суббота, 4 ноября 2023 г.

Владимир Лифшиц

5 ноября — 110 лет со дня рождения Владимира Александровича Лифшица (1913 — 1978), русского поэта-фронтовика. Мы знаем его философскую лирику, стихи для детей, но главными, лучшими в его творчестве являются стихи о войне. Самое знаменитое — «Баллада о чёрством куске». Он обладал разносторонним дарованием — замечательный поэт, прозаик, сатирик и сценарист, автор эстрадных скетчей, драматург театра кукол, киносценарист и автор текстов песен. Известен как автор поэтических сборников и многочисленных книжек стихов для детей, а ещё как автор одной из самых ловких литературных мистификаций советского времени.

Для начала почитаем воспоминания самого поэта:

Я был... Незаконченная автобиография

Вступление

Желание рассказать свою жизнь под старость приходит многим. Однако иным удается его побороть. Это бывает не так уж трудно, ибо человек по природе ленив. Кроме того, появляется мысль: а для чего, собственно, это делать? Особенно когда твоя жизнь не изобиловала сколько-нибудь выдающимися событиями, да и ты сам вовсе не выдающаяся личность. Эти соображения, поддержанные природной ленью, приходили в голову и мне. А время шло, и вот его осталось совсем немного, и я неожиданно для самого себя вложил в пишущую машинку лист бумаги и напечатал для начала 12 стихотворных строк,1 отчасти объясняющих мою решимость.

Незначительных человеческих жизней нет. Каждая значительна и неповторима, даже если по внешним признакам мало отлична от других. К тому же я по профессии писатель. Я не могу не понимать, что рассказ о прожитой жизни, какой бы она ни была заурядной, может пригодиться когда-нибудь и кому-нибудь, пожелавшему представить наше время не только по официальным источникам и художественным произведениям, но и по честным и непритязательным жизнеописаниям.

А коль уж я заговорил о честности, то постараюсь быть честным с первых же строк. Я не слишком много раздумываю о труднопредставимом потомке, пожелавшем заглянуть в наше время. Мною прежде всего движет желание рассказать свою жизнь самому себе. Понять, как случилось, что к финишу я прихожу с чувством глубочайшей горечи. Обидно прожить довольно длинную жизнь и понять, что ты был обманут и долгое время обманывался сам, сперва охотно и с энтузиазмом. Затем по необходимости... А уже многие годы больше не обманывался. Пусть добавятся к моим стихам последних лет эти воспоминания, в которых я рассказываю себе о себе самом. А если в этих воспоминаниях проглянет наше «своеобразное время» и у них когда-нибудь найдется читатель, — ничего не имею против.

Генетика

Новгород-Сиверский, Погар, Стародуб. Эти названия живут в памяти с самого раннего детства. Откуда-то оттуда родом мои родители. Это на стыке Украины с Россией, что, как помню, нашло отражение в бабушкиной речи забавном смешении русского, украинского и еврейского. Бабушка — маленькая, энергичная, властная, почти неграмотная, но наделенная природным умом — была на пять лет старше дедушки, о чем тот и не подозревал.2 Она родила ему сына и четырех дочерей. Старшая из них стала впоследствии моей матерью.3

Рассказывали, что дедушка — из нищей местечковой семьи.4 Еще подростком он взваливал себе на шею живого теленка и нес за 10 верст в другое местечко, где продавал, выгадывая целковый. Почти «американское» начало карьеры. Не знаю, стал ли он миллионером, но очень богатым стал крупным скототорговцем, купцом первой гильдии. Дочерям дал образование. Сын получил его сам, уже после революции, когда дедушкины достижения не помогали, а, естественно, только мешали.

Впрочем, дедушки к этому времени не было в живых. Совсем незадолго до революции он совершил неудачную, вернее, несвоевременную операцию: купил в Москве два доходных дома. Едва успел оформить купчую, как революция ее аннулировала. Ушло и арендованное имение Kocтoбoбp, где много лет усердно хозяйствовала бабушка. Все это привело к тому, что у деда случился инсульт тогда говорили: «Его хватил удар».

Помню дедушку в кресле на колесах, которые он вращал руками, передвигаясь по квартире, оставшейся у семьи в одном из отобранных домов в Луковом переулке. Речь его была невнятной, он серчал, когда его не понимали. Впрочем, человек он был добрый, нас — меня и младшего брата — любил. Иногда он вставал с кресла и, держась за его спинку, в шелковом талесе — белом ритуальном покрывале с черными полосами и кисточками по краям, с кожаным кубиком на лбу, именуемым «тфилн», по очереди клал нам с братом руку на голову и учил молитве, начинавшейся словами: «Борух, ато, аденой, алегейну». Мы повторяли эти слова вслед за дедушкой, не понимая их значения, а в конце молитвы полагалось целовать кисточки на талесе. Мне нравилась таинственность и непонятность. Тяжесть большой дедушкиной руки на голове я словно бы ощущаю до сих пор.

Мы сидели за обедом; дедушка во главе стола в своем кресле на колесах. Поднеся ко рту ложку с супом, он вдруг закашлялся. Кашель не прекращался. Все вскочили. Перепуганные взрослые покатили дедушку из-за стола в другую комнату, закрыли дверь — и наступила тишина. Я остался один в комнате, где мы только что обедали. Сидел в углу на диване, чувствуя, несмотря на тишину, что происходит нечто грозное. Потом открылась дверь, выбежала бабушка. Не видя меня, она несколько раз пробежала из угла в угол по комнате, заламывая руки и восклицая: «О, вейз мир!.. О, вейз мир!..»I И снова скрылась за дверью. Потом я долго лежал в темной каморке и долго горько плакал. Мне было жаль дедушку, но плакал я, как сегодня понимаю, не по нему, a по себе; я впервые в жизни почувствовал, что она конечна, и ужаснулся. Ни одна смерть впоследствии не вызывала у меня слез. Знавшие деда говорят, что я очень на него похож, особенно сложением. Видимо не только потому, что у меня был инсульт и я волочу ногу, и левая рука меня плохо слушается. И лет мне сейчас ровно столько, сколько было дедушке, когда он так страшно закашлялся за столом...

Так вот: несметные поколения нищих евреев сменяли друг друга для того, чтобы мой дедушка разбогател. А богатством он пользовался недолго. Все его дети, в том числе моя мать, и того меньше. Все они труженики. Мать — врач, проработала всю жизнь, и в городе, и в деревне. Отец тоже врач.5 Военный. На дедушкины деньги они с матерью учились в Ростове-на-Дону, затем в Берлине. Отец отлично знал немецкий и вообще был способен, но ленив. Меня не оставляет мысль, что женился он на матери не столько по любви, сколько по расчету. Знаю, что он из многодетной и очень бедной семьи, где, как это водится у евреев, старшие дети, получив образование, своими силами помогали затем его получить младшим братьям и сестрам. А в том, что в женитьбе его на матери присутствовал, пусть даже подсознательный, расчет, у меня нет сомнений. Это не помешало отцу обзавестись еще двумя сыновьями. Был он красив, женолюбив и нравился женщинам. Это изредка приводило к безобразным домашним скандалам. Но потом родители мирились.

В начале 1930-х годов отец оставил мать, женившись на моей школьной соученице. И через несколько лет у меня появились еще трое единокровных братьев и сестра. Может быть, я поступаю нехорошо, говоря об отношениях между родителями и высказывая некоторые свои предположения? Но было бы фарисейством умалчивать о том, что так или иначе, прямо или косвенно, повлияло на меня. Отношение к родителям и отношения родителей между собой — это в детстве нечто весьма значительное.

Мать — сухая, всегда в шорах своих представлений о долге — была убежденной противницей каких бы то ни было эмоций, а порой даже жестокой. Отец был более раскован, но тоже, в общем-то, держался замкнуто, навсегда ушел в себя. Так и не нашел применения своим способностям. Был вспыльчив. Суров. Тоже нередко жесток. И, как многие жестокие люди, сентиментален. Мать не просто не любила животных — они были ей отвратительны. Отец дважды заводил собак — помню славного пойнтера Рекса, белого с желтыми подпалинами дуралея, вскоре, впрочем, от нас удравшего. Это ему повезло. Вторую собачонку отец переправил в свою лабораторию в Военно-медицинской академии.

Хронология

Родился я в 1913 году, в Харькове. Оттуда через несколько дней меня увезли в Костобобр. Отец и мать вскоре уехали в Берлин продолжать учение. Вспоминаю вечер, туман. Меня поднимают и сажают в колясочку. Это не игрушечная коляска, а настоящая, только очень маленькая. В нее запряжена тоже маленькая, серая, как туман, лошадка. Тогда я не знал, что такие лошадки называются пони. В руки мне дают вожжи. Я проезжаю несколько шагов. Потом меня вынимают из коляски.

1918 год. Ростов-на-Дону. Отец, только что окончивший Ростовский мединститут, уже в Красной армии, где-то на фронте. С армией он будет связан почти до конца своих дней. И опять лошадка... Во двор входят люди в шинелях и папахах. Меня спрашивают: «Мальчик, у вас лошади есть?» — «Есть», — говорю я. «Где? Покажи». — «Пойдемте». И я веду людей к нам в дом и показываю свою лошадку, на этот раз игрушечную. Все смеются. Потом уходят. Это были белые. Это не по рассказам. Это я помню сам. Даже разговор с солдатами. А потом Петровское, большое село верстах в шестидесяти от Москвы, под Рузой, где мать заведует сельской больницей. Там мы живем до конца Гражданской войны, до возвращения отца с фронта. Его рассказы про штурм Перекопа, а еще про то, как он попал в плен к махновцам. Ночью подорвался на ручной гранате пьяный махновец. В избу, где сидели пленные, вбежали: «Кто тут доктор?» Отец перевязал махновца. Потом его вывели за околицу и отпустили. «Вы, доктор, первый, кто уходит из этой избы живым...» В Петровское я попаду через множество лет, на литературную встречу в здешнюю школу. И только уже на месте узнаю село, школу, где научился читать...

Вернулся отец. Мы в Москве. 10-я Опытно-показательная школа имени Фритьофа Нансена, у Никитских ворот. А живем на Петровском бульваре, в доме, из подвалов которого всегда пахнет вином: тут помещались винные склады, разграбленные в революцию. Живем бедно. Бедно будем жить и дальше. Врачи получают гроши. Еда в доме запирается. На учете каждая копейка. Бедность унизительна. В школе слышу, как старшеклассники поют «Боже, царя храни». На класс или на два старше учится девочка, с которой нам по дороге, и мы нередко ходим вместе по бульвару. Девочке этой потом посвятит прекрасное стихотворение Ярослав Смеляков. Зовут ее Люба Фейгельман. А совсем рядом с моим домом, в трех минутах ходьбы, в Лиховом переулке, живет в это время совсем маленькая девочка: ей всего пять лет, а мне уже десять. Зовут ее Ирина. Думаю, что мы встречались и видели друг друга в это время, в этих дворах и переулках.

1924 год. Ночью стою с мамой в длинной-предлинной очереди перед Колонным залом. Лютый мороз. Греемся у костра. Потом входим в зал, идем мимо Ленина. Играет музыка. Все это много раз описано. Ленина, как известно, не похоронят, а на древнеегипетский манер превратят в мумию. Только мумии в Древнем Египте были целомудренно спрятаны от человеческих глаз, а тут начнется и будет продолжаться до наших дней лицезрение подправляемого время от времени трупа.

1926 год. Отца перевели на работу в Ленинград, в Военно-медицинскую академию, где ему предстояло прослужить более двадцати лет. А когда он умрет, академия откажется похоронить его на своем академическом кладбище. Он будет к этому времени в отставке. Проштрафился — работал с опальным академиком Орбели.

А пока мы едем на санях от Московского вокзала, мимо памятника Александру III, украшенного стихами Демьяна Бедного, по пустынным улицам на Шпалерную, где отец снял квартиру. С квартирами тогда в Ленинграде было просто. Можно было снять любую. Отец, с его представлениями о прекрасном, снял квартиру на первом этаже, в доме на набережной Невы, мрачную и сырую, а зимой холодную. И обставил ее отец к нашему переезду мебелью, которой очень гордился: громадный буфет с мраморной доской и дверцами, украшенными резными зайцами и куропатками, — он прежде стоял, должно быть, в каком-либо клубе или другом общественном месте; подобный же стол и стулья. Под этим столом мы с братом проводили многие часы, воображая, что находимся в сказочной пещере.

В том же году я стал ходить в школу на Моховую, в бывшее Тенишевское училище, где когда-то учились Набоков и Мандельштам. Это была хорошая школа, в ней продолжали еще работать некоторые старые педагоги. Школе удавалось долгое время избегать «дальтон-планов», «бригадных методов» и других губительных новшеств и дать нам, окончившим ее в 1930 году, кое-какие знания. Стеклянная галерея соединяла здание нашей школы с Театром юного зрителя, бывшим тенишевским актовым залом, где за несколько лет до того еще происходили шумные литературные ристалища: выступали Маяковский, Хлебников, Блок, Чуковский, Тынянов (?), Шкловский... Скамьи этого зала амфитеатром уходят под потолок. Спектакли игрались на открытой площадке внизу, занавеса не было и расположение сцены во многом предопределяло режиссерские решения. Вырубался свет — и это отделяло действие от действия, сцену от сцены. Условные декорации сменялись на глазах у зрителей, да и вообще воображение зрителей активно привлекалось к действию. В те времена все это не казалось новаторством, никого не удивляло. Еще был жив и работал Мейерхольд. Подобные приемы кажутся новаторскими теперь, когда они воскресают то в Театре на Таганке, то в Театре на Малой Бронной, то еще где-нибудь у Любимова или Эфроса... Мы пробирались в ТЮЗ по галерее, не покупая билетов и вызывая зависть во всех окрестных школах. Шел «Тимошкин рудник» и другие сверхреволюционные героические пьесы, и я не был исключением, заражаясь горячей ненавистью к угнетателям и столь же горячим сочувствием к угнетенным. Молодые Черкасов и Чирков — незабываемые Дон Киxoт и Санчо Панса... Мечтой любого мальчишки была Капа Пугачева. Вероятно, никогда уже в дальнейшем я не любил театр так преданно и самозабвенно.

Два друга. Оба учатся в параллельном классе. Один стал другом в школьные годы. Юра Сирвинт. Другой — после войны. Марк Галлай.6 Юра — высокий, гибкий, c тонким смугловатым лицом. Он приемный сын известного архитектора Оля.7 Много читал. Много знал. На летние каникулы несколько раз ездил с матерью во Францию. Тогда это было еще возможно. Хорошо знал французский, однажды видел Анатоля Франса... Нас подружила любовь к стихам, оба увлекались то Багрицким, то Сельвинским, то — позже Пастернаком. Еще позже — Мандельштамом, Маяковским. А потом выяснилось, что Юра — талантливый математик. Окончил Ленинградский университет, был оставлен в аспирантуре. С начала войны ушел в ополчение. Был ранен. Попал в плен. В плену дожил, в Германии, в концлагере, почти до конца войны, но имел неосторожность вести дневник и был кем-то предан. Его расстреляли... Мне рассказывали, что много лет после войны Юрины работы по математике публиковались в Японии.

Марк был очень хорошеньким мальчиком, похожим на девочку. Чуть не до пятого класса мама водила его в школу... Было удивительно встретить его после войны — рослого, широкоплечего полковника авиации, Героя Советского Союза, узнать, что перед войной и после нее он работал летчиком-испытателем. Когда же дело это оказалось не по возрасту, Марк написал несколько очень хороших книг о своей работе, o своих друзьях-испытателях, а позже — о первых космонавтах, которых он, оказывается, тренировал, уезжая в какие-то долгие и загадочные командировки, откуда даже зимой приезжал загорелым...

Война хорошо причесала наш выпуск. Для тех, кто вернулся, в том числе и для меня, она навсегда осталась главной вехой всей нашей жизни.

Возвращаюсь к хронологии.

1930 год. Девятилетка окончена. Между родителями разлад. Им не до меня. Поэтому я неожиданно оказываюсь студентом Ленинградского финансово-экономического института. Он только что открылся. Довольно странное учебное заведение: учиться в нем надо было всего три года. И студенты не совсем обычные. Наряду с мальчиками и девочками — моими ровесниками, тридцати- и даже сорокалетние дяди и тети, подчас малограмотные. Они кажутся мне стариками.

То, о чем говорят на лекциях: финансы, кредит, хозяйственное право, мне не просто неинтересно, а активно чуждо, враждебно. Первый месяц я почти не показывался в институте, шлялся по городу, прогуливая, как школьник. Как-то в институте узнал, что меня собираются отчислить. С омерзением сел за учебники — и неожиданно чем-то увлекся. Кажется, политэкономией. На семинаре по собственной инициативе ответил на какой-то вопрос, чем удивил и преподавателя, и учеников, и самого себя. С тех пор и до окончания этого трехгодичного института-недомерка учусь очень хорошо. После окончания аспирантура, но приходит распоряжение оставить в ней лишь тех, кто имеет стаж практической работы. Я «распределен» в Иркутск, экономистом Промбанка и отправился за этим стажем.

Первое в жизни самостоятельное путешествие. Осень. В предвидении сибирских морозов мне куплена в комиссионном магазине старомодная шуба, обтягивающая меня, как чулок. Из Ленинграда до Москвы меня провожают две девочки — Наташа8 и ее подруга Лиза. Перед отъездом успел у мамы Наташи, Веры Антоновны, попросить Наташиной руки. Получил отказ и выговор: «Не оправдал доверия...» Ах, Наташа, Наташа!.. В Иркутске над моей кроватью я повесил твой застекленный портрет: две косички, милый носик... Сейчас бы я сказал ничего особенного. Но тогда... Впрочем, скажу только, что мне еще не исполнилось двадцати... Экономистом я не стал. Но, тоскуя по тебе в чужом, не полюбившемся мне Иркутске, я написал, Наташа, первые стихи, которые включил потом в свой первый сборник «Долина».9

1934 год. Зима и весна в Иркутске, работа в Промбанке, убедившая меня в том, что на этом поприще успехи меня не ждут. Но была командировка по сбору каких-то сведений, в глубинные колхозы Иркутской области. Сведений, никому, разумеется, не нужных. Все от этой командировки отбоярились, а я еще не умел отбояриваться (да, впрочем, никогда и не научился). Я поехал — и не пожалел. Сначала на пароходе вниз по Ангаре, потом вниз по Енисею, почти до Игарки. Меня, знавшего до той поры только Ленинград, Москву, Крым, Кавказ и в детстве подмосковное Петровское, потрясли эти реки, потрясла тайга, необъятность и могущество Сибири. Я как бы перевернул страницу в книге своей жизни. Эта мощь и необъятность не принижает человека, но делает его мощней, наоборот: в этой громадности человек и сам становится больше... А деревушки, расположенные очень далеко друг от друга, были убогими и голодными: не больше четырех лет понадобилось колхозам, чтобы сделать их такими.

На Енисее удивил городок Енисейск. Наш пароход стоял там час. Я походил по улочкам, застроенным деревянными домишками, и мне показалось, что я попал на карнавал. Вот идет кавказец в бурке и папахе, вот узбек или таджик в халате и тюбетейке, вот дама на высоких каблуках и в модной шляпке... Это еще 34-й, а не 37-й, а Енисейск уже полон ссыльных со всех концов нашей необъятной Родины...

Вернувшись в Иркутск, я неожиданно и решительно оборвал банковскую карьеру. Никому ничего не сообщив, в один осенний день не вышел на работу, сложил вещи, купил билет на поезд Иркутск — Москва и уехал. Так легкомысленно и правильно поступить можно только в двадцать лет. Из Москвы в Ленинград, чтобы впервые убедиться в роковом женском непостоянстве и поведать о нем миру в соответствующих стихах. Довольно часто именно так начинают «жить стихом».

Молодое объединение

1935 год. Мои стихи впервые напечатал ленинградский журнал «Литературный современник». Два стихотворения, написанные о разном и в разных размерах, ошибочно напечатаны как одно. Трагедия. Вместо ликования отчаяние. Готов рвать на себе волосы. Но удивительное дело: меня поздравляют с публикацией, хвалят напечатанное... и никто не заметил случившегося! Посчитали, что так и надо. Я получаю первый урок: не только зритель, но и читающая публика подчас дура...

«Звезда» напечатала мое стихотворение «Ростов». Тогдашний редактор «Звезды» Н. С. Тихонов говорит мне добрые слова про это стихотворение. «Я знал, что оно вам понравится!» — нахально отвечаю я Тихонову. Он несколько ошеломлен моей самоуверенностью. Но это не самоуверенность и — уж тем более — не наглость. Это от смущения. С Тихоновым довелось познакомиться поближе годом спустя. Я работал в редакции «Звезды» секретарем редакции. Впрочем, я был скорее техническим секретарем, исполняя даже курьерские обязанности. В редакции Н. С. появлялся редко, предпочитал поддерживать связь по телефону. Был он тогда в зените своей славы, подлинной, а не официальной. Его «Орда» и «Брага» еще не ушли в историю литературы, а жили жизнью живых стихов. Был Н. C. худощав (этому трудно сейчас поверить), красив какой-то прибалтийской красотой. Любил и умел рассказывать в домашнем кругу и витийствовать с трибуны. У него было несколько обидное, на мой тогдашний взгляд, прозвище: «холодный ангел». Позже в холодности этого ангела пришлось убедиться мне самому.

Как-то в редакционной почте я обнаружил самодельный конверт, из которого достал тощую тетрадь стихов, не очень умело напечатанных на плохой машинке, впритык одно к одному. Тетрадь была тоже самодельная, кое-как сброшюрованная, в розоватой обложке. Это были стихи Мандельштама, присланные из Воронежа, где он уже отбывал ссылку.10 Стихи, известные сегодня всякому, кто любит поэзию. Я один сидел в редакции и один из первых читал эти стихи. Потом позвонил Tихонову:

— Николай Семенович! — закричал я в трубку. — Мандельштам прислал нам удивительные стихи! Из Bopoнeжа! Н. С. охладил мой пыл. Мое сообщение его нисколько не взволновало. — Хopoшo-хорошо, — сказал он и стал интересоваться чем-то совершенно другим. Я был ошарашен. Драгоценной тетрадкой он так и не заинтересовался. А я, что-то почувствовав, больше не напоминал ему о ней. А когда прошло время, я забрал тетрадку Мандельштама из редакции домой. Я уже понимал, что напоминать о ней просто бестактно. Она и сейчас у меня, и я иной раз перелистываю ее уже ветхие страницы, перечитываю стихи, отпечатанные более сорока лет назад самим Мандельштамом или Надеждой Яковлевной. Во время войны я несколько раз, приезжая с фронта в Ленинград, встречал Тихонова, служившего при Политуправлении фронта в звании полковника, но в ранге, если можно так выразиться, генерал-поэта.

Как-то вскоре после войны я встретил Н. С. в Москве, во дворе Союза писателей на улице Воровского. Это был уже вполне заматеревший литературный бонза. «Володя Лифшиц, — полувопросительно-полуутвердительно сказал он. — А мне говорили, что вас закололи ножами финны...» Особой радости по поводу того, что этого не произошло, в его голосе не слышалось. Так же, впрочем, как и огорчения. «Холодный ангел», — пронеслось у меня в голове.

1938-39 гг. Где-то в это время при газете «Смена» возникло в Ленинграде «Молодое объединение» поэтов. Было оно не очень многочисленным. В объединении я впервые познакомился с Вадимом Шефнером,11 Анатолием Чивилихиным,12 Алексеем Лебедевым,13 Глебом Чайкиным,14 Михаилом Троицким15 и руководителем объединения — нашим общим в то время кумиром, великолепным Александром Ильичем Гитовичем.16 По сравнению с нами, совсем зелеными, только-только начинающими печататься поэтами (кроме Михаила Троицкого — тот был постарше самого Гитовича), Александр Ильич имел довольно широкую известность. Автор сборников «Мы входим в Пишпек» и «Артполк», он воспевал мужество и героизм красноармейцев и красных комиссаров — участников Гражданской войны и борьбы с басмачеством, а в мирное время — пограничников, бдительно и самоотверженно защищавших рубежи Родины. Было в стихах Гитовича почти неприкрытое «киплингианство», но только на советский лад. Это была, как нам тогда пpeдставлялось, речь «настоящего мужчины», весьма нам всем импонировавшая. Не ошибусь, если назову наше общее отношение к Гитовичу влюбленностью. Восхищала не только его поэзия, но и весь его спортивный облик, полемический задор, эрудиция. Он по праву был нашим лидером... Правда, когда я сейчас вспоминаю о литературных наших «боях», я вижу, что поводы для яростных схваток с Ал. Прокофьевым17 и его оруженосцем Николаем Брауном18 были в большинстве случаев надуманными. Мы, к примеру, любили Баратынского и Тютчева, а Прокофьев, как нам казалось, их недооценивал. Сегодня не думаю, чтобы это было так на самом деле. Навряд ли Александр Андреевич Прокофьев мог ратовать, как мы утверждали, за расхлябанный, недисциплинированный стих. А он, со своей стороны, усматривал в наших полемических наскоках недостаточное уважение к его собственному творчеству и часто бывал несправедлив в оценках наших сочинений. Сейчас вижу, что нас увлекал сам процесс литературной борьбы, где с обеих сторон бралась нередко на вооружение демагогия...

А в общем-то мы все вместе взятые воспевали — каждый по-своему — наше время, безоговорочно принимая на веру всё, преподносимое нам государством. Не стану утверждать, что старшие были так же доверчивы и неоглядны, как мы, совсем молодые, но мы-то принимали все это с полным и неукоснительным доверием. Признаваться в этом нелегко. Но нас не удивляло, что вчерашние легендарные герои, не щадившие своей жизни в борьбе за советскую власть, вдруг оказывались врагами народа, платными шпионами империалистического Запада. Шли процессы. Выносились смертные приговоры. Чем более громким было имя вчерашнего героя Революции, а сегодняшнего ее врага, тем яснее становилось, насколько хитры и коварны происки империализма...»

1 В рукописи эти стихи отсутствуют.

2 Я ее застал. Ей было более ста лет, когда она умерла.

3 Ревекка Ильинична Белкина (1888-1960).

4 И. Белкин — прямо как автор пушкинских повестей.

5 Александр Владимирович Лившиц (так: его фамилия писалась через «в», а сына через «ф»; 1892-1961).

6 М. Л. Галлай (1914-1998), летчик-испытатель, писатель.

7 А. А. Оль, архитектор, много строивший в Ленинграде в 30-е годы, в том числе здание управления НКВД, «Большой дом», на Литейном (вместе с архитекторами А. И. Гегелло и Н. А. Троцким).

8 Н. Полевая. Знаю о ней только то, что она стала ученым-геологом.

9 Владимир Лифшиц. Долина. Л., «Художественная литература», 1936.

10 Хранится у меня.

11 В. С. Шефнер (1915-2002), поэт, прозаик.

12 А. Т. Чивилихин (1915-1957), поэт, в последние годы жизни один из руководителей Союза писателей. Покончил жизнь самоубийством.

13 А. А. Лебедев (1911-1941), поэт, штурман подводной лодки. Погиб на Балтике.

14 Глеб Чайкин (1913?-1939), поэт.

15 М. В. Троицкий (1904-1941), поэт. Погиб на войне.

16 А. И. Гитович (1909-1966), поэт и переводчик классической китайской поэзии.

17 А. А. Прокофьев (1900-1971), поэт, многолетний руководитель Ленинградского отделения Союза писателей.

18 Н. Л. Браун (1902-1975), поэт.


110 лет назад, 5 ноября 1913 года, в Харькове родился Володя Лифшиц — будущий поэт и прозаик, автор эстрадных скетчей, драматург театра кукол, киносценарист и автор текстов песен. Сын врача (впоследствии доцента кафедры физиологии Военно-медицинской академии), полковника медицинской службы Александра Владимировича (Ошера Вольфовича) Лившица (1892— 1960), уроженца города Стародуба, Брянской области и врача, майора медицинской службы Ревекки Ильиничны (Гильевны) Белкиной (1888—1960), уроженки города Брянска. Семья часто переезжала — Костобобр, Ростов-на-Дону, подмосковное Петровское, Москва. В Москве в школе учился в параллельных классах и был дружен с будущим известным лётчиком Марком Галлаем. В 1926 году семья будущего поэта переехала в Ленинград. Здесь он продолжал учиться в школе, где учились В. Набоков и О. Мандельштам. Школе «удавалось долгое время избегать «бригадных методов», «дальтон-планов» и других губительных новшеств» и дать своим воспитанникам «кое-какие знания». Лифшиц вспоминает, что видел и слышал В. Маяковского, В. Хлебникова, А; Блока, К. Чуковского, В. Шкловского. Увлекался поэзией: то Багрицким, то Сельвинским, позже — Пастернаком. Ещё позже — Мандельштамом, Маяковским... В 1933 году он окончил Ленинградский финансово-экономический институт, был рекомендован в аспирантуру, но уехал работать в Иркутск, экономистом в промбанк. Здесь самым большим впечатлением была поездка по Ангаре и Енисею. Вернувшись из поездки по сибирским рекам, Лифшиц «неожиданно и решительно оборвал свою банковскую карьеру», сложил вещи и вернулся в Ленинград, чтобы начать «жить стихом».

Уже в 1934 году весёлые стихи начинающего поэта появляются на страницах ленинградских детских журналов «Костёр» и «Чиж». В это же самое время Владимир Александрович начинает работать литконсультантом в ленинградском журнале «Звезда». Начиная с 1934 года, когда он стал печататься, Владимир изменил одну букву в середине отцовской фамилии: «в» на «ф» и стал Лифшиц. Отчасти это было сделано из-за того, что был известный поэт Серебряного века Бенедикт Лившиц (1886-1938), расстрелянный в годы репрессий и Владимир Александрович не желал путаницы, в среде литераторов. В 1935 его стихи были напечатаны ленинградским журналом «Литературный современник». В 1936 году выпускает первую книгу стихов «Долина». Перед войной выпускает еще одну книгу «Баллада о блокноте» (1938). В 1938-1939 гг. в Ленинграде при газете «Смена» возникло «Молодое объединение» поэтов. Там Владимир познакомился с Вадимом Шефнером, Анатолием Чивилихиным, Алексеем Лебедевым, Глебом Чайкиным, Михаилом Троицким и руководителем объединения — Александром Ильичем Гитовичем. А уже в 1939 году Лифшица принимают в Союз писателей СССР.

Главным событием в его жизни стала Великая Отечественная война. Лев Лосев, сын: «Мой дядя — мне всегда хотелось написать текст, который начинался бы словами “мой дядя”, — итак, мой дядя попытался скрыть от моего отца начало Великой Отечественной войны. Утром в воскресенье, 22 июня, он должен был заехать за зятем. Потом они собирались вместе поехать на стадион на исключительной важности футбольный матч между ленинградским “Динамо” и московским “Спартаком”. С утра дядя услышал по радио роковое сообщение, но рассчитал, что мой отец, любитель поспать, наверняка проспит и авось как-нибудь удастся не разрушать так приятно запланированный денек. Дяде было тридцать лет, отцу двадцать семь. Оба в этот выходной были полностью свободны — отец за неделю до того отправил жену с сыном на дачу под Москву, а дядя был в промежутке между очередными романами. Хорошо выспавшийся отец неторопливо умылся, побрился, напился чаю, и они вышли на улицу, не спеша прошли по набережной канала Грибоедова квартал, что отделяет наш дом от Невского. Там отец и увидел толпы перед громкоговорителями и узнал, что случилось. Он развернулся, побежал домой за документами, а потом в военкомат записываться добровольцем. Дядя, тезка своего любимого героя Иозефа Швейка, поехал все-таки на стадион и не без скандала добился, чтобы ему вернули деньги за два билета на отмененный по случаю войны матч.

Моему отцу, ленинградскому поэту Владимиру Лифшицу, было не впервой надевать военную форму. В качестве фронтового журналиста он участвовал в так называемом “освобождении” Западной Белоруссии в 1939 году, а потом и в настоящей войне — финской кампании 1940 года. Отечественную он начал политруком батальона. После разгрома народного ополчения под Ленинградом отец вывел, лесами и болотами, остатки своего батальона из немецкого окружения. Потом он снова стал фронтовым журналистом. До начала сорок четвертого года служил на Ленинградском фронте, был дважды награжден за храбрость, однажды ранен».

Да, Владимир Лифшиц пошёл в ополчение сразу, не мешкая ни часу. Освобождённый от военной службы по инвалидности по зрению, записался добровольцем и воевал с первых дней Великой Отечественной. Был заместителем командира стрелкового батальона по политчасти на Ленинградском фронте. Когда батальон разгромили под Ленинградом, вывел остатки бойцов из немецкого окружения, при этом был ранен. Затем был политруком пулеметной роты в 1-й Кировской дивизии, участвовал в боях, позднее служил в армейской газете «Боевая красноармейская». Знал и боевую службу, и военкоровскую, и жизнь в блокадном Ленинграде. В осаждённом Ленинграде продолжал писать стихи, опубликовав сборники: «Баллада о черством куске» (1942), «На берегах Невы» (1946) — о беспримерной стойкости и мужестве ленинградцев. В 1944 году вновь стал строевым политработником, заместителем командира стрелкового батальона, принимал участие в окончательной ликвидации блокады Ленинграда. В сентябре 1944 года его ранили в бою, позже был демобилизован в звании капитана. Награждён орденом Отечественной войны III степени 04.05.1944 года, медалью «За оборону Ленинграда», медалью «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945гг.». Иногда он говорил, что военные годы были самыми свободными, самыми счастливыми для него, несмотря ни на что.

Война оставила большой след в его творчестве. Лучшие, самые прочувствованные и сильные строки его стихов — о войне. Становится популярной его «Баллада о чёрством куске» (лейтенант отдаёт семилетнему сынишке свой паёк, сын передаёт матери, а когда лейтенант вновь едет на фронт, он нащупывает в кармане «тот же самый кусок — ненадкушенный, черствый.» Но ему больше были дороги камерные стихи о войне, в которых — не историческая, а человеческая правда.

Ваншенкин: «Ведь у каждого настоящего художника, в том числе и поэта, обязательно должно быть произведение, одно упоминание которого сразу создает представление о его облике, о его творчестве в целом. Вот и у Лифшица тоже есть такое стихотворение, оно тут же приходит на память — «Баллада о черством куске». Оно — обязательный участник послевоенных антологий. Это стихотворение о ленинградской блокадной зиме, о стойкости, верности и любви. Именно по нему с достоинством равняются все остальные, даже написанные задолго до его появления. Так бывает. Я подумал об этом еще той далекой студенческой порой, в морозные каникулы. Поэт Владимир Лифшиц так и остался для меня связанным с молодостью, с зимой, с Ленинградом...»

Ваншенкин: «За сорок лет работы Владимир Лифшиц выпустил полтора десятка стихотворных книг. И через все его книги, через всю его жизнь, как сквозное ранение, проходит одна тема — война. Это ощущается даже в его довоенных стихах. В них есть нечто характерное и общее для большинства молодых стихотворцев той поры: наивность, некоторая восторженность, зримые приметы времени и легкий привкус литературности. Все четко, рельефно. Добродушно, часто шутливо. (Замечу в скобках, что склонность к юмору с годами еще усилилась и укрепилась, став одной из заметных сторон дарования поэта.) Изящно, иногда чуть грустно. И все-таки стихи эти интересны прежде всего тем, что это не столько довоенные, сколько предвоенные стихи. Революция 1905 года, и Октябрь, и Гражданская, и уже Испания — все это, накладываясь на мирную жизнь, создает ощущение предгрозовой тревожности, предчувствия. И вот — война. Военная лирика Лифшица сразу становится куда более зрелой, конкретной и достоверной не только по внешним признакам, но и психологически — жизнь, быт, подробности войны. Стихи его сдержанны, человечны. Война оказалась для него испытанием во всех смыслах — истинным мерилом жизни в различных сферах.»

После войны Владимир Лифшиц выступал не только как поэт, но и как прозаик, а впоследствии и как драматург. По следам военных событий им написаны две повести — «Петроградская сторона» (1946) и «Семь дней» (1947). В журналах печатаются рассказы «Хирурги», «Буксир «Киров» и другие. В книге «Была война» (1965) собраны его лучшие прозаические произведения.

В конце 1940-х годов, в период «борьбы с космополитизмом», над Лифшицем нависла угроза ареста. Но тут в его судьбе возникла счастливая любовь к художнице Ирине Кичановой. Она в 1947 году стала женой Владимира Лифшица, и, супруги решили уехать из Ленинграда. Лифшиц бросает свою прекрасную квартиру в писательском доме на канале Грибоедова и, ухватившись за первый же вариант обмена, оказывается в громадной коммуналке на Самотечной площади в Москве. О нём забыли. Но Владимир Александрович не прекращал писать и печататься. Он работает в трех направлениях: лирические стихи, юмор и сатира («Крокодил», 16 полоса «Литгазеты»).

Начало новой жизни было тяжелым, успех пришел не сразу. Материальное благополучие принесла работа для кукольного театра, а известность —сатирические стихи, эпиграммы. В особенности ему удавались литературные пародии. «Теперь модно пародироваться у Лифшица» — шутили в Москве. Его пародии свидетельствуют о чувстве юмора, аналитическом взгляде на вещи и глубоком чувстве языка. Широко известны были сатирические стихи Лифшица, появлявшиеся в «Литературной газете» под именем «Евг. Сазонов» (коллективный псевдоним). Сазонова придумал театральный режиссер и драматург Марк Розовский (есть и другие версии), но писала за него целая команда авторов, потому что новоявленный классик, «людовед» и «душелюб», как его рекомендовали на страницах «Литературной газеты», выступал не только как плодовитый прозаик, но и как поэт. Этот поэт был склонен к философской лирике. За стихи и отвечал Лифшиц, специально разработал особый жанр – восьмистишие-философемсу. Когда читаешь его стихи, то кажется, что Лифшиц мог написать и стилизовать всё, что угодно. Он обладал природным чувством юмора. У Лифшица много замечательных пародий, смешных стихов о хулиганах, о хоккее, изящный цикл сатирических стилизаций из античной поэзии. Лифшиц был успешным и очень плодовитым детским писателем, большая часть вышедших книг — стихи для детей. Об этом читайте в отдельном посте.

А ещё Лифшиц работал в такой непростой области, как литературная мистификация. Лифшиц не мог написать о войне всё, что хотел. Поэтому придумал Джеймса Клиффорда — английского поэта, которого никогда не существовало, издавал под его именем оригинальные стихотворения, выдавая их за свои переводы. В начале 60-х годов в небольшой батумской газете вышли стихи Джемса Клиффорда. Стихи перепечатали ещё в нескольких изданиях. Подборку Клиффорда напечатал в 1964 году «Наш современник». В литературной среде она произвела фурор. Поэт писал сыну: «О Клиффорде тут много и очень хорошо говорят. Евг. Евтушенко даже хочет написать о нем статью — на тему о поколениях и т. п. Он же [рассказал мне, что] говорил о нем с Элиотом, и тот подтвердил, что Клиффорд — отличный поэт, известный в Англии. <...> Поэты меня поздравляют с прекрасными переводами. В общем, Клиффорд материализуется на всех парах. Не вздумай кому-нибудь открыть мою маленькую красивую тайну!..»

Биография Клиффорда оказывается зеркальным отражением биографии Лифшица. Оба родились в 1913 году, оба поэты, для обоих поворотным моментом судьбы явилось столкновение с нацизмом. Лифшиц мог не вернуться с той самой войны, на которой погиб Клиффорд. «Почему судьба не судила поменяться мне с ним местами?» Десять лет спустя, готовя к печати «Избранное», Лифшиц прибавил к вымышленной биографии Клиффорда фразу: «Такой могла бы быть биография этого английского поэта, возникшего в моем воображении и материализовавшегося в стихах, переводы которых я предлагаю вашему вниманию». Спустя многие годы, в 1974-м, Владимир Лифшиц признается, что никакого Джеймса Клиффорда не существовало. Его биографию и его стихи сочинил сам поэт. Мистификация завершилась тихо, бум Клиффорда к тому времени спал.

Константин Ваншенкин: «Помимо стихотворных книг, Владимир Лифшиц — автор нескольких повестей и рассказов, многочисленных книжек и пьес для детей. Нельзя не упомянуть и о том, что он широко известен также как поэт-юморист, пародист и сатирик». Он автор целых 60 сборников, оригинальных, переводных, детских и сатирических стихов и пародий: «Вот они какие» (1956), «Веселый час» (1956), «В шутку и всерьез» (1957), «Разговор» (1958), «Открытая тетрадь» (1962), «Взлетная дорожка» (1964), «Назначенный день» (1968), «Избранные стихи» (1974), «Едем, плаваем, летаем» (1976), «Видел сам» (1979, посмертно), «Невероятное рядом» (1980, посмертно). Владимир Александрович был автором текстов песен ко многим известным советским кинофильмам, в том числе «Карнавальная ночь» (в соавторстве с В. Коростылевым), «Девушка без адреса», «Сказка о потерянном времени» «Марья-искусница и др. В кино преимущественно писал сценарии мультфильмов. Совместно с Всеволодом Вишневским написал сценарий документального фильма «Ленинград».

Он был человек исключительной доброты, мягкости, отзывчивости, скромности. Выпустив немало книжек для малышей, оставался в тени, не попал в привычную «обойму» известных стихотворцев 50—70-х годов, редко слышал в свой адрес похвалу, множество раз заслуженную им. Владимир Лифшиц был смелым, мужественным и благородным человеком. Жизнь его была полна испытаний, он участвовал в самой страшной из бывших на земле войн, жил в беспримерное время. Кульминацией этой жизни оказалась короткая и мрачная старость, потребовавшая от поэта бóльших сил и мужества, чем военные подвиги. Он пережил свое время. Идеалы, которым он служил, потускнели; народ, за который он пролил кровь, отвернулся от него. Но он остался идеалистом. Свое время и свою ношу он принял с достоинством, ни от чего не уклонился, никогда не лавировал. Уже совсем не молодым человеком он внес в поэзию свой основной вклад, который жив — и который следует почтить тем, для кого совесть — не пустой звук, а вдохновение — не предмет насмешки. Владимир Лифшиц ушел из жизни 9 октября 1978 года и похоронен на Переделкинском кладбище под Москвой.

Первой женой была Ася Михайловна Генкина (1908—1999), детская поэтесса. Сын — Лев Лосев (15 06. 1937 г. Ленинград — 06.05.2009г. Хановер, США) Уехал из СССР в феврале 1976 года. Русский поэт, филолог, литературовед и эссеист, педагог. Вёл литературную передачу на волнах русской службы «Голоса Америки». Вторая жена — Ирина Николаевна Кичанова-Лифшиц (1918—1999), книжный график. Вдова поэта жаловалась: «Как поэта Володю замалчивали на протяжении всей жизни. Настолько, что после 20 лет жизни в Москве меня иногда с удивлением спрашивают: а разве вы живете не в Ленинграде? Володя написал «Датскую легенду». Блантер написал на эти стихи музыку. Молчание. Володино «Прощание» (на смерть Твардовского) обошло в списках всю страну. Семья не нашла нужным сказать хоть одно слово благодарности». Как писал, предваряя первую посмертную публикацию стихов Лифшица в «Знамени» (№5; 1988), К: Ваншенкин: «После смерти поэта почти, а может быть, и совсем не издавали. Причина? Причины нет, кроме отсутствия настойчивости у тех, кому следовало бы этим заниматься». О жизни Владимира Лифшица оставили воспоминания его жена Ирина Кичанова-Лифшиц и сын Лев Лосев.

Хочется, чтобы стихи Лифшица не забывали, читали чаще, особенно стихи о войне. Его искренние, душевные стихи полны чистоты помыслов, доброты и человечности. Они трогают нас до слез, напоминают о войне и подвиге народа, дарят тепло, вселяют надежду, заставляют задуматься, а иногда и рассмеяться.

Почитаем стихи и вспомним песни. Надеюсь, предложенная подборка стихов вам понравится:

 

Столбы

В погоне за славой,

За счастьем в погоне

Я мчался когда-то

В бессонном вагоне

Сквозь вечер весенний —

Совсем как в романе —

На твердом пружинном

Прохладном диване.

 

По мнению теток —

Единственный в мире,

Я рукопись вез

В Ленинград из Сибири.

В ней были стихи —

Золотые надежды,

Уверенность юности,

Гордость невежды.

 

И вот — сочинитель

Расхваленных книжек —

Я вижу, что просто

Чирикал, как чижик.

Нас нянчила

Щедрая наша эпоха

И скидку давала

На все, что неплохо…

 

А нынче,

С винтовкой шагая по глыбам,

По шпалам,

Где рельсы поставлены дыбом,

Где ночью бесшумно

Подходят к платформам

Вагоны,

Откуда несет йодоформом, —

 

Я снова гляжу

На столбы верстовые.

Я вижу их снова

И вижу впервые.

И только сегодня,

Быть может, я вправе

Сказать, что ведут они

К счастью и славе.

 

Мальчикам, думающим про войну

Памяти Алексея Лебедева

 

Черное небо в багровом огне.

Пот на глаза накатил пелену.

Что я могу рассказать о войне

Мальчикам, думающим про войну?

 

Мальчикам, думающим, что война —

Это знамен полыхающий шелк,

Мальчикам, думающим, что она —

Это горнист, подымающий полк,

 

Я говорю, что война — это путь,

Путь без привала и ночью и днем,

Я говорю, что война — это грудь,

Сжатая жестким ружейным ремнем,

 

Я говорю им о том, что война —

Это шинели расплавленный жгут,

Я говорю им о том, что она —

Это лучи, что безжалостно жгут,

 

Это мосты у бойцов на плечах,

Это завалы из каменных груд,

Это дозоры в бессонных ночах,

Это лопаты, грызущие грунт,

 

Это глаза воспаливший песок,

Черствой буханки последний кусок,

Тинистый пруд, из которого пьют,

Я говорю, что война — это труд!

 

Если ж претензии будут ко мне,

Цель я преследую только одну:

Надо внушить уваженье к войне

Мальчикам, думающим про войну.

 

Начало

Девчонки зло и деловито,

Чуть раскачав, одним броском

Коню швыряли под копыта

Мешки, набитые песком.

 

Одна была в команде старшей

И взгромоздилась на гранит.

А город плыл на крыльях маршей,

Прохладным сумраком покрыт.

 

Уже дойдя коню по брюхо

И возвышаясь, как гора,

Мешки с песком шуршали глухо

Почти у самых ног Петра…

 

Сегодня ротный в час побудки,

Хоть я о том и не радел,

Мне увольнение на сутки

Дал для устройства личных дел…

 

Кругом скользили пешеходы.

Нева сверкала, как металл.

Такой неслыханной свободы

Я с детских лет не обретал!

 

Как будто все, чем жил доселе,

Чему и был и не был рад,

Я, удостоенный шинели,

Сдал, с пиджаком своим, на склад.

 

Я знал, что боя отголосок —

Не медь, гремящая с утра,

А штабеля смолистых досок,

Мешки с песком у ног Петра.

 

А над Невою, вырастая

На небе цвета янтаря,

Пылала грубая, густая,

Кроваво-красная заря.

 

Она в полнеба разгоралась

Огнем громадного костра.

Ее бестрепетно касалась

Десница грозного Петра.

 

Баллада о черством куске

По безлюдным проспектам оглушительно звонко

Громыхала — на дьявольской смеси — трехтонка.

Леденистый брезент прикрывал ее кузов —

Драгоценные тонны замечательных грузов.

 

Молчаливый водитель, примерзший к баранке,

Вез на фронт концентраты, хлеба вез он буханки,

Вез он сало и масло, вез консервы и водку,

И махорку он вез, проклиная погодку.

 

Рядом с ним лейтенант прятал нос в рукавицу.

Был он худ. Был похож на голодную птицу.

И казалось ему, что водителя нету,

Что забрел грузовик на другую планету.

 

Вдруг навстречу лучам — синим, трепетным фарам —

Дом из мрака шагнул, покорежен пожаром.

А сквозь эти лучи снег летел, как сквозь сито.

Снег летел, как мука — плавно, медленно, сыто…

 

— Стоп! — сказал лейтенант. — Погодите, водитель.

Я, — сказал лейтенант, — здешний все-таки житель. —

И шофер осадил перед домом машину,

И пронзительный ветер ворвался в кабину.

 

И взбежал лейтенант по знакомым ступеням.

И вошел. И сынишка прижался к коленям.

Воробьиные ребрышки… Бледные губки…

Старичок семилетний в потрепанной шубке…

 

— Как живешь, мальчуган? Отвечай без обмана!..—

И достал лейтенант свой паек из кармана.

Хлеба черствый кусок дал он сыну: — Пожуй-ка, —

И шагнул он туда, где дымила буржуйка.

 

Там, поверх одеяла, распухшие руки.

Там жену он увидел после долгой разлуки.

Там, боясь разрыдаться, взял за бедные плечи

И в глаза заглянул, что мерцали, как свечи.

 

Но не знал лейтенант семилетнего сына.

Был мальчишка в отца — настоящий мужчина!

И, когда замигал догоревший огарок,

Маме в руку вложил он отцовский подарок.

 

А когда лейтенант вновь садился в трехтонку:

— Приезжай! — закричал ему мальчик вдогонку.

И опять сквозь лучи снег летел, как сквозь сито.

Снег летел, как мука, — плавно, медленно, сыто…

 

Грузовик отмахал уже многие версты.

Освещали ракеты неба черного купол.

Тот же самый кусок — ненадкушенный, черствый —

Лейтенант в том же самом кармане нащупал.

 

Потому что жена не могла быть иною

И кусок этот снова ему подложила.

Потому что была настоящей женою.

Потому что ждала. Потому что любила.

 

Грузовик по мостам проносился горбатым,

И внимал лейтенант орудийным раскатам,

И ворчал, что глаза снегом застит слепящим,

Потому что солдатом он был настоящим.

 

Баллада о старом слесаре

Когда, роняя инструмент,

Он тихо на пол опустился,

Все обернулись на момент,

И ни один не удивился.

 

Изголодавшихся людей

Смерть удивить могла едва ли.

Здесь так безмолвно умирали,

Что все давно привыкли к ней.

 

И вот он умер — старичок,

И молча врач над ним нагнулся.

   — Не реагирует зрачок, —

Сказал он вслух, — и нету пульса.

 

Сухое тельце отнесли

Друзья в холодную конторку,

Где окна снегом заросли

И смотрят на реку Ижорку.

 

Когда же, грянув, как гроза,

Снаряд сугробы к небу вскинул,

Старик сперва открыл глаза,

Потом ногой тихонько двинул.

 

Потом, вздыхая и бранясь,

Привстал на острые коленки,

Поднялся, охнул и, держась

То за перила, то за стенки,

 

Под своды цеха своего

Вошел — и над станком склонился.

И все взглянули на него,

И ни один не удивился.

 

* * *

Свисток.

Отправленье.

Колеса стучат.

Бойцы молчаливы,

угрюмы.

Густее

махорки

сиреневый чад,

Суровей

солдатские

думы.

 

* * *

Возносится песня,

как птица,

Звенит

надо мной

в высоте,

А поезд всё мчится

и мчится

К гремящей

и дымной черте.

 

За солнцем вдогонку...

За солнцем вдогонку

Летит эшелон,

Чернеют воронки

С обеих сторон.

 

Вся рота

столпилась у окон…

Багровые дали

Встают впереди,

И пепел развалин

Стучится в груди:

Скорее на фронт!..

Недалек он!

 

* * *

В вагоне чуть-чуть тесновато.

Я — в самом углу, на краю…

Бойцы вспоминают — кто хату,

Кто мать, кто невесту свою.

 

Здесь каждый живет еще домом,

Работой, друзьями, семьей, —

И встречным, как будто знакомым,

Приветливо машет рукой.

 

А рядом — лохматые ели

Плывут, колыхаясь слегка.

Вот в первом вагоне запели

Про удаль и смерть Ермака.

 

И скоро весь поезд той песней

Гремел средь полей и лесов…

Нет в мире напева чудесней,

Нет песни грозней для врагов!

 

* * *

Я вышел.

Открылся разбитый перрон.

Здесь только что

буря металась.

Горящие зданья…

В дыму небосклон…

До фронта

верст сорок

осталось.

 

* * *

Солдату дорог чуткий сон,

Смежающий глаза,

Когда окрасит небосклон

Рассвета бирюза,

 

Когда под всполохи зарниц,

Под шелест вешних трав

Роняет он из-под ресниц

Слезинки на рукав,

 

Когда улыбка разомкнет

Суровые уста

И грёз неведомых полёт

Пьянит, как высота.

 

Пусть до атаки только час —

Так сладок этот сон…

И, может быть, в последний раз

Любимых видит он.

 

В зной

Мы идем…

Каждый тих и строг.

Зной висит пеленой сплошною.

Зной колышется надо мною,

Обволакивая стеною

Побуревшую пыль дорог.

 

Без конца каменистый шлях.

Верстовые столбы без счета.

Пыль скрипит на моих зубах.

Гимнастерка взмокла от пота.

 

Душно.

Кажется, нечем вздохнуть.

Хоть бы дождь прошумел по равнине…

Всё припомним когда-нибудь.

Разочтёмся за всё — в Берлине.

 

Противотанковый ров

Во рву, где закончена стычка,

Где ходят по мертвым телам,

Из трупов стоит перемычка

И делит тот ров пополам.

 

И пули на воздухе резком,

Как пчелы, звеня без числа,

С глухим ударяются треском

В промерзшие за ночь тела…

 

Не встав при ночной перекличке,

Врагам после смерти грозя,

Лежат в ледяной перемычке

Мои боевые друзья.

 

В обнимку лежат они. Вместе.

Стучит по телам пулемет…

Я тоже прошу этой чести,

Когда подойдет мой черед.

 

Чтоб, ночью по рву пробираясь,

Ты мог изготовиться в бой.

Чтоб ты уцелел, укрываясь

За мертвой моею спиной.

 

Снег

М. Л. Галлаю

 

Не то чтобы очень часто,

Но до сих пор вспоминаю

Простреливаемый участок

По дороге к переднему краю.

 

Затаила в себе ложбинка

Прищур глаз, терпеливо ждущих…

Перед нею всегда заминка

Возникала у всех идущих.

 

И таких, кому б не хотелось

Повернуть и уйти от смерти, —

Нет, таких среди нас не имелось,

Вы уж на слово мне поверьте.

 

Но любой из моих знакомых

Шел на метры отвагу мерить,

Уповая в душе на промах, —

Тут уж тоже прошу поверить.

 

Был я, в общем, других не хуже,

Серединка наполовинку,

И, ремень затянув потуже,

За другими нырял в ложбинку.

 

И одни, задохнувшись бегом,

Проскочив сквозь смерть, отдыхали,

А другие, в обнимку со снегом,

По-пластунски его пахали…

 

Послан в роту своей газетой, —

День январский был, ледовитый, —

Полз я, помню, ложбинкой этой,

Вдруг — лежит лейтенант убитый.

 

Он лежит — и не видно крови

На его полушубке белом.

Удивленно приподняты брови

На лице его окаменелом.

 

Словно спит он, и словно снится

Сон какой-то ему хороший.

И белеют его ресницы,

Припорошенные порошей.

 

Спит и словно бы знает это.

Вот и выполнена работа…

Без нагана спит, без планшета, —

Захватил уже, видно, кто-то.

 

Был морозец в ту зиму лютый.

Полежали мы с ним, как братья.

Может, две, может, три минуты…

Отдышавшись, пополз опять я.

 

Вот и все. Ни о чем особом

Не поведал я вам, признаться.

Только мыслями к тем сугробам

Стал под старость я возвращаться.

 

Неужели все это было?..

Как мы все-таки все устали.

Почему судьба не судила

Поменяться мне с ним местами?

 

Кружка

Александру Гитовичу

 

Все в ней — старой — побывало.

Все лилось, друзья, сюда:

И анисовая водка.

И болотная вода.

 

Молоко, что покупали

Мы с комроты пополам,

Дикий мед, когда бродили

Мы у немцев по тылам.

 

И горячая, густая

Кровь убитого коня,

Что под станцией Батецкой

Пьяным сделала меня!..

 

Вот уж год она со мною:

То внизу — у ремешка.

То у самого затылка —

У заплечного мешка.

 

А вчера в нее стучала,

Словно крупный красный град,

Замороженная клюква —

Ленинградский виноград!..

 

Может быть, мои вещички

Ты получишь в эти дни.

Все выбрасывай! Но кружку

Ты для сына сохрани.

 

Ну, а если жив я буду

И минувшие дела

Помянуть мы соберемся

Вкруг богатого стола,

 

Средь сияющих бокалов —

Неприглядна и бедна —

Пусть на скатерти камчатной

Поприсутствует она,

 

Пусть, в соседстве молодежи,

Как ефрейтор-инвалид,

Постоит себе в сторонке —

На веселье поглядит.

 

* * *

Меня на фронт не провожали,

Не говорили слов прощальных,

И, как другие, на вокзале

Не целовал я губ печальных.

 

И чье-то сердце бьется мерно —

Оно не назначало срока.

И потому-то я, наверно,

Тоскую редко… и жестоко.

 

* * *

Когда умолкнут навсегда

Орудий грозные раскаты,

Я приведу тебя сюда,

В свои подземные палаты.

 

Здесь, под накатом из ольхи,

На нарах из жердей сосновых,

Я сочинял свои стихи

И размышлял о днях суровых

 

При тусклом свете камелька…

Здесь отдыхал я после боя,

Подмяв устало под бока

Клочки заиндевелой хвои.

 

Здесь вспоминал я дом родной,

Грустил, мечтал о счастье новом.

И ты всегда была со мной

Под этим закоптелым кровом.

 

«Мне снилась дальняя сторонушка…»

Ирине

 

Мне снилась дальняя сторонушка,

И рокот быстрого ручья,

И босоногая Аленушка,

По разным признакам — ничья.

 

А сам я был прозрачным призраком,

Я изучал ее черты,

И вдруг, по тем же самым признакам,

Установил, что это ты.

 

Сон шел навстречу этой прихоти,

Шептал: «Спеши, проходит срок!»

Но, как актер на первом выходе,

Я с места сдвинуться не мог.

 

Я понимал, что делать нечего,

Я знал, что на исходе дня

Ты безрассудно и доверчиво

Другого примешь за меня.

 

Я бога звал, и звал я дьявола,

И пробудился весь в поту,

А надо мной ракета плавала

И рассыпалась на лету.

 

Мороз

Вдруг стала речь какой-то очень звонкою

И очень близким дальний косогор,

И кто-то под застывшей пятитонкою

Из трех дощечек разложил костер.

 

Скрипят ремни на белозубом ратнике.

Блестит штыка обледенелый нож.

А сам он — ладный — в валенках и ватнике

На медвежонка бурого похож.

 

Движенья стали плавными, небыстрыми,

И розовым походной кухни дым,

И круглые винтовочные выстрелы

Подобны детским мячикам тугим.

 

* * *

Из тылов к передовой

Конь бежит по первопутку.

Конопатый ездовой

Важно крутит самокрутку.

 

Конь везет запас гранат.

На груди, под красным бантом,

У него висит плакат:

«Смерть немецким оккупантам!»

 

Зимний день

Окраина деревни. Зимний день.

Бой отгремел. Безмолвие. Безлюдье.

Осадное немецкое орудье

Громадную отбрасывает тень.

 

Ногами в той тени, а русой головой

На солнечном снегу, в оскале смертной муки

Распялив рот, крестом раскинув руки,

Лежит артиллерист. Он немец. Он не свой.

 

Он, Ленинград снарядами грызя,

Возможно, был и сам подобен волку,

Но на его мальчишескую челку

Смотреть нельзя и не смотреть нельзя.

 

Убийцей вряд ли был он по природе.

Да их и нет.

Нет ни в одном народе.

Выращивать их нужно. Добывать.

Выхаживать. Готовых не бывает…

 

Они пришли.

И тех, кто убивает,

Мы тоже научились убивать.

 

Вооруженный Ленинград

Здесь полдень тучи гонит хмуро,

А полночь быстрая светла.

Здесь в амбразуру — амбразура

Глядит из каждого угла.

 

Передним опоясан краем,

В венце из туч над головой,

Неколебим и несгибаем,

Стоит наш город грозовой.

 

И вечно мы гордиться вправе,

Что сам он — боевой комбат,

Ведущий к подвигам и славе

Своих отчаянных ребят.

 

Он нам приказывает кратко

И всех нас любит горячо.

Нева накинута, как скатка,

Через гранитное плечо.

 

Исакия холодный купол

Стал каской, к выстрелам привык,

И тучу острием нащупал

Адмиралтейства русский штык.

 

Колпино

Я знаю Колпино в июле,

И в сентябре, и в декабре.

Среди домов блуждают пули,

И мины рвутся во дворе.

 

В цехах Ижорского завода

Стоит ночная тишина.

В конторке командира взвода

Сидит усатый старшина.

 

Пред ними плитка броневая

На стол положена ребром.

Под ней записка строевая

На кальке писана пером.

 

Они трудились тут и жили,

Не разлучались никогда

И на войну не уходили…

Сама война пришла сюда.

 

Я помню тусклый блеск лафета

И ровный строй броневиков,

Во мгле холодного рассвета

В бой уходящих из цехов.

 

И дом, что чудом не повален,

И тот неторопливый шаг

Работницы, среди развалин

Ведущей девочку в очаг.

 

Той ночью

Война гуляет по России,

А мы такие молодые…

Д. Самойлов

 

А это было, было, было

На самом деле…

Метель в ночи, как ведьма, выла,

И в той метели

Ты нес по ходу сообщенья

Патронов ящик

В голубоватое свеченье

Ракет висящих.

 

А сзади Колпино чернело

Мертво и грозно.

А под ногами чье-то тело

В траншею вмерзло.

Держали фронт в ту зиму горстки,

Был путь не торным.

А за спиной завод Ижорский

Чернел на черном.

 

Он за спиной вставал громадой,

Сто раз пробитый,

Перекореженный блокадой,

Но не убитый.

Ворота ржаные скрипели

В цеху холодном.

И танки лязгали в метели

К своим исходным.

 

Орудье бухало, как молот

По наковальне,

И был ты молод, молод, молод

В ночи той дальней.

Дубил мороз тебя, и голод

Валил, качая…

Ты воевал — того, что молод,

Не замечая.

 

* * *

Амбразуры переднего края,

Разметав пред собою снега,

Многотрудные дни вспоминая,

Исподлобья глядят на врага.

 

Ясный месяц укрылся за тучей,

Подремать, как солдат в блиндаже.

Обжигает нас ветер колючий.

Мы стоим на своем рубеже.

 

Ночь ракеты, как звезды, швыряет,

И гудит, и крадется, как тать.

Огоньками во мраке шныряет,

Свистнет, грохнет — и стихнет опять...

 

Всё, чем полнится сердце солдата,

Он расскажет теперь земляку.

Есть жена у него и ребята,

Мать на дальнем живет берегу...

 

— Поскорей бы ударить, товарищ!

Оглушить пруссака — и под лед!.. —

Это пепел далеких пожарищ

Тлеет в сердце и к мести зовет.

 

Если грянет приказ — «В наступленье!» —

Лес каленых заблещет штыков,

И дрожат в боевом нетерпенье

Флаги доблестных наших полков.

 

Шевельнутся солдаты во мраке

И шагнут через пламя и дым.

Цель такая у нас, что в атаке,

Если надо, — и жизнь отдадим!

 

Кобоны

Я раньше не знал про селенье Кобоны.

Бесшумно подходят к нему эшелоны.

Безмолвные люди крутом копошатся,

И лишь паровозы спешат отдышаться.

 

В вагонах — мешки, и корзины, и туши,

И бомбы лежат, как чугунные груши.

Я пробыл неделю в морозных Кобонах,

И я расскажу вам об этих вагонах:

 

На стенках — осколков корявые метки,

На крышах — зенитки и хвойные ветки.

И мелом (к стоящим пока в обороне):

«Привет ленинградцам!» — на каждом вагоне.

 

Мешки из Сибири. Из Вологды — туши.

Из города Энска — чугунные груши.

Но мел, что оставил свой след на вагоне,

Не весь ли парод подержал на ладони?

 

Апрель

Метель расчесывает косы.

Свистит поземка среди льдов.

Не на такие ли торосы

Взбирался некогда Седов?

 

Не заскрипят ли снова нарты?

Не посчастливится ль найти

Нам хоть обрывок старой карты

С пунктиром славного пути?

 

Нет, мы на Ладоге… И берег

Совсем не так от нас далек.

И все же ни Седов, ни Беринг

Таких не ведали тревог!

 

Апрельский лед. Во льду — дорожка.

Столбы с пучком фанерных стрел.

Когда темно — идет бомбежка,

Когда светло — идет обстрел.

 

На целый взвод — одна краюха.

Лед под водою. Снегопад.

И грузовик, — в воде по брюхо —

Почти плывущий в Ленинград.

 

Май

Один сказал, что это бьет

Гвардейский миномет.

Другой — что рявкают опять

Калибры двести пять.

 

— Форты, наверно, говорят, —

Поправил я ребят.

А недобрившийся комбат

Сказал, что нас бомбят.

 

Потом на воздух всей гурьбой

Мы вышли вчетвером

И услыхали над собой

Чудесный майский гром.

 

Сад

Здесь каждая былинка и сучок

Исполнены военного значенья:

Улитка тащит бронеколпачок;

Ползут кроты по ходу сообщенья;

 

Резиновым вращая хоботком,

Что мы в стихах отметим, как в приказе,

Кузнечик под коричневым грибком,

Как часовой, стоит в противогазе.

 

И если сын попросит: расскажи! —

Я расскажу, что вот — пока не сбиты,

Как «юнкерсы», пикируют стрижи,

И комары звенят, как «мессершмитты»;

 

Что тянет провод желтый паучок,

Что, как связист, он не лишен сноровки

И что напрасно ночью светлячок

Не соблюдает светомаскировки.

 

* * *

«В укрытье!

Прекратить работы!»

А лес горел.

И по траншеям нашей роты

Враг вел обстрел.

 

У блиндажа,

У самой дверцы,

Взревел металл.

…Вошел бойцу

Осколок в сердце

И в нем застрял.

 

Как прежде,

Кружится планета,

Как прежде, снег,

Как прежде,

Ждут кого-то где-то…

Двадцатый век.

 

Но вот —

Латунный свет палаты,

И в тишине

Склонились белые халаты,

Как при луне.

И у хирурга на ладони

Живой комок

Все гонит,

гонит,

гонит,

гонит

Горячий ток.

 

Спокоен был

Хирург ученый.

Он не спешил.

Он ниткой тонкою крученой

Его зашил.

 

Под маской прошептал:

— Готово…

Счастливый путь!..—

И соскользнуло сердце снова

С ладони — в грудь.

 

Он жив!

Он снова ходит где-то —

Тот человек.

Еще одна твоя примета,

Двадцатый век.

 

Урок

Обычный класс. Доска, и шкаф, и стол.

И, как всегда, стоит за партой парта.

И, свежевымытый, сосною пахнет пол.

И на доске потрепанная карта.

 

Как зачарованный сегодня класс притих.

Ведет наставница в извозчичьем тулупе

Воспитанников колпинских своих

Вслед за указкою — по знойной Гваделупе.

 

Но вот звонок звенит над головой,

И, заложив цветные промокашки,

Выходят школьники, чтоб поиграть в пятнашки

В двух километрах от передовой.

 

Царскосельская статуя

«Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила».

Косоприцельным огнем бил из дворца пулемет.

Мы, отступая последними, в пушкинском парке

Деву, под звяканье пуль, в землю успели зарыть.

 

Время настанет — придем. И безмолвно под липой столетней

Десять саперных лопат в рыхлую землю вонзим.

«Чудо! Не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой» —

Льется, смывая следы крови, костров и копыт.

 

Фотограф

В ложбине, где танков чернеют скелеты,

Убило фотографа нашей газеты.

Мы звали его по-гражданскому: Яшей.

Он первая жертва в редакции нашей.

 

Бойцы принесли его, сдали нам «лейку»,

И сумку, и пленки засвеченной змейку.

Но, кроме бойцами загубленной пленки,

Нашли мы другую у Яши в котомке…

 

А Яша, мечтавший вернуться к обеду,

Любивший газету, друзей и беседу,

Когда, вдохновенно по карте постукав,

Теснил он фашистов быстрее, чем Жуков, —

Теперь в гимнастерке своей неизменной

Лежал нелюдимый, бесстрастный, надменный…

 

Мы Яшу пойдем хоронить на рассвете,

О нем некролог поместим мы в газете.

Мы в ней напечатаем Яшино фото:

Пусть помнит о Яше родная пехота!..

 

Но рылись мы в Яшином каждом кармане,

В планшете его и в его чемодане,

Увы! Своего не имел он портрета.

Без Яшиной карточки выйдет газета.

 

А черный рулончик отщелканной пленки,

Что вынули мы у него из котомки,

О нем мы, признаться, сперва позабыли,

Потом спохватились, нашли, проявили.

 

И снова идут на страницах газеты

Армейских героев лихие портреты:

Разведчик в пятнистом тигровом халате,

Стрелок, чья рука на стальном автомате,

И повар, что важно колдует над кашей,

И снайпер, чья грудь колесом перед Яшей.

 

Пусть, Яша, они на тебя не похожи.

Ведь, если подумать поглубже, построже, —

Газета твои помещает портреты,

О, скромный фотограф армейской газеты!

 

Был до войны у нас актер

Был до войны у нас актер,

Играл «на выходах».

Таких немало до сих пор

В различных городах.

 

Не всем же Щепкиными быть

И потрясать сердца.

Кому-то надо дверь открыть,

Письмо подать,

На стол накрыть,

Изобразить гонца.

 

Он был талантом не богат,

Звезд с неба не хватал.

Он сам пришел в военкомат,

Повестки он не ждал.

 

Войны

Железный реквизит

И угловат и тверд.

Военный люд.

Военный быт.

Массовка — первый сорт!

 

Под деревушкой Красный Бор

Фашисты бьют в упор.

Был до войны у нас актер.

(Фашисты бьют в упор.)

 

Хоть не хватал он с неба звезд

(Фашисты бьют в упор),

Но встал он первым в полный рост.

(Фашисты бьют в упор.)

 

Таланты — это капитал,

Их отправляют в тыл,

А он героев не играл,

Что ж делать, — он им был.

 

Партизан

Он стоит на лесной прогалинке,

Неприметен и невысок.

На ногах — самокатки-валенки,

Шапка — с лентой наискосок.

 

Прислонясь к косолапой елочке,

За спиною он чует лес.

И глаза у него как щелочки,

Пугачевский у них разрез.

 

Под шатром ветвей, как у притолки,

Он с заплечным стоит мешком,

С автоматом немецкой выделки,

С пистолетом за ремешком.

 

И качается-расступается

И шумит молодой лесок,

И заря над ним занимается

Красной лентой — наискосок.

 

Василий Никулин

Среди Шимских лесов

Этой песни начало...

Мать над сыном склонясь,

Люльку мерно качала.

В печке тлел уголек

Переливчатый, красный.

«Спи, сынок, Василек,

Соколенок мой ясный...»

 

Эта песня лежит

На душе моей грузом...

В ней сначала поется

О мальчике русом.

Все деревья облазил,

Все лесные овраги...

А потом в ней поется

О русской отваге.

 

Эту песню завел

Соловей голосистый

О весенней заре,

О тропинке росистой

И о той, что ждала

В сарафанчике узком...

А потом в ней поется

О воине русском.

 

Немцы черною тучей

Над Шимском нависли,

Свой приход знаменуя

Пожаром и кровью.

Как поведать

Про тяжкие Васины мысли...

Как в стихах передать

Боль и горечь сыновью!

 

Немец шел напролом,

Отбирать нашу волю.

Он столкнулся с Василием —

Русским солдатом.

— Не позволю! —

Сказал Василек, —

Не позволю!

Познакомились немцы

С его автоматом.

 

А потом он шагал

По вечерней дороге,

Вспоминая приметы,

Известные с детства.

Словно сами собой

Принесли его ноги

К той избушке,

Что батька оставил в наследство.

 

«Чтобы здесь,

Где до старости батька трудился,

Немец стал на постой

И над нами глумился...

Чтобы здесь,

Где жена моя дочку рожала,

В сапожищах

Немецкая сволочь лежала...»

Сжег Василий свой дом.

«Ты поймешь меня, Настя...

Не отдам на позорище

Нашего счастья!»

 

Среди Шимских лесов

Этой песни начало.

И лететь ей навстречу

Снарядам и пулям

В тот окоп,

Где разведка врагов повстречала,

Где погиб за отчизну

Василий Никулин.

 

Комиссара враги,

Окружив, подкосили,

Нет работы теперь

Твоему автомату...

— Отползай! —

Закричал комиссару Василий

И рванул,

Подбегая к фашистам,

Гранату...

 

Может, малую дочку,

Может, милую женку

Он позвал,

Занеся над собою лимонку.

Может, ранняя зорька,

Может, желтая нива

Засияли ему

В полыхании взрыва...

И не грохот заполнил

Леса и овраги,

А победная песня

О русской отваге

 

Полярная звезда

Средь ночи тронулась ударная,

И танки движутся, бряцая,

А над плечом звезда Полярная

Горит, колеблясь и мерцая.

 

Не весь металл, видать, расплавила,

Когда, сверканье в волны сея,

К отчизне долгожданной правила

Крылатый парус Одиссея.

 

С тех пор легенда перекроена:

Забыла прялку Пенелопа

И перевязывает воина

На дне глубокого окопа…

 

Средь ночи тронулась ударная,

И, нас на битву посылая.

Взошла, взошла звезда Полярная,

Холодным пламенем пылая!

 

Своим лучом неиссякающим,

Как луч ацетилена — белым,

Она сопутствует шагающим

И покровительствует смелым.

 

Роща

По этой роще смерть бродила.

Ее обуглила война.

Тоскливым запахом тротила

Она еще напоена.

 

Безмолвно движутся обозы.

И не до песен больше нам,

Когда безрукие березы

Плывут, плывут по сторонам.

 

* * *

Мимо дымных застав

Шел товарный состав

И ревел на последнем своем перегоне,

И, привыкший к боям,

Заливался баян

В полутемном, карболкой пропахшем вагоне.

 

Там под песни и свист

Спал усталый радист,

Разметав на соломе разутые ноги,

И ворочался он,

Сквозь томительный сон

Волоча за собой груз вчерашней тревоги.

 

Он под грохот колес

Околесицу нес

И твердил, выводя весь вагон из терпенья:

«Говорит Ленинград,

Назовите квадрат,

Назовите квадрат своего нахожденья!..»

 

Шел состав с ветерком,

Дым летел кувырком,

И щемило в груди от зеленой махорки.

Я молчал, как сурок,

И сырой ветерок

Пробивался за ворот моей гимнастерки.

 

А внизу скрежетал

Разогретый металл.

Было шумно в вагоне, и жарко, и тесно,

А потом — темнота,

И витала в ней та,

Что еще далека и совсем неизвестна.

 

То ли явь, то ли сон,

Звезды шли колесом,

И привык с той норы повторять каждый день я

«Говорит Ленинград,

Назовите квадрат,

Назовите квадрат своего нахожденья!..»

 

Мы — пехота

У подножья Пулковских высот

Я лежал, и смерти черный полоз

Придавил простреленный живот.

«Ничего, до свадьбы заживет!» —

Прозвучал в сознаньи чей-то голос.

 

Я не помню, как он воронье

Отогнал и нес из-под обстрела

Тяжело повисшее — мое —

Бледное, страдающее тело.

 

В ППМ* шершавая рука

Вытерла на лбу росинки пота.

Я спросил его, очнувшись: «Кто ты?»

Словно дуновенье ветерка,

Донеслось простое: «Мы — пехота!»

 

* Перчатки с полимерным покрытием.

 

Клятва

Здесь я жил и трудился,

Здесь родился и рос.

Я с тобою сроднился,

Город, милый до слез!

Ты помог мне, — я встретил

Ту, что стала женой,

И, торжественно светел,

Ты мерцал предо мной.

 

Все прошел города я,

Но к тебе, Ленинград,

Где бы ни был, всегда я

Возвращался назад.

Навсегда, не на час твой,

С прежним жаром в крови,

Говорил тебе: здравствуй,

Город первой любви!

 

Нынче ты опоясан

Цепью взводов и рот.

Каждый сын твой обязан

Гнать врага от ворот!

И в одном из отрядов —

Твой боец рядовой —

Я, под градом снарядов,

В цепь залег за Невой.

 

Я клянусь: не ворвется

Враг в траншею мою!

А погибнуть придется, —

Так погибну в бою,

Чтоб глядели с любовью

Через тысячу лет

На окрашенный кровью

Комсомольский билет.

 

Песня о сестре

Мы шли, блиндажи очищая,

Блокируя дзоты врагов.

Над нами луна молодая

Катилась среди облаков.

Горела земля под ногами.

Сквозь взрывы гремело «ура!».

Шла в первых рядах между нами

Отважная наша сестра.

 

Свинцовые грозные вьюги

Шумят над Отчизной моей.

Товарищ, споем на досуге

Про карие очи подруги,

Про черные стрелки бровей.

 

По льду, сквозь огонь ураганный

На вражеский берег реки

Мы вышли, и кровью поганой

Окрасились наши штыки.

Я ранен был в битве суровой,

Упал и очнулся, когда

Спокойные руки Беловой

Меня приподняли со льда.

 

Я скоро поправлюсь и снова

С подругою встречусь в бою.

Тебе, комсомолка Белова,

Я песенку эту спою.

Чтоб вспомнило сердце про друга,

Про ночь, про багровые льды, —

Чтоб грудь колыхнулось упруго

Под орденом Красной Звезды.

 

Пленный

Ты большое счастье наше застишь.

Стой теперь с поникшей головой!..

Нашу жизнь, распахнутую настежь,

Не засеять сорною травой.

 

Ты пришел, незваный, с автоматом,

Наши нивы тучные топтал…

Не ходить тебе по нашим хатам —

Будешь строить всё, что разрушал.

 

Вырвем мы ростки чертополоха, —

Кто пришел с оружьем — не уйдет!

Наша легендарная эпоха

Красочнее, ярче зацветет.

 

Я пройду весь мир, с ветрами споря,

Разрушая вражьи города…

Только мать, умершую от горя,

Не увижу больше никогда.

 

* * *

Огнем озарился ночной Ленинград,

Ты шапку сними и замри:

На Невском горят, на Литейном горят,

Горят по ночам фонари!

 

Пускай еще тускло мерцают они,

Но твердо я знаю одно:

Что если горят в Ленинграде огни,

То, значит, в Берлине темно!

 

Кораблик над городом

Нет команды на нем.

Он нигде якорей не бросает.

В полдень — солнце над ним,

В полночь — месяца копаный серп.

Он бушпритом, как шпагой,

Недобрые тучи пронзает,

Вознесен над Невой,

Словно города нашего герб.

 

И когда на границе

Свершилось ночное злодейство

И на лоб Ленинграда

Был тяжкий надвинут шелом,

Ты поспешно прошла

Коридорами Адмиралтейства,

Поднялась по игле

И накрыла кораблик чехлом.

 

Но и там,

В темноте,

Золотой и крылатый, как птица,

Он покоя не знал —

Он летел, разрывая кольцо.

Он в блокадную ночь

Так сумел ленинградцу присниться,

Словно глянул боец

Лучезарной победе в лицо…

 

По граненой игле,

Вознесенной мечтою Захарова,

Ты сегодня опять

Поднялась на заре в небеса.

Сброшен серый чехол!..

Вновь над нами, из золота ярого,

Расправляет кораблик

Литые свои паруса!

 

* * *

Я вас хочу предостеречь

От громких слов, от пышных встреч —

Солдатам этого не надо.

Они поймут без слов, со взгляда:

Снимать ли им котомку с плеч.

 

Домой

Люблю товарные вагоны!

Кирпичный прочный их загар,

И грохот крыши раскаленной,

И желтизну сосновых нар.

Люблю их запах корабельный,

И вкось летящий небосклон,

И путь полуторанедельный,

Когда жилищем стал вагон!

 

Качает утлую квартирку

На гребнях строк,

На гребнях дамб,

А дробь колес —

Она впритирку

Вошла в четырехстопный ямб!

Дымок струится вдоль откоса,

На рельсы капает мазут.

Велеречивые колеса

Меня на родину везут.

 

Они привыкли к долгим маршам —

И днем и ночью на ходу.

И паровоз несет, как маршал,

Пятиконечную звезду.

Домой, домой, из дальней дали!

Мы вместе побыли в огне.

Вы как солдаты воевали

И умирали на войне.

И сквозь обугленные ребра

Тех, что упали под откос,

Мерцают лужицы недобро,

Камыш коленчатый пророс.

 

А эти живы.

Этих много!

Они стремятся по прямой.

И «далека ты, путь-дорога!..»

Хоть далека ты, но домой!..

На горизонте вырос город.

Возник.

Пропал.

О нем забудь.

И дверь распахнута, как ворот.

И ветерок щекочет грудь.

 

А у вагонов

График,

Нормы,

Они бегут, не чуя ног,

Бегут товарные платформы —

Чернорабочие дорог.

На встречных —

Сложенные ровно,

Плывут оранжевые бревна,

Стальные фермы,

Камень,

Бут,

Во все концы они бегут!

 

А в нашем — сена душный ворох,

Зари пылающий костер,

А в этом сене шорох, шорох

И приглушенный разговор.

И чей-то ворот нараспашку,

И чей-то дом уж недалек,

И кто-то просит на затяжку,

И кто-то подал уголек…

 

Нас двадцать восемь человек.

В вагон могло вместиться больше.

Еще вчера — под небом Польши,

Сегодня — под родным навек,

Под милым небом Украины.

О, предвечерние долины!..

О, синева прохладных рек!..

 

А в сене шепот, в сене шорох.

Как хорошо горчит ковыль!

В лицо соседу въелся порох,

А может, угольная пыль?..

Так что же это въелось прочно

В лицо соседу моему?

Вчера бы смог ответить точно,

А вот сегодня — не пойму…

 

До Ирмино осталось двести.

Соседке — дальше, на восток.

Они сойдут, конечно, вместе!

Недаром синий василек

Застрял под звездочкой погона…

 

Я ноги свесил из вагона.

Мой путь… Он так еще далек!

 

Он так еще далек и труден —

Не до калитки и крыльца,

А до стихов, которым люди

Навстречу распахнут сердца.

До тех, звенящих, словно стремя,

Поющих бой, и труд, и кровь,

До тех, куда — настанет время —

И ты войдешь, моя любовь.

 

Люба

Ах, как любо, любо, любо

Зазвенели бубенцы!..

Едет Люба, Люба, Люба

Из Любани в Люберцы.

 

От Берлина до Любани

Громыхали поезда,

А в Любани дали сани,

Говорят: — Садись сюда!

 

Нынче снегу по колено.

Полушубок — словно печь.

Навалили в сани сена, —

Можно сесть, а можно лечь.

 

Только Любе не лежится,

Не сидится нипочем.

То соскочит, пробежится,

То поет бог весть о чем:

 

Как на Тихом океане

Мы закончили поход,

Как в Берлине о Любани

Вспоминала в прошлый год.

 

Подхватила Люба вожжи —

Копь по насту как понес!

Только ветер аж до дрожи,

А морозец аж до слез!

 

Мимо елки,

Мимо дуба,

В вихре жгущейся пыльцы,

Едет Люба, Люба, Люба

Из Любани в Люберцы!

 

Три медали,

Два раненья,

Сто загубленных сердец

И одно стихотворенье,

Что сложил о ней боец…

 

Погибшему другу

Прости меня за то, что я живу.

Я тоже мог остаться в этом рву.

Я тоже был от смерти на вершок.

Тому свидетель — рваный мой мешок.

 

Прости меня за то, что я хожу.

Прости меня за то, что я гляжу.

За то, что ты лежишь, а я дышу,

Я у тебя прощения прошу…

 

О дружбе тысяч говорим мы вслух,

Но в дружбе тысяч есть и дружба двух.

Не мудрено, что в горький тот денек

И среди тысяч был я одинок.

 

Тайком я снял с твоей винтовки штык,

К моей винтовке он уже привык.

И верю я, что там, в далеком рву,

Меня простят за то, что я живу.

 

* * *

Вот карточка. На ней мы сняты вместе.

Нас четверо. Троих уж нынче нет…

Еще не вторглось в карточку известье

О том, что взвихрен, взорван белый свет.

 

Еще наш город давней той порою

На ней хранит покой и красоту.

Еще стоят, смеются эти трое,

Дурачатся на Троицком мосту…

 

Ну что ж, ты жив! Но ты себя не мучай.

Ты за собой не ведаешь вины.

Ты знаешь сам, что это только случай.

Слепая арифметика войны.

 

Но как смириться с тем, что где-то в Бресте,

Или в Смоленске, или где-нибудь

Перед войной снимались люди вместе —

И некому на карточку взглянуть?

 

* * *

Анатолию Чивилихину

 

Мне солдатские снились котомки

И подшлемников серых кора,

И свистящие змеи поземки,

И гудящее пламя костра.

 

Пулемет утомительно гукал.

Где-то лошадь заржала в лесу.

Я тяжелую руку баюкал,

Как чужую, держал на весу.

 

Лес был тих, насторожен, заснежен.

Был закончен дневной переход.

На подстилках из колких валежин

Отдыхал измотавшийся взвод.

 

Кто-то шуткой ответил на шутку,

А потом занимался рассвет,

И тугую скрутил самокрутку

Мне товарищ, которого нет.

 

Немецкий танк

Предстало мне время, когда, среди пашен,

Ни взрослым, ни детям, ни птицам не страшен,

Забытый при бегстве на нашей земле,

Он станет подобен замшелой скале.

 

Как только лишили его экипажа,

Он замер — и даже не портит пейзажа.

В распахнутом люке — то снег, то вода,

То пыль. И летят за годами года…

 

И вот мимо танка, — что может быть проще? —

Грибов насбиравши в осиновой роще,

Старик поспешает за стайкой внучат.

И он утомился, и дети молчат.

 

Тяжелая пыль раскаленной дороги

Печет и щекочет разутые ноги.

От рощи до дому не близок их путь.

У танка решают они отдохнуть.

 

Внучатам неведом, но деду понятен

Язык почерневших зазубрин и вмятин.

Старик побывал на Великой Войне.

Он сядет от гусениц чуть в стороне.

 

А дети шагнут на горячую пашню,

Потрогают бак и обследуют башню

И, прячась от солнца в медвяной траве,

Под танком уснут — голова к голове.

 

Когда-нибудь

В воскресный день

К воротам подъезжает

Вместительный лазоревый автобус,

Похожий на прогулочную яхту.

Такие ходят лишь по воскресеньям…

В него садятся женщины

В косынках

Из легкого, как ветер, крепдешина,

Мужчины в пиджаках и белых брюках,

Девчонки голенастые, как цапли,

И хорошо умытые подростки,

Солидные, с платочками в карманах…

Свершается воскресная прогулка

К местам боев.

Езды не больше часа.

Летят столбы,

И загородный гравий

Под шинами хрустит на поворотах…

Меня сегодня тоже приглашали.

Я отказался — вежливо и твердо.

Во мне укоренилось убежденье:

Места боев — не место для прогулок.

Пусть я не прав, —

Я не хочу увидеть

В траншее, где погиб комбат Поболин,

Консервный нож,

Пустую поллитровку

И этикетку «Беломорканала».

Пусть я не прав,

Но я сочту кощунством

Девичий смех в разрушенной землянке,

Где веером поставленные бревна

О многом говорят глазам солдата…

Я знаю, что со мною на прогулке

Здесь были бы трудящиеся люди,

Хлебнувшие в войну немало горя,

Товарищи, сограждане мои.

Но мне не нужно камерной певицы,

Воркующей с пластинки патефона,

И разговор о солнечной погоде

Я не смогу достойно поддержать…

Когда-нибудь я снова буду здесь.

Не через год,

Не через десять лет,

А лишь почуяв приближенье смерти.

Ни поезд,

Ни лазоревый автобус

Под Колпино меня не привезут.

Приду пешком

В метельный серый день

И на пути ни разу не присяду.

Приду один.

Как некогда. В блокаду.

И дорогим могилам поклонюсь.

 

Полицай

Позвали, — он не возражал,

Он оккупантам угодил:

И на аресты выезжал,

И на расстрелы выводил.

 

Нет, сам он не спускал курок

И, значит, суд не порицай:

Он был наказан, отбыл срок

И возвратился — полицай.

 

Он возвратился — и молчок.

На стороне его закон.

Сидит безвредный старичок,

Беззубо жамкает батон…

 

Прошло с тех пор немало лет.

Возмездие — оно не месть.

Но он живет, а тех уж нет…

Несообразность в этом есть.

 

«Астория»

В гостинице «Астория»

Свободны номера.

Те самые, которые

Топить давно пора.

 

Но вот уж год не топлено,

Не помнят, кто в них жил.

(А лодка та потоплена,

Где Лебедев служил…)

 

И стопка не пригублена —

Пока приберегу.

(А полушубок Шубина

Под Волховом, в снегу…)

 

Здесь немец проектировал

Устроить свой банкет.

Обстреливал. Пикировал.

Да вот не вышло. Нет.

 

А мы, придя в «Асторию»,

Свои пайки — на стол:

Так за победу скорую,

Уж коли случай свел!

 

Колдуя над кисетами

Махорочной трухи,

Друг другу до рассвета мы

Начнем читать стихи.

 

На вид сидим спокойные,

Но втайне каждый рад,

Что немец дальнобойные

Кладет не в наш квадрат.

 

Два годика без малого

Еще нам воевать…

И Шефнер за Шувалово

Торопится опять.

 

Еще придется лихо нам…

Прощаемся с утра.

За Толей Чивилихиным

Гитовичу пора.

 

А там и я под Колпино

В сугробах побреду,

Что бомбами раздолбано

И замерло во льду.

 

Но как легко нам дышится

Средь белых этих вьюг,

Как дружится, как пишется,

Как чисто все вокруг!

 

И все уже — история,

А словно бы вчера…

 

В гостинице «Астория»

Свободны номера.

 

Баллада о блокноте

В Мадрид приехал журналист.

Тропа на фронт скалиста.

Пронумерован каждый лист

В блокноте журналиста.

 

От серой шляпы до штанин

Он под защитой флага —

Тридцатилетний гражданин,

Газетчик из Чикаго.

 

Республиканский полк привык

К сухому парню с «лейкой», —

Он снял и полк, и труп, и штык,

Покрытый кровью клейкой.

 

Он снял и женщин и детей,

Копающих траншеи.

Он снял залегших там людей —

Затылки их и шеи.

 

В его движениях сквозит

Ленивая отвага.

А впрочем, что ему грозит? —

Он под защитой флага.

 

Вот первый лист из-под пера

Уходит телеграммой:

«Мятежный полк разбит вчера

В бою под Гвадаррамой».

 

Блокнот второй роняет лист…

Жара. Воды — ни капли!

Но пьет из фляги журналист

В костюме цвета пакли.

 

Шофер прилег за пулемет.

Девчонка бредит рядом.

Их только пленка заберет —

Им не уйти с отрядом!

 

Вторым прилег за пулемет

Учитель из поселка.

Его и пленка не берет —

Погибла от осколка!

 

Попали в сложный переплет

Рабочие колонны.

И третьим лег за пулемет

Монтер из Барселоны.

 

Он лег на пять минут всего —

Смертельная зевота…

И больше нету никого,

Кто б лег у пулемета!

 

Уже мятежников отряд

Спускается с пригорка,

Как вдруг их снова шлет назад

Свинца скороговорка!

 

За пулеметом — журналист.

А после боя кто-то

Последний вырывает лист

Из желтого блокнота

 

И пишет, улучив момент,

Как совесть повелела:

«Ваш собственный корреспондент

Погиб за наше дело!»

 

Один из многих

(С английского)

 

Двадцать с лишним лет назад

Мальчик вышел из пеленок.

 

Двадцать с лишним лет назад

Было мало в нем силенок.

 

Двадцать с лишним лет назад

На руках его носили.

 

У него отца убили

Двадцать с лишним лет назад.

 

Десять с лишним лет назад

В цех пришел — с чумазым рыльцем.

 

Десять с лишним лет назад

Стал семьи своей кормильцем.

 

Десять с лишним лет назад

У него украли детство.

 

Взял он тяжкий труд в наследство

Десять с лишним лет назад.

 

Ровно год тому назад

Обнял девушку, счастливый.

 

Восемь месяцев назад

Призывают: «Подросли вы!..»

 

Шесть недель тому назад

Обучили, снарядили —

 

И под Нарвиком убили

Ровно день тому назад.

 

Вальс

Звуки грустного вальса «На сопках Маньчжурии».

Милосердные сестры в палатах дежурили.

Госпитальные койки — железные, узкие.

Терпеливые воины — ратники русские.

 

Звуки грустного вальса «На сопках Маньчжурии».

Нежный запах духов. Вуалетки ажурные.

И, ничуть не гнушаясь повязками прелыми,

Наклонились над раненым юные фрейлины.

 

Звуки грустного вальса «На сопках Маньчжурии».

Перед вами, едва лишь глаза вы зажмурили,

Катит волны Цусима, и круглые, плоские,

Чуть качаясь, плывут бескозырки матросские.

 

Звуки грустного вальса «На сопках Маньчжурии».

И ткачихи, которых в конторе обжулили,

И купцы, просветленные службой воскресною,

И студент, что ночной пробирается Преснею.

 

И склоняются головы под абажурами

Над комплектами «Нивы», такими громоздкими,

И витают, витают над нами — подростками —

Звуки грустного вальса «На сопках Маньчжурии».

 

Плевна

Помню, в детстве листал я «Ниву» —

Пожелтевший и пыльный ворох…

Ветер конскую треплет гриву.

Крики. Выстрелы. Кровь и порох.

 

Барабаны. Палатки. Карты.

Белый копь генерала носит.

Развеваются бакенбарды,

Те, которых теперь не носят.

 

Очи всадника блещут гневно.

Пушкари заряжают пушки.

— Вам сдадутся Дубняк и Плевна,

Солдатушки, бравы ребятушки!..

 

Полотняные полотенца.

Хлеб да соль. Сливовица в чаше.

И болгарского ополченца

Мужики обнимают наши.

 

Дяди Васи да дяди Вани,

Сколько их полегло — безвестных —

Из-под Вологды и Рязани

Среди гор и долин окрестных!

 

Ну, а те, что остались живы,

В сливовицу усы макают,

Озирают дворы и нивы,

Рассудительно рассуждают:

 

— Вы — за сохи, мы тоже вскоре.

Те же радости, то же горе.

И опять же, сказать обратно,

То приятно, что речь понятна.

Если тронут вас басурмане,

Только кликните… Мы — славяне…

 

Я, как в детстве, все это встретил,

Я взбирался на эти склоны,

Думал думы и слушал ветер,

Видел старые бастионы.

 

И опять возникало поле,

Свист картечи, лихие сшибки,

И над всем этим — в ореоле

Вечной славы — вершина Шипки.

 

Датская легенда

Немцы заняли город

без боя, легко, на бегу,

И лишь горстка гвардейцев,

свой пост у дворца не покинув,

В черных шапках медвежьих

открыла огонь по врагу

Из нелепых своих,

из старинных своих карабинов.

 

Копенгаген притих.

Вздорожали продукты и газ.

В обезлюдевший порт

субмарины заходят во мраке.

Отпечатан по форме

и за ночь расклеен приказ

Всем евреям надеть

нарукавные желтые знаки.

 

Это было для них,

говорили, началом конца.

И в назначенный день,

в тот, что ныне становится сказкой,

На прогулку по городу

вышел король из дворца

И неспешно пошел

с нарукавною желтой повязкой.

 

Копенгагенцы приняли

этот безмолвный сигнал.

Сам начальник гестапо

гонял неприметный «фольксваген»

По Торговой, к вокзалу, за ратушу,

в порт, на канал —

С нарукавной повязкой

ходил уже весь Копенгаген!..

 

Может, было такое,

а может быть, вовсе и нет,

Но легенду об этом

я вам рассказал не напрасно,

Ибо светится в ней

золотой андерсеновский свет,

И в двадцатом столетье

она, как надежда, прекрасна.

 

Баллада о последнем уроке

Про войну немало песен спето,

Только вы не ставьте мне в вину,

Что опять,

Что я опять про это,

Про давно минувшую войну.

 

Мне штыки мерещатся и каски,

И холмом, что всем ветрам открыт,

Крагуевац — город югославский —

Забывать о прошлом не велит...

 

Партизаны бьют в горах фашистов,

Озверели немцы, — терпят крах:

Расстрелять

Подростков-гимназистов

Решено, родителям на страх.

 

В Крагуевце знает каждый житель,

Что покинуть класс учитель мог,

Но сказал гестаповцам учитель:

— Не мешайте мне вести урок...

 

А потом вот здесь,

На этом месте,

Гимназисты выстроены в ряд.

И стоит учитель с ними вместе,

Не оставил он своих ребят.

 

А стрижи со щебетом и свистом

Улетают в голубую высь...

Говорит учитель гимназистам,

Чтобы крепче за руки взялись.

 

Расстегнув сорочки белой ворот,

Он с детьми сейчас шагнет во тьму...

— Вы свободны! Возвращайтесь в город, —

Объявил гестаповец ему.

 

Камни, камни, что же вы молчите?

Шевелит седины ветерок...

Говорит гестаповцу учитель:

— Не мешайте продолжать урок…

 

Про войну немало песен спето,

Только вы не ставьте мне в вину,

Что опять,

Что я опять про это,

Про давно минувшую войну.

 

Потому что снова гибнут дети,

И жилища снова сожжены, —

Снова бродит где-то по планете

Черное чудовище войны.

 

Банальная баллада

Два друга

Перед самою войной

Ходили вместе к девушке одной.

 

Подумать обещала им она.

Подумать помешала ей война.

 

Один из них

Ушел в Дзержинский полк.

Ей написал в июле —

И умолк.

 

Второй нырнул —

И вынырнул в тылу.

Он доставал кагор и пастилу,

Он доставал ей сало и пшено,

И было все меж ними решено.

 

Давным-давно

Она — его жена.

Еще с того, с военного пшена.

 

Но тут сюжет наш

Делает изгиб,

Поскольку первый

Вовсе не погиб.

 

Он возвратился —

Скулы как кремень,

Пустой рукав

Засунут за ремень.

 

Он навестил их —

Мужа и жену.

Они поговорили про войну.

И муж,

Доставший кафель и горбыль,

Шепнул жене:

— Мне жаль его…

Бобыль…

 

А он,

Чтоб только что-нибудь сказать,

Сказал, что дочка —

Вылитая мать,

И, уходя, просил не провожать,

Боясь на электричку опоздать.

 

Муж крепко спит,

А женщина сидит

И в кругленькое зеркальце глядит,

И пудрит веки,

Долго пудрит нос,

Хотя никто не видит этих слез.

 

Какой банальный,

Скажут мне, сюжет!

Спокойной ночи.

Точка.

Гасим свет.

 

Шербурские зонтики

Он и она. Мы можем их понять.

Она беременна. И вдруг его призвали.

Солдата посылают воевать.

Печальное прощанье на вокзале.

 

Соблазны героиня гонит прочь.

Не за горами заключенье мира.

Но мать сумела повлиять на дочь, —

Та предпочла солдату ювелира.

 

А вскоре возвращается солдат.

Идет в бистро. Мы видим — он хромает.

И все кругом совсем как год назад.

И все не так. Чего-то не хватает…

 

Бензоколонка. Черный «кадиллак».

В нем дама с девочкой, глядящей

из-за шторки. Солдат бензином заправляет бак,

А дама зябнет в драгоценной норке.

 

Обыкновенный, в сущности, рассказ.

Тот симбиоз поэзии и прозы,

Который вечно трогать будет нас

И вызывать сочувственные слезы.

 

К женскому портрету

Чуть сонная, в пуховой белой шали,

Она сгубила душу не одну.

Из-за таких стрелялись, запивали,

В монахи шли и грабили казну.

 

Но и у них бывало все неладно,

Их под конец самих ждала беда:

Безумно, беззаветно, безоглядно

Они влюблялись раз и навсегда.

 

Свидетельствуют старые романы:

В любви своей чисты, как родники,

За милым — по этапу — сквозь бураны

Такие уходили в рудники.

 

Такие в Волгу прыгали с обрыва,

Легонько вскрикнув, камнем шли ко дну…

Она была божественно красива,

Как люди говорили в старину.

 

Слова

Одни слова прошли сквозь толщу лет,

Не потеряв ни плоть свою, ни цвет,

А у других судьба не такова:

Они забыты, бедные слова.

 

Они сродни засушенным цветам,

Что в словарях пылятся, не дыша.

Им суждено навек остаться там,

Их навсегда покинула душа.

 

А может быть, в грядущем обретут

Они вторично плоть свою и цвет:

Освободив, как пленников из пут,

Вторую жизнь подарит им поэт.

 

* * *

Пробудился лес в прохладном трепете,

Заблудились в небе облака,

И летят над нами гуси-лебеди,

В далеко летят издалека.

 

Мы с тобою в путь не собираемся.

Почему же в тихий этот час

Мы на все глядим — как бы прощаемся,

Словно видим мир в последний раз?

 

Лебединый клин над лесом тянется,

А в лесу пока еще темно…

Что забудется, а что останется —

Этого нам ведать не дано.

 

Но прожить не мог бы ты полезнее,

Если хоть одна твоя строка

Белокрылым лебедем поэзии

Поднялась под эти облака.

 

Васильевский остров

Без труда припомнит всякий:

Ночь, как дым, была белеса,

И застыл старик Исакий —

Исполин, лишенный веса.

 

Кто-то первый песню начал,

А вода была зеркальна, —

До рассвета в ней маячил

Мост, взлетевший вертикально.

 

Подхватив, запели хором,

Взялись за руки, как дети,

И пошли, минуя Форум,

Позабыв про все на свете.

 

Что же ты припомнил пару

Глаз — то дерзких, то молящих?

Чью же ты припомнил пару

Кос и ленточек летящих?

 

Как он горек и отраден,

Ветер юности тревожный,

Как он влажен и прохладен,

Этот ветер осторожный.

 

Ты стоишь, расправив плечи,

Возмужалый ленинградец,

На проспекте Первой Встречи

И Последних Неурядиц.

 

Алые паруса

Стоял на высокой горе санаторий.

Я жил и дышал в нем.

А ты умирала.

И Черное море, как черное горе,

Дробясь об утесы,

Всю ночь бушевало.

 

Я проклял судьбу, потерявшую совесть,

Я моря не мерил, но горе измерил!

И я прочитал тебе

Странную повесть,

Которой, в отчаянье, сам не поверил.

 

Но ты засыпала.

Ты легкой и милой,

Ты прежней улыбкой своей улыбалась,

Такой,

Что мерцанье зари краснокрылой

Мне парусом алым

На миг показалось.

 

Когда же из рук твоих выпала книга

И грянули зубы о грани стакана,

Я бросился к морю.

В нем не было брига.

Была предрассветная дымка тумана.

 

* * *

И. Н. Л.

 

Вы мне напомнили о том,

Что человеку нужен дом,

В котором ждут.

 

Я сто дорог исколесил.

Я молод был. И я спросил:

— Быть может, тут?

 

Не поднимая головы:

— Быть может, тут, — сказали вы, —

Смеяться грех…

 

Война. И тяжкий ратный труд.

И кровь… Но дом, в котором ждут, —

Он был у всех.

 

Я, как и все, в пути продрог.

Он полон был таких тревог,

Он так был крут…

 

Стою с котомкой под окном.

Открой мне двери, милый дом,

В котором ждут!

 

* * *

Был майский день. Цветение. Весна.

Ловили дети в скверике друг дружку.

А молодая женщина несла

Тугую кислородную подушку.

 

Чье это горе? Матери? Жены?

Мне не забыть, как, из аптеки выйдя,

Она пошла вдоль каменной стены,

Бела, как мел, и никого не видя.

 

Была весна. Был самый светлый час.

Был майский день. Сияло утро года.

Так почему же одному из нас

Сегодня не хватает кислорода?..

 

В глазах у женщины была такая ночь,

Так горько сжаты были губы эти,

Что можно было все отдать на свете,

Чтоб только ей хоть чем-нибудь помочь!

 

Потери

Человек, потерявший деньги,

Сокрушается и жалобно вздыхает.

 

Человек, потерявший друга,

Молча песет свое горе.

 

Человек, потерявший совесть,

Не замечает потери.

 

* * *

И. С. Соколову-Микитову

 

Мне говорили: может, гладь озерная,

А может, сосен равномерный шум,

А может, море и тропинка горная

Тебя спасут от невеселых дум.

 

Природа опровергла все пророчества,

Пошли советы мудрые не впрок:

Она усугубляет одиночество,

А не спасает тех, кто одинок.

 

* * *

Весенние ветры подули.

Озера — куда ни ступи.

Мальчишкой на длинных ходулях

Шатается дождь по степи.

 

И радуга встала над нами

Так влажно-свежа и чиста,

Что, кажется, пахнут цветами

Рожденные небом цвета.

 

Сосны

Из окон нелепого дома

Он видел их множество раз,

И все ему было знакомо,

И все было ново для глаз.

 

Стволы пламенели — багряны,

И темный шатался шатер,

Вдали, на границе поляны,

Венчая крутой косогор.

 

Там их уводили метели

В свои запредельные сны,

И все отдавать не хотели,

Бывало, до самой весны.

 

Но чудо свершалось, и летом

Они продолжали опять

Светиться загадочным светом,

Огнем предзакатно пылать…

 

Иду, как паломник из Мекки,

И верю, что это пролог,

Что он в эту сень не навеки,

А лишь ненадолго прилег.

 

Что с сердцем его в перекличке

И дятлы, и ветер, и звон,

И ранний гудок электрички,

И сдержанный шум этих крон.

 

Там их уводили метели

В свои запредельные сны,

И все отдавать не хотели,

Бывало, до самой весны.

 

Но чудо свершалось, и летом

Они продолжали опять

Светиться загадочным светом,

Огнем предзакатно пылать…

 

Иду, как паломник из Мекки,

И верю, что это пролог,

Что он в эту сень не навеки,

А лишь ненадолго прилег.

 

Что с сердцем его в перекличке

И дятлы, и ветер, и звон,

И ранний гудок электрички,

И сдержанный шум этих крон.

 

Аист

По траве густой и влажной

Ходит аист.

Ходит он походкой важной

И жука ест.

 

Он зовет свою любимую

Подружку,

Преподносит ей зеленую

Лягушку.

 

Отошла она с поклонами

В сторонку:

— Отнеси-ка ты лягушку

Аистенку!

 

Он скучает, наша лапушка.

Здоров ли?

Беспокоюсь, не свалился бы он

С кровли!..

 

Солнце село. Стало сумрачно

И тихо.

Вслед за аистом взлетела

Аистиха.

 

Вот и скрылись две задумчивые

Птицы…

Хорошо, что есть на свете

Небылицы!

 

*

Под землей живут кроты,

В подполье — мыши.

То ли дело аистенок, —

Он на крыше!

 

У него гнездо покрыто

Мягким пухом.

Он лягушку может съесть

Единым духом!

 

Молча аист с аистихой

Сели рядом.

Оба смотрят на сыночка

Нежным взглядом.

 

Красный клювик аистенок

Разевает —

Он наелся, он напился,

Он зевает.

 

Молвит аист аистихе

Очень строго:

— Ждет нас осенью далекая

Дорога.

 

Ждет нас осенью нелегкая

Дорога.

Хорошо бы с ним заняться

Хоть немного!..

 

— Что ты, что ты,

Он совсем еще ребенок!

Ведь и крылышки малы,

И клювик тонок!..

 

— Надоело отговорки

Слушать эти!

Мы к занятьям приступаем

На рассвете!..

*

А теперь я расскажу,

Как это было.

Солнце снизу облака

Позолотило.

 

А когда оно взошло

Еще повыше,

Сбросил аист аистенка

Клювом с крыши!

 

Испугался аистенок:

Упаду, мол!..

Начал, начал, начал падать…

И раздумал.

 

Он раздумал

И, синиц увидев стаю:

— Поглядите, — закричал им, —

Я летаю!..

*

Рассказать мне захотелось

Вам про это,

Потому что есть народная

Примета:

 

Если аисты справляют

Новоселье —

Значит, будет в доме радость

И веселье.

 

А не сядет к вам разборчивая

Птица —

Значит, кто-то на кого-то

Очень злится.

 

Значит, будет в доме ссора,

Будет свара,

Если мимо пролетает

Птичья пара…

 

Путь приметы сквозь столетья

Длинный-длинный.

Показалось людям следствие

Причиной.

 

Просто птицы эти

Издавна садились

Только там, где не шумели,

Не бранились…

 

Так ли это началось

Или иначе,

Я желаю людям счастья

И удачи!

 

А еще мое желание

Такое:

Чтобы жить нам,

Этих птиц не беспокоя.

 

Возвратится аистенок

В марте с юга.

Прилетит с ним белокрылая

Подруга.

 

Выбирая, где спокойнее

И тише,

Пусть гнездо они совьют

На вашей крыше!

 

Ведь не каждая примета —

Суеверье…

Добрый аист, зная это,

Чистит перья.

 

* * *

На предвоенного —

Теперь, после войны, —

Я на себя гляжу со стороны.

 

Все понимал

Надменный тот юнец,

А непонятное привычно брал на веру.

Имело все начало и конец.

Все исчислялось.

Все имело меру.

 

Он каждого охотно поучал,

Хотя порою

Не без удивленья

В иных глазах усмешку замечал:

Не то чтобы укор,

А сожаленье…

 

Таким он, помню,

Был перед войной.

Мы с ним давно расстались.

Я иной.

 

Лишь как мое воспоминанье вхож

Он во вторую половину века.

 

Он на меня и внешне не похож.

Два совершенно разных человека.

 

* * *

Дайте вновь оказаться

В сорок первом году —

Я с фашистами драться

В ополченье пойду.

 

Все, что издавна мучит,

Повторю я опять.

Необучен — обучат.

Близорук — наплевать.

 

Все отдам, что имею,

От беды не сбегу,

И под пули сумею,

И без хлеба смогу.

 

Мне там больше не выжить, —

Не та полоса.

Мне бы только услышать

Друзей голоса.

 

Стансы

И без того не долог век,

Живем какое-то мгновенье,

А время убыстряет бег

По мере нашего старенья.

 

Давно ль военные дымы

На нас ползли с немых экранов,

И вот уж сами ходим мы

На положенье ветеранов.

 

На эти странности, друзья,

Поэтам сетовать не ново.

Не здесь ли где-то бытия

Заключена первооснова?

 

Его загадочной игры,

Увы, мы тоже не избегли:

Грохочут годы, как шары,

Мы шумно рушимся, как кегли.

 

Минуты медленно текут,

А годы промелькнут — и канут…

Нас молодые не поймут,

Покуда старыми не станут.

 

Паек

Судьба тебе отвесила

Паек тепла и холода,

Но холодно, да весело

И голодно, да молодо.

 

Что получил не весь его,

До старости надеешься,

Но сытно, да невесело,

Тепло, да не согреешься.

 

Старость

Как иногда бывает старость

Жалка, слезлива и тупа!

Ее пустяк приводит в ярость.

Она по-плюшкински скупа.

 

Все пересчитаны ступени.

Она живет, когда жует.

И на дрожащие колени

Роняет крошки дряхлый рот…

 

Давай, мой друг, скорей забудем

Ее подслеповатый взгляд!

Дана другая старость людям,

Торжественная, как закат.

 

И ты не назовешь уродством

Морщин глубоких письмена.

Достоинством и благородством

Как будто светится она.

 

Мы видим, как она прекрасна,

Когда на свете не напрасно,

А с пользой прожил человек.

 

Она бывает безобразна

У тех, кто суетно и праздно

Влачил свой век.

 

* * *

Под шестьдесят. И смех и грех.

Давно ль я знал заранее,

Что окажусь моложе всех

Почти в любой компании.

 

Мне было даже на войне

Ничуть не удивительно,

Что все относятся ко мне

Немного снисходительно.

 

Я прежде в это не вникал,

Как и другие смолоду.

А нынче, словно аксакал,

Оглаживаю бороду.

 

Как много дат! Как много вех!

И ведаю заранее,

Что окажусь я старше всех

Почти в любой компании.

 

Со мной почтительны вполне,

Но вот что удивительно:

Юнцы относятся ко мне

Немного снисходительно.

 

Мне мил их споров юный жар,

Звучит их речь уверенно,

И мнится мне, что я не стар

И что не все потеряно.

 

* * *

Когда корабль от пристани отчалит

И медленно уйдет в морскую даль, —

Вы замечали? — что-то нас печалит,

И нам самих себя бывает жаль.

 

Хочу я в этом чувстве разобраться.

Не потому ль рождается оно,

Что легче уходить, чем оставаться,

Уж если расставаться суждено.

 

Третье прощание

Александру Гитовичу

 

Мы расстаемся трижды. В первый раз

Прощаемся, когда хороним друга.

Уже могилу заметает вьюга,

И все-таки он не покинул нас.

 

Мы помним, как он пьет, смеется, ест,

Как вместе с нами к морю тащит лодку,

Мы помним интонацию и жест

И лишь ему присущую походку.

 

Но вот уже ни голоса, ни глаз

Нет в памяти об этом человеке,

И друг вторично покидает нас,

Но и теперь уходит не навеки.

 

Вы правду звали правдой, ложью — ложь,

И честь его — в твоей отныне чести.

Он будет жить, покуда ты живешь,

И в третий раз уйдет с тобою вместе.

 

Разлучают

Забывают, забывают,

Словно сван забивают…

В. Шефнер

 

Разлучают, разлучают,

Терпеливо обучают

Разлучаться нас.

С прежним морем,

С прежним югом,

С прежним облаком над лугом,

И, в конце концов, друг с другом

Разлучают нас.

 

Разлучают не мгновенно,

А неспешно, постепенно.

Незаметна перемена

Для усталых глаз.

А уж мы не те, что были.

Тех давно мы позабыли…

Неужель самих с собою

Разлучают нас?..

 

Разлучают, разлучают,

От былого отлучают,

Темной ночью разлучают

И при свете дня.

Я не знаю горше муки,

Мне не вынести разлуки,

Дай же мне скорее руки,

Не покинь меня!..

 

Грустная шутка

Час придет, и я умру,

И меня не будет.

Будет солнце поутру,

А меня не будет.

 

Будет свет, и будет тьма,

Будет лето и зима,

Будут кошки и дома,

А меня не будет.

 

Но явлений череда,

Знаю, бесконечна,

И когда-нибудь сюда

Я вернусь, конечно.

 

Тех же атомов набор

В сочетанье прежнем.

Будет тот же самый взор,

Как и прежде, нежным.

 

Так же буду жить в Москве,

Те же видеть лица.

Те же мысли в голове

Станут копошиться.

 

Те же самые грехи

Совершу привычно.

Те же самые стихи

Напишу вторично.

 

Ничего судьба моя

В прошлом не забудет.

Тем же самым буду я…

А меня не будет.

 

Джемс Клиффорд «Порядок вещей»

(поэма в двадцати трех стихотворениях, с биографической справкой и прощанием)

 

Ирине

Мне как-то приснилось, что я никогда не умру,

И помнится мне, я во сне проклинал эту милость.

Как бедная птица, что, плачет в осеннем бору,

Сознаньем бессмертья душа моя тяжко томилась…

Джемс Клиффорд

 

Биографическая справка

Джемс Клиффорд родился в 1913 году в Лондоне, в семье банковского клерка. Через три года отец его был убит под Верденом, вскоре умерла от туберкулеза мать, и Джемс воспитывался у деда со стороны матери, бывшего механика ремонтных мастерских лондонского дока. В неоконченной автобиографической повести Клиффорд с большой любовью воссоздает образ этого старого английского мастерового, человека широкой души, острослова и весельчака. «Дедушка Дик», по свидетельству поэта, знал множество народных английских и шотландских песен, влияние которых явно проглядывает в некоторых стихах Клиффорда. Лет с пятнадцати Клиффорд стал увлекаться живописью. По окончании школы он проучился два семестра в одном из частных художественных колледжей, после чего интерес к изобразительному искусству у него пропал так же внезапно, как и возник. Однако пребывание в колледже не прошло для него бесследно. Здесь он впервые окунулся в незнакомый ему доселе мир художественной богемы, в атмосферу страстных споров, нередко переходивших из области искусства в область политики. Известно, что некоторое, время Клиффорд работал чертежником в строительной конторе в Брайтоне. Писать он начал незадолго до второй мировой войны. Ни одного своего стихотворения он так и не увидел напечатанным. В 1940 году Клиффорд был призван в армию, проходил службу в зенитной батарее неподалеку от Дувра, а в 1944 году со своей частью был переброшен на континент, где вскоре погиб при отражении немецкой танковой атаки. Изданный недавно сборник Джемса Клиффорда «Порядок вещей» («The way of things») состоит из двадцати трех стихотворений, сохранившихся у его друзей, и неоконченной автобиографической повести… Такой могла бы быть биография этого английского поэта, возникшего в моем воображении и материализовавшегося в стихах, переводы которых я предлагаю вашему вниманию.

 

Дедушка Дик

Мой дедушка Дик

Был славный старик.

Храню до сих пор его трубки.

Был смел он и прям,

И очень упрям,

И в спорах не шел на уступки.

 

Мой дедушка Дик

Силен был, как бык,

Бранился, как шкипер на баке.

Был дока старик —

Мой дедушка Дик —

В работе, в попойке и в драке.

 

Однажды в обед

Скончался мой дед,

Со стула свалился без звука.

Везуч был старик —

Мой дедушка Дик, —

Чего уж не скажешь про внука.

 

Воскресная служба

Выходит он из дому с миною пресной,

Ведет меня за руку к службе воскресной.

И вот перед нами знакомый квартал,

Где нам уже виден знакомый портал.

 

Но дедушка Дик — он, представьте, католик —

Заходит в пивную, садится за столик.

И тотчас ему на подносе несут

В сползающей иене высокий сосуд.

 

Усы окуная в пушистую пену,

Он молвит: — Ореховый пай джентльмену!.. —

Нетрудно понять, джентльмен — это я,

А деда уже окружили друзья.

 

То были приказчик, букмекер и докер.

Сперва, как всегда, перекинувшись в покер,

Склонив многодумные лбы над столом,

В политику лезли они напролом.

 

Все жарче в пивной становились дебаты

По поводу верхней и нижней палаты.

Все чаще мелькали слова «профсоюз»,

«Страхкасса», «квартирная плата», «лорд Хьюз»[1].

 

Пустели, — поскольку был спор непреклонным, —

За пинтою пинта, галлон за галлоном,

И вот почему, возвращаясь домой,

Мой дедушка шел не всегда по прямой…

 

И снова, бывало, он с миною пресной

Ведет меня за руку к службе воскресной,

Но, сделав от дома четыре шага,

Свернув, мы спешим на собачьи бега.

 

У дедушки Дика в петлице гвоздика,

И девушки смотрят на дедушку Дика,

И девушкам нравится дедушка Дик —

Лукавый, плечистый, веселый старик…

 

Куда он ушел, балагур и повеса,

Что к жизни вовек не терял интереса,

А нынче с портрета глядит на меня

И больше не просит для трубки огня?..

1 Английский политический деятель двадцатых годов.

 

Форель

В быстрой, холодной, прозрачной речке,

Где в воду глядятся густые вязы, —

Еще сохранились у нас местечки,

Избежавшие индустриальной заразы, —

 

Итак, повторяю, в прозрачной речке,

Такой холодной, что ноги ломит,

Где у воды, на старом крылечке, —

Там есть крылечко, поскольку есть домик, —

 

Сидит мистер Джексон и курит трубку,

А во дворе, подоткнувши юбку,

Хозяйничает его старуха,

Давно глухая на оба уха, —

 

Совсем недорого, честное слово,

Шесть шиллингов комната стоит в сутки,

За те же деньги мычит корова,

За те же деньги крякают утки,

 

И я гляжу на раннем рассвете,

Как потягивается Бетти,

Как одевается, умывается,

Причесывается, огорчается,

 

Не то чтобы в шутку — совершенно серьезно,

Что я разбудил ее слишком поздно, —

В той быстрой, прозрачной, холодной речке

Водилась форель. Мы ее ловили.

 

И думал я, что живу на свете,

Устроенном в общем довольно мудро,

Когда в нем есть такая вот Бетти,

Такая вот речка, такое вот утро.

вернуться

 

Бамбери

Вы не были в Бамбери? Жаль, что вы не были!

Не знаю, что именно, — улицы, небо ли,

А может, гостиница с рыжим привратником,

С дородной хозяйкой в чепце аккуратненьком,

А может, столы, что стояли под вязами,

А может быть, то, что мы не были связаны, —

Мне все это нравилось в городе Бамбери,

В старинном и маленьком городе Бамбери.

Он не был прощением. Не был прощанием.

Свершением не был. Он был обещанием.

 

Аббатство

Мне говорят: под плитами аббатства,

Средь серых стен, над ними вознесенных,

Осуществилось подлинное братство

Политиков, поэтов и ученых.

 

И пусть при жизни, в разные эпохи,

Непримиримы были их воззрения, —

Здесь, где слышны почтительные вздохи,

Посмертное мы видим примирение…

 

Мои слова, быть может, святотатство,

Но все же, что касается поэтов,

Я не могу никак почесть за братство

Случайное соседство их скелетов.

 

Гордыня стихотворцев непомерна,

К тому же это были англичане,

И оттого под сводами, наверно,

Царит высокомерное молчанье.

 

Собака

Собака шла по улице. Она

В зубах несла полено для камина.

Собака шла неторопливо, чинно,

Спокойного достоинства полна.

 

Собака шла по шумной Беккер-стрит,

Где, как похлебка в каменной посуде,

Все варится, клокочет и кипит,

Где так постыдно суетливы люди.

 

Зазывалы

Вопят на рынке зазывалы,

За шиллинг надрывая глотку:

Один расхваливает розы,

Другой исландскую селедку,

А третий — в котелке потертом —

Те патентованные средства,

Что избавляют от проблемы —

Кому же оставлять наследство…

 

Я тоже рос на этом рынке

И сам работал зазывалой,

И мне вручал мой потный шиллинг

Один не очень честный малый.

Мы торговали чем попало

С тележки: библиями, платьем,

И покупателям казалось,

Что не они, а мы им платим…

 

С тех самых пор, —

Вхожу ли в церковь,

Или в общественные залы,

Или газету раскрываю, —

Я узнаю вас, зазывалы!

О нет, здесь речь не о рекламе,

В ней отличить довольно просто

Солидный стиль почтенной фирмы

От красноречия прохвоста.

 

Но вот о таинстве искусства

Толкует седовласый некто —

Обыкновенный зазывала

Перед тележкой интеллекта.

А тот, что проповедь читает,

На нас поглядывая строго,

Обыкновенный зазывала

Перед большой палаткой бога.

 

А зазывал-политиканов

Я узнаю, едва лишь глянув, —

Уж больно грубая работа

У зазывал-политиканов

Всего семнадцать юной леди,

О, эти губы как кораллы,

О, эти плечи, эти груди,

О, эти бедра-зазывалы!..

 

Хотел бы я найти поляну,

И там в траву лицом уткнуться,

И задремать под птичий щебет,

И, если можно, не проснуться.

 

Карусель

На коней верхом мы сели,

За поводья мы взялись,

На скрипучей карусели

Друг за другом понеслись.

 

Друг за другом,

Круг за кругом,

День за днем,

За годом год.

Я уже гляжу с испугом

На хохочущий народ.

 

Те же спины,

Те же лица…

И желанье у меня —

Хоть бы замертво свалиться

С деревянного коня.

 

Мне стало известно

Мне стало известно, что я никогда не умру.

О нет, не в стихах — понимать меня нужно буквально.

Был вечер. Темнело. И дуб на холодном ветру

Угрюмые ветви качал тяжело и печально.

 

От всех навсегда отделен я незримой стеной.

Вы все — не на век, а мои бесконечны ступени.

Останутся тени от тех, кто сегодня со мной,

А время пройдет — постепенно исчезнут и тени.

 

И ты, дорогая, — ты тоже покинешь меня.

И, все испытав и уж сердца ничем не согрея,

Пойду по земле — никому на земле не родня,

Ни к чему не стремясь, никого не любя, не старея.

 

Мне как-то приснилось, что я никогда не умру,

И помнится мне, я во сне проклинал эту милость.

Как бедная птица, что плачет в осеннем бору,

Сознаньем бессмертья душа моя тяжко томилась.

 

Элегия

За годом год и день за днем,

Без бога в сердце или с богом,

Мы все безропотно идем

По предначертанным дорогам.

 

И тихо, исподволь, не вдруг —

За этим уследить не в силах —

Все уже делается круг

Единомышленников милых.

 

Одни, — числа им нынче нет, —

Живут вполне благополучно,

Порывы юношеских лет

Давно расторговав поштучно.

 

Другие, потерпев урон

Из-за незнанья здешних правил,

Шагнули в лодку — и Харон

Их через реку переправил.

 

И невдали от той реки.

Я тоже начал понемногу

Жечь письма, рвать черновики,

Сбираться в дальнюю дорогу.

 

Здравствуй, милый

Здравствуй, милый! Расскажи,

Как ты жил все эти годы?

Много ль в жизни знал свободы?

Не притерся ли ко лжи?

 

Не потеряна ль тобой

Ясность мысли, свежесть чувства?

Ну, а как насчет искусства?

Не сыграл ли ты отбой?

 

Впрочем, может быть, теперь

Ты обрел покой и счастье, —

Это было бы отчасти

Оправданьем всех потерь?..

 

Собеседник мой небрит.

Жаждет выпить кружку пива.

Он из зеркала глядит,

Улыбаясь как-то криво.

 

Квадраты

И все же порядок вещей нелеп.

Люди, плавящие металл,

Ткущие ткани, пекущие хлеб, —

Кто-то бессовестно вас обокрал.

 

Не только ваш труд, любовь, досуг —

Украли пытливость открытых глаз;

Набором истин кормя из рук,

Уменье мыслить украли у вас.

 

На каждый вопрос вручили ответ.

Все видя, не видите вы ни зги.

Стали матрицами газет

Ваши безропотные мозги.

 

Вручили ответ на каждый вопрос…

Одетых и серенько и пестро,

Утром и вечером, как пылесос,

Вас засасывает метро.

 

Вот вы идете густой икрой,

Все, как один, на один покрой,

Люди, умеющие обувать,

Люди, умеющие добывать.

А вот идут за рядом ряд —

Ать —

     ать —

          ать —

               ать, —

Пока еще только на парад,

Люди, умеющие убивать…

 

Но вот однажды, средь мелких дел,

Тебе дающих подножный корм,

Решил ты вырваться за предел

Осточертевших квадратных форм.

 

Ты взбунтовался. Кричишь: — Крадут!.. —

Ты не желаешь себя отдать.

И тут сначала к тебе придут

Люди, умеющие убеждать.

 

Будут значительны их слова,

Будут возвышенны и добры.

Они докажут, как дважды два,

Что нельзя выходить из этой игры.

 

И ты раскаешься, бедный брат.

Заблудший брат, ты будешь прощен.

Под песнопения в свой квадрат

Ты будешь бережно возвращен.

 

А если упорствовать станешь ты:

— Не дамся!.. Прежнему не бывать!.. —

Неслышно явятся из темноты

Люди, умеющие убивать.

 

Ты будешь, как хину, глотать тоску,

И на квадраты, словно во сне,

Будет расчерчен синий лоскут

Черной решеткой в твоем окне.

 

Бетти

Была ты молчалива, Бетти,

Была ты холодна, как глетчер,

Когда тебя при лунном свете

Я целовал в последний вечер.

 

На пустыре,

При лунном свете,

От фонаря не отличимом,

Ты мне была чужою, Бетти,

Не знаю по каким причинам.

 

Но только знаю, что сначала,

Еще за стойкой бара, в Сохо,

Упрямо ты не замечала,

Что было мне чертовски плохо.

 

А было мне чертовски плохо.

Кончался отпуск на рассвете.

Ты мне была чужою, Бетти.

Совсем, совсем чужою, Бетти.

 

Дежурю ночью

По казарме, где койки поставлены в ряд,

Я иду и гляжу на уснувших солдат.

На уставших и крепко уснувших солдат.

Как они непохоже, по-разному спят.

 

Этот спит, усмехаясь чему-то во сне.

Этот спит, прижимаясь к далекой жене.

Этот спит, не закрыв затуманенных глаз,

Будто спать-то он спит, но и смотрит на вас.

 

Эти двое из Глазго храпят в унисон.

Этот сыплет проклятья кому-то сквозь сон.

А у этого сны, как подснежник, чисты.

Он — ладонь под щекой — так доверчиво спит,

 

Как другие не спят. Как спала только ты.

Он, я думаю, первым и будет убит.

 

Откровения рядового Энди Смайлза

 

О казарме

Что ночлежка, что казарма, что тюрьма

Те же койки, так же кормят задарма.

 

О морской пехоте

На дно мне, ребята, идти неохота,

Для этого служит морская пехота.

 

О нашем капрале

Так много разных было дел, —

Всегда везде одни изъяны, —

Что он, бедняга, не успел

Произойти от обезьяны.

 

О качестве и количестве

Нет, Сэр, я отрицаю начисто,

Что я — солдат плохого качества,

Поскольку энное количество

Есть хуже у Его Величества.

 

О жалости

И если друзья, со слезами во взорах,

Меня закопают на том берегу,

Жалею девчонок — тех самых, которых

Обнять никогда не смогу.

 

Тот день

Что ж, наверно, есть резон.

В том, чтоб был солдат унижен.

Первым делом я пострижен

Под машинку, как газон.

 

На меня орет капрал,

Бабий голос гнусно тонок:

Чтобы я подох, подонок,

Мне желает мой капрал.

 

А теперь я расскажу,

Как мы дрогли у причала.

Сыпал дождик, и качало

Самоходную баржу.

 

И бригадный генерал,

Глядя, как идет посадка:

— Нет порядка, нет порядка, —

С наслажденьем повторял.

 

Ей сказали: мэм, нельзя…

Мэм, вы зря пришли сегодня…

Я, как все, шагал по сходням,

Оступаясь и скользя.

 

Я узнал тебя, узнал,

Но не мог сойти со сходен,

Надо мной, как гнев господен,

С бабьим голосом капрал.

 

Пуловер

Мать сына провожает на войну,

Ему пуловер вяжет шерстяной.

Носи его, сынок, не простудись,

В окопах очень сыро, говорят…

 

Ей кажется:

Окопы — это дом,

Но только неуютный, — ведь война.

Шерсть удалось достать с большим трудом,

В Берлине стала редкостью она.

Пуловер сын недолго проносил.

 

Теперь меня он греет, — ведь война.

Он грубой вязки.

Серо-голубой.

И дырка в нем от пули не видна.

 

Кафе

Сижу в кафе, отпущен на денек

С передовой, где плоть моя томилась,

И мне, сказать по правде, невдомек —

Чем я снискал судьбы такую милость.

 

Играет под сурдинку местный джаз.

Солдатские притопывают ноги.

Как вдруг — сигнал сирены, свет погас,

И все в подвал уходят по тревоге.

 

А мы с тобой крадемся на чердак,

Я достаю карманный свой фонарик,

Скрипит ступенька, пылью пахнет мрак,

И по стропилам пляшет желтый шарик.

 

Ты в чем-то мне клянешься горячо.

Мне все равно — грешна ты иль безгрешна.

Я глажу полудетское плечо.

 

Целую губы жадно и поспешно.

Я в Англию тебя не увезу.

Во Франции меня ты не оставишь.

Отбой тревоги. Снова мы внизу.

 

Все тот же блюз опять слетает с клавиш.

Хозяйка понимающе глядит.

Мы с коньяком заказываем кофе.

И вертится планета и летит

К своей неотвратимой катастрофе.

 

Отступление в Арденнах

Ах как нам было весело,

Когда швырять нас начало!

Жизнь ничего не весила,

Смерть ничего не значила.

 

Нас оставалось пятеро

В промозглом блиндаже.

Командованье спятило.

И драпало уже.

 

Мы из консервной банки

По кругу пили виски,

Уничтожали бланки,

Приказы, карты, списки,

 

И, отдаленный слыша бой,

Я — жалкий раб господен —

Впервые был самим собой,

Впервые был свободен!

 

Я был свободен, видит бог,

От всех сомнений и тревог,

Меня поймавших в сети,

Я был свободен, черт возьми,

От вашей суетной возни

И от всего на свете!..

 

Я позабуду мокрый лес,

И тот рассвет, — он был белес, —

И как средь призрачных стволов

Текло людское месиво,

 

Но не забуду никогда,

Как мы срывали провода,

Как в блиндаже приказы жгли,

Как все крушили, что могли,

И как нам было весело!

 

Прощание с Клиффордом

Good bye, my friend!.. С тобой наедине

Ночей бессонных я провел немало.

Ты по-британски сдержан был сначала

И неохотно открывался мне.

 

Прости за то, что по моей вине

Не в полный голос речь твоя звучала

О той, что не ждала и не встречала,

О рухнувших надеждах и войне.

 

Мы оба не стояли в стороне,

Одною непогодой нас хлестало,

Но хвастаться мужчинам не пристало.

 

Ведь до сих пор устроен не вполне

Мир, о котором ты поведал мне,

Покинувший толкучку зазывала.

 

Сатирические стихи:

 

Страшный сон

Сатирику приснился страшный сон.

Под одеялом,

В духоте квартиры,

Увидел он...

Во сне увидел он,

Что больше нет объектов для сатиры!

 

Официанты с нами не грубы.

Все юноши в метро

Стоят, —

Сидят старушки.

Столетние не рубятся дубы.

Не сносятся старинные церквушки.

 

С весами не колдуют продавцы.

Кассирши не утаивают сдачу.

Несёт в детсад бесплатно огурцы

Тот, кто имеет собственную дачу.

 

В лесах не истребляется зверьё.

Выпускники Москву покинуть рады.

Набившее оскомину старьё

Нигде не исполняется с эстрады.

 

Трамвайные кондукторши добры.

Сдаются школы в срок, без опозданья.

Счастливые плывут по Волге осетры

В район прицельного икрометанья.

 

Дым не коптит небес.

На шорты снят запрет.

Залив асфальт,

В нём не буравят дыры...

Сатирик — в ужасе.

Но что поделать?

Нет

Ни одного

Объекта для сатиры!..

 

Он стонет, мечется,

Но вот — в себя пришёл,

Включает свет дрожащею рукою,

На сахар капает пахучий валидол...

Ну и кошмар... Приснится же такое!

 

Палеолит

Доисторические люди,

Когда обменивались мненьями,

Пронзали дротиками груди,

Дробили головы каменьями.

 

Вопросов этики не трогая,

Рычанье издавая бодрое,

На одинокое двуногое

Набрасывались сразу по трое.

 

Они не изучали кодекса,

Себя сомненьями не мучая,

И садануть пониже пояса

Не упускали в драке случая.

 

Я в нашем Доме литераторов

Собранья в прошлом помню многие,

Где было несколько ораторов...

А впрочем, что за аналогия?

 

Коробка

Моя черепная коробка

Полна всевозможных чудес.

Сейчас, например, эфиопка

Там пляшет в одеждах и без.

 

Бывает, газету листаю,

Беседую мирно с женой,

А сам средь галактик летаю

В коробке своей черепной.

 

* * *

— Был у Харламова вначале.

Один блистательный проход!..

— А все-таки ворот не взяли,

Не взяли все-таки ворот!

 

— Признаться, судьи удивили,

Играть заставили втроем.

— Да, зря Петрова удалили.

Был честный силовой прием...

 

Открою тайну вам теперь я:

То был не тренерский разбор.

Две бабки — Фекла и Лукерья —

Вели на кухне разговор.

 

Предчувствие

Когда-нибудь, надеюсь, что не скоро,

Возможно, в полночь, может, поутру,

Я, с музой не закончив разговора,

Вдруг вытянусь на койке и умру.

 

Да, я умру. Двух быть не может мнений.

Умру, и мой портрет на стенку ты повесь.

«Нет, весь я не умру!» — сказал когда-то гений.

Но я не гений. И умру я весь.

 

Песни на стихи В. Лифшица:

 

Из к/ф «Карнавальная ночь:

 

Вальс ожидания

Музыка: А. Лепин

Исп.: О. Власова

 

Годы далекие, годы минувшие,

Воспоминанья навеки уснувшие,

Первые встречи, тропинки росистые,

Старого сада деревья тенистые.

 

Помню, как ночь в небе звезды развесила,

Вальс тот звучал то печально, то весело,

Вальс ожидания, вальс обещания,

Нежный, задумчивый вальс на прощание.

 

Звуки знакомые, вновь они ожили,

Всё, что уснуло, зачем-то встревожили,

Сердце не знает забвенья и холода,

Вечно оно беспокойно и молодо.

 

Ночь, как тогда, в небе звезды развесила,

Вальс тот звучит то печально, то весело,

Вальс ожидания, вальс обещания,

Нежный, задумчивый вальс на прощание.

 

Вальс ожидания, вальс обещания,

Нежный, задумчивый вальс на прощание,

Дивный, как первое в жизни свидание.

(с В. Коростылёвым)

 

Песенка о влюблённом пареньке

Музыка: А. Лепин

Исп.: Л. Гурченко

 

Познакомился весной

Парень с девушкой одной,

Тем хорош, что скромный парень был.

По пятам за ней ходил,

Глаз влюблённых не сводил,

Только нужных слов не находил.

 

— Я не знаю, как начать...

В общем... значит... так сказать...

Нет, не получается опять.

— И не знал он, как начать

В общем... значит... так сказать...

Нет, не получалося опять.

 

За совет меня прости,

Понапрасну не грусти,

Ты не понимаешь ничего.

Если взгляды так нежны,

Значит, речи не нужны,

Значит, хватит слова одного.

 

— Я не знаю...

— Как начать?

— В общем... значит...

— Так сказать?..

Так ведь не получится опять.

— Если взгляды так нежны,

Значит, речи не нужны,

Значит, хватит слова одного:

— Люблю.

 

Песенка о хорошем настроении

Музыка: А. Лепин

Исп.: Л. Гурченко

 

Если вы, нахмурясь,

Выйдете из дома,

Если вам не в радость

Солнечный денек, —

Пусть вам улыбнется,

Как своей знакомой,

С вами вовсе незнакомый,

Встречный паренек.

 

И улыбка, без сомненья,

Вдруг коснется ваших глаз,

И хорошее настроение

Не покинет больше вас.

 

Если вас с любимой

Вдруг поссорил случай, —

Часто тот, кто любит,

Ссорится зазря, —

Вы в глаза друг другу

Поглядите лучше,

Лучше всяких слов порою

Взгляды говорят.

 

И улыбка, без сомненья,

Вдруг коснется ваших глаз,

И хорошее настроение

Не покинет больше вас.

 

Если кто-то другом

Был в несчастье брошен,

И поступок этот

В сердце вам проник,

Вспомните, как много

Есть людей хороших —

Их у нас гораздо больше,

Вспомните про них.

 

И улыбка, без сомненья,

Вдруг коснется ваших глаз,

И хорошее настроение

Не покинет больше вас.

 

Пять минут

Музыка: А. Лепин

Исп.: Л. Гурченко

 

Я вам песенку спою про пять минут,

Эту песенку мою пускай поют,

Пусть летит она по свету,

Я дарю вам песню эту,

Эту песенку про пять минут.

 

Пять минут, пять минут —

Бой часов раздастся вскоре,

Пять минут, пять минут —

Помиритесь те, кто в ссоре.

Пять минут, пять минут

Разобраться, если строго,

Даже в эти пять минут

Можно сделать очень много.

Пять минут, пять минут —

Бой часов раздастся вскоре,

Помиритесь те, кто в ссоре.

 

На часах у нас двенадцать без пяти,

Новый год уже, наверное, в пути,

К нам он мчится полным ходом,

Скоро скажем: «С новым годом!»

На часах двенадцать без пяти.

 

Новый год, он не ждет,

Он у самого порога,

Пять минут пробегут,

Их осталось так немного.

Милый друг, поспеши,

Зря терять минут не надо.

Что не сказано — скажи,

Не откладывая на год.

Милый друг, поспеши,

Что не сказано — скажи,

Не откладывая на год.

 

В пять минут решают люди, иногда,

Не жениться ни за что и никогда,

Но бывает, что минута

Всё меняет очень круто,

Всё меняет, раз и навсегда.

 

Новый год недалек,

Пожелать хочу вам счастья,

Вот сидит паренек,

Без пяти минут он мастер.

Без пяти, без пяти,

Но ведь пять минут немного,

Он на правильном пути,

Хороша его дорога.

Пять минут, так немного,

Он на правильном пути,

Хороша его дорога.

 

Пусть подхватят в этот вечер там и тут,

Эту песенку мою про пять минут,

Но, пока я песню пела,

Пять минут уж пролетело,

Новый год, часы двенадцать бьют.

 

Новый год настает,

С Новым годом, с новым счастьем,

Время мчит нас вперед,

Старый год уже не властен.

Пусть кругом все поет

И цветут в улыбках лица,

Ведь на то и Новый год,

Чтобы петь и веселиться.

Новый год настает,

С Новым годом, с новым счастьем!

С Новым годом, с новым счастьем!

 

Таня, Танечка

Музыка: А. Лепин

Исп.: Сёстры Шмелевы

 

Ах, Таня, Таня, Танечка

С ней случай был такой,

Служила наша Танечка

В столовой заводской,

Работница питания

Приставлена к борщам,

На Танечку внимания

Никто не обращал.

Не может быть,

Представь себе,

Никто не обращал.

 

Был в нашем клубе заводском

Весёлый карнавал,

Всю ночь боярышне одной

Весь зал рукоплескал,

За право с ней потанцевать

Вели жестокий спор

Фанфан-Тюльпан с Онегиным,

С Ромео мушкетёр.

 

И вот опять в столовую

Приходят слесаря,

О дивной той боярышне

С восторгом говорят,

Она была под маскою

Её пропал и след,

Эй, Таня, Таня, Танечка,

Неси скорей обед.

 

Глядят, а им боярышня

Сама несёт обед.

Представь себе,

Не может быть,

Сама несет обед.

 

Из к/ф «Девушка без адреса»:

 

Для нее любовь забава

Музыка: А. Лепин

Исп.: Ю. Белов

 

Я, признаться, проявил

Глупость бесконечную,

Всей душою полюбил

Куклу бессердечную.

Для неё любовь — забава,

Для меня — мучение,

Придавать не стоит, право,

Этому значение.

 

Не со мной ли при луне

Пылко целовалася,

А теперь она во мне

Разочаровалася.

Для неё любовь — забава,

Всё ей шуткой кажется,

Кто ей дал такое право

Надо мной куражиться.

 

Позабыть смогла она

Всё, что мне обещано,

Вам, наверно, всем видна,

В бедном сердце трещина.

Для неё любовь — забава,

Для меня — страдание,

Ей налево, мне направо,

Ну и до свидания.

 

Красавица Москва

Музыка: А. Лепин

Исп.: С. Карпинская

 

Если улицы Москвы

Вытянуть в одну,

То по ней пройдёте вы

Через всю страну,

Если лестницы Москвы

Все сложить в одну,

То по ней взберётесь вы

Прямо на Луну.

 

Вот она какая —

Большая, пребольшая,

Приветлива со всеми,

Во всех сердцах жива,

Любимая, родная —

Красавица Москва.

 

Заблудиться можно в ней

Ровно в пять минут,

Но она полна друзей

И тебя найдут,

Приласкают, ободрят,

Скажут: Не робей.

Звёзды красные горят

По ночам над ней.

 

Вот она какая —

Большая, пребольшая,

Приветлива со всеми,

Во всех сердцах жива,

Любимая, родная —

Красавица Москва.

 

Днём и ночью, как прибой,

Всё кипит вокруг,

Но когда-нибудь с тобой

Встречусь я, мой друг,

Я одна теперь пою,

А тогда вдвоём

Эту песенку мою

Мы с тобой споём.

 

Вот она какая —

Большая, пребольшая,

Приветлива со всеми,

Во всех сердцах жива,

Любимая, родная —

Красавица Москва.

 

Куда же ты скрылась

Музыка: А. Лепин

Исп.: Н. Рыбников

 

Душа ни по ком до сих пор не страдала,

Но ты повстречалася мне.

Куда же ты скрылась, куда ж ты пропала,

Неужто приснилась во сне?

Куда же ты скрылась, куда ж ты пропала,

Неужто приснилась во сне?

 

По мне это может совсем незаметно,

Но я уж такой человек,

Что если дружу, то дружу беззаветно,

А если люблю, то навек.

 

Пускай ненароком исчезла ты где-то,

Имей дорогая в виду,

Что я за тобою пойду на край света,

А надо и дальше пойду.

Что я за тобою пойду на край света,

А надо и дальше пойду.

 

О чем я печалюсь

Музыка: А. Лепин

Исп.: Н. Рыбников

 

О чём я печалюсь, о чём я грущу,

Одной лишь гитаре открою,

Девчонку без адреса всюду ищу,

И днём, и вечернею порою.

Быть может она далеко, далеко,

Быть может совсем она близко,

Найти человека в Москве нелегко,

Когда неизвестна прописка.

 

Ах, адресный стол, вы учёный народ,

Найдите её по приметам,

Глаза, словно звёзды, и брови вразлёт,

И носик курносый при этом.

В Москве отвечает учёный народ,

Бессмысленны ваши запросы,

Сто тысяч девчонок, чьи брови вразлёт,

И полмиллиона курносых.

 

Со смены отправлюсь на поиски вновь,

Лишь вечер над городом ляжет,

Надеюсь я только, друзья, на любовь,

Она мне дорогу подскажет.

 

С малых лет

Музыка: А. Лепин

Исп.: С. Карпинская

 

С малых лет мы рядом жили,

По одним дорожкам шли,

С малых лет мы с ним дружили,

С малых лет мы с ним дружили,

И учились, и росли.

 

А теперь со мною встречи,

Он боится как огня,

Ходит мимо каждый вечер

Еле смотрит на меня.

 

Объясните, если можно,

Почему он стал такой?

Мне и грустно и тревожно,

Мне и грустно и тревожно,

Потеряла я покой.

 

На меня он смотрит строго

И не как я не пойму,

Чем же этот недотрога,

Чем же этот недотрога,

Дорог сердцу моему.

 

А недавно долетело

До меня на стороне,

Что он тоже то и дело

Речь заводит обо мне.

 

На душе моей тревожно,

Я не знаю, как мне быть,

Совершенно невозможно,

Совершенно невозможно,

Без него на свете жить.

 

Я девчоночка

Музыка: А. Лепин

Исп.: З. Виноградова

 

Я девчоночка, жила, забот не знала,

Словно ласточка свободною была,

На беду свою тебя я повстречала,

А забыть, как не старалась, не смогла.

 

Позабыть, как не старалась, не сумела,

Завладел моей ты девичьей судьбой,

Уж давно веселых песен я не пела,

Неужели мы не свидимся с тобой.

 

Ты ушел и не воротишься обратно,

Одинокой навсегда останусь я,

Годы лучшие проходят безвозвратно,

И проходит с ними молодость моя.

 

Я девчоночка, жила, забот не знала,

Словно ласточка свободною была,

Повстречала я тебя и потеряла,

Потеряла в тот же час, когда нашла.


Читайте также

Владимир Лифшиц для детей

Всего просмотров этой публикации:

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »