воскресенье, 5 июля 2026 г.

Анатолий Аврутин

 «Юрьевич — по отчеству, русский — по Отечеству,
  По Отчизне-родине малой — белорус…»


Что лучше — слава иль безвестность?..

Я к лишним спорам не привык,

Мне мама — русская словесность,

Отец мне — русский мой язык.

 

3 июля – день рождения одного из самых известных современных русских поэтов, переводчика, критика Анатолия Аврутина. Дата не круглая, но хороших поэтов и хорошие стихи надо вспоминать вне зависимости от юбилеев. На страницах его книг можно встретить поэтические воспоминания, описания, размышления, касающиеся самых различных тем: жизни, смерти, детства, родителей, родины, истории, любви, войны, поэзии, семьи, веры, внутреннего душевного состояния, живых картинок с натуры. Безупречные рифмы Анатолия Аврутина сочетаются с большим многообразием форм и ритмов его стихов. С. Сырнева: «Продолжая лучшие традиции русской лирики, Анатолий Аврутин прочно утвердил в поэзии свой голос, свою интонацию. Ему выпала не самая лёгкая задача — пронести классическую лиру «сквозь сумрак времён», быть провидцем и стоиком в чуждой ему по духу стихии. Но рукописи не горят, и жизнь не окончена…»

Анатолий Юрьевич Аврутин родился 3 июля 1948 г. в Минске. Отец — фронтовик, инженер-железнодорожник Юрий Моисеевич. Мама Фаина всю войну ждала его с фронта. Толя был ребенком послевоенного времени из поколения, которое можно назвать «детьми победителей». Несмотря на скудость быта, послевоенная атмосфера в СССР была наполнена оптимизмом и верой в светлое будущее. Страна, обескровленная войной, постепенно приходила в себя, каждый день приносил что-то новое. Стихи Аврутина, посвящённые своим детству и юности, проникнуты особым чувством невозвратного счастья. «Жили мы на Грушевке — это район Минска, где я вырос, там практически жили все семьи железнодорожников. Я единственный сын. Первый ребёнок родился и умер, и поэтому, когда я появился, отец сказал матери: «Сиди дома, расти сына». И после моего рождения мама больше не работала, занималась со мной, читала книжки. Все книжки, которые запомнились мне с детства, — это с маминого голоса. Она же и записывала мои первые стихи. Сам я ещё не умел писать, но что-то похожее на стихи у меня получалось».

«Я в литературу не приходил — это она вошла в меня буквально с самого рождения, еще когда мама читала мне, малышу, русскую классику, которой у нас дома, на Автодоровском переулке, что возле Товарной станции в Минске, была целая этажерка. У меня от рождения была цепкая память и мне порой казалось странным, что кто-то может не запомнить наизусть, разок услышав, скажем «Сказку о царе Салтане»... Отец мой, инженер-железнодорожник, фронтовик, всю жизнь писал и до сих пор, несмотря на более чем почтенный возраст — ему девяносто шестой год, — пишет стихи. Пусть и не очень профессиональные, но страсть к литературе у меня, несомненно, наследственная. Первое стихотворение, которое с моих слов записала мама, родилось, когда мне едва исполнилось четыре года».

Аврутин: «Грушевка для меня навсегда осталась особым уголком Минска. Там прошла бо̀льшая часть жизни. Там я был счастлив. Сначала наша семья жила в Автодоровском переулке, 7, в одноэтажном доме дореволюционной постройки. Там давали квартиры исключительно железнодорожникам, в том числе моему отцу, который работал инженером вагонного депо. Быт того времени не отличался благоустроенностью. Воду брали из колонки. Понятия не имели о газе и об отоплении. Ремонтники, слесари, проводники так же, как начальник минского отделения железной дороги, обитали в одинаковых условиях. Рядом располагались ведомственная больница и дом, где жили медики. Если кому-то становилось плохо среди ночи, бежали прямо к главврачу железнодорожной клиники, он никогда никому не отказывал в помощи. Тепло и человеческую солидарность в отношениях запомнил навсегда: это помогало выживать. В 1959 году мы переехали в новый, более благоустроенный трехэтажный дом на улице Железнодорожной, где я прожил (сначала с родителями, потом со своей семьей) 45 лет. Руководил его строительством, к слову, мой отец. В те годы был распространен так называемый «горьковский метод»: предприятия улучшали жилищные условия своими силами. Будущих новоселов обязывали отработать на стройке несколько тысяч часов. И вот после 8-часового трудового дня люди шли и трудились еще на стройке.

...В 50-е годы прошлого века на улицах было много инвалидов, которые передвигались на специальных опорах. Они, как правило, попрошайничали и пили по-черному… Мой отец, ветеран Великой Отечественной, не любил вспоминать о войне. Но в разговорах других взрослых, в наших дворовых играх, в фильмах, которые смотрели, война долго присутствовала. Остался в памяти первый большой парад ветеранов в 1965 году к 20-летию Победы в Великой Отечественной. По проспекту (тогда он уже назывался Ленинским) два часа шли герои боевых сражений».

Немалое место в творчестве поэта занимают автобиографические стихи. Есть воспоминания о детстве в Грушевском поселке, о маме и отце, о бабушке Эстер и её рассказах про предков с еврейскими корнями («Памяти отца»). А юность с её бедностью и работой в депо, с её наивными мечтами и грандиозными планами вспоминается как «чудесная пора» («Стансы»). Запомнились, прежде всего, люди — начиная от веселого машиниста, подкармливающего вечно полуголодного мальчишку и золотого дворника, аккуратно убирающего осень («Переезд», «Дворник») до говорливой толпы жителей Грушевского поселка, стремящейся сдать стеклотару («Стеклотара-88»). Этот цикл житейских бед и радостей называется «Грушевский посёлок». Охватывает он временной отрезок приблизительно лет в тринадцать — пятнадцать и показывает нам, как стремительно меняется жизнь и люди в ней. Здесь перемешано многое: исковерканные изломами военного времени, человеческие судьбы («Егоша» и «Стеклотара-88»), шпана и её жестокие игры послевоенных лет («Шмага», «Шапка», «Свадьба»). Первые влюблённости («Улица», «Шапка»), ошибки и предательства («Стеклотара-88») и многое другое, то, из чего вырастает абсолютно новая формация, разрушающая этот мир. Но поэт не назидательствует и не даёт каких-то оценок происходящему. Он рассказывает жизнь и принимает жизнь ровно такой, как есть — с возвышенным её и земным.

В 1966 году Анатолий окончил Среднюю школу номер 3 г. Минска им. Героя Советского Союза К. А. Шабана. «Я не отличался особым прилежанием, не очень любил учить уроки и выполнять домашние задания. Но сами школьные годы вспоминаются как очень счастливые. У нас был на редкость дружный класс, мы до сих пор встречаемся. Большинство моих однокашников стали успешными и уважаемыми людьми.» В 1972 году окончил исторический факультет Белорусского государственного университета. Работал слесарем-инструментальщиком в Минском вагонном депо, педагогом-организатором в домоуправлении № 2 Белорусской железной дороги, литконсультантом газеты «Железнодорожник Белоруссии», при которой десять лет (1974—1984) руководил литературным объединением «Магистраль». Позднее — литературный редактор, старший литературный редактор журнала «Служба быту Беларусі». В 90-х годах прошедшего столетия стал заместителем главного редактора журнала «Салон», потом главным редактором журналов «Личная жизнь» и «Авантюрист». Обозреватель по вопросам культуры газеты «Советская Белоруссия», первый заместитель главного редактора газеты «Белоруссия», редактор отдела поэзии журнала «Неман».

Аврутин: «Первые стихи мама записала, когда мне было четыре года. Просто в советские времена дебютом считалась первая публикация в печати. А она действительно появилась в газете «Железнодорожник Белоруссии» в 1973 году, восемнадцатого февраля, — до сих пор помню». Основные темы поэзии Аврутина — любовь, быт, семья, внутренний мир человека, Родина, природа Беларуси. Нередки в поэзии Аврутина и философские раздумья о жизни и смерти, о вере и безверии, о нравственности и совести, о времени и вечности. Прошедшему столетию посвящена поэма Анатолия Аврутина «Осколки разбитого века» — итог почти двадцатипятилетнего труда поэта. С. Сырнева: «Анатолий Аврутин — поэт, необычайно остро ощущающий быстротечность жизни, краткость земного бытия, бессилие и одиночество человека перед лицом вечности. Эта философская составляющая усиливает и без того невесёлый социальный мотив его стихов, ставя человеческое бытие на грань трагедийности».

Стихи поэта публиковались во многих литературных изданиях разных стран. В том числе в «Литературной газете», «Литературной России», журналах «Москва», «Юность», «Наш современник», «Молодая гвардия», «Отечественные записки», «Роман газета», «Родная Ладога», «Нева», «Аврора», «Невский альманах», «Сибирские огни», «Сибирь», «Алтай», «Север», «Подъем», «Дон», «Полярная звезда», «День литературы», «Волга», «Вертикаль», ежегоднике «День поэзии» (все — Россия), «Новый журнал» (США), «Грани» (Франция), «Литературный европеец», «Мосты», «Плавучий мост» (все — Германия), «Новый свет» (Канада), «Витражи» (Австралия), «Знаки» (Болгария), «Пражский Парнас» (Чехия).

Первый сборник «Снегопад в июле» увидел свет в 1979 в минском издательстве «Мастацкая літаратура», второй «Поворотный круг» вышел в 1983 году там же. В 1991 г. там вышла в свет третья книга поэта «…От мира сего», в 1998 году — первое избранное «По другую сторону дыхания», потом «Суд богов», (2001); «Золоченая бездна» (2002); «Поверуй... Вспомни… Усомнись...» (2003); «Визитная карточка» (2004); «Неживая вода» (2005); «Неказистая Родина» (2005); «Духаспляценне» (2006); «Наедине с молчанием» (2007). Выходили сборники: «Август в декабре» (2009), «Золото на черни». Избранная лирика. Франкфурт-на-Майне, (2012); «Времена». Избранное в двух томах, Санкт-Петербург (2013); «Просветление», Книга поэзии. Минск. (2016); «Вдали от России». Библиотека лауреатов канадской литературной премии им. Эрнеста Хемингуэя. Торонто (2016); «Осенние плачи», Избранное. Москва (2018); «Нестерпимая музыка». Библиотека лауреатов Национальной литературной премии Белоруссии. Минск (2018); «Beeil dich langsamer zu Leben» («Спешите медленнее жить»). Перевод на немецкий, Берлин (2020); «Временная вечность». Избранные произведения. Минск (2022); «Аллегории любви». Переложения., Москва (2023), «Единица горенья», Избранное. Минск (2023), «С чистого листа». Избранное из избранного. Москва (2025), «Амфора», Переложения. Минск (2025). Аврутин ещё и автор книг избранной прозы «Вечное время», Мн., «Беларусь», 2023 и «О любви ни слова», Мн., «Четыре четверти», 2024, в который наряду с прозаическими произведениями включён одноимённый роман в стихах. В качестве журналиста выпустил две книжки очерков в серии «Учащимся о профессиях: Радиотехник», Мн., «Народная асвета», 1980 и «Машинист», Мн., «Народная асвета», 1983, а также научно-популярную брошюру «Любовные снадобья», Мн., «Красико», 1992. В целом он автор 27 книг стихов и 7 книг переводов. Единственный из поэтов постсоветского пространства включён в четырёхтомную антологию «100 лет русской зарубежной поэзии» (Франкфурт-на-Майне, Германия, 2017). В 2003 году Анатолий Аврутин составил антологию «Современная русская поэзия Беларуси.

Активно работает Аврутин и в области перевода. Круг его интересов широк: от античной поэзии до современных белорусских авторов. Лучшие переводы всемирной лирики вошли в его цикл «Аллегории любви». Аврутин: ««Я начал переводить с античности, хотя меня никто об этом не просил. Позже оказался в Дагестане и познакомился с Магомедом Ахмедовым, это наследник традиций Расула Гамзатова, большой поэт поистине европейского масштаба. В Дагестане 14 официальных языков, а сколько разных наречий! Очень много особенностей, в поэзии нет рифмы. Расул Гамзатов говорил, что до появления Якова Козловского и Наума Гребнева, которые переводили его стихи на русский язык четверть века, он был поэтом одного аула, а стал поэтом всей страны. После их ухода он снова стал читаем только на родном языке…Настоящий поэтический перевод нынче почти умер. Сегодня им занимаются исключительно любители, энтузиасты, да и тех немного. В большинстве своем они неверно понимают свою задачу. Стихотворение — драгоценный напиток в роскошном бокале. Большинство переводчиков стараются сохранить форму бокала, а нужно сохранить в первую очередь букет напитка и аромат нектара, и не важно в каком бокале».

Поэт перевёл на русский язык отдельные произведения Овидия, Горация, Катулла, Вергилия, Бодлера, Сапфо, Лорки, Рембо, Борхеса, М. Богдановича, Я. Купалы, Я. Коласа, М. Танка, М. Башлакова, М. Метлицкого, Е. Янищиц, М. Шабовича, книгу поэзии заслуженного деятеля культуры РБ Михася Позднякова «Полонез». Активно работает над переводами произведений поэтов Дагестана, перевёл на русский язык поэму Расула Гамзатова «Патимат», перевод опубликован в «Литературной газете», юбилейном десятитомнике классика аварской литературы и ежегоднике «День поэзии. XXI век». В переводе Анатолия Аврутина вышли в свет сборники поэзии Х. Асадулаева «Проблески таинства» и «Эхо корней» (с каратинского), книги избранного народного поэта Дагестана Магомеда Ахмедова «Одинокий остров» и «Письмена» (с аварского), сборник Владика Батманова «Орлиное гнездо» (с лезгинского), книги поэзии Рагима Рахмана «Арба века» (с табасаранского), народной поэтессы Дагестана Сувайнат (Сувайнат Кюребековой-Исрафиловой) «Опустевший кувшин» (с табасаранского) и народного писателя Северной Осетии Эльбруса Скодтаева «На перевале» (с дигорского), сборник Ганада Чарказяна «У обрыва» (с курдского) и др. Книга Магомеда Ахмедова «Письмена» в переводе Анатолия Аврутина признана Советом по поэзии Союза писателей России лучшей поэтической книгой 2022 года, а сборник Х. Асадулаева «Эхо корней», переведённый на русский язык Анатолием Аврутиным, отмечен Государственной премией Дагестана имени Расула Гамзатова. За переведенную А. Аврутиным книгу «Орлиное гнездо» Владику Батманову присуждена Государственная премия Дагестана имени Сулеймана Стальского.

Творчество А. Аврутина изучается в школах Беларуси по программе русской литературы. Он вошёл в список «300 российских поэтов», чьё творчество рекомендовано для изучения на филологических факультетах страны. Внесен в десять российских и белорусских энциклопедий.

С декабря 1998 года по настоящее время он главный редактор журнала «Новая Немига литературная». Член редакционных советов журналов «Невский Альманах» (Санкт-Петербург), «Балтика» (Таллин, Эстония), «Дон» (Ростов-на-Дону), «Подъем» (Воронеж), «Волга. ХХІ век» (Саратов), «Приокские зори» (Тула), «Русский писатель» (Санкт-Петербург), «Вертикаль XXI век» (Нижний Новгород). Член редакционных коллегий семи литературных журналов разных стран. Член Союза писателей Беларуси с 1993 года. Член Союза писателей России. С ноября 2005 по февраль 2008 — первый секретарь Правления Союза писателей Белоруссии. Почетный член Союза писателей Беларуси и Союза русскоязычных писателей Болгарии. Член-корреспондент Академии поэзии и Петровской академии наук и искусств. Академик Международной Славянской Академии (Варна, Болгария), действительный член Академии российской литературы, академик международной литературно-художественной Академии (Украина, академик международной Академии «ЛИК» (Литературы, искусства, коммуникации). Член Общественной Палаты Союзного государства.

Всего получил свыше пятидесяти литературных премий разных стран и столько же общественных наград. Лауреат Национальной литературной премии Беларуси и Большой литературной премии России, международной Лермонтовской премии (2025), премии имени Марины Цветаевой от министерства культуры Татарстана, многих международных литературных премий «Литературный европеец» (Германия), им. Э. Хемингуэя (Канада), им. Басё (Япония),им. Роберта Бёрнса (Шотландия), им. Франческо Петрарки (Италия), «Славянские объятия» (Болгария), им. К. Бальмонта (Австралия),им. А.-С. Экзюпери (Франция-Германия), им. Сергея Есенина «О Русь, взмахни крылами…», им. Бориса Корнилова «Дорога жизни», всероссийских премий им. А. Чехова, «Белуха» им. Г. Д. Гребенщикова, «Герой нашего времени», «Золотое перо Руси-2018», им. Анны Ахматовой, С. Есенина, им. И. Анненского, им. Ф.И. Тютчева им. А. Чехова, им. Н. Лескова, им. В. Пикуля, «Серебряный голубь России-2017» (все — Россия), им Ф. Достоевского «Пятикнижие», им. Евгения Евтушенко, им. Н. Гоголя «Триумф» и им. Г. Сковороды «Сад божественных песен» (Украина), им. Николая Минского, «Русь единая», украинской премии им. «Молодой Гвардии».

Отмечен премиями журналов «Москва», «Наш современник», «Молодая Гвардия», «Аврора», «Север», «Сура», «Берега», «Светить всегда», «Золотая осень» (дважды), «Герой нашего времени», «Золотое перо», «Москва поэтическая», «Русская звезда». Обладатель Международной литературной премии мира (Германия), Общественной премии Союзного государства. Награждён высшей наградой Союза писателей России — знаком «За заслуги в литературе» и наградой Патриарха Московского и Всея Руси Знаком «За вклад в развитие русской литературы». Отмечен высшей наградой Министерства информации Беларуси — знаком «Отличник печати Беларуси», высшей наградой Министерства культуры Беларуси — знаком «За вклад в культуру Беларуси», Почетным Знаком профсоюза работников культуры Беларуси. Награждён Специальным призом Жюри XV Международного Славянского литературного форума «Золотой Витязь» 2024 года — за книгу «Единица горенья» (2023)

Удостоен также многих общественных наград — общественный орден «Трудовая слава России», орденов М. Лермонтова, В. Маяковского, С. Есенина (дважды), «За благородство помыслов и дел», «Культурное наследие», «Золотой Есенинской медали», медали им. Ивана Ильина «За развитие русской мысли», медали им. Федора Тютчева, медали им. генерала М. Скобелева «За верность идеалам служения Отечеству», медали им. Александра Довженко. 27 июня выдающийся поэт Анатолий Аврутин был награждён орденом Франциска Скорины. Высшую награду страны для деятелей культуры вручил Президент Беларуси Александр Лукашенко. Отмечен одной из высших наград Белорусского Экзархата Русской православной Церкви, орденом Преподобной Евфросиньи Полоцкой. В 2023 году Анатолий Аврутин был удостоен престижной литературной премии имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия за особый вклад в развитие русской словесности, укрепление нравственных основ общества. Премия была вручена поэту Патриархом Кириллом. Название «Поэт Анатолий Аврутин» в 2011 году присвоено звезде в созвездии Рака.

О творчестве Аврутина изданы книги:

«Анатолий Аврутин. Штрихи к творческому портрету», Санкт-Петербург, «Дума», 2003

«Анатолий Аврутин — судьба и творчество», Минск, «Четыре четверти», 2008.

М. П. Жигалова «Спешите медленнее жить… А. Ю. Аврутин: жизнь и творчество».

Монография. Издательство Брестского государственного технического университета. 2018

Подробнее о жизни и творчестве Анатолия Аврутина можно узнать из интервью и статей о нём:

 

Юлия Андреева. Дневник инженер-лейтенанта: о чем говорят фронтовые реликвии семьи Аврутиных из Минска?

В тридцати поэтических сборниках белорусского поэта Анатолия Аврутина не так много строчек о войне. Но каждая как откровение — о голоде и детских концлагерях, о зверствах фашистов и трагических судьбах земляков… Одно из проникновенных стихотворений — о солдате, который научился сладко спать под минометным обстрелом и мгновенно просыпался от тишины. В этом впечатляющем образе угадывается отец поэта Юрий Аврутин, замполитрука 3-й роты 10-го отдельного Краснознаменного восстановительного железнодорожного батальона, старшина, позже лейтенант.

Сын и невестка бережно хранят его фронтовой дневник, фотографию невесты, которую Аврутин-старший носил в нагрудном кармане как оберег всю войну. Эти и некоторые другие предметы из 1940-х давно стали настоящими семейными реликвиями.

— Хотите увидеть — приходите, — гостеприимно отозвался на мою просьбу известный поэт.

Квартира Аврутиных оказалась на пятом этаже панельной хрущевки в центре города. Чистенький подъезд, на подоконниках — разноцветные герани. Лифта в доме нет. «Справляемся», — бодро, с улыбкой встречает нас Анатолий Юрьевич. В День Независимости ему исполнилось 77 лет. Супруга Зоя Григорьевна — настоящая красавица с роскошными блондинистыми волосами, точеной фигурой и девичьим овалом лица. Буквально месяц назад Аврутины отметили золотую свадьбу.

В тесной квартире не повернуться, но нашлось место для множества книг и различных наград. В том числе спортивных, ведь хозяйка в прошлом чемпионка БССР по настольному теннису. Дружит со спортом поныне. Держать форму помогают занятия на велотренажере, теннис.

— Раньше муж поднимал по утрам штангу, — Зоя Григорьевна старается говорить все больше не о себе, а о спутнике жизни. — В 77 лет он уже не позволяет себе подобного экстрима, но утренняя гимнастика для нас обязательна.

Физическая сила, по словам Анатолия Юрьевича, в их роду передается по наследству. Дед трудился грузчиком, крепкий был мужик, дожил до 91 года. Отцу в войну доводилось совершать марш-броски на десятки километров, а в шестьдесят лет бывший фронтовик преспокойно ходил на руках.

— Молодежь у нас тоже боевая! — смеется мужчина.

Светловолосый и кареглазый 11-летний внук Миша так и рвется во двор погонять мяч. Футболом он занимается с первого класса и мечтает стать игроком не хуже Александра Глеба. Но и в квартире с бабушкой и дедушкой ему тоже хорошо. Мальчишка самостоятельно добирается с другого конца города, чтобы навестить их. Подержать в руках дедов орден Франциска Скорины и его пионерский значок. Полистать книги — тут уж бабушка старается ненавязчиво обратить внимание на что-то интересное. Угоститься всякими вкусняшками.

— Воспитывать — дело родителей, — улыбается Зоя Григорьевна. — Мы только балуем и любим.

Внуков у Аврутиных шестеро. По трое — два мальчика и девочка — у каждого из двух сыновей. Старшему Даниле — двадцать два, младшему Платону — всего полтора года. И все, кроме малыша, отлично знают, что их прадед воевал.

— Был бы тут наш Захар, он бы подробно рассказал обо всем, — произносит Зоя Григорьевна.

За пять с лишним лет Аврутины так и не привыкли, что семья сына Олега переехала в Витебск. Скучают. При каждой возможности выбираются в гости. Очень гордятся тем, что двенадцатилетний Захар проводит лето в военно-патриотических лагерях, побеждает в «Зарнице» и даже удостоился генеральского рукопожатия.

Миша еще не настолько интересуется Великой Отечественной войной, но даже он позабыл о прогулке, когда увидел в руках деда знакомую коричневую тетрадь.

— Это фронтовой дневник отца, — чуть понизив голос, говорит Анатолий Юрьевич. — На войне делать какие-либо записи запрещали, но отец был замполитрука и ему как-то это удавалось.

Аврутин-старший фиксировал свои мысли и наблюдения в тонкие блокноты, которые легко помещались в нагрудном кармане гимнастерки. Через тридцать лет после Победы фронтовик старательно перенес записи в толстую тетрадь, дополнив их небольшим послесловием.

— Я помню, как они со временем выглядели, эти старые блокноты, и как приходилось их спасать, — разводит руками мой собеседник. — И отец правильно сделал. Сейчас можно перечитывать дневник хоть каждый день и находить в нем новые интересные мысли и детали.

…Корни Аврутиных в Старо-Быхове, так райцентр назывался до революции. Здесь 14 апреля 1916 года родился Юрий Моисеевич, отец поэта. Вскоре семья переехала в Гомель.

— Папа познакомился с мамой, когда ему было лет шесть-семь, а ей — три-четыре, — рассказывает Анатолий Юрьевич. — Будущая невеста непринужденно восседала на горшке. «Я на тебе женюсь!» — воскликнул мальчишка. А юная красавица в ответ: «Нет, ты рыжий и конопатый!»

После школы и рабфака его, как отличника учебы, направили в Московский электромеханический институт инженеров железнодорожного транспорта. Вскоре Юрия избрали заместителем комсорга вуза. Парню приходилось грызть гранит науки и тащить на себе общественную работу. Но это ему было в радость.

Летом 1939-го перед распределением в Ташкент, в вагонный участок местной железной дороги, он вырывается в Гомель. Волнуется неимоверно, ведь предстоит сделать предложение той, на которой в детстве клятвенно обещал жениться. Фаня согласилась стать женой, но со свадьбой молодые люди решили повременить. Оба знали, что в октябре Юрия призовут в армию. Фаня осталась в Гомеле, работала на кондитерской фабрике «Спартак» и верно ждала любимого.

Служить Юрию довелось в Тбилиси в 10-м отдельном Краснознаменном восстановительном железнодорожном батальоне. Весной 1940-го нарком обороны Клим Ворошилов лично вручил ему значок «Отличник РККА», а в апреле 1941-го старшину Аврутина приняли в ряды партии. Еще полгода — и демобилизация! Все мысли были о Фане, их близкой встрече.

В середине мая железнодорожный батальон перебросили в Ямполь на границе Украины и Молдавии возводить оборонительные укрепления. Потянулись обычные армейские будни. Днем 22 июня лучших бойцов-железнодорожников поощрили походом в театр. Смотрели «Тартюфа» Мольера. «Шла вторая картина, — вспоминал Юрий во фронтовом дневнике. — Неожиданно, как снег на голову, на сцене появился батальонный комиссар т. Карпусь. Занавес опущен. Зал в гробовом молчании. И вдруг слова: «Гитлеровская Германия сегодня утром вероломно напала на нашу страну. Бомбили города Киев, Минск. Идут ожесточенные бои на границе»«.

День за днем старшина Аврутин доверял бумаге все, чему был свидетелем в самое тяжелое время войны. Первый бой, шокирующее отступление. Первый налет немецкого бомбардировщика, который бойцы-железнодорожники пытались сбить из пулемета трассирующими пулями. Первые потери среди сослуживцев… «И так каждый день, каждый вечер, каждую ночь. Но появляется вдруг «окно» — 2-3 часа без бомбежки и как будто бы нет войны. В ожидании очередного приказа свободные танцуют под звуки патефона, пляшут. И все это организовала молодая сестрица, ни имя, ни отчество которой нас не интересовало, как и имя самой старушки, где мы останавливаемся», — пишет старшина Аврутин в дневнике.

Боевая задача таких подразделений, как то, в котором он служил, — уничтожать железнодорожное полотно и взрывать мосты, чтобы остановить врага. И наоборот, оперативно восстанавливать пути, когда наши войска идут вперед.

— Они последними под обстрелом уходили и первыми появлялись на переднем крае, — говорит Зоя Григорьевна. Женщина всю жизнь проработала на железной дороге.

В 1941-м году приходилось только взрывать и уничтожать. От этого было больно. «Мост разломан. Но стоит, как израненный, словно ждет помощи. Мы думаем, что вернёмся к этим взорванным, как человеческие души, мостам, залечим их, а где нельзя, возродим новые, еще более красивые», — пишет старшина в своем блокноте. «Появляется вдруг «окно» — 2-3 часа без бомбежки и как будто бы нет войны».

В первые месяцы войны их бросали на удержание огневых рубежей. Они то и дело выкуривали вражескую разведку из привокзальных помещений. Но все же самыми опасными были боевые задания по уничтожению железнодорожных путей. Специальное приспособление «червяк», которое крепилось к паровозу и которым корежили рельсы, быстро вышло из строя. Пути взрывали. Почти всегда под бомбежкой. «Научились повадкам юнкерсов, чувствуем, как летят бомбы. Научились определять и примерное место их падения», — пишет Юрий Аврутин.

В ноябре 1941-го при разборке путей на станции Владиславовка под Керчью под минометным огнем полегла четверть личного состава. «У одного из солдат палец так и замер на курке, выстрелить он не успел», — читаем во фронтовом дневнике.

Старшина Аврутин, хоть и являлся заместителем политрука роты, воевал наравне с другими. При этом добывал газеты, переписывал закоченевшими руками сводки Совинформбюро. За считанные месяцы выпустил более 250 боевых листков, порой по 3-4 в день. Даже сумел подготовить 17 номеров рукописного литературно-художественного журнала. Проводил политинформации и комсомольские собрания. Оформлял на сослуживцев наградные документы и при этом сознательно обходил себя: «Похвалы не жду… исполняю только за совесть и коммунистический билет, лежащий у сердца».

Кроме партбилета и блокнота, в нагрудном кармане старшины находилось еще одно сокровище — фотография Фани. Девушка прислала ее в 1940 году. Эта скромная карточка и сейчас хранится в семейном альбоме Аврутиных. На обороте нацарапано: «P.S. Прошла со мной всю войну, весь фронт. Юра. 17.II.43 г.». Название населенного пункта внизу текста разобрать сложно. С фотографии смотрит на нас хорошенькая черноглазая девушка. Темные волосы, от природы кудрявые, красиво уложены с помощью специальных металлических прищепок, которые в ту пору были в моде. Скромное шелковое платье в цветочек. На губах чуть заметная улыбка.

Многие страницы фронтового дневника полны любви и тревоги. Все мысли — о родителях и Фане в оккупированном Гомеле. «Растерял всех на свете, — поверял он свою боль тетрадному листу. — Не знаю ничего. Все потеряно. Где мать с отцом, где сестрицы мои, где Фанечка? Гомель давно занят немцами. Где же вы, родные мои? Что с вами? Я-то еще жив, но об этом знаю ведь только я. А вы? Что вы знаете обо мне?».

Друзья предлагали «отвлечься», но Юрий, какие бы красивые девушки ни встречались ему, хранил верность. Пережив бомбежку посреди штормящего Керченского пролива, написал во фронтовом блокноте: «По-моему, любовь сильнее смерти. По-настоящему это, смело скажу, понимают немногие, и я горжусь, что именно так люблю».

Всю весну 1942-го железнодорожный батальон находился в Крыму. Бойцам доводилось то укладывать рельсы, то поспешно взрывать пути, чтобы не дать врагу шанса для маневра. Ближе к лету Юрия Аврутина назначили политруком роты, затем — инструктором пропаганды батальона. Повысили в звании до инженер-лейтенанта. В середине июля молодого офицера вызвал комбат капитан Сенчищев: «Есть тебе задание. Вопрос уже согласован с политуправлением Рабоче-крестьянской Красной Армии и Наркомата путей сообщения. Поедешь в Иран на политработу».

Почти четыре года Аврутин прослужил инструктором политотдела Военно-эксплуатационного отделения № 50 Советского транспортного управления Трансиранской железной дороги. Эта структура обеспечивала южный маршрут ленд-лиза по так называемому Персидскому коридору. Дневник больше не вел.

В 1944 году инженер-лейтенант Аврутин получил разрешение на поездку в Советский Союз. Специально для того, чтобы зарегистрировать брак. Любимая Фаина ждала его в Казани, куда эвакуировали фабрику «Спартак».

— Отец пробыл в Казани один день, — рассказывает Анатолий Юрьевич. — После оформления необходимых документов мама отправилась к нему в Иран. Дорога на поезде заняла месяц. Больше они не расставались.

Иранская страница жизни завершилась в феврале 1946 года. Уезжали в спешке, взяв с собой лишь то, что посчитали самым необходимым и дорогим сердцу. Среди немногочисленных вещей оказались нержавеющая бритва и старые швейцарские часы — нехитрый фронтовой скарб инженер-лейтенанта Юрия Аврутина. Тогда они не воспринимались как нечто особенное. Обычные, но крайне необходимые в офицерском быту предметы. Часы показывали время, а с помощью бритвы удавалось поддерживать опрятный внешний вид хоть в тылу, хоть в окопах. Анатолий Юрьевич рассказывает, что, как говорил ему отец, ухитрялись бриться даже под бомбежкой. Вместо помазка — зубная щетка, вместо целого зеркальца — крохотный осколок, в котором удавалось разглядеть разве что подбородок или половину щеки. Рядовые бойцы и уж тем более офицеры при первой возможности старались выглядеть, как полагается по уставу. Казалось бы, мелочь, но это придавало сил и уверенности, привносило маломальский комфорт в тяжелые фронтовые будни.

В разоренном Минске эта бритва очень пригодилась. Далеко не у всех мужчин на улице Автодоровской, где жили Аврутины, была такая необходимая вещь. Впрочем, их среди соседей было немного, в основном женщины и дети.

— Знакомый парикмахер предлагал за бритву огромные деньги, но отец категорически не согласился ее продать, — Анатолий Юрьевич осторожно поглаживает лезвие из нержавеющей стали. — Она еще долгие годы нам послужила.

Признаться, опасную бритву видела впервые. В интернете полно рассуждений о том, что такие приспособления превосходят по своим характеристикам современные бритвенные станки, электробритвы. Мужчинам виднее, конечно, и спорить с ними себе дороже. Но тот факт, что эта вещь прошла вместе с нашим героем дорогами войны, вызывает особые чувства. По виду бритва больше всего похожа на складной нож. Острое лезвие одним быстрым движением убирается в костяную рукоять.

— Беру ее в руки и словно ощущаю тепло отцовских ладоней, — говорит хозяин дома. — Вспоминаю наши утренние разговоры, он много видел и о многом мог рассказать. Отец до последних дней был подтянутым, следил за собой. Особенно тщательно он брился в День Победы. Надевал фронтовые награды. Доставал тетрадку со стихами, где порой сверкали искренние, до душевного крика строки:

Но пришлось задержаться…

Внезапно фашистская гнусь

Нашу жизнь поломала,

как хищная черная стая.

Я, Кавказ защищая,

свою защищал Беларусь.

Я сражался за Киев,

свой Быхов родной защищая!

 

Вернувшись из Ирана, Юрий Моисеевич занимался восстановлением вагонного хозяйства в столице Беларуси.

— Ребенком я отца почти не видел, — вспоминает сын. — Он уходил на работу, когда я еще спал, а возвращался ближе к полуночи. Очень ценил время, всегда с ним были фронтовые часы. Выпивал чашку желудевого кофе и усаживался конспектировать классиков марксизма-ленинизма. Ведь он был еще и секретарем партбюро.

Выйдя на пенсию, ветеран спрятал часы в ящик стола, ведь уже не надо было никуда торопиться.

— А я их как-то завел, и смотрите-ка — идут, — словно заново радостно переживает это открытие Анатолий Юрьевич.

Вот они — карманные, из металла марки Omega. Круглая «луковица» с заводной головкой, которая запускает резвый бег стрелок. Внутри большого циферблата — малый, по которому лихорадочно бежит секундная стрелка, словно напоминает о быстротечности времени. Может быть, поэтому часы часто передают от отца к сыну, а те — своим детям?

Эти же, легендарные, в ноябре 1941 года Юрию Аврутину подарил младший политрук Минасян. Часы не ходили, пришлось чинить. Но это уже казалось мелочью, ведь хронометр на фронте Аврутину был необходим как воздух.

— Для меня это очень важная память об отце, — откровенничает Анатолий Юрьевич. — Он обладал исключительным умением каждую минуту проживать с пользой для дела. Научил этому меня, а я, надеюсь, — своих сыновей.

Кажется, что Анатолий Юрьевич и Зоя Григорьевна понимают друг друга без слов. Наперебой, с искрящимися глазами, словно вернувшись в далекую молодость, рассказывают, как познакомились и начали встречаться. От души смеются, вспоминая случай, когда ее пришлось три часа ждать на морозе. И дождался ведь!

В семействе Аврутиных каждый выбрал свой путь. Зоя Григорьевна всю жизнь трудилась на железной дороге. Сын Игорь — предприниматель. Олег долгое время руководил «Минскводоканалом», сейчас заместитель директора витебского УП «Полимерконструкция». Глава семьи — лауреат многочисленных белорусских и российских литературных премий. Родители успели порадоваться успеху единственного сына.

— Они прожили в мире и согласии 68 лет, — с гордостью и одновременно с грустью говорит Анатолий Юрьевич. — Папа ушел в 2012-м, мама — в 2020-м. Ей был 101 год.

Мои собеседники уверены, что фронтовые вещи Юрия Моисеевича, которые они так бережно хранят, обязательно передадут детям-внукам.

— Нам есть кому оставить эти реликвии, — рассуждает Зоя Григорьевна, провожая меня до метро. — Дети со временем становятся на нас похожими. В главном мы едины — в любви к Родине. В готовности ее защищать. В благодарности отцам и дедам, которые в 1945-м спасли мир от фашизма, за нашу свободу и сегодняшнюю прекрасную жизнь.

Не в этом ли залог вечно живущей памяти о войне, о поколении победителей?

Юлия Андреева, журнал «Беларуская думка». 21 августа 2025

https://belta.by/society/view/dnevnik-inzhener-lejtenanta-o-chem-govorjat-frontovye-relikvii-semji-avrutinyh-iz-minska-733192-2025/

 

Борис Эхтин. Беседа с Анатолием Юрьевичем Аврутиным

— Здравствуйте, Анатолий Юрьевич! Хочу поблагодарить вас за то, что согласились на это интервью! Вы первый гость нашего журнала из республики Беларусь, а это значит, что наш с вами разговор в каком-то смысле будет иметь статус международного. И это замечательно! Должен сказать, что пока я готовил для вас вопросы и изучал ту информацию, которая есть о вас в интернете, то меня не покидало ощущение, что вы не только по рассуждениям, но и где-то и в глубине души ничем не отличаетесь от русского человека. Можно ли таким образом сделать вывод, что вы белорусский поэт с русской душой?

— Мне кажется, что души белорусов вообще очень непросто отличить от душ их российских собратьев. Еще в далеком 1915 году будущий классик белорусской литературы Максим Богданович сказал: «Русских народов три, все они одного корня...» И сколько националисты всех мастей ни пытаются наши народы рассорить, суть остается той же. Хотя, будем откровенны, события на Украине с предшествующими им многолетними бомбежками Донбасса, а затем и уничтожением всего, что связано с русской культурой, показали, что братья могут быть еще более злейшими врагами, чем просто чужие люди. Некогда бесноватый фюрер сказал: «Мы тогда победим Россию, когда украинцы и белорусы поверят, что они не русские». Фюрера давно нет, но дело его, как оказалось, живёт: украинцы в массе своей поверили в свою нерусскость. В Беларуси, слава богу, подобные настроения никогда не были особенно популярны, а когда наши сограждане увидели, к чему это приводит, то и вообще резко пошли вниз.

Что же касается чисто литературной стороны вопроса, то лично для меня в творчестве границ между Россией и Беларусью как не существовало ранее, так нет и поныне. Более того, в российских изданиях я публикуюсь даже чаще, чем дома, и российская литературная среда давно воспринимает меня за своего. Разумеется, во всем этом есть и разного рода нюансы, порой омрачающие жизнь (прочтите мое стихотворение «Вдали от России»), но главного никакие второстепенные моменты заслонить не могут.

— Ваши слова вселяют надежду! И я убежден, что пока есть люди, думающие как вы, у западных провокаторов не так много шансов добиться успеха по разъединению народов России и Беларуси!..

Насколько я знаю, поэзия появилась в вашей жизни в раннем детстве и продолжает сопровождать вас и по сей день. Но если попросить вас взглянуть на весь ваш творческий путь, сможете ли вы сказать, в какой период вы написали ваши лучшие произведения? И как вам кажется, влияет ли возраст на качество поэзии?

— Если бы мне некоторые люди, руководствуясь самыми благими порывами, всё чаще не напоминали о возрасте, я бы о нём и не задумывался. Во всяком случае, физически я себя ощущаю лет на двадцать моложе, а морально... Меня спасает, что в детстве я рос под неусыпной маминой опекой и потому был достаточно инфантильным мальчиком. Вот эта инфантильность меня во многом и выручает на протяжении всей жизни — я часто рассуждаю, как наивный человек, по-детски удивляюсь некоторым вещам, могу по-юношески влюбиться. Может, потому и муза моя всё еще по-детски ранима и немного наивными глазами взирает на мир. Во всяком случае, по моему собственному представлению, уровень написанного за последнее десятилетие превосходит мой «молодой» уровень. Более того, продолжает расти и поныне. Недавно готовил к изданию книгу, в которую вошло самое-самое, избранное из избранного. Она вышла в московском издательстве «Вест-Консалтинг» несколько месяцев назад и называется «С чистого листа». Отбор я сам себе устроил жестче некуда, а в итоге как минимум треть книги составили стихи, написанные за последние два-три года. Они мне представляются вершинными на данный момент в собственном творчестве. Но это не означает, что я не надеюсь написать еще нечто более знаковое.

— Всю вашу молодость вы прожили в СССР. Тогда была довольно жесткая цензура, и добиться того, чтобы твои литературные труды были опубликованы в каком-либо издании, было невероятно сложно. Ведь всё было государственное. И красная машина, будучи воплощением коммунистической идеологии, не давала спуску тем поэтам и писателям, которые позволяли себе свободомыслие, и немедленно записывала их в диссиденты? Но ваши стихи тем не менее с 1973 года регулярно публиковались на страницах газеты «Железнодорожник Беларуси». Скажите, с чем вы это связываете? Ваши взгляды были просто созвучны с советским мироустройством или же приходилось использовать разные литературные приемы, чтобы редакторы ни о чём не догадались?

— Никогда не использовал никаких «литературных приемов», чтобы обмануть внимание редакторов и цензуры. Более того, мне никогда не было тесно в установленных законом рамках. И я до сих пор, как, кстати, и многие настоящие творцы, сожалею, что нынче из творческого поля цензура исчезла. Лично ко мне за все те годы у цензуры лишь однажды возник маленький вопрос. Будучи сотрудником одного ведомственного журнала, я написал очерк о тогдашнем директоре одного из предприятий бытового обслуживания, отставном генерале. И была там строчка о том, что войну мой герой закончил в Гродно в звании подполковника. Из Главлита позвонил опекавший нас цензор, который регулярно просил добыть для его жены дефицитный абонемент в прачечную самообслуживания, и извиняющимся, но не терпящим возражения тоном сообщил, что в таком городе, как Гродно, по их правилам не должно быть военного чином выше майора. Я робко попытался перечить, что это, мол, давно было, еще в конце войны, но потом мы оба поняли бессмысленность спора. В итоге звание просто зачеркнули, цензор рассказал мне свежий анекдот, и на сим «сложная ситуация» была исчерпана. Ни одного моего стихотворения ни из одного сборника цензура тоже не сняла. Но отдадим ей должное — ниже какого-то уровня она деятелям культуры опускаться не позволяла. Сейчас бы такое очень даже не помешало. Глядишь, не выходили бы в свет книги и фильмы, порочащие всё святое и убивающие в человеке самые светлые порывы и чувства.

— Насчёт цензуры я полностью на вашей стороне! Мерзость, которую сегодня так часто публикуют во многих изданиях, руководствуясь исключительно шкурными интересами, уже не то что ни в какие рамки не лезет, а, по-моему, даже через врата Ада уже не пройдёт!

А как вы считаете, возможно ли сегодня каким-то образом внедрить цензуру советского типа?

— Почему именно советского? Большое видится на расстоянии — достаточно взять от цензуры тех лет принципиальное отстаивание моральных и этических ценностей, которые формировались в народе столетиями, сделав при этом поправку на реальности нашего времени. Думаю, что советской цензуре и в голову не могла прийти ситуация, когда Каренин-муж будет бегать по сцене с настоящими оленьими рогами на голове, а Джульетта выражаться матом, что самыми высокими литературными премиями будут отмечаться «произведения», в которых очерняется всё святое — любовь к Родине, патриотизм, чистота чувств. Здесь мне кажется, государству вполне по силам и власть употребить — прогнать со сцены всех этих полуголых и безголосых певичек, убрать с экранов и книжных полок лживые сериалы и не менее лживые порнотриллеры, вернуть читателю и слушателю классические спектакли, поэтические вечера, дискуссии о высоком...

— Продолжая эту тему, не могу вас не спросить ещё и вот о чём. Пару лет тому назад в интервью Марату Маркову, который сегодня занимает пост министра информации Беларуси, вы сказали о том, что русская литература, поэзия, а также песни, такие, например, как «Синий платочек», внесли существенный вклад в победу советской армии над фашистской Германией. И у меня нет ни одной причины с вами не согласиться. Однако, как вы считаете, что случилось потом? Почему в начале 90-х годов советский народ так легко поменял всё своё богатое культурное наследие на «Макдоналдс», кока-колу и американские боевики? Ведь именно это и привело в итоге к тому, что сегодня Каренин бегает по сцене с рогами, а Джульетта выражается матом.

— Понимаете, если бесконечно повторять «халва, халва», во рту не только сладко не станет, но и интерес к этой самой халве постепенно сменится на отвращение. Так произошло и с идеологией — людям столько лет вколачивали в мозги трафаретные коммунистические лозунги, столько лет «партия торжественно провозглашала, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», столько было в нашей тогдашней повседневности узколобой лозунговости, в которую не верили даже сами эти лозунги провозглашавшие, что у людей сложилось стойкое неприятие всей идеологической стороны нашей повседневности. И зачастую казались досадными помехами все преимущества советского строя, включая лучшее в мире образование, бесплатную медицину и многое другое. Всё это умело подогревалось из-за рубежа разного рода радиоголосами, шмотьём с яркими этикетками, которое счастливцы привозили из-за кордона, дешёвыми западными боевиками, всё более заполонявшими эфир и лично мне напоминавшими засадный полк врага, почему-то окопавшийся на нашей территории. Нечто вроде троянского коня, дождавшегося в конце концов своего часа. И когда страна действительно начала разваливаться, не готовыми к такому повороту событий оказались и большинство честных партийцев, и, убеждён, спецслужбы, которые не сумели этого предупредить. Добавьте сюда предательство партийной верхушки — людей ведь приучили к мысли, что партия всегда права и никогда не ошибается. Вот большинство и ожидало, когда партия всё исправит.

— Согласен! Но коммунистическая партия, на которую можно было бы свалить все несчастья, уже давным-давно не у власти, а между тем так называемый «просвещенный Запад», как это ни печально, по-прежнему активно насаждает свою идеологию, и создается впечатление, что ему это удается. И в качестве примера, с вашего позволения, я бы хотел привести вашу замечательную Республику.

В 2020 году некий активист прямо в центре Минска измазал краской памятник Пушкину, вернее кисти рук великого поэта. Сделал он это якобы в знак протеста российской внешней политики и отделался в итоге всего лишь штрафом. Не считаете ли вы, что такой акт вандализма очень напоминает действия неонацистских представителей на Украине? И почему, на ваш взгляд, из белорусских писателей только вы и Михаил Поздняков публично выступили с осуждением этого негодяя, который, вместо того чтобы сделать что-то полезное для своей страны, ходил и портил архитектуру прекрасного города?

— Как я вижу, вы прекрасно осведомлены о том, что происходит в различных сферах жизни Беларуси. Важно не только то, что его за это неважно как, но наказали, а единодушное осуждение общественностью этого акта вандализма. Настолько единодушное, что даже во время последовавших вскоре известных событий во время президентских выборов ничего подобного больше не происходило. Белорусы и в этой ситуации оказались мудрее своих украинских соседей, с идиотским остервенением рушивших памятники не только советским военачальникам, но и тому же Александру Сергеевичу.

— Вот видите, Анатолий Юрьевич, как разговоры о политике накаляют обстановку. Казалось бы, мы с вами вообще из другой оперы, и всё же не удержались. Ударили, так сказать, «по бездорожью и разгильдяйству»! Но, слава богу, политика не наша профессия, поэтому, думаю, мы с легкостью вернемся к основной теме!

В 2023 году вы были гостем программы «Смысл жизни», где вы сказали следующее:

«Я же всё-таки поэт, и мне очень бы хотелось общаться с поэтами серебряного века, с Мариной Цветаевой, с Осипом Мандельштамом, с Константином Бальмонтом. И иногда мне кажется, что я бы пожертвовал своей жизнью, чтобы окунуться в атмосферу столетней давности».

Должен признаться, меня такие мысли тоже посещали и не раз, с той лишь разницей, что я бы хотел жить весь девятнадцатый век, подальше от жутких событий 1917 года, и чтобы была возможность общаться со всеми поэтами и прозаиками той эпохи. Скажите, Анатолий Юрьевич, чем вас так привлекает именно серебряный век, помимо действительно выдающихся поэтов, о которых вы упомянули? Ведь на самом деле времена тогда в России были довольно тяжёлые.

— Я и не говорил, что мне бы хотелось испытать на себе, кроме тягот и проблем, через которые пришлось пройти в реальной жизни, еще и тяготы века минувшего. Но мне очень бы хотелось взглянуть изнутри на ситуацию, которая способна породить такой выплеск большого числа истинных поэтических дарований. Скажем, ситуация наших 90-х годов весьма напоминала ситуацию столетней давности в России, но никакого появления целой плеяды, да и не плеяды, новых гениальных поэтов не произошло. Почему? Ответа на этот вопрос я не знаю, но очень бы хотелось в этом хотя бы чуток разобраться. А уж пообщаться вживую с Блоком или Цветаевой — пусть и фантазия, но такая, за которую не стыдно. Хотя, если честно, я порой боюсь, что, если бы фантазия моя могла стать реальностью, меня ждало бы некоторое разочарование. Миф о поэте — это одно, а реальный поэт, человек — совсем другое. И не всегда светлое.

— Скажите, а как вы думаете, появятся ли ещё когда-нибудь такие поэты, чьи стихи будут способны выдерживать испытание временем и через века врываться в человеческую жизнь? Эпоха Возрождения ещё наступит или это невозможно? Задавая этот вопрос, я прекрасно понимаю, что ответить на него может только время. Но каждый хороший поэт всегда хоть немного, но пророк, а вы хороший поэт.

— Я не сомневаюсь, что появятся. Другое дело, когда и, что не менее важно, окажется ли общество, которое столько десятилетий отучают от поэзии, потому что она воспитывает настоящие, истинные чувства, способным этого поэта заметить, понять и оценить по заслугам. Сейчас ведь пишущих стихи сотни тысяч, а то и миллионы. Поэтов же, истинных, настоящих, которые только поэтами и могут быть, как показывает история, на каждую эпоху считанные единицы. И их еще распознать нужно. Весь первый ряд Золотого века русской поэзии укладывается в шесть имён: Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Фет, Баратынский, Некрасов. Современникам же зачастую признавать истинного поэта просто не хочется — они боятся, что явится новый гений и затмит их скромные творения. Как некогда сказал Юрий Кузнецов, таланты есть, но не от Бога. А когда появляется поэт от Бога — это страшно и так называемым коллегам по перу, и власть предержащим, ибо истинный поэт агиток писать не станет и прославлять царя только потому, что тот царь, тоже не станет.

— В одной из своих научных работ доктор филологических наук и член Европейской академии С. Н. Зенкин утверждает, что «писатель становится таковым не просто благодаря написанию стихов или прозы, а благодаря оценкам его деятельности. При этом такое признание носит общественный, а не административный характер. Общество решает, кто писатель, а кто нет...»

Лично я в корне не согласен с литературоведом Зенкиным, поскольку, исходя из его утверждения, писателем можно считать любого, чьи книги имеют популярность и покупаются. А это значит, что мы должны признавать писателями таких персонажей, как Донцова, Устинова и т. д. Современное общество в массе своей проявляет все признаки дурновкусия, и поэтому говорить о том, что оно в состоянии распознать настоящего писателя или поэта, совсем не приходится.

А что вы думаете по этому поводу?

— Иногда некоторые внезапно вспоминают былые времена, когда самые известные писатели, чьи книги выходили большими тиражами, действительно были самыми лучшими в стране. По крайней мере, на тот момент. Но вместе с великой страной канули в прошлое и подобные критерии. Разного рода социологические опросы и исследования проводятся и поныне, да только результаты их порой неловко читать. Сегодня любой детективщик средней руки, автор дешёвых женских романов и тому подобной белиберды востребован больше, чем Шекспир или Гёте. В прозе, образно говоря, коллективный Водолазкин является едва ли не образцом для подражания. Никто уже не помнит, что писатель должен выделяться еще и собственным языком и язык этот должен быть «вкусным». На этом фоне и сами литераторы, будем откровенны, порой забывают сверкнуть свежей метафорой или ярким эпитетом. Ведь не поймут. Сегодня на поэтических вечерах, если таковые все же проводятся в какой-нибудь библиотеке, в качестве слушателей в основном присутствуют старушки-пенсионерки, которые восторженно хлопают всем подряд — и откровенному графоману, и случайно забредшему на такое мероприятие одарённому поэту. Ибо читательский вкус не просто испорчен — он практически отсутствует, люди утратили способность отличать в литературе хорошее от шелухи. И это самое печальное.

— Однажды на вопрос о том, какая книга оказала на вас самое большое влияние, вы ответили так:

«У меня нет одного кумира, но есть очень много любимых писателей. Но если брать масштаб человечества, то крупнее и значительнее Библии, наверное, книги не создано...».

Да и в целом, читая ваши произведения, становится понятно, что вера в Бога занимает особое место в вашем творчестве и в вашем сердце. К примеру, относительно недавно была опубликована ваша повесть под названием «Тень судьбы». В ней один из героев в споре со священником говорит, на мой взгляд, потрясающую фразу: «Вера — это то, за что ты готов умереть, а религия — это то, за что ты готов убивать». Просто блестяще!

Учитывая вашу вовлеченность в эту тему и тот опыт размышлений, который, безусловно, уже успел накопиться, у меня к вам следующий вопрос. Как вы думаете, с чем связано столь заметное в последние десятилетие снижение интереса у людей по всему миру и к христианской церкви, и к христианской религии?

— Я думаю, что для многих людей, как и для меня, понятие высших сил, высшего начала намного шире тех заповедей и проповедей, которые нам предлагают священнослужители всех конфессий. Лично мне для общения со Всевышним посредники не нужны. Я и в храм стараюсь приходить тогда, когда там уже закончилась служба. Люблю спокойно походить по храму, помолчать перед иконами, зажечь свечу и долго смотреть на огонь. При этом никогда моя душа не принимала того, что я, будучи человеком православным, попросту обязан слепо верить и ни в чем не сомневаться. Я так устроен, что мне для того, чтобы что-то принять всей душой, нужно понять суть явления. К примеру, сколько ни спрашивал у священнослужителей, никто мне толком не объяснил, почему таинство сошествия благодатного огня на Пасху за месяц до этого события есть в программе телевидения и всегда в эту программу укладывается. Но это всё мелочи по сравнению с тем огромным духовным зарядом, который Библия до сих пор несёт человечеству. Если вдуматься, то практически вся классическая литература являет своего рода комментарий к Евангелию, объясняя человеку, что такое добродетель, любовь, грех, зло, что грешно, а что праведно. Именно поэтому всякого рода модернизмы, размывающие представления об этих высоких понятиях вместо того, чтобы их укреплять, затуманивающие главное, для меня всегда были и будут чужды.

— Ну а теперь по традиции я бы хотел представить вашему вниманию вопросы в формате блиц.

— Ваша главная черта?

— Последовательность в достижении цели.

— Какие добродетели Вы цените больше всего?

— Человечность.

— К каким порокам Вы чувствуете наибольшее снисхождение?

— Связанным с возрастом, особенно забывчивости.

— Любимые композиторы?

— Бах, Шуберт.

— Ваше любимое изречение?

— Всё, что не поэзия, — пустое, всё, что не пустое, — поэзия.

— Какое Ваше любимое занятие?

— Творчество, самое тяжелое состояние — когда страшишься, что вдохновение больше не придёт.

— Что является Вашим главным недостатком?

— Не всегда умею постоять за себя.

— Реформа, которую вы цените особенно высоко?

— Надеюсь, что такая реформа ещё впереди.

— Что вы больше всего ненавидите?

— Больше всего ненавижу предательство и национальную нетерпимость.

— Продолжите фразу «Белорусский человек — это...».

— Белорусский человек — это, как говорит наш Президент, тот же русский, но только со знаком качества. Могу только присоединиться.

— Оказавшись перед Богом, что вы ему скажете?

— Оказавшись перед Богом, скажу: «Прости, Господи...».

— Я благодарю вас, Анатолий Юрьевич, за этот разговор, который, по моему мнению, получился очень интересным и содержательным! И хочу попросить вас на прощание пожелать что-нибудь нашим читателям!

— Любите поэзию, она спасает в трудную минуту.

Беседу вёл Борис Эхтин, главный редактор журнала TERANTELLA. Май/2025

https://terantella.ru/avrutin_interview

 

Владимир Смирнов. Анатолий Аврутин: «Словом можно исцелить и можно ранить»

Анатолий Аврутин — член Союза писателей Республики Беларусь, член Союза писателей России. У него много премий, званий и наград, но он ими никогда не кичится. Да и мне не хочется на этом заострять внимание, потому что главное — быть в жизни человеком! И у Аврутина по всем канонам это получилось.

— Ходят слухи, Анатолий Юрьевич, — писатели так говорят, что в Минске каждый год салют устраивают на твой день рождения.

— Я родился в Минске 3 июля 1948 года. Это день (3 июля) освобождения столицы Белоруссии от немецкой оккупации. Он всегда у нас был главным праздником. Но после распада СССР День независимости стали отмечать 27 июля, по дате принятия декларации о государственном суверенитете. Шушкевич и его окружение, очевидно, считали, что история страны может начинаться только с них. При этом многие люди задавались вопросом: от кого они стали независимыми, если в 1991 году на референдуме 82 процента населения республики проголосовало за сохранение Советского Союза?

Да, вот это очень интересно!

— Уже при Александре Лукашенко власти республики предложили новую дату для празднования Дня независимости — 3 июля, то есть день освобождения столицы Белоруссии, и за эту инициативу проголосовало более 88 процентов жителей республики. В этот день у нас дают каждый год салют, и мне всегда немного кажется, что салютуют в мою честь…

— Юмора тебе не занимать, дружище. Расскажи, пожалуйста, про свою семью, своих родителей.

— У нас семья потомственных железнодорожников. Дед работал на чугунке, отец проработал всю жизнь на железной дороге. Я после школы начинал работать, пришёл в Минское вагонное депо, потом, правда, поступил в Минский государственный университет и выучился на историка. Жили мы на Грушевке — это район Минска, где я вырос, там практически жили все семьи железнодорожников.

— У вас была большая семья?

— Я единственный сын. Первый ребёнок родился и умер, и поэтому, когда я появился, отец сказал матери: «Сиди дома, расти сына». И после моего рождения мама больше не работала, занималась со мной, читала книжки. Все книжки, которые запомнились мне с детства, — это с маминого голоса. Она же и записывала мои первые стихи. Сам я ещё не умел писать, но что-то похожее на стихи у меня получалось.

— И сколько же поэту было лет?

— Первое стихотворение, которое сохранилось, я написал в четыре годика, наслушавшись, по-видимому, радио:

Трактор, трактор,

ты пойдёшь

По полям станицы,

Много хлеба привезёшь

Жителям столицы.

— Наверное, родители решили, не сговариваясь, что ты гений?

— Нет, они привыкли считать, что работа — это работа, а стихи — это увлечение. Отец, кстати, сам писал стихи. Всю жизнь писал, но никому не показывал. Я после его смерти разбирал архив и нашёл десяток очень неплохих стихотворений.

— А когда ты стал писать стихи по-взрослому?

— Когда первый раз влюбился. Мне тогда было 20 лет. Влюбился в замужнюю женщину с двумя детьми, которая была намного старше меня. И я ей посвятил очень много стихов. Любовь эта, конечно, давно забылась, ни к чему не привела, но я тогда понял, что поэтическое слово значит больше, чем обычное. И я же потом с этими мрачными стихами о любви пришёл в газету «Железнодорожник Белоруссии». Это было сугубо производственное издание, и тут я являюсь со своей несчастной лирикой… Меня там встретили так хорошо! Главным редактором был Иван Николаевич Шутик, до сих пор его помню и с большим уважением отношусь к его памяти. Полистав мои стихи, он мне сказал: «Подождите, сейчас придёт фотокорреспондент, он вас сфотографирует, а в субботу почитаете свою подборку».

— Слушаю тебя и убеждаюсь лишний раз, что тогда люди были совсем другими.

— И представь себе, что они печатали подборки моих стихов каждую субботу на протяжении полугода. В прошлом году отмечали 50-летие моей литературной деятельности, и отсчёт идёт как раз от первой публикации в газете. А на сегодняшний день у меня издано 27 книг стихов и 7 книг переводов.

— Получается, не повезло в любви, зато выбился в поэты и прославился. Тогда ведь у газет были большие тиражи.

— У газеты был тираж 40 тысяч экземпляров, хотя это было ведомственное издание. И меня заметили уже после первой публикации, на моё имя в редакцию стали поступать письма. Ну кто читает «Железнодорожник Белоруссии»? Проводницы читают. И вот сентиментальные женщины начали мне писать, спрашивать совета, как им поступить в какой-то сложной ситуации: кого-то бросил муж, у кого-то какие-то проблемы дома… А я-то кто?! Я сам зелёный! Что мог я посоветовать доверившимся женщинам?! Ничего не мог, конечно, посоветовать, но понял, что поэзия — понятие отчасти медицинское, потому что словом можно исцелить и можно ранить. Поэтому и относиться к слову нужно очень осторожно и ответственно.

— Любовь — таинственное чувство, но я думаю, что роковая женщина была послана тебе не для любви, а чтобы разбудить в тебе поэта и обручить навеки с музой. Ты ей читал свои стихи?

— Я ей дарил каждое стихотворение. Она складывала мои листки в отдельную папочку и прятала старательно улыбку.

— Где она работала?

— В библиотеке. Она приходила два раза в неделю, и я приходил, естественно, чтобы рядом посидеть. И в жизни потом посвящал свои стихи самым разным женщинам.

— Супруге посвящал стихи?

— Конечно, посвящал. Она сугубо технический человек и поначалу относилась очень сдержанно к моим стихам. Но постепенно поняла поэзию, а я осознал, что надо ценить того, кто тебе достался, и раз мы друг друга терпим 50 лет, и не просто терпим, то, наверное, это дорогого стоит. Последнее время все стихи любовные я посвящаю исключительно своей супруге.

— Как её зовут?

— Зоя Григорьевна.

— А вот скажи, пожалуйста, твои пушкинские бакенбарды, такие архаичные по нашим временам, как-то тебя связывают с прошлым временем?

— Кстати, многие находят у меня какое-то внешнее сходство с Пушкиным, даже называют Пушкиным. Я бакенбарды отпустил когда-то 20 лет назад, а может быть, и больше, а теперь уже и жалко их сбривать.

— Сходство с Пушкиным определённо есть, могу это подтвердить, и не только внешнее, он ведь тоже был повесой. Но интересно, Анатолий Юрьевич, как ты сам оцениваешь своё творчество?

— Как я сам могу себя оценивать? Это должны другие, конечно, делать. Но если откровенно говорить, то я знаю себе цену; есть стихотворения, которые мне дороги и, в общем-то, оценены и критиками, и читателями. Мои стихи и в школе учат всё-таки, стихотворение «Грушевка» включено в учебники. Это стихотворение о послевоенном периоде, когда многие женщины остались вдовами.

— Да, Белоруссия в войну хлебнула лиха.

— Не то слово… Погиб каждый третий житель Белоруссии, включая женщин и детей.

— И сейчас Германия опять на стороне нацистов, поставляет Киеву оружие. Неймётся ей никак?

— Неймётся, видимо.

— Чем отличаются, на твой взгляд, русские и белорусы. Что общего у них, мы знаем, об этом много говорят, это братские народы. А чем всё же отличаются?

— Отличаются, как ни странно, всё-таки ментальностью. Вот маленький пример из личных наблюдений. Проходит у меня творческий вечер в Москве, в Центральном доме литераторов — у меня там было несколько таких вечеров, — и каждый раз, не дожидаясь окончания официальной части, вся писательская братия бежит в буфет, где стоят накрытые столы, и пока виновник торжества приходит, уже почти всё уничтожено, его никто не ждёт.

А у нас, когда заканчивается творческий вечер, никто со стола ничего не возьмёт, пока не скажут первый тост в честь виновника торжества в его присутствии. Белорусы — они намного спокойнее, покладистее, но всегда себе на уме.

И ещё такую вещь заметил. Я не встречал ни одного россиянина, который бы плохо относился к белорусам, а среди белорусов можно найти достаточно людей, которые Россию не любят, побаиваются России как не совсем предсказуемого соседа. Это чувствуется.

— А в советское время это замечалось?

— В советское время ничего этого не было вообще. Мы все были одним народом, хотя началось разделение по национальностям именно при советской власти, когда стали создавать народные фронты, а потом не знали, что с ними делать. Пестовать национализм — это самый прямой путь к фашизму. Национализм как тлеющие угли, которые всегда можно раздуть и учинить пожар».

20 сентября 2024 г. № 37 (6951) (17.09.2024)

https://lgz.ru/article/poet-i-vremya/

 

Наталья Егорова. Вдали от России. К юбилею Анатолия Аврутина

Тема оторванности от России, тоски по родине— главная у Анатолия Аврутина, одного из лучших и, пожалуй, самого пронзительного русского поэта последнего десятилетия. Россия из его стихов наплывает на читателя лавиной— признанием в любви, пейзажем, размышлениями о русской истории, картинками современной жизни, русскими характерами, ностальгией, болью, отчаянием, философскими раздумьями, женским взглядом, осмыслением собственной судьбы. Наверное, не будет преувеличением, если я скажу, что все, о чем пишет Аврутин — это Россия: «Не брести, а скакать по холмам помертвелой Отчизны, //На мгновенье споткнуться, ругнуть проржавелую гать, //Закричать: «Ого-го!» — зарыдать о растраченной жизни, // Подхватиться и снова куда-то скакать и скакать». Лирика Анатолия Аврутина накатывает волной, захлестывает, увлекает за собой читателя, слова и образы идут наплывом, он поэт мощного лирического чувства и сильного музыкального накала. Но успокаивается подхватывающая и несущая ввысь могучая поэтическая стихия— и звучит прозрачный, спокойный, пронизанный тишиной и светом лирический голос: «Сызмалу я нет — приучен не был// Трепетать от трелей соловья...// Грозовая утренняя небыль, // Роковая родина моя.// Но уже тогда я чуял кожей// С родником и родиною связь,// С драною кошелкой из рогожи,// Где ромашка робко привилась». Рубцов в этих строфах слышится настолько отчетливо («С каждой грозою и тучею// С громом, готовым упасть, // Чувствую самую жгучую, // Самую смертную связь»), что нет нужды объяснять — с каким поэтом Аврутин ведет поэтический разговор о России, чью оборвавшуюся песню подхватывает в своих стихах, вслед за чьим конем направляет своего скакуна «…по холмам помертвелой отчизны».

Поэтический диалог через время Аврутин ведет не только с Рубцовым, но и со многими русскими поэтами. Анатолий Аврутин обладает своим неповторимым и сильным голосом и в поэзии искушен. Он владеет лирической стихией и умеет быть разнообразным и неожиданным — по-блоковски и по-рубцовски лирическим и стихийным, по-некрасовски классически ясным и реалистичным, по-фетовски прозрачным и чутким, по-тютчевски глубоким и философичным. И все же эпиграфом к его творчеству я поставила бы строки далекой от него по лирическому ладу Марины Цветаевой: «Из сырости и шпал// Россию восстанавливаю». Ностальгия по России в его стихах так сильна, а образы так предметны и живы, словно оказавшийся за пределами Родины поэт хочет воссоздать, «сотворить» словом ушедшую за горизонт Россию, восполнить потерю собственными стихами. Познание России — песня о родине —отталкивается от земного и восходит вверх по звенящей отвесной вертикали. Ностальгический бесконечно русский пейзаж — церквушки и хатки, проселки и перелески, пустующие поля и птицы в шелестящих рощах («Зеленым дыханьем наполнится чахлый пейзаж,// Рассадят по веткам галчат суетливые клены.// И встанешь… //И вздрогнешь…// И все, что имеешь, отдашь// За галочий крик и над церковью крест золоченый») сменяется знакомыми картинами народной жизни, выписанными верно и точно («Не закрыта калитка…// И мох на осклизлых поленьях…// На пустом огороде разросся сухой бересклет…// Все тревожит строка,// Что «есть женщины в русских селеньях», // Но пустуют селенья, и женщин в них, в общем-то, нет»).

Картины народной жизни рождают улыбку земной любви, и взгляд обращается к женщине —но там, где у другого писалась бы любовная лирика, у Аврутина все равно продолжаются стихи о Россиии: «Такое вот имя — Ирина, Арина…// Слегка журавлино, слегка голубино,// Слегка снегопадно, слегка февралёво,// Но вечно — небесного чувства основа». Женский взгляд сливается с таинственным ночным пейзажем, и вдруг — устремленная к небу песня резко взмывает вверх — к звездному небу, а потом — еще выше, в совсем уже неотмирные дали — к раскрывшейся над мирозданием плотиновской Мировой Душе, а в ней неожиданно и ясно угадывается сокровенная Россия, а точнее — ее светящаяся Вечная Душа: «Когда бредешь в раздумчивой тиши// Наедине с ночным небесным светом, // Есть ночь и высь…// А больше — ни души, // Но все душа, но все душа при этом…»

... Для самого Анатолия Аврутина национальная идентичность невозможна без русской поэзии, пророческим зрением провидящей в исторических катаклизмах и мятущемся хаосе бытия великую Небесную Родину, силой песни проявляющей ее суть и возносящей на должную высоту: «Если вдруг на чужбину// заставит собраться беда, // Запихну в чемодан, // к паре галстуков, туфлям и пледу, // Томик Блока, Ахматову…// Вспомню у двери: «Ах, да…// Надо ж Библию взять…» // Захвачу и поеду, поеду». Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Тютчев, Фет, Блок, Есенин, Ахматова, Цветаева, Рубцов — вечная часть земной родины, земного отечества, ибо они не только путеводные вехи, маяки во мраке, но и творцы родины. Это свойство поэта творить родину в области земного духа для тысяч и миллионов Анатолий Аврутин знает прекрасно. И, оказавшись за условной географической границей, он тем паче готов исполнить свое поэтическое предназначение не ради собственной беды и тоски, а ради миллионов таких же страждущих, вопрошающих, нуждающихся в слове объяснения и любви, «восстановив» «из сырости и шпал» ушедшую за земной горизонт, выстраданную и очищенную сердцем Россию. Он готов стать живым очагом разоренной родины, одной из вех духа, маяком в беззвездной тьме крушения. Но для того, чтобы самому понять и найти Россию, ему надо очиститься от скорби и страстей, пережить трагедию крушения, осмыслить собственную жизнь, русское прошлое и русское настоящее. Ибо «вдали от России» выходит за область географического и, как все, имеющее отношение к духу, преодолевается только духом.

Анатолий Аврутин родом из СССР — послевоенной, уже вставшей на ноги, но еще не окрепшей и не пришедшей в себя страны —нищей и счастливой, где скудное житие скрашивалось мамиными драниками и супом с лисичками, а окрыленное надеждой детство неизменно венчалось пушкинским «Золотым петушком»: «В ногах скрутилось одеяло, // Часы с кукушкой били шесть .// Мне мама Пушкина читала — // Тогда не так хотелось есть». В той стране нищего быта и холодных квартир из репродукторов еще говорил не оболганный и не попранный победитель Сталин: «…динамик хрипел от темна до темна// И нигде его не выключали// — Вдруг внезапно объявят, что снова война, // И по радио выступит Сталин?..» А. Аврутин — прежде всего наследник той эпохи, наследник вечной трагедии Великой Отечественной, наследник Победы и рожденных ею надежд, наследник великой, привольной и свободной страны по имени Советский Союз: «Там Сталинград еще не Волгоград, // Там «Тихий Дон», там песенное слово.// И в ноябре, как водится, парад — // Под первый снег… В каникулы… Седьмого…» А рожденным в большие эпохи даются не только большие испытания, но и большой характер, большое зрение —чувство истории и чувство современности, чувство народной правды и потребность стоять за свою страну — до великой Победы: «Даже из собственных помыслов изгнан, // Разве ты вправе грешить на Отчизну// В черную полночь без дна?».

Наверное, поэтому Россия Анатолия Аврутина — это и современное разорванное культурное и геополитическое пространство, и простирающаяся в даль веков глубина исторической и генной памяти, в которой нашествие сменяется нашествием, а разорение — разорением. «И Орда одолела… Не нас — тех, кто следом пришел,// Тех, кто вытравил память из шариков гемоглобина.// Им чванливо велели, и, ноги поставив на стол, // Потешались: «Плевать нам, что харкает кровью рябина…» Вечная Орда выплывает из глубины веков в наши дни, «вечный бой» за геополитическое пространство длится беспрерывно — прошлое и настоящее в этих стихах, как и в жизни, разделить невозможно. Но «…Орда одолела» — произошло самое больное и непредставимое для всех, особенно — для фронтовиков и рожденных в послевоенные годы детей Победы. На пушкинское «Или…// От потрясенного Кремля// До стен недвижного Китая, // Стальной щетиною сверкая, // Не встанет русская земля?..» был дан невозможный ответ: «Не встанет…»

Россия Анатолия Аврутина — не позолоченная прянично-лубочная страна грез, а великая и горькая страна-трагедия. Аврутина часто небезосновательно обвиняют в излишних мрачности и пессимизме. Отчасти это так. Но только — отчасти. Зачастую за пессимизм принимают умение поэта прямо смотреть правде в глаза и говорить ее — какой бы горькой она ни была. Аврутин зорко и точно видит недостатки России и русского характера, и о многих исторических и житейских проблемах пишет с откровенной горечью: «Да, характер такой у смурного от жизни народа, // Все: «Авось, перебьемся… Авось, доживем до поры…»// Будут мед добывать, а себе не останется меда ,// Воздвигают палаты, а хаты кривы и стары». Но любовь — вне рассудка, поэтому Аврутин «восстанавливает» ушедшую за горизонт Россию целиком — с недостатками и изъянами, ибо они тоже мета родного. Вообще же «мрачность» Аврутина проистекает из того, что он пока находится внутри трагедии, внутри огромной геополитической катастрофы, и преодолеть ее духом поэту только предстоит. «Ничего от той жизни, // Что бессмертной была, // Не осталось в отчизне, //Все сгорело дотла…» — эти строки Владимира Соколова о длящейся больше века русской катастрофе. Об этой же трагедии — великая печаль Аврутина: «Взъерошенный ветер к осине приник…// Одна вековая усталость, // Где русские души, где русский язык, // Где русская кровь проливалась». Здесь опять «Все расхищено, предано, продано…» (А. Ахматова), и Аврутин перебаливает потерю родины, ищет Россию — но нигде не находит ее светящейся Вечной Души, глядящей на ночные просторы из самых глубин мироздания. Поэтому его душа — неспокойна и мрачна, простор, наплывающий на поэта — темен, ночь беспроглядно черна:

Просто за старым скрипящим забором

Бездна бесстрашно висит над собором,

Птиц от крестов отогнав…

Просто, как старые чуни скрипучи,

Небо закрыли тягучие тучи…

Просто идет ледостав.

 

И все же в этом мраке где-то за стенкой кричит роженица, рождается будущее, рождается грядущая Россия. Поэт осознает это, но пока не может перебороть беды, ибо он, как и все его современники и соотечественники, жившие в СССР, находится не только в географической, но и в духовной дали от России. Радостного отклика на крик роженицы не следует: «На капли расплескана, тысячелица, // Усталая вечность мешает вздохнуть.// И только за стенкой кричит роженица… // И суть непонятна… И тягостна суть». И действительно — географическая даль порождается далью духовной, как и геополитическая катастрофа — прежде всего происходит в миллионах душ, утративших «родное», потерявших родину, не вставших на ее защиту: «Вдали от России…// Да что там — вдали от России, // Когда ты душою порой вдалеке от себя…» В беспроглядном мраке катастрофы подвергается сомнению все — даже самое незыблемое:

И шатаюсь я вдоль раздорожий,

Там, где чавкает сохлая гать,

И всё Бога пытаю: «Я — божий?..»

А Господь отвечает: «Как знать…»

 

А за стенкой кричит роженица — Аврутин пока не может принять рождающегося будущего. Но крик тревожит его, он понимает, что от этого крика зависит его душа, и темный, обступивший душу простор с холмами, ломающимися льдинами, мятущимися, как река, далями держится сейчас на этом крике: «И вечность не чудится золотолицей , // И кровь вместо пота сочится из пор…// И только за стенкой кричит роженица — // Умолкнет она, и умолкнет простор…»

Но как же пронзителен внезапно вспыхивающий в стихах свет! Он летит в душу все той же аврутинской лавиной, когда в стихотворение врывается рожденная безвестной роженицей и немного подросшая девчушка. Она не ведает страха катастроф и потерь, — она просто есть — и принимает мир таким, какой он есть, и поэтому находится вне трагедии. Она — вне времени, вне мрака, а значит, пока принадлежит области духа. И сердце мгновенно узнает ее вместе с деревьями, рыбами, птахами, ведь они — «родина», «родное», будущее — и весь этот знакомый, единый мир, и эта несущая в волосах солнце девчушка зовутся словом «Россия».

Угорая в чаду, что дарит позабытая вьюшка,

Все боятся чего-то, и вечен тот давящий страх.

Но наутро из хаты — чуть свет — выбегает девчушка,

И сама, как росинка, и солнце несет в волосах.

 

И ее узнают и деревья, и рыбы, и птахи,

И листок золоченый все тщится в ладошку слететь…

Крикнет: «Папа, гляди!» И отцы забывают про страхи,

И шеломистый купол на Храме спешит золотеть.

 

Таким пронзительным бывает только свет преодоленной трагедии. Пронзительность, пожалуй, одно из главных свойств поэзии Анатолия Аврутина. Не только дар глубоко и остро переживать происходящее, но и умение безоглядно открыться читателю, донести свою боль, не ведая преград между его и своей душой. Есть у А. Аврутина и великий дар сострадания и сочувствия. Анатолий Аврутин очень человечный поэт —так видеть и любить простого человека, так понимать народ умеют немногие. Как поэт я не могу не ценить мощную, покоряющую, возносящую волну аврутинской лирики. И все-таки, на мой взгляд, лучший Аврутин — это Аврутин, поднимающийся до некрасовской простоты и народности — поэт просветленный, чистый и ясный. И если с врывающейся в стихотворение девчушкой в сердце поэта вспыхивает мгновенный луч узнавания родного и преодоления трагедии, она — «солнечный удар» постижения родины и возвращения к жизни, то в душах простых людей А. Аврутин находит вечный ответ на трагические события и свою ушедшую в дальние дали Россию. Его герои не могут спеть песню преодоления, они тоже внутри трагедии, но по смирению и душевной простоте именно они сохранили Россию в своей душе:

И в душе запеклась,

Будто кровь на обветренной ране,

Вековая обида

За этот забытый народ,

За того мужичка,

Что с получки ночует в бурьяне,

И все шарит бутылку…

А все остальное — не в счет.

Как он ловок

Венец за венцом возводить колокольню,

Как он любит по-старому мерить —

Верста да аршин!..

А поранится: «Больно, Михеич?» —

Ответит: «Не больно…»

Все не больно — и нажил не больно

До самых седин.

 

Сколь бы ни был современен и знаком нам этот лирический герой, придется признать, что мужичок, ловко возводящий колокольню и шарящий в бурьяне бутылку, не так уж и отличается от мужичков Николая Алексеевича Некрасова и героев других русских классиков. Безответный и терпеливый умелец Левша, молча страдающий и молча прощающий — Михеич вечен, как вечно его дело — «венец за венцом возводить колокольню», ибо он — душа Россиии, один из главных русских человеческих типов. К Аврутину приложимы слова Николая Тряпкина: «Нет, я не вышел из народа». Поэтому герои его стихотворений —не только узнаваемые, но и родные — не утратившие исконной связи с родиной. Это вечная русская старуха: «У столетней старухи// Белесые, редкие брови, // И бесцветный платочек опущен до самых бровей…». Это деревенская бабка на базаре, даром отдающая поэту кулек с ежевикой: «Не тащить же назад, —улыбнулась, — мне ягоды с рынка, // Хворь совсем одолела… Самой притащиться б назад…» Это и знакомая картина послевоенных лет в стихотворении «Стирали на Грушевке бабы…» Одной меткой деталью Аврутину удается передать горе вдов: «И дружно глазами тоскуя, // Глядели сквозь влажную даль, // На ту, что рубаху мужскую// В тугую крутила спираль». Еще один мгновенно узнаваемый аврутинский лирический герой — Мирон. Современный и хорошо всем известный образ —ветеран Великой Отечественной, в беззащитной старости брошенный выживать в реалиях нового времени. Он потерял рассудок и до сих пор живет в далях минувших сражений:

Он сдал в музей медаль и ордена,

Он потерял жену, а с ней — рассудок.

И встречного: «Закончилась война?..» —

Пытает он в любое время суток.

«Да-да, Мирон, закончилась…Прости,

Что мы тебе об этом не сказали…»

Он расцветает… И звенят в горсти

Монеты на бутылку от печали.

 

Сдавший в музей медали и ордена, потерявший память фронтовик с бутылкой от печали на фоне разрушенной, расчлененной страны и попранной Победы потрясает до глубин души. Но Аврутин на этом не останавливается — концовка у стихотворения пронзительная, бездонная: «Проклятый век… Шальные времена… // В соседней Украине гибнут дети. // А здесь Мирон: «Закончилась война?..» // И я не знаю, что ему ответить…» Несколько строк стихотворения — и не названная в них великая драма развала СССР прочно вписывается в трагические дали русской истории и вековечную печаль тысячелетней войны… Мирон стар и уже не может встать за Россию — но он солдат и проливал свою кровь за родину. Это за его солдатской спиной жила мирная страна, кричала безвестная роженица, а теперь теснятся, подпирая друг друга, дети и внуки: «Эх, какая земля! Как здесь всё вековечно и странно! // Здесь густая живица в момент заживляет ладонь .// Здесь токует глухарь… И родится Иван от Ивана —// Подрастет и вражине промолвит: «Отчизну не тронь!» Простой «народ безмолвствует», он пока не поднялся над трагедией и еще ищет «монеты на бутылку от печали», но он естьи сохранил в своей душе родину — а значит, может подняться и встать за Россию. И сам Анатолий Аврутин — уже не идущий наугад по бездорожью эпохи путник, а часть народа, солдат отечества, вечный «певец во стане русских воинов» — внутренние ресурсы и отправная точка для противостояния трагедии найдены. И в области духа оживают молчавшие до поры и ждавшие своего часа торжественные строки Николая Тряпкина: «А в сёлах гремят витии, // А с нами —отряды муз.// О Русь! Купина! Россия! // Великий Советский Союз!.. .// Держава — на полном сборе. // Хвалынцы и тверяки. // И песни мои в дозоре,// Готовые, как штыки».

И все же главная парадоксальность ситуации состоит в том, что свою бесконечно русскую и бесконечно далекую, ушедшую за горизонт Россию с ее городами, храмами, проселками, большаками, реками, холмами и мгновенно узнаваемыми русскими людьми Анатолий Аврутин пишет с натуры. И «натура» эта — его родная, ставшая зарубежьем Беларусь. Да и странно было бы думать, что за лирическими впечатлениями поэт ездит из Минска в Россию. Для меня, жительницы граничащей с Беларусью Смоленщины, это совершенно очевидно — доберись до пригорода или до ближайшей деревни — и смотри на аврутинских спившихся умельцев-мужичков, изработавшихся и почерневших красавиц-баб — русских ли, белорусских — а кто когда спрашивал? И пейзажи в стихах Анатолия Аврутина — равным образом узнаваемо минские и узнаваемо смоленские. Да так ли уж отличается от русского белорусский пейзаж? Те же нищие хаты и поля, те же холмы и березовые рощи, те же сосновые боры и низко идущие серые облака, давно знакомые по русской классике: «И низких нищих деревень // Не счесть, не смерить оком, // И светит в потемневший день // Костёр в лугу далёком…» (А. Блок). Этот исконно русский пейзаж, давно введенный в область земного духа родины почти всеми поэтами, Аврутин пишет с Беларуси, не то расширяя границы русского духа, не то вводя «заграничную» Беларусь в область «родного русского»:

Здесь сипло и нудно скрежещет забытый ветряк,

И лица в окошечках, будто бы лики с иконы —

Морщиночки-русла от слёз не просохнут никак,

И взгляд исподлобья, испуганный, но просветлённый.

 

И все-таки — как верно и точно назвать ту ушедшую в далекие дали Россию, то затерянное Беловодье, тот затонувший Китеж, о котором поет поэт? «Белорусская Россия»? «Русская Беларусь»? Что ему ближе и важнее? Что он потерял в результате чудовищной геополитической катастрофы? О чем его мощный — то журавлиный, то аистиный — крик над пространством распавшегося отечества? Его утерянная родина находится рядом — но она бесконечно далека. Безусловно, Анатолий Аврутин, как и всякий поэт, пишущий о родине, всегда подсознательно ищет ее идеальный образ, ее Вечную Душу, отразившееся в земном отечестве Отечество Небесное. «Страдания, посланные нам историей, отрезвят, очистят и освободят нас… Но к самому естеству русской народной души принадлежит это взыскание Града. Она вечно прислушивается к поддонным колоколам Китежа; она всегда готова начать паломничество к далекой и близкой святыне». (Иван Ильин. «Поющее сердце»). По сути, Аврутин, пишущий свою «белорусскую Россию» и «русскую Беларусь», пишет древнюю и вечную Святую Русь с едиными в самом замысле Творца Россией, Беларусью и Украиной и неотвратимо и точно показывает русским и белорусам их глубинное, корневое и неискоренимое родство, ведь ни простой народ, ни родное пространство «никуда не уезжали» — они так и живут в вечных далях единого славянского этноса. Перед этим родством бессильны указы, границы, политика, революции, войны. Таково Слово Творца о Святой Руси, и Аврутин, порою даже не сознавая этого, покоряется Божьей воле, идет за природой явлений и своим поэтическим словом отражает их суть.

Но поэзия А. Аврутина неумолимо говорит и о разделении, стремительном отчуждении Беларуси от России — именно отчуждение рождает острую ностальгию, поражающее сердце «вдали от России». В этой разверзшейся духовной дали великой потери собственной сути, национальной идентичности, корней и памяти рушатся державы и перемалываются человеческие судьбы. В этой дали и в глубине России — «вдали от России», и в глубине Беларуси — «вдали от Беларуси». Именно над этой далью трагедии летит и кричит поэтический аист Анатолия Аврутина, взрезая «беспросветность своим осторожным крылом»:

И вроде светлело… Все больше являлось народу —

Следили за птицей, чубы к поднебесью задрав.

И вброд перешли они стылую черную воду,

Что в скользких обломках несла очертанья держав.

 

Аврутин не пишет о политике, не покушается на суверенитет Беларуси и России, но его мощный аистиный крик о единстве и разделении, о любви и отчуждении звучит над неделимым в своей глубинной сути пространством, и о невозможной чудовищности происшедшего говорит куда убедительнее и достовернее политических лозунгов и умственных выкладок.

…И все же рановато во Франкфурте записали Анатолия Аврутина в поэты русского зарубежья. Перед нами — живое, полнокровное и яркое явление русской литературы. Стихи А. Аврутина, сорвавшись со страниц «Нашего современнника», «Москвы», «Молодой гвардии», сайта «Российский писатель», не только легко встали в ряд лучшего, что было создано современными русскими поэтами — но и оказались самым значительным из того, что было написано в русской поэзии за последнее десятилетие. Трагедия распада СССР прошла по судьбе А. Аврутина гораздо сильнее, чем по судьбам поэтов, живущих в России, и гораздо пронзительнее, значительнее, больнее отразилась в его творчестве. Анатолий Аврутин не только поэт, переживший трагедию, но и поэт, рожденный трагедией —трагические десятилетия распада страны вознесли его музу на новую высоту, выковали как мастера, дали стихам крепость и пронзительную глубину. Поэтом, имеющим общерусское значение, Анатолий Аврутин стал, оказавшись вдали от географической России, за ее пределами — ведь именно тогда открылась ему во всей глубине даль русского духа — беспредельность и глубина земной и Небесной Родины.

https://www.rospisatel.ru/egorova-avrutin.htm

 

Сергей Алиханов: «Художественное воплощение пространственно-временной картины мира Анатолия Аврутина в равной степени соотносится и с современностью, и с историей — самоцельно и самодостаточно. Стихи поэта наполнены чувственной ясностью образов, выраженных со всей точностью поэтического слова. Многозначность и метафоричность генерирует в читателе процесс самопознания — рождает поток переживаний и воспоминаний. В сложнейших и постоянно меняющихся информационных полях современности мотивируется личностное самоопределение — поэзия Аврутина словно маяк души. Многоуровневая разветвленность смыслов предлагает и предполагает свободу выбора. Каждому стихотворению свойственна эмоциональная, а главное, этическая определенность и завершённость:

Она парит, прозрачная душа,

Уносится в трубу со струйкой дыма,

С туманами ночует в камышах,

Везде жива, везде неуловима.

Когда бредешь в раздумчивой тиши,

Наедине с ночным небесным светом,

Есть ночь и высь… А больше — ни души,

Но всё душа, но всё душа при этом…

 

Предельно откровенная, доверительная интонация, проникающая просодия расширяют возможности отношений и с миром, и с самим собой — что даже может быть и важнее! Сопереживание и проникновение позволяют читателю воссоздать координаты своего собственного, внутреннего я, зачастую потерянного, утраченного на резких и рваных ветрах текущих событий. Свободный вход в стихотворение вдруг возвращает и внутреннюю абсолютную свободу, возрождает в читателе сильный, свойственный ему самому, характер:

В струенье жизни быстротечном

Слышнее грома — только тишь.

Вовек не станет слово вечным,

Когда о вечном говоришь.

Но если, предваряя звуки,

Вдруг захлебнешься тишиной,

Немым предвестником разлуки

Простор увидится сквозной...

 

Анатолий Аврутин любезно ответил на мои вопросы:

— Новые технические и информационные возможности изменили нашу жизнь и, конечно, повлияли на поэзию. Черновики остаются уже не на бумаге, а в компьютерных файлах. Часто поэт выступает, читая стихи не наизусть, а со смартфона. Видео-поэзия сейчас вынужденно сменяется дистанционной поэзией. Однако, искусство, как и поэзия, не имеет прогресса, из века в век, вбирая в себя любые технические новшества. Как Вы оцениваете влияние новых информационных технологий на вечную поэзию?

— Я тоже часто вижу авторов, которые на вечерах читают стихи с экрана смартфона. И у меня в этот момент автоматически щелкает внутри — истинному творцу все эти гаджеты только мешают.

Рука — это продолжение сердца и записанные рукой строки являют собой своего рода кардиограмму души. А компьютер, при всех его плюсах, лишил человека почерка, одной из главных составляющих индивидуальности. Ведь по почерку можно сказать о человеке очень многое, целая наука для этого существует — графология. Ныне же все печатают двенадцатым или четырнадцатым кеглем. О какой индивидуальности творца можно вести речь?

Во многом, убежден, именно по причине такого компьютерного обезличивания идёт и обезличивание творческое, когда тысячи людей на удивление похожи в своих творениях друг на друга. Настолько похожи, что и стихи зачастую называют исключительно текстами. А «текстом» врачевать душу невозможно, текст на ответный взрыв эмоций не рассчитан априори. Не удивительно, что знаковые русские поэты «текстами» собственные стихи никогда не именовали и, убежден, не будут…

Лично для меня творческий процесс за те почти пять десятилетий, что я занимаюсь литературой, практически не изменился. Стихи пишу исключительно ручкой и в блокноте. Поэтому и черновики у меня, если они остаются, что случается не так часто, тоже рукописные. А компьютер играет чисто вспомогательную роль — не спорю, отправлять подборку в редакцию по электронной почте намного удобнее и быстрее, чем в почтовом конверте. И ответа ждать не так долго. Но на этом всё — суть творчества, когда поэт способен что-то создать, лишь оставшись наедине с чистым листом бумаги, ничуть не изменилась. Поэтому я не стал бы преувеличивать роль технического прогресса.

Александр Сергеевич Пушкин никогда в жизни не видел электрической лампочки, не звонил по телефону, не фотографировался, не слушал радио, не смотрел телевизор, не ездил на поезде или автомобиле… Разве кто-либо за истекшие двести лет превзошел его в поэтическом мастерстве?

— У Вас есть замечательная строчка «Спешите медленнее жить...». Поэту сейчас, при полном отсутствии гонораров, некогда, а главным образом, не на что, годами вслушиваться в шорохи своей души. Анна Ахматова рекомендовала молодой поэтессе «учить языки», с тем чтобы заниматься и жить на переводы. Игорь Шкляревский говорил, что поэту, чтобы жить и творить, необходима «боковая энергия». Александр Межиров по этому же поводу говорил, что поэту «необходима синекура», то есть доход, не связанный с какими-либо обязанностями. А что Вы посоветуете молодым поэтам?

— Молодые поэты никогда в самом начале карьеры не получали никакой «синекуры». Если у человека нет судьбы, нет биографии, из которой видно, что ему пришлось немало пережить прежде, чем он чего-то достиг в работе со Словом, истинным творцом он вряд ли станет, несмотря ни на какую начитанность и ни на какие природные способности... Многие предпочитают верлибры. Но верлибр, по моему мнению, чужд русской словесности…

В те годы, когда я только входил в литературу, мои ровесники всячески искали такой вид заработка, который бы позволял основную часть времени заниматься стихами. Устраивались ночными сторожами в детские садики или школы, вахтерами, операторами газовых котельных, а то и дворниками… Лишь бы только можно было большую часть суток не отрываться от блокнота, да от прочтения книг любимых поэтов, у которых они учились…

Помнится, я скупал в книжных магазинах практически все многочисленные сборнички стихов и читал все подряд. Потому и поныне могу хоть что-то сказать о творчестве практически каждого сколько-нибудь заметного русского поэта. Нынешние же молодые зачастую, искренне полагают, что с их приходом поэзия только и началась…

Сегодня трудно найти собеседника для разговора об Анненском, Апухтине, Каролине Павловой, Фофанове, Надсоне? Мало кто читал Илью Сельвинского, Алексея Кручёных, Леонида Мартынова, Даниила Андреева, Алексея Прасолова, Михаила Анищенко…

Между тем, поэзия — тоже наука достаточно точная, со своими, складывавшимися столетиями правилами и законами. Можно, конечно, эти правила всячески попирать, но если невозможно стать великим математиком не зная арифметики, то, не зная поэзии, вряд ли можно достичь в ней серьезных вершин.

— Порой от Вашей строчки у меня мурашки проходят по коже — «И кто-то топал на крыльце, не вытоптав следа…». В чем причина того, что Неведомое, Мистическое, Необъяснимое (один из сборников Игоря Шкляревского называется «Неведомая сила») — очень редко и встречается, и воплощается в современной поэзии?

— Могу говорить только за себя. Для моего творчества, как видите, это не чуждо… А все потому, что настоящая поэзия начинается там, где есть тайна, есть прозрение, близкое к пророчеству. «Как сон, пройдут дела и помыслы людей // Забудется герой, истлеет мавзолей». Эти строки за тридцать лет до Октябрьской революции написал поэт Николай Минский, которого совершенно незаслуженно относят к числу второстепенных. Андрей Белый в далеком 1925 году выдохнул: «Мир рвался в опытах Кюри// атомной лопнувшею бомбой…» А до Хиросимы было еще ох, как далеко… Если бы человечество чаще прислушивалось к пророчествам своих поэтов, очень многих катаклизмов удалось бы избежать. Но, увы…».

Светлана Сырнева — поэтесса, наш автор, поделилась: «России понадобился новый трагический голос в поэзии. Анатолий Аврутин преодолевает время — сыновьей любовью к Родине и к её народу. Двадцатый век остался у него за спиной. Носить в своём сердце, переживать и ежедневно осмысливать уникальный исторический опыт способен не каждый поэт. Анатолий Аврутин — один из тех художников слова, кто творчески осваивает это трагическое пространство…

Стихи Аврутина, посвящённые детству и юности, проникнуты особым чувством невозвратного счастья. И это не просто ностальгия по прошлому, по бесшабашной, полной сил молодости. Это печаль по уникальному времени, которое никогда не вернётся. Анатолий Аврутин не вершит своего суда над историей, он лишь заставляет нас задуматься над происходящим. Хороша или плоха была страна, объединявшая шестую часть суши, — но она подвигала человека на грандиозные задачи, на дерзновенный полёт мечты, на безудержную смелость замыслов. Отбери у человека такую возможность — и его существование становится бессмысленным.

Продолжая лучшие традиции русской лирики, Анатолий Аврутин прочно утвердил в поэзии свой голос, свою интонацию. Ему выпала не самая лёгкая задача — пронести классическую лиру «сквозь сумрак времён», быть провидцем и стоиком... Но рукописи не горят, и жизнь не окончена…

Вчера и сегодня всё читаю Ваши стихи. Немного почитаю, отойду, потом возвращаюсь. Что сказать? Ваша лирика принадлежит к вершинным явлениям современной русской поэзии, для меня это несомненно. Лично мне она близка еще и по духу, по пронзительно звенящей ноте беспредельного одиночества. Глубина чувств, безупречность слога, самостоятельность. Вот, может быть, самостоятельность и есть причина одиночества. Высокая культура слова...».

Анастасия Ермакова — поэтесса, критик, заместитель главного редактора «Литературной газеты», в журнале «Знамя», заключает: «Произведения Анатолия Аврутина, включены в программу средних школ Беларуси. И вполне заслуженно. У ровного творческого почерка Аврутина множество колебаний, но два — ярко выраженных. — в мир прозрачно-акварельный, зыбкий, с легкими, размытыми контурами… и в реальность сюжетную, выпукло-зримую, детально прописанную. Анатолий Аврутин, поэт вполне традиционный, временами вторящий любимым голосам представителей «тихой лирики» 60-х, но имеющий собственную узнаваемую интонацию...».

https://newizv.ru/news/2021-11-06/anatoliy-avrutin-gde-besslovesen-pistolet-gde-slovo-vysshee-buntarstvo-340444?utm_source=yandex.ru&utm_medium=organic&utm_campaign=yandex.ru&utm_referrer=yandex.ru

 

Писатели и читатели об Анатолии Аврутине

 

Светлана Сырнева: «Дорогой Анатолий Юрьевич! Вчера и сегодня всё читаю Ваши стихи. Немного почитаю, отойду, потом возвращаюсь. Что сказать? Ваша лирика принадлежит к вершинным явлениям современной русской поэзии, для меня это несомненно. Лично мне она близка еще и по духу, по пронзительно звенящей ноте беспредельного одиночества. Глубина чувств, безупречность слога, САМОСТОЯТЕЛЬНОСТЬ. Вот, может быть, самостоятельность и есть причина одиночества. Высокая культура слова».

Вячеслав Лютый: «В стихах Аврутина странным образом соприкасаются физика мира и его тонкое отражение, которое очень часто выступает в роли мистического комментария к происходящему на земле. Облики реальных людей под пером мастера лаконичны и выразительны. Помещенные в контекст эпохи, они легко и надолго запоминаются читателем».

Надежда Мирошниченко: «Если быть глубоко знакомым с творчеством Анатолия Аврутина, то понимаешь, что это великий русский поэт для всех уровней читательской аудитории — от самого простодушного до самого взыскательного».

Валерий Дударев: «Дорогой Анатолий! Стихи Ваши читаю медленно — и не для номера совсем, а для себя. Как Вы чувствуете цвета и звуки, какая естественная в них тайнопись и путь поэта, как на ладони — и время не властно! Это тот случай, когда не требуется составлять подборку, просто стихи Ваши будут жить в «Юности» своей природной жизнью».

Владимир Подлузский: «Не признать Анатолия Аврутина великим поэтом, значит, не признать самой Поэзии, разлитой в русском воздухе. Поразила мысль о смертельной опасности смешения языков. Читал и наслаждался. Не удивлюсь, если Анатолий Аврутин первым из поэтом Белоруссии станет её Героем!»

Николай Рачков: «Аврутина можно цитировать и цитировать, в его стихах нет пустословия, нет ничего лишнего, он как истинный мастер умеет отгранить, отшлифовать каждую строчку, каждое слово у него на своём месте, оно звучит, оно цветёт, оно даёт возможность увидеть и почувствовать гораздо больше, чем сказано».

Ярослав Кауров: «Дорогой Анатолий Юрьевич, начал читать ваши стихи и совершенно потерялся. Я был к этому абсолютно не готов. Сначала поразился, насколько мы близки. Слишком о многом думаем одинаково. Потом испугался, решил, что мне нельзя этого читать, чтобы не стать вторичным. А потом у меня потекли слезы. Это было настолько больно, как будто меня ударили вожжами или крапивой по лицу. Невероятное мастерство и открытая душа. Я счастлив, что на свете есть такие русские поэты как Вы».

Иван Сабило: «Ко мне пришел Глеб Горбовский. Я достал книгу лирики Анатолия Аврутина «Золочёная бездна», изданную в нашем питерском издательстве «Дума», и прочитал знаменитую аврутинскую «Грушевку»:

… И дружно глазами тоскуя,

Глядели сквозь влажную даль

На ту, что рубаху мужскую

В тугую крутила спираль…

Глеб несколько мгновений смотрел в окно и вдруг сказал: «Ваня, последние четыре строчки написал гений!»

Николай Переяслов: «Образный ряд поэтики Анатолия Аврутина заслуживает особого разговора, его метафоры, эпитеты и остальной арсенал поэтических средств отличается ярко выраженной индивидуальностью, которую может обеспечить только врождённая острота поэтического зрения да удивительно тонкое чувствование слова».

Диана Кан: «Это редкое качество узнавания в стихах поэта самого себя, часть себя, где-то потерянную в череде будней, на мой взгляд и есть самое главное, что ярко отличает поэзию Анатолий Аврутина! Когда порой кажется, что автор написал то, что должен был написать ты, читатель, но почему-то не удосужился!»

https://www.rospisatel.ru/egorova-avrutin.htm

 

https://www.sb.by/articles/moy-sotsialnyy-zakaz-moya-sovest.html

https://minsknews.by/rozhdennyiy-3-iyulya-anatoliy-avrutin-o-lyubvi-k-rodnoy-grushevke-stihah-i-davney-detskoy-obide/

https://samlib.ru/g/gerashenko_a_e/avrutin-1.shtml

 

* * *

Привет, Аврутин Анатолий!

С великой радостью и болью

Читал стихи твои, ПОЭТ!

Ты русским СЛОВОМ, словом-солью,

летя над русскою юдолью

Разбередил весь белый свет...

 

Душою накрепко привязан —

к России — нежным словом, фразой,

В которых боль и ветра стон,

Ты верным чувством, острым глазом,

быть в небе Ангелом обязан,

А на земле идти с Крестом.

 

Тот тяжкий крест земного света —

крест словотворца и ПОЭТА —

С другой судьбою — неделим.

И нет другой СУДЬБЫ и СЛОВА,

и отметается полова,

И ты врагом — неодолим!

Владимир Скиф

 

Присоединяясь к многочисленным поздравлениям, предлагаем подборку стихов этого признанного художника поэтического Слова о семье, детстве, родителях, о себе...

 

* * *

В «пятой графе», где о национальности

Воют анкеты с наркомовских лет,

Я б начертал, презирая банальности,

Гневно-торжественно: «Русский поэт».

 

И осторожно, чернилами синими,

В карточке, где обтрепались края:

«Русский поэт… Вывод сделал консилиум…» —

Вместо диагноза вывел бы я.

 

А упаду в одинокой дубравушке,

Бледным лицом да на заячий след,

«Русский поэт» — пусть напишут на камушке,

Просто, без имени: «Русский поэт»…

 

* * *

Юрьевич — по отчеству, русский — по Отечеству,

По Отчизне-родине малой — белорус…

«Убирайся!..» — слышал я от различной нечисти,

Но, назло той нечисти, нет, не уберусь.

 

— Ни к чему, несчастненький,

русским словом мучиться,

Ты России-матушке всё равно чужак.

Позабудь же русское! Предавать научишься —

Нынче без предательства не прожить никак!..

 

Русь была великою, а осталась вдовушкой —

Видишь? Грады рушатся, затупился меч.

Нету там Есенина, чтоб запеть соловушкой,

Да и песню русскую некому беречь.

 

Русь не ценит, Юрьевич, и своих сказителей,

Ни к чему там, Юрьевич, твой негромкий слог…

Так живи тихонечко… Поминай родителей,

Заберись куда-нибудь в тихий уголок.

 

Жди — вот-вот Россиюшку растерзают нелюди —

Силушка былинная навсегда ушла.

Улетают с родины даже гуси-лебеди,

Всё страшатся пламенем опалить крыла.

 

Знаю, знаю — вороги ходят тропкой узкою,

Ходят поджигатели с факелом в руке…

Если и в Россиюшке смолкнет слово русское,

Здесь оно послышится, в нашем далеке…

 

* * *

Наша песня, наша улица, наш род…

Где «наш род», там сразу слышится «народ»…

И герои, и убогие в роду,

И события столпились в череду.

 

Да у каждого товарищи-дружки,

Да веселие, да девичьи смешки.

И всё смотрят вековухи на девчат,

Понимая: овдовеют — замолчат.

И ничуть не удивятся образа,

Что в них тонут овдовевшие глаза…

 

Наша песня, наша улица, наш род…

Всё случалось — урожай и недород.

Но на улице и в трудные года

Не смолкала наша песня никогда.

 

Нам написано Всевышним на роду

Одолеть любые горе и беду.

Всё шумит-ликует улица-краса,

Всё взметает нашу песню в небеса…

 

Песня силы придает… Но ворог лют:

«Пусть спиваются и песен не поют…».

И тогда враги собьют, как птицу, влёт —

Нашу песню, нашу улицу, наш род…

 

* * *

Кто там плачет и кто там хохочет,

Кто там просто ушел в облака?

То ли кречет кричит, то ли кочет…

То ли пропасть вдали, то ль река...

 

И гадаю я, тяжко гадаю,

Не поможет здесь даже Господь, —

Где прошли мои предки по краю,

Чем томили суровую плоть?

 

Зажимаю в ладонях монетку

И бросаю в бездонье пруда —

Робкий знак позабытому предку,

Чтобы молвил — откуда?.. Куда?..

 

И вибрирует гул непонятный

Под ладонью, прижатой к земле,

И какие-то сизые пятна

Растворяются в сумрачной мгле.

 

И вдруг чувствую, дрожью объятый,

Посреди перекрестья дорог,

Как ордою идут азиаты

На восток… На восток… На восток…

 

Но не зрится в прозрениях редких,

Что подобны на детский наив, —

То ль с ордою идут мои предки,

То ль с дружиной, орды супротив?

 

И пока в непроявленной дали

Растворяются тени теней,

Чую — токи идти перестали

А вокруг всё — мрачней и темней.

 

И шатаюсь я вдоль раздорожий,

Там, где чавкает сохлая гать,

И всё Бога пытаю: «Я — божий?..»

А Господь отвечает: «Как знать…»

 

* * *

Памяти отца

 

1

Родина… Родители… Рожденье…

Рожь… Россия… Розвальни… Росток…

Роковое слов кровосмешенье,

Роковое чтенье между строк.

 

Сызмалу я нет, приучен не был

Трепетать от трелей соловья…

Грозовая утренняя небыль,

Роковая Родина моя.

 

Но уже тогда я чуял кожей

С родником и рощицею связь,

С драною кошелкой из рогожи,

Где ромашка робко привилась.

 

Жизнь вносила росчерком неровным

Правки в мельтешенье лет и зим.

Не бывает кровное — бескровным,

Не бывает отчее — чужим!

 

Папы нет… Никто не молвит: «Сынку,

Знай свой род и помни про него!..»

Поздняя слезинка, как росинка…

Робкий свет… И больше никого…

 

2

Кто во гробе?.. — Папа мой лежит,

А вокруг — гвоздики да мимозы…

Мама бы заплакала навзрыд,

Но давно уж выплаканы слезы.

 

Пусть Всевышний так провозгласил —

Папа вскрикнул… Сбросил одеяло…

Мама б молча рухнула без сил,

Но давно уж силы растеряла.

 

Стылой прелью тянет от земли…

Что же ты наделал, святый Боже?

Маму б в черном под руки вели,

Но она давно ходить не может.

 

Лишь бессильно смотрит и молчит…

Снег на веках папиных не тает…

И невольно плачется навзрыд,

И под горло вечность подступает…

 

* * *

Узколицая тень всё металась по стареньким сходням,

И мерцал виновато давно догоревший костер…

А поближе к полуночи вышел отец мой в исподнем,

К безразличному небу худые ладони простер.

 

И чего он хотел?.. Лишь ступней необутой примятый,

Побуревший листочек все рвался лететь в никуда.

И ржавела трава… И клубился туман возле хаты…

Да в озябшем колодце звезду поглотила вода.

 

Затаилась луна… И ползла из косматого мрака

Золоченая нежить, чтоб снова ползти в никуда…

Вдалеке завывала простуженным басом собака

Да надрывно гудели о чем-то своем провода.

 

Так отцова рука упиралась в ночные просторы,

Словно отодвигая подальше грядущую жуть,

Что от станции тихо отъехал грохочущий «скорый»,

Чтоб во тьме растворяясь,

Молитвенных слов не спугнуть…

 

И отец в небесах…

И нет счета все новым потерям.

И увядший букетик похож на взъерошенный ил…

Но о чем он молился в ночи, если в Бога не верил?..

Он тогда промолчал… Ну а я ничего не спросил…

 

* * *

Звук обронил и не поднял

Дальний, невидный певец.

Кто это вышел в исподнем?..

Мне показалось — отец…

 

Пальцем в забытое тычет,

Палец и худ, и остёр.

Полночь… Кого он там кличет?..

Мне показалось — сестер…

 

Скрылся… И с мертвыми косит.

Больше не явит мне плоть.

Кто это хлебушка просит?..

Мне показалось — Господь…

 

* * *

Нынче небо журавлит и плачет,

А назавтра снова журавлит.

В сентябре мне слышится иначе

Папин голос из-под серых плит.

 

Он звучит немного глуховато:

«Что, сыночек?.. Истины не те?..»

И печаль подсвечником прижата

К надмогильной папиной плите…

 

Тлеет мусор в выкопанной яме…

И в промозглый, меркнущий зенит

Всё летит душа за журавлями,

В белом оперении летит…

 

* * *

Вначале шагал я несмело,

Но, делаясь снега белей,

Мне матушка песню пропела,

И враз зашагалось смелей.

 

Искрили полуночью звёзды,

Кричал полоумный петух…

Мне матушка пела… И воздух

Сиял и светился вокруг.

 

Лез в драку… Но только за дело.

«Ты прав, но старайся без драк…» —

Мне матушка будто пропела,

Примочку кладя на синяк.

 

Сменялись за зорькою зорька,

Свой след оставляя в душе.

Мне матушка пела… И горько

Не так становилось уже.

 

И прежде, чем бренное тело

Навек вознести в небеси,

Мне матушка песню пропела:

«И больше, сынок, не проси…»

 

Напрасно молю я: «Воскресни!..»,

Бессильно упав на траву,

Не зная — без маминой песни

Живу или нет, не живу?

 

* * *

...Наш примус всё чадил устало,

Скрипели ставни… Сыпал снег.

Мне мама Пушкина читала,

Твердя: «Хороший человек!»

 

Забившись в уголок дивана,

Я слушал — кроха в два вершка, —

Про царство славного Салтана

И Золотого Петушка…

 

В ногах скрутилось одеяло,

Часы с кукушкой били шесть.

Мне мама Пушкина читала —

Тогда не так хотелось есть.

 

Забыв, что поздно и беззвездно,

Что сказка — это не всерьез,

Мы знали — папа будет поздно,

Но он нам Пушкина принес.

 

И унывать нам не пристало

Из-за того, что суп не густ.

Мне мама Пушкина читала —

Я помню новой книжки хруст…

 

Давно мой папа на погосте,

Я ж повторяю на бегу

Строку из «Каменного гостя»

Да из «Онегина» строку.

 

Дряхлеет мама… Знаю, знаю —

Ей слышать годы не велят.

Но я ей Пушкина читаю

И вижу — золотится взгляд…

 

* * *

Маме

 

Ты не мама, ты — мой ребенок…

Всё в минувшем — краса и стать.

Ты ласкала меня с пеленок,

Мне отныне тебя ласкать.

 

Отвечала мне раз за разом

На вопросы средь суеты.

У тебя нынче детский разум

И по-детски глаза чисты.

 

Повторяла: «Еще немножко

Скушай… После — еще отрежь…»

Ты кормила меня из ложки.

Мама, с ложечки суп доешь.

 

Хвори, шишки — всего хватало.

Взяв за ручку, вела к врачу.

Оступилась… Почти упала…

Дай, царапинку подлечу.

 

Тяжело на диван приляжешь,

Будем вместе мы ждать весны.

Мама, мама, ты мне расскажешь

Все свои молодые сны.

 

Помнишь, я прибегал спросонок,

Чтобы сон тебе рассказать?..

Я — твой сын, а ты — мой ребенок,

Я — твой Бог, а ты — божья мать…

 

И мы оба сегодня — дети.

Пусть метели ревут, слепя.

Пусть кончается все на свете,

Кроме истины и тебя.

 

* * *

Как быстро все это, как скоро!..

Уходит эпоха.

Мальчонка стоял у забора —

Тогда еще кроха.

 

Гадал про концы и начала,

Вздувалась рубаха.

Над озером птица кричала —

Тогда еще птаха.

 

Кричала светло и несмело

О вещей минуте.

А дерево солнца хотело —

Тогда еще прутик.

 

Листочки в зеленых накрапах,

На листиках — жилы.

И были и мама, и папа

Тогда еще живы…

 

Стоял тот мальчонка, не зная

Путей к пьедесталам.

И туча была грозовая

Лишь облачком малым…

 

* * *

Старый снимок в альбоме

Пережил столько лет.

Никого на нём кроме

Пятиклассника нет.

 

Тот малец большеглазый,

Никого не виня,

Шепчет грустную фразу,

Изучая меня.

 

И, почти виновато,

Вопрошает с тоской:

«Неужели когда-то

Мной был старец такой?..»

 

* * *

У Вани пилотка, у Васи пилотка.

Пускай из газеты, но знали мы четко —

В пилотке смелее… И дышится гордо.

У Вани она из «Советского спорта»,

У Васи она из «Советской культуры»,

Что ёжилась в стопочке макулатуры…

 

Орал и грозился холеный управдом

За то, что у Коли пилотка из «Правды».

А там, на изгибе помятой пилотки,

Хрущев в не застегнутой косоворотке.

— Как можно — орал — брать такую газету?

Возьмите «Гудок» … Эх, ремня на вас нету!..

 

А после, у речки, все те же пилотки

Разочек согнешь — получаются лодки.

И первой плыла, величаво и гордо,

Та лодочка, что из «Советского спорта».

И наша ватага взахлеб ликовала,

Что лодка из «Правды», намокнув, отстала.

 

Что истина здесь, на сверкающей глади,

Где спорт — впереди, ну а партия — сзади…

Струилась вода… Превратились в ошмётки

Страна… И намокшие лодки-пилотки.

Нахлынет… Захочется, в общем-то, мало —

Чтоб лодка плыла, и чтоб мама ругала…

 

Старое пианино

«Толик хочет играть… Пианино купили…» —

Поголоска такая пошла по родне.

Помню, чёрную крышку впервые открыли,

И отец одним пальцем сыграл о войне.

 

А потом к нам учитель пришёл, растеряха —

Он то ноты терял, то большие очки.

Помню, как я заплакал над фугою Баха,

Что врывалась и в душу, и в кровь, и в зрачки…

 

Быстро понял — мне быть музыкантом не надо,

Не по мне это — гаммы часами играть.

Пару пьес разучил, а еще «Серенаду» —

Шуберт в дом поселился… И плакала мать.

 

Я давно позабыл тайны этой науки,

Сыновьям подарил пианино… И вот.

Сын мне «Мурку» играл… А потом уже внуки

Всё лупили по клавишам… Просто… Без нот…

 

Пианино молчит — в доме нету талантов,

Лишь порою заходит на торт и чаёк

Кто-то из даровитых друзей-музыкантов,

И тогда оживает оно на часок.

 

В доме Моцарт звучит… Я ж гляжу виновато,

И мне всё же сегодня дороже вдвойне

Тот нехитрый мотив, что отец мой когда-то

Одним пальцем неловко играл о войне.

 

Март 1953

Я помню тот март…Мамин взгляд опечаленный…

Отца, что собрался на митинг идти.

Такой же, как и у товарища Сталина,

Партийный билет он носил на груди.

 

Простой инженер, он ночами бессонными

Всё делал конспекты со сталинских книг.

И очень гордился, что видел Буденного —

В Москве, на параде… Единственный миг…

 

В шинель не по росту въедалась окалина,

А в тело — свирепый фашистский металл,

Когда по приказу товарища Сталина

Он честно в атаку на фронте вставал.

 

И сжег он газету со съезда Двадцатого,

Где в адрес Хрущева струился елей,

И так ненавидел Никиту проклятого —

За Сталина… Партию… За Мавзолей…

 

Отец в небесах… А держава развалена…

Но все еще дышит Отчизна моя,

Где вместо отца за товарища Сталина

Стою… Необученный и без ружья…

 

Автодоровка. Детство

Ивану Сабило

 

1

Шли за руку с мамою Лёля и Кока...

У Лёли глазищи — одна поволока.

А Кока не Кока, а мальчик Володя,

Гонявший пеструшек в худом огороде

И вечно кричавший: «Отдайте мне ”кока”...»

Где взять ему «кока» — большая морока.

 

Лепился к мосту наш базар горемычный,

Где, смешан с мазутом, плыл запах клубничный,

Где даже булыжник пропах сыродоем

И где участковый был грозно настроен.

Он бабок гонял, неприступно-высокий,

Позволив купить все же «коки» для Коки.

 

А в синей пивнушке с оттенком свинцовым

Соседи любили подраться с Ланцовым —

За пакостность, за тараканьи усищи:

В плечо — кулачищем, под зад — сапожищем.

На драку сбегались и Лёля, и Кока,

Их дом от пивнушки стоял недалёко.

 

Но дрязги и драки в момент забывали,

Узнав о беде третьеклассницы Гали.

Ох, ноженьки-ноги! Чтоб враз обезножеть!..

В свой день именинный! Под поезд! О Боже!

В больницу, где было лежать ей без срока,

Сам Кока принес ей три солнышка-«кока».

 

Товарная станция... Шпалы-ступени

Всей лестницы жизни, презрений-прозрений.

Где души светлели от копоти черной

Под старою башнею водонапорной.

И помнится все до последнего срока:

Гудки...

Переулочек...

Лёля и Кока...

 

2

...Вон Толик Харламов, вон Пашка Сабило...

Куда вы? Куда? Как давно это было!

Гудел переулочек... Ставни скрипели.

Здесь плакали чаще, чем сдавленно пели.

И ясень качался над шиферной крышей,

Шуршали в подполье голодные мыши.

А рядом, вся будто из боли и стонов,

Больничка, где с трубочкой врач Спиридонов.

 

...Убился Валерка своим самопалом,

Чугунка заплакала — черным на алом.

Компостер на буром билетном жетоне

Как след от гвоздя на Христовой ладони.

Но били в корыта веселые струи,

И имя Господне не трогали всуе...

 

...Куда ж вы, куда вы, и Толик, и Пашка?

Где ясень скрипучий? Где я, замарашка?

Где дом мой? Картаво проносят вороны

Сквозь бывший чердак свой кортеж похоронный.

Неужто же век, что так злобен и гулок,

Задул, как свечу, мой родной переулок?

Здесь нынче чужие, кирпичные лица,

И солнце в корытах давно не дробится.

Все сплыло... Все в Лету бесплотную сплыло —

И Толик Харламов... И Пашка Сабило...

 

3. Сумасшедший

В моем переулке жил Толик Харламов —

Немой, сумасшедший, оборван и мал.

Копался весь день среди разного хлама,

В припадке — дворняг и гусей разгонял.

 

Он выл на луну, он по свалке метался,

Он бился немой головой о порог.

Но Толика все же никто не боялся,

Одно и смотрели — чтоб хату не сжег.

 

Соседи частенько его подзывали,

Дарили рванье — то штаны, то пальто.

Он слушался только сестру свою Валю...

На Вале тогда не женился никто.

 

Возились они на худом огороде,

Кадушки с водою катили вдвоем.

Я помню, спросили: «С таким вот живете?..»

«А что, — отвечали соседи, — живем!

 

Вдруг он отведет настоящее лихо —

Блаженные Господу все же видней...»

А в крайнем дому жил нормальный и тихий

Сексот... Это было намного страшней.

 

4. Баба Эйдля

Баба Эйдля уехать успела

В сорок первом... В совхоз... Под Казань...

Землю рыла... Себя не жалела,

Шла доить сквозь кромешную рань.

Воротилась домой, чуть от Минска

Откатились на запад бои.

Табурет раздобыла и миску,

Услыхала: «Погибли твои...»

 

Обезумела?.. Нет, оставалась

Все такой же — тишайшей всегда.

Только спину согнула усталость

Да в зрачках поселилась беда.

И порою глядела подолгу,

Как оборванный пленный капрал

Нес раствор... И кусачками щелкал...

И огрызки в карман собирал.

 

Просто так, молчаливо глядела,

Шла домой, не сказав ничего.

И светилось немытое тело

Сквозь прорехи в шинельке его.

Лишь однажды, ступая сутуло,

В сотый раз перерыв огород,

Две картошки ему протянула...

Немец взял и заплакал: «Майн гот!..»

 

А назавтра, все шмыгая носом

И украдкой дойдя до угла,

Две брикетины молча принес он,

И она, отшатнувшись, взяла.

Пусть соседи глядели с издевкой,

Бормотали, кто больше речист:

«И взяла... Ну, понятно, жидовка...

И принес... Ну, понятно, фашист...»

 

А она растопила незряче

Печку торфом, что фриц удружил...

И зашлась удушающим плачем,

А над крышами пепел кружил...

 

5. Пятидесятые

Железнодорожная больница,

Узкий мост от клуба Ильича...

И сегодня мне порою снится,

Как во тьме ограбленный кричал.

Как его бандиты били, били

Где-то у больничной проходной...

На Товарной лампочки рябили,

Ну а там — лучинки ни одной.

 

Крик летел, дробя в просторе диком

Звезды, паровозные гудки...

Делались одним надрывным криком

Семафоры, дыма завитки.

Переулок спал... Закрыты были

Сени в осторожные дома.

Лишь завыла женщина: «Уби-и-ли...» —

И в молчанье канула сама.

 

Крик летел, вздымаясь выше, выше,

Чтобы оборваться в лютый миг...

Но никто из домиков не вышел,

Ни один недавний фронтовик.

Только утром подписал бумагу

Наш сосед: «Не слышал ничего...»

И медаль болталась... «За отвагу»...

На груди могучей у него.

 

6

Переулок... Ни собак, ни лая.

Только клен безлистый вдалеке.

О своем глаголет мостовая

На древнебулыжном языке.

 

Где мой дом? Стою, а дома нету...

Не война, да только вышло так —

Провода железные продеты

Сквозь судьбою снесенный чердак.

 

И сидит нахохленная птаха,

Напряженья вовсе не боясь,

Где сушились папина рубаха

И моя пеленочная бязь.

 

Птахе что? Довольна. Когти цепки.

Ну а мне все чудится впотьмах —

Где болталась мамина прищепка,

Что-то заискрило в проводах.

 

7

Еще снежок скрипит на улице

И Тузик трется возле ног.

Еще мы умники и умницы

И завтра снова на урок.

 

Еще домашнее задание

Без мамы выполнить слабо —

В тетрадке по чистописанию

С нажимом две страницы «О»...

 

И маме плачется от этого:

«Послал же Бог ученика...»

И ей совсем не «фиолетово»,

Как фиолетится строка.

 

Еще ношу «невыливаечку»

В мешочке красном на урок,

А кляксы всюду — и на маечке,

И на носу, и между строк...

 

Как все промчалось... Время каяться,

Что жил не так, неверно жил...

Но все с ладони не смывается

Та фиолетовость чернил.

 

8. Училка

Та училочка была потрясающа —

И помада, и духи... Плюс коса еще...

Но, конечно, не читала Распутина —

Незамужнею была и распутною.

 

Два пожара набухали под блузкою —

Ну какие здесь «Уроки французского»?[1]

Ей за тридцать, а Володьке семнадцатый...

Не стесняясь, он ей вслух: «Ну и цаца ты...»

 

Переменка... Все давно ходят парами.

А она трясет своими пожарами...

И Володьке говорит: «Математика

По уму не для такого астматика.

Не заполнена в журнале твоя графа,

Ты не выучил четыре параграфа.

Иль подвергнут будешь каре родительской,

Или будем заниматься в учительской.

Знанья новые сольются со старыми...»

И трясет, трясет своими пожарами...

 

А Володька и пошел — без задачника,

Неудачник обратился в удачника.

И понравилось ему так расхаживать,

Те пожары не гасить, а поглаживать...

 

На училочке наряд был с оборкою,

Шли мы с тройками назад, он — с пятеркою.

Хмуро ждали за углом три товарища,

Молча били за вот эти пожарища.

А учительница сделала пальчиком

И Сережке погрозила журнальчиком...

 

9

Меня чуть что лекарством пичкая,

Мелькнуло детство. Чёт-нечёт...

Какой у мамы суп с лисичками,

Какие драники печет!

 

Соседские заботы дачные,

А я не дачник, мне смешно...

Вновь Первомай!.. Вожди невзрачные,

Зато душевное кино!

 

Мы всех сильней?.. Я лучше с книгою,

Я нынче Блоком поглощен.

Но как красиво Брумель прыгает,

Как Власов дьявольски силен!

 

Куда все это вскоре денется?..

Молчанье из-под черных плит...

Но как же хочется надеяться,

Но как же Родина болит!

 

Болит... И горлицей проворною

Мелькает в дымке заревой,

Где столько лет над речкой Черною

Не тает дым пороховой.

 

10

Мне все слышнее веток перестук,

Небесный хор, что сумрачен и гулок,

И шелест крыл... И отскрипевший сук.

И ясень, затенивший переулок.

Как близко все!

Как ясного ясней!

«Кукушка»-паровоз, смешной и юркий,

Какая мостовая! А по ней

Какой же чудо-обруч гонит Юрка!

 

Какой возница щелкает кнутом,

Нас, пацанву настырную, пугая!

Какой там дом!

Какие в доме том

Тарелки и ножи! И жизнь другая.

Там весело трезвонит телефон,

Да, те-ле-фон —

как много в этом звуке!

Хозяйкин лик в портретах повторен,

И патефон рыдает о разлуке.

Его за ручку можно покрутить —

Тебе дадут, ты ночью в сад не лазил...

А женщина крючком зацепит нить:

Что не растешь? Старик Сазонов сглазил?..

 

Мне в то виденье хочется шагнуть,

Помочь настроить примус тете Клаве

И градусник разбить, чтоб видеть: ртуть —

Серебряная пыль в златой оправе.

Чтобы слились в мгновенье много дней,

Чтоб вслед шептали:

«Наш он... Здешний... Местный...»

Чтобы с годами сделались слышней

И веток перестук,

и хор небесный...

 

Соседи

Нынче вспоминается всё чаще

Трёхэтажный наш кирпичный дом,

Шурка Бобух в курточке кричащей,

Дядя Гриша пьяненький при нём.

 

Эрик Асмоловский с голубятней,

Дядя Лёня с вечным домино…

Мне сегодня сделалось понятней

То, что душу полнило давно.

 

Помнится — весь дом за дядей Лёней

Прибегал… Тот мрачно брал ключи…

Каждый мнил, что он — не посторонний,

Каждый торопил: «Сильней стучи…

 

Слышишь — Эрик Галку бьёт нещадно,

Как она, бедняжечка, орёт…»

Дядя Лёня, ключ находит: «Ладно…».

Двери открываются… И вот

 

Галка в синяках, в ушибах тело,

И «ночнушка» порвана к тому ж…

Но кричит: «А вам какое дело?

Ну, ударил… Он на то и муж…».

 

И соседи, взгляды опуская,

Проклиная этот свой порыв,

Уходили — баба, мол, дурная! —

Осторожно двери притворив.

 

Мне поныне видится сквозь годы —

Дядя Лёня в стареньком пальто,

Что твердит растерянно у входа:

«Не зовите больше, если что…».

 

* * *

Меня учили люди умные:

«Чтоб не запутаться во лжи,

Всегда в лицо о том, что думаешь,

Везде и всякому скажи!»

 

Они ж меня корили строгими

Глазами памятной зимой,

Когда солдату одноногому

В лицо я выкрикнул: «Хромой...»

 

Отец с улыбкою угрюмою

Сказал тогда: «Учись, малыш,

Не только говорить, что думаешь,

Но думать, что ты говоришь».

 

* * *

Напрасный труд — по Грушевке идти,

Пытаясь вспомнить детские проказы.

Я помню переполненные «ЛАЗы»

И к третьей школе топкие пути.

 

Автобусный забывшийся маршрут

С вокзала вёл на Грушевский посёлок.

Одиннадцатый номер… Ох, как долог

Для опоздавших был тот ход минут,

Когда неспешно вправо повернув,

Автобусик с вокзала возвращался,

По лужам шёл, к заборам прижимался,

Девчонке фарой лихо подмигнув…

 

Здесь домики до самых до окон

Порою в землю тихо уходили.

И кто-то за углом кричал: «Уби-и-ли…»,

С «убитого» сгоняя пьяный сон.

 

Но вечно здесь царил какой-то дух,

Не то блатной, а, может, полубраткий:

Мог голубей сманить бандюга хватский,

Но детвору не трогал и старух.

 

Здесь, если драка, то у молодых…

Мне помнится, как Мишка криворотый

Донёс соседку хромую к воротом,

А следом — голубятнику под дых…

 

Еще ранимы девочки у нас,

Ещё стройны, от жизни не обабясь…

И, провод перерезав, Игорь Бабич

Спасает от контрольной пятый класс.

 

… Всё нынче изменилось — и дома

Высотные стоят, как саркофаги.

В двадцатом здесь вывешивали флаги —

Ленивцы с помрачнением ума.

 

Проспект широкий… Станция метро —

Названье выворачивает души.

На Грушевке не сыщешь нынче груши,

И всё, что было дорого — старо.

 

К тому, что есть — ни возраст не влечёт,

Ни память сердца — ей всё чаще внемлю.

А тротуар влечёт, влечёт под землю —

Пока что лишь в подземный переход…

 

* * *

А я любил советскую страну…

Геннадий Красников

 

Скорей не потому, а вопреки,

Что над страной моей погасло солнце,

Я вас люблю, родные старики,

Матросова люблю и краснодонцев.

 

О, сколько было строек и атак

В моей стране, исчезнувшей!.. Однако

Ее люблю, не глядя на ГУЛАГ

И несмотря на травлю Пастернака.

 

Теперь она отчетливей видна,

Там дух иной и истинность — иная,

Где радио хрипело допоздна,

Что широка страна моя родная.

 

Мне до сих пор ночами напролет,

Из памяти виденья доставая,

Русланова про «Валенки» поет

И три танкиста гонят самураев…

 

Там Сталинград еще не Волгоград,

Там «Тихий Дон», там песенное слово.

И в ноябре, как водится, парад —

Под первый снег… В каникулы… Седьмого…

 

Мне в детские видения слова

Впечатались, чтоб нынче повториться:

«Столица нашей Родины — Москва…»

Я там же… Не Москва моя столица…

 

Смахну слезу… На несколько минут

Прижмусь щекой к отцовскому портрету.

Седьмое ноября… У нас — салют…

Во славу той страны, которой нету.

 

* * *

Валерию Хатюшину

 

Мы пришли в этот мир

Из холодных квартир,

Где под примус скворчала картошка,

Где за стенкою жил отставной конвоир,

Всё приученный слушать сторожко.

 

Где динамик хрипел от темна до темна

И нигде его не выключали —

Вдруг внезапно объявят, что снова война

И по радио выступит Сталин?..

 

Этот круглый динамик меня одарил

Знаньем опер, столиц и героев.

Душу «Валенки» грели,

«Орленок» парил,

И танкистов-друзей было трое…

 

А Утесов хрипел нам про шар голубой,

Но мы знали — объявят тревогу,

И пойдем «на последний, решительный бой»,

Так что, «смело, товарищи, в ногу…»

 

А теперь ни динамиков нет, ни святынь…

И давно нет в быту керосина.

Телевизор посмотришь: «Нечистая, сгинь…»

Где был дух, там одна Хиросима.

 

Слышу старых друзей голоса из-под плит —

Им так больно, что мир разворован!

И отрада одна — белый аист летит

Все же выше, чем каркает ворон…

 

* * *

«Ночь, улица, фонарь, аптека…»

Александр Блок

 

Дважды, трижды в ту же реку,

Прошлое огромню.

Помню улицу, аптеку,

Фонаря не помню.

 

Всё-то в памяти короткой

Марьи да Иваны.

Помню очередь за водкой,

Но не помню пьяных.

 

И ясней с годами вижу

Лишь добро да милость.

Помню, как латали крышу,

Как текла — забылось.

 

Годы быстро пролетели,

Все углы излазил.

Помню белые метели,

Но не помню грязи.

 

Видно, помнить не зазорно

В мире очумелом

Вместо белого на чёрном —

Чёрное на белом.

 

Мишка

Где Мишка Дудник, где закон…

С очередной придя отсидки,

Татуированный и прыткий,

Геройством похвалялся он.

 

Рассказывал, когда впервой

Он, сопляком, попал на зону.

Его учили, Бог ты мой,

Житью по волчьему закону.

 

Могли и череп проломить,

Пилой черкнуть на пилораме…

Принёс отрядный, волчья сыть,

Журнал с какими-то стихами.

 

Стихи там всем до фонаря,

Но рядом красовалось фото.

Вгляделся Мишка… И не зря —

Знакомое мелькнуло что-то.

 

Дружить нам было недосуг,

Да и сдружились бы едва ли …

Он в снимок пальцем ткнул: «Мой друг...»

И зэки бить его не стали.

 

Передавали тот журнал,

Боясь в пылу порвать страницу.

Вернулся Мишка…Обещал,

Что за спасенье расплатится.

 

Смешно… Но вечером глухим

Я шёл по Грушевскому скверу,

И вдруг услышал: «Поглядим,

Кто здесь отчаянный не в меру…»

 

Их было пять, а может, шесть,

Нетрезвых и с татуировкой.

И по глазам легко прочесть:

«Попался… Экий ты неловкий…»

 

Сам виноват — не сделал круг.

Теперь родным ходить в печали.

Но вдруг услышал: «Он мой друг…»

И зэки бить меня не стали.

 

Был Мишка Дудник среди них,

И не вступись он, мне бы крышка.

Где тот журнал, что спас двоих?

Куда ты канул, Мишка, Мишка?..

 

* * *

Гудок. Погода ржавая.

Темно совсем.

«Не спи, вставай, кудрявая...»,

Динамик. Семь.

 

Глазунья. Сени темные.

Сальца не трожь.

«Вставай, страна огромная...»,

И ты встаешь.

 

В любую непогодину

Вперед, за дверь.

«Была бы только Родина...»,

А что теперь?

 

Былая жизнь с невзгодами

В смурной дали.

«Ходили мы походами...»,

К чему пришли?

 

И помыслы греховные,

И в душах тлен.

«Среди долины ровныя...» —

Не встать с колен...

 

* * *

Мир иной и жизнь иная,

Ничего в ней не поймёшь.

Где та улица Свечная

С палисадниками сплошь?

 

Где те заросли сирени,

Цвет ронявшие в траву?

Где те девичьи колени,

Что смущали пацанву?

 

Где та робкая пичуга,

Враз слетавшая с куста,

Если робкая подруга

Подставляла мне уста?..

 

Никого… Лишь ветер глухо

Воет… Клён давно зачах.

Да прохожая старуха

С тенью прошлого в очах.

 

* * *

Тот пустырь, где природа по птичьи

Говорит о печали своей,

Где вороны своё безразличье

Воспевают с озябших ветвей.

 

Здесь неспешно брожу я по кругу

Между скользких колдобин и ям.

И скрипит под ногами упруго

Лист опавший с тоской пополам.

 

Я сегодня дыханьем неровен,

С глупой птицею спорить не дюж.

Среди старых, рассохшихся брёвен

Дремлет пара невысохших луж.

 

Этот домик — давно развалюха,

Здесь ни ставен уже, ни дверей.

Позабытость мне шепчет на ухо:

«Уходи поскорей… Поскорей…»

 

Лучше просто смолчать и смириться,

Слыша этот напрасный призыв.

Просто вспомнить любимые лица,

Нелюбимые лица забыв.

 

* * *

Плохо вымощен, не знаменит,

Этот город под сердцем болит,

Сквозь года обращаясь в химеру.

Это я ль в магазинчик пустой

Всё спешил сквозь кустарник густой?

Это мне ли кто-то пел под «фанеру»?

 

Городишко, где был я влюблён,

Где до срока состарился клён

И досрочно состарилось небо…

Тусклый воздух других городов

Я повторно вдыхать не готов —

Мне б туда, чтоб проплакаться немо.

 

Это здесь остановка моя,

Где стоял я, обиду тая,

А та женщина не приходила…

А когда наконец-то пришла,

Все признанья мои отмела,

Улыбнувшись: «Любовь — это мило…».

 

Это здесь я потеряно брёл,

Это здесь тот багульник расцвёл,

Что зачем-то мне снится ночами.

Здесь за мной увязался щенок,

Что всё тихо скулил возле ног,

А ворона смеялась над нами.

 

Как давно это было!.. Уже

Я стою на таком рубеже,

Где с годами так хочется к маме…

Мне архангел твердит Гавриил,

Что он тоже когда-то любил,

А кого — позабылось с годами…

 

* * *

Когда отзовется

холодным и сумрачным вечером

Всё то, что осталось

на донышке стылой души,

Вдруг вспомнишь внезапно,

что в общем-то вспомнить и нечего —

Исписаны перья

да сломаны карандаши.

 

И сколько сквозь полночь

в кромешную даль ни поглядывай,

И сколько на полке

средь старых блокнотов ни шарь,

Припомнится только

оконце под пленочкой матовой,

Да радужный полдень,

где с неба течет киноварь…

 

А так — ничего…

Хорошо хоть, что узкая стёжечка

Могла, но не стала

коварной дорожкой кривой…

И юная мама всё кормит

сыночка из ложечки,

А папа смеется,

чтоб кануть в дали заревой…

 

Что было, то сплыло…

Все дали слезой затуманены.

Скатилась слезинка…

Размыла на справке печать…

Остались строка…

Переулочек…

Драники мамины…

Ладони любимой…

И что-то, о чем не сказать…

 

Стансы

Алесю Мартиновичу

 

Чудесная пора, когда два гибких тела

Сплетаются в одно по десять раз на дню…

И страсть обожествлять не ведает предела,

А снимки и стихи не преданы огню.

 

Порою — по три дня ни хлеба и ни денег…

Но в планах — не проесть заветный гонорар.

Ведь денежки спустить способен и бездельник.

Вот Белого б купить… На книжный… На базар…

 

Туда, на Птичь… В лесок… Чтоб книг «наряд» не отнял —

Запретное читать — почти преступный труд.

Там Белый — за полста, а Черный — и за сотню…

И, к счастью, «Целину» в нагрузку не дают.

 

И можно поглазеть, коль денег нет в кармане,

На редкий фолиант… Взглянул и положи.

Уже в ходу Бальмонт… Еще не издан Ганин…

В журналах Рыбаков огромнит тиражи.

 

Чудесная пора… Давно написан «Вертер».

И Дант полузабыт… И можно возмечтать,

Когда придет ответ в расцвеченном конверте,

Что вдруг твои стихи отобраны в печать...

 

Наивный новичок… Иди-ка лучше к маме —

Та, даже не поняв, не скажет, что плохи,

Наивный новичок… Куда ты со стихами,

Когда в журнал берут лишь то, что не стихи?..

 

С утра опять в депо… Поэт, а в телогрейке.

Хоть счастье — это труд, но ты труду не рад…

Чудесная пора… Газета — две копейки,

А за копейку даст напиться автомат.

 

Все так и пронеслось…Куда, мечта, куда ты?

Осталась только боль на кончике пера…

В газетах — пустота… Исчезли автоматы…

Вот раньше… Ведь была чудесная пора.

 

В двадцатом столетии…

В двадцатом столетии… О, времена,

Когда не спешат предаваться итогу!.. —

В двадцатом столетье осталась страна,

Меня снарядившая в эту дорогу.

 

И первая ёлка, и первая боль

От первого «нет» тихой женщины Оли,

И сломанный, глухо звучащий бемоль,

И боль, заглушившая эти бемоли.

 

Все там, где подходит к тебе медсестра,

И утро безрадостно пахнет карболкой.

А руки не могут уже без пера,

Как недруг не может без гадости колкой.

 

В двадцатом столетии… Речка течёт.

В канаве, у мостика, квакают жабы.

Мустыгин сравнял наконец-таки счёт,

И нам до свистка продержаться хотя бы…

 

А вечером Климова в роли Стюарт,

И ты, за два месяца взявший билеты,

Представить не можешь тот будущий март,

Когда к ней в гримёрку придёшь из газеты.

 

В двадцатом столетии… Горе уму,

Когда этот ум существует для горя,

Впотьмах приближая вселенскую тьму

И вторя вселенскому ужасу, вторя…

 

Так дай же мне руку!.. Спокойней вдвоём

Под суетным, дерзостным небом Отчизны.

Мы вместе пришли сюда, вместе уйдём,

И в сердце ни горечи, ни укоризны.

 

* * *

Темнеет к полудню…

Какой там ещё звездопад…

Всё в рытвинах небо, а в нём —

будто бездна клокочет.

Себя вопрошаешь…

С собой говоришь невпопад…

И кто-то под окнами воет, ревёт и хохочет.

 

По стылой Отчизне давно уж гуляет сквозняк,

И люди лихие гуляют давно по Отчизне.

Емелину печь на кирпичики Ванька-дурак

По пьянке разнёс…

И сегодня рыдает на тризне.

 

И хочется в детство. Туда, где горланит петух,

Где тополь дарит тебе жёлто-багряные длани,

Где чей-то фонарик в ночи помигал и потух…

И хочется к маме…

Как, Господи, хочется к маме!

 

Чтоб молвила мама:

«Вновь встретились наши пути.

Ты нынче не весел…

Не думай о всяческой дряни.

Всё видит Всевышний!.. Чуток посидишь — и иди,

Но съешь на дорожку

вот этот горяченький драник…»

 

Пойду… И услышав, как сосны скрипят на ветру,

Как ломится сиверко в окна, сгибая раструбы,

Я прежде, чем с хрипом

средь бешеной вьюги умру,

Страну поцелую в давно посиневшие губы.

 

Диптих любви и печали

 

1

Пришло и пропало… Здесь я никому не судья…

Сегодня листва разлеталась уныло и шало…

Давно затоптали бессмысленный путь Бытия,

И что-то пропало… Немедленно что-то пропало.

 

Унылая осень сочится мне за воротник,

Ворота скрипят по-особому — нудно и ржаво.

Промокший листочек к оконцу бессильно приник,

И к женскому плачу бессильно приникла держава.

 

Куда эти птицы? И вправду, куда вы, куда?

Зачем, откурлыкав своё, до весны улетели?

Вдоль ржавого поля давно не идут поезда,

И чёрные вороны рыщут по белой метели.

 

А чей это посвист? А чей этот жалобный крик?

Неужто за грязным окном затаилось живое?

О чём это шепчет угрюмый, небритый старик,

Всем видом напомнив о волчьем простуженном вое?

 

Шагну осторожно… Старик мне в глаза поглядит.

Стук взгляда о взгляд… Даже что-то во мгле замелькало.

И голос отца всё слышнее теперь из-под плит,

А маму не слышно… А мама ушла и пропала…

 

Я мог бы за ней полететь, но не знаю куда…

Всё чёрное в белом — все белое нынче надели.

Снежинки кружатся, чтоб вскоре уйти навсегда,

И сгинет Отчизна средь чёрной вселенской метели.

 

2

Есть лишь свеча и руки… Всё остальное — тлен,

Всё остальное — мука, сдавленный крик в ночи.

Нет ничего светлее этих твоих колен,

Нет ничего багряней, чем огонёк свечи.

 

Нынче слезам — раздолье… Хочешь-не хочешь — плачь.

Нынче последний пряник, завтра последний крест.

Сам себе утешитель, сам себе и палач…

Нет ничего угрюмей этих забытых мест.

 

Кто ты? В какие сроки кончится этот бред?

Не за грудки — за сердце брата хватает брат.

И на мольбы и стоны есть лишь один ответ —

Павшие не осудят, мёртвые промолчат…

 

Вот и глядим, как в небе красным горит луна,

Как одичалый сумрак к женской слезе приник…

Светят твои колени… Колется тишина…

Всё остальное в мире — только прощальный миг…

 

В тридцать лет...

Да было ли? — Стекло звенело тонко;

Я слушал, очарован и влюблен,

Как ты шептала: «Не хочу ребенка...

Ведь, хоть немного, нас разделит он».

 

Мне тридцать лет. Морщины огрубели.

Курю... Не спится... Полуночный час.

Кудрявый мальчик плачет в колыбели,

И только он соединяет нас.

 

Кровать

И нашу старую кровать

Отправили в распил.

Здесь мог тебя я целовать,

Тобой целован был.

 

Скрипел натруженный матрас

Под нами по ночам…

И было так светло подчас

От женского плеча.

 

Когда я изредка болел,

Мою гнала ты хворь.

И снова страсть горячих тел

Взлетала выше зорь.

 

Когда недомогала ты,

Я боль твою принять

Мечтал… Подать тебе воды

Считал за благодать.

 

Хотя с годами стала плоть,

Не так бодра уже,

То пусть не тело к телу вплоть,

Зато душа в душе.

 

И вот ту старую кровать

Агентство увезло.

На новой мягко полежать,

Но лучшее ушло.

 

Не может новенький матрас

Издать счастливый стон.

И свет твоих печальных глаз

В былое устремлён.

 

Лежим и думаем опять,

Вздыхая вновь и вновь,

Что с возрастом менять кровать

Не проще, чем любовь.

 

* * *

Всё — поздно, всё — не так…

Все спутаны понятья.

Я в зеркало гляжу —

но нету там лица.

И Родину успел, и друга потерять я,

И чёрной полосе

не видится конца.

 

Ко мне не подходи —

дразнить меня не стоит.

Я загасил очаг, забыл отцовский дом.

Коснись меня перстом —

и волк вдали завоет…

Но, если я любим,

коснись меня перстом…

 

* * *

Свет вечерний, тихий свет вечерний,

Звёздный пруд, как золото на черни.

 

На воде, к волне склонившись косо,

Чёрный лебедь, чёрный знак вопроса.

 

А волна ласкает взгляд, ласкает,

Никуда тебя не отпускает.

 

Свет вечерний, тихий свет вечерний,

Мало было звёзд и много терний.

 

Жизнь идёт... Вторая половина.

Я же всё привязан пуповинно

 

К уголку, что истины безмерней,

Где струится тихий свет вечерний.

 

* * *

Я в этот мир пришел в своё число,

Меня сюда случайно занесло.

Я не спешил сюда… Меня не звали.

Но коль явился, значит нужно жить,

Любить, страдать… И голову сложить,

И претерпеть все страсти и печали.

 

Я в этот мир, пусть трудно, но пришёл,

Я в этом мире женщину нашёл,

Которая меня не оттолкнула.

Я научился с нею говорить,

Любил её… Потом устал любить…

Оставлен ею средь мирского гула.

 

Потом другая женщина пришла,

Взяла за руку, взглядом обожгла

И от печалей многих охранила…

Но без печалей разве проживёшь?

И ложь пришла… За ней другая ложь.

А лживо жить душе совсем не мило.

 

Жилище есть… А дом?.. А дома нет.

С утра встаёшь доламывать хребет.

А для чего? Какая в том потреба?

Когда давно ничем не веселя,

Почти чужою сделалась земля,

И мыслится про будущее небо…

 

Осталось слово?.. Слово — это звук.

Оно молчит в предчувствии разлук —

Мне так казалось, Боже, так казалось…

Но голос вдруг явился наяву,

Но голос зазвучал — и я живу,

И нечто есть превыше, чем усталость…

 

* * *

Моргает лампа… При неверном свете

Записываю заповедь в тетрадь…

И всё гадаю — заповеди эти

Неужто вправду можно соблюдать?

 

Когда вокруг всё призрачно и сиро,

И просветленья в общем-то не жди,

Твердить: «Не сотвори себе кумира…»

Но кто же — главари или вожди?

 

И не они ли, истину туманя,

И мир сводя с небесного пути,

Нас оставляют с дыркою в кармане,

Но любят повторять: «Не укради…»

 

А «Не убий…»? Под сладкие витийства

Про честь, про долг пред отчею землёй,

Мальчишек посылают на убийство,

А очень часто — просто на убой…

 

Так в чём мой грех? Опять идя по краю,

Где рядом — бездна, ужасов полна,

Любил… Люблю… Чужой жены желаю…

Она согласна... В чем моя вина?..

 

В ответ молчанье?.. Значит, будь, что будет —

Давно привык стоять среди стихий.

Да, грешен я… И пусть меня осудят

Забывшие, что прежде — «Не убий…»

 

* * *

Искажённый свет сквозь призмы окон

Искажает свет других окон…

Тишина… Уснувший женский локон

В белизну подушки погружён.

 

Сон ушёл. И хочется так мало

В час, когда ты мучишься без сна —

Чтобы тишины не искажала

В тишине другая тишина.

 

Чтобы в немоте равновеликом

Крике, что рождается в груди,

Было всё моим неслышным криком —

Без кричаний вдовьих впереди.

 

Чтобы что-то светлое взметнулось

К свету, где начало всех начал.

Чтобы утром женщина проснулась

И шепнула: «Как ты тихо спал!..».

 

* * *

Привычно лампу прикручу,

Устроюсь с краю…

Еще шепчу, еще свечу,

Еще сгораю.

 

Взгляну в холодное окно

На миг буквально.

Там всё темно, там всё черно,

Там всё печально.

 

И не видны сквозь толщу рам

Во тьме вселенской

Ни ближний сквер, ни дальний храм,

Ни образ женский.

 

И только ниточка в душе

Звенит протяжно:

Ты что-то понял… Здесь…Уже…

А что — неважно…

 

* * *

Человек или зверь,

что за мною всё следует тенью,

Если зверь, то зачем

он всё курит в помятый рукав?

Тихо птицы поют,

будто ближних зовут к погребенью,

И бледнеет закат,

от негромкого пенья устав.

 

Шёл я той стороной,

а все ближние ходят по этой,

Все молчали — кричал,

закричали — я тут же умолк,

Я в подёнщики шёл,

получилось, что вышел в поэты…

Только что из того?

И какой от поэзии толк?

 

Я боялся разлук —

доставались мне только разлуки,

Я боялся любить, но любил…

И любили меня.

И остались в душе

эти тонкие женские руки,

Что не смог я согреть,

даже сидя вдвоём у огня.

 

Я давно упоён

золотой переливчатой звенью,

И всё звонче в душе

нарастающий песенный звук…

Это птицы кричат,

будто ближних зовут к погребенью,

И всё та же ладонь

выскользает из слабнущих рук.

 

* * *

Ветер в окошко стучал то и дело.

Долго судьбе я протягивал руки,

Долго с деревьев листва не летела,

Долго судьбе не хотелось разлуки.

 

Долго рыдалось… И слышалось долго,

Как за деревьями мечется птица.

В тучах прорезалась узкая щёлка,

Месяц пролился на бледные лица…

 

Ворон поёжился… И задрожала

Влага на тронутых пеплом подкрыльях.

Было здесь белому белого мало,

Черное сделалось черною пылью…

 

Не понимая, что стало со мною,

Брёл я… И мучился, не понимая,

Что задышал мой отец под землёю,

Встал и побрёл, корневища ломая.

 

Так и бродили мы… Я — по дороге,

Он — под землёю с извечною тростью.

Еле держали разбитые ноги,

Жутко скрипели усталые кости.

 

Ну а потом прекратилось и это…

Брызнула с веток крикливая стая.

Скрипнули ставни… А после, с рассветом,

Враз облетела листва золотая.

 

Отпуск

Стремясь в светящийся зенит,

в прозрачной тишине,

Журавлик тихо пролетит,

не зная обо мне.

 

А я живу себе, живу —

неделю без проблем.

Ложусь на колкую траву,

с куста крыжовник ем.

 

Кошусь на злящихся гусей,

шиплю на гусака,

Гляжу на образ жизни сей

немного свысока.

 

Являю свой довольный вид

родимой стороне.

… Журавлик в небесах летит,

не зная обо мне.

 

Я вслед ему махну рукой,

крылом он не махнёт.

Меня ни отдых, ни покой

не вознесут в полёт.

 

Живу неделю без проблем

и жизнь моя пуста.

Всего-то дел — крыжовник ем

с колючего куста.

 

Неделю целую подряд,

ленивые на вид,

Гусыни на меня шипят…

И женщина шипит…

 

Я с женщиной всегда несмел…

А где-то в вышине

Журавлик тихо пролетел,

не зная обо мне.

 

Листок

Я — ручей, я — ручей, я — ручей…

Я бурлящий, но, в общем, ничей.

Где-то близко дрожащий росток,

Что в поток сбросил робкий листок.

 

Я — росток, я — росток, я — росток…

Я совсем без листвы изнемог.

Ветер сдул мой листок под откос,

А ручей по стремнине понёс.

 

Я — стремнина, я — та же вода…

Не взяла б я листок никогда.

Так устроила грозная высь,

Что я вдаль не могу не нестись.

 

Я — листок, я — листок, я — листок…

Подхватил меня бурный поток,

Ветер сдул… Все забыли спросить,

А хочу ль я лететь или плыть?

 

* * *

Что-то скрипнет вверху…

Промелькнет суетливая галка,

И гусиное перышко

над головой проплывет.

Быстро август проходит…

Мне августа нынче не жалко —

Пусть скорее минуют

И август, и лето, и год…

 

Может, просто устал?..

И тоска забродила по венам…

Может, чуть не хватило

касания ласковых рук?..

Только вдруг обожгло?..

О мучительном и сокровенном

Вдруг захочешь кричать —

Неожиданно… Истово… Вдруг…

 

И слова не нужны —

Разве бренность опишешь словами?

Да и кто их услышит —

напрасные эти слова,

Если август — на склоне,

Тяжелое солнце — над нами.

И о чем-то унылом

Прощально скрипят дерева?

 

Все труднее ступать —

И здоровье, и лето на склоне.

И всё чудится — прежде

был август слегка голубей…

Что останется?.. Горечь…

Да женские эти ладони…

Да пугливая птаха

На узкой ладони твоей….

 

* * *

Болит плечо… И мало кислорода.

Опять к утру в гортани горячо.

Сентябрь нудно каплет с небосвода…

Болит плечо.

 

Чадит луна — неверное светило,

И ширь неверным отсветом полна.

—А правда, что и ты меня любила?..

Чадит луна.

 

Сижу один… Всё выключено. Тихо.

Едва дрожит свеча… Остыл камин.

Судьба пророчит хворости и лихо…

Сижу один.

 

Во тьме ночей всё истинное — ложно.

Люби меня, я, в общем-то, ничей.

Опять душе молитвенно-тревожно

Во тьме ночей…

 

* * *

День короткий да ноченька длинная…

В десять — завтрак, а ужинать — в семь.

Откраснели калина с малиною,

И рябину склевали совсем.

 

Лишь порой на закате багрянисто,

И тогда оживляется птах,

И щебечет про лето и аиста

На пенёчке, что смолью пропах.

 

И опять тишина… Запустение…

Одинокостью тянет с ворот.

Безошибочным внутренним зрением

Видишь дней своих круговорот.

 

Будет лето со звенью полынною,

А потом, оживляясь в лучах,

Весь багрянец калины с малиною

Отпоёт угасающий птах.

 

* * *

Позабыть обо всем,

что в беспамятстве явью казалось,

Позабыть обо всем,

что царапало душу порой.

Я усталость гоню…

Только снова приходит усталость…

И устало мерцает

сквозь облако луч золотой.

 

Коченеет ладонь…

О себе говорить не пристало…

Всё слежу, как на свечке

колеблется узкий огонь.

То почти оживет…

То внезапно поникнет устало.

А ладонь поднесешь —

все равно коченеет ладонь.

 

Как болит синева!..

И любимая нет, не со мною…

Эти полунамеки,

где только печаль — наяву.

Синеву женских глаз

неспроста нарекли синевою —

Синевою упиться…

И снова нырнуть в синеву…

 

Только там, в синеве,

заскорузлыми чувствами тая,

Понимаешь, как вольно

пичуге в дали заревой…

По взъерошенной сини

слезинка сползет золотая,

Чтобы в синь обратиться…

И стать золотой синевой…

 

А когда закричит —

На скрещенье любви и печали, —

Сероглазая птаха,

безвольно смежая крыла,

Ты пройдешь стороной…

И меня ты признаешь едва ли…

Но в душе отзовется,

Что боль стороною прошла…

 

* * *

Видишь, родная, какая погода?

До основанья промокла природа,

Тучи плывут и плывут.

Все полтора искалеченных года

Только лишь чёрное льёт с небосвода —

Как не печалиться тут?

 

Видишь, родная, какая немилость?

Чёрная крыша совсем прохудилась,

Ветер свистит сквозь чердак.

Сколько здесь плакалось, сколько молилось,

Сколько здесь снов удивительных снилось!

Всё оказалось не так…

 

Чёрные птицы над крышей летали,

Чёрные молнии нас выбирали,

Делался чёрным закат.

В жизни печали идут по спирали,

Вот и спружинились наши печали,

И выпадают подряд.

 

Мне не летается в небе просторном…

Впрочем, любимая, хватит о чёрном,

Видишь — бела голова…

Будто бы инеем заледенелым

Волос покрылся и сделался белым —

Здесь не солгала молва.

 

Время скользит, обжигая, по коже…

Что не сбылось — уже сбыться не может!

Тёмные складки у рта.

Если я большего в жизни не стою,

Просто махни равнодушной рукою…

Ну а потом — немота…

 

* * *

Поземка кружит, одинокость струя,

Без сна и предела.

Еще не стемнело, родная моя,

Еще не стемнело.

 

И чудится — кто-то подергал замок

И смолк за порошей.

Иль просто буран на мгновенье замолк

Под снежною ношей.

 

И тень мне на книгу ложится твоя,

Душа заалела…

Еще не стемнело, родная моя,

Еще не стемнело.

 

Холодной ладони коснется рука,

И смолкнут созвучья.

Лишь ворон в окошке слетит свысока

На мерзлые сучья.

 

У старых записок мохрятся края,

Обычное дело.

Еще не стемнело, родная моя,

Еще не стемнело…

 

* * *

Будет мчаться кобылица

В сумраке ночей.

Чёрный ветер будет злиться —

Вечный и ничей.

 

Будут скользкими дороги,

Где застыла грязь,

Где судьба, калеча ноги,

Мимо пронеслась.

 

И расхристано, и немо

Будет злая ночь

Убеждать, что только небо

Может нам помочь.

 

А ещё, сметя разлуки

Горькую печать,

Могут ласковые руки

Трепетно кричать.

 

И, обняв тебя за ворот,

Не пускать туда,

Где порхает чёрный ворон

Да мертва вода.

 

Где гнедая кобылица

Гулко пронеслась,

Неживые эти лица

Втаптывая в грязь.

 

Где обманщица-тревога

Опоздать смогла.

Где останется немного

Конского тепла.

 

Где прокуренные тучи

Так не высоки,

Что зацепят неминуче

Длинные штыки.

 

И тогда, средь темной ночки

И вишнёвых вод,

Время съёжится до точки

И совсем уйдёт.

 

* * *

Спозаранку выскочишь, не чёсан,

На крыльцо… И дальше, напрямки.

Захлебнешься болью над откосом,

Влага потечет из-под руки.

 

Воротишься в дом. Слезу остудишь.

Вспомнишь, что не кончены дела…

Только тише — Родину разбудишь,

Поздно, позже мамы, прилегла…

 

* * *

Знакомый давний бросил:

«Ты — не ловкий…

Ну, что стихи?..

Чего с них нынче взять?..»

Он в Грецию поехал по путевке,

Моя мечта —

в Элладе побывать.

 

Так и живем…

Кричу, а он не слышит.

Былое что? Его не ворошу.

Он «господин»

с заглавной буквы пишет,

А я — с заглавной —

«Родина» пишу…

 

* * *

Что осталось в душе?... Только мутное серое облако,

Только отблеск свеченья от света остался в душе.

Да смурной человек — без лица, без привычек, без облика,

Что в вираж не вписавшись, упал на крутом вираже.

 

А еще там осталось всё то, что когда-то не сказано,

Незаписанных строчек остались больные следы,

Неуклюжий мальчонка в галошах и шапочке вязаной,

Тот, что с мамой за ручку ходил на краю немоты…

 

Как дрожали над ним, как боялись — внезапно простудится,

В ненавистную школу как он, задыхаясь, ходил!..

Что судить да рядить, если прошлое да не осудится,

А обиды описывать — жалко руки и чернил.

 

А еще наплывают размытые образы женские,

Затеняют друг друга, уходят опять в забытьё,

Что-то шепчут без слов, меж собою общаются жестами,

Именами сливаясь в прозрачное имя твое…

 

Вот, пожалуй, и всё… Только имя твое и останется

В мельтешенье обид, несвиданий, внезапных потерь,

Коль смурной человек, уходя, на мгновенье оглянется

И навеки уйдет за неплотно прикрытую дверь.

 

* * *

Не согрел кипяток,

Да и водкой уже не согреться,

Тепловозик угрюмый

в тупик мой вагон отволок…

Что-то ноет в груди,

но не сердце, а около сердца,

Сердцу вроде не сроки…

Хоть, впрочем, а где этот срок?..

 

И в ладонную глубь

Стылый лоб опуская знакомо,

Все спешу окунуться

в мелодию прожитых лет.

Вот я в детстве стою,

но не в доме, а около дома,

И над мамой мерцает

Какой-то серебряный свет.

 

Там дерутся грачи…

Там ручьи распевают стозвонно,

Там нехоженых тропок

побольше, чем в свете — сторон.

Но сегодня я здесь —

не в вагоне, а возле вагона,

И подножка на уровне сердца

Взрезает перрон.

 

Все коварнее склон.

Позади — буераки да ямы,

И обида змеею

вползает в сердечный сосуд…

Я останусь навек,

но не с мамой, а около мамы,

Там, где тихие сосны,

да Вечность,

да Праведный суд…

 

* * *

Серебряный ветер врывается в дом из-под шторы,

Чумная газета от ветра пускается в пляс.

И чудится Гоголь… И долгие страшные споры,

Что вел с непослушным Андрием чубатый Тарас.

 

И что-то несется сквозь ночь… На тебя… Издалёка…

И тайно вершится не божий, не праведный суд.

И чудятся скифы… И черная музыка Блока…

Кончаются звуки… А скифы идут и идут.

 

Полночи без сна… И едва ли усну до зари я…

Приходят виденья, чтоб снова уйти в никуда.

И слышно, как бьется пробитое сердце Андрия,

И слышно, как скачет по отчим просторам Орда.

 

На мокнущих стеклах полуночных фар перебранка,

И тени мелькают — от форточки наискосок.

А где-то, как некогда, тихо играет тальянка,

И в душу врывается старый, забытый вальсок…

 

Полоска рассвета, как след от веревки на вые…

Задернется штора… Отныне со мной навсегда

Года роковые, года вы мои ножевые,

Почти не живые, мои ножевые года.

 

Всё смолкнет внезапно…

Поверишь, что лопнули струны.

Спохватишься — где он, главу не склонивший редут?

Иное столетье… И это не скифы, а гунны,

Зловещие гунны в тяжелых доспехах идут…

 

* * *

Я в этот бурный мир пришел издалека,

Была там божья длань к высокому воздета.

И взгляд слепила даль, колеблема слегка

На зыбком рубеже мерцания и света.

 

Просветы в небесах, нечасты и темны,

Скрывали бег минут и мутных рек теченье,

Что всё струились вглубь истерзанной страны —

До черной пелены, до белого свеченья.

 

Примерил — и следы мне сделались малы,

Хотя ступил назад, еще не сделав шага,

Но чувствуя одно — что спилены стволы,

Что сказаны слова, что скомкана бумага…

 

И только чей-то глас твердит — не вышел срок

Тому, что Высший Суд тебе доверил люто.

Еще дрожит вдали последний огонек

И в зареве зари не блекнет почему-то.

 

И всё старо, как мир… И в мире всё старо…

И только с высоты, прозрачно и воздушно,

Летит, кружась, летит утиное перо,

Пророчествам небес внимая равнодушно.

 

* * *

«Не шути с огнем!.. Не шути, с огнем!..» —

Где угроза тут, где предупрежденье?

Не шучу с огнем — растворяюсь в нем,

А согнуть меня — давнее хотенье.

 

Говорят — молчу, говорю — молчат…

Только гул идет, непонятьем страшен.

С давних пор толпа — выводок волчат

Перед наготой Вавилонских башен.

 

Как другим не лгать, коль себе солгу? —

Так удобна ложь во спасенье плоти…

Не умел беречь и не сберегу

То, что сорвалось на высокой ноте.

 

Если не явлюсь — не кори меня,

Руки заломи и почувствуй кожей,

Как вдали бредет — согнут, без огня,

Странный человек, на меня похожий…

 

* * *

Почудилось, что я услышан,

Что и моей мольбе в ответ

Забарабанил дождь по крышам,

И свет сгустился в полусвет.

 

Тот полусвет небесной манной

Казался в глохнущей тиши,

И звук неясный, звук туманный

Достиг измученной души.

 

На фоне сумрака и гула

Звук повторился и исчез,

Да что-то светлое сверкнуло

Среди сгустившихся небес.

 

* * *

В сердце бродят стихи…

Не поверишь, но всё ещё бродят.

Хоть поблекли афиши и поздние звёзды тихи.

И пора б не бродить,

и пора б успокоиться вроде…

Но, как пенная брага, в предсердии бродят стихи.

 

И я — вечный батрак

всё того же презренного слова,

Что придёт и раздавит,

а после — поднимет опять.

Всё пытаюсь писать…

Поднимаюсь и падаю снова,

Всё пишу и пишу те слова,

что нельзя написать.

 

Что-то ухнет в ночи,

Полыхнёт на полнеба зарница,

И тяжёлое слово набухнет, как будто зерно.

Хоть пиши — не пиши,

ничего и нигде не случится:

И душа отгорела,

и слову не верят давно.

 

И тропы не видать —

всё ухабы, разломы, овраги,

А скользя по оврагу,

не больно-то строчку шепнёшь…

Но не станет стихов —

и не станет ни хлеба, ни браги,

И померкнут рассветы, и рано осыплется рожь.

 

Потому и кричу, что до неба нельзя докричаться,

Потому и пытаюсь дозваться ушедших навек,

Что сквозь толщу веков

лишь зерно и строка золотятся,

Лишь с зерном и строкой понимаешь,

что ты — человек…

 

* * *

Что лучше — слава иль безвестность?..

Я к лишним спорам не привык,

Мне мама — русская словесность,

Отец мне — русский мой язык.

 

Так и живу в краю прозрений,

Где воинство — певучесть строк,

Где вся политика — Есенин,

А вся величественность — Блок.

 

Где словом жалуют на царство,

Где бессловесен пистолет,

Где слово — высшее бунтарство,

И жизнь, и музыка, и свет…

 

* * *

Сын русского слова, внук русской словесности,

Мне русская мука — молочная мать…

Зубами скриплю, угасая в безвестности,

Словами давлюсь, не умея смолчать.

Где нету моста, прошагаю по жёрдочке,

Где птицы умолкнут, там я запою…

Словцо нацарапав на треснувшей форточке,

Гвоздём начинаю поэму свою.

 

По-русски сомненьями тягостно мучиться,

От русской печали хватив «первача».

… И кто там бредёт, будто хворая утица,

Крыло, что сломали, едва волоча?

А кто там поёт, как свирель одинокая,

По-русски тоску вознося в небеса,

То «акая», то умилительно «окая»,

Немного по-скифски прищурив глаза?

 

А это Отчизною мучиться велено

Тому, кто по-русски поёт о Руси.

И русская музыка, русским навеяна,

Всё стонет, веля — ни о чём не проси!

И я не прошу… Ничего, что попрошено

Ни счастья не даст, ни спасёт в свой черёд.

В сугроб упаду… И пусть русской порошею

Безвестный мой след навсегда заметёт…

 

* * *

Изрыв нутро, уставший от раскопок,

Слегка нажми измученный бемоль,

Хоть палец покалеченный так робок,

Шкала любви показывает «Ноль».

 

А хочется и плакать, и смеяться,

Напиться в дым, по матушке вздыхать…

И выглядеть последним святотатцем,

Своё безбожье выплеснув в тетрадь.

 

А хочется о пламенном и дымном,

Ушедшем веке говорить всерьёз.

Затихли марши, но не время гимнам

Багровить лица, мокрые от слёз.

 

И говорить о будущем не будем,

Ведь прошлого не выучен урок.

Добра желают только добрым людям,

И не накопишь истинности впрок.

 

А потому, без всяких контрибуций,

Махнув столетью гордою рукой,

Уйти б в пространство, как учил Конфуций,

И обрести не волю, но покой.

 

* * *

Полночь… Пусто… Одиноко…

Бренности печать.

В полутьме читаю Блока…

А кого читать?

 

В сотый раз прочту, ликуя,

Вновь под горлом ком.

Вновь о Родине пишу я…

А писать о ком?

 

Об Отчизне-недотроге…

В зрелости крещён,

Снова думаю о Боге…

А о ком еще?

 

* * *

Зачем человеку речь?

Чтоб в нужный момент смолчать,

Молчаньем беду отвлечь

От дома, где благодать.

 

Зачем человеку сон?

Чтоб долго уснуть не мог,

Коль беды со всех сторон

Спешат на его порог.

 

Зачем человеку жизнь?

Чтоб мог он её отдать,

Когда, страшись-не страшись,

Кончается благодать.

 

Когда, от бессонниц слаб,

Поймёшь в тишине ночей,

Что ты — бессловесный раб

Молчащих своих речей.

 

И вовсе ты не велик —

Ничтожным уйдёшь во тьму…

А жизнь — это долгий крик,

Не слышимый никому.

 

* * *

До конца и сам не понимаю

То, о чём с рыданием пою.

То ли хата всё-таки не с краю,

То ли вся Отчизна на краю?

 

Почему один и тот же почерк,

А строка изменчиво-черна?

Или суть не в строчках… Между строчек,

И чужому глазу не видна?

 

Заколдуют звёзды, заколышат…

Только мне, родная, объясни,

Почему твой тихий голос слышу,

А крикливых умников — ни-ни…

 

Почему под стоны непогоды,

Презирая ласку и уют,

Незаметно пролетают годы,

А мгновенья нехотя ползут?

 

Мы скорей всего повинны сами,

Только признаваться не с руки,

В том, что не в свои садимся сани,

Где запутал кучер постромки.

 

* * *

Что-то кровь чернит и тянет жилы,

Бередит с рассвета до темна.

Так заворожила, закружила,

Так заледенела тишина.

 

И бредешь, спеша заворожиться,

Сквозь молчанья траурную медь,

Чтобы задохнуться, закружиться,

И свое — печальное—пропеть…

 

* * *

В струенье жизни быстротечном

Слышнее грома — только тишь.

Вовек не станет слово вечным,

Когда о вечном говоришь.

 

Но если, предваряя звуки,

Вдруг захлебнешься тишиной,

Немым предвестником разлуки

Простор увидится сквозной.

 

И так — от выдоха до вдоха,

От первых дней до серых плит…

И кем ты стал — решит эпоха,

А вечность — кем не стал решит…

 

* * *

Когда подступает обид череда,

И мир покидают хорошие люди,

Я в миг роковой вспоминаю всегда,

Что лучше не будет…

 

И в небе напрасную птицу слежу,

И взгляд мне звезда обжигает всевластно.

Но я всё о том же твержу и сужу —

Мол, всё не напрасно…

 

Никем не отменится час роковой…

И слепо бредя по пузырчатой луже,

Шепчу еле слышно: «Гордись, что живой…

Бывает и хуже…».

 

Пусть целит судьба, чтоб ударить под дых,

И звезды тускнеют в неоновом свете,

Пусть ветер свистит в колокольнях пустых,

Он все-таки ветер…

 

Записная книжка

Памяти Ганада Чарказяна

 

Не удаляю старых номеров —

Пусть друга нет, душа его осталась.

Вдруг позвонит и скажет: «Я здоров…

Я не ушёл, вам просто показалось!..»

 

Фамилии… Вот этот знаменит,

А у того есть дача на примете…

Всё больше тех, кто мне не позвонит,

Всё меньше тех, кто радостно ответит…

 

* * *

По хлипкой тропинке брести осторожно…

Былое размылось… Выдумывать — лень…

Неправда, что на сердце так же тревожно,

А правда лишь то, что зачахла сирень.

 

Неправда все эти слова о разлуке,

О вечной судьбе, что одна на двоих.

Неправда, что помнят озябшие руки

Тревожащий трепет ладоней твоих…

 

Есть Черная речка, Нева и Непрядва…

И дождь, что за шиворот нехотя льет.

Есть Слово… И всё остальное — неправда,

А правда, что птицам сегодня в отлёт.

 

Неправда, что ждать остается немного —

Закрутит, сломает, ударит под дых…

А правда лишь то, что раскисла дорога

Да ветер свистит в колокольнях пустых.

 

* * *

О, сколько в сознании всячины всякой —

Мне помнится с детства: «Не «якай», не «якай»!..»

 

За лишнее «яканье», люди, простите —

Все помнят, где значится «Я» в алфавите.

 

Я тоже об этом, конечно же, знаю,

Но «Я», хоть и реже, в речах применяю.

 

Ведь «Я» —подтвердит вам, кого ни спроси я, —

Заметная буковка в слове «Россия»…

 

* * *

Я иду по земле…

Нынче солнце озябло…

Перепутались косы на чахлой ветле.

За спиною —

котомка подобранных яблок,

И я счастлив, что просто иду по земле.

 

Что могу надышаться —

без удержу, вволю,

Что иду,

отражаясь в болотце кривом,

Мимо русского леса,

по русскому полю,

Где мне русский журавлик

помашет крылом…

 

* * *

И опять на песке блики белого-белого света,

И опять золотая небесно-невинная даль.

И светает в груди…

И душа по-над бренным воздета,

И парит над тобой то ли Родина, то ли печаль…

 

В мир открыты глаза, как у предка —

распахнуты вежды,

И под горлом клокочет:

«Высокому не прекословь!»,

Сможешь — спрячь в кулачок

тот живительный лучик надежды,

Чтоб мерцала внутри то ли Родина, то ли любовь.

 

И придут времена,

когда слово в окно застучится,

И перо заскрипит, за собою строку торопя.

Что-то ухнет вдали…

Но с тобой ничего не случится,

Хоть и целился враг то ли в Родину, то ли в тебя.

 

И приблизишься ты, хоть на шаг,

но к заветному слову,

Что в дряхлеющем мире одно только и не старо.

Испугается ворог… Уйдёт подобру-поздорову…

Если будет здоровье… И всё-таки будет добро…

 

И тогда осенит, что последняя песня — не спета,

Что перо — это тоже звенящая, острая сталь,

Что опять на песке — блики белого-белого света,

И парит над тобой то ли Родина, то ли печаль.

 

* * *

Надежде Мирошниченко

 

Мне любезен рассвет… И закатное солнце любезно.

Мне любезна коняга, что мирно бредет в поводу.

Эта бездна без дна… Мне любезна бездонная бездна,

Мне любезны синица и горечь полыни во рту.

 

Раздаю всё, что есть… Ничего, от меня не убудет —

На великой Руси и беспамятный помнит добро.

Надо мной небеса… Где-то в небе — хорошие люди,

Помолиться за них в час суровый совсем не старо.

 

Эге-гей… Небеса… Прогремите — а я вам любезен?

Вы послали мне с ливнем ночные свои письмена.

Мы с бродячей собакой чужой частокол перелезем,

И в саду очутимся, откуда всё небо — без дна.

 

Я голодному псу потреплю жестковатую холку,

С благодарностью глянет заброшенный пес на меня.

И тогда осенит, что бродил я и зря, и без толку…

Бесполезно бродить мог до самого Судного Дня.

 

Но спасибо тебе, отворенное в полночь оконце, —

В этот сад поднебесный, что воздух Отчизны сберег.

Значит, скоро рассвет… Значит, снова дорога за солнцем —

Птицам на проводах нипочем электрический ток.

 

* * *

Эта робкая сирость нищающих тихих берез…

Снова осень пришла… Все опять удивительно просто —

Если ветер с погоста печальные звуки донес,

Значит, кто-то ушел в ноздреватое чрево погоста.

 

И собака дичится… И женщину лучше не трожь —

Та похвалит соседку, потом обругает её же…

И пошла по деревьям какая-то странная дрожь,

И такая же дрожь не дает успокоиться коже.

 

Только женские плачи все чаще слышны ввечеру…

Увлажнилось окно… И я знаю, не будет иначе—

Если в стылую осень я вдруг упаду и умру,

Мне достанутся тоже скорбящие женские плачи.

 

Постоишь у колодца… Почувствуешь — вот глубина!

А потом напрямки зашагаешь походкой тяжелой.

Но успеешь услышать, как булькнет у самого дна

Та ночная звезда, что недавно светила над школой.

 

Вслед холодная искра в зенит вознесется, слепя

Обитателей теплых и похотью пахнущих спален…

И звезду пожалеешь… И не пожалеешь себя…

Да о чем сожалеть, если сам ты и хмур, и печален?

 

* * *

Эта жизнь лишь мгновение длится…

За мгновение нужно успеть

Уследить, как с небес голубица

Вниз несет предзакатную медь.

 

И штакетник спиной осязая,

Улыбаясь во весь белый свет,

Всё глядеть, как гусиная стая

Устремилась закату вослед.

 

А еще бы успеть не мешало,

Неприметную тропку топча,

Затаиться среди краснотала,

Чтобы голос застыл у плеча.

 

И в каком-то прозренье великом,

Сам себя понимая едва ль,

Захлебнуться единственным криком,

Встрепенув голубиную даль.

 

Закричать… И упасть в чистом поле,

Вдалеке от расхожих дорог,

На меже откровенья и боли,

За которыми — вечность и Бог.

 

* * *

Верните мне голос, чтоб заново обезголосеть,

Верните рубаху, чтоб мог я рубаху сорвать,

Верните любимую, чтобы опять ее бросить,

И светлые мысли, чтоб мрачными стали опять…

 

Последним листком прокачусь по осеннему скверу,

Последней снежинкой растаю на ветхом крыльце,

Чтоб снова поверить в давно позабытую веру,

Дойти до конца… И опять не поверить в конце…

 

Никто не поможет — сколь ушлых людей не проси я,

Обнимутся, выпьют, нетрезво растают во мгле…

И так непонятно — нужна ли России Россия,

Коль русскому духу нет места на русской земле?

 

Вот так и живу — от наивной мечты до расплаты

За тихую благость поставленных в Храме свечей,

За птиц перелет… За горбушки кусок ноздреватый…

За сирую землю… И крест кособокий на ней…

 

* * *

Иных пустынь иные миражи

Иные тайны явят по-иному.

И в мир иной с иной шагнешь межи,

Иной тропой бредя к иному дому.

 

Иное все: общенье с тишиной,

Литые свечи в тусклом абажуре…

Иная тишь… И сам простор иной —

Иные в нем сомнения и бури.

 

Иная гладь зеркального стекла,

Иное там лицо с твоей морщиной,

Иная складка возле губ легла

От сумрачной тоски небеспричинной.

 

Знакомых щек совсем иная дрожь,

Иного взгляда быстрое скольженье.

Отступишь ты… Но так и не поймешь —

Где человек, где только отраженье…

 

* * *

Я случайно родился на самой смурной из планет,

Я случайно подслушал, что небо вещает народу…

И шальное перо окуная в чернёную воду,

Соловьиную душу роняю в соленый рассвет.

 

А в ответ лишь звезда умирает за дальним холмом

Да какая-то птица в заре обожгла себе крылья.

И душа вопрошает другую, устав от бессилья:

— И давно так живете?..

— Давно… Только мы не живем…

 

И родится не слово, а некий скрежещущий звук,

И родится не речь, а все то же скрипучее слово…

И больная душа понесет его, словно больного,

И подбитая птица над ним совершит полукруг.

 

Ну и что из того?.. Эти губы не мне суждены…

А тоска и печаль вновь остались тоской и печалью.

И все те же овраги за этой обугленной далью,

И все то же в душе обостренное чувство вины.

 

Так всегда и во всём…Тихо скрипнет сухой бересклет,

Глухо ухнет сова… Чавкнет грязь на пустом огороде.

Ты природу поёшь, а тебя уже нету в природе,

Ты всё бродишь по свету, не зная, что кончился свет.

 

* * *

Постою…Помолчу…

Постелю в головах полотенце,

Полувысохшей веткой

вокруг очерчу полукруг…

И услышу далекий,

тревожащий голос младенца,

И просыплются крошки

из влажных и вздрогнувших рук.

 

Как тревожно душе

среди этой тоски голубиной,

Как светло и печально

врастают в закат дерева!..

И калина-малина

вновь стала калиной-малиной,

И седою травою

вновь стала седая трава.

 

Этот брезжущий свет…

Эти листья в багровых накрапах,

Эта тихая нежность,

что тайно щекочет гортань…

Этот чахлый птенец

на подкрыльях своих косолапых,

Что забился в кустарник

и смотрит: «Попробуй, достань…»

 

Как пронзительно всё!

Как мучительно всё и напрасно!

И душа вечереет,

и дымка вползает во взгляд…

Но струится над болью

таинственный свет непогасный

И согбенные птицы

куда-то летят и летят…

 

* * *

Не пойму никогда, сам не понят никем,

Эту жуткую суть изреченного слова,

От которой вначале темно, а затем

Сам себя ощущаешь на грани земного.

 

И тогда появляется привкус крови́,

Так похожий на привкус лесной земляники.

Обжигает гортань… И зови — не зови,

Не являются ближних скорбящие лики.

 

А являются в белой ночи письмена,

Что успел второпях записать на ладони.

И мутится рассудок… И полночь полна

Откровений, сокрытых в единственном стоне.

 

Всё потом исчезает… Всё гаснет потом.

Только в горле саднит… Только зябко немножко.

И охриплое утро встает за окном,

Где лениво трусит шелудивая кошка.

 

* * *

И голою грудью Отчизна коснулась меня,

А я растерялся, привычный к тоске и безлюдью…

Но пел жаворонок, трава набухала, звеня,

И голую грудь я почувствовал голою грудью.

 

И прямо сквозь кожу вливались в голодную плоть

Рябиновый воздух и звёзды, упавшие в реку.

И сердце устало всю жизнь ожидать и колоть,

Когда человечье шепнёт человек человеку?

 

Вилась паутина… Куда-то печаль отошла…

Но травы звенели о скорой и долгой разлуке.

И вещая птица в реке полоскала крыла,

А в крыльях всё зрились зовущие женские руки.

 

И стало тревожно стоять среди шумного дня,

Схватясь за лицо, что, казалось мне, стало безлико.

Так пепел не знает, что он — продолженье огня,

Тиши невдомёк, что она — продолжение крика.

 

Куда ты, Отчизна, куда ты? Я так изнемог!

Ты белою кожей от женщины неотличима.

Туманится небо… На теле — саднящий ожог…

Уснувший огонь, обернувшийся струйкою дыма…

 

* * *

Я в этот бурный мир пришёл издалека,

Была там божья длань к высокому воздета.

И взгляд слепила даль, колеблема слегка

На зыбком рубеже мерцания и света.

 

Просветы в небесах, нечасты и темны,

Скрывали бег минут и мутных рек теченье,

Что всё струились вглубь истерзанной страны —

До чёрной пелены, до белого свеченья.

 

Примерил — и следы мне сделались малы,

Хотя ступил назад, ещё не сделав шага,

Но чувствуя одно — что спилены стволы,

Что сказаны слова, что скомкана бумага…

 

И только чей-то глас твердит — не вышел срок

Тому, что Высший Суд тебе доверил люто.

Ещё дрожит вдали последний огонёк

И в зареве зари не блекнет почему-то.

 

И всё старо как мир… И в мире всё старо…

И только с высоты, прозрачно и воздушно,

Летит кружась, летит утиное перо,

Пророчествам небес внимая равнодушно.

 

* * *

Прости меня, осень, за то, что гляжу из окна

На тусклый пейзаж, что безрадостен, но златоносен.

За мрачные мысли, где радость совсем не видна,

За плач по грачам улетевшим…

Прости меня, осень!

 

Прости меня, осень!.. И я тебя тоже прощу

За чахлость зари и за то, что позднее светает.

Что северный ветер берёзку согнул, как пращу,

И солнечный лучик так редко в углы залетает.

 

Что спрятался свет под колпак, в еле видный фонарь,

Что шишки упали в траву с раскоряченных сосен.

Что женщина плачет и шепчет: «Попробуй, ударь!..»

И плащик схватив убегает…

Прости меня, осень!

 

Прости, если можешь, за ту бесконечную нить,

В которой сплелись месяца… И часы… И минуты…

Прости меня, осень… Но — сможешь ли взять и простить,

Узнать не дано.

Мне узнать не дано почему-то…

 

* * *

Мне птица по брови черкнула крылом —

Да так, что не понял я — голубь иль ворон…

И в линию жизни вклинился излом,

Несуетным, бренным назло разговорам.

 

И голос нашёптывал: «Что-то не так…»

И слабенький лучик прожёг одеяло…

И в стынущих пальцах согнулся пятак,

И скрипка в футляре сама заиграла.

 

Как больно! Как холоден скрежет смычка

В бездушной, панбархатной сути футляра!

Откуда ямщик?.. Почему с облучка

Он валится наземь, ощерившись яро?

 

Откуда, подобна на древний шелом,

Копёнка взялась на заброшенном поле?

Мне птица по брови черкнула крылом,

Чтоб Родину выдышал сгустками боли…

 

* * *

Посреди весны

Мне всё снятся сны,

Посреди весенней метели —

Что мои сыны,

От любви пьяны,

Поперёк судьбы полетели.

 

Я шепнуть лишь мог:

Детки, я не Бог,

Не нужны вам мои советы.

Пусть волна у ног,

Пусть потом в острог,

Вы любовью навек согреты…

 

Это вам — лететь…

Ну а мне — не петь,

Слух замкнуть, слова забывая…

Понимать, что впредь

Даже злато — медь,

Что судьба мне дана такая…

 

А когда потом

Воротитесь в дом,

С дерзких крыл синеву стряхнёте,

Будет дом — вверх дном,

Напою вином,

Мне расскажете о полёте!

 

Бросит мне юнец:

Ты был прав, отец:

Ты не Бог и мы все — не Боги.

Но ты швец и жнец,

На дуде игрец…

Вспоминали тебя в остроге…

 

Вспоминали, да!..

И когда беда

Нам тугие крыла ломала,

А ещё когда

Тонкой кромкой льда

В половодье любовь пропала.

 

Что, отец, молчишь?

Только Бога злишь,

Ты — как памятник добрым людям.

Но, когда взлетишь

В заревую тишь,

Мы рыдать о тебе не будем.

 

Будем ладить дом,

Будет в доме том

Твой портретик — в углу, средь хлама.

И его потом

Бросим в водоём,

Где ныряли и ты, и мама.

 

Будут наши лбы

От ума рябы,

В переулке споткнётся слово.

Не плывут гробы

Поперёк судьбы —

Им судьба не простит такого.

 

* * *

С внучонком в футбол… Благодать.

Весь вечер… Почти что темно.

Он учится только играть,

А я разучился давно.

 

Всё хочет внучонок схватить

Рукою катящийся мяч.

О, Господи, где моя прыть,

Где хитрая вязь передач?

 

И сам усмехаюсь тайком,

Что внук мой увидит опять,

Как пну этот мячик носком,

А следом могу захромать.

 

И, чувствуя всё наперёд,

Представить могу на бегу,

Что к внуку уменье придёт,

А я вот и так не смогу…

 

Потом, ни с того, ни с сего,

Внук вспомнит, давно уж не мал,

Что дедушка был у него

И мяч неуклюже пинал…

 

Письмо внуку

Платону, когда он подрастет

 

Ну, привет, подросший внук Платошка,

Ты небось задира из задир.

Я еще порадуюсь немножко,

Что пришел ты в этот шумный мир.

 

Потихоньку в весе прибавляя,

Ты в глазёнки мир вбираешь наш...

Возраст... С дедом разница большая —

Все трудней взбираюсь на этаж.

 

Да все чаще думаю о Боге

И молю — хотя бы с полчаса

Радости, что встанешь ты на ноги

До того, как деду в небеса...

 

И пускай ты в памяти, внучонок,

Облик мой навряд ли сохранишь,

Я хочу, чтоб ты любил спросонок

Вслушиваться в утреннюю тишь.

 

Чтоб, из букв выкладывая снова

На уроке слоги и слова,

Понял ты — всего превыше Слово,

Лишь от слов кружится голова!

 

Может быть, наитием ведомый,

Книжку с полки снимешь поскорей,

Удивившись: автор незнакомый,

Почему с фамилией твоей?..

 

Ну а следом, ночью, в полвторого,

Сон отодвигая в свой черед,

Промелькнет в душе живое Слово...

Это страшно, если промелькнет...

 

Если, все сомнения изведав,

К Слову все ж потянется рука,

И в столе найдешь блокнотик дедов —

Тот, где недописана строка...

 

* * *

Пусть я — частица мирозданья,

Небес воздушная струя,

Но как мелки мои желанья,

Как, в сущности, ничтожен я!

 

Вся суть моя в той жизни тленной,

Что угасает столько дней,

Где я пред вечностью мгновенной

Стою в ничтожности своей.

 

* * *

Когда-то станет очень надо

Вернуться через много лет

Туда, где черная ограда

И дым дешевых сигарет.

 

Туда, где бьется между стекол

Ослабший духом мотылек,

Где утро паровоз проокал

И что-то вещее предрек.

 

Где дама, руки в муфту пряча,

Спешит в каракуле своем,

И где сверчок ночами плачет

О том, что тягостно живем.

 

Когда-то станет очень нужно

Почувствовать на склоне дня,

Что чахлый клен да птах недужный —

По сути, вся твоя родня.

 

И отобьешь поклон… И, влажен,

Туман окутает кусты,

Где некому увидеть даже,

Кому там кланяешься ты…

 

* * *

Неужто придется проститься

С вечерним разливом небес,

Где мечется поздняя птица

И перья роняет на лес?

 

Неужто придется прощаться

С проселком, что глинист и пуст,

С ручьем, где созвездья лучатся

И брызжут на низенький куст?

 

Неужто так велено роком?

И всё?.. Не увидится мне

Ни росчерка в небе высоком,

Ни лампы в далеком окне?

 

Неужто такое реально?

И мне отплывать навсегда

Туда, где читаешь зеркально

Твое отстраненное: «Да…»

 

* * *

Принимаю нынче неумело

Каждый шаг торопкий, каждый звук—

Вдруг душонка выпадет из тела,

И кепчонка выпадет из рук.

 

Принимаю нынче осторожно,

Не надеясь вызвать интерес,

Женщину с кошёлкою дорожной,

Старика с тоской наперевес…

 

И бреду, не ведая дороги,

Посреди вселенской тишины,

Не туда, куда стремятся ноги,

А туда, где звёзды не видны.

 

Чтобы у последнего предела,

Возле скособочившихся ив,

Вдруг звезда случайно не слетела,

Напоследок светом поманив.

 

* * *

Этот мир, мучительный и грешный,

Эта, в боль струящаяся, даль…

Всё пройдет… И я пройду, конечно,

Как проходят август и печаль.

 

Как слепец проходит возле края

Бездны, до которой полруки,

Как проходит женщина босая

Через луг, и дальше напрямки.

 

Всё пройдёт… И горечь под гортанью…

И любовь… И этот сизый дым.

Непременно станет синей ранью

То, что было поздним и ночным.

 

Будет даль… И будет свежий ветер

Гулко дуть судьбе наперерез.

И кого-то снова не заметят,

Что прошёл… И в сумерках исчез.

 

* * *

Всё подряд — и хвори, и усталость,

И к погосту странный интерес…

Не беда, что прошлое промчалось,

А беда, что нового в обрез.

 

Что всё реже слышу сквозь метели

Эту песню робкую твою.

Не беда, что гнезда опустели,

А беда, что новых не совью.

 

Что среди уныния и гула

Измельчали мысли и дела.

Не беда, что руку протянула,

А беда, что после —убрала́…

 

Что легко вошла, как бритва в масло,

В душу — облетающая медь.

Не беда, что тлевшее погасло,

А беда, что нечему гореть.

 

* * *

Мы пришли и уйдем...

И от нас ничего не останется.

Только плюсик креста,

на котором трепещет душа.

Да и тот украдет

Подзаборный какой-нибудь пьяница,

Бросит в свой костерок,

костылями золу вороша.

 

И вспорхнут над огнем

Одиночества девять граммулечек,

Девять граммов тоски,

Девять граммов озяблости щек...

Вместе с сизым дымком

поплывут над горбатостью улочек,

Над сверканием льдинок,

что враз ослепляет зрачок.

 

Прокурлычет душа

над ухабами и косогорами,

Над неубранной рожью,

что спит в ноздреватом снегу,

Над столетней старухой,

В хатенке сидящей за шторами,

И над спиленным кленом,

воткнувшимся в грязь на бегу...

 

И какая-то девка,

спиной на сугроб запрокинута,

В непотребстве своем

все еще учащенно дыша,

Приоткроет глаза, встрепенется:

«Послали мне ирода...»

Завопит ошалело:

«Душа полетела... Душа...»

 

Над забытой страной,

Вечно пропитой, вечно — страшащейся,

Что придет басурман,

И споит, и ограбит опять,

Где монахи крадут,

Где Антихрист

стал страстно молящимся,

Только душам заблудшим

в прокуренном небе летать.

 

А когда возлетят,

И поймут — ничего не изменится

От того, что ушли, недогрезив,

в небесную высь,

Станут сверху видней:

Позабытая старая мельница,

И огарки свечей,

Что на Пасху

от сердца

зажглись...

 

* * *

Всё в норме, кажется, на вид.

Таблетки шаришь,

Хоть ничего и не болит —

Одна душа лишь.

 

С мороза кутая лицо,

Пальто снимая,

Одно промолвила словцо —

Но боль какая!

 

Всё было вроде ничего —

Концы… Начала…

Одно мгновение всего —

И жизнь промчала…

 

Полдня кричало воронье…

Рыдать не надо.

Здесь ничего, брат, не твое —

Одна ограда…

 

* * *

Холодает… Простуда…

Нет на тропке следа…

Я пришел ниоткуда

И уйду в никуда.

 

Эти черные клены…

Эта ржавая рожь…

Голос, в мгле растворенный:

«А когда ты уйдешь?..»

 

Будут сыпаться листья

С обнищавших рябин,

Будет слышаться лисье:

«Уходи не один…»

 

Все расписаны роли…

Отражаясь от стен,

Будет музыкой боли

Задыхаться Шопен.

 

Хватит горького взгляда…

Пустота впереди.

Нет, родная, не надо —

Близко не подходи.

 

В честь Бориса и Глеба

Развернется Псалтирь,

Затуманит полнеба

Осиянная ширь.

 

Да юродивый некий

Разболтает вдали,

Что на мертвые веки

Пятаков не нашли.

 

* * *

Просто день вчерашний

Не успел дотлеть.

Умирать не страшно,

Страшно — умереть.

 

Не таков я, видно,

Как смурная рать.

Говорить не стыдно,

Стыдно — промолчать.

 

Медленная зорька,

Порванная нить…

Разлюбить не горько,

Горько — не любить.

 

Не страшны ни ветер,

Ни врага укол.

Страшно — не заметят,

Что и ты ушёл…

 

* * *

Ещё и месяц не потух…

На миг от боли отстранюсь я.

Здесь тишина… Здесь русский дух.

Здесь даже воздух пахнет Русью.

 

Ни птиц… Ни крика… Ни следа.

Прохожий встретится едва ли.

Струится тихая вода

На грани муки и печали.

 

И где-то там, за фонарём,

За тропкой узкой, за оврагом,

Тоска с разлукою вдвоем

Мне машут красно-жёлтым флагом.

 

Тот флаг трепещет на ветру,

Как будто шепчет в час прощенья,

Что ты умрешь… И я умру…

И Бог не даст нам возвращенья.

 

И просит молвить без прикрас,

Средь этой тишины былинной,

А что останется от нас,

Когда мы сделаемся глиной?

 

* * *

Тропинка-тростинка

вконец заплутала во ржи…

Скажи мне, росинка,

рассветное небо, скажи,

Что станет с душою,

когда вознесется, спеша?

Что станет со мною,

когда вознесется душа?

 

Какие моленья

подхватят ее на лету,

Придет ли прозренье,

что принял я за слепоту?

Закончатся разом —

и тело, и дело, и плоть…

Закончится разум…

Закончится даже Господь…

 

И сон не приснится —

он тоже куда-то исчез…

И птица-синица…

И руки любимой… И лес…

Лишь голос, звучащий

чуть слышно в такую пору,

Мне молвит: «Пропащий…

Я — голос… Я тоже умру…

 

Сменюсь тишиною,

что время крадет не спеша.

Но буду с тобою,

когда вознесется душа…»

 

* * *

Что останется людям и птицам,

Когда здесь не останется нас,

Когда мне уже не восхититься

Золотою бездонностью глаз?

 

Буду я и нигде, и повсюду,

Близь покинув и дальнюю даль.

Но печалиться больше не буду,

Хоть куда её денешь, печаль?..

 

Стану криком в ночи лебединым,

Тенью птицы в неспешной реке,

Алой бусинкой спелой рябины,

Тихим шелестом на чердаке.

 

Чёрной точкой на листике белом,

Крошкой смоли под бурой корой,

Каплей влаги, сбежавшей несмело

По окошку осенней порой.

 

Стану робким листком повилики,

Долгим криком в безлунной ночи…

А разбудят протяжные крики —

Не пугайся… И не закричи…

 

* * *

Я ещё не ушёл, оборвав скоротечные нити,

Недописанной строчкой

вконец поперхнувшись в ночи.

Я ещё не ушёл…

Так что вы ликовать не спешите,

И не вам я оставлю от вечной тревоги ключи.

 

Впрочем, вам ни к чему

даже вечная эта тревога,

Что покинула строчка и может назад не придти.

К сокровенному слову одна —

потайная —

дорога,

На неё не выводят окольные ваши пути.

 

И не надо твердить, что вы есть,

а всё прочее — ложно,

Что умеете тайну болезной души разгадать.

Не тревожьте других,

если в душах у вас не тревожно —

Даже Каин не смоет с лица роковую печать.

 

Если лживы слова,

лживы будут и гимны, и свечи,

Будет лжив поминальный,

роскошно уставленный стол.

Позовёте меня — я услышу, но вам не отвечу…

И дрожите…

И бойтесь…

И знайте, что я — не ушёл…

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »