В обломках допотопных скал.
Я уники книгохранилищ
Глазами жадными ласкал.

Меж тем, перегружая память,
Шли годы, полные труда.
Прожектор вырубал снопами
Столетья, книги, города.

То он куски ущелий щупал,
То выпрямлял гигантский рост,
Взбирался в полуночный купол
И шарил в ожерельях звезд.

И, отягчен священной жаждой,
Ее сжигающей тщетой,
Обогащен минутой каждой,
По вольной воле прожитой,

Я жил, как ты, далекий правнук!
Я не был пращуром тебе.
Земля встречает нас как равных
По ощущеньям и судьбе.

Не разрывай трухи могильной,
Не жалуй призраков в бреду.
Но если ты захочешь сильно,
К тебе я музыкой приду.

ЖАРА
Был жаркий день, как первый день творенья.
В осколках жидких солнечных зеркал,
Куда ни глянь, по водяной арене
Пузырился нарзан и зной сверкал.

Нагое солнце, как дикарь оскалясь,
Ныряло и в воде пьянело вдрызг.
Лиловые дельфины кувыркались
В пороховом шипенье жгучих брызг.

И в этом газированном сиянье,
Какую-то тетрадку теребя,
Еще всему чужой, как марсианин,
Я был до ужаса влюблен в тебя.

Тогда мне не хватило бы вселенной,
Пяти материков и всех морей,
Чтоб выразить бесстрашно и смиренно
Свою любовь к единственной моей.

***
Мы все - лауреаты премий,
Врученных в честь него,
Спокойно шедшие сквозь время,
Которое мертво.

Мы все, его однополчане,
Молчавшие, когда
Росла из нашего молчанья
Народная беда.

Таившиеся друг от друг
Не спавшие ночей,
Когда из нашего же круга
Он делал палачей,

Для статуй вырывшие тонны
Всех каменных пород,
Глушившие людские стоны
Водой хвалебных од, –

Пускай нас переметит правнук
Презреньем навсегда,
Всех одинаково как равных –
Мы не таим стыда.

Да, очевидность этих истин
Воистину проста!
Но нам не мертвый ненавистен
А наша слепота.
1956. Впервые опубл. в 1997.

ВРЕМЕННЫЙ ИТОГ
Хорошо! Сговоримся. Посмотрим,
Что осталось на свете. Пойми:
Ни надменным, ни добрым, ни бодрым
Не хочу я ходить меж людьми.

Чем гордиться? Чего мне ломаться?
И о чем еще стоит гадать?
Дело кончено. Времени масса.
Жизнь идет. Вообще – благодать!

Я хотел, чтобы всё человечье,
Чем я жил эти несколько лет,
Было твердо оплаченной вещью,
Было жизнью... А этого нет.

Я мечтал, чтоб с ничтожным и хилым
Раз в году пировала гроза,
Словно сам Громовержец с Эсхилом,–
Но и этого тоже нельзя.

Спать без просыпу? Музыку слушать?
Бушевать, чтобы вынести час?
Нет!.. Как можно смирнее и суше,
Красноречью – у камня учась.
<1974>

В ДОЛГОЙ ЖИЗНИ
В долгой жизни своей,
Без оглядки на пройденный путь,
Я ищу сыновей,
Не своих, все равно – чьих-нибудь.

Я ищу их в ночи,
В ликованьи московской толпы,–
Они дети ничьи,
Они звездных салютов снопы.

Я на окна гляжу,
Где маячит сквозной силуэт,
Где прильнул к чертежу
Инженер, архитектор, поэт,–

Кандидат ли наук,
Фантастический ли персонаж,
Чей он сын, чей он внук,
Наш наследник иль вымысел наш?

Исчезает во тьму
Или только что вышел на старт?
Я и сам не пойму,
Отчего он печален и стар.

Как громовый удар,
Прокатилась догадка во мне:
Он печален и стар,
Оттого что погиб на войне.

Свою тайну храня
В песне ветра и в пляске огня,
Он прощает меня,
Оттого что не помнит меня.
1968

Стихи П.Антокольского
Публикация и предисловие Анны Тоом и Андрея Тоома

Приглашаем в библиотеки Челябинска за книгами П.Антокольского:

Антокольский, П. Г. Стихотворения и поэмы / Павел Антокольский. - 2-е изд. - Л., 1982. - (Библиотека поэта. Большая серия). -  В Центральной библиотеке им. Пушкина, библиотеках №№ 1, 8, 11, 14, 23, 26, 28.

Антокольский, П. Г. Собрание сочинений : в 4 т. / П. Г. Антокольский. - М., 1973 - .
Т. 2. - 1973. – В Центральной библиотеке им. Пушкина.


Антокольский, П. О Пушкине / П. Антокольский. - М., 1960. – В Центральной библиотеке им. Пушкина.
Всего просмотров этой публикации:

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »