Страницы

среда, 22 октября 2025 г.

Евгений Винокуров: «Но я б хотел, чтоб разглядели потомки в темноте мой лик...»

          ...Стихам своим служу. Я, как солдат, пред ними

Навытяжку стою. Как я дрожу

Под взглядом их. С ребячьих лет доныне

Им, своенравным, я принадлежу...

 

22 октября отмечаем 100 лет со дня рождения Евгения Михайловича Винокурова (1925 —1993) — замечательного русского советского поэта, переводчика и педагога. Юбилей поэта — всегда повод вспомнить о нём, о его жизни, о его стихах. А когда юбилей поэта-фронтовика совпадает с юбилеем Великой Победы, это придаёт всему особое значение. Винокуров, как и другие поэты, шагнувшие в огонь и ужасы войны со школьной скамьи, благодаря своим высоким человеческим качествам, сохранил в себе жизнелюбие, романтическое восприятие жизни, любви, бережное отношение к женщине.

Бывают такие поэты, которые входят в круг любимых и необходимых. Томики их стихотворений хочется всегда иметь под рукой, перечитывать, вспоминая любимое, находя какие-то особые строки, не замеченные раньше, и погружаясь всё глубже...Таким для меня стал Винокуров. Можно открыть его сборничек, чтобы что-то уточнить, и раствориться в стихах, забыв о времени... Совсем как он предсказывал:

Но я б хотел, чтоб в час уборки,

пред шкафом задержась стенным,

мой томик кто-то снял бы с полки

и так и не расстался с ним...

Сколько раз его стихи выручали при составлении подборок для нашей «Азбуки нравственности в стихах»! Иные строки стихотворений Евгения Винокурова стали афоризмами, вспомним такие, как «Художник, воспитай ученика, чтоб было у кого потом учиться», «Любовь? Да нет! Откуда?! Вряд ли это! А просто так: уйдет — и я умру», «Помнит мир спасённый», «Я знамя честности порою, трагическое, подымал», «Сколько прелести есть в человеческих лицах!», «Упорствующий до предела почти всегда бывает прав»...Он вошел в историю советской литературы, прежде всего, созданием текста песни «Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой» — одной из самых пронзительных и беспафосных военных песен. Но его вклад в сокровищницу русской поэзии неизмеримо глубже. Стихи Винокурова запоминаются, их темы многогранны. В энциклопедии его характеризуют как поэта глубокой философской мысли. Имя Евгения Михайловича Винокурова в последние десятилетия неоправданно забыто. Забыты его стихи, проникновенные и лиричные, философские и нравственные. Отдавая дань огромному таланту Евгения Винокурова, посвящаем юбиляру два поста, знакомящие с его жизнью и творчеством.

 

Коротко о себе

«Передо мной листок папиросной бумаги, протертый на сгибах. Это справка из детского сада. Она свидетельствует: «Женя Винокуров. Пять лет. Сенсорно-пространственная ориентировка в пределах возраста. Осведомленность в политико-социальных явлениях хорошая. Активен. Инициативен». Внизу дата — 1930 год. Мне вспоминается мое детство, которое совпало с одним из самых бурных периодов в жизни нашей страны. Это было время индустриализации, время ломки старого быта, время экспериментов во всех областях, в том числе и в области педагогики.

Я родился в Брянске. Мать моя, Евгения Матвеевна Винокурова, кончила три класса церковноприходского училища, заведовала на Бежицком заводе женотделом, была ревнительницей равноправия, — она записала меня на свою фамилию. Отец, Михаил Николаевич Перегудов, родился в Борисоглебске. Все братья отца работали на московских заводах рабочими. Иван стал потом мастером; Петр учился, уже зрелым человеком окончил технический вуз; Алексей ушел в летное училище, служил летчиком; Павел и сейчас рабочий под Москвой. Мой отец — участник гражданской войны — был военным. Его перебрасывали с места на место, и потому я скитался все время по детским садам, разного рода детским домам, пионерлагерям. Я был объектом экспериментов. Педагоги то запрещали сказки, которые, по их мнению, развивали ненужную для активного человека мечтательность, то давали рассматривать какие-то кубистически-конструктивистские схемы. В школе тоже ломалась программа. Первые годы историю преподавали по Покровскому. Но однажды вдруг объявили, что нас учили неправильно.

Помню Москву тех лет. Гигантский плакат «Автодора» на Страстном монастыре. Первомайскую Тверскую с портретами ударников, с карикатурами на Чемберлена. И над всем этим бронзового Пушкина, чуть-чуть грустного, романтически элегантного. Окончание моего детства совпадает с началом войны. Я был уверен, что война кончится через месяц: восстанет рабочий класс Германии. Но войны хватило еще и на мою долю.

Часть школ была отдана под госпитали. Занятия в старших классах начинались тогда поздно, вечером. В сущности, учебы не было. После девятого класса, начав только заниматься в десятом, я ушел в офицерское артиллерийское училище. Первое, что я увидел, — был огромный плакат над казармой: «Больше пота в учебе — меньше крови в бою». Действительно, пота было много. Двухгодичную программу обучения втиснули без сокращения в девять месяцев. Осенью 1943 года я уже принял артиллерийский взвод. Мне не исполнилось еще и восемнадцати лет — передо мной стояли пушки и двадцать пять взрослых человек. Я стал отцом-командиром. Весной 1944 года полк отбыл на 4-й Украинский фронт, в Карпаты. Войну закончил в Силезии, в городишке Обер-Глогау. Я рад, что на мою долю выпали настоящие трудности. О моем поколении нельзя сказать, что оно опоздало родиться. Меня оставили в кадрах, но первая же после войны в городе Коломыя, в Западной Украине, медкомиссия — и я демобилизован.

К этому времени я написал несколько стихотворений. Мне посоветовали зайти в Литературный институт имени Горького. Уже месяц, как шли занятия. Стихи, переписанные от руки, я дал Казину, первому поэту, которого я видел. И хотя приемная комиссия была давно распущена, он сам, своей единоличной волей, принял меня без экзаменов в Литературный институт. Около четырех лет в армии я не читал книг. В институте на подоконниках сидели мои сверстники, потрясенные войной. Ни о чем другом мы не могли говорить. За спиной Европа, могилы.

Я читал. Я открывал для себя одного поэта за другим — каждый день по поэту. В самом начале моего пути Пастернак писал в письме, что моя книга «Синева» ему «очень понравилась свежестью и оригинальностью». Это укрепило во мне веру в себя. Немало мне дало и общение с ним. Первые стихи опубликовал в 1948 году. Таким образом, настоящее издание является итогом моего двадцатилетнего пребывания в литературе.

Я не люблю механической терминологии. Я почувствовал себя (Сильным только тогда, когда вдруг понял, что в том случае, если стихотворение не вышло, его надо не «доделать», как принято было говорить в Литинституте, а «дочувствовать». Я понял, что настоящий поиск, если уж оставить это слово, происходит не в области стихотворной техники, где продвижение вперед идет на миллиметры, а в области человеческой психики, в области мысли, где возможны рывки вперед на сотни километров. Техника — это не способ, как сделать манекен, а способ помочь рождению живого ребенка. Мне дорого органичное.

Что такое поэзия? Думаю, что это не что-то одно, — она одновременно и то, и то, и то. Поэзия — это и музыка, к которой прислушивается поэт в себе самом, но это и долг, которому он подчинен; это и живописные зрелища, но и слово, несущее смысл, суть; это и галерея эпических характеров, но и признанья; это и внутренний голос, но и внешний ритм.

Мои книги: «Стихи о долге» (1951), «Синева» (1956), «Признанья» (1958), «Лицо человеческое» (1960), ,»Слово» (1962), «Музыка» (1964), «Характеры» (1965), «Земные пределы» (1965), «Ритм» (1966), «Голос» (1967), «Зрелища» (1968), «Сережка с Малой Бронной» (1968), «Жест» (1969), «Метафоры» (1972), «В силу вещей» (1973), «Контрасты» (1975), «Жребий» (1978), «Благоговение» (1981), «Бытие» (1982), «Космогония» (1983); сборники статей «Поэзия и мысль» (1966) и «Остается в силе» (1979); кроме того, несколько книг переводов: «Собратья» (1980), «Из поэзии Востока» (1980), «Многоголосье» (1981), «У вечных рек» (1983). Шесть раз выходило избранное. Мне давали одновременно два взаимоисключающих совета: «Ни дня без строчки» — и: «Пиши только тогда, когда не можешь не писать». Я за второе.

Евгений Винокуров

 

Евгений Винокуров родился 22 октября 1925 года в Брянске, куда годом ранее был переведён его отец — кадровый военный Михаил Николаевич Перегудов (1900—1969), уроженец Борисоглебска, впоследствии майор государственной безопасности и начальник Киевского районного отдела управления НКВД в Москве. Мать, Евгения Матвеевна Винокурова (1899—1975), из семьи рабочего, уроженка Севска, городка в Орловской губернии. Работала в Бежицком заводском женотделе затем первым секретарём райкома ВКП(б). Семья была межнациональной: отец — русский, мать — еврейка. Родители были участниками гражданской войны и всю жизнь преданно служили идеям революции. Познакомились в Гражданскую войну, расписались в 1924 году в Кутаиси. В 1925 году отца по распределению направляют в Брянск. Здесь в Брянском родильном доме появился на свет будущий поэт. Когда Евгения Матвеевна находилась ещё в больнице, Михаил Николаевич зарегистрировал сына, дав ему имя матери и её фамилию. Евгений лишь первыми годами жизни связан с Брянском и Бежицей. До 4-х летнего возраста поэт жил в Брянске, в 1929 году матери предложили перебраться в Москву для повышения квалификации на высших женских курсах. И вскоре семья переселилась в Москву, где им дали небольшую комнату в Плотниковском переулке.

С этого момента жизнь поэта связана с этим городом. Отец в тридцатые годы окончил Военную академию. Евгений учился в московской школе в Плотнинском переулке. Друг поэта Константин Ваншенкин вспоминает: «Он был настоящий московский парень, никого не боялся, готов был, защищая себя, подраться на улице…»). В 1941 году Винокуров закончил восьмой класс, в девятый он пошел в селе Ильинском, куда эвакуировали их семью. После окончания девяти классов Евгения призвали в армию, поступил в офицерское артиллерийское училище, где двухгодичную программу проходили за девять месяцев. Проводив сына на фронт, в действующую амию отправился Михаил Николаевич Перегудов. Осенью 1943 года в неполные 18 лет Евгений стал командиром артиллерийского взвода.

В семнадцать лет я не гулял по паркам,

В семнадцать лет на танцах не кружил,

В семнадцать лет цигарочным огарком

Я больше, чем любовью, дорожил.

Воевал на 4-м Украинском фронте, в Карпатах, войну закончил в Силезии в городке Обер-Глогау, воевал до мая 1945-го. Демобилизован в 1946 году по болезни легких. Был награждён Орденом Отечественной войны 1 степени, множеством медалей. 

Вернувшись в Москву осенью 1946 года, Евгений никого из своих довоенных дворовых друзей не встретил, большинство погибло на фронте. С тетрадкой стихов пришел в Литинститут, не зная, что приём заявлений уже закончен. В. Казин, прочитав стихи, принял Винокурова без экзаменов, сам, увидев, что автор — талантливый человек, и что окопная жёсткая правда живёт в его творчестве. Великая Отечественная война стала для юного лейтенанта той пограничной ситуацией, в которой он на грани жизни и смерти познал подлинное трагическое существование человека. Всем своим существом постиг экзистенциальные понятия: долг, решимость, заботу, совесть, страх, смерть.

Возвращение к мирной жизни принесло поэту не только радость Победы, но и многие новые проблемы. Стало труднее оставаться самим собой, отстаивать свои моральные императивы и этические нормы, не поступаться совестью: «а сложность в этом, чтоб соединить с желаньем счастья нравственную жажду». Эйфория сменилась повседневностью, стали ощущаться негативные состояния духовной жизни: страх, тревога, досада, беспокойство, и надо было искать новые смыслы. Война не выжгла в нем главное — романтическое отношение к жизни, лиричность, мягкость, если речь заходила о женщине. Но, с другой стороны, если человек ему не нравился, он не скрывал этого, выпуская в неприятного ему субчика целый залп слов, как когда-то снаряды из орудия… Поэт знакомится с Татьяной Беленькой (1928—2008), дочерью расстрелянного в 1938 первого заместителя наркома пищевой промышленности, которая в 1952 году станет его женой.

Позже его жена писала: «Женя демобилизовался в 1946 году. В том же году без экзаменов — занятия шли уже целый месяц — был принят в Литинститут волей поэта Василия Васильевича Казина. (Какую-то важную роль он играл в те годы в Литинституте, но какую, я не знаю.) «Идите, занимайтесь», — сказал Казин, прочитав Женины стихи. Весной, это уже 1947 год, в Литинститут приехал Эренбург — послушать поэтов-первокурсников. Женя читал последним. «Этот последний будет поэт, — сказал Эренбург, — а из остальных выйдут хорошие читатели». В 1948 году журнал «Смена» опубликовал подборку Жениных стихов, на фотографии Женя ещё с лейтенантским чубом, лет двадцати, ему столько и было, когда кончилась война. Предваряло ту подборку предисловие Эренбурга. В заключительной фразе он повторил слова, что были сказаны в Литинституте: «Кажется, одним поэтом стало больше» (Т. Рыбакова. «Счастливая ты, Таня!». М., 2005).

В 1948 году в журнале «Смена» дали первую подборку стихов поэта-фронтовика с предисловием И.Г. Эренбурга. К знаниям Евгений тянулся жадно. Открывал для себя одного поэта за другим, наверстывал упущенное за войну. В воспоминаниях Константина Ваншенкина есть интересный эпизод — о том, как молодые поэты вскоре после войны читали стихи маститым Александру Твардовскому и Самуилу Маршаку. «Первым, как инициатор, читал Винокуров. Он прочел свое тогда лучшее стихотворение «Гамлет» — о ефрейторе Дядине «со множеством веснушек на лице», игравшем в полковой самодеятельности Гамлета и нравящемся автору стихов больше всех других исполнителей этой роли, так как «с нашим вместе мерзли мы, и мокли, и запросто сидели у костра». В Литературном институте и на теперешнем семинаре стихотворение котировалось высоко. А они прослушали очень внимательно, и Маршак спросил:

— Это что же, голубчик, сатира?

— Почему сатира? — изумился Винокуров. — Может быть, вы думаете, юмор?

— А что, юмор?

Твардовский загадочно посмеивался.

Я понял: мой друг Винокуров опрометчиво выбрал для чтения именно то, что читать им никак не следовало. Для Маршака Гамлет значил слишком много, чтобы его упоминать в связи с каким то ефрейтором, а Твардовскому эта коллизия показалась явно надуманной, книжной. Но автор их заинтересовал, они попросили прочесть еще. Он прочитал стихотворение о солдате, идущем «мимо длинных, длинных, длинных сел», и Твардовский уже задумчиво кивал в лад. Теперь оба его похвалили».

Эренбург практически договорился с руководством издательства «Советский писатель» о выходе первой книги молодого поэта. Но тут в стране началась борьба с космополитами. И мнение Эренбурга враз перестало что-либо значить. Кроме того, издателям не понравилось поведение самого Винокурова. Вместо того чтобы включиться в поиски врагов на своём курсе, он публично на комсомольском собрании взял какого-то студента с сомнительным прошлым под свою защиту. Естественно, после этого печатать дебютную книгу Винокурова больше никто не собирался. Такую версию изложила в своих мемуарах Рыбакова.

Константин Ваншенкин утверждал несколько иное. Он писал: в конце сороковых годов «мы решили втроём — Винокуров, Солоухин и я — выпустить одну общую книгу. Тогда такое ещё не практиковалось. Мы составили и перепечатали рукопись. У нас с Винокуровым было много близких по теме и судьбе военных, армейских стихов, имелись стихи подобного рода и у недавнего кремлёвского курсанта Солоухина. Поэтому мы сдали рукопись в Воениздат и даже отметили это событие. «Чтобы плавно шло, ни за что не задевало, и страницы бы не вылетали», — сказал Солоухин. Нам обещали поддержку, но так ничего и не получилось. И, наверное, к лучшему: довольно скоро наша рукопись распалась на три составные части — и у каждого из нас вышла отдельная первая книга (К. Ваншенкин «Песня о часовых»; Е. Винокуров «Стихи о долге»; Вл. Солоухин «Дождь в степи»). Винокуров был тогда широкий, щедрый, типично московский парень, никому не дающий спуску, готовый ввязаться в любую заваруху, но за себя постоять». Журнал «Смена» в 1948 году опубликовал подборку стихотворений молодого поэта.

В 1951 году Евгений Винокуров окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Первая книга «Стихи о долге» вышла у Винокурова тоже в 1951 году, стихи были дополнены предисловием, написанным И.Г. Эренбургом. С Эренбургом его добрые отношения продолжались потом долгие годы. А Яшин писал: «Евгений Винокуров, как и многие из его сверстников, пришел в советскую поэзию с полей Великой Отечественной войны, и этот факт из биографии московского юноши лёг в основу большинства стихотворений его первой книги. Тяжесть ратного труда, перенесённые испытания в боях и походах и гордое сознание одержанной победы над врагом продиктовали поэту его песни о долге: Я эти песни написал не сразу. Я с ними по осенней мерзлоте, с неначатыми, по-пластунски лазал сквозь чёрные поля на животе». Истрепанный войной щуплый двадцатилетний младший лейтенант принес с собой с войны в пропыленном вещмешке глубокое осознание Бытия — не меньше. Спрессованное, впрочем, до неимоверной плотности в короткие, плотные, яркие и пронзительные строки. Его ставшие знаменитыми «Незабудки» — одна из самых, наверное, емких и сжатых трагедий той войны. В каждой строчке, в каждом слове, даже букве каждой выкована точная метафора, выбивающая искру из близлежащей и от образовавшегося поэтического накала готовая сжечь книжные страницы, отведенные на вопиющие против всякой войны маленькие и страшные винокуровские «Незабудки». Без грохота орудий и пулеметной пальбы, лишенная лязга гусениц и миномётного воя, война вышла из-под пера юного окопного поэта во всей своей ужасающей нечеловечности. Отвратительной бессмысленности. Обрамленная посмертным приговором — не забывать. И ещё более суровым — лишения человека последней искорки надежды.

Известность поэту принесли стихи «В полях за Вислой сонной...», написанные в 1953 году. Через пять лет последовало издание сборника Винокурова «Синева», одобренного самим Пастернаком. Стихи Винокурова отличаются от стихов многих современников, так сказать, «однополчан», тем, что страшный опыт войны передается в стихах без ложной героики. Эти стихи чаще всего оформлены как воспоминания солдата и касаются моментов душещипательных, а не патетических. За эти сборники ощущаешь, как становится зрелым мужем и без того умудренный жестоким военным опытом молодой фронтовик. И подход к творчеству был у него избирательный: «Мне давали одновременно два взаимоисключающих совета: «Ни дня без строчки» — и: «Пиши только тогда, когда не можешь не писать». Я за второе». «Я почувствовал себя сильным, — вспоминал Винокуров время вступления в большую поэзию, — когда вдруг понял, что в том случае, если стихотворение не вышло, его надо не «доделать», как принято было говорить в Литинституте, а «дочувствовать». Область настоящего поиска поэт определял не в области стихотворной техники, а в области человеческой психики, в области мысли. У Винокурова уже тогда был свой почерк, свой тембр. Вышел из него не только поэт, но и читатель, каких мало, собиратель и ценитель книг. Настоящий мудрец и книгочей.

После Литинститута Винокуров долго никуда не мог устроиться. Кадровикам не нравилось, что родители его жены имели клеймо врагов народа. Лёд тронулся лишь после смерти Сталина. По рекомендации Степана Щипачёва Фёдор Панфёров взял его тогда на поэзию в свой журнал «Октябрь». Возглавив вместе со Степаном Щипачёвым поэтический отдел журнала «Октябрь», открыл в 1954 году юную Беллу Ахмадулину, напечатал лучшие стихи Леонида Мартынова, Бориса Слуцкого, заново утвердил в литературе имена вернувшихся из лагерей Николая Заболоцкого и Ярослава Смелякова. Евгений Михайлович редактировал первый поэтический сборник Наума Коржавина «Годы». Но Панфёров хотел видеть в журнале другие имена. Поэтому в «Октябре» поэт надолго не задержался. В 1962 году принял участие в вечере поэтов в Политехническом музее, снятом для фильма Марлена Хуциева «Застава Ильича».

Позже Константин Поздняев предложил Винокурову вести поэзию в еженедельнике «Литературная Россия». Уже в первых числах 1963 года поэт собрался к Анне Ахматовой. «Завтра, — писала 20 января в своём дневнике Лидия Чуковская, — к ней придёт «толстый человек» — поэт Евгений Винокуров. За стихами для «Литературной России». Она [Ахматова. — В.О.] вынула из сумочки узкий зелёный блокнотик и стала читать нам с Никой первые строки отобранных ею стихотворений. Когда я или Ника не схватывали всё стихотворение сразу, по первой строке, она милостиво — но и не без насмешки! — прочитывала нам всё до конца. О, сколько же ею наработано за долгие годы «некатания на лодке»! Впрочем, для меня ни одного нового не оказалось. Пока она читала вслух, я молча читала на две строки вперёд про себя... Но понравятся ли они «Литературной России»? Тому начальству, от которого зависит печатание?» Чуковская накаркала. В 1963 году стихи Ахматовой в «ЛР» так и не появились. Но никакой вины Винокурова в этом не было.

Ахматова поначалу относилась к Винокурову с большой доброжелательностью. Году в 61-м она подарила ему книгу своих стихов, написав на титуле: «Евгению Винокурову, от которого я жду стихи». Правда, потом Анна Ахматова как-то обронила: «Винокуров поэт честный — но это поэт без тайны». Как потом язвительно заметила Чуковская, «ждали от Винокурова стихи» также Самуил Маршак, Борис Пастернак, Александр Твардовский, Илья Эренбург. Но дождались лишь выдвижения поэта в 1963 году на соискание Ленинской премии. Винокурова собирались поощрить за далеко не лучший сборник «Слово». Ахматова, когда 22 февраля 1963 года ей сказали о возможном лауреатстве поэта, раздражённо сказала: «Это совершенно всё равно. Ленинские премии, как и все премии на свете, выдаются, бывает, правильно, чаще — неправильно».

Винокуров до последнего надеялся, что ему повезёт. Премии дали Чингизу Айтматову, Расулу Гамзатову и Самуилу Маршаку. По слухам, Винокурова «прокатили» за пренебрежение к гражданской лирике. По мнению партийного начальства, поэт вместо того, чтобы утверждать героизм, зациклился на быте. Но отсутствие главной литературной премии не помешало Винокурову вскоре войти в составленную на самом верху «обойму» главных поэтов страны. Не случайно в 1970 году Валерий Косолапов сделал его членом редколлегии «Нового мира» по поэзии. Винокуров активно работал в различных литературных изданиях, редактируя и печатая стихи других авторов. В период с 1971 год и по 1987-й возглавлял отдел поэзии в журнале под названием «Новый мир», одном из самых маститых в стране. Правда, теперь поэт уже не торопился сломя голову, как в «Октябре» или «Литературной России», немедленно печатать Ахматову или Цветаеву. Он стал очень осторожен и щепетилен.

Винокуров становится признанным поэтом, много пишет и активно печатается: сборники «Военная лирика» (1956); «Признанья» (1958); «Лицо человеческое» (1960); «Слово» (1962); «Музыка» (1964); «Характеры» (1965), «Ритм» (1966); «Зрелища» (1968); «Жест» (1969), «Метафоры» (1972); «В силу вещей» (1973), «Сережка с Малой Бронной» (1975); «Контрасты» (1975), «Пространство» (1976); «Дом и мир» (1977), «Жребий» (1978), «Благоговение» (1981), «Участь» (1987), «Бытие» (1982), «Космогония» (1983), «Ипостась» (1984), «Участь» (1987), «Равноденствие» (1989). В заглавия книг поэт вкладывал эмблематический смысл, ибо они указывали на разные грани и особенности его творческой индивидуальности, и он не случайно ввел их в определение поэзии. В 1976 были изданы «Избранные произведения» Е. Винокурова в двух томах, в 1983—1984 был издан трёхтомник стихотворений, переводов и эссеистики Евгения Михайловича. В 60 — 80-е его книги выходили стотысячными тиражами, разлетались по стране. Собратья-поэты и критики относились к Е. Винокурову по-разному: кто с радостью, кто с ревностью, кто с завистью, кто с полным отрицанием его как поэта. Ему ставили в вину излишнюю рассудочность и… издательский успех. Анастасия Цветаева, Михаил Светлов, Ярослав Смеляков, Евгений Евтушенко считали Е.М. Винокурова близким другом.

Евгений Михайлович долгие годы преподавал в Литературном институте им. А. М. Горького, вел творческие семинары. На его семинарах учениками были Василевский, историк Кошель, поэтессы Ковалева и Николаева, поэт и журналист Дидуров. Вел студию «Зеленая лампа» при журнале «Юность». Воспитал немало талантливых поэтов. И, конечно, неслучайно возникло знаменитое стихотворение «Художник, воспитай ученика…» Он любил «своих ребят», некоторыми восхищался, над некоторыми подшучивал. Ему впору было понятие «профессор» — как удобное, разношенное пальто.

Говорят, он был слишком обыденный для философствующего поэта. В неизменной серой кепке, тучный, сосредоточенный, мелькал то и дело со своим портфелем на эскалаторах метро по пути на занятия литинститутского семинара. Был сдержан. Даже суховат. С властями не заигрывал. В диссидентство не рядился. Избегал публичности — не читал стихи со сцены, чем обозначились в ту пору шумные шестидесятники. А просто — писал, учил, редактировал, вспоминал, думал… Друзья называли его «поэтом идеальных форм», имея в виду округлость его коренастой невысокой фигуры. Но взгляните на фото молодого Винокурова: худощавый, тонкое, одухотворённое лицо, серьёзные серые глаза… Винокуров ушёл на войну в семнадцать, в восемнадцать уже командовал артиллерийской батареей (его подчинённые в основном были вдвое старше своего командира), в девятнадцать отпраздновал Победу в городке Обер-Глогау в Силезии, в двадцать у него обнаружили туберкулёз лёгких, который лечили высококалорийной жирной едой. Это действительно помогло, туберкулёз вылечили, но обмен веществ был грубо нарушен, он сильно располнел и вскоре получил другой, не менее грозный диагноз: диабет. За такой внешностью таились острый ум и крупный талант. А ещё добрый человек, который многим помогал. Причём бескорыстно. Особенно когда заведовал отделом поэзии в «Новом мире» тех, советских времён.

Желая помочь кому-то из начинающих издать первую книжку, он чаще всего звонил не директору или главному редактору издательства, что было бы вполне естественно для писателя такого высокого ранга, нет, он звонил какому-то рядовому, незаметному редактору, который не имел в издательстве никакой силы, но ориентировался в реальной обстановке, знал, как обойти все подводные рифы. И редактор, обожающий винокуровские стихи, а иногда тоже поэт, которому в свое время помог тот же Винокуров, брал шефство над его новым протеже, говорил, куда и когда звонить, в какое точно время и в какую дверь принести рукопись и так далее. И — чудеса! — книга выходила. Не всегда, но иногда эта авантюра удавалась.

Мягкий по натуре человек, он помогал каждому, кто догадывался попросить его об этом: давал рекомендации в Союз писателей, устраивал публикации в журналах, направлял на семинары молодых литераторов, которые время от времени устраивались Союзом писателей. Хорошо еще, что не слишком часто и не слишком многим приходило в голову обращаться к Винокурову с подобными просьбами: подавляющему большинству посторонних людей он казался сухим, равнодушным, не склонным к общению. Был же он просто невероятно закрытым для случайных людей, никогда и никому не пытался понравиться, и его оставляли в покое. Но те, кто его знал: студенты его семинара, те, кого однажды столкнула с ним судьба, — с радостью общались с ним, приходили с самыми разными просьбами, и он, часто неохотно, но тем не менее «слезал с дивана», звонил, писал, помогал.

Самым трудным для него было, пожалуй, именно слезть с дивана. Свою репутацию ленивого человека он подтверждал и словами, и делами. «Как мне повезло, что я поэт, — говорил он много раз. — Я могу целый день, целую жизнь ничего не делать, просто сидеть дома, читать, думать, писать стихи. Не представляю себе, как бы я каждый день ходил на службу к определенному часу? Нет, никем бы я не мог быть — только поэтом!» Был непритязателен в быту, на семинары в институт ездил на метро. Не было ни одного человека в жизни поэта, который мог заставить его под кого-то подстраиваться. Ему угрожали молчанием, какими-то еще Бог весть карами, но Винокуров до конца оставался Винокуровым, тем пацаном, который чуть-чуть не дошел до Берлина, лично сжег несколько фашистских танков и орудий. Он старался держаться в стороне от общественной жизни, от шумного успеха, от публицистики. Сосредоточенный, глубокий, остроумный — все эти определения годятся для Винокурова и, конечно, маловаты для него.

Под редакцией Е. Винокурова в 1974 году вышла антология «Русская поэзия XIX века». Винокуров является автором сборником статей и заметок о поэзии «Поэзия и мысль» (1966), «Остается в силе» (1979) и «Аргументы» (1984), книг переводов «Собратья» (1980), «Из поэзии Востока» (1980), «Многоголосье» (1981) и «У вечных рек» (1983). В сборнике «Аргументы» поэт размышляет о русской и советской литературе, о творчестве Пушкина, Лермонтова, Блока, Есенина, Пастернака. Он хорошо знал русскую поэзию и посвятил ей большую серию лаконичных литературных портретов от Г. Державина до Е. Евтушенко, знакомство с которой многое дает и читателям, и литературоведам. Е. Винокуров умел ценить не только поэтов, в чем-то близких ему, его творческой манере (поздние философские стихи А. Пушкина, Е. Баратынский, Ф. Тютчев, А. Фет, Н. Заболоцкий), но и поэтов, далеких от него (Н. Некрасов, А. Блок, В. Маяковский, М. Цветаева, С. Есенин, А. Твардовский и многих других). Так, например, Е. Винокуровым был открыт трагический С. Есенин. «Все творчество Сергея Есенина — это одно цельное произведение, все его стихи — это одна большая цельная поэма, трагическая мистерия, героем которой является он — лично сам» (СС. Т. 3 С. 270). Винокуров автор повести «По законам военного времени» (1980, совм. с Н. Арсеньевым), многих переводов. Стихи Евгения Винокурова были переведены на двадцать языков мира и вошли в самые престижные западные антологии русской поэзии ХХ века. Он кавалер многих орденов, среди которых болгарский орден «Кирилл и Мефодий» II степени, орден Отечественной войны 1-й степени (11.03.1985), орден Трудового Красного Знамени (28.10.1967), орден Дружбы народов (21.10.1975). За сборники стихов «Бытие» — 1982 г. и «Ипостась» —1984 г. — постановлением Центрального комитета КПСС и Совета Министров СССР поэту Евгению Михайловичу Винокурову — была присуждена Государственная премия СССР за 1987 год. Он являлся членом французской Академии Малармэ и лауреатом Международной премии имени Дж. Неру. Член Союза писателей СССР

О яркой творческой индивидуальности Е. Винокурова писали С. Маршак, М. Светлов, Б. Ахмадулина и другие поэты. Поэт-фронтовик, поэт-философ, поэт-лирик. Все эти ипостаси слились воедино в творчестве поэта. Стихи о войне и истории, о нравственных ценностях и уроках, о любви и красоте, откровенны от первой до последней строчки, он писал, как жил, а жил, как чувствовал. В этом и заключается уникальность творчества Винокурова. Ценители поэзии знают и помнят: Винокуров был тонким лириком философского склада и обострённой ответственности за отпущенный ему дар. Редкий талант и редкое чувство слова. Книги стихов он называл почти по-аристотелевски, мощно и всеобъемлюще: «Бытие», «Ипостась», «Слово», «Метафоры», «Характеры», «Ритм»… Предметы и явления своих лирико-философских размышлений Винокуров часто обозначает в заглавиях стихов и книг на отвлеченном, образно-понятийном уровне: «доброта», «красота», «совесть», «творчество», «кровь», «лицо человеческое», «слово», «абсурд», «метафоры», «бытие» и т.п. Затем, в самих стихотворениях, общие и абстрактные понятия художественно анализируются в их конкретных, индивидуально, исторически и бытийно обусловленных воплощениях. Этот воплощенный, явленный, зримый, предметно-бытовой, чаще всего сегодняшний мир находится в центре поэтического внимания Винокурова. Поэт не замкнут и не статичен в нем, он со временем стремится все больше углубить и расширить его познание, постичь его смысл и дух, выявить его духовные, исторические, этические, эстетические — индивидуальные и общие — основания, обозначенные в отвлеченных понятиях.

В русле своей основной темы — духовное возмужание человека, «песчинки» и творца одновременно, в ходе неоднозначного и бурного исторического процесса, — поэт, отличаясь приверженностью к точной бытовой детали, мягким юмором и лиризмом, в четком и ясном стихотворном повествовании стремится, прежде всего, найти суть, логику и даже красоту происходящего за внешней, скупой, будничной или даже травмирующей, явленностью бытия. Нравственный максимализм, тяга к философскому обобщению и одновременно к постижению психологических глубин приводит Евгения Винокурова к заключению, что жизнь человека — это «вечное усилие подняться над самим собой». Неброское, глубинное новаторство Е. Винокуров, новаторство не столько техническое, сколько духовно-нравственное, в области смысла, психики, совести, прочно опирается на фундамент поэтических традиций, в первую очередь отечественных.

«…Современные поэты подчас ходят по земле, не ощущая неестественности для поэзии такого способа передвижения, — писал Евгений Винокуров. — Но только духоподъёмный стих, стих «молитвенный», напряжённый может считаться стихом, содержащим поэзию…» Слово «молитвенный» поэт советской эпохи взял тут в кавычки, но каким же, скажите, чудом попало в книгу — такое:

Жизнь ушла со всеми мелочами.

Отгорит, что было, отболит!..

Чёрными, холодными ночами

о душе вдруг вспомнит инвалид,

и, не ощущая больше смака

жизни той, что как-то прожита,

он увидит, что встаёт из мрака

облик белоснежного Христа,

и протянет он с мольбою руки,

как бы пробуждаясь ото сна,

не страшась спасительной разлуки

с жизнью той, что больше не нужна.

Со временем у Винокурова все больше возрастал и углублялся интерес к истории, точнее — к философии истории, отечественной и мировой. В стихотворении «Учитель истории» (1961), рассказывая о личном участии в истории, в войне, он вместе с тем на примере фашистской Германии постигает, как «философская система военной делается вдруг». Проблемы истории и ее связей с современностью занимают видное место в книгах Винокурова: «Характеры» (стихи из цикла «Россия и революция»), «Зрелища» (стихи из цикла «История»), «В силу вещей» (цикл «Аттила», стихи «Гунны», «Петр», «Старый Кант подсел поближе к лампе...», «Карамзин», «Чужеземец», «Разин», «Монгол» и др.), в книге «Космогония» (стихи из циклов «Старина» и «Восток»), а в книге «Бытие» обращается к весьма редкому для него жанру поэмы («Табу», 1981-82; более раннее название — «На Запад»). В этой лирической и историко-философской поэме, как и в стихотворении «Учитель истории», Винокуров стремится понять, почему Германия, в прошлом страна великих музыкантов, философов и поэтов, при Гитлере превратилась в источник мирового зла. Поэма представляет из себя необычное для лаконичного Винокурова рассуждение, состоящее из стихотворных звеньев, связанных между собой общей темой, но не сюжетным действием, изображение которого явно не является уделом поэта. Это растянутое рассуждение, содержащее, как всегда у Винокурова, интересные наблюдения и выводы, заканчивается весьма выразительной, афористически выраженной мыслью: «легко быть зверем и легко быть богом, быть человеком — это тяжело!»

Поэзия Евгения Винокурова отличается глубиной и философским подходом. В его стихах присутствуют образы технической цивилизации и города, а также повседневные ситуации и угроза миру души. Поэт, проникая в глубину человеческого бытия или чувства, всегда выбирал для фона город. Он крайне редко обращался к пейзажу, к природе. Его поэзия очень урбанистическая. Его образы технической цивилизации и города где-то говорят о прогрессе, комфорте человеческой жизни (которая, впрочем, всегда некомфортна, если в ней нет спутницы, возлюбленной), а где-то — и об угрозе техногенного существования. Винокуров был городским философом — начитанным и красиво мудрствующим. Всё это есть в его стихах, они похожи на автора и ни на кого иного.

Винокуров является прежде всего большим мастером малой формы — короткого, философски, эмоционально и исторически насыщенного стихотворения. Он писал много лет и помногу. То усложнял свою искусную речь кружевами, то упрощал, находя единственное точное слово… Винокуров стремился возвращать первоначальный смысл словам, давая им новый контекст и используя необычные рифмы, чтобы усилить эффект мысли. Его поэзия всегда оставляла место для толкования и интерпретации.

В поэтическом мире Винокурова все начинается с малого, обыденно-земного. Стремясь в простом увидеть сложное, в стихотворении «Синева» (1955) он рассказал о белорусском селе, которое «все с ясно-синими глазами». В этой общей синеве глаз он увидел не только индивидуальные особенности людей, но великую мудрость жизни. Страшнее трагичности бытия для поэта обыденность жизни, неподлинное существование, грозящее духовной гибелью: «буднями жизнь пытала». В стихах он передает суть на первый взгляд неприметных событий и вещей.

В процессе постижения простого и сложного, текущей действительности и исторического прошлого, бытового и бытийного Винокуров может дать порой свободу субъективным чувствам и страстям, риску и бесшабашной воле, нарушающим уравновешенный, привычный строй жизни, но с тем, чтобы затем снова вернуться к упорядоченности, уравновешенности, цельности, простоте и гармонии. Эти полярные свойства поэт ценит и у других художников, даже в целом далеких от него по своему мировосприятию и стилю (см., например, стихотворение «Мир разложил на части Пикассо...»). Чтобы раскрыть истину, он использовал парадоксы, двойственность смысла и контрасты. Человека поэт изображал сомневающимся, а также ищущим.

Психологический опыт военных лет обострил у Винокуров чувство полярности мира, помог воспринять многообразие жизненных коллизий, в том числе драматических, дал возможность ощутить «трагическую подоснову мира» и вместе с тем усилил стремление поэта к гармонизации противоположностей. Основу художественного мировосприятия и стиля Е. Винокурова составляет сложная система контрастов и метафорических сопряжений микро- и макромира. Поэт считает: «Наличие полярностей необходимо миру — без полярностей не существует ни один мир, тем более не может существовать такой мир, как мир поэзии. На свете, где все взаимосвязано, существует сложная диалектическая зависимость. Ядром этого мировосприятия и стиля, основанного на сложной системе взаимосвязанных контрастов, являются личность и характер поэта».

Одна из главных тем поэзии Винокурова — любовная лирика. В 1984 году в издательстве «Молодая гвардия» вышел небольшой сборник в мягкой обложке — книга стихов Евгения Винокурова о любви с простым названием «Она». В любовных стихах он был так же искренен, как и в военных. Две эти темы часто у него пересекались — как и в жизни. Возможно, Евгений Винокуров первым сказал о фронтовой любви так, как она того заслуживала, пройдя по тончайшей грани между «естественным и безобразным».

Евгений Винокуров не побоялся обвинений в мещанстве, когда написал стихотворения «Купание детей», «Моя любимая стирала». Столько поэзии увидеть в ручной стирке и передать в стихах — для этого надо обладать недюжинным даром и очень высоким уровнем того, что сегодня называется нравственной эмпатией. Литературоведы отмечают, что в стихах Винокурова присутствует не повествование, а суть неприметных или банальных на первый взгляд вещей и событий. При этом поэт ничего не заявлял: он намечал контуры, набрасывал рисунок и придавал ему достоверности несколькими точными штрихами — в стихах о стирке это упавшая на лоб прядь, которую женщина отводит локтем. Приземленные житейские вещи, «замыленные» слова — и контекст, который у Винокурова становится необычным. Казалось бы, что такого в обычной стирке, чтобы ее воспевать?.. Но Винокуров поэтизировал ее онегинским ямбом с точнейшими рифмами, среди которых фигурирует простонародное словечко «замарать» в соседстве с высокопарным «простирала».

Его называли «певцом семьи». это была одна из главных его тем («Жена», «Поэма о холостяке и об отце семейства», «В час постелей», «). В том же сборнике «Она» много стихов, в которых прослеживается автобиографическая линия. От влюблённости и счастливой семейной жизни к расставанию и памяти о прошлой любви... В иных стихах поэт прямо обращается к некоей «Тане», близко отождествляя себя с лирическим героем. Многие его стихи посвящены женщинам. Женщины имели над ним власть, он готов был носить их на руках, но стеснялся слишком открытого проявления чувств. Зато бумаге, не стесняясь, передавал все свои ощущения: «Характер всех любимых одинаков! Веселые, они вдруг загрустят, отревновав, отмучившись, отплакав, они угомонятся и простят, и зацелуют. Не дадут покою! Руками шею крепко обовьют. Взглянув в глаза, к щеке прильнут щекою, затормошат. Любимым — назовут!» Он благоговел перед женской красотой, верностью, жертвенностью.

Был ли сам поэт счастлив в личной жизни? И да, и нет. Он был женат на Татьяне (1928—2008), дочери заместителя наркома снабжения и пищевой промышленности, психиатра Марка Натановича Беленького (1890—1938, расстрелян), племяннице одного из организаторов советской внешней разведки Я. И. Серебрянского и погибшего в ополчении писателя Андрея Наврозова. Евгений был третьей любовью Татьяны, после студента-физика и писателя Рыбакова, с которым Таня познакомилась ещё в 1948 году. Как она писала позже в своих воспоминаниях, «начался роман. Как вяло текущая болезнь. Иногда мы подолгу не виделись, мне это не приносило огорчения, я знала — он развелся или разводится с женой, и его окружает много молодых, опытных, умелых женщин — не мне чета. У меня не было к ним ревности. Я не считала их за соперниц — наши отношения, скорее, напоминали дружбу. А потом неожиданно он появлялся, мы срывались с ним в ресторан и какое-то время виделись почти ежедневно. Я думаю до сих пор, что тогда, именно тогда он мне нравился больше, чем я ему». Тогда они расстались. В жизни Татьяны появился Евгений. Брак был заключён 20 июня 1952 года. Многие лирические произведения поэт посвящал жене. Хотя характер у неё был тяжёлый, и это отражалось в стихах. Да и сама Таня вспоминала: «Моего первого мужа Женю Винокурова выводило, например, из себя, когда я, не объясняя причины своего недовольства, вдруг переставала с ним разговаривать. Он, разумеется, знал, в чем дело, но ему хотелось, чтобы я сказала об этом впрямую. А я говорить впрямую не хотела — это ведь бы и значило выяснять отношения. В одном из своих стихотворений он писал обо мне: «Характер, изогнутый, как лекало, был абсолютно непостижим».» 14 марта 1953 года у супругов родилась дочь Ирина. Она рано, в 18 лет вышла замуж. Вскоре родился внук Артём. 27 июня 1978 года появился внук Данила.... Что-то о жизни с поэтом можно узнать из книги воспоминаний Т. Рыбаковой «Счастливая ты, Таня» (2005). В 1971 году в жизни Татьяны снова появился писатель Анатолий Рыбаков, их встречи продолжались. Семейная жизнь поэта дала трещину. В 1978 году жена окончательно ушла от него к Анатолию Рыбакову, который был старше на 18 лет, и вскоре вышла замуж. Винокуров очень тяжело переживал расставание с женой, с которой было прожито много лет. Всё это нашло отражение в его стихах.

В 1991-м дочь поэта литературовед Ирина Винокурова вместе с мужем, биологом Александром Колчинским, эмигрировала в США. Там живут и оба внука Винокурова, Артём и Данила. В 2004 году Артём окончил Нью-Йоркский университет, занимается теорией сложных систем. Татьяна Винокурова-Рыбакова после ухода из жизни мужа подолгу жила в США, чтобы быть рядом с дочерью. Там и умерла.

Евгений Михайлович так больше и не женился, до конца дней он прожил один в своей большой трехкомнатной квартире.... В своей ранней старости ему довелось пережить целый «цикл» микроинсультов. Время от времени он задумчиво говорил то одному, то другому своему знакомцу: «Пока что мне везёт… Вот ещё одна книга. Но я готов к тому, что всё это может закончиться…» И наступило такое время. В конце восьмидесятых — начале девяностых он практически жил один, без быта, без необходимого ухода. Книги не выходили, сбережения катастрофически таяли в годы беспощадной «либерализации» цен. Он сам не мог поверить, что жизнь развернулась таким образом. Не мог смириться с тем, что уходит известность и всё тяжелее надвигается старость. Не мог отказаться от самостоятельности. Верный чувству долга, продолжал нести ответственность за семью, за учеников, за своих читателей. Болезни, семейная неустроенность, творческий кризис, политическая обстановка в стране не могли не отразиться на самочувствии поэта. Он не дотянул до семидесяти. Настоящие фронтовики долго не живут. Тихо ушёл в самую перестроечную смуту. Несколько микроинсультов, сахарный диабет — все это привело к тому, что 23 января 1993 года Винокуров скончался. Друзья вспоминали, что он целый день оформлял документы по приватизации своей квартиры в пользу дочери Ирины, живущей уже тогда в США. Придя домой, почувствовал себя плохо…. Скорая помощь не успела…. Кремация состоялась на Донском кладбище, урна с прахом захоронена в колумбарии Новодевичьего кладбища.

Игорь Меламед: «Последние его годы, по слухам, были очень тяжелы. Татьяна Бек, дружившая с его дочерью Ириной, рассказывала мне, что Евгений Михайлович забывал закрывать дверцу холодильника. Он умер в 1993-м — в самый страшный год ельцинского правления. Татьяна говорила, что Ирина, приехавшая из Америки, спешно продала его квартиру и библиотеку. Я в то время работал в букинистическом киоске (угол ул. Герцена и Суворовского бульвара), и однажды наши хозяева из магазина с безвкусным названием «Акция» переправили к нам на лоток ящики с довольно неординарной литературой. Это была часть винокуровской библиотеки. Там я обнаружил книги с дарственными надписями Левика: «Дорогому Евгению Михайловичу…» и т.д. Я их, конечно же, беззастенчиво присвоил. Кто такой Вильгельм Левик, наше начальство не знало. А книги с автографами Ахматовой и Пастернака пошли на аукцион. Поговаривали, что магазин на них недурно заработал».

Евгений Винокуров, человек и поэт с незапятнанной репутацией, оставил после себя уйму книг: своих любимых авторов — на стеллажах домашней библиотеки, и собственных стихов — в домашних библиотеках тысяч россиян. Первые загадочно исчезнут. Вторые еще более необъяснимым образом станут постепенно уходить в тень, из которой мы вскоре начнем сиротливо поглядывать в сторону ушедшего в вечность и оставившего нас наедине с грозным Бытием солдата, философа, поэта.

В отечественной литературе образовался целый пласт ценнейших поэтических залежей, меченный грифом — «советские». И потому, якобы — «банальные», «идеологизированные», «устаревшие». В филологические «отвалы» ушли литературные самоцветы, переоткрытие которых способно нынче одарить незашоренного читателя безмерной эстетической щедростью. А в случае с Евгением Винокуровым — настроить сердца и души на философский лад. Его перу принадлежат прекрасные стихи, пронизанные духом патриотизма. В своих стихах он напоминает, что война бессмысленна и беспощадна, что она стирает человеческие жизни с лица земли. Своё поэтическое кредо Винокуров выстрадал и оплатил кровью в буквальном смысле слова: «Я жил. Я был. Я мыслил. Я ушёл». Столетие — хороший повод, чтобы вспомнить этого замечательного поэта, одного из самых притягательных русских поэтов второй половины ХХ века, сумевшего сказать своё слово в многоголосой русской поэзии. Евгений Винокуров, поэт глубокого, оригинального и парадоксального ума, ещё до конца не прочитан и не разгадан. Его поэзия хранит много тайн для исследователей и читателей. Поэзия Евгения Винокурова, глубоко уходя корнями в мифологию, имеет высокие нравственные ориентиры, а потому работает и сегодня. Вечные темы, о которых он писал в своих стихах, останутся и в будущем. В чем причина популярности его стихов? Они легки. Но в то же время цепляют, заставляя возвращаться к ним снова и снова... Пусть будет, как в стихотворении Винокурова: «Но мальчик, прочитавший мое стихотворение, взглянет на мир моими глазами...»

 

Дмитрий Шеваров: «В нашем доме издавна живет на полке томик лирики Евгения Винокурова. Но только сегодня, перелистывая сборник, я обратил внимание, что кое-где уголки страниц загнуты — совсем чуть-чуть, очень аккуратно. Так отметил понравившиеся стихи кто-то из первых читателей книги — моя мама или отец, или один из друзей, кому они давали почитать Винокурова. Тогда все знали песню на винокуровские стихи:

В полях за Вислой сонной

Лежат в земле сырой

Сережка с Малой Бронной

И Витька с Моховой...

По своему трагизму эту песню можно сравнить лишь с песней на стихи Исаковского «Враги сожгли родную хату...» Не случайно, что обе песни зазвучали по всей стране благодаря Марку Бернесу. Это он в 1956 году принес композитору Андрею Эшпаю журнал «Новый мир» со стихами Евгения Винокурова. Поэт и композитор были ровесниками, оба сразу после школы пошли в военные училища и одновременно оказались на фронте. Оба дошли до Германии. Эшпай тут же, на глазах Бернеса, подобрал к стихам мелодию. Композитор вспоминал потом, что ничего подобного в его жизни больше не случалось.

Винокуров был артиллеристом. Осенью 1943-го он принял под командование взвод. «Мне не исполнилось еще и восемнадцати лет, — вспоминал Евгений Михайлович, — передо мной стояло четыре пушки и двадцать пять взрослых человек. Я стал отцом-командиром... Войну я закончил в Силезии, в городке Обер-Глогау. Городок был до основания разрушен. Я шел, как бы по ущельям, по его улицам. Руины производили какое-то не земное, а марсианское впечатление. В этом самом городке в XVII веке родился и жил великий трагический поэт Германии Андреас Грифиус. В своих стихах он сумел с неистовой силой передать ужас долгой войны, скорбь и страх...». Именно так писал потом о войне и Евгений Винокуров. Ужас, скорбь и страх, пережитые семнадцатилетним мальчишкой, читались в его стихах — как бы поэт не хотел их скрыть.

Больной лежал я в поле на войне

под тяжестью сугробного покрова.

Рыдание, пришедшее ко мне, —

вот первый повод к появленью слова...

В 1960-70-е годы Винокуров заведовал отделами поэзии в толстых журналах, перелопачивал горы рукописей в поиске талантов. Преподавал в Литинституте. Его семинар имел славу лучшего в СССР. Воспитал десятки молодых поэтов. И каких! — от Беллы Ахмадулиной до Игоря Меламеда. Грузный, мрачноватый, ходивший в затрапезном плаще, серой кепке и с неизменным портфелем — он не умел и не хотел нравиться молодым. А при этом Винокурова любили как мало кого. Студенты между собой ласково звали его Бухтелкой. Иногда он говорил: «Давайте сегодня не будем говорить о поэзии. Поговорим о жизни...» Он много путешествовал по миру с делегациями советских писателей — от Дели до Парижа, от Рима до Оттавы. Каждый год выходили его стихотворные сборники. Читатель привык к его подборкам в журналах и газетах. Они были добротны и умны, но взлетов, подобных стихам о Сережке с Малой Бронной, в них не было.

А вскоре у публики появились новые кумиры, все потянулись к еще вчера запретному — к произведениям эмигрантов и диссидентов. И произошло обидное, горькое: читатель потерял интерес к Винокурову в тот самый момент, когда поэт взлетел на головокружительную высоту. От него уже никто не ждал ничего подобного, а он взлетел. Конечно, если бы Винокуров снялся бы вдруг в кино, или устроил бы где-то скандал, то интерес к поэту вспыхнул бы как сухая трава. Но Евгений Михайлович был равнодушен к работе на публику. Как вспоминал Наум Коржавин, Винокуров «не был ни трусом, ни конформистом. Он не совершил ни одного дурного поступка. За ним нет ни одного предательства. Он просто избегал всякого рода демонстраций...» Вершинная книга Винокурова «Самая суть», вышедшая в 1987 году, осталась тогда незамеченной».

Источник

 

А. Турков: «Детство Евгения Винокурова совпало с годами, когда среди мирных двориков внезапно возникали шахты Метростроя или просто многоэтажные дома, когда все шире разливалось по столице асфальтовое море и обрастали гранитом извилистые берега Москвы-реки. Мы дивились переезжавшим на другое место домам, обживали стадион «Динамо» и Химкинское водохранилище, играли в «красных» и «белых», потом — «в Испанию». Но вот обезлюдели строительные леса, бумажные полосы легли на оконные стекла и, словно подражая им, стали по ночам перекрещиваться лучи прожекторов. Настойчиво забарабанили в крыши осколки зенитных снарядов, словно напоминая, что пришла наша очередь воевать.

Не все из нас вернулись с этой войны. Не все сразу до конца ощутили грандиозность отшумевшей битвы. Я помню, что, когда Евгений Винокуров, ставший студентом Литературного института имени Горького, прочитал на одном из вечеров стихи о том, как когда-нибудь дети будут «в нас играть», многие отнеслись к этому юмористически. А теперь иногда вдруг видишь — в глубине двора, облепленный шумливой ребятней, как старый терпеливый дед, греется на солнышке противотанковый «еж», один из тех, которыми ощетинилась Москва осенью сорок первого года. И у меня вдруг перехватывает горло от вставших в памяти винокуровских строк:

«В полях за Вислой сонной

Лежат в земле сырой

Сережка с Малой Бронной

И Витька с Моховой».

И о других — про Лешку, который жил «на Арбате, в большом угловом, в сером доме, что против аптеки». Для людей моего поколения на многих московских домах существуют незримые мемориальные доски: «Здесь жил, играл в волейбол (или в шахматы) и... готовился к подвигам такой-то...›

Стихи Евгения Винокурова дороги нам уже потому, что бережно сохраняют и память о павших героях, и атмосферу, в которой они росли, и не утаивают той жизненной прозы, которой вымощена дорога к подвигу. Невнимательному читателю многие стихи поэта об армейской службе могут показаться простым перечнем разнообразных обязанностей, выпадающих на долю молодого солдата.

«Я на кручу тяжелые шпалы таскал.

Я был молод и тонок — мне крепко досталось!

Но лишь пот в три ручья да надсадный оскал

На подъеме крутом выдавали усталость».

Но смекните, каково ему было поспевать за «работящими и дюжими» товарищами, прислушайтесь к ритму стиха, который как бы вторит молчаливым усилиям героя не оплошать перед ними! И перед вами встанет картина сурового испытания, несмотря на всю его внешнюю будничность. В этом стихотворении проявляется важный творческий принцип поэта: он не боится показывать человека «неприбранным», в какой-то «невыигрышной», а то и просто смешной позе, если сквозь эту прозаическую оболочку можно различить красоту и значительность души и характера. Затрапезно одетая, усталая от домашней суеты женщина предстает перед нами в стихотворении «Моя любимая стирала...», и поэт подробно описывает и досадливое выражение ее лица, и «жалко» сбившиеся волосы, и скованность ее движений:

«Неловко, локтем, убирала

На лоб спустившуюся прядь».

Характерно, что паузы, выделенные в первой строке запятыми, ритмически передают затруднительность движения, которое делает женщина. Но, при всей прозаичности этой картины, ее озаряет огромная любовь к героине. «Заката древние красоты стояли в глубине окна», — пишет Винокуров, а в последних строках стихотворения это солнце, эта любовь заливает уже всею изображенную картину:

«Прекрасней нет на целом свете, —

Все города пройди подряд! —

Чем руки худенькие эти.

Чем этот грустный-грустный взгляд».

Скучно писать про поэзию: «учит», — но как иначе определить воздействие таких стихов на людей, которые вдруг со стыдом ощущают, что как-то примелькалась им красота рядом живущего человека, что они стали некими духовными дальтониками, воспринимающими одни серые будничные краски?!

Стихи Винокурова не страдают многословием. Они лаконичны и предполагают в читателе способность и склонность самому проникать в ход авторской мысли, а не дожидаться готовых выводов. В стихотворении «Слово» поэт как будто размышляет вслух, переходит от мысли к мысли, вовлекая и вас в тревожащие его противоречия. Уже в первой строфе создается драматическое напряжение, сталкиваются разные взгляды на слово, на искусство (а может быть, и на саму жизнь!):

«Священное уменье говорить,

Произносить слова и строить фразу.

Как просто это: стоит рот открыть —

И чудо словно возникает сразу».

Благоговение, высокое уважение к слову сталкивается здесь с отношением к нему, как к чему-то само собой разумеющемуся, простому. легко дающемуся. Уже этот своеобразный конфликт в известной мере предвещает развязку. В стихотворении нет никаких деклараций, и все же оно напоминает присягу на верность словам, зароняющим в душу зерна мысли и побуждающим людей к действию, в противоположность другим, похожим на пустые, без горошин, стручки.

Тяготением автора к такому слову объясняется то, что его стихи разительно отличаются от «тонн и тонн стихов», где слова кажутся бесформенно слипшимися, «как леденцы в кулаке». Винокуров не спешит, он всматривается в мир пристально, он не торопится к читателю с незрелым словом. Свою короткую автобиографию он завершает так: «Мне давали одновременно два взаимно исключающих совета: «Ни дня без строчки» и «пиши только тогда, когда не можешь не писать». Я за второе».

Может быть, поэтому его книги лежали на столе у Назыма Хикмета. Может быть, поэтому его стихи любят не только советские читатели, но и многие наши друзья за рубежом. А может быть, секрет его успеха — в том, что в его стихах доныне ощутим присущий юным сердцам «взлет в область бескорыстия, после которого до старости остается в груди холодок от глотка разреженного воздуха». По разным, должно быть, причинам даже в эту минуту где-то листают страницы его книг, а кто-то, может быть, их еще не читавший, все же задумчиво напевает: «В полях за Вислой сонной...»»

 

Константин Ваншенкин: «Я очень лично воспринимаю строчку Г. Иванова: «Как попарно когда-то ходили поэты». И мы с Женей Винокуровым так ходили. Без цели, без маршрута болтались по Москве. Скажем, втроем ходить тоже можно, — но уже ни поговорить толком, ни стихи друг другу почитать. Это уже не ходить, а идти куда-то. Нас с Винокуровым многое связывало. Прежде всего мы были ровесники. В обычной жизни год — другой разницы ничего не значит. В войну — не то. Одновременность и одинаковость призыва создавали немало особенностей, по-настоящему понятных лишь нам. Это было даже сильней землячества. Недаром первый вопрос, которым обменивались солдаты, знакомясь в госпиталях, на пересыльных пунктах и формировках, был: «Ты с какого года?..» Ответил — и почти все ясно.

Винокуров окончил офицерское училище, вышел младшим лейтенантом. Я тоже был курсантом, но училище переформировали, и я, не получив звания, попал в воздушно — десантные войска. Казалось бы, между нами пропасть. Но нет, он в стихах тоже везде солдат или курсант. Это острей, трогательней. Он в душе психологически не успел стать полноценным офицером. Среди «Биографических записей» Винокурова есть такая. Он прибывает в полк. «Мы стояли навытяжку, пять стриженных наголо младших лейтенантов, свежих выпускников артиллерийского училища. На мне была очень широкая в вороте гимнастерка, толстая скрипящая негнущаяся портупея, пустая кобура на боку, в каждый мой сапог могли бы войти вполне две мои ноги… Писарь, заполняя анкету, спросил:

— Ваша фамилия, имя, отчество? Год рождения?

Я ответил. Стоял, задержав дыхание, по стойке «смирно». Писарь поднял голову:

— Откуда прибыли?

Мрачный капитан с бакенбардами, прохаживающийся по комнате мимо невзрачного офицерского пополнения, с презрительной улыбкой, желчно ответил за меня:

— От мамы…»

Домой он вернулся в 46—м. Его демобилизовали осенью, когда в институтах уже целый месяц шли занятия. В конце войны он написал несколько стихотворений, в Москве кто-то посоветовал ему нести их не в редакции, а на Тверской бульвар, в Литературный институт. Он так и сделал. Был перерыв, и студенты курили в маленьком садике. Он подошел к таким же, как он сам, в кителях и гимнастерках, начал расспрашивать. Они взяли листки с его стихами, восхитились, повели его к одному из руководителей семинаров, поэту Василию Казину, былому приятелю Есенина, тот согласился с ними. Винокурова приняли в институт без экзаменов, в разгар учебного года. Вот какие были времена и отношения. Конечно, сделали исключение — и не ошиблись. Да и трудно было ошибиться.

Винокуров долгие годы жил на улице Веснина, между Сивцевым Вражком и Арбатом, в двух комнатах общей квартиры — вместе с родителями, а потом еще и с женой и маленькой дочкой. Я множество раз бывал у них. Когда-то улица Веснина называлась Денежным переулком (и сейчас снова). Но они не были денежными людьми, хотя тогда, после войны, жили вполне сносно.

Мы с Женей учились в Литературном институте и постепенно обнаружили, что у нас немало общего в восприятии и понимании жизни, в оценках. Мы к тому же одновременно дебютировали в периодике, в один год вышли и наши первые книжки. Но при очевидной близости биографий и судеб, а также неминуемой тематической похожести в самом стихе мы были совершенно разными и понимали это. Однако нас долго упоминали только вместе. Критика не могла нас отделить друг от друга, как невнимательная мать, не умеющая различить собственных близнецов. Впрочем, критика не была нам матерью, а мы, как уже сказано, никогда не были близнецами.

Я люблю многие стихи Винокурова. Они в большинстве написаны, как мы говорим, густо, насыщены деталями, подробностями, мыслью. Одно из сильных его качеств — недосказанность. Он блестяще владел всеми элементами стиха. Помню, как Смеляков восхищался его эпитетом: И я умру под горными камнями у звезд остекленевших на виду.

А рифма! У Чиковани в стихотворении «Работа» (перевод Пастернака) есть удивительное наблюдение: Так проклятая рифма толкает всегда говорить совершенно не то. Не следует думать, что верлибр в лучшем положении, поскольку его ничто не толкает. Фокус в другом: «рифма толкает» говорить не только «не то», но и то.

Вот стихи Винокурова «Незабудки»:

В шинельке драной,

Без обуток

Я помню в поле мертвеца.

Толпа кровавых незабудок

Стояла около лица.

Мертвец лежал недвижно,

Глядя,

Как медлил коршун вдалеке…

И было выколото

«Надя»

На обескровленной руке.

Внимательный читатель заметит безупречную рифму. Вокруг нее все и происходит. Но почему — без обуток? Мертвеца разули, сняли обувь. Скорее всего, хорошие, целые ботинки. Вряд ли сапоги. Ведь это солдат, — у офицера была бы не шинелька, а шинель, да и едва ли драная. А «мертвец лежал недвижно»!.. Это не нелепость, а потрясение увиденным. Это незащищенность мертвеца перед медлящим, осторожным коршуном. Наконец, женское имя «на обескровленной руке», — ведь незабудки у лица не бледно — голубенькие, а кровавые. И еще трагическая деталь: «Надя». Надежда! Смутно отзывается «слеза несбывшихся надежд» Исаковского. Вот вам и «без обуток — незабудок»…

Главный мотив тогдашнего Винокурова — это пронзительнейшее юношеское ощущение обделенности — красотой, женской лаской и любовью. Недоданности всего этого. Постойте! Я ведь не любил на свете никогда!

Характерно, что это чувство, порою скрытно, осталось в его стихах навсегда. Вспомните «Синеву», «Встречу на вокзале», «Ксению»… В последнем (что случается очень редко) речь идет о нем — офицере. И все равно та же щемящая жалость к себе. Но гораздо важнее здесь осознание того, что не только он не любил, но что и его самого никогда не любили. Жизнь заполнена другим — «Работа», «Уголь», «Черный хлеб»... Потрясенный неожиданной встречей на перроне, он так описывает свою героиню:

Шла она стороной,

В неуклюжей, нескладной,

По колени длиной,

Грузной стеганке ватной.

Неуклюжий наряд,

Неуклюжа фигура.

Только синим был взгляд

Да коса белокура!

Поэт называет ее незнакомкой! Что это — влияние Блока, полемика с ним? Нет, это своя тоска по красоте. Это, если угодно, его философия, не рассуждения, а именно философия. К лучшим образцам его философской лирики я отношу и «Моя любимая стирала». Казалось бы, бытовая сценка, но в картине поражает не наблюдательность, а глубина. Или вот стихи, где он предвидел свою судьбу — «Когда уходит женщина». Это настоящий Винокуров.

Но, к сожалению, критика, чрезмерно подчеркивая его философскую направленность, невольно толкала поэта к назидательности, рассудочности.

Коль дергаешь ты за кольцо запасное

И не раскрывается парашют,

А там, под тобою, безбрежье лесное —

И ясно уже, что тебя не спасут,

И не за что больше уже зацепиться,

И нечего встретить уже на пути, —

Раскинь свои руки покойно, как птица,

И, обхвативши просторы, лети…

Здесь не только фактические неточности (нужно бы: «кольцо запасного» и пр.), но сквозь авторские рекомендации проглядывает очевидная благодушная пародийность.

Чем очевидней он приобретал эту свою неосознанную инерцию, тем труднее было от нее избавляться. Но он упорно это преодолевал. Вот он, Винокуров, пронзительный, раскованный:

Я посетил тот город, где когда-то

Я женщину однажды полюбил.

Она была безмерно виновата

Передо мной. Ее я не забыл.

Вот дом ее. Мне говорят подробно,

Как осенью минувшей умерла…

Она была и ласкова, и злобна,

Она была и лжива, и мила.

…Я не решаю сложную задачу,

Глубинные загадки бытия.

Я ничего не знаю. Просто плачу.

Где все понять мне?

Просто плачу я.

Здесь его интонация, вкус, естественность, даже корявость, без которой нет Винокурова. Поэзия Винокурова — это, в первую очередь, очень умная поэзия, ей присуще интеллектуальное обаяние. Винокуров не играет рифмами (хотя рифмы его безукоризненны), не создаёт невероятные образы (хотя образность ему присуща), не стремится к яркой напевности (хотя и на его стихи слагали песни, и даже известные — «Серёжка с Малой Бронной», например). Он играет парадоксами, удивляет неожиданными выводами, он смотрит на вещи с такой точки зрения, с какой никому до него не приходило в голову посмотреть…

Теперь о нем самом. Он был настоящий московский парень, никого не боялся, готов был, защищая себя, подраться на улице. Ездил на каток на Патриаршие пруды (по-московски — на «Патрики»). Ему была свойственна замкнутость на себе. Даже эгоцентризм. У меня когда-то были две пожилые поклонницы, две сестры. Давние любительницы поэзии, они время от времени дарили мне потрясающие книжки, вышедшие еще в первые советские годы: «Костер» и посмертный сборник «Стихотворения» Гумилева, «Белая стая» Ахматовой, «За струнной изгородью лиры» Северянина, «Демоны глухонемые» Волошина… Представляете, чем это было в 50—е годы? Женя долго облизывался и однажды предложил мне познакомить его со старушками. Я поинтересовался:

— Зачем?

Он объяснил простодушно: — Для дела! Может, они и мне подарят.

Мой тесть был замечательным врачом. Один из спасенных им пациентов преподнес ему огромную редкость по тому времени — Библию издания 1910 года в роскошном кожаном переплете. Женя попросил ненадолго почитать, — видно, хотел писать библейские стихи. Не отдавал книгу больше года, вернул с трудом, очень недовольный. Все это выглядело по-настоящему умилительно.

В его стихах с самого начала присутствовала собственная интонация. Это как голос, с этим надо родиться. Выработанный годами вкус. Он был образован, начитан, но тоже со своим винокуровским упрямством. Не читал, например, «Мастера и Маргариту». На мой вопрос — почему? — ответил:

— Ну вот я такой. Все читали, а я нет…

Он был демобилизован после войны по нездоровью, — обнаружился процесс в легких. Тогда существовал метод лечения — «заливать жиром». Ему нарушили обмен веществ, и он очень быстро полнел. Женя пытался соблюдать диету. Он любил писательский ресторан, любил подсаживаться к друзьям и знакомым, часами разговаривать. У него была дерматиновая папка на молнии, Таня клала туда морковь, яблоки. Он, посмеиваясь над собой, грыз эту снедь, но иногда не выдерживал — просил у кого-нибудь отрезать кусочек от бифштекса. Набрав околопредельный вес, он в очередной раз ложился в Институт питания и, сбросив килограммов тридцать, появлялся в старом костюме, почти стройный. Эти метаморфозы вызывали всеобщее ликование. Но новые костюмы не перешивал, вскоре они опять были ему впору. Мы словно общались с несколькими Винокуровыми.

Его любили молодые, особенно начинающие, тянулись в его кружки, объединения, литинститутский семинар. Среди его учениц числится Ахмадулина. Широко известны его строки: «Художник, воспитай ученика, чтоб было у кого потом учиться». Думается, ему это не удалось — воспитать такого ученика-учителя. Впрочем, подобное никогда не происходит специально. А действительные ученики гордились им, восхищались, после занятий дружно провожали до дома. Но он был одинок. Особенно последние годы жизни. Он вел семинары с самим собой. Посмеиваясь, рассыпал свои афоризмы. Студенты, как правило, их не замечали и потому не могли оценить. Он делал это для себя, запоминал, записывал. Они не научились его зоркости, лаконичности. Я обнаружил это на институтском вечере памяти Винокурова.

О его единственной песне. Стихи Винокурова не поются. Кроме одного. Но это не мы его заметили, а Бернес. Напечатанное в «Новом мире» стихотворение «Москвичи» начиналось так:

Там синие просторы

спокойной Сан-реки,

там строгие костелы

остры и высоки.

Лежат в земле,

зеленой

покрытые травой,

Сережка с Малой Бронной

и Витька с Моховой…

А кончалось:

Где цоколь из фанеры —

привал на пять минут!

По-польски пионеры

о подвигах поют.

Бернес, решивший сделать из стихотворения песню, сразу сказал, что первый «куплет» нужно переделать, а последний убрать и вместо него написать другой. «Я скажу — о чем». При личной встрече поэта и артиста выяснилось, что Винокуров уже сократил стихи. Он продолжал биться над ними и после напечатания. Он не просто освобождался от этих двух строф, — он избавлялся от прежнего мышления, стереотипов, штампов, сдирал с себя ошметки старой кожи. Бернес пришел в восторг, но через несколько дней заявил, что у песни нет конца. То есть у стихотворения он, может быть, есть, но для песни не годится:

Пылает свод бездонный,

И ночь шумит листвой

Над тихой Малой Бронной,

Над тихой Моховой.

И началось то, что обычно бывает в таких случаях. Разговор на разных языках, непонимание, долгие бесцельные препирательства, ни на чем не основанная надежда, что исполнитель согласится с тобой. Как это мне все знакомо! Наконец поэт сдается:

Но помнит мир спасенный,

Мир вечный, мир живой

Сережку с Малой Бронной

И Витьку с Моховой.

Но чтобы добиться этого от поэта, какой нужно было обладать силой убеждения, обаяния, аргументацией, уверенностью, что нужно поступить именно так.

Любопытно, что, несмотря на успех и широкую известность песни, Винокуров при последующих изданиях стихотворения так и оставил свой вариант. Для него концовка песни выглядела слишком плакатно, прямолинейно, так же как для Бернеса концовка стихов была чересчур спокойной, статичной. Так они и остались каждый при своем мнении. И песня тоже осталась — одна из лучших песен, появившихся после войны.

Но я не сказал еще о ее мелодии. Откуда появился здесь Андрей Эшпай? Очень просто. Он буквально перед этим писал музыку к фильму «Ночной патруль», где снялся Бернес, и его работа понравилась артисту. Выбор вообще оказался попаданием в десятку. Эшпай был ровесником Винокурова, воевал поблизости от него, в Польше. Да и жил он на Бронной, только на Большой. Все сходилось, вызывало ответное чувство. А тут еще Бернес со стихами сам приехал к потрясенному композитору в его полуподвал. И Эшпай сочинил трогательную городскую мелодию с явственным для меня отголоском шарманки…

И наконец. Когда умер Женя, я позвонил вечером нашему институтскому однокашнику, известному прозаику. Повздыхали. И вдруг он попросил меня прочесть по телефону винокуровскую песню. Слушал, затаив дыхание, лишь переспросил в конце:

— «Не помнит мир спасенный»?

Я повторил как есть:

— «Но помнит мир спасенный».

— Нет, — сказал он грустно, — не помнит! Так точней…

А может, он и прав?»

Источник

 

Геннадий Красников: «Поэт Евгений Винокуров принадлежал к фронтовому поколению, «вступившему в войну ближе к её окончанию» (Ал. Михайлов). Вступившему — сразу из детства. Таким человек входит в большую историю, чтобы пройти её и пережить в себе, пережить вместе со своим народом, со своей страной. Важно понять, каким он выходит из трагедии войны, с каким психологическим, человеческим и экзистенциальным опытом. Позднее Винокуров вспоминал: «Войну я закончил в Силезии, в городке Обер-Глогау. Городок был до основания разрушен. Я шёл, как бы по ущельям, по его улицам. Руины производили какое-то не земное, а марсианское впечатление. В этом самом городке в XVII веке родился и жил великий трагический поэт Германии Андреас Грифиус... В своих стихах он сумел с неистовой силой передать ужас долгой войны, скорбь и страх человека, захваченного умопомрачительными бедствиями смутного времени. Отсвет пожаров лежал на этих стихах, полных смятенья и отчаянья!»

...Вся военная поэзия Евг. Винокурова — это стихи не о войне, а о человеке на войне, где человек не функция, а от сотворения мира рефлексирующая вечная живая душа, тот самый фетовский «огонь», что «в ночь идёт, и плачет, уходя», при этом сочувственно откликаясь на общечеловеческие переживания немецкого поэта Грифиуса, писавшего об ужасах войны. Но прошедший войну Евг. Винокуров знал и другую правду — ту высшую ценность, на которой зиждется род человеческий. Так, обращаясь к другому немцу, он пишет: «У злых нет песен. А почему же у русских есть песни?» — спросил в одной из своих книг Ницше. Да, у русских есть песни, есть великая поэзия. Почему? Потому что они добр ы. Только из глубин ДОБРОТЫ рождается песня, поэзия. Злоба — бесплодна. Доброта — источник поэзии».

Увы, современная агрессивная серость повального бескультурья, разрушенное образование и ненависть доморощенных и забугорных клеветников России лишают страну и памяти, и культуры, и благодарности к фронтовикам и к нашей Победе. Вот уже и Винокурова (кстати, автора песни-реквиема «Серёжка с Малой Бронной») относят к полузабытым поэтам. Есть горькое воспоминание К. Ваншенкина, друга Винокурова: «Когда умер Женя, я позвонил вечером нашему институтскому однокашнику, известному прозаику. Повздыхали. И вдруг он попросил меня прочесть по телефону винокуровскую песню. Слушал, затаив дыхание, лишь переспросил в конце: «Не помнит мир спасённый?» Я повторил как есть: «Но помнит мир спасённый». — «Нет, — сказал он грустно, — не помнит! Так точней…»

Источник

 

Наум Коржавин в 2006 году в своих мемуарах писал: «Бедой Винокурова были как раз ум, образованность и порядочность. Он был уже тогда [к концу 1950-х годов. — В.О.] знаком с предреволюционной философской литературой («Вехами», Бердяевым и пр.), и его несоответствие строю было гораздо глубже, чем моё, — оно никак не определялось противопоставлением ленинцев сталинцам. И никакого пафоса гражданственности у него не было, — он был, скорее, эстетом и мыслителем, но его эстетизм и мысль никак не монтировались с существующим строем. Существующий строй про это не знал, но сам-то Женя знал прекрасно! В каком-то смысле ему не повезло с тем, что его «признали» ещё при Сталине, стали публиковать, напечатали книгу, хвалили в периодике. И… со страху Женя подался в члены КПСС <…> Нет, он не был ни трусом, ни конформистом. Он не совершил ни одного дурного поступка. За ним нет ни одного предательства. Он просто избегал всякого рода демонстраций» (Н. Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи. Книга 2. М., 2006).

 

Евгений Евтушенко: «Сам Винокуров проявляется в лирическом герое тогда, когда, ценя преимущество тишины перед суматошным шумом псевдосовременности, он, тем не менее, «просит бури, как будто в бурях есть покой». Но бурю эту Винокуров видит не в мелодраматическом разрывании рубахи на груди, а в приглушённой некрикливой обыденности. Выражение «буря в стакане воды» давно стало нарицательным для изображения фальшивых страстей, но ведь буря может быть внутри простой слезинки, которую не способен разложить на составные части даже такой мастер рассекания форм, как Пикассо. Я бы сказал, что главная тема Е. Винокурова — это трагедийность обыденного. Недаром он сказал: «Трагическая тень лежит под каждою травинкой в поле». Вместе с тем ощущение трагичности бытия никогда не приводит Винокурова к поверхностному кокетливому пессимизму. В пессимизм ему не дают впасть и здоровая рабочая основа его характера, и подлинная культура, равно несовместимая как с безнадёжным взглядом на мир, так и с розовым бодрячкизмом. Винокуров — полноценный человек, и поэтому, как поэт, лишён неплодотворного ощущения неполноценности».

 

Белла Ахмадулина: «Я уважаю редкую и завидную удачу Винокурова: безукоризненное совпадение предмета, который он имеет в виду, и слово, которое он говорит, точно впопад, без расточительных затрат многословия. Дисциплина его языка такова, что между сутью вымысла и облекающей формой нет неопрятного зазора пустоты. Художник всегда подлежит мощной диктовке пространства, звездопаду сторонней музыки, от которого некуда спрятать голову. В этом поединке исполнитель не всегда поспевает за указкой великого дирижёра. Муза же Винокурова явно ладит с повелевающим смыслом, воплощая его в безошибочный звук. Мне кажется, что он чужд разлада с желаемым и ещё до склона лет, до тютчевских седин, решил задачу, заданную его таланту, приводя её к единственно правильному ответу в пределах каждого стихотворения. Винокуров, разумеется, взрослел и менялся по мере жизни, но его младость и зрелость, мальчик в шинели и маститый поэт трогательно и чудесно схожи меж собой и не пребывают в разлуке. Он сразу преуспел в доказательстве задиристо приметного своеобразия, на том стоит и тем лёгок для памяти. Его именем называем мы не только человека, известного уму и родимого сердцу, но и целую отвлечённую громоздкость — самостоятельную грамматику, особый штиль речи: рассуждать о возвышенном на уровне земли с её травой, суглинком и житьём-бытьём сограждан. Этот способ стихосложения дерзит сладкой для слуха витиеватости пиитов и самоотверженно не ищет выгоды быстрого успеха. Водится за Винокуровым и ещё одна доблесть: его замкнутая сосредоточенность на прямой цели поэтического труда, решительная несклонность к эстраде, прочно повенчавшей в наше время поэзию и её почитателей. Стихи Винокурова в меньшей мере собственность слушателей, чем пристальных и вдумчивых читателей, и эта старинная принадлежность кажется мне достойной и чистой. Я всегда помню и упоминаю, что Винокуров приходился мне учителем, с тем большей благодарностью, что, пестуя моё ученичество, он вовсе не ждал и не просил моего уподобления ему, поощряя лишь несходство и независимость, подобающие человеку».

 

Игорь Волгин, поэт, литературовед: «Если быт у Винокурова эпичен, то эпос «обытовлен»: и то и другое свидетельствует о сокровенном единстве бытия. Нужды нет, что, ступая на наш порог, поэт (может быть, для нашего же блага) оставляет за дверью «котомку, посох и багряный плащ». Мы-то знаем, что багряный плащ пророка и видавшая виды солдатская скатка имеют у Винокурова равновеликую ценность. Можно даже сказать, что тот самый армейский борщ, с которого «снял пробу врач и командир полка», естественнейшим образом продолжает дымиться в высоком мире винокуровской лирики. Дух воспаряет, причём свободно воспаряет, в горние выси, будучи обременён многочисленными житейскими подробностями. И его восхождение неотделимо от его нисхождения... И когда поэт, именующий небеса высокой библейщиной (что звучит почти как смысловая «рифма» к излюбленной Винокуровым «смачной бытовщине»), говорит: «Только дух скрепляет мирозданье, словно бы извёстка кирпичи», то тут он, кажется, даёт ключ к собственной эстетической системе. Приоритет духовного утверждается с помощью образа, в состав которого входят строительные материалы: трудно подобрать более вещественную метафору! Лев Толстой однажды восхитился, когда Фет прислал ему тончайшие лирические стихи о звёздах, написанные на обороте листка, где речь шла о ценах на керосин. «Это побочный, но верный признак поэта», — заметил Толстой. Винокуров как бы уничтожил различие между «лицом» и «оборотом». Для этого потребовалось мощное духовное напряжение. При этом его герой не претендует на абсолютную истину и не настаивает на той точке зрения, которая, положим, кажется ему предпочтительной. Он, этот герой, чувствует подвохи бытия. Мир Винокурова — это мир антиномий».

 

Назым Хикмет: «Я очень люблю Винокурова... Винокуров не так уж. молод, не знаю — ему 35 или 36 — меня это не интересует, но он очень молодой, то есть очень современный. Это мне очень близко, потому что быть современным — это значит не только по форме быть современным, а и по содержанию быть современным. Потому что он охватывает все вопросы, которые волнуют не только советского человека, а вообще всех честных людей мира. Все его вопросы, которые он поставил в своих стихах, это и очень национальные, с точки зрения Советского Союза, и очень интернациональные. Потом у него есть одна особенность: вы знаете, он плохо читает свои стихи. То есть, у него нет манеры, нет фокуса... у него есть единственная — одна — вещь: его стихи. То есть, он настолько поэт, что он действует, влияет на вас только своими стихами, а не через свой голос, не через биографию, не через скандальные истории. Поэтому, если он влияет на вас, это значит по-настоящему в чистом виде, как поэт влияет на вас. И в его поэзии, — это так, — в его поэзии вы не можете найти излишества, так сказать, архитектуры, с которым мы сейчас так боремся. у него нет никакого излишества ни в содержании, ни в форме. С другой стороны, он в форме уже (особенно в его последних стихах) ищет самой лаконичной, самой глубокой, самой простой формы...

И поэтому, например (я читал некоторые его стихи, которые перевели на французский язык), в переводе его стихи звучат замечательно. По-моему, одна из мерок современной поэзии — когда ее можно хорошо и просто перевести, то есть, когда она потеряет свой внешний блеск, когда она голая, не одетая. своим национальным языком и своей национальной музыкой, — даже такая — голая, она может звучать на другом языке, доходит до вас, значит у нее есть что-то современное.

Таким образом, короче: я думаю, что смог сказать вам, что я думаю о нем и почему он мне так близок. Я знаю, что его путь — самый трудный путь, но вы знаете, стоит идти трудным путем, чтобы создать настоящую жизнь. Легкий путь это всегда временно дает большой блеск, это как — так сказать, — красивый фейерверк. Вы смотрите всю его красоту и краски, потом он потухает и остается иногда в носу только запах пороха. А он не такой фейерверк. Он нас интересует только как поэт! Больше у него ничего нет. И слава богу! — это очень хорошо».

 

Вадим Сикорский: «Да, Винокуров всю жизнь жаждал истины: «Пусть кто-то сказку любит. Я ж рад — исподтишка, коль истина проступит как шило из мешка!» И тем не менее, несмотря на постоянную, иногда до назойливости, декларацию поэтического аскетизма, он был прелестно противоречив, как сама жизнь, сам мир. Вот его определение вдохновения:

Нет, не гордое паренье,

Вид у ней нехитр и прост,

Ящерица вдохновенья

Ускользнет, оставив хвост…

Какая же голая суть, кратчайшая прямая, чистый смысл, если необходима эта трудноуловимая, почти иррациональная ящерица вдохновения, являющаяся к тому же героиней великолепной метафоры? Именно особое «чувство иррационального», свойственное каждому истинному поэту, и вознесло его в свое время к «Синеве». Книге, исполненной чистейшей, я бы сказал — небесной поэзии.

Винокурову, можно сказать, даже повезло: он не погиб на войне, не был репрессирован, не был исключен из института (определение счастья в России в наш век начинается с частицы «не»), не был обижен критикой, не был обойден издателями. И даже работал в Литинституте, в журналах «Молодая гвардия», «Октябрь». Тринадцать лет заведовал отделом поэзии в «Новом мире»».

...Винокуров до конца своих дней остался верен собственным художественным принципам. Если не ошибаюсь, Розанов сказал, что секрет писателя заключается в вечной и невольной музыке в душе. Если ее нет, человек может сделать из себя писателя. Но он не писатель. У Винокурова была эта музыка от рождения и до конца его дней. И еще хочется вспомнить слова Баратынского: талант — это поручение. Винокуров это поручение выполнил».

 

Вольфганг Казак: «Винокуров сознательно продолжал традиции философской лирики Тютчева и Баратынского. Исходным пунктом его поэзии послужил опыт войны, поданный без ложной героики; это стихи о смерти, об одиночестве, родившиеся большей частью позже как воспоминания. В стихах Винокурова нет повествования, он видит суть неприметных на первый взгляд вещей и событий, выбирая для проникновения в глубину человеческого бытия чувства в их пограничной ситуации, образы технической цивилизации и города, крайне редко — природы. Повседневность, цивилизация с её угрозой миру души давали толчок его творческой работе. Поэзия Винокурова рождалась вдохновением, которому он доверял и почти не исправлял однажды написанное. Контрасты, двойственность смысла, порой, и парадоксы он использовал для раскрытия истины. Человека он изображал ищущим и сомневающимся. Винокуров ничего не заявлял, он лишь намечал контуры. Он возвращал первоначальный смысл затасканным, на первый взгляд, словам, помещая их в необычный контекст; точно так же и рифмой он старался усилить действенность мысли».

 

Сергей Мнацаканян, поэт, критик, переводчик: «Время от времени афористичность, сентенции, избыток мысли как бы подменяли в его стихах душевные и житейские страсти. Именно поэтому оппоненты отказывали ему в праве «называться поэтом». Но это было в высшей степени несправедливо. Поэтом Евгений Винокуров был замечательным — тонким, умным, временами блистательным. Не зря его новые книги отлавливали ценители поэзии по всей стране. В разные годы мне довелось посвятить Евгению Михайловичу два стихотворения. Одно — даже, может быть, несколько приближенное к его философским выкладкам, потому и посвятил. А второе — прямой портрет, как мне он в какую-то минуту показался. Он и был одним из пророков современного мира и одновременно чернорабочим русского стиха. Что-что, а писать стихи он умел так, как умеют немногие».

 

Эмиль Сокольский, критик, литературовед: «Больше всего меня волнуют те винокуровские стихи, где он признаётся —словно бы неожиданно для себя самого, — насколько ему бывает тесно в этом любимом, обжитом им уюте. И вот однажды, когда поэт отправляется в магазин за продуктами и переулок приводит его дымящей реке, он останавливается, заворожённый, «почувствовав голос тайной дикой воли от ветра, от реки, от облаков». А «как сладок был побег с урока»! — вспоминает Винокуров детство. Тогда он забрёл в Сокольники, больно чувствуя в себе «преступную по сути тягу к неразрешённой синеве» (я думаю, такое знакомо любому примерному школьнику, но не отличнику, конечно). Одним из лучших стихотворений Винокурова я считаю вот это, которое привожу полностью. И на том замолкаю: добавить нечего».

Порой в гостях, за чашкой чая,

Вращая ложечкой лимон,

Я вздрогну, втайне ощущая

Мир вечности, полёт времён.

Мы в беспредельности летим.

О, если б воспарить над бытом,

Подняться бы, восстать над ним!

И выйти на вселенский стержень,

И в беспредельности кружить,

Где в воздухе, что так разрежен,

Нельзя дышать, но можно жить.

 

Наталья Лясковская, поэт, переводчик: «Я попала в его семинар по выбору самого Евгения Михайловича. Я его даже не знала тогда, увлекалась совсем другими стихами и поэтами. Конечно, слышала, что есть такой поэт, автор замечательного стихотворения «Москвичи», переложенного на музыку Андреем Эшпаем: «Но помнит мир спасённый, мир вечный, мир живой, Серёжку с Малой Бронной и Витьку с Моховой». И песню эту очень любила и люблю. Но тогда не слышала даже его легендарного стихотворения «Моя любимая стирала», вошедшего почти во все его книги и всевозможные поэтические антологии. Может быть, он почувствовал поэтическое родство в моём стихотворении о детстве: «…меня в саду на табурете купала мама, плавал свет на волосах и мокрой кофте, простым движением одним сгоняла пену, будто дым, и воду пробовала локтем — веснушчатым и золотым…» Он всегда его отмечал… В семинарах он собирал людей, которые так или иначе становились знаковыми фигурами в литературе. На наших встречах всё кипело, бурлило, люди смеялись и плакали, «сверкали ножи», но торжествовали — при умном участии нашего Мастера — любовь и нежность друг к другу... Мы учились у него, даже не замечая, что учимся. Евгений Михайлович ко всем нам относился с любознательным интересом учёного-исследователя. Позже в короткой беседе он признался мне и Ире Васильковой: «Семинар — это моя маленькая модель мира. Я так выбираю учеников: сначала челов к должен быть талантлив. Потом у меня непременно должны быть светловолосая красавица и красавица-брюнетка. Грустный паяц, весёлый рыжий, первый любовник, солдат, лекарь и палач… Бедные родственники и приёмные дети». Меня он иронично называл «критерий истины» — за юношеский максимализм и нежелание лгать. У Винокурова было озорное и необидное чувство юмора. На самом деле, наверное, мы были его настоящей семьёй — он был тогда уже одинок — дочь уехала в Америку, никого из близких не было рядом. Евгений Михайлович читал наши рукописи в последний момент перед обсуждением — и всегда реагировал блистательно точно, мгновенно выхватывая самую суть стихотворения, лучшие метафоры и строки, слабые места. Как искренне он восхищался талантом своих учеников, как смаковал каждую поэтическую находку, удачу, тут же проводя массу параллелей с классикой и современными авторами, обнажая недюжинную эрудицию! А когда стихи оказывались неудачными, закидывал толстенькую ножку на колено и шутил: «Ну почему я, такой утончённый, должен это читать?!» И всегда искренне удивлялся живучести и неизводимости «молодой поросли». Винокуров совсем не был похож на «ветерана войны», как нам они тогда представлялись, — всегда моложав, оживлён, с жадным молодым интересом к жизни и людям. Я так и воспринимала его: как человека ненамного старше нас. А ведь на войне он был разведчиком, награждён орденом Отечественной войны I степени, медалями... Он постоянно приводил к нам гостей — своих друзей. Чаще всего это были легендарные люди: поэты, прозаики, композиторы. По тому, с каким пиететом они к нему относились, я вдруг поняла, что наш руководитель семинара — редкий человек, знаковая личность в русской поэзии. Вот тогда-то я и стала зачитываться его стихами, узнавая о нём всё больше и больше, преисполняясь уважения к своему Учителю. Ведь первые его стихи были напечатаны в 1948 г. в журнале «Смена» с предисловием И.Г. Эренбурга. В 1951-м он окончил наш Литературный институт, тогда же вышла первая его книга — «Стихи о долге», в 1956 г. — сборник «Синева», вызвавший одобрение Бориса Пастернака. Вместе со Степаном Щипачёвым он возглавлял поэтический отдел журнала «Октябрь», печатал Ахмадулину, Леонида Мартынова, Бориса Слуцкого, вернувшихся из лагерей Николая Заболоцкого и Ярослава Смелякова. С 1971 по 1987 г. был заведующим отделом поэзии журнала «Новый мир». Под редакцией Винокурова в 1974 г. вышла антология «Русская поэзия XIX века». В 1987-м, уже после того как я окончила институт, Винокуров получил Государственную премию СССР за сборники «Бытие» и «Ипостась». Я многое узнала о творчестве поэта Винокурова, но о его реальной жизни, о бытовой её стороне находилась в полном неведении. А быт его был, оказывается, очень нелёгким… По окончании института меня отнесло жизненной волной далеко в сторону. Когда я узнала, что он умер, это был сильный удар! Столько осталось невысказанного, неуслышанного, невыясненного между нами… Но он не зря написал гениальные строки: «Художник, воспитай ученика, чтоб было у кого потом учиться». Винокуров воспитал хороших учеников».

 

Ирина Ковалёва, поэт, переводчик: «Готовясь к вечерам памяти, со временем, переросшим в Винокуровские чтения, которые мы с Иваном Белокрыловым ежегодно проводим в ЦДЛ, я прочитала и выслушала множество воспоминаний о своём Мастере: ироничных и серьёзных, уважительных и уничижительных, изложенных с восхищением и с творческой ревностью… Рассказы эти, как правило, больше говорят о вспоминающих, чем о самом поэте, но что удивительнее всего — в них невозможно найти двух одинаковых Винокуровых! У каждого он свой…

В тот день началась внезапная оттепель после крещенских морозов. Сейчас температурными качелями в разгар зимы никого не удивишь, но тогда они ещё были редкостью. Не погода, а катастрофа для сосудистых больных! А ведь у Евгения Михайловича уже был инсульт. Он пережил его в 45 лет — слишком рано, как и многое в своей судьбе. Винокуров ушёл на войну в семнадцать, в восемнадцать уже командовал артиллерийской батареей (его подчинённые были вдвое старше своего отца-командира), в девятнадцать отпраздновал Победу в городке Обер-Глогау в Силезии, в двадцать у него обнаружили туберкулёз лёгких, который лечили тогда варварским методом — «заливали жиром», закармливая исхудавших на фронте пациентов суперкалорийной пищей, чтобы те поправились в прямом и переносном смысле. С болезнью было покончено, но возникли другие проблемы, не менее серьёзные: Винокурову сорвали обмен веществ, он располнел и заработал диабет, а ведь для сосудов нет ничего хуже, чем высокий сахар и холестерин! По первой профессии я невролог, и Винокуров иногда советовался со мной о своём здоровье. В тот январский день меня не отпускала тревога за него, я собиралась ему позвонить. Мы не общались почти месяц: перед Новым годом у нас дома отключился телефон (повредили провод и долго не могли обнаружить, где именно). Заработал он лишь в конце января. Первое, что я услышала, сняв трубку, были слова о том, что Евгения Михайловича больше нет.

Он, который, по признанию бывшей жены, не знал, где булочная находится, в свой последний день унизительно обивал пороги учреждений по поводу приватизации жилья, чтобы оставить квартиру дочке и внукам, переехавшим в Америку. Вернувшись домой, почувствовал себя плохо и умер от инфаркта. Не знаю, почему он, всегда такой осторожный, обладавший великолепным инстинктом самосохранения, не поберёг себя на этот раз. Остался бы дома, отлежался и пожил бы ещё — ведь было ему всего 67 лет. Какая горькая мысль!

Познакомились мы тремя годами раньше — в последний, не самый позитивный период его жизни. Винокуров был болен и одинок, стихи перестали выходить, слава померкла, страна распалась, но у него остались ученики — студенты из его последнего семинара, по мере сил заботившиеся о нём и отчасти заменившие ему семью. Я попала в их число с лёгкой руки Леонида Володарского, о котором Евгений Михайлович когда-то написал как о многообещающем поэте. Леонид настоял на том, чтобы я бросила аспирантуру, пристроил литконсультантом в перестроечный, выходивший миллионными тиражами «Огонёк» и отправил проситься в семинар к Винокурову. Никогда в жизни я так не волновалась! Как он ко мне отнесётся? Вдруг будет не в духе и прогонит? Если откажется взять подборку или стихи не понравятся — что тогда делать? Но стоило заглянуть в шестую аудиторию, как страх сменился изумлением: неужели это и есть тот самый Винокуров? В сидевшем за столом человеке не обнаружилось ничего величественного, поэтического. Он не имел ни тени сходства с образом грозного вершителя судеб и даже с фотографиями в книжках, а был какой-то маленький, недовольный, усталый — словом, вполне земной, совсем не страшный, и от растерянности я выпалила: «Вы действительно Винокуров?» Он ничуть не удивился идиотскому вопросу, взял у меня стихи, будто только того и ждал, что кто-нибудь их принесёт. Набора в винокуровский семинар в 1990 году не предполагалось, но Евгений Михайлович настоял, чтобы меня взяли в институт вне конкурса и чтобы непременно — к нему! В рекомендации написал: «Считаю, что Литинститут нуждается в Ирине Ковалёвой больше, чем она в нём». Наведывался в приёмную комиссию, проверял: всё ли там в порядке с моей рукописью, не напутали ли чего? Ободрённая таким приёмом, я привела к нему своего приятеля — барда Диму Домбровского, и Винокуров тоже принял его в свой семинар.

Так началась наша дружба. Это определение — Евгения Михайловича, не моё. Сама бы я не решилась заявлять, что дружила с Винокуровым. Слишком большая дистанция была между нами! Общаясь с ним, всегда ощущала исключительность момента: знала, что должна запомнить все «до чёрточки последней, до детали», почти физически чувствовала шелест песка в часах его жизни, и от пронзительной жалости к нему, от бессмысленного усилия удержать ускользающее сохранила в голове гораздо меньше, чем могла и хотела. Он был для меня — для всех нас! — как «огромный свет» из его же стихотворения о свойствах памяти, написанного в 1961 году».

Источник

 

Памяти Е. Винокурова

Винокуров веские стихи

Созидал — детальны и красивы.

Что ж им нет сегодня перспективы?

Или мы, объевшись чепухи,

Разучились понимать стихи?

Крупные слова всегда весомы.

Не-читать — как умножать грехи,

А грехами мы опять ведомы…

Александр Балтин

 

Из книги Т. Рыбаковой «Счастливая ты, Таня!»:

Винокуров был одним из самых умных и образованных людей, которых я встречала в жизни. К тому же он был единственный человек, который мне сказал: «Что бы ни случилось (а тогда уже начали потихоньку «подбирать» детей «врагов народа»), я останусь с тобой. Я поеду за тобой и в ссылку».

У Жени было железное слово, от которого он никогда не отступал. Его нельзя было ни подкупить, ни запугать, ни прельстить чем бы то ни было. За что жизнь его несколько раз и стукнула по голове. Первый — еще до меня, когда мы даже не подозревали о существовании друг друга.

Познакомились мы в том же Доме литераторов. И я даже не помню, как. Но у него была своя версия нашего знакомства: приехал в Москву из Тбилиси Женин сокурсник — Отар Челидзе. Зашли они в Дом литераторов выпить по бокалу вина, и Отар, увидев меня, сказал: «Вот для тебя невеста!» — «Нет, — ответил Женя, — она слишком красивая для меня». — «Но и ты ведь у нас красавец, — настаивал Отар, — какая пара из вас получится». Я о том разговоре — «ни сном, ни духом», как говорится. Здоровалась с Женей, как здоровалась со всеми, ну, улыбнемся друг другу, иногда перекинемся парой слов, не более того. Однако через какое-то время стало ясно: Женя приходит для того, чтобы увидеть меня. Вынимает из кармана пальто букетик подснежников, кладет передо мной. Один день букетик, вынутый из кармана, другой день букетик, третий день букетик, но вот он кладет передо мной свою книгу «Стихи о долге» с трогательной, нежной надписью. А я думаю: «Господи, ну зачем? А вдруг стихи бездарные, как после этого смотреть ему в глаза?» И сразу все будет кончено, а ведь что-то уже возникло между нами.

Надо сказать, что этих подаренных мне книг я боялась, как огня: мало верила в советскую литературу. А говорить ведь что-то надо… Сижу в задумчивости, никак не решаюсь открыть сборник. Подсел к моему столу Межиров, глянул на обложку. «Винокуров — замечательный поэт, посмотрите, как он сказал: „И день переломился пополам…“» И прочитал это стихотворение «Обед» наизусть. Я возликовала. «Стихи о долге» вышли в 51-м году, а должен был выйти сборник, по крайней мере на два года раньше. Наказали Винокурова. За что — станет ясно дальше.

Женя демобилизовался в 1946 году. В том же году без экзаменов — занятия шли уже целый месяц, был принят в Литинститут волей поэта Василия Васильевича Казина. (Какую-то важную роль он играл в те годы в Литинституте, но какую, я не знаю.) «Идите, занимайтесь», — сказал Казин, прочитав Женины стихи. Весной, это уже 47-й год, в Литинститут приехал Эренбург — послушать поэтов-первокурсников. Женя читал последним. «Этот последний будет поэт, — сказал Эренбург, — а из остальных выйдут хорошие читатели». В 1948-м году журнал «Смена» опубликовал подборку Жениных стихов, на фотографии Женя еще с лейтенантским чубом, лет двадцати, ему столько и было, когда кончилась война. Предваряло ту подборку предисловие Эренбурга. В заключительной фразе он повторил слова, что были сказаны в Литинституте: «Кажется, одним поэтом стало больше». Подборка в «Смене», да еще с предисловием Эренбурга, давала возможность издательству «Советский писатель» выпустить книгу не как дипломную работу (такова была практика), а в том же году, в крайнем случае, в следующем.

Но тут грянула кампания борьбы с космополитизмом. И Женя — комсорг курса — не дал провести ее на том уровне, которого требовали и партком, и руководство института во главе с директором Василием Смирновым. Иными словами, Женя повернул комсомольское собрание в защиту поэта-еврея, которого якобы за спровоцированную драку на лекции должны были исключить из комсомола, а потом и из Литинститута. «Смотри, — сказали Винокурову, — идешь против линии партии, поплатишься за это». И за непокорность изъяли его сборник из издательства. «Будешь помнить нас, Винокуров!»

Если прочитать или перечитать Женины заметки о поэзии, его статьи о поэтах, можно заметить, как часто в них мелькают слова «совесть», «совестливый». «Повышенная совестливость» у Твардовского, например. Женя с удовольствием и пониманием повторял пастернаковскую фразу: «Книга есть кубический кусок горячей, дымящейся совести». Потеря совести, то есть аморальность, в любом ее виде ведет к потере способностей. О двух поэтах, которых уже нет в живых, потому не называю их фамилий, к которым Женя относился с интересом, он сказал: «Они никогда не напишут больше хорошие стихи», — те двое омерзительно, по-хамски выступали против преподавателей «космополитов». Винокуров свято верил в «высшую» справедливость.

Итак, его сборник «Стихи о долге» вышел в 51-м году, пусть позже на два года, но все равно — радость, гордость: первая книга.

...На следующее утро, я спала еще, позвонил Женя. Голос встревоженный: «Как дела?» — «Все нормально». — «Я забегу через час». Оказалось, он договорился с родителями, что приведет меня знакомиться с ними. «Знаешь, — сказал он, — тебе пора уже переезжать ко мне. Так будет нам обоим спокойнее».

...Стол накрыт, Женины родители сидят рядышком. У матери руки сложены на коленях. Встают при виде нас. Знакомимся. «Перегудов Михаил Николаевич», — представляется отец. «Евгения Матвеевна, — говорит мать, — а тебя зовут Таня — это мы уже знаем». Пожимаем друг другу руки. И когда я вспоминаю те минуты и их взволнованные, торжественные лица, сердце мое заходится от любви и печали.

Это были замечательные люди: чистые, бескорыстные, совестливые, но по духу абсолютно нам с Женей чужие. Тем не менее я их любила: на мне лежали их болезни, и я привыкла заботиться о них. Так же они заботились и о нас.

Познакомились Женины родители в Гражданскую войну и с тех пор не расставались. Отец остался служить в армии, и они вместе мотались по стране. Поженились, например, они в Кутаиси в 24-м году, на фотографии Евгения Матвеевна — красивая, с задорным лицом, в модной шляпке и кожаной революционной куртке. («Удачное сочетание», — смеюсь я.) Потом часть, в которой служил отец, перевели в Брянск, и там, в Брянске, 22 октября 1925 года родился Женя. В семье существовала легенда: якобы, появившись на свет, Женя не просто раскричался, как кричат все новорожденные, а расцарапал себе в кровь лицо. Отец остолбенел, когда к нему вынесли ребенка. «Что случилось?» — спросил он в испуге акушерку. «Сама не знаю, — ответила та, — может, знак какой, может, предчувствует, что жизнь будет тяжелая…»

Евгения Матвеевна была еще в родильном доме, когда отец поспешил в ЗАГС регистрировать сына. Почему он нарек Женю именем матери, дав ему в придачу и ее фамилию — Винокуров, — осталось загадкой. Он посмеивался, когда я его спрашивала об этом, и уходил от ответа. Но эти разговоры шли у нас, естественно, позже.

«Расскажи нам немного о себе», — попросила Евгения Матвеевна, из чего я заключила, что Женя обо мне особенно не распространялся. Проплыло у меня перед глазами лицо студента-физика, но я не только ничего не скрыла от них, а рассказала даже больше, чем знал Женя: скорее всего, забыла ему рассказать — мне не казалось это особенно важным. Больше мне рассказывать было нечего, и я выступила с заявлением: «Зачем портить Жене биографию? Мы не будем расписываться, а просто будем жить вместе».

«Ну, нет, — воспротивились они, — все должно быть, как у людей. Что это еще за новости — не расписываться?! А если у вас родится ребенок, что же, он будет незаконнорожденным?! Нет, мы против».

«Хорошо, — сказал Женя, — мы распишемся».

Если было не «как у людей», они были «против» даже в экстремальных обстоятельствах. Мне много раз потом хотелось спросить у Михаила Николаевича: вы были подполковником, неужели во время войны не могли взять Женю под свое крыло? Воевали бы, но рядом. Почему отпустили сына с девятиклассным образованием в училище, откуда прямая дорога на фронт? В восемнадцать лет командовать взводом, под силу ли это мальчишке? Ведь единственный ребенок у вас! Неужели не страшно было за него? Конечно, страшно, но совесть не позволяла создать для сына особые условия. «Все воюют, и наш должен воевать, и не у отца под боком», — вот так бы они мне ответили.

Зато Михаил Николаевич любил рассказывать, как после войны он послал своего порученца в Коломыю, где стояла Женина часть, узнать, как поживает сын. Порученец вернулся, доложил: денщик дремлет на солнце, дверь в избу открыта, по избе бродит коза, младший лейтенант Винокуров сидит на топчане и сильно кашляет.

Вот тут родители встревожились: почему сильно кашляет? Простужен? Через несколько месяцев медицинская комиссия определила у Жени туберкулез и развивающуюся гипертонию. По этой причине и посчитали его негодным для дальнейшей службы в армии.

Вернувшись в Москву осенью 1946 года, Женя никого из своих довоенных дворовых друзей не нашел, большинство погибли на фронте. Но теперь у него была новая, студенческая среда. И бесконечное чтение стихов друг другу, собственные и чужие воспоминания подогревали нетерпение, подстегивали писать обо всем сразу и в разных жанрах. Еще в Литинституте Женя решил написать сценарий, о котором рассказывал мне, когда мы познакомились. Тему коротко можно было определить так: послевоенная адаптация к мирной жизни. Возвращается в Москву с фронта 20-летний младший лейтенант. Перепрыгивая через две ступени (естественно, это наш двор, и наш дом, и наш подъезд), взбегает на четвертый этаж, звонит в дверь. Улыбка растягивает его губы. Сейчас он увидит тех, кто провожал его в армию, кто населял эту квартиру во всех его снах о доме. Постепенно лицо его каменеет, в квартире сплошь чужие люди — кто-то погиб на фронте, кто-то не вернулся из эвакуации. «Здесь моя комната, — говорит младший лейтенант, — здесь я жил до войны». И ощущает, как на него накатывает тоска.

Главное, считал Женя, это сразу показать, как герой неожиданно оказывается среди незнакомых людей. Никаких поездов, везущих лейтенанта с фронта, никаких панорам московских улиц. Сразу: дом, лестница, дверь, чужие люди. Утром приехал, вечером начинает осваиваться среди них. Мы оба так любили кино, что обсуждать этот сценарий было удовольствием.

Женина квартира, как и у героя так и не написанного сценария, тоже почти сплошь состояла из новых жильцов. Евгения Матвеевна получила здесь две смежные комнаты раньше других: первому секретарю Советского райкома партии «улучшили жилищные условия», как тогда говорили. То ли это был тридцать шестой год, то ли начало тридцать седьмого. Квартира была барской — с высокими потолками, с окном в ванной комнате, с комнатой для прислуги при кухне. «Переезжаем в хоромы», — радовались они. Вот уж поистине — «жить стало лучше, жить стало веселей».

Биография моей свекрови, мне кажется, была типичной для партийных руководителей тех лет. В Брянске, где родился Женя, Евгения Матвеевна начала работать в женотделе, и карьера ее довольно быстро пошла по восходящей. Году в двадцать девятом ей предложили поехать в Москву учиться в Высшей партийной школе, возможно, в те годы она называлась как-то иначе. Предоставлялось общежитие. А Михаил Николаевич оставался в Брянске. Прихватив четырехлетнего Женю, уложив свое и сына имущество в маленький чемоданчик, Евгения Матвеевна двинулась в столицу. Но оказалось, что жить в общежитии с детьми не разрешается: люди должны заниматься, а не слушать детские вопли. Что делать? К восьми часам, к обходу коменданта, Женя прятался под кровать. Соседкой Евгении Матвеевны по комнате оказалась некая Дуся, тоже откуда-то из провинции. Дуся выручила Евгению Матвеевну: отыскала какую-то старуху, которая за небольшие деньги согласилась подержать у себя Женю. Гулять с ним, кормить его. «Гулять не ходим, молока не дает, — жаловался Женя, — хочу молока!» — «Потерпи, Женя», — просила Евгения Матвеевна. От того времени сохранилась одна фотография, которую я обожаю. Женя на бульваре. В руках лопатка. Лицо обиженное — вот-вот разнюнится, и оттого хочется его обидеть еще сильней. «Жаль, меня там не было, — говорю ему, — я тебе наподдала бы как следует и лопатку бы отняла». — «С тебя бы стало, тебе обидеть кого — одно удовольствие». Смеемся оба. (Признаюсь: когда я уходила к Рыбакову, я эту фотографию взяла с собой.)

Но вскоре Евгения Матвеевна получила маленькую комнатенку, перевелся в Москву и Михаил Николаевич, поступил в Военную академию. Вместо няньки для Жени выписали младшего отцова брата — Леню, стал он впоследствии лихим летчиком, начал воевать еще в финскую войну, имел три ордена Боевого Красного Знамени. Женя его любил, выделял из всей остальной отцовой родни.

И вот переезд в «хоромы». Но именно тут и случилось несчастье. В тридцать седьмом году в райкоме у Евгении Матвеевны пересажали половину сотрудников, не сегодня завтра могла наступить и ее очередь. И тут на нервной почве у моей будущей свекрови отнялись ноги. Четыре месяца лежала она парализованная. Видела в открытую балконную дверь, как поднимается солнце из-за деревьев, слышала детский смех во дворе, а ей — в тридцать восемь лет — грозила инвалидная коляска. И вдруг случилось чудо: она встала. Возможно, эти четыре месяца и спасли ее от ареста: план, который спустил НКВД на этот райком, уже был выполнен.

Я часто возвращаюсь в своих мыслях к той квартире. В маленькой комнате жили мы с Женей, а потом и с Ирочкой, когда она родилась. Умещались там наша тахта, Ирочкина кроватка, Женин письменный стол, этажерка для книг и шкаф возле самой двери. Когда ничего нельзя было купить в магазинах, Жениным родителям удалось где-то отхватить две одинаковые книжные этажерки на бамбуковых ножках. Шаткие, невысокие, но все-таки есть, куда поставить книги.

У Михаила Николаевича этажерка стояла рядом с письменным столом, где всегда ни пылинки, ни соринки. Евгения Матвеевна пристроила на одну полку сталинские «Вопросы ленинизма», несколько номеров партийных журналов. На второй полке лежали «Поваренная книга», которую я выиграла в лотерею, когда мы с Женей встречали Новый год в Доме литераторов, и стопка газеты «Правда», где были какие-то интересные для них статьи. И отец, и мать были идейными коммунистами. Материнские партийные рассуждения доводили Женю до белого каления. Отец обычно молчал, а мать все учила сына, мол, не те стихи он пишет — нет в них патриотизма.

И у нас этажерка примостилась к письменному столу, где у Жени тоже всегда царил порядок. А на полке стояли замечательные книги: Пушкин, Блок, Маяковский, Мандельштам (первая книга, которую Женя купил на развале посте возвращения в Москву), Пастернак, Багрицкий, Смеляков, Н. Ушаков, Антокольский, Тихонов, несколько книг Эренбурга — ранняя проза.

Забежал к нам Юра Трифонов, принес на неделю «Фиесту» — очень любил Хемингуэя и эту книгу купил у букиниста за большие деньги. Трифонов первым из Жениных товарищей стал собирать библиотеку. Посмотрел на репродукцию пушкинского портрета работы Кипренского, не так давно Женя вырезал ее из «Огонька» и прикнопил к стенке, усмехнулся: «А где же руки, сложенные на груди, какой-то он у тебя усеченный».

Зато у наших «стариков» в массивной золоченой раме висела картина «под Шишкина», купленная ими еще до войны. То ли это был пруд, то ли рукав реки, освещенный солнцем, песчаная отмель, кустики, зеленая трава и тропинка, убегающая к опушке леса. Михаил Николаевич часто смотрел на нее, любовался.

Он был незаурядным человеком: в сорок шесть лет, после фронта, поступил в Педагогический институт, блестяще окончил исторический факультет и засел за работу «Откуда пошло название Русь». На двух или трех сотнях страниц оспаривал соответствующую теорию академика Анны Панкратовой. С утра работал в Исторической библиотеке, во второй половине дня сидел за письменным столом, стучал на пишущей машинке. Где эта рукопись — я не знаю. В его остротах и шутках сквозила порой артистичность. Он был молчалив, но и чудаковат одновременно. Ходит по комнате животом вперед и поет — не песню, просто какие-то слова: «Скоро будет обед, обед не за горами, поставим на стол мы суп…» И так далее в том же роде.

Большая комната, которую занимали Женины родители, служила им спальней и одновременно всем нам столовой — посредине стоял раздвижной обеденный стол. Довоенный платяной шкаф загораживал кровать Евгении Матвеевны от глаз входящего. Кровать Михаила Николаевича стояла перпендикулярно к ней, а напротив уместился диван, обтянутый василькового цвета дерматином, переехавший сюда из нашей комнаты. Единственную роскошь, которую себе позволили Женины родители во время послевоенного ремонта, — это покрасить свою комнату голубой масляной краской с золотыми разводами. Стоило недешево и называлось «под шелк». Но разглядеть все эти переливы и узоры можно было только в яркий солнечный день. Вечером же все сливалось: в люстру вкручивались лампочки слабого накала. «У нас, как в больнице, — говорила я, — зачем сидеть в такой темноте?»

— Ах ты, девушка молодая, — вскидывалась Евгения Матвеевна, — широкая, однако, у тебя натура! Для тебя все пусть сияет, как во дворце, а другие пусть будут сидеть при керосиновых лампах, так ты хочешь?

В газетах писали о необходимости строить новые электростанции, дефиците электроэнергии, призывали народ к экономии и сознательности.

Евгения Матвеевна называла меня Таней только в тех случаях, когда подзывала к телефону или звонила из больницы: «Таня, пожалуйста, принеси мне то-то и то-то». В остальных случаях я ходила у нее в «молодых девушках». Женю же часто называла «молодым человеком». Этот язык, я думаю, сохранился у Евгении Матвеевны с той поры, когда она еще совсем юной заведовала женотделом на каком-то заводе. Возможно, и ее кто-то из старших партийных товарищей называл «молодой девушкой». Она ни разу не сказала мне — Танечка, ни разу не назвала Женю — Женечкой или хотя бы сынком… Меня это удивляло, особенно в первое время. «Ничего странного, — усмехался Женя, — это все аскетическая закваска „военного коммунизма“». И только Ирочка всегда оставалась для них Ирочкой.

В комнате родителей был балкон, куда я выкатывала коляску с нашей дочкой, и Женя из окна смотрел, как я ее укачиваю, а если было лето, то слышал, как я ей тихонько пою. Я знала, что Женя смотрит на меня, мы с ним встречались глазами, и часто они мне казались повлажневшими.

Родителей не смущала убогость обстановки в их комнате. А ведь многие военные в таком же чине, что и дед, и выше — генералы — тащили для себя из Германии дворцовую мебель, посуду, картины. Многих за это потом сажали в тюрьму. Наши в этом смысле были чисты как стеклышко. Михаил Николаевич купил на «полевые» и привез радиоприемник, который все время барахлил, а бабушке в подарок — отрез из искусственного шелка, который она мне переподарила на свадебное платье.

Двадцатое июня, день нашей регистрации, запомнился мне легким и веселым. Возможно, смехом мы притушевывали торжественность момента. Звонок в дверь. Это пришли Володя и Марина Ключанские — наши свидетели. Володя Ключанский, Женин троюродный брат, был первым, с кем Женя меня познакомил. Володя был на пять лет моложе Жени, смотрел ему в рот. Постепенно разница в возрасте стерлась. И как Ключанский гордился Женей, так и Женя начал гордиться Ключанским. Володя только что окончил юридический институт и, будучи начинающим следователем, получил сложнейшее дело. В быту его называли «расчлененка». И распутал его в самые короткие сроки, за что тут же был переведен в старшие следователи.

А Марина — врач. Отец ее тоже расстрелян, так что биографии у нас сходные. Это сближает. И живут они в пяти минутах от нашего дома — на Арбате, где зоомагазин. Как удобно: у Жени чуть заломит затылок, он звонит Марине, жалуется: «Что-то мне не по себе». Она тут же прибегает измерить ему давление: «Все в порядке». И Женя сразу успокаивается. И еще один интерес был у него к Марине: ее родным дядей оказался Борис Аронович Песис, известный литературовед, а теткой — Надежда Жаркова, не менее известная переводчица с французского. По словам Марины, и Надя, и дядя Боря были в дружеских отношениях с Мандельштамом. «Познакомь с ними, — просит Женя, — мне это важно».

А тем временем нам пора идти в ЗАГС. Я напоминаю Жене о паспортах, и мы выкатываемся из дому. И вот свадебный марш Мендельсона, мы расписываемся в книге регистрации, нам ставят штампы в паспортах. Фотограф подходит: «Снимки желаете на память?» — «Спасибо, не желаем». Буфетчица: «Шампанское желаете?» — «Нет, спасибо». Хватаем такси и едем до бывшей площади Дзержинского, где был замечательный бар: там не разбавляли пиво и подавали крупных раков.

Как мы и предполагали, из-за моих родителей Женю никуда не брали на работу в штат, какие-то деньги он получал за напечатанные в периодике стихи, за изданные в республиках переводы. Но иногда вдруг гонорар был немалый, и душа горела тут же, немедля, хоть по сотне дать тем, кто особенно бедствовал. Женя это одобрял. (Позже, годам к сорока, он стал задумываться: надо бы прикопить денег — болезни, старость, говорил мне: «Особенно не разбрасывайся».) А тогда относился ко всему легко. Я перечисляла: «Дуся Смелякова — жена Ярослава — сидит без копейки. Ей надо дать в первую очередь». Женя кивал головой: «Это правильно». (Поэт Смеляков в это время был в лагере.) Я продолжала: «Подкинем Шумяцким». — «Правильно». — «Маме моей надо отвезти денег в Загорск, пусть заплатит хозяйке за полгода вперед». — «Обязательно».

После этого раздавали долги, и гонорар разлетался мгновенно, опять сидим на бобах. И тут Межиров уговорил Женю последовать его примеру: три раза в неделю в кинотеатре «Форум» читать перед началом вечернего сеанса любое свое стихотворение. «Пять минут — и деньги в кармане». Межиров читал «Коммунисты, вперед!», Женя — «Со мной в одной роте служил земляк…». Межиров отбарабанит свое, и ему хоть бы хны, а Женя уже с утра начинал вздыхать — не любил читать перед публикой, только перед своими. Позже, когда начал вести семинар в Литинституте, с удовольствием читал стихи студентам. Эстрада вообще была ему противопоказана.

Через какое-то время выступления в «Форуме», слава богу, прекратились. Жене предложили вести литературное объединение на заводе Лихачева. Однако вскоре он затосковал: «Серый народ. С трудом понимают, о чем я говорю». Но однажды вернулся домой в прекрасном настроении. Рассказывает: «Приходила ко мне талантливая девчонка. Семнадцать лет. Стихи замечательные, — и вынимает из папки несколько листков, — на, читай!» Спрашиваю: «Красивая?» — «Да, ничего. Косички завязаны бараночкой, взгляд надменный, очень робела». Это была Белла Ахмадулина, называвшая потом себя ученицей Винокурова.

А тем временем надвигалась зима, и стало заметным, что фигура моя теряет форму. Я стесняюсь. Хожу по квартире в пуховом платке Евгении Матвеевны — вроде не так заметно. Но обязательно кто-то встретится в коридоре — квартира коммунальная, вместе с нами проживали в ней 13 человек.

...Моя Ирочка родилась тоже не в самое лучшее время — 14 марта 1953 года. Сталин умер, а врачей-евреев все еще продолжают называть «убийцами в белых халатах». В нашей палате тридцать рожениц и одна пожилая нянечка-еврейка: Мария Абрамовна. По имени-отчеству называю ее только я, только я говорю ей «спасибо» и «пожалуйста», все остальные кричат: «Сара, подай судно, Сара принеси воды!» Я пишу Жене записку: «Забирай ты меня отсюда скорее!»

В три с половиной года мы отдали Ирочку в писательский детский сад, и у нее сразу появился поклонник — Тема, сын Жениного однокурсника, известного антисемита. Как правило, в детский сад заходила за ней я. У нас был ритуал: по дороге домой в Смоленском гастрономе я покупала ей стакан томатного сока. Тут вдруг сок пить не хочет, на меня не смотрит, бредет понурая.

— В чем дело, Ирочка? — спрашиваю наконец. Она останавливается.

— Мамочка, скажи, ты действительно еврейка?

— Да, я еврейка.

— Мамочка, умоляю тебя, не надо!

Потом мы с Женей много раз, смеясь, вспоминали эту фразу, но тогда я старалась выдержать серьезный тон.

— Ирочка, но ведь ты тоже еврейка. И бабушка еврейка.

— А дедушка?

— Дедушка русский.

— А папа?

— А папа — полукровка: мама у него еврейка, а папа русский.

Дома я подвела ее к зеркалу:

— Смотри, какая ты красивая, какие у тебя умные глаза. Евреи — очень красивый, умный, смелый, талантливый народ. Ты подрастешь, и я назову тебе многих знаменитых евреев, которыми гордится весь мир. Так что быть еврейкой не просто хорошо, а замечательно.

На следующее утро наша дочь зашагала в детский сад в боевом настроении. Вернулась домой победительницей. Рассказывает:

— Я сказала Теме: чтоб ты знал — я, оказывается, тоже еврейка. И ты еще пожалеешь, что ты не еврей.

Женины родители любили Прибалтику, каждое лето уезжали туда месяца на два. Только они за порог, я приносила из кухни табуретку: «Женька, вставай на стол, вкручивай лампочки!» И люстра начинала сверкать.

У меня в памяти эта ярко освещенная родительская комната всегда связана с тем, что Женя читает нам стихи — мне, Володе Ключанскому, Марине. Всегда стоя, на нем клетчатая рубашка, рукава закатаны, ворот расстегнут. Жарко.

Женя читает Пастернака:

Любимая — (пауза) — Жуть! (пауза)

Когда любит поэт,

Влюбляется бог неприкаянный,

И хаос опять выплывает на свет,

Как во времена ископаемых…

Но вот голос его становится тоньше, поднимается выше:

Давай ронять слова,

Как сад — янтарь и цедру…

На первом курсе Литинститута, еще ничего не зная о Цветаевой, Женя услышал от кого-то «Идешь на меня похожий…». «И был потрясен, — сказал он нам, — просто потрясен». И мы впервые услышали это стихотворение с Жениного голоса. Он читал нам Ахматову, Бальмонта, раннего Маяковского, он любил раннего Маяковского, Блока, хотя Блока мы все знали с юности, но в Женином чтении это был совсем другой Блок. Он читал нам мартыновский «Подсолнух», читал Багрицкого, читал «Лебеди летят над Лебедянью» Сергея Маркова, читал «Мы разучились нищим подавать» Тихонова, «Орду» и «Брагу» знал почти наизусть, читал «Московскую транжирочку» Ушакова. Впервые от Жени мы услышали имя Ходасевича, но это уже было позже, когда он тайно провез через границу «Европейскую ночь». Он читал смеляковское «Кладбище паровозов», и голос его снова поднимался на строчке «Женщина не засмеется». «Любку Фейгельман» мы тоже впервые услышали от Жени, одну строфу он особенно выделял голосом: «А в кафе на Трубной золотые трубы, только мы входили, обращались к нам: заходите, Люба, проходите, Люба, оставайтесь с нами, Любка Фейгельман…» — «Не плохо, а?» — говорил Женя и улыбался. Любил Смелякова.

Но однажды он вдруг задумался: читать, не читать? «Ладно, — сказал он, — я прочту вам стихотворение, от которого у меня мороз пошел по коже, когда я его впервые услышал. Это стихотворение все знают в Литинституте, но никто не может назвать имя автора». Как будто оно само выплыло из воздуха: Из «Новой газеты» (июнь, 2005) я узнала, что эти стихи написал врач Ион Деген.

Мой товарищ, в смертельной агонии

Не кричи, не зови людей.

Дай-ка лучше согрею ладони я

Над дымящейся кровью твоей.

И не плачь, не кричи, ты не маленький,

Ты не ранен, ты просто убит.

Дай-ка лучше сниму с тебя валенки:

Мне еще наступать предстоит.

Сейчас мне кажется, что я запомнила эти две строфы с первого раза: они били наповал. «Женька, — целую его, — как ты замечательно читаешь стихи!» Ключанские меня поддерживают.

Те чтения в ярко освещенной родительской комнате очень много нам дали: Женя не просто открывал нам того или иного поэта, не просто прививал вкус к хорошим стихам, он и образовывал нас, как в дальнейшем образовывал своих студентов в Литинституте. Из разговоров с ним, из его рассуждений чрезвычайно много можно было почерпнуть.

Утром сосредоточен на чем-то. Спрашиваю: «Женя, что ты бормочешь?» — «В Ленинграде появился интересный поэт — Глеб Горбовский, не могу вспомнить одну строчку, но у меня записано». И босиком шлепает к письменному столу — там лежит бордовая тетрадка, куда он вписывает интересные ему стихи. Там и Наталья Астафьева, там и два стихотворения Юлии Нейман, в литературных кругах она была известна больше как переводчица…

Когда, где Женя писал свои стихи, сказать не могу. Мне он читал только уже готовый отточенный вариант. Но помню, как он с намыленной щекой выбегает из ванной комнаты и что-то записывает на листке бумаги. Брился, и вдруг что-то возникло… И в карманах пиджака, пальто обязательно лежали огрызок карандаша и листок бумаги. Малейшая перемена в настроении, тревога, страхи, предчувствия, наблюдения служили посылом и фиксировались в стихах, как в дневнике.

Поздно вечером длинный настойчивый междугородный звонок. Голос телефонистки: «Вас вызывает Алма-Ата». — «Знаешь, надоели мне эти пиры здешние, сижу в гостинице… Домой хочется…» (Стихотворение «Боюсь гостиниц».)

(«Вот меня отпустили заботы посредине июньского дня…») Это мы едем в Переделкино к Гале и Мише Лукониным. Миша оборудовал волейбольную площадку. «Опробуем?» — «Опробуем!» С нами Володя Соколов — Женин однокурсник и прекрасный поэт. Миша тоже с ним дружит. Играют парами. Миша с Володей, Женя в паре с журналистом Адиком Галинским. Женя «классно» гасил мячи, так что перевес в счете на их стороне. А я любила смотреть, как он плавает саженками: что-то залихватское было в том стиле. «Поиграли в волейбол, пососали валидол», — говорит Женя и кладет таблетку под язык. Устал. Тут бы и кончить мне, но никак не могу оторваться от того июньского дня.

Женю называли «певцом семьи». Действительно, это была одна из главных его тем («Жена», «Моя любимая стирала…», «Поэма о холостяке и об отце семейства», «Она» — так называлась даже одна из его книг, «В час постелей», «Купание детей»).

Но вот парадокс: «певцу семьи» органически, как воздух была нужна свобода от семьи. Особенно мучительны бывали для Жени наши совместные походы в ЦДЛ: то я с кем-то поговорю дольше, чем ему хотелось бы, то улыбнусь кому-то лишний раз. В ЦДЛ он любил ходить один — вот тогда веселье, тогда раздолье! «Вольный казак» — называла его наша близкая подруга Жужа Раб, известная венгерская поэтесса и переводчица. Ей в стихах вторил Евтушенко:

И вот — глава кутил и балагуров,

Забыв семью, как разговор пустой,

Идет мой друг — Евгений Винокуров,

Из всех женатых самый холостой.

Однако первый вопрос, который Женя задавал, открывая дверь: «Таня дома?»

Жена ждет его дома, поддерживает огонь в очаге — вот был идеал Жениной семейной жизни. Я дорисовывала картину: кудрявые овечки пасутся на зеленой лужайке, пастух играет на дудочке, под ее мелодию детишки в веночках ведут хоровод. Злилась, естественно.

Но вот меня нет дома. Женя снимает пальто, садится за телефон. В алфавите на букву «Т» не только мои рабочие телефоны, но и телефоны моих подруг. Звонит Гале Евтушенко — никто не отвечает. Нет дома и Тани Слуцкой, нет Мирели Шагинян. Набирает номер Евгении Самойловны Ласкиной. «Евгения Самойловна, здравствуйте, Таня у вас? Можно ее на минутку?» Канючит: «Таня, приезжай, а? Что-то грустно, одиноко, не задерживайся, а…»

...Месяцев за семь-восемь до реабилитации моих родителей, когда уже стало ясно, что Женю можно брать на работу, позвонил Степан Петрович Щипачев — он был членом редколлегии журнала «Октябрь», отвечал за поэзию — и предложил Жене заведовать соответствующим отделом.

...Те годы работы в «Октябре» Женя вспоминал с удовольствием. Потом он поругался с редактором из-за какой-то публикации и ушел из журнала. Но все-таки ему удалось много чего напечатать стоящего: Заболоцкого, Мартынова, Ушакова, Самойлова и, наконец, Слуцкого. Я сверилась с комментариями Юрия Болдырева, который составлял трехтомник Слуцкого: журнал «Октябрь», 1955 год, второй номер, 1955 год, восьмой номер, 1956 год, первый номер.

...Став «выездным», как тогда говорили, Женя часто бывал за границей — или на поэтических вечерах в странах, где его переводили, или на фестивалях поэзии, когда каждый из приглашенных должен был прочитать доклад на заданную тему. У Жени были блестящие доклады — сама их печатала, потом он в виде статей опубликовал их в своем трехтомнике.

И вот читаю: «Я бы сравнил стихи с металлическими опилками. Должен быть невидимый магнит, к которому они все могли притягиваться, собираясь вместе. Этот невидимый магнит — личность поэта, которая сообщает единство всему написанному, придает какой-то порядок разрозненным стихотворениям…» Помню, как я это печатала для его выступления на фестивале в Бельгии. Сняла руки с клавиш: «Женя, ради бога, их же в ЦК хватит удар, когда они начнут читать про металлические опилки…»

— Давай, давай, — подгоняет он меня, — там будет видно.

Практика была такова: Женя относил свой доклад в Иностранную комиссию Союза писателей, сотрудники отвозили первый экземпляр на утверждение в ЦК, и если получали «добро», то срочно садились за перевод. Копию мы оставляли себе.

Через день звонок из Иностранной комиссии: «В ЦК сказали: „Писательское выступление“».

После Бельгии Женя должен был лететь в Рим: итальянцы ввели его в комиссию по подготовке юбилея Данте. С этим были связаны какие-то дела.

Забежали мы с ним в ЦДЛ пообедать, что случалось редко. Принесли нам первое. Только мы погрузились в грибную лапшу, как подсел к нашему столику Евтушенко. Была у него срочная просьба к Жене: написать на кого-то внутреннюю рецензию. «Я сделаю для тебя все на следующий же день, как вернусь из Рима, — пообещал Женя, — сейчас руки не дойдут». Евтушенко посмотрел на меня, потом на Женю, потом снова на меня.

— Женя, я дам тебе телефон одного хорошего человека в ЦК. Он поможет Тане поехать с тобой.

Женя нехотя вынул записную книжку. «Молодец Евтух, — подумала я, — всегда делает добрые дела». Единственное, что меня волновало, это как я предстану перед выездной комиссией. Полгода назад они мне дали разрешение на поездку с Женей в Венгрию, сказав при этом: «Все поэты — пьяницы, ваш муж, наверное, не исключение. Тем более книга у него там вышла. Так что вы смотрите, чтобы он того… Не падал бы на улице». На таком уровне они с нами разговаривали. Я не утрирую… Могут сказать: «Выезд за границу мы разрешаем раз в два года». По-моему, такие правила и существовали тогда.

На следующее утро после нашего обеда в ЦДЛ Женя мне сказал:

— Таня, я не буду звонить этому типу в ЦК. Ну что, в конце концов, Рим? Рим как Рим!

Я взорвалась:

— Значит, Рим как Рим, Париж как Париж, Нью-Йорк как Нью-Йорк. Потрясающая логика!

Женя вышел за мной на кухню, попытался меня обнять.

— Отойди от меня!

— Ну прости, я неудачно выразился… Пойми: я попрошу их помочь мне, а потом они попросят меня помочь им. Я не могу на это пойти.

— Не можешь, — тут же согласилась я. И мгновенно успокоилась. Коготок увяз — всей птичке пропасть. Позору потом не оберешься… Бог с ним, с Римом, в конце концов, действительно, Рим как Рим.

В 57-м году начали заселять писательский дом на Боровском шоссе. По существу, это была тогда окраина города, но что значит окраина, когда получаешь отдельную квартиру?

Звонит мне Женя из автомата, чтобы не слушал никто из посторонних: «Мне сказали, что сейчас к нам придут из жилищной комиссии. Подвигай мебель немного, пусть увидят, как нам тесно». Возможно, я перестаралась. Ирочкину кровать поставила по диагонали к нашей тахте, все отодвинула от окна, посредине комнаты — стол. Вид был идиотский.

Люди пришли опытные, сразу определили на глаз — четырнадцать метров, конечно, тесно троим. Но удивились: «Почему у вас так странно стоит мебель?» — «Крыша течет, — ответила я, — вот и двигаю кроватку детскую туда-сюда». В тот дом вселялись не только тузы, но и простой писательский люд. Двухкомнатные квартиры из знакомых получали Ваншенкин, Бондарев, Володя Соколов. И мы должны были получить двухкомнатную.

Однако «рано пташечка запела…», рано начали радоваться. Идет Женя в Союз писателей узнать, когда получать ордер. Ему говорят: «Евгений Михайлович, вас нет в списке». — «Как нет в списке? — начинает нервничать Женя. — Я должен быть в списке на двухкомнатную квартиру». Смотрят в другие листы. «Евгений Михайлович, вам и Солоухину выделили четырехкомнатную квартиру, по две комнаты на семью». — «Я отказываюсь», — сразу сказал Женя.

Знакомая секретарша вышла за ним в коридор. «Василий Смирнов снял тебя, Женя, из списка». Смирнов был тогда одним из секретарей союза. «За какие такие заслуги мы должны давать Винокурову отдельную квартиру? Ничего, пусть с Солоухиным поживет».

Идет Женя в бар, берег стопку водки — надо успокоиться. Стоит возле него со своей стопкой Арон Яковлевич Лихтентул — работник хозяйственного отдела, дядя жены поэта Роберта Рождественского.

— Что такой грустный, Женя?

— Домой идти не хочется.

— С Танечкой поссорился?

— Нет, с Таней все в порядке. Но не знаю, как ей сказать, что у нас отняли квартиру.

— Как это так, отняли квартиру?

Хозяйственный отдел распределением квартир не занимался, это шло на высоком уровне, в секретариате. Но с таким сочувствием смотрел Арон Яковлевич…

— Торопишься? — спросил его Женя.

— Нет, не тороплюсь.

— Дай нам пол-литра, дай нам разных бутербродов, — попросил Женя буфетчицу. — Посидим, Арон Яковлевич?

Взяли они все и направились к свободному столику.

— Поэта такого-то знаешь?

Арон Яковлевич кивнул головой. И Женя рассказал ему о борьбе с космополитизмом в Литинституте. Злобствовал тогда Смирнов, что повернул Женя комсомольское собрание в защиту того поэта. Задержал, сволочь, в издательстве книгу на два года, сейчас отнял квартиру, мстит до сих пор.

Арон Яковлевич слушал внимательно, оказалось, ничего об этом не знал.

— Не горюй, Женя, за плохими временами наступают хорошие.

Возможно, нечто такое незамысловатое и хотел услышать Женя в утешение. К тому же он выговорился, немного подуспокоился, взял такси и поехал домой.

Лихтентул не только посочувствовал нам, но, как ни странно, и помог. Нажал где-то какие-то кнопки, и сработало. Звонит через неделю: «Женя, возьми Таню и посмотрите квартиру на улице Фурманова. Это первая улица, параллельная Гоголевскому бульвару. Дом 3/5, квартира 41. Это хороший вариант. А в вашу комнату на Веснина поселят вдову расстрелянного еврейского поэта Льва Квитко».

В пятьдесят седьмом году мы попрощались с нашим домом, с нашим двором, где росли вековые деревья, и переехали на «голую», без единого деревца улицу Фурманова. Но зато какой это был дом! Там жили Булгаков и Мандельштам. «Мы с тобой на кухне посидим, сладко пахнет белый керосин» — эти знаменитые мандельштамовские строчки как раз о его квартире на улице Фурманова. Лифта нет, но ничего, мы молодые, лестница не проблема.

(Тут я немного забегу вперед: в восьмидесятом году Женя был приглашен в Кембридж. Встречает там Буковского, к которому мы относились с большим уважением, а его книгу «И возвращается ветер» считали одной из лучших в самиздате. И вдруг Буковский спрашивает Женю: «Евгений Михайлович, а вы меня не узнаете? Вы меня не помните? Мы же с вами жили в одном доме: вы на четвертом этаже, а я на пятом. Вы спускаетесь вниз, а я поднимаюсь наверх, вы идете наверх, а я спускаюсь вниз…»)

Ходим по своей собственной квартире: просторная прихожая со встроенным шкафом и в коридоре встроенный шкаф. В прихожей повесим зеркало, под ним — полочку для телефона, рядом поставим табуретку. Красная чешская табуретка у нас уже есть. Кухня метров тринадцать, купим сюда тахту, чтобы Анюта могла переночевать, если захочет, а холодильник поставим в левый угол прихожей, там для нашего «Севера» как раз есть место. (Иногда, если Анюта утром задерживалась, Женя готовил себе завтрак сам: доставал из холодильника творог, сметану, ставил чайник на газ.)

Ищу баночку из-под майонеза. «Жень, ты не видел?» — «Я ее выбросил». — «Почему?» — «Взял сметану, положил на творог, а ее бросил в мусорное ведро. Но знаешь, у сметаны был какой-то странный привкус». Я валюсь на стул от смеха. «Женька, ты съел мой крем для лица. Мне его только вчера принесла Фаня-косметичка в майонезной баночке…»

Идем дальше. Маленькую комнату отдадим Ирочке. В большой комнате — балкон, замечательно. Перпендикулярно к окну поставим письменный стол, чтобы свет падал слева. В правый угол — нашу большую тахту, а остальное все придумаем потом.

— Счастье, просто счастье, давай радоваться, Женя!

— Давай, — не совсем уверенно отвечает он.

Даже при самых благоприятных обстоятельствах жизнь была трудна Жене. Главное, к чему он стремился, — избежать любых волнений, которые, как он считал, подстерегают на каждом шагу.

В Доме литераторов должны показывать американский фильм «Черные ангелы» — о банде мотоциклистов. Женя покупает мне и Ирочке билеты. В зале уже гаснет свет, на экране появляются титры, и тут распахивается дверь и Женя кричит нам: «Таня и Ира, скорее выходите, фильм очень тяжелый!» Мы вжимаемся в кресла, Господи, спаси и помилуй, хоть бы никто больше не узнал его голоса!

Едем в гости. Женя только что вернулся из Западной Германии, привез газовый пистолет. Патроны розового цвета лежат в отдельной коробке. Пистолет Женя спрятал в ящик письменного стола, патроны оставил на невысокой книжной полке. Только мы сели за стол, просит: «Позвони Ирочке, как она?» — «Хорошо». Через пятнадцать минут кидает на меня взгляд: «Позвони Ире». Начинаю злиться, но иду звонить. Еще через пятнадцать минут тихонько окликает меня: «Таня!» Так же тихо отвечаю: «Звони сам!» Возвращается веселый: семилетняя Ирочка догадалась, в чем дело, и успокоила его: «Патроны еще не взорвались».

Одна и та же мысль, чем-то удручавшая его, бежала по кругу, доходила до конца и возвращалась обратно, не давая покоя самому Жене и мучая окружающих. Вот он открывает дверь своим ключом. Лицо его совершенно спокойно, но мускулы напряжены чуть больше, чем обычно.

— Что случилось? — спрашиваю. Он смеется:

— Ну откуда ты знаешь, ты что, ведьма?

Вспомнились старые обиды, забыть бы, но не получается, в «Литературке» уже две недели лежат стихи, непонятно, будут печатать, не будут. Вздыхает.

Бегущая у Жени по кругу мысль — от начала к концу, от конца к началу, трудная в быту, была исключительно плодотворна в работе. Я до сих пор с восхищением вспоминаю, как писал он статью о Тютчеве. Начав ее словами Тургенева: «Умный, умный, как день, Федор Иванович», Женя блестяще продолжил фразу: «…любил ночь, был певцом ночи». Первая фраза написалась, и пошла страница за страницей. Все уже полностью сложилось в голове, теперь важно было, чтобы рука поспевала за мыслью.

Время от времени он отрывался от стола, чтобы крикнуть Анюте: «Анна Егоровна, чаю!» В его голосе звучали командирские нотки. И наша Анюта, строптивая, с независимым характером, покорно откликалась: «Щчас, Женя, щчас!» Она была из-под Саратова и букву «щ» выговаривала твердо. Анюта считалась у нас членом семьи — всю жизнь, повторяю, я с ней связана. Ира была ей как внучка, я — дочка, но Женю она признавала хозяином. При том что бывали у нее хозяева и посолидней: мой отец, замнаркома, наш посол в Японии, расстрелянный в те же тридцатые годы, и, наконец, Потемкин, единственный умерший своей смертью. Когда гости нахваливали Анютины обеды, Женя усмехался: «Над пирожками Анны Егоровны плакали члены Политбюро!»

Анюта считала Женю хорошим мужем: в тратах не упрекает, на кухню не лезет. Но со своей крестьянской подозрительностью была «на стреме»:

— Все смеялся по телефону, потом побрился, надушился и побег. (Мол, не зевай, Танюшка!)

— Прекрати, — прерывала я ее достаточно грубо. — Надоели мне твои бредни.

В статье о Тютчеве, написанной за один день, было двадцать восемь машинописных страниц. Гораздо больше было, естественно, рукописных, все без единой помарки, без единого вычеркнутого или вставленного слова. Черновики у Жени существовали только тогда, когда он писал стихи. Выкинутые строфы. Перечеркнутые или неоконченные строчки. Иногда вновь написанное стихотворение ложилось на какое-то время в стол, иногда страница тут же рвалась на части. И только статьи о поэзии или о поэтах писались сразу набело. Все было продумано, все прокручено в голове до того, как Женя садился за письменный стол. Статьи о Тютчеве, Фете, Некрасове, Антокольском, большинство заметок о поэзии было написано на улице Фурманова, там же было написано и стихотворение «Пророк» — одно из лучших, на мой взгляд, Жениных стихотворений.

Выходит, веселый, из своего кабинета. Мы сидим, ужинаем — я, Ирочка, Анюта. Подсаживается к нам.

— Сейчас я вас пригвозжу к позорному столбу! — И читает:

И вот я возникаю у порога…

Меня здесь не считают за пророка!

Я здесь, как все. Хоть на меня втроем

Во все глаза глядят они, однако

Высокого провидческого знака

Не могут разглядеть на лбу моем.

Они так беспощадны к преступленью!

Здесь кто-то, помню, мучился мигренью?

— Достал таблетки?! Выкупил заказ?

— Да разве просьба та осталась в силе?..

— Да мы тебя батон купить просили!

— Отправил письма? Заплатил за газ?..

И я молчу. Что отвечать — не знаю.

То, что посеял, то и пожинаю.

А борщ стоит. Дымит еще, манящ!..

Но я прощен. Я отдаюсь веселью!

Ведь где-то там оставил я за дверью

Котомку, посох и багряный плащ.

— Женька, — говорю я ему, — замечательно! Однако заклеймить тебе нас не удастся. Где, родной мой, платят за газ?

— Он смеется и снова уходит в свою комнату.

...Отмечаем Женин день рождения — тридцать два года. Одновременно это как бы и новоселье. Приехал Маршак, задохнулся, поднимаясь на четвертый этаж, отдышался, обнимает Женю. «Голубчик, поздравляю, поздравляю». Пришли моя кузина Майя Левидова с Робертом Рафаиловичем Фальком (она художница, его ученица), Ключанские, Лева Гинзбург, мой двоюродный брат Лева Наврозов с женой Музой, Евтушенко с Ахмадулиной.

По сравнению со многими нашими знакомыми мы жили благополучно. Достигалось это в основном за счет переводов — мучительной для Жени работы. На моей памяти он с удовольствием переводил только японские танка. Утром нас будит звонок редактора. Волнуется: сроки поджимают, а от Жени ни слуху ни духу. Спрашивает: «На какой стадии работа?» — «Заканчиваю, — отвечает Женя, хотя не заглядывал даже в подстрочник. — Нужна мне еще неделька». «Переводить — руку портить», — повторяет он, усаживаясь наконец за стол. Лицо страдающее. «Бросай ты это дело, — говорю ему. — Я вас с Ирочкой и Анютой прокормлю». Работая на радио, а затем в «Кругозоре», я зарабатывала много денег. К тому же мне нравилась сама эта идея — жена подставляет мужу дружеское плечо. Держала я это в голове еще с того времени, когда Майя Левидова повела нас к художнику Владимиру Вейсбергу. Вейсберг предложил написать мой портрет, но Женя с ходу это отверг: Майя заметила как-то, что художник часто влюбляется в модель, и хотя фраза была брошена вскользь, для Жени этого было достаточно. К тому же многие знали, что, если модель опаздывает на сеанс хотя бы на несколько минут, Вейсберг неистовствует. Он писал тогда «Белое на белом», несколько картин уже было закончено. Я мечтала иметь дома одну из них, но даже заикаться об этом было неуместно. Действительно, потом и кровью давались Жене эти переводы. Ну, хоть посмотрели картины, и то хорошо.

Из институтских товарищей ближе всех Жене были Володя Соколов и Костя Ваншенкин (критика обычно связывала их одной веревкой: Ваншенкин — Винокуров). Ваншенкин и его жена, прозаик Инна Гофф, редко бывали у нас дома, но три Костиных звонка врезалось мне в память.

— Женя, — говорит Костя, — к нам в магазин завезли финские кухни. Белые. С крутящимися полками. Мы себе купили. Устоять невозможно.

— Белые финские кухни с крутящимися полками, — повторяет мне Женя.

— Спроси, сколько стоит. Выясняется, что у нас не хватает денег.

— Мы вам одолжим, — говорит Костя, — отдадите, когда сможете. Но выезжайте сразу. Мы с Инной будем в магазине и выпишем вам чек, а то их расхватывают.

— Очень трогательно, — комментирую я этот звонок. — Молодцы!

Женя что-то мычит в ответ.

Осень пятьдесят седьмого года. Звонок в семь утра.

— Кто говорит, — спрашивает Женя сердито. — Ты, Костя? Что-нибудь случилось?

Голос Ваншенкина захлебывается от волнения:

— Женя, сегодня запустили искусственный спутник Земли. Ты понимаешь, начинается новая эра!

— Что, что начинается? Ладно, Костя, я тебе перезвоню попозже.

Шестьдесят третий год. Опять звонок в семь утра: «Женя, это Костя. Плохая новость. Кеннеди убили». — «Кеннеди убили? — переспрашивает Женя. — Ты серьезно?» Кеннеди любили в Москве — молодой, энергичный, красивый, любовались Жаклин, а позже сокрушались: зачем она вышла замуж за Онассиса, оставалась бы Джекки Кеннеди, любимицей нации.

Но ближайшими Жениными друзьями были четыре человека: Леночка Николаевская, Юра Трифонов, Лева Гинзбург и Дима Сикорский. Не существовало для Жени большего удовольствия, чем прилечь на тахту, поставить рядом телефон и наговориться с каждым из них всласть.

...Семьдесят первый год вспоминаю со смешанным чувством: был он трудным годом, но и не без радости тем не менее. Прихожу с работы, Ира и Женя на кухне. Переглядываются. Ира подметает пол — Анюта за что-то на нас в обиде, надо мне ехать к ней мириться: так уж у нас заведено. И, размахивая веником, Ира сообщает мне новость: «Мамочка, я выхожу замуж!» Как замуж?! Ей только восемнадцать лет, жениху — девятнадцать. Он замечательный парень, но девятнадцать лет! Щенок еще! Она видит отчаяние на моем лице и говорит: «Конечно, против твоей воли я не пойду…» Но я не могу сказать ей «нет». Боюсь вмешиваться, боюсь испортить ей жизнь. «Это твое дело, и только твое!» И ухожу от них, иду наливать себе ванну: хочу побыть одна.

Свадьбу отпраздновали 22 мая в маленьком зале ВТО. Отвезли Сашу и Иру на вокзал: в Ленинграде для них заказана гостиница, проведут там неделю. Мы вернулись с Женей домой. Я прошла в Ирину комнату, бросилась на ее кровать и залилась слезами: «Как я буду жить без нее, рухнула семья, все рухнуло!» Анюта сидит возле меня, гладит мне ноги. «Не плачь, дочка».

— Она меня всегда ждала с работы, выскакивала на балкон, иду я или нет, — и, рыдая, снова утыкаюсь в подушку.

— Что поделаешь, Танюшка, не убивайся ты так.

— Опустел дом, опустел дом, как жить теперь?

— Привыкнешь, Танюшка.

...Приблизительно в то же время Жене предложили быть членом редколлегии по поэзии в журнале «Новый мир». Он обрадовался: «Знаешь, хочется побыть среди людей, а то все сижу и сижу дома. А Сикорского возьму заведовать отделом», я одобряю: «Правильно». Тем временем наступает лето, и Галя Евтушенко мне говорит: «Давай махнем в Коктебель». Прекрасно! Я еще ни разу не была в Коктебеле.

Летим. И с такой хитрой улыбочкой, будто только что вспомнила, Галя говорит: «А ты знаешь, сейчас в Коктебеле Рыбаков». Господи, знала бы о том заранее, не полетела бы. Уж кого мне не хочется видеть, так это Рыбакова. Неприятный осадок остался у меня от прежних наших встреч. Все-таки пренебрег он мной — так мне казалось. Но не выпрыгивать же из самолета на лету.

— Да какое тебе дело до него, — успокаивает меня Галя, — он сам по себе, ты сама по себе.

...Москва встретила меня двумя новостями. Винокуров и литовский поэт Эдуардас Межелайтис летят в Дели получать премию Рабиндраната Тагора. Премию парижской академии Малларме Женя получал уже без меня — в 1983 году.

Вторая новость плохая: через месяца три-четыре наш дом пойдет под снос — на это место претендует Генштаб.

— А куда же мы переедем? — спрашиваю Женю. Оказывается, нам предлагают трехкомнатную квартиру на Разгуляе, в Токмаковом переулке. Там уже идут отделочные работы. «Дай рабочим на пол-литра, они тебе покажут нашу квартиру». Разгуляй — это район немецкой слободы, куда Петр Первый ездил к своей Анне Монс.

...В то же время мы с Женей переезжаем в Токмаков переулок Женя сразу там прижился: квартира светлая, много воздуха, комнаты на две стороны, зеленый двор со старообрядческой церквушкой, превращенной в фабрику. Двенадцатый этаж, небо видно, простор, Женя это любил. А я скучала по той квартире и по той улице, где фасады домов смотрят друг на друга с близкого расстояния и где мы просыпались утром от запаха бензина, проникавшего в комнаты даже сквозь закрытые форточки. На улице Фурманова прожили мы с Женей самые счастливые наши годы, видимо, поэтому все видится мне там в ярких тонах и время движется в радостно-убыстренном ритме.

...На следующий день после работы заезжаю к Мирель. Вдруг звонок. Звонит Женя. Подхожу к телефону. Мирель стоит рядом, волнуется. За то время, что мы с Люсей были во Владивостоке, о Толином разводе говорят все вокруг.

Женин голос срывается:

— Таня, мне сегодня пять человек сказали, что ты от меня уходишь к Рыбакову. Это правда?

— Правда.

— Таня, я тебя очень прошу, приезжай домой.

— Хорошо.

Говорю Мирель: «Звони Рыбакову, передай наш разговор с Женей, скажи, что я еду неизвестно на что…»

Приезжаю домой. Женя кроток. Никакого скандала, никаких выяснений отношений. Видимо, боялся, что я вообще не приеду. Я же про себя понимаю, что это судьба своей могучей рукой толкает меня в спину: «Уходи отсюда, тебе уже здесь больше жить нельзя! Сегодня он кроток, а завтра разбушуется!» Но как трудно уйти от человека, с которым прожито двадцать шесть лет…

Говорю Рыбакову: «Заберешь меня отсюда в четверг в пять часов. Женя будет занят в Литинституте». За это время надо успеть быстро сделать все дела: сдать все Женины пальто и костюмы в чистку, чтобы выглядел аккуратно. Купить ему еще пару новых летних рубашек. Уговорить Анюту, чтобы не бросала Женю. Она одна знает, что ему надо готовить! Это вдолбить ей в голову. Будет плакать. Обниму ее, поцелую: «Разве я тебе не родной человек? Выручай, раз у меня такая ситуация».

Двадцать четвертого звонят Абашидзе — Григол и Ламара. Мы связаны друг с другом с молодости, с тех пор как Женя начал переводить Григола с грузинского. Они всего на два дня в Москве, можно ли забежать к нам ненадолго? «Ну, конечно, о чем речь!» — говорю бодрым голосом, хотя этот вечер окутан для меня глубокой печалью.

Поужинали, Женя принес из своей комнаты одно из последних написанных стихотворений — «Филимон и Бавкида»: В нашем веке не ладятся в семьях дела, постоянных разводов трудна волокита…

В древнем мире

счастливая пара жила,

золотая чета —

Филимон и Бавкида…

И качался на ветке

тяжелый лимон,

бедный домик плющом был увит деловито…

И однажды

глаза вдруг смежил Филимон,

и глаза свои тотчас

смежила Бавкида.

Видно, дан был

им этот удел неспроста.

И, покинув края,

что милы и убоги,

крепко за руки взявшись,

вошли во врата,

где их встретили с тихой улыбкою боги.

— Замечательное стихотворение, — говорит Григол, — прочитай, Женя, дорогой, еще раз.

Читая, Женя всегда смотрел на лица тех, кто его слушал. Поднял глаза на Григола, перевел взгляд на Ламару, смотрит на меня, смотрит и смотрит не отрываясь.

Ламара и Григол замерли, молчат, начинают понимать: что-то не то происходит в нашем доме. «Что-то не то» — это не те слова. Завтра к пяти часам Толя подъедет к моему дому, я закрою дверь, вызову лифт, спущусь с чемоданом в руках, оглянусь на свой подъезд, подниму глаза на свои окна. У Жени на письменном столе будет лежать записка: «Женя, я от тебя ушла…»

Больше мы с Винокуровым никогда не виделись. Не знаю, что было бы с нами обоими, если бы мы где-нибудь с ним столкнулись. 25 августа 1978 года ухожу от Жени.

Источник

 

Из интервью Т. Рыбаковой Татьяне Бек:

— Мы не можем не вспомнить вашего первого мужа, замечательного поэта Евгения Винокурова. Лучшие его стихи посвящены вам. «Моя любимая стирала...» Мне интересно, как возникали эти потрясающие лирические стихи: что, действительно вы стирали или речь идет о какой-то лирической героине?

— Я действительно стирала. У меня тогда родилась Ирка. А дело было в барской квартире, превращенной в начале 30-х годов в коммуналку, в которой две смежные комнаты получила моя свекровь Евгения Матвеевна. Она меня очень любила и вообще была замечательной женщиной, но совершенно чуждой нам с Женей по духу. Она была партийным работником, до войны первым секретарем райкома, но, уже будучи на пенсии, всё продолжала Женю учить: «Не те стихи пишешь. Нет патриотизма…»

— А отец его кто был?

— Его звали Михаил Николаевич Перегудов. Он был военный. Насколько я знаю, они с Жениной матерью встретились в Гражданскую войну.

— У Винокурова было хоть что-то еврейское?

— А как же. Евгения Матвеевна была еврейкой. Женин отец в юности был истово верующим, православным. Соблюдал посты, бил челом перед иконами. Потом устремился в другую веру – коммунистическую. Мать была из семьи шляпника. Ее готовили стать модисткой. Но они вместе ушли в революцию. Встретились на фронте и не расставались больше.

— А как же Винокуров в такой семье вырос? Не скажу, чтобы он был очень оппозиционный человек, но всё же…

— Нет, он был оппозиционный человек! Хотя эта оппозиция не принимала формы откровенного вызова. Он шутил: «Я не могу воевать с атомной державой». Но ты же знаешь, Таня, для него были абсолютно исключены идеологически выигрышные темы. Винокуров прошел войну, в двадцать один год был мобилизован с гипертонией и туберкулезом. Он старался избегать любых волнений и надеялся меня к этому приучить. Помню такой эпизод: Женя купил нам с Ирочкой билеты на американский фильм с черными ангелами на мотоциклах. Уже погас свет, мы сидим, вдруг открывается дверь в зал, и Женин голос: «Таня и Ира, скорее выходите, фильм тяжелый».

— Так вот, родители его, истовые коммунисты, мотались по стране, мать работала в женотделах. Однако в 1924 году Михаил Николаевич оседает в военной части в Брянске. 22 октября 1925 года рождается Женя. Отец идет в родильный дом, ему выносят младенца: всё лицо исцарапано в кровь... Он в ужасе. «Что случилось?» – спрашивает акушерку. Она говорит: «Сама не знаю, может, жизнь будет тяжелая...»

— То есть он уже на свет появился в каких-то муках.

— Отец настолько перепугался, что на следующий день пошел в загс и записал сына Винокуровым и дал ему имя матери. «Почему так?» – спрашивала я. Он посмеивался и уходил от ответа. Между прочим, потом уже, в Коломые, в конце войны, цыганка-гадалка взяла Женину руку, посмотрела и сказала: «Я тебе гадать не стану». Наверное, в его жизни было что-то заранее предначертано. Я сегодня была на Новодевичьем кладбище. Он умер 23 января 1993 года. Ему было шестьдесят восемь лет.

— Как вы считаете, все его лирические стихи были адресованы вам?

— Да, они были адресованы мне.

— Я очень любила его стихотворение, написанное верлибром: «Осень, Таня, осень и невезенье…»

— Это стихотворение называлось «Неудача». Оно заканчивалось строчкой: «Это осень, Таня. Да, осень. И невезенье». Одна его книжка так и называлась: «Она». Но вот парадокс. Винокурова называли «певцом семьи», но именно ему нужна была полная свобода от семьи. Как писал Евтушенко: «И вот глава кутил и балагуров, Забыв семью, как разговор пустой, Идет мой друг Евгений Винокуров, Из всех женатых самый холостой». Пойти со мной в ЦДЛ для него было мукой! На кого-то я посмотрела и улыбнулась, с кем-то поговорила лишние две минуты. Всё! Вечер испорчен! Или кто-то нам звонит, я беру трубку и говорю опять какие-то лишние минуты, прежде чем трубку передать ему. Этим людям отказывалось от дома!

— Есть такая поговорка: «Кто чего боится, то с ним и случится».

— Были у него такие строчки: «Она уйдет, и я умру». Знаешь, его идеал семьи: жена ждет дома, поддерживает огонь в очаге… Я злилась, конечно. А он возвращается домой, и первый вопрос: «Таня дома?» Тани нет. Он, не снимая пальто, берет телефонную книжку, в которой на имя «Таня» не только мои рабочие телефоны, но и телефоны моих подруг: Евгении Самойловны Ласкиной, Тани Слуцкой, Гали Евтушенко, Мирели Шагинян. Начинает обзванивать. У Гали никто не подходит. У Тани никто не подходит. Мирели нет дома. «Евгения Самойловна, здравствуйте, Таня у вас? Можно ее на минуту?» — «Да, пожалуйста». — «Таня, что-то грустно, одиноко, приезжай, а?»

— У меня было много обид на Винокурова, но я нарисовала его благородным человеком, каким он и был. Всё-таки наша жизнь была счастливой не только потому, что мы любили друг друга. Винокуров был одним из самых умных и образованных людей, каких я только встречала.

— Тем не менее глава о Винокурове в вашей книге мне кажется более «зажатой»… Наверное, тут ничего нельзя поделать – автор не может «расписаться и разболтаться» до полной открытости. Пусть остается так: со сжатыми губами, но, может быть, где-то это проговорить буквально в одной строке…

— Я это учла и закончила главу, вставив две фразы: «Больше мы с Винокуровым никогда не виделись. Не знаю, что было бы с нами обоими, если бы мы где-нибудь с ним столкнулись».

— Как же начался роман с Рыбаковым?

— Помнишь, я рассказывала, как он, появляясь в Доме литераторов, специально замедлял шаг на пятой ступеньке, чтобы я его заметила? Сначала я не обращала внимания, а потом мне показалось это забавным. И начался роман, как вялотекущая болезнь. Мы иногда с ним долго не виделись, потом вдруг встречались и в течение недели почти не расставались. Но затем он снова исчезал. Я еще была влюблена в него, а он, наверное, меня уже разлюбил. Так мне казалось. В «Романе-воспоминании» Рыбаков дал совсем другое объяснение нашей истории. Он написал, что никогда не отпустил бы меня от себя, но над ним опять нависла угроза. Сталин при обсуждении кандидатур на премию своего имени сказал, что рыбаковская книга («Водители») – лучшая в году, но автор – «неразоружившийся троцкист». И это было чревато самыми непредвиденными неприятностями, вплоть до нового ареста. Конечно, в это время он не мог связывать свою жизнь со мной. Мне же казалось тогда, что он лукавит. В этот самый напряженный для него момент мы и расстались. У меня осталось ощущение, что он мной пренебрег… И вдруг, через двадцать лет, мы оказались в одно и то же время в Коктебеле. Знала бы я, что у нас совпадут путевки, никогда бы туда не поехала. Вот уж кого не хотелось мне видеть, так это Рыбакова. Но наши пути вновь пересеклись, и можно сказать, что мы уже больше не расставались. Хотя я ушла к нему от Винокурова только через семь лет.

...Работая в «Кругозоре», я объездила всю страну, эти командировки были очень интересные. После одной такой командировки во Владивосток я приехала к Мирели Шагинян рассказать ей о своей поездке. Раздается звонок: Винокуров. Он говорит: «Таня, мне сегодня пять человек сказали, что ты уходишь от меня к Рыбакову».

— А как это выяснилось?

— Доброжелатели…

— Что вы ответили Винокурову?

— Я сказала «да».

— А он?

— «Приезжай домой, очень тебя прошу». Возможно, он боялся, что я не приеду, был очень кроток и ни о чем меня не спрашивал. Но уже вся Москва об этом говорила, и я поняла, что должна уходить... Я уехала к Елке Левиной, своей подруге. Я не могла сразу переехать к Рыбакову. 1 сентября 1978 года мы с Толей улетели в Крым, отвез нас на аэродром Эмиль Кардин, его друг, и крикнул нам на прощанье: «Счастливо!»...

Источник

 

Группа, посвящённая Евгению Винокурову


Фото с сайта https://biographe.ru/politiki/evgenij-vinokurov/


Читайте также

Евгений Винокуров: Стихотворения: Часть 1

Евгений Винокуров: Стихотворения. Часть 2

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »