«...Сначала мне было досадно, что современники не понимают моих стихов,
даже те, которые хвалят. Поглядел я, поглядел на своих современников, да и
махнул рукой. Ничего, поймут потомки...»
Юрий Кузнецов
11 февраля исполнилось 85 лет со дня рождения Юрия Поликарповича Кузнецова (1941–2003), русского поэта, переводчика, литературного критика. Поэта сложного, неоднозначного. Его называли «сумеречным ангелом русской поэзии», «самым трагическим поэтом России». Кузнецов — один из самых ярких авторов второй половины XX века и в то же время один их самых загадочных. Обращаясь к мифам, снам, фантастике, Ю. Кузнецов сумел выразить весь драматизм русского исторического опыта.
Значительное место в его творчестве занимает
военная лирика, стихотворения о Великой Отечественной войне. Многие строки его
стихов сразу запоминаются: «Но русскому
сердцу везде одиноко... И поле, широко, и небо высоко», «Отец, — кричу. — Ты не
принёс нам счастья!.. — Мать в ужасе мне закрывает рот», «И хочешь лицо дорогое погладить — По воздуху
руки скользят», «Я пришёл. И моими глазами Ты на землю посмотришь теперь. И
заплачешь мои слезами — И пощады не будет тебе», и так далее. Они —
поэтические афоризмы, которые вошли в умы и сердца читателей стихов и
постепенно входят в речевой оборот даже тех, кто к поэзии равнодушен.
Когда листаешь страницы жизни поэта, кажется,
что все в его судьбе неслучайно. Судьбе было угодно вызвать его на свет
накануне великой войны, показать детским глазам катастрофичность мира, отнять
отца, а совсем молодым — бросить в тектонический разлом эпохи: Юрий Кузнецов
служил на Кубе в период Карибского кризиса, когда мир висел на волоске.
Юрий Кузнецов родился 11 февраля 1941 года на
Кубани в станице Ленинградской Краснодарского края в семье кадрового военного
Поликарпа Ефимовича и учительницы Раисы Васильевны. Юрий Кузнецов: «Мое
появление на свет предсказала астраханская гадалка летом 1917 года, когда моей
матери было пять лет. Вот как это случилось. Мой дед, призванный в армию, не
подавал о себе вестей, и бабка очень беспокоилась, что с ним. Добрые люди
посоветовали обратиться к гадалке. Много чего ей нагадала гадалка: и что дед
вернется живым и здоровым, и что у них будет своя земля (которую отобрали потом
в пору коллективизации), и сколько у нее сейчас детей, и какого пола и
возраста, и сколько она народит еще, и кто из сыновей будет кормильцем, — и все
сбылось».
Из автобиографии: «Моя биография началась,
можно сказать, еще до моего рождения, — когда мои родители впервые увидели друг
друга. Все, что происходило с ними, отразилось и на мне: предвоенная,
напряженная жизнь отца, кадрового офицера, тревога беременной матери, под
давлением обстоятельств почти решившейся на отчаянный шаг. Но я родился,
вопреки всему, в феврале 1941 года, на Кубани». Отец был начальником
заставы на бессарабской границе, в звании майора. В конце 1930-х годов поступил
ложный донос о его кулацком происхождении, его лишили звания и должности, но он
сумел встретиться с «тройкой», рассматривавшей его дело, и узнать имя
доносчика. Поликарп Ефимович поехал в родное село Александровское.
Ставропольского края, разыскал доносчика и заставил его изложить всю правду на
бумаге.
«Отец, кадровый офицер-пограничник, —
писал Ю. Кузнецов в предисловии к его книге «Избранное» (М., 1990), — внезапно
был отозван с заставы, лишён звания и прав и брошен на произвол судьбы. Ещё
хорошо, что не пошёл по этапу в лагерь. Долго он искал пресловутую «тройку»,
чтобы дознаться правды. Наконец добился своего: ему показали донос, в котором
всё было чудовищной ложью. Отцу удалось оправдаться, и ему вернули звание и
права. Но каково было моей матери! От страха за неизвестное будущее она
решилась на отчаянный шаг: пресечь беременность. Но, слава богу, было уже
поздно. И я родился, вопреки всему».
В сорок первом Поликарп Кузнецов ушёл на
фронт. В августе 1942 года в Александровское вошли немцы. Из автобиографии: «В
первые же дни войны отец ушел на фронт, а мы переехали на его родину, в село
Александровское на Ставрополье. Осенью 1942 года мы очутились по ту сторону
фронта, а отец по другую — в районе Моздока. По рассказам матери я ясно
представляю следующую картину. При наступлении наших войск в серые январские
дни над Александровском висел орудийный гул. И вдруг он смолк. К нашим воротам,
сбитым из глухих досок, подъехал «виллис», — ветровое стекло перерезано свежей
пулеметной очередью. Звякнуло кольцо калитки, и мать обомлела: перед ней стоял
мой отец. Он недолго пробыл в селе. На прощанье сказал моей матери: Я как в
воду глядел. Среди секретных документов, которые мы захватили, в списке
предназначенных фашистами к расстрелу я увидел нашу фамилию. Что ж, я успел...
Это последнее, что успел отец. Он погиб в 1944 году в Крыму...»
В январе 1943 года советские войска перешли в
наступление. Получив отпуск на три дня, к семье на трофейном виллисе вырвался
отец. Он перевез семью из кубанской станицы Александровской в Тихорецк. В
Александровской оставить не захотел, там, у Георгия (брата Поликарпа
Ефимовича), были не рады четырем лишним ртам. Поняв это по письмам, боевой
командир решил: будет спокойнее воевать дальше, зная, что Рая с сыновьями и
дочкой живет в доме своих родных отца-матери.
Юре тогда было два годика. Раиса Кузнецова с
тремя ребятишками — Владиленом, Авиетой и Юрием — перебралась в Тихорецк, где
жили ее родители, из станицы Александровской без долгих сборов. Поликарп
Кузнецов командовал отрядом разведчиков при форсировании Сиваша, освобождал
Крым и Севастополь. Утром 1 ноября 1943 года вместе с тридцатью бойцами первым
вброд перешёл озеро Сиваш (Гнилое море), и был представлен к званию Героя
Советского Союза, которое, по неизвестным причинам, не получил. Он погиб 8 мая
1944 г. при взятии Сапун-горы в ходе ожесточённой битвы за освобождение
Севастополя. Мальчик знал отца лишь по рассказам матери, а войну — по ее же
воспоминаниям о том, как семья жила под немецкой оккупацией в станице
Александровской, когда враги заняли Краснодарский край. Спустя годы сын отыскал
братскую могилу и восстановил вместе с фамилией отца начертанные теперь на
каменном обелиске имена нескольких сотен погибших. Им, братьям по подвигу, он
посвятил стихотворение «Четыреста» (1974), достойное назваться поэмой. Смерть
отца оказала огромное влияние на творчество поэта: «В моем детстве образовалась
брешь. Это была сосущая загадочная пустота отцовского отсутствия, которую я мог
заполнить только словом… Свои первые стихи написал в девять лет. И долго писал
просто так, не задумываясь, что это такое, и не заметил, когда стихи стали для
меня всем: и матерью, и отцом, и родиной, и войной, и другом, и подругой, и
светом, и тьмой».
В Тихорецке, в доме деда и бабушки, прошли
детство и ранняя юность будущего поэта. Из автобиографии: «Селу
Александровскому я обязан своим первым воспоминанием. Мне было с небольшим два
года. Помню, как долго открывал тяжелую калитку с высоким кольцом, ту самую,
перед которой недавно стоял отец. Выйдя на улицу, я увидел сырой, мглистый, с
серебристой поволокой воздух. Ни улицы, ни забора, ни людей, а только этот
воздушный сгусток, лишенный очертаний. Конечно, такое воспоминание не случайно.
Это было то самое туманно дремлющее семя, из которого выросло ощущение единого
пространства души и природы...
Затем мы переехали в Тихорецк к деду и бабке,
у которых была саманная хата с участком. В истории он ничем не примечателен,
этот тихий городок, если, правда, не считать двух фактов. Когда-то через него
проезжал Марк Твен, и, как свидетельствует его записная книжка, на станции у
заморского классика исчез чемодан с бельем. Да еще по окрестным полям проскакал
за поездом маленький жеребенок, которого из окна вагона заметил Есенин и
обессмертил в своем «Сорокоусте».
Мой дед любил выходить по вечерам во двор и
смотреть в небо. Он долго глядел на звезды, качал головой и задумчиво произносил:
— Мудрёно!
В этом словце звучала такая полнота
созерцания, что его запомнили не только его дети, но и внуки. А мне он дал
понять, что слово значит больше, чем оно есть, если им можно объять
беспредельное».
Из автобиографии: «Свои первые стихи
написал в девять лет. И долго писал просто так, не задумываясь, что это такое,
и не заметил, когда стихи стали для меня всем: и матерью, и отцом, и родиной, и
войной, и другом, и подругой, и светом, и тьмой. В школе считался способным, но
рассеянным и ленивым учеником. Во мне как-то уживались застенчивость с порывами
удальства. Любил ездить на буферах и крышах проносящихся поездов, а порой —
сидеть у тихой степной речки и слушать под кваканье лягушек что-то свое. В
кругу моих школьных друзей составлялись небывалые планы на будущее, носились
невероятные мысли и замыслы — от налета на колхозный сад до создания новой
Вселенной. Многое забылось, улеглось, но кое-что так и не выветрилось: детский
дух свободно распоряжаться собой и миром. Думаю, стихи, отмеченные этим духом,
читатель почувствует без труда.
Однажды я показал соседу-журналисту тетрадку
со своими стихами.
— Не то! — строго сказал он. — Напиши о
машинисте или о доярке.
Это был мой первый наставник, но я к нему
сразу почувствовал глухую неприязнь. Такова была участь всех моих наставников:
они меня не понимали. Я написал о трактористе и послал в районную газету. Там
оно и появилось, мое первое печатное стихотворение. Это случилось в шестнадцать
лет. То-то было радости. Однако «не того» я не бросал. Такое, правда, не
печатали, отвергали. Но я ждал.
И вот как-то зашел вдруг инструктор из
райкома комсомола.
— Звонили из Краснодара, — сказал он, —
одобряли твои стихи. Вечером еще будут звонить в редакцию. Иди и жди...
Все во мне взмыло на недосягаемую высоту и запело.
Неважно, кто звонил. Главное, оттуда! Об этом мгновенно узнали соседи. На меня
приходили смотреть.
— Господи! — говорили моей матери. — Что у
него за лицо!..
Прибежал я в редакцию и сел у телефона.
Припомнил: я посылал стихи куда-то, в Краснодар, а может, еще куда?..
Невероятные мечты и предположения носились в голове. Я как бы заснул в них.
Меня разбудил звонок. Кто-то хвалил мои стихи, особенно строчку: «Выщипывает
лошадь тень свою». Кто-то сообщал, что на днях проездом будет на нашей станции,
так чтоб я его ждал на перроне. Но в условленный день никто ко мне не подошел,
и поезд просвистел мимо. Что же я тогда ждал, что ко мне сам Гете будет
спешить?.. Неважно, кто звонит, и даже неважно, откуда звонят, но тогда я об
этом не знал. И все-таки в той самой строчке о лошади уже таилась эта книга. А
звонок... Что ж, я о нем вспомнил, когда писал поэму «Золотая гора». Наверно,
он и был тот самый «извет о золотой горе», на которую желают взойти все, кто
пишет прозой или стихами».
Первая публикация Юрия увидела свет в
районной газете «Ленинский путь» 30 июня в 1957 году.:
Тракторист
Как прибой, рокочут склоны,
И простор волнист.
Пашет поле запылённый
Юный тракторист.
Ветер мягко гладит кожу
И качает лист.
И мне жаль, что я прохожий
А не тракторист.
После этого Юра послал в «Ленинский путь»
другие стихи, и они были также опубликованы. Окрылённый успехом, он послал
стихотворение «Пни. Костры…травы в пыли» в Москву, в «Пионерскую правду». И оно
было опубликовано 6 августа 1957 года. Между тем юный поэт совершенно запустил
уроки и был оставлен в девятом классе на второй год. Это сделать посоветовала
ему мать: пока он учился, он получал пенсию за отца. В 1960 году окончил
десятилетку.
Юность поэта прошла в Краснодаре. Летом 1960
г. он успешно сдал экзамены на историко-филологический факультет Краснодарского
пединститута. Отучившись один курс, Юрий, не сдавая летнюю сессию, вернулся в
Тихорецк. К решению пойти на срочную службу в армию подтолкнул конфликт со
средой, не принимавшей его высокомерия. Но строгий анализ собственного чувства
неприкаянности вел юношу к совершенно противоположному выводу: «Человек не
ставит себя выше других; выше себя его ставят эти другие хотя бы потому, что
всячески противятся этому.» Ответ на заданный самому себе вопрос: «Когда я
только стану официально признан поэтом, чтоб были оправданы все мои
недостатки!» — юноша искал в свете целостного результата («…Хочу быть
дисциплинированным, как красота») и относил к недостаткам все отвлекающее от
дисциплины («Я обладаю множеством достоинств, но обнаруживаю только
недостатки») (мартовские 1961 г. записи, из которых ясно, что решение покинуть
стены пединститута было не спонтанным).
Осенью он получил повестку в армию. Отбывал
срочную службу сначала в Забайкалье (до августа 1962 г.). Потом на Кубе, где
Кузнецов находился до августа 1964 г. Служил связистом разгар Карибского
кризиса 1962 года, когда мир был на грани ядерной войны. Молодого солдата
вместе с другими бросили на Кубу. Трюмы кораблей были забиты до отказа.
Несколько дней под крыльями боевых самолетов США плыли по океану, и солдат не
выпускали на палубу. Американцы и не предполагали, что в трюмах могут быть
люди. Потом их ночью выгрузили на берег, и под тропическим ливнем, в темноте,
они окопались. А утром американцы с ужасом увидели, что русские ракеты уже
установлены и направлены на их территорию... В своём творчестве Юрий Кузнецов
часто вспоминал об этом тревожном времени. В стихотворении, датированном 25
октября 1962 года, он писал: «Я помню ночь с континентальными ракетами, когда
событием души был каждый шаг, когда мы спали, по приказу, нераздетыми и ужас
космоса гремел у нас в ушах…» Юрий ушел в армию по осеннему призыву 1961 г.,
демобилизовался в июле 1964-го. Прибыл к родным берегам на пароходе «Грузия» с
последней партией солдат-срочников, летом 1962 г. переброшенных на Кубу в связи
с Карибским кризисом.
Придя из армии, Кузнецов некоторое время был
сотрудником детской комнаты милиции г. Тихорецка, где ему поручили работу с
несовершеннолетними. О служебных делах он рассказывает в письме от 23.12.64: «Сегодня
у здешнего мэра города слушали годовой отчет о работе моей конторы. Отчитывался
твой покорный слуга. Получил жесточайший втык. Как только все это затихло, я
собрал свои останки и поспешил добраться до дому, и вот пишу тебе письмо, потому
что хочу обо всем позабыть и развеяться». Потом переехал поближе к
Краснодару. По увольнении в 1965 году («С работой в милиции должен в самом
начале мая кончить») он планировал осуществить переезд: «Перебираюсь в
Краснодар. Буду пока жить у дядьки на Яблоновке». С конца мая 1965 г. стал жить
в поселке Яблоновский (южная часть Краснодара, прилегающая к берегу реки
Кубань). В более отдаленные планы молодого человека входило сдать осенью
(ноябрь 1965 г.) экзамены на заочное отделение московского Литературного
института. В 1965 — 1966 работал в редакции газеты «Комсомолец Кубани». В 1965
г. было принято решение краевого семинара молодых писателей о постановке
дебютного сборника Кузнецова «Гроза» в план издания. Книга вышла в Краснодаре в
1966 году. Н. Дмитриев: «Уже в начальных стихотворных опытах юный поэт
демонстрирует цепкий, «хищный» взгляд художника («Патронташи тракторных
следов»), понимает и показывает проникающую в суть предметов и явлений силу
парадокса («Сырое пламя сорванных цветов»), находит (или ловит упавший с неба)
глубокий, многозначный образ («Выщипывает лошадь тень свою»). В этой лошади,
может, и есть что-то от знаменитого есенинского жеребенка, не догнавшего поезд
именно в этих краях, но здесь «погудка» старой песни нова. Задумчивая созерцательность
детства вдруг оборачивается бешеным аллюром юных лет». Позже Кузнецов
относился к этой книге весьма снисходительно. Он считал, что по-настоящему
научился выражать свой мир уже в Москве.
В 1965 году Юрий поступил в Литературный
институт им. М. Горького. Творческий семинар под руководством известного
поэта-фронтовика Сергея Наровчатова дал ему и теоретические знания, и серьёзное
обсуждение его стихотворений участниками этого семинара. Впервые Кузнецов
заявил о себе, как о поэте, будучи студентом Литературного института имени А.
М. Горького, стихотворением «Атомная сказка», которое явилось веским аргументом
в так называемом споре «физиков и лириков». Сергей Наровчатов, в отзыве на
дипломную работу студента 5-го курса Юрия Кузнецова писал: «Мне давно уже
представляется, что современная наука, подобна Фаусту, продала душу чёрту, и
что получится из этой сделки, никому не известно. В «Атомной сказке» рука
молодого поэта бесстрашно нащупывает узел противоречия между естественностью и
анализом, познанием и результатами. И это малая часть тех граней, которые можно
разглядеть в этом стихотворении».
Кузнецов в институте много читал и работал.
Но пирушек он не избегал. Одна из них чуть не привела к трагическому концу.
Случилось это 9 ноября 1967 года. В изложении Кузнецова всё выглядело так.
«После Октябрьских праздников я сидел один и писал свои «дали». Вдруг стук в
дверь. Оборотясь, кричу: «Войдите, если не сатана!» Вошёл студент и говорит:
— Собралась компания. Мы пригласили девиц из
города, но один из нас отключился, и вышла недостача. Ты свободен?
— Я готов, — и пошёл за ним.
Вошёл и вижу: четыре девицы, трое наших,
четвёртый спит, и я, опять же четвёртый, готов и спрашиваю:
— Которая красавица?
— Это я, — отвечает одна и улыбается.
Была не была! Опрокинул стакан вина, музыка
играет, мы танцуем. Окно стало вечереть. «Здесь ничего не видать, — замечаю, —
пойдём, я тебе покажу свою комнату». Она согласилась. Едва мы вошли, я запер
дверь и ключ в карман. Делать нечего, но, слава богу, что не поэтесса: поэтессы
не умеют целоваться. Я осмелел, хочу целовать её. «Нет», — говорит она на мою
смелость и вьётся, как змея, даже лица не разглядеть. «Это никуда не годится!»
— говорю, обидевшись. И опять то смелею, то робею. Ничего не выходит. Мне даже
в голову громом ударило. «Или — или!» — кричу. «А что такое?» — спрашивает она
и смеётся. Я говорю: «Или я прыгаю из окна!» Она стала, подбочась, и делает
ручкой: «Ну так прыгай». Я распахнул окно, вскочил на подоконник и глянул вниз.
До земли далековато: шесть этажей. Но отступать было нельзя, и я прыгнул.
Конечно, я немного схитрил и прыгнул в сторону — на водосточную трубу, до
которой был добрый шаг от окна. Я схватился за водосточную трубу, но не
удержался и, обдирая рукава и брюки стремительно полетел вдоль трубы вниз. На
уровне четвёртого этажа (я успел это заметить) моя нога застряла в узком
промежутке между стеной, скобой и трубою. Я провис так, что моя застрявшая
ступня оказалась выше головы. Я не мог выпрямиться. Руки мои разжались, и я
полетел вниз головой на асфальт и подвальную решётку. Почему я не разбился,
никто не знает. Придя в сознание, я не расслышал голоса и уловил какое-то
движение, меня подняли, опустили на носилки и впихнули в темноту. Темнота
поехала. Во всё это время я боялся раскрыть глаза, чтобы не увидеть смерть… Но
вот что произошло после, как рассказали мои товарищи.
— Мы долго не могли открыть твою комнату, не
было ключа. Когда же вошли, то увидели девицу: «Что ты тут делаешь?» — «Жду». —
«Кого?» — «Его». — «А где он?» — «Вышел». — «Куда вышел?» — кричим. «Не
кричите, туда вышел», — и показывает на раскрытое окно. «Но это же окно!» —
кричим. Она подошла к окну, заглянула вниз, повернулась и говорит: «Ах, ах!
Какой он далёкий!» Недели через полторы меня выписали из больницы».
Сокурсница Батима рассказывала: «Было
часов восемь. Вдруг в общежитие сильно постучали и крикнули, что кто-то из
наших упал с шестого этажа и надо срочно вызвать скорую. Я, естественно, сразу
набрала 03 и потом побежала во двор. Прямо возле подвальных металлических
решёток лежал с согнутыми ногами Кузнецов. Когда скорая увезла его, я тут же
потащила другого нашего сокурсника Колю Кучмина в больницу. Заявились мы к
Кузнецову, кажется, уже в два ночи. Но врачи сразу успокоили: мол, все кости
целы».
В. Кожинов вспоминал: «Происшествие
впоследствии изменило личную жизнь Юрия Поликарповича. В больнице его постоянно
навещала сокурсница, красавица по имени Батима. Это было поручение от
комсомольской организации. А после как по писаному: «Она его за муки полюбила,
а он ее за состраданье к ним...». Словом, однажды приходит ко мне Юрий
Поликарпович и спрашивает: что, дескать, если жена у меня будет казашка? Ну что
же, — отвечаю ему, — у Тютчева жена была немка...». Будущего мужа Батима
впервые увидела, когда поэт уже с заочного отделения перевёлся на дневной
стационар. «Как он вам показался? — поинтересовался у Батимы уже после смерти
мужа поэт из Казахстана Валерий Михайлов. «Высокий, широкоплечий, зеленоглазый…
Наши девчонки его сразу приметили. Влюбились!..» Однако сам Кузнецов поначалу начинающую
переводчицу из Средней Азии словно не замечал. У него были другие увлечения.
Каукенова рассказывала Михайлову: «Знаете, в общежитии все на виду. Другие
студенты колобродят, застолья, разговоры до утра. А он сам по себе, серьёзный.
Читает, думает… всё время работает». 11 января 1969 года Юрий женился на Батиме
Каукеновой, в браке родились две дочери — Анна (1970) и Екатерина (1980).
В 1970 году Кузнецов с отличием окончил
Литературный институт. После недолгого пребывания на родине в том же году вернулся
в Москву. Кузнецов оказался перед выбором: возвращаться на малую родину или
продолжить покорение столичного олимпа. Как потом он вспоминал, Наровчатов
буквально вырвал его из бездны. Он сказал: «Без Москвы вы погибнете. В
Краснодаре вас съедят». Когда Юрия расспрашивали о малой Родине, он отвечал: «Поэт
должен родиться только в провинции. Близость к ключевому говору и природе — это
просто необходимо <…> Крупные города порождают версификаторов». Но
добавлял, что, по его мнению, «жить поэту надо лишь в Москве. Ибо провинция
засасывает. Москва — безусловно, город жестокий, но здесь средоточие культуры.
Это — духовный центр. Скажу прямо: я погиб бы без Москвы. Хотя жить в ней очень
трудно». Работал редактором в отделе национальной поэзии издательства
«Современник» (1971—1976).
Второй сборник стихов «Во мне и рядом — даль»
увидел свет спустя 10 лет в 1974 году. В этой книге Кузнецов заявил все свои
основные темы: Россия, дом, история, судьба, борьба добра со злом, война,
любовь, поэт и поэзия, человек и природа, восток и запад. Сразу после выхода
книги критика заговорила о рождении крупного поэта. Давид Самойлов, отмечая
кузнецовскую подборку в июльском за 1975 год номере «Нового мира», писал: «Большое
событие. Наконец-то пришёл поэт. Если мерзавцы его не прикупят и сам не станет
мерзавцем, через десять лет будет украшением нашей поэзии. Талант, сила,
высокие интересы. Но что-то и тёмное, мрачное». Юрий Кушак, разбирая как-то
первые сборники Кузнецова, задался вопросом: «Что возобладает: явно
бесценное для поэта и далеко не чуждое ему народно-нравственное начало или
столь же явная печать индивидуализма, нравственного вивисекторства, ячности?»
(«Вопросы литературы», 1988, № 6). Время показало, что для Кузнецова оказались
органичными оба эти качества.
Михаил Львов: «В его стихах уже была
биография, судьба поколения, молодость и свежесть восприятия мира. Юрий
Кузнецов очень молод, но он уже много повидал, был в армии после школы, работал
в милиции, побывал и на Кубе». В 1974 году Юрий Кузнецов был принят в Союз писателей
СССР.
Николай Дмитриев: «Имя Юрия Кузнецова
вспыхнуло на поэтическом небосклоне звездой первой величины в середине
семидесятых годов. Казалось, у него не было лет мучительного ученичества. Как
подсолнух, созрев в глуши кубанских степей, он явился Москве неожиданно и ярко.
Да и первая книжка — «Гроза», вышедшая в 1966 году в Краснодаре, была встречена
добрыми словами известных писателей, но вторая, московская, — «Во мне и рядом
даль» (1974) принесла настоящую славу (насколько такое явление возможно было в
то время). Русское национальное самосознание, русская история, пути и перепутья
славянства воплотились в самобытнейшее поэтическое слово. Читателям открылся
космос — не абстрактное пролеткультовское и не чудесное есенинское небо,
которое Есенин, подобно далеким предкам, населил «уподоблениями вещей их
кротких очагов», а страшная своим безразличием к человеку бездна. Но каким бы
холодом ни веяло от «космических» стихов Кузнецова, его мужественное
предстояние перед Непостижимым воспринималось как заступничество за человека.
«Я пришел и ухожу — один», — сказано о себе и обо всех». Н. Дмитриев: «Влияние
русской сказки на творчество Кузнецова несомненно и плодотворно. Многие его
стихи сказочны. Звук, язык, колорит — сказочны. Сказочен дух. «Здесь русский дух!
Здесь Русью пахнет!» Выразительны речевые обороты, эпические повторы, живые
диалоги — вся та «фигуральность языка», его стихия, которой мы наслаждаемся в
этом жанре. Одно из самых известных стихотворений Юрий Кузнецова — «Атомная
сказка». Волшебным образом «обновленная» старая сказка стала глубоким
обобщением отношений человека и природы в ХХ веке. Кто он, этот человек,
препарирующий царевну-лягушку? Базаров, Раскольников, Маяковский? Похоже. Но
это скорее все человечество, ведомое поверхностной любознательностью по краю
бездны».
Начиная с середины 1970-х годов творчество
Кузнецова постоянно вызывало шквал споров. Кто только не нападал на поэта.
Многие коллеги считали поэта провинциальной выскочкой, который решил
самоутвердиться в столице за счёт развенчания народных кумиров. Кузнецов
покусился не только на Ахматову с Цветаевой, он посмел раскритиковать великого
Тютчева и посягнуть даже на самого Пушкина. А разве такое кому-нибудь
прощается. Его ругали Сергей Чупринин, Станислав Рассадин, Константин Ваншенкин,
Станислав Лесневский, Андрей Турков, всех критиканов сейчас и не вспомнить.
Так, Татьяна Глушкова в своей книге «Традиция — совесть поэзии» (М., 1987) не
могла простить поэту его фольклорное мышление. Она утверждала, будто
«славянско-языческие аксессуары в стихах Ю. Кузнецова всё больше похожи на
вырезной орнамент… Подобный орнамент, прилепленный к чужому телу… пестреет на
постройках начала века, архитектурного стиля «модерн». Правда, эту точку зрения
тут же опровергла Лариса Васильева. В её интерпретации Кузнецов — поэт душевной
боли, языческого мироощущения, который интуитивно привносит во все свои стихи
дохристианский мир. «Потому так естественны в его простонародной речи, полной
современных алогизмов, — писала в том же 1987 году Васильева, — явления и герои
не только русских, но и античных мифов, потому народные хоры в стихах
предрекают его судьбу, подобно хорам греческих трагедий:
За приход ты заплатишь судьбою,
За уход ты заплатишь душой…»
(«Литературная Россия», 1987, 23 января).
Однако самым яростным защитником Кузнецова в
эпоху глухого застоя стал Вадим Кожинов, сделавший многое для того, чтобы
поэзия Кузнецова стала известна всей читающей России. Вадим Кожинов: «Вокруг
творчества Юрия Кузнецова идут острые, подчас даже предельно острые споры, но в
этом нет ничего необычного: из истории литературы хорошо известно, что резкие
споры вызывало поначалу творчество многих — в том числе даже и самых
«бесспорных», на наш нынешний взгляд, — поэтов. Споры о поэзии Юрия Кузнецова
обусловлены, в частности, тем, что она трудна для восприятия. И трудна не
столько из-за особой сложности се художественного языка, но в силу того, что
поэт ставит перед собой исключительно масштабные цели. Он стремится видеть и
воплощать мир во всей беспредельности его пространства и времени.
...Овладевшее поэтом стремление видеть все, о
чем он говорит, перед лицом вечности и безграничности мира, вне всяких
сомнений, порождено самой современной эпохой. Именно тогда, когда поколение, к
которому принадлежит Юрий Кузнецов, входило в жизнь, наша планета реально стала
тем единым миром, где совершившееся в любой точке событие так или иначе
откликается повсюду. Именно в это время человек впервые вышел за пределы Земли,
в космос, и смог узреть свою планету целиком. Именно на сегодняшнем историческом
гребне, когда трагедийной вероятностью стала гибель человечества, возникает
обостренное видение всего человеческого пути в его единстве, в неразрывной
связи всех времен. Это, конечно, только отдельные проявления нынешних сдвигов в
мировосприятии — сдвигов, которые имеют прямое отношение к творчеству Юрия
Кузнецова — творчеству глубоко и жгуче современному.
Говоря о поэте, нередко употребляют
претендующее на исчерпывающее объяснение сути дела слово «новаторство». Юрий
Кузнецов не новатор, но просто поэт своего времени, воплощающий его
своеобразие. С другой стороны, нельзя не заметить, что творчеству Юрия
Кузнецова присуще самое глубокое внимание к прошлому — к давним и даже
древнейшим стадиям истории поэзии, в особенности к древнему эпосу и мифологии,
что со всей очевидностью выразилось в целом ряде его произведении. И это
качество, в конечном счете, также порождено нашей современностью, воскрешающей
многообразные пласты прошлого, казалось бы, навсегда канувшие в небытие.
Пожалуй, еще не было эпохи, отмеченной столь мощным интересом к истории, как
наше время.
И Юрий Кузнецов готов даже говорить об
известной «ограниченности» великих поэтов XIX — начала XX века, которые
недостаточно полно и глубоко освоили отдаленные во времени стадии истории
народа. Речь идет вовсе не о «принижении» священных для нас имен, но, о том,
что мы не можем целиком и полностью основываться на их поэтическом наследстве,
что необходимо, так сказать, через их головы увидеть и воспринять более давние
пласты отечественной культуры.
И вполне закономерно, что рядом с
перечисленными стихотворениями в книге Юрия Кузнецова столь же сильно звучат
стихи, проникнутые глубочайшим вниманием к культуре и самому бытию народов
Запада и Востока: «Елена», «Макбет», «Ориноко», «Европа», «Для того, кто
по-прежнему молод...», «Гень Низами», «Неразрываемое кольцо», «Связь»,
«Петрарка». Важно отметить, в частности, что, постоянно вглядываясь в эпические
и мифологические первоосновы русской культуры, Юрий Кузнецов вместе с тем
испытывает громадный интерес и к древнейшим истокам культуры других народов
мира.
...Возвращаясь к поэзии Юрия Кузнецова, мы
должны осознать, что в ней безусловно преобладают символические образы. Они
нередко весьма сложны, ибо поэт (о чем уже шла речь) постоянно стремится в
отдельном явлении воплотить мир как целое. Вот одно из сравнительно ранних
стихотворений Юрия Кузнецова — «Грибы» (1968). Оно исходит из вполне реального
факта: грибы, несмотря на всю свою очевидную «мягкотелость», способны,
вырастая, пробить асфальт, уложенный людьми на почве, в которой осталась
грибница. Но поэт стремится прозреть в этом факте всю грандиозную коллизию
«природа и человек», — коллизию драматическую и даже чреватую трагедией...
Символические образы в поэзии Юрия Кузнецова
часто отмечены поистине вселенским размахом смысла. И далеко не всякий читатель
готов воспринимать этот смысл. Отсюда проистекает неверное понимание самого
пафоса поэта; в его стихотворениях подчас усматривают мотивы «бесчеловечности»,
«жестокости», даже «безнравственности». Подобное восприятие объясняется тем,
что образы поэта осмысляют не как обращенные в громадность Пространства и
Времени символы, но в узком психологически-бытовом плане. В поэзии Юрия
Кузнецова речь идет не об отдельной человеческой жизни (хотя она и может предстать
на поверхности образа), но о бытие целого народа или даже человечества, не о
сегодняшнем дне, а о целостности эпохи или даже «всего» Времени. И воспринимать
его образы в рамках повседневного существования личности — значит упустить их
подлинный смысл.
Немало нападок и упреков в «жестокости»
вызвало его короткое стихотворение о черепе. Между тем стихи говорят о
жестокости мира, в котором целое поколение — поколение поэта — лишилось
возможности сесть за стол с отцами; сыновьям осталось только то, что лежит в
могилах: вместо «сказки лица» — одни черепа... И конечно, именно в этом смысл
действительно жестокого образа. Этот эпохальный смысл создается всей
образностью стихотворения, в котором участвуют солнце и луна и речь идет о
последней «правде на земле».
Хочу обратить внимание читателей на еще одно
стихотворение поэта, очень глубокое по своему смыслу, — «Опора». Из
энциклопедии «Великая Отечественная война», изданной в 1985 году, можно узнать,
что только в немецко-фашистских лагерях, размещенных на оккупированной
территории СССР, погибли три миллиона девятьсот тысяч наших военнопленных...
Стихотворение — об этой трагедии. Но поэт сумел высоко подняться над расхожим
гуманизмом, превращающим трагических героев в объект «чувств добрых». В
стихотворении Юрия Кузнецова погибшие предстают не как «материал» для
«гуманности» и «доброты» автора, ожидающего лестных похвал, но как подлинные,
самостоятельные герои трагедии. Поэт не страшится раскрыть в них то состояние,
которое в классической эстетике называется трагической виной (без чего они бы
как раз и превратились в пассивные объекты «гуманности»), и вместе с тем
утверждает их как трагедийных героев в полном и высшем значении слова.
Предельно емкий смысл воплощен в образах
русского национального характера, — вернее, многих разных, но принадлежащих
одному народу характеров, созданных в кузнецовских стихотворениях: «Ты не стой,
гора, на моем пути...», «Мирон», «Мужик», «Дело», «Фомка-хозяин», «На Рязани
была деревушка...» (вступление к поэме «Дом») и др. Некоторые из этих
стихотворений вызывают непонимание потому, что в них хотят видеть воссоздание
характеров, утверждаемых поэтом в качестве сугубо «положительных» или даже
«идеальных». Между тем эти символические образы по самой своей природе не
умещаются в границах однозначной оценки. Они воплощают вековое своеобразие
народа, которое нельзя разложить на плюсы и минусы.
В названных только что стихотворениях с
особенной ясностью выступает коренное свойство поэзии Юрия Кузнецова — ее
тяготение к эпическому содержанию. Конечно, творчество поэта не теряет при этом
лиризма, но все же высшей и главной целью является для него воплощение не
своего личного голоса, но, если угодно, голосов народа, истории, мирового бытия».
В. Кожинов: «К сожалению, многие читатели
Юрия Кузнецова, воспитанные на стихах «субъективного» характера, воспринимают
эпическое, всеобщее содержание его поэзии как чисто лирическое, сугубо личное.
И у них складывается представление, что поэт, так сказать, слишком вынянчивает
себя, они упрекают его в гордыне и чрезмерном самоутверждении. Между тем он
утверждает мощь бытия, а не свою собственную «исключительность». Для верного
понимания творчества Юрия Кузнецова важно глубоко вчитаться в его поэму «Дом».
Поэма в наши дни — это своего рода уникальный жанр. В качестве поэм нам
преподносятся либо повести в стихах, изображающие события, о которых можно и
даже лучше было бы рассказать в прозе, либо непомерно затянутые лирические
стихотворения. Поэма «Дом» подлинно эпична и в то же время нигде не теряет
истинной поэтичности. И нетрудно увидеть, что поэма Юрия Кузнецова глубоко
родственна многим его стихотворениям, где лиризм органически слит с эпической
стихией.
Я начал с того, что поэзия Юрия Кузнецова
вызывает острейшие споры. Но очень показателен тот факт, что даже самые резкие
критические суждения о поэте обычно противопоставляют его творчеству не
какие-либо «положительные», на взгляд критиков, явления современной литературы,
но классические творения. Чуть ли не в каждой полемической статье выражается
недовольство, что Юрий Кузнецов пишет-де не так, как писал Пушкин, или Тютчев,
или Гоголь, или Лермонтов и т. п.; тем самым критики — скорее всего,
бессознательно — высказывают свое ощущение масштаба деятельности поэта. И едва
ли можно сомневаться в том, что такой масштаб нельзя обрести на ложной, боковой
дороге. Юрий Кузнецов идет, конечно, по стержневому пути отечественной поэзии,
творя ее современную историю».
Сам Кузнецов долго считал: если кто из
критиков и смог проникнуть в глубины его творчества, то разве что Владимир
Фёдоров, много лет преподававший в Донецком университете. Кожинов, который
писал о нём больше, чем кто-либо, как полагал поэт, не столько анализировал его
поэтику, сколько занимался борьбой, видя свою первоочередную задачу в том,
чтобы отстоять талант поэта от всевозможных недоброжелателей. Фёдоров писал: «Всё
творчество Ю. Кузнецова убеждает меня в том, что поэзия возвращает человека в
его изначальное состояние. Человек, ограниченный условиями времени и
пространства («условный» человек), — это только «часть» (лучше по-гречески —
ипостась) человека; весь человек, целое человека и есть целое мира, со всеми
его временами и пространствами. Но человек живёт реально в своём времени и
своём пространстве, которые соотносятся с целым не так, как квартира с целым домом.
В гости к древним грекам не зайдёшь. Иносказательность слова и является
уловимым свидетельством «иносказательности» (метафоричности) самого бытия
человека. Наше физическое бытиё и сопряжённые с ним другие формы
«сознательной», душевной и сердечной жизни проходят в одном бытийном плане,
здесь мы устанавливаем «центр тяжести» нашей личной жизни, придающей ей
устойчивость Поэзия Ю. Кузнецова — воплощение того свойства русского человека,
которое Ф. Достоевский назвал «всемирной отзывчивостью». Утверждённость корня
бытия в целом делает неустойчивым этот корень в частных временах, и это
оказывается причиной несколько беззаботного отношения к ближайшему жизненному
контексту (его «фатальной» неустроенности на Руси), на что с торжеством нам и
указывают (а многие даже и помогают цивилизовать) наши доброжелатели»
(сборник «Слово исповеди и надежды: Письма русским писателям», М., 1990).
В своём творчестве Юрий Кузнецов часто
обращается к вечным проблемам добра и зла, божественного и человеческого, в его
стихах переплетаются философия, мифология и гражданская лирика. Названия книг
Юрия Кузнецова, по его признанию, являются своего рода поэтическими
манифестами. На примере поздних изданий это особенно видно: «Русский узел»
(1983), «Ни рано, ни поздно» (1985), «Душа верна неведомым пределам» (1986),
«Золотая гора» и «После вечного боя» (1989), «Ожидая небесного знака» (1992),
«До свиданья! Встретимся в тюрьме» (1995), «Русский зигзаг» (1999), «Путь
Христа» (2000), «До последнего края» (2001). По этим заглавиям, действительно,
прослеживается смятение 1980-х годов и попытки удержаться на позициях
собственных идеалов, потрясения перестройки, резкое осуждение новой российской
действительности в девяностые, отождествление пути России с крестным путем
Спасителя и — предчувствие смерти.
Значительное место в творчестве Юрия
Кузнецова занимает военная лирика, стихотворения о Великой Отечественной войне.
По признанию поэта, воспоминания о войне стали важнейшими мотивами его поэзии
(«Возвращение», «Отцу», «Отец в сорок четвертом», «Память», «Картинка 1945
года», «Сталинградская хроника» и др.). В 1987 году в интервью, он сказал: «С
социальной точки зрения моё поколение, родившееся перед самой Великой
Отечественной войной, — совершенно задавленное. Нас передержали, почти лишили инициативы.
Совсем другое военное поколение. Так получилось, что оно постепенно и
совершенно незаметно даже для самого себя приписало себе вечную славу своих
сверстников, погибших на войне. Но по свидетельству фронтовиков, на войне
погибли в основном лучшие. Поэтому, допустим, у меня критическое отношение к
этому поколению, поколению моего отца. Я, так сказать, предъявил счёт прежде
всего отцу. В шестьдесят девятом году я написал стихи о своём сиротстве,
которые заканчивались так:
— Отец! — кричу.
— Ты не принёс нам счастья.
Мать в ужасе мне закрывает рот.
Были потом и другие стихи, обращённые к
военному поколению. Но мне тут же говорили, что я, мол, пляшу на костях отца и
совершаю кощунство. Но — помилуйте — какое же это кощунство, когда молодой
человек хочет правды и прямо говорит об этом. Марк Соболь после одного моего
замечания в адрес военного поколения так вознегодовал, что усомнился, являюсь
ли я солдатским сыном. Это уж чересчур» («Книжное обозрение», 1987, 2 октября).
В любовной лирике Кузнецова есть весь спектр
чувств: от мятежной страсти до благоговения. Стихотворения «Мне снился сон,
когда в меня стреляли...», «Звякнет лодка оборванной цепью...», «Я любил ее
чисто и строго...», «За дорожной случайной беседой...», «Справа — поле с
кругами трамвая...», «Ты зачем полюбила поэта...», «Мы полны соловьиного
свиста...», «Серебряная свадьба в январе» — настоящие жемчужины этой темы. У
любовной лирики Кузнецова есть особенность. Ни одно из стихотворений не
посвящено определенной женщине. (Исключение он сделал лишь одной, посвятив
несколько стихов младшей дочери Кате, но это уже другая любовь — отцовская.)
Известен Юрий Кузнецов и остросатирическими
стихотворениями — «Выпрямитель горбов», «Попугай», «Разговор глухих», «Нос»...
Интересны и неповторимы практически все произведения поэта. К числу несомненных
удач друзья всегда относили и короткую притчу «Атомная сказка», и такие
многомерные творения, как «Вечный снег», «Четыреста», «Золотая гора», «Дом»,
«Женитьба», «Змеи на маяке», «Афродита», «Седьмой»… Со временем поэзия
Кузнецова становится глубже, обширнее, он заглядывает в далёкие века и в
далёкие страны, среди героев его стихов действуют Гомер, Софокл, «мрачный
Дант», Мильтон, Франсуа Рабле, Лукиан, Боккаччо, появляются и Христос, и
Демоны, происходит борьба добра со злом, и не всегда побеждают в этих
конфликтах добрые начала.
Изначальная тяга Кузнецова как к современным
образцам фольклора, так и к древним, но живым (или оживляемым им) тесно
смыкается у него с темой памяти и беспамятства. В стихотворении «Ложные
святыни», которое может на поверхностный взгляд показаться кощунственным, поэт
отвергает поклонение «безликой пустоте». Ибо это все равно что ставить свечку
не перед святым ликом, а перед пустой доской. Яркий, страшный образ забвения
явлен в стихотворении «Неизвестный солдат». Солдат выбирается из безымянной
могилы; «как хвост победного парада, влачит он свой кровавый след».
В 1987 году, как бы предчувствуя трагические
события на Кавказе, он пишет стихотворение «Поездка Скобелева. 1881 год» — об
отважном поступке генерала, убедившего отряд в семьсот текинцев сдаться без
боя. В генеральском голосе звучит такая непререкаемость, которая могла родиться
только из глубочайшей уверенности в своей правоте и силе. А силу давало
ощущение державной миссии, осязание за собой нескольких поколений победителей:
Всматриваясь на стыке двух тысячелетий в русский национальный характер, поэт не
верит в распад и гибель нации. Гибель России для него — это гибель всего
человечества.
Значение творчества Юрия Кузнецова в современной
литературе велико. Начиная с семидесятых годов многие его произведения после
опубликования (а иногда и до того) становились литературными событиями. Стихи и
поэмы — «Золотая гора», «Дом», «Афродита», «Змеи на маяке» — открывали новые
горизонты. Ёмкую характеристику творчества Ю. Кузнецова дал в «Лексиконе
русской литературы ХХ века» Вольфганг Казак: «Кузнецов принадлежит к числу
поэтов, тесно связанных с русской традицией. Он видит свою задачу в постановке
извечных вопросов бытия, а не быта. Наряду с историческими стихотворениями
(напр., «Сказание о Сергии Радонежском») у него встречаются стихи о Второй
мировой войне, о событиях современности и о трагической судьбе России. Тема
жестокого бытия переплетается с мотивом любви как спасительного начала. Стихам
Кузнецова свойственна интонация баллады, а конкретные ситуации описаны сжато,
скупо. Он часто обращается к снам, мифам, к фантастике, чтобы притчей или
намёками высказать волнующие его мысли».
Весной 1994 года нужда заставила Кузнецова
пойти на службу. До этого он больше десяти лет жил на вольных хлебах, но
реформы съели все немалые сбережения. Кузнецова взяли редактором в издательство
«Советский писатель». Работы было мало, поэтических книг издательство почти не
выпускало, но директор хотел, чтоб поэт выходил на службу каждый день и сидел
от звонка до звонка. Кузнецова хватило на два года. В 1997 году его уговорил
Куняев заняться поэзией в журнале «Наш современник», разрешив появляться ему в
редакции всего лишь два дня в неделю. С 1996 года он редактор отдела поэзии в
журнале «Наш современник» (зав. отделом поэзии в 1997—2003). С 1987-го и до
последних дней своих вёл поэтические семинары в Литературном институте имени А.
М. Горького (дневное и заочное отделения, Высшие литературные курсы). В 1990-м
Юрий Кузнецов стал членом правления Союза писателей РСФСР, затем — одним из
руководителей Московской писательской организации. В сентябре 1997-го он был
избран академиком Академии российской словесности. Зимой 1997 г. Кузнецов
похоронил мать Раису Васильевну.
Издал 22 сборника стихотворений: «Гроза»
(1966), «Во мне и рядом — даль» (1974), «Дом» (1976), «Край света — за первым
углом» (1977), «Выходя на дорогу, душа оглянулась» (1978), «Отпущу свою душу на
волю» (1981), «Русский узел» (1983), «Ни рано, ни поздно» (1985), «Золотая
гора» (1989), «Избранное» (1990), «Ожидая небесного знака» (1992), «Русский
зигзаг» (1999), «Путь Христа» (2001), «До последнего края» (2001) и других.
Стихи поэта переведены на азербайджанский и другие языки. Он автор
многочисленных стихотворных переводов как поэтов из национальных республик (А.
Атабаева и др.), так и зарубежных (Дж. Байрон, Дж. Китс, А. Рембо, А. Мицкевич,
В. Незвал и др.), перевёл также «Орлеанскую деву» Шиллера. Избранные переводы
собраны в книге «Пересаженные цветы» (1990).
Творчество Юрия Кузнецова вдохновляло
композиторов. Так, композитор Виктор Захарченко положил на музыку около 30
стихотворений поэта, среди которых «Возвращение», «Когда я не плачу, когда не
рыдаю» и др. Их исполняет Государственный академический Кубанский казачий хор.
Композитор Г. Дмитриев положил на музыку более 10 стихотворений поэта, среди
которых «Возвращение», «Колесо» и др. Хоровое произведение «Китеж всплывающий»
(2004), написанное на основе 6 стихотворений, исполняет Большой смешанный хор Академии
хорового искусства. Поэт-бард Александр Мирзаян положил на музыку стихотворение
«Муха».
В последнее десятилетие своей жизни Юрий
Кузнецов увлёкся религиозной проблематикой. Признание поэта, которое он сделал
перед самой смертью: «Образ распятого Бога впервые мелькнул в моём
стихотворении 1967 года — «Всё сошлось в этой жизни и стихло». Мелькнул и
остался как второй план. Это была первая христианская ласточка. С годами
налетела целая стая: «На краю», «Ладони», «Новое небо», «Последнее искушение»,
«Крестный путь», «Призыв», «Красный сад», «Невидимая точка» и другие. После них
я написал большую эпическую поэму «Путь Христа». Это моя словесная икона.
Последовавшая за ней поэма «Сошествие в Ад» — моё самое сложное произведение.
Поэма требует от читателя больших знаний и культуры. При всей своей стихийности
она строго организована, и в ней чётко прослежены образные и смысловые линии»
(«Литературная газета», 2004, № 1). Юрий Кузнецов однажды написал: «Моя поэзия
— вопрос грешника. И за нее я отвечу не на земле».
В 1998 году по благословению Святейшего
Патриарха Московского и всея Руси Алексия II перевёл на современный русский
язык и изложил в стихотворной форме «Слово о законе и благодати» митрополита
Илариона, за что ему была вручена литературная премия. В последние годы работал
над поэтической трилогией о Христе, в которую вошли поэмы «Путь Христа»,
«Сошествие в ад», «Рай» (осталась незаконченной).
Отговорила моя золотая поэма,
Всё остальное — и слепо, и глухо, и немо.
Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой.
Дай мне великую старость и мудрый покой!
В 2008 году в Краснодаре вышел сборник,
посвященный памяти Юрия Кузнецова, в котором опубликованы воспоминания поэта и
священника Владимира Нежданова «Последние встречи», впервые увидевшие свет в
еженедельнике «Литературная Россия» (2007, № 48). В них речь идет о времени
создания этих религиозных поэм. А самым последним его стихотворением была
«Молитва», датированная 8 ноября 2003 года, опубликованная уже посмертно... В
нём он просил:
Наставь на путь меня, Всевышний.
Научи забыть обиды, месть.
Уметь чтоб радоваться жизни,
За то, что просто она есть. <…>
Чтоб за грехи мои былые
Родным не выпало страдать,
Не стыдно было бы потомкам
Меня в молитве поминать.
Родина высоко оценила вклад Юрия
Поликарповича Кузнецова в отечественную литературу:
Орден «Знак Почёта» (1984);
Государственная премия РСФСР в области
литературы (1990) — за книгу стихотворений и поэм «Душа верна неведомым
пределам» (1986);
Есенинская премия (1998);
Премия имени М. Ю. Лермонтова (2001);
Премия Д. Кедрина «Зодчий» (2001);
Благодарность Министра культуры Российской
Федерации (14 октября 2003 года) — за многолетний плодотворный труд в области
отечественной культуры и заслуги в развитии литературы;
Премия Международного конкурса «Литературной
России» (2003).
Почётная грамота Министерства образования
Российской федерации (2002).
Государственная телерадиокомпания «Иркутск»
посвятила поэту телепередачу (авторы: Г. М. Гайда, В. В. Козлов, В. В.
Бронштейн). В 2018 году снят документальный фильм «Юрий Кузнецов. Взгляд с
Востока» членом Союза писателей России, народным писателем и драматургом Якутии
Н. А. Лугиновым.
Юрий Поликарпович умер 17 ноября 2003 года от
сердечного приступа. Похоронен на Троекуровском кладбище столицы. Информацию о
том, что поэт умер 17 ноября 2003 г., дали в официальных СМИ лишь на девятый
день после утраты. Под некрологом в журнале «Наш современник» стояло 47
подписей; говорилось, что Кузнецова «с полным правом можно назвать первым
поэтом русского Воскрешения», «он был центром нашего мира. И не только
литературного. Но человеческого, по преимуществу. Его стихи были нашей
геополитикой. Его прозорливость — нашей стратегией». Итоговый сборник
стихотворений «Крестный путь» вышел в 2006 году под заглавием «Крестный ход»
(редакторы исказили первоначальное авторское название). В 2011—2013
годах издательством «Литературная Россия» было выпущено 5-томное
комментированное собрание стихотворений и поэм Кузнецова. Поэта сегодня считают
наследником Ф. И. Тютчева и ставят в один ряд с И. А. Бродским и Н. Рубцовым,
его стихи продолжают будоражить умы современников. После смерти Юрия Кузнецова
поэт Владимир Костров, вспоминая о нем, говорил: «Когда звучит имя Юрия
Кузнецова, мне слышится музыка Вагнера, Скрябина, Прокофьева, Свиридова — это
тот звук, который он нам оставил вместе с удивительной поэтикой, былинной
поэтикой, вернувшейся к нам, поэтикой построения современного мифа… И в то же
время поэтикой библейского масштаба. Он был в масштабе своего исторического
времени». Валентин Распутин в газете «День литературы» написал о нем так: «Юрий
Поликарпович был, конечно, удивительный человек. Каждый большой поэт —
удивительный человек, умеющий находить те точные, глубокие, мудрые и добрые
слова, органически составляющие его поэзию, его литературу. Юрий Кузнецов это
умел. Он умел забираться в такие глубины, которых, казалось бы, никому не
позволительно касаться».
В память о нем Союз писателей России учредил
Литературную премию имени Юрия Кузнецова. Поэт поддерживал творческие связи с
кубанскими литераторами. Поэзия Ю. П. Кузнецова включена в «Хрестоматию
литературы Кубани» и изучается в школах. Проводятся ежегодные литературные
Кузнецовские чтения (с 2006). В Москве на доме, где жил поэт, установлена
мемориальная доска. Имя Ю. П. Кузнецова носят две библиотеки— в Тихорецке и
Краснодаре. Там проходят встречи с вдовой поэта Батимой Жумакановной, дочерьми
Анной и Екатериной и с внуком, названным в честь знаменитого деда, сестрой
Авиетой Поликарповной Внуковой. Они передали в библиотеку фотографии,
видеокадры из семейного архива писателя, записи песен В. Г. Захарченко на стихи
Кузнецова в исполнении Кубанского казачьего хора. Теперь все эти экспонаты
демонстрируются на экскурсиях по музейному уголку.
Рожденный в феврале, под Водолеем...
(неопубликованная беседа с Юрием Кузнецовым, 1991 г.). Беседовал Владимир
Левченко
Юрий Кузнецов. Русские писатели редко
давали интервью — не любили этого. Интервью сковывает вопросами.
Владимир Левченко. И все же, может,
попробуем. Расскажите, пожалуйста, о своих корнях, детстве и юности, родной
Кубани.
Ю.К. Отец мой был начальником
заставы на бессарабской границе еще до того, как Красная Армия вошла в Западную
Бессарабию. Потом его внезапно, ничего не объясняя, сняли с должности, лишили
звания и прав и бросили на произвол судьбы. Для сослуживцев это был гром среди
ясного неба. Его любили и уважали. Но попробуй тогда заступись за невинно
пострадавшего. Атмосфера того времени сейчас немного прояснилась. Примерно за
два года перед войной он попытался узнать причину такой немилости. Наконец ему
удалось встретиться с «тройкой», которая рассмотрела его «дело». Ему показали
донос, исходящий из его родного села Александровское на Ставропольщине. В нем
все было чудовищной ложью. Он, де, сын кулака и т.п. Это никак не
соответствовало действительности. Мой дед умер, когда отцу было всего четыре
года, в 1908 году. Отец был младшим среди трех братьев, вот и гнул на старших
спину. После гражданской войны братья поумирали. Жизнь пошла по советскому
образцу. Отец вступил в комсомол, потом — в военное училище. Ничего ни кулацкого,
ни левацкого не могло быть даже в мыслях. Он поехал в село Александровское,
нашел доносчика и заставил изложить правду на бумаге. За все это время наша
семья часто переезжала. В конце концов, оказались в кубанской станице
Ленинградской, бывшей Уманской. Там скитались по углам. Одним словом, тяжело
жили. Меня еще не было, мать была беременной. От страха перед неизвестностью
она решила прервать беременность. Но было уже, слава Богу, поздно... И я
родился 11 февраля 1941 года, да об этом я уже говорил...
В.Л. А что было дальше?
Ю.К. Отцу после опровержения
вернули все права, знание и предложили служить на любой западной заставе. Но
гордый отец отказался. С первого же дня войны он рвался на фронт. Ан нет, его
сделали военным инструктором. Потом его отправили в Ташкент, где он экстерном
окончил Академию имени Фрунзе. После этого в конце 1942 года он уже воевал на
Моздокском направлении. Потом освобождал Минеральные Воды, родное село
Александровское, был на Голубой линии, был переброшен на север Таврии. Первым форсировал
Сиваш в ноябре 1943 года, держал плацдарм до весны 1944 года. Погиб при
освобождении Севастополя 8 мая 1944 года в должности начальника разведки
корпуса... В 1943 году наша семья — мать и трое детей — переехали в Тихорецк,
вот почему у меня мягкий говор. Вот почему в южноэтнической среде я свой, и
плаваю в ней, как рыба в воде.
В.Л. Юрий Поликарпович, а
откуда родом ваши родители?
Ю.К. По материнской линии, я
из Рязани, из-под Касимова, где мой прадед лежит. По отцовской линии — даже не
знаю откуда гадательно, Тамбов, Воронеж. У моего деда по отцовской линии была
красавица жена, такая чернявая. (Я ведь в мать, а сестра — в отца.) Есть даже
подозрение, что она из казачек, но это только подозрение. Она не могла быть
черкешенкой, думаю, была из терских. Но и это — литературные домыслы.
В.Л. Эге, Юрий Поликарпович,
значит, у вас есть что-то казачье? Что вы думаете о возрождении казачества, всевозможных
казачьих съездах и прочих казачьих делах?
Ю.К. Это политический вопрос.
Но не дай Бог, чтоб казачьего коня оседлал черт знает кто, вроде
денационализированного демократа или ряженого патриота... Главное — дух
возрождения, исторически точнее — воскресения. На Руси многое погибло, а потом
воскресло, разумеется, в новом качестве. Ныне жизнь другая, и казачьи дела,
хочу верить, воскреснут в ином виде и качестве. Но товарищество, круговая
порука, взаимовыручка, что всегда были у казаков, и впредь должны оставаться
основой, тем более сейчас, при большом географическом пространстве (от Кубани
до Амура), важно чувство локтя.
В.Л. Но вернемся к вашей
биографии. Что же было дальше?
Ю.К. В Тихорецке я прожил до
1960 года. Потом поступил в тогдашний педагогический институт на
историко-филологический факультет. Один курс закончил и, к ужасу матери, бросил
его. На поворотах жизни я всегда вел себя решительно. Что-то мне подсказывало
поступать вопреки обстоятельствам. Наитие, что ли... Внешне моя жизнь напоминает
зигзаги, но внутреннее движение, развитие души всегда шло напрямик... А в армию
попал как в неизвестность. Попал в Читу в ВВС, связь. Тогда в наземных войсках
служили три года. Год прослужил в Чите, потом — Куба, как раз Карибский кризис.
А что кризис! В детстве, имея большое воображение, которое сохранил до сих пор,
я всегда мечтал о далеком. И вот тебе далекое — тропики. Внешне географический
зигзаг, душа — напрямик.
В.Л. А как со стихами?
Ю.К. Первое мое стихотворение
было опубликовано в 1957 году в тихорецкой районной газете. Потом печатался в
краевой периодике. После армии месяцев девять работал в редакции краевой
молодежной газеты литературным сотрудником в отделе культуры. Помню такой
случай. В редакцию заходит очень симпатичный вежливый парень и, как показалось,
робко подает мне статью. Статья подписана — Юрий Селезнев. Так впервые мы
встретились. Но статья не пошла. Она была какая-то расплывчатая, много
терминологии, мало смысла. Больше Селезнева я не видел. Вскоре меня попросили
покинуть редакцию, а попросту говоря, выгнали. Я не мог приспособиться к
газетной лжи. Моей душе был поставлен барьер, слава Богу, я его преодолел.
Потом поступил в Литературный институт. Окончил его в 1970 году и пошел на
службу в издательство «Современник». Весной 1974 года вышла первая московская
книжка, наделавшая страшного шума. В мае того же года познакомился с В.В.
Кожиновым и стал часто бывать у него, там я вновь встретил Селезнева. И с тех
пор я довольно часто встречался с ним. У нас были добрые отношения. Ему я посвятил
два стихотворения. В стихотворении «Между двух поездов» я, к несчастью, угадал
его гибель за девять лет вперед. Он попал между двух поездов. Между официальным
поездом, а он тянулся к официальным людям, что меня часто удивляло, и
партийно-патриотическим поездом, а патриоты его предали. Разумеется, никакой
социальной «поверхности» в стихотворении нет.
В.Л. Как-то в передаче из
Останкино Вадим Валерианович Кожинов назвал, кроме вас, еще двух истинных
поэтов нашего времени — Тряпкина и Казанцева.
Ю.К. Велик поэт или нет —
решает Бог и определяет история. Я тоже ценю Тряпкина и Казанцева. И тот, и
другой создали своеобразные миры.
В.Л. Расскажите, как вы
учились в Литературном институте, и вообще, два слова про общежитейскую среду,
о которой ходит много легенд.
Ю.К. Да, я сам легенда. Из-за
девчонки сиганул с шестого этажа, притом вниз головой. Впрочем, я больше сидел
в комнате, читал и писал. Пестрая у нас на курсе была среда. Все разные, как по
уму, так и по литературным способностям. Первые два года запоем читали друг
другу стихи собственного сочинения. Потом перестали читать. Надоело. Но споры о
литературе продолжали до победного конца — до диплома. В общем, узнали друг
друга за разговорами и гулянками. Загуливал я редко. Больше сидел за книгами,
ходил в Ленинку, да и лекции посещал почти аккуратно и охотно. Институт давал
иллюзию полной свободы. Даже комсомольские собрания проходили с хохотом. Никто
не признавал всерьез комсомольских установок. Диссидентов среди нас не было,
кроме одного: он читал Библию, за что и был переведен с очного отделения на
заочное.
В.Л. «Мифы мертвы, они
пережиток» — считают однодневки-исследователи, имеющие дело с мертвым словом.
Поэт так не думает. Разве не миф толстовский дуб из «Войны и мира»? — написали
вы в автобиографическом эссе.
Ю.К. Понял, куда вы клоните. С
детства я был записан в двух библиотеках: школьной и городской. Очень любил
сказки: русские и всех народов. И до сих пор люблю. А так называемую советскую
детскую литературу всегда презирал и не читал. И слава Богу. Детская литература
оглупляет художественной примитивностью и ходячей моралью, которая ходит на
костылях... Что касается мифов и символов, то их глубина открылась мне
внезапно. Видимо, я шел к ним давно и напрямик. Мои юношеские стихи
метафоричны. Но метафора очень скоро перестала меня удовлетворять. Это
произошло, когда мне было 25-26 лет. Для поэта это начало зрелости. В то время
я изучал и конспектировал труды Афанасьева и... вспоминал свои детские
впечатления и ощущения. В последние годы во внешности моего стиха, в моей
поэтической символике проступили резкие социальные углы: Кремлевская стена,
Ленин, Сталин... Раньше социальность скрывалась в глубине символа, как
подводный риф, на который сразу наткнулся главный цензор, читая верстку моей
первой московской книги. Произошло легкое кораблекрушение цензорской
бдительности, и книга прошла.
В.Л. Сейчас даже не верится,
что между первой, краснодарской, и второй, московской, книгами прошло восемь
лет. Наверное, трудных лет?
Ю.К. Да, я ходил по редакциям
журналов, а на меня смотрели как на странного человека, тихого сумасшедшего. Я
это заметил и перестал ходить. Всему свое время. Что-то сдвинулось в обществе.
Как я тогда написал: «...И в воздухе переломилось время...» После первой
московской книги, сделавшей мне имя, двери редакций были распахнуты настежь.
Мои стихи печатали охотно, ничего в них не понимая. Вот и все дела.
https://pub.wikireading.ru/170002
https://itexts.net/avtor-avtorov-kollektiv/269959-zvat-menya-kuznecov-ya-odin-avtorov-kollektiv.html
https://litrossia.ru/item/630-oldarchive/
Источник
фото: https://omiliya.org/article/yuriy-kuznecov-zhivushchiy-v-simvole
Похороны Юрия Кузнецова
Враги пришли, чтоб убедиться,
Друзья пришли, чтоб зарыдать,
А толстозадая столица
Забыла задницу поднять.
А он любил тебя глубоко,
Переживал за крен Кремля.
Ты предала его жестоко,
Но ты ещё не вся земля.
Державно-лермонтовской мощью,
Разбивший вражескую рать…
Россия наугад, на ощупь
Его пытается понять.
Не стоил я его заботы,
Не самый лучший ученик,
Не зреньем, а душой высоты
Его я, может быть, постиг.
И потрясённо крикнул:
— Гений!
Пронёсший небо мимо нас,
Роняя свет стихотворений…
Как яблоки роняет Спас.
И. Тюленев
Памяти Юрия Кузнецова
Ходил он барином в халате,
Он мог, махнув на полстраны
Рукой, сказать негромко: «Лайте,
На то вы сукины сыны».
В тот день, когда его не стало,
Когда лик стал белее мела,
Повсюду снова заблистало
То, что при нём блистать не смело.
Н. Зиновьев
Поэту третьей мировой
«Потому что Третья Мировая
Началась до Первой Мировой».
Ю. Кузнецов
... И так вот испокон веков:
В России на больших поэтов
Одни глядят, как на богов,
Другие, — будто на врагов:
Как будто — дула пистолетов.
Ты ранен и убит в бою!
Но остаёшься ты в строю:
И даже после этой жизни
Ты держишь высоту свою
В переиначенной Отчизне.
Ю. Асмолов
Стихотворения:
В день рождения
Горит свеча в созвездье Водолея.
А на земле идут мои века,
Напоминая, что душа Кощея
От самого Кощея далека.
Я одинок, я жду освобожденья,
Как хвост кометы, жизнь свою влача.
Мне всё темней в день моего рожденья,
Всё громче Богу молится свеча.
* * *
— Как он смеет! Да кто он такой?
Почему не считается с нами? —
Это зависть скрежещет зубами,
Это злоба и морок людской.
Пусть они проживут до седин,
Но сметёт их минутная стрелка.
Звать меня Кузнецов. Я один,
Остальные — обман и подделка.
Отцу
Что на могиле мне твоей сказать?
Что не имел ты права умирать?
Оставил нас одних на целом свете.
Взгляни на мать — она сплошной рубец.
Такая рана видит даже ветер!
На эту боль нет старости, отец.
На вдовьем ложе памятью скорбя,
Она детей просила у тебя.
Подобно вспышкам на далеких тучах,
Дарила миру призраков летучих —
Сестер и братьев, выросших в мозгу…
Кому об этом рассказать смогу?
Мне у могилы не просить участья,
Чего мне ждать?..
Летит за годом год.
— Отец! — кричу, —
Ты не принес нам счастья!.. —
Мать в ужасе мне закрывает рот.
* * *
Надо мною дымится
пробитое пулями солнце.
Смотрит с фото отец,
измотанный долгой бессонницей,
Поседевший без старости,
в обожженной измятой каске.
Он оставил мне Родину
и зачитанных писем связку.
Я не помню отца,
я его вспоминать не умею.
Только снится мне фронт
и в горелых ромашках траншеи.
Только небо черно,
и луну исцарапали ветки.
И в назначенный час
не вернулся отец из разведки...
Мне в наследство достался
неувиденный взгляд усталый
На почти нехрустящей
фотокарточке старой.
За рекою в степи,
как отцовские раны,
молодые закаты горят,
освящая курганы.
Возвращение
Шёл отец, шёл отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым —
Ни могилы, ни боли.
Мама, мама, война не вернёт...
Не гляди на дорогу.
Столб крутящейся пыли идёт
Через поле к порогу.
Словно машет из пыли рука,
Светят очи живые.
Шевелятся открытки на дне сундука —
Фронтовые.
Всякий раз, когда мать его ждёт, —
Через поле и пашню
Столб клубящейся пыли бредёт,
Одинокий и страшный.
* * *
Не сняв ремней, он спит на нарах твердых,
На кулаке, что вмят в железный сон.
Играет славу год сорок четвертый,
Раздавливая клавиши погон.
Из пустоты бежит прожектор криво
И вырывает наугад года.
Я снюсь отцу за полчаса до взрыва,
Что встанет между нами навсегда.
От той взрывной волны, летящей круто,
Мать вздрогнет в тишине еще не раз...
Вот он встает, идет,
еще минута —
Начнется безотцовщина сейчас!
Начнется жизнь насмешливая, злая,
Та жизнь, что не похожа на мечту.
Не раз, не раз, о помощи взывая,
Огромную услышу пустоту.
Картинка 1945 года
Мать вещи продавать идет: я голоден.
Мне не хватает хлеба, как отца.
Сползаю в сорок пятый год с крыльца,
Качусь слезинкой по щеке у Родины.
Война травой покроется.
С размаху
Солдаты в чернозем штыки воткнут.
Страна, как слезы радости, салют
Руками прямо по лицу размажет.
Память
Снова память тащит санки по двору.
Безотцовщина. И нет воды.
Мать уходит в прошлое, как по воду,
А колодец на краю войны.
Он из снега черным солнцем светит,
Освещая скудным бликом дом.
И на санках ведра, будто свечи,
Догорая, оплывают льдом.
Не ходи ты, ради бога, мама,
К этому колодцу за войной!
Как ты будешь жить на свете, мама,
Обмороженная сединой?
Ты в тепле, зажав лицо руками,
Станешь слезы медленные лить...
Будет обмороженная память
Через годы с болью отходить.
Чёрный хлеб
Луна в грязи по колено. В чёрном снегу городок.
Заигранный, как пластинка, хрипел по утрам гудок.
А у ларьков по суткам составы очередей.
Хлеб выдавали по карточкам, и не было хлеба вкусней.
Мать его приносила, я её дома ждал.
Я в руки буханку тёплую, будто котёнка, брал.
Он обдирал мне дёсны и на зубах скрипел.
Я в детстве другого не видел, но горд, что его я ел.
Такой же дымный, колючий, прыщавый, сырой, рябой
В окопах отцам выдавали, и те уходили в бой…
Слезы России
Со страны начинаюсь,
С войны начинаюсь...
Отец мой окончен войною.
В чистом поле его,
Прорастая, распяло жнивье.
Я завернут в портянку.
Россия стоит надо мною.
Как круги под глазами,
Траншеи на бледном лице у нее.
Мир, разорванный свастикой,
В улицы входит пустые.
Чистит немец ботинки
Родимою щеткой овсов.
Мама, мама, не плачь!
Ты утри свои слезы, Россия!
Слезы, длинные,
Как отступления наших отцов.
Продолжаюсь войной,
Продолжаюсь страной,
Подымаюсь из белой березы,
Из мартена,
Из мрака,
Из розы с шипами ракет.
Но кричат до сих пор,
Высыхая, те скорбные слезы.
И от них
ни забвенья, ни сна
Моему поколению нет.
Простота милосердия
Это было на прошлой войне,
Или богу приснилось во сне,
Это он среди свиста и воя
На высокой скрижали прочёл:
Не разведчик, а врач перешёл
Через фронт после вечного боя.
Он пошёл по снегам наугад,
И хранил его — белый халат,
Словно свет милосердного царства.
Он явился в чужой лазарет
И сказал: «Я оттуда, где нет
Ни креста, ни бинта, ни лекарства.
Помогите!..» Вскочили враги,
Кроме света не видя ни зги,
Словно призрак на землю вернулся.
«Это русский! Хватайте его!» —
«Все мы кровные мира сего», —
Он промолвил и вдруг улыбнулся.
«Все мы братья, — сказали враги, —
Но расходятся наши круги,
Между нами великая бездна».
Но сложили, что нужно, в суму.
Он кивнул и вернулся во тьму.
Кто он? Имя его неизвестно.
Отправляясь к заклятым врагам,
Он пошёл по небесным кругам
И не знал, что достоин бессмертья.
В этом мире, где битва идей
В ураган превращает людей,
Вот она, простота милосердья!
Глоток воды
(Рассказ пехотинца)
Не привыкать солдату к жажде.
На фронте, помнится, однажды
Горячий был денёк!
Степь. Ни колодца, ни селения;
Ещё осталась — вот везение! —
Фляжка воды на отделение,
На каждого глоток!
На переправе рвутся мины,
И солнце жжёт неумолимо,
И на зубах — песок.
Уселись вкруг на дне воронки,
И командир сказал негромко:
— На каждого — глоток! —
И фляжку мятую — по кругу
Передают бойцы друг другу,
Будто хрустальный рог.
И двадцать глаз глядят с тревогой,
Глядят стеснительно и строго:
На каждого — глоток!
Глотнул… Во рту всё так же сухо,
А голос жажды шепчет в ухо:
«Ещё! Ещё чуток!
Ну утоли меня, бедняжку…»
С усильем оторвал я фляжку
От губ… На каждого — глоток!
Глотнул — никто бы не заметил,
Но после этого на свете
Как дальше жить бы смог?!
…Допил последний в одиночку,
Тряхнул над ухом: — Точка в точку!
На каждого — глоток.
* * *
Его повесили враги
На уцелевшей ветви.
И память стерли как могли,
Что был такой на свете.
Не знали люди ничего.
Но лист кружился рядом
И говорил:
— Я знал его,
Он был мне сводным братом.
Русская бабка
Утром фрицу на фронт уезжать,
И носки ему бабка вязала,
Ну совсем как немецкая мать,
И хорошее что-то сказала.
Неужели старуха права
И его принимает за сына?
Он-то знал, что старуха — вдова...
И сыны полегли до едина.
— На, возьми, — ее голос пропел, —
Скоро будут большие морозы! —
Взял носки, ей в глаза поглядел
И сдержал непонятные слезы.
Его ужас три года трепал.
Позабыл он большие морозы.
Только бабку порой вспоминал
И свои непонятные слезы.
Мать, глядящая в одну точку
В упор только раз и взглянула
На этой проклятой войне.
— Жена комиссара? — и дуло
Ее пригвоздило к стене.
В одну только точку глядела.
Давно этот ужас исчез.
И память давно побледнела,
И черные списки эсэс.
Но видеть и слышать не хочет,
Пустыми глазами глядит —
Война перед нею стоит
В невидимо сжавшейся точке,
И взрыв эта точка сулит.
Пепелище. 1942
Не осталось по ту сторону
От избы ни единой иголки.
Дико воет труба на луну,
И на вой собираются волки.
Не исплакать постылой чужбы.
Только волки сидят, подвывая.
И со свистом из мертвой трубы
Выползает змея роковая.
Затянулись земные края
Ядовитым чешуйчатым дымом.
Опоясала небо змея —
Волчья шерсть поднимается дыбом.
Неизвестный солдат
О, Родина! Как это странно,
Что в Александровском саду
Его могила безымянна
И — у народа на виду.
Из Александровского сада
Он выползает на твой свет.
Как хвост победного парада,
Влачит он свой кровавый след.
Во глубине тысячелетней
Владимир-Солнышко встаёт,
И знаменосец твой последний
По Красной площади ползёт.
Его глаза полны туману
А под локтями синий дым.
Заткнул свою сквозную рану
Он бывшим знаменем твоим.
Его слова подобны бреду
И осыпают прах земной:
«За мной враги идут по следу,
Они убьют тебя со мной.
О, Родина! С какой тоскою
Кричит поруганная честь!
Добей меня своей рукою.
Я криком выдаю: ты здесь.
Немилосердное решенье
Прими за совесть и за страх.
У Божьей Матери прощенье
Я отмолю на небесах...»
Судьба на подвиг не готова.
Слова уходят в пустоту.
И возвращается он снова
Под безымянную плиту.
Ложные святыни
Вокруг индустриальные пустыни,
Ловушки быта расставляет век.
Легко ты принял ложные святыни,
Рассеянный и гордый человек.
От двух из них заходит ум за разум.
Вот ты стоишь у вечного огня,
Как перс-язычник пред горящим газом
Стоял когда-то, голову склоня.
Огонь! Сей символ мнится безконечным,
Но безконечность шире, чем твой круг.
Горящий газ ты называешь вечным.
При чём тут вечность? Это дело рук.
Гляди, чего на свете не бывает!
Огонь потух: подвёл газопрово́д.
Сухой снежок горелку заметает,
И по домам расходится народ.
Увы, ничто не вечно под луной!
И твой огонь, и твой огонь земной
От случая и времени зависим,
И дух его в трубу выходит вон.
Знай истину и возмущённых писем
Не посылай на этот счёт в ООН…
А вот другой обман перед глазами:
С почётным караулом и цветами.
Могила Неизвестного солдата —
К нему приходят люди на поклон.
Его покой велик и место свято.
Но почему он имени лишён?
Кому он неизвестен? Близким людям?
Сиротам? Овдовевшим матерям?
О Боге всуе говорить не будем.
Уж Он-то знает всех по именам.
Тут сатана, его расчёт холодный:
Заставить нас по нашей простоте
Стирать черты из памяти народной
И кланяться безликой пустоте.
Четыреста
Четыре года моросил,
Слезил окно свинец.
И сын у матери спросил:
— Скажи, где мой отец?
— Пойди на запад и восток,
Увидишь, дуб стоит.
Спроси осиновый листок,
Что на дубу дрожит.
И сын на запад и восток
Послушно пошагал.
Спросил осиновый листок,
Что на дубу дрожал.
Но тот осиновый листок
Сильней затрепетал.
— Твой путь далек, твой путь далек, —
Чуть слышно прошептал.
— Иди куда глаза глядят,
Куда несет порыв.
— Мои глаза давно летят
На Керченский пролив.
И подхватил его порыв
До Керченских огней.
Упала тень через пролив,
И он пошел по ней.
Но прежде, чем на синеву
Опасную шагнуть,
Спросил народную молву:
— Скажи, далек ли путь?
— Ты слишком юн, а я стара,
Господь тебя спаси.
В Крыму стоит Сапун-гора,
Ты у нее спроси.
Весна ночной миндаль зажгла,
Суля душе звезду,
Девице — страсть и зеркала,
А юноше — судьбу.
Полна долина под горой
Слезами и костьми.
Полна долина под горой
Цветами и детьми.
Сбирают в чашечках свинец
Рои гремучих пчел.
И крикнул сын: — Где мой отец?
Я зреть его пришел.
Гора промолвила в ответ,
От старости кряхтя:
— На полчаса и тридцать лет
Ты опоздал, дитя.
Махни направо рукавом,
Коли таишь печаль.
Махни налево рукавом,
Коли себя не жаль.
По праву сторону махнул
Он белым рукавом.
Из вышины огонь дохнул
И грянул белый гром.
По леву сторону махнул
Он черным рукавом.
Из глубины огонь дохнул
И грянул черный гром.
И опоясалась гора
Ногтями — семь цепей.
Дохнуло хриплое «ура»,
Как огнь из-под ногтей.
За первой цепью смерть идет
И за второю смерть,
За третьей цепью смерть идет
И за четвертой смерть,
За пятой цепью смерть идет
И за шестою смерть,
А за седьмой — отец идет,
Сожжен огнем на треть.
Гора бугрится через лик,
Глаза слезит свинец.
Из-под ногтей дымится крик:
— Я здесь, я здесь, отец!
Гора промолвила в ответ,
От старости свистя:
— За полчаса и тридцать лет
Ты был не здесь, дитя.
Через военное кольцо
Повозка слез прошла,
Но потеряла колесо
У крымского села.
Во мгле четыреста солдат
Лежат — лицо в лицо.
И где-то тридцать лет подряд
Блуждает колесо.
В одной зажатые горсти
Лежат — ничто и всё.
Объяла вечность их пути,
Как спицы колесо.
Не дуб ли на поле сронил
Листок свой золотой,
Сын буйну голову склонил
Над памятной плитой.
На эту общую плиту
Сошел беззвездный день.
На эту общую плиту
Сыновья пала тень.
И сын простер косую длань,
Подобную лучу.
И сын сказал отцу: — Восстань!
Я зреть тебя хочу…
Остановились на лету
Хребты и облака.
И с шумом сдвинула плиту
Отцовская рука.
Но сын не слышал ничего,
Стоял как в сумрак день.
Отец нащупал тень его —
Отяжелела тень.
В земле раздался гул и стук
Судеб, которых нет.
За тень схватились сотни рук
И выползли на свет.
А тот, кто был без рук и ног,
Зубами впился в тень.
Повеял вечный холодок
На синий божий день.
Шатало сына взад-вперед,
Он тень свою волок.
— Далек ли путь? — пытал народ.
Он отвечал: — Далек.
Он вел четыреста солдат
До милого крыльца.
Он вел четыреста солдат —
И среди них отца.
— Ты с чем пришел? — спросила мать.
А он ей говорит:
— Иди хозяина встречать,
Он под окном стоит.
И встала верная жена
У тени на краю.
— Кто там? — промолвила она. —
Темно. Не узнаю…
— Кто там? — твердит доныне мать.
А сын ей говорит:
— Иди хозяина встречать,
Он под окном стоит…
— Россия-мать, Россия-мать, —
Доныне сын твердит, —
Иди хозяина встречать,
Он под окном стоит.
Опора
На дно своих скорбей глядят глаза
У тех людей с воздетыми руками,
Бичуемых ветрами и снегами.
Им даже слезы вытереть нельзя.
Земные руки их напряжены,
Как будто небо держат над собою.
Они такими вышли после боя.
Никто не виноват. Окружены.
Но мертвая земля прозрела вдруг,
И мертвый воздух разорвали звуки:
— Они сдаются? Поднимают руки?
Пусть никогда ни опускают рук!
И тяжесть свыше снизошла на них.
Они кремнели, рук не опуская.
Из всех опор невидимого рая
Есть и такая — не слабей других.
Звезда
Безвестному
В концлагере мне выжгли черный номер,
Чтоб имени родного я не помнил.
На перекличке зла, где все мертво,
Я хрипло отзывался на него.
Поведал мне товарищ по страданью,
Что существует в бездне мирозданья
Звезда-двойник под номером моим,
Но свет ее в мирах неуловим.
Мне снится среди адского огня,
Что мать зовет по номеру меня.
Я хрипло отзываюсь на него
На перекличке зла, где все мертво.
И вижу мать — она как тень вдали,
И руки простирает из земли.
А я звезда, безвестная звезда,
Затерянная в бездне навсегда.
Очки Заксенгаузена
В бывшем лагере смерти лежит и поныне
Облетевшая груда безлицых очков.
Это память слепых, некрасивых, невинных,
Сбитых в кучу людей, это зренье веков!
Где они, как миры в пустоте, с номерами,
Пред сожжением снявшие молча пенсне?
Говорят, что вернулся один за очками —
Через годы!
Вам так повезет лишь во сне.
Он нашел свою вещь в той слезящейся груде,
Непохожий на всех — человек или миф.
Вы встречали его, симпатичные люди?
Он глядит не мигая, как будто сквозь мир.
Он на солнце глядит из провала ночного.
— Ты ослепнешь, старик! —
Но ему все равно.
Это солнце на небе — простое пятно
Для души, столько горя вобравшей земного.
Дай вам бог, чтобы так никогда не пришлось
Сумасшедшим бродить среди солнечных улиц.
Буква? Женщина? Истина?..
Смотрит не щурясь.
То, что вас ослепляет, он видит насквозь.
Гимнастёрка
Солдат оставил тишине
Жену и малого ребёнка
И отличился на войне...
Как известила похоронка.
Зачем напрасные слова
И утешение пустое?
Она вдова, она вдова...
Отдайте женщине земное!
И командиры на войне
Такие письма получали:
«Хоть что-нибудь верните мне...»
И гимнастёрку ей прислали.
Она вдыхала дым живой,
К угрюмым складкам прижималась,
Она опять была женой.
Как часто это повторялось!
Годами снился этот дым,
Она дышала этим дымом —
И ядовитым, и родным,
Уже почти неуловимым...
...Хозяйка юная вошла.
Пока старуха вспоминала,
Углы от пыли обмела
И — гимнастёрку постирала.
Связь
Он был связистом на войне,
А нынче бродит в тишине,
Звук издавая странный
Ногою деревянной.
Среди теней, среди светил
Он стук морзянки уловил,
Идущий ниоткуда,
И понял: дело худо.
На братском кладбище не зги.
В сухое дерево ноги
Стучал слетевший дятел,
Или с ума он спятил?
Тире и точки слух прожгли,
Живая боль из-под земли
Ему стучала в уши:
«Спасите наши души!
Спасите наши имена!
Спасите наши времена!
Спасите нашу совесть!
Одни вы — не спасетесь!»
Тегеранские сны
Вдали от северных развалин
Синь тегеранская горит.
— Какая встреча, маршал Сталин!
Лукавый Черчилль говорит.
Я верю в добрые приметы,
Сегодня сон приснился мне.
Руководителем планеты
Меня назначили во сне!
Конечно, это возвышенье
Прошу не принимать всерьёз...
— Какое, право, совпаденье, —
С улыбкой Рузвельт произнёс.
В знак нашей встречи незабвенной
Сегодня сон приснился мне.
Руководителем Вселенной
Меня назначили во сне!
Раздумьем Сталин не смутился,
Неспешно трубку раскурил:
— Мне тоже сон сегодня снился —
Я никого не утвердил!
Сталинградская хроника. Оборона: Поэма
Посвящение
Сотни бед или больше назад
Я вошёл в твой огонь, Сталинград,
И увидел священную битву.
Боже! Узы кровавы твои.
Храм сей битвы стоит на крови
И творит отступную молитву.
Я молюсь за своих и чужих,
Убиенных, и добрых, и злых.
Но когда человек убивает,
Он становится зверя страшней
В человеческом доме страстей;
И мне жаль, что такое бывает.
Кто я? Что я? Зегзица огня.
Только знаю, что, кроме меня,
Эту битву никто не закончит.
Знаю: долго во имя любви
Мне идти по колено в крови
Там, где тьма мировая клокочет.
Волга, Волга — текучая твердь!
Начинается битва, где смерть —
Явь и правда особенной жизни.
Поднимаю свой голос и зрак:
Отче! Я в Твоей воле… Итак,
Посвящаю поэму Отчизне.
Отход
Час не ровен, минута крива.
Враг уже засучил рукава.
Грянул гром — не с ковра-самолёта,
Загвоздил с «мессершмитта»-винта!..
Не пыли поперёк живота,
Не тревожь мои кости, пехота!
Говорят, что Иван — весельчак,
Ноги в рот — и бегом натощак…
Мать-заступница, плюнь этим слухам!
Наше поле — шаром покати.
Оробеем, успеем уйти
Оторвиголовой или духом.
Но обрушенный с неба фугас
Существо в человеке потряс.
Он бежит, обернувшись глаголом.
Он железом раскрыт догола.
Ты таким его, мать, родила!
Схорони под широким подолом.
Мать-заступница в поле стоит
И, подол порывая, стыдит:
— Не позорь материнские чресла!
Ты куда отступаешь, боец?
Не вернуться в обратный конец.
Нет дороги на старое место!.. —
Мы в ухабине «быть иль не быть» —
Мало места, куда отходить,
Но такое бывает не часто.
Дай лопату, сапёр-панибрат.
Коли нету дороги назад,
Окопаемся подле — и баста!
Костры июля
Жди, июль, августовских вестей!
Два ружья и четвёрка друзей.
В бронебойщики вышли крестьяне.
Пётр Болото, ты лучший из нас,
Оторвиголова, вырвиглаз,
Глянь: идут тридцать танков с крестами!
Что ты видишь своим голубым?
— Вижу танк и долину за ним.
Вижу всё это резче и ближе.
— Дело худо, ты смотришь не так.
— Вижу только приземистый танк,
Вижу танк, а долины не вижу.
— Дело худо, ты смотришь не так.
— Вижу танк и его бензобак,
То и это всё резче и ближе.
— Дело худо, ты смотришь не так.
— Вижу только один бензобак,
Ни долины, ни танка не вижу.
— Вот теперь ты спокоен. Огонь! —
Чёрный пламень и синяя вонь
Закострились в полынные дали.
Тридцать танков — пятнадцать костров,
Остальные ушли без крестов…
Худо-бедно, но мы отступали!
Хвастанцев
Вместо солнца подсолнух взошёл,
Адский отсвет бросая на дол
И большую излучину Дона.
Синь-порошина пышет в степи.
Звон по звону идёт по цепи —
Это каска скатилась со склона.
Оборона гуляет в полях.
Волжский выступ висит на соплях,
На молочных костях новобранцев.
За курганом курган одолонь
Краем глаза увидел огонь,
Краем уха услышал: Хвастанцев!
От Хвастанцева пышет огонь,
Пять с крестами чадят одолонь,
Не осталось свободного места.
И с последней гранатой в руке
Под шестой он махнул налегке…
Выходи за другого, невеста!
Вражьи танки дымятся в полях.
Оборона висит на соплях,
На молочных костях новобранцев.
От великих и малых имён
Испокон золотой перезвон.
Так запомни, отчизна: Хвастанцев!
Охота на львов
(23 августа 1942 года)
Расскажу про охоту. Она,
Может быть, как взрывная волна,
Началась в сталинградские будни.
Бомбовозы трясут небеса.
Сверим время: четыре часа,
Восемнадцать минут пополудни.
В этот адский воздушный налёт
Даже в камне живое ревёт
От огня и военного грома.
Затряслись от небесной лихвы,
Зарычали гранитные львы
У ворот театрального дома.
На гранитном боку одного
Нацарапано слово. Его
На заборах встречаем и ныне.
Дикий ужас их с места сорвал
И взрывною волною погнал
До горючей Ливийской пустыни.
Там, под небом песчаных низин,
Снится Роммелю синий бензин,
А Монтгомери — звёздная слава.
Перестрелка вспылит и замрёт,
Довоенный мираж проплывёт,
Как ленивая райская пава.
По согласью с обеих сторон
Пополудни купанье и сон.
От тоски пропадёшь поневоле!
Обе стороны — люди, как все.
Собрались на ничьей полосе
И разбили футбольное поле.
А война — это та же игра.
Бранный гром оживится с утра,
А потом заскучает надолго.
Ганс, который без промаха бьёт,
Мажет мимо открытых ворот.
Англичане ревут от восторга.
Роммель бровью приказ отдаёт:
— Подтянуть мои танки вперёд,
Мы ударим в ворота Востока.
Мы пробьём этот сонный покой,
Мы пошарим железной рукой
В нефтяных подземельях Пророка! —
За приказом он слышит ответ:
— Нашим танкам горючего нет,
А союзному танкеру — ходу. —
Пылкий Роммель мгновенно погас:
— Хорошо. Отменяю приказ.
Ганс, ружьё! И давай на охоту!
Говорят, кто-то видел следы
На песке возле бывшей воды.
Со времён болтуна Тартарена
Львы тут вывелись… Впрочем, скорей!
Посмотри, что за пара камней!
Африканские львы, несомненно… —
Львы дремали, молчанье храня. —
Ганс, в обход и гони на меня.
Ни гранаты, ни крепкого слова
Не жалеть!.. —Не жалел ничего
Верный Ганс и подбил одного,
Генерал укокошил другого.
Подошли…— Что за пара камней?
Где же львы?.. Ну-ка, Ганс, разумей.
Тут написано… — Ганс разумеет
Это слово по-русски. А чтО
Означает… Гм! Видимо, то,
Что в раю и святой не имеет.
— Чёрт возьми! Неужели бензин?
Объясни по-немецки, кретин!
— Это слово — для вас. — Всё понятно…
Ладно, Ганс! Ты отважный солдат,
Вон отсюда пешком в Сталинград!
И верни эти штуки обратно… —
Верный Ганс сделал руки по швам.
Генерал благороден, а львам,
Разумеется, лучше вернуться.
Вот и всё. Ганс на Волге пропал.
Застрелился потом генерал.
Львы от страха уже не трясутся.
Колос
Воля фюрера верных солдат
Направляет: Кавказ — Сталинград!
Это воля на обе дороги.
Кости брошены, плачь и молись!
Бес раздвинул военную мысль,
Как валькирия бледные ноги.
Карта фронта красна и синя,
Фронт заплыл синяками огня,
Нефть южнеет у левого глаза.
В синем августе пал Краснодар.
Вдоль морей раздвоился удар,
Загудела громада Кавказа.
Трое бледных безумцев эсэс
Доползли по камням до небес,
До эльбрусской священной вершины.
На мистическом голом шише
Флаг со свастикой реет уже,
И мерещится бог из машины…
Синь-порошина, огненный сноп.
Чёрным взрывом тряхнуло окоп —
Обнажились мышиные норы.
Блеск и скрежет, и грохот в ушах.
Я уже по колено в мышах.
Тишина. Заурчали моторы.
Вытряхая мышей из сапог,
В стороне от разбитых дорог
Я настроил осыпанный колос.
Непростая соломинка, брат!
Дунул — гнёзда пустые звенят
И играют из голоса в голос.
Это август донёс до меня
Зло и звон двадцать третьего дня,
Это вздрогнула матушка-Волга.
Враг загнал в неё танковый клин,
Он коснулся народных глубин.
Эту боль мы запомним надолго.
Через улицу гнётся труба,
Вылетают в зенит погреба,
Заливая руины рассолом.
Нефтебаки горят, как чума.
Не своди меня, колос, с ума!
Лучше вспомни о детстве весёлом…
Мост
На войне выпадает минута,
Как ракета, летящая круто
Через Волгу на дальний погост.
Словно тянется нитка мгновенья
Через мёртвую реку забвенья,
Где передний для заднего — мост.
Мост старинный, плавучий, шатучий,
Мост пустынный, летучий, скрипучий,
Ненадёжный, а значит — живой.
Повстречаться бы с кем, пошептаться,
Постоять бы с часок, пошататься
Или броситься вниз головой.
Век за веком живёт, шевелится
Между злом и добром мостовица,
Меж былым и грядущим шесток.
Сталинград — ненадёжное место.
Загадай на ракету, невеста,
Замости свой девичий мосток!
Наша доля слезами заволгла.
Вспомни, вспомни, красавица Волга,
Как мы ладили мост наплавной!
Исказились черты дорогие,
Под глазами круги огневые,
В рукавах полыханье и вой.
Выжег пламень кукушкины слёзы.
Наверху и внизу бомбовозы.
В решето превратилась вода.
Под огонь и небесные громы
Катера, пароходы, паромы
Потащились туда и сюда.
Чёрт с креста-самолёта срывался,
Труп под каждый понтон забивался.
Хошь не хошь, а мы жили в аду.
Стук и грюк — не твои колокольцы!
День и ночь топоры-богомольцы
Отбивали поклоны труду.
Замостили мы Волгу до срока.
Встало солнце — кровавое око,
Только встало — и Запад попёр.
Рассекла белобрысая раса,
Как ножом, наше русское мясо.
Вышел к Волге стальной коридор.
На понтон, на речную дорогу
Ганс занёс свою правую ногу.
Участь фронта была решена.
Знал комфронта про нашего брата:
«Этот мост под угрозой захвата.
Уничтожить!» Война есть война.
Роют Волгу взрывные каскады.
Под огнём заложили заряды.
Громыхнула понтонная цепь.
Бог войны гладил нас против шерсти.
Правый берег остался на месте,
Левый берег ушёл не в ту степь…
Наша слава слезами заволгла.
Мы видали, как Матушка Волга
Протекает одна среди звёзд.
Мы на свете и дальше бывали
И старинные песни певали
Про горючий калиновый мост.
Мыши
Тучи книжные шли с горизонта.
В стороне от возможного фронта
Величаво закат умирал.
Несомненно, давали мы дралу.
Ганса вызвали в штаб к генералу.
— Слушай, Ганс, — произнёс генерал, —
Служба связи даёт перебои
Там и сям. Впечатленье такое,
Будто кто-то наш кабель грызёт.
Посмотри и поверь в эту сказку. —
Генерал показал ему связку
Повреждённых концов. — Ну так вот.
Тут не нож, не кусачки, тут зубы.
Может быть, даже русские зубы.
Что-то русское всё-таки есть. —
Ганс задумался вслух: — Партизаны,
Неужели грызут партизаны?
Разве больше им нечего есть?
— Ганс, проверь! — Ганс повсюду проверил,
Да зубам ни один не поверил.
Но попался ему острослов,
Посмотрел и сказал: — Это мыши.
— Что за чёрт! Повтори! — Это мыши!
Это верно. Ведь я крысолов.
Наша форма мышиного цвета.
Что ты скажешь, приятель, на это? —
Посмотрел и мигнул острослов.
— Ничего! — Ганс немного смутился,
Но на место точь-в-точь возвратился,
Как две стрелки в двенадцать часов.
— Генерал, это русские мыши.
— Повтори! — Это русские мыши! —
Генерал постарел и затих.
«Факт есть факт, как на заднице веред.
Рассказать, так никто не поверит.
Даже мыши воюют за них.
Наша техника выглядит грозно,
Мы железом воюем серьёзно.
Не котами же нам воевать…»
Мир потом его мысли услышит,
Когда он мемуары напишет
О мышах и войне. Исполать!
Жертва Алексея Ващенко
(5 сентября 1942 года)
Во вселенских сетях бытия
Быт полка лишь одна ячея,
Да и та расслоилась на роты.
В чистом поле прямые бои,
В Сталинграде кривые бои,
Городские бои-повороты.
Что ни площадь — свинцовый сквозняк.
Что ни стогна — смертельный просак.
Каждый дом упирается рогом.
Алексей! Между злом и добром
Твоя рота идёт напролом.
Твоя рота отмечена Богом.
Что за чёрт твою душу засёк!
Это ад приоткрыл свой глазок,
Это дзот распластал твою роту.
Ни вперёд, ни назад, хоть убей.
Так, видать, и живём… Алексей!
Жизнь твоя подбирается к дзоту.
Так воскрес в тебе Бог-Человек
И закрыл своим телом навек
Амбразуру всезрячего дзота.
Во вселенских сетях бытия
Это место — одна ячея.
Заняла ячею твоя рота.
Там, на небе, меж злом и добром
Дух твой светлый рванул напролом
На мятежное вражье светило.
А на нашей на грешной земле
Твоё тело внизу на земле
Тот небесный рывок повторило.
Комсомольское собрание
(Конец сентября)
Гвозди-вести — не слухи войны
Командирам на фронте важны,
Уж потом они кости кидают.
Вот солдата призвал генерал:
— Ганс, ты щи у Ивана хлебал.
Что у русских?.. — Они заседают.
— Быть не может!.. — Одиннадцать раз
Гром атаки развалины тряс.
Гасит Волга чужие снаряды.
Поднимаю спустя много лет
Протокол заседанья на свет:
«Осень. Рота. Завод «Баррикады».
— Первый долг комсомольца в бою?
— Грудью встать за святыню свою.
— Есть причины, когда он уходит?
— Есть одна, но неполная: смерть…»
Молодой современник, заметь:
Высота этих строк превосходит
Письмена продувных мудрецов,
Не связавших начал и концов
В управлении миром и Богом…
Ганс, гранату! В двенадцатый раз
Гром атаки руины потряс,
Но в тринадцатый вышел нам боком.
Рус, сдавайся! Накинулся зверь…
Комсомол не считает потерь,
Ясный сокол ворон не считает!
По неполной причине ушёл
Даже тот, кто писал протокол…
Тишина на тела оседает.
Но в земле шевельнулись отцы,
Из могил поднялись мертвецы —
По неполной причине ухода.
Тень — за тенью, за сыном — отец,
За отцом обнажился конец,
Уходящий к началу народа.
Вырвигвоздь, оторвиголова,
Слева Астрахань, справа Москва,
Имена сквозь тела проступают…
— Что за пропасть! Да сколько их тут?!
Неизвестно откуда растут.
Ганс, назад! Пусть они заседают!..
Связист Путилов
(25 октября 1942 года)
Нерв войны — это связь. Неказиста,
Безымянна работа связиста,
Но на фронте и ей нет цены.
Если б знали убогие внуки
Про большие народные муки,
Про железные нервы войны!
Принимаю по русскому нраву
Я сержанта Путилова славу.
Встань, сержант, в золотую строку!
На войне воют чёрные дыры.
Перебиты все струны у лиры…
Ужас дыбом в стрелковом полку.
Трубку в штабе едва не пинали.
Связи нет. Два связиста пропали.
Полегли. Отправляйся, сержант!
Полз сержант среди огненной смази
Там, где рвутся всемирные связи
И державные нервы шалят.
Мина в воздухе рядом завыла,
Тело дёрнулось, тяжко заныло,
И руда из плеча потекла.
Рядом с проводом нить кровяная
Потянулась за ним, как живая,
Да и вправду живая была.
Доползло то, что в нём было живо,
До смертельного места обрыва,
Где концы разошлись, как века.
Мина в воздухе снова завыла,
Словно та же была… И заныла
Перебитая насмерть рука.
Вспомнил мать он, а может, и Бога,
Только силы осталось не много.
Сжал зубами концы и затих,
Ток пошёл через мёртвое тело,
Связь полка ожила и запела
Песню мёртвых, а значит — живых…
Кто натянет тот провод на лиру,
Чтоб воспеть славу этому миру?..
Был бы я благодарен судьбе,
Если б вольною волей поэта
Я сумел два разорванных света:
Тот и этот — замкнуть на себе.
Сказка о Золотой Звезде
Поехал на рыбалку генерал
И место целым штабом выбирал.
— Годится? — гаркнул он на божьи мели.
— Так точно! — офицеры возгремели.
— Где удочка? — готова честь по чести,
Крючок на месте и червяк на месте.
— А где же стопка? — Стопку опрокинул
За воротник и удочку закинул.
Одну минуту свита не мигала.
Но на виду удача генерала
И слово генерала на слуху:
— Эге! Да это окунь! На уху!
Швырнул в котел, и снова честь по чести
Крючок на месте и червяк на месте.
— А где же стопка? — стопку опрокинул
За воротник и удочку закинул.
И две минуты свита не мигала.
Но на виду удача генерала
И слово генерала на слуху:
— Сазан? Зело годится. На уху!
Швырнул в котел, и снова честь по чести
Крючок на месте и червяк на месте.
И снова стопку водки опрокинул
За воротник и удочку закинул.
И три минуты свита не мигала.
Но на виду удача генерала,
И слово генерала на слуху:
— А, золотая рыбка! На уху!
Но, красотой и разумом блистая,
Возговорила рыбка золотая:
— Пусти меня, служивый, а за дружбу
Я сослужу тебе большую службу,
Достаточно желанья твоего... —
Но генерал не слушал ничего:
— Чего желать, когда я все имею:
И армию, и волю, и идею,
Звезду Героя, голос депутата,
Том мемуаров, ореол и злато,
И то сказать, жена и дочь в меху,
Сын — дипломат... Немедля на уху!
Подобной речи с трепетом внимая,
Раздумалась и молвит золотая:
— Герой! Моя судьба не в той воде,
Но что ты скажешь о второй Звезде?
И он махнул: — Согласен на вторую! —
И бросил в воду рыбку золотую.
И грянул гром! Ни свиты, ни машин.
В широком поле он стоит один,
В солдатской гимнастерке, — и зажата
В его руке последняя граната.
А на него идут со всех сторон
Четыре танка из иных времен.
На юбилей Сергея Наровчатова
Ученик переходит на «ты»
По старинному праву поэта:
— Расскажи, как взрывала мосты
Твоя юность над Стиксом и Летой.
Как скрипели перо и песок
И строка на строку налетала.
Только пули свистели меж строк,
Оставляя в них привкус металла.
До сих пор эти пули свистят,
Настигая далекую старость.
Из железной когорты ребят,
Почитай, никого не осталось.
Но столпятся у здешних дверей
Их следы, что пропали в тумане.
И рябой от осколков ручей
Зашипит в юбилейном стакане.
Так напомни последним друзьям,
Так поведай грядущим невеждам,
Как ты шел по зеленым дворам,
Как ты шел по опавшим надеждам,
Как спросил у бегущего дня:
«Черт ли там, молодой и безвестный?» —
И с опаскою вырвал меня,
Словно грешного духа, из бездны.
Афганская змея
Аллах и пуля в рай ведут душмана,
И русский сон тревожен в том краю.
Один солдат в горах Афганистана
Заметил полумертвую змею.
Она на солнце узко отливала
Узорчатым черненым серебром.
Он пожалел и каждый день, бывало,
Поил ее из миски молоком.
Уже змея солдата узнавала,
Уже она из рук его пила.
Других она к себе не подпускала.
Окрепла и однажды уползла...
Застава спит. В палатке сон глубокий.
В глухую ночь стоял он на посту.
И только вспомнил отчий край далекий —
Опасность просквозила темноту.
И, уловив опасность по скольженью,
Присел от страха и узнал змею —
Та самая! И обвила за шею
Она его как гурия в раю.
Хотел он встать, не тут-то было дело!
Змея вздымала голову пред ним,
В лицо шипела и в глаза глядела.
Так и сидел он в страхе недвижим.
Как будто шум со стороны палатки,
Как будто тихо... Вечность протекла.
Змея, разжав кольцо смертельной хватки,
Его освободила. Уползла...
Он распрямился и, мрачней заката,
Прошел насквозь заставу, — кровь и прах.
Все вырезаны, все его ребята,
И первыми — кто были на постах.
Как жить ему? Его сомненье гложет,
Подумать страшно: может быть, змея
Его спасла за счет других... О, Боже,
Печальна тайна, но она твоя!
Отец космонавта
Вы не стойте над ним, вы не стойте над ним, ради бога!
Вы оставьте его с недопитым стаканом своим.
Он допьет и уйдет, топнет оземь: — Ты кто? — Я дорога,
Тут монголы промчались — никто не вернулся живым.
— О, не надо, — он скажет, — не надо о старой печали!
Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.
Не его ли следы на тебе эту пыль разметали?
— Он пошел поперек, ничего я не знаю о нем.
На родном пепелище, где угли еще не остыли,
Образ женской печали возникнет как тень перед ним.
— Я ходил на дорогу, — он скажет, — а в доме гостили…
— Ни французы, ни немцы — никто не вернулся живым.
— О, не надо, — он скажет, — не надо. Есть плата дороже.
Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.
Ты делила с ним стол и ночей сокровенное ложе…
— Он пошел поперек, ничего я не знаю о нем.
Где же сына искать, ты ответь ему, Спасская башня!
О медлительный звон! О торжественно-дивный язык!
На великой Руси были, были сыны бесшабашней,
Были, были отцы безутешней, чем этот старик.
Этот скорбный старик не к стене ли Кремля обратился,
Где пропавшего сына начертано имя огнем:
— Ты скажи, неужели он в этих стенах заблудился?
— Он пошел поперек, ничего я не знаю о нем.
Где же сына искать, где искать, ты ответь ему, небо!
Провались, но ответь, но ответь ему, свод голубой, —
И звезда, под которой мы страждем любови и хлеба,
Да, звезда, под которой проходит и смерть, и любовь!
— О, не надо, — он скажет, — не надо о смерти постылой!
Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.
Ты светила ему, ты ему с колыбели светила…
— Он прошел сквозь меня, ничего я не знаю о нем.
Пилотка
Еще не всюду мире тишина,
Еще земля, как в трещинах, в границах.
И мне пилотку выдал старшина,
Она на складе много лет хранилась.
Я об отцах сурово не судил
За то, что мы на черном хлебе жили,
Что я еще пешком под стол ходил,
А для меня уже пилотку шили.
Они легли за эту жизнь костьми
На безымянной высоте России...
Мы сделаем такое, черт возьми,
Чтоб после нас пилоток не носили!
Песня о доме
Саман, как солнце, замешанный,
расходится крупной оспой,
Поют комарами пилы
на разные голоса.
И дом высоко вздымается,
саманный, в огнистых остьях,
Сквозь дым магарычной сивухи
и сквозь звездопадов леса,
Он оперяется ставнями
и красным пером черепицы,
С обветренным дымоходом,
что дымом по горло сыт.
Здесь бабка икону вешает —
клетку с-охрипшей птицей.
Здесь я начинаюсь у матери —
первый и младший сын.
А мир открывается радугой —
коварной подковой счастья,
Кашляющими зенитками
и пулеметным огнем.
Отец, как костер, небритый
долго со мной прощается,
Кусками звездного неба
погоны лежат на нем.
Он мне говорит: — Мужайся!
И, уходя, не знает,
Что к сыну, как в дом хозяин,
он даже во сне не придет.
...Под птицами и облаками
детство мое изнывает.
«Раскинулось море широко», —
с ветром во рту поет.
А дом дряхлел с годами,
как старый сугроб, осунулся.
Идет с костылями подпорок,
бронхитом в печи свистя.
По крышу засосан вишнями —
не сразу заметишь с улицы.
Номер, как марка, отклеился,
вот-вот полетит с гвоздя.
Я до кровинки запомню
набитые небом ветви,
Отпетых своих ровесников
и горизонт за двором,
Разломленный голос деда,
он говорит и не верит,
Что на колоду денег
пора поменять наш дом.
Меня засыпает солнце
и птичья разноголосица.
Я стою у калитки —
у детства на самом краю.
И ухожу, как оторванный.
И дом до меня доносится
Любимой песней, которую
другие теперь поют.
Бумажный змей
Бумажного змея пускаю в зенит.
Как он поднимается быстро!
Обрывки газет, нанизавши на нить,
Я ввысь посылаю, как письма.
А он ни за что не вернется в мой дом!
На письма ответа не будет.
Его различаю я в небе с трудом...
Меня он забудет, забудет.
А может быть, змея совсем уже нет?
Но слышу я: дергаясь прытко,
Натянута тонкая-тонкая нить —
Та, к детству ведущая нитка.
И я оставляю четыре стены,
Бегу под ударами сердца.
Летят и летят вдоль по жизни стихи,
Как письма в далекое детство.
Куда он взлетает, мой мир молодой,
Обычному глазу не видно.
Вот только сильнее мне режет ладонь
Суровая длинная нитка.
* * *
Когда задумаюсь о детстве,
Забуду то, что я солдат,
И станет комом в горле сердце,
Звонки дождями полетят.
И жалко станет прежних песен,
Тех оголтелых ясных дней,
Когда набито поднебесье
Снежками тяжких голубей.
И я увижу: льётся с крыши,
В колючих лужах я продрог.
И вдруг пойму, зубами скрипнув,
Что в детстве детства не берёг.
Вокруг меня миры шумели,
Я пил росины на лугу…
А вот теперь стою в шинели
И будто детство берегу.
* * *
Пускай останется во мне
Избыток вдумчивого детства.
О! Как приятно в тишине,
Совсем не думая о сне,
Перебирать свое наследство.
Я хоть прошло немного лет,
Но вспоминаешь: «Вот когда-то
Когда еще кутил сосед,
Когда был крепок старый дед,
Когда была новее хата.
Когда...» От этого «когда»
Скрипят тесовые ступени,
Под ветром стонут провода.
Горит, горит моя звезда,
И от друзей ложатся тени.
Карандаши
Пишите графитом закрытой души,
Прямыми и честными будьте,
Бывают цветные карандаши
И просто простые, как люди.
Как мы бережем чистый стержень души,
Влюбляясь в пустейших девчонок!
Как сердцем живем,
словно карандаши,
Отточенно иль утонченно!
И все-таки жалко немножко себя,
Прямого, как искренность, детства.
Ведь с каждым нажимом уходит, скрипя,
Графитное хрупкое сердце.
Стол
Я знал его еще мальчишкой
И знал его всю жизнь потом.
Горел под лампой-рыжиком
Он козырным тузом.
Весь книгами засыпан,
Как листьями земля.
На нём лежали Цыбин,
Есенин и Золя.
Я в комнате с ним вместе
Мечтал по вечерам.
Ему свои сомненья,
Как другу, поверял.
А если тяжко было мне,
То голову ронял,
Слезами, как чернилами,
Страницы заливал.
... Я рухну, как под ношей,
С невысохшим пером,
Ребром стола подкошенный
Под сердце, как серпом.
* * *
Я пил из черепа отца
За правду на земле,
За сказку русского лица
И верный путь во мгле.
Вставали солнце и луна
И чокались со мной.
И повторял я имена,
Забытые землей.
Начало
Город на юге, лавки.
Ветки растут широко.
Стрекозы, жуки и бабочки
промигивают насквозь.
Повестку военкомата
мне принесла сорока.
Сгинь, бестолковая птица!
Мама, не надо слез!
У генерал-сержанта
кадык и глаза навыкате.
Сено-солома, стройся!
Допишешь стихи потом.
Псам детства медали выдадут,
у юности зубы выпадут,
Айда через пень-колоду —
по родине пыль столбом.
В столбе крутящейся пыли
я нарасхват танцую.
на шее моей повисла
веселая гроздь подруг.
Я выстроил вдоль вагона
семьдесят поцелуев...
В гробу я теперь увижу
семьдесят злых старух.
Рыдал крокодил пространства,
плакал орел, свистели
Узкие щели окон...
Глядел я из темноты.
И песни, что знал по улице,
охрипнув, орал со всеми.
А после мы спали в обнимку,
раскрыв, как от песен, рты.
В карауле
Ходил впотьмах в траве большой и хрупкой
Штыком, еще мальчишка, оперен.
И шорохи я всасывал, как губка,
И сочинял — как будто жил сквозь сон.
Мир приходил с луной, росой залитой,
Напевно ненавидя и скорбя.
Стихи, они давили, как сонливость,
Я тщетно отгонял их от себя.
Я слышал: тишина в ночи дрожала,
И лязгало, и шло в штыки жнивье.
Раскинув руки, тихо степь лежала,
Она спала.
А я стерег ее.
* * *
Я помню ночь с континентальными ракетами,
Когда событием души был каждый шаг,
Когда мы спали, по приказу, нераздетыми
И ужас космоса гремел у нас в ушах.
С тех пор о славе лучше не мечтать
С закушенными изнутри губами,
Забыть о счастье и молчать, молчать —
Иначе не решить воспоминаний.
Тридцать лет
Где ты, мальчик насмешливый, властный?
Вижу светлый твой облик во мгле.
Десять лет ожиданий и странствий
Миновало на этой земле.
Ты твердил:
«К тридцати успокоюсь,
К тридцати невозможным своим —
Застрелюсь или брошусь под поезд…»
Ты хотел умереть молодым!
Вспомнил, вспомнил я эти заветы,
К роковым тридцати подойдя…
Отказали твои пистолеты,
Опоздали твои поезда.
Завещаний мальчишеских иго
Я свободе решил предпочесть.
Не написана лучшая книга,
Но небесные замыслы есть.
Не кори меня, мальчик, не сетуй…
Ничего, на другие года
Сохраню я твои пистолеты,
Подожду я твои поезда.
* * *
Что юность думать заставляет?
Не тишина, не тишина...
Природы чувство остывает,
Дорога знаков лишена.
Я принял истины дороже
Небрежной юности печать.
И то, что есть меня моложе,
Стал с удивленьем замечать.
Анюта
«Придите на цветы взглянуть,
Всего одна минута!
Приколет розу вам на грудь
Цветочница Анюта.»
(Забытая песенка)
Эта жизнь — всего одна минута,
Да и та проходит без следа.
Где она, весёлая Анюта?
Я её не видел никогда.
Жизнь моя давно идёт к развязке,
Подавая знак средь бела дня.
Это не Анютины ли глазки
В чистом поле смотрят на меня?
Это не она ли Бога просит
Отпустить её на малый срок?
Слышу ясно — как рукой подносит
С того света чистый голосок.
Я лежу, усыпанный цветами,
Запах розы издали ловлю:
Он сулит мне скорое свиданье
С той, кого, не ведая, люблю.
Придите на цветы взглянуть,
Всего одна минута!
Положит розу вам на грудь
Та самая Анюта.
Распутье
Поманила молодость и скрылась.
Ночь прозрачна, дума тяжела.
И звезда на запад покатилась,
Даль через дорогу перешла.
Не шумите, редкие деревья,
Ни на этом свете, ни на том.
Не горите, млечные кочевья
И мосты, — между добром и злом.
Через дом прошла разрыв-дорога,
Купол неба треснул до земли.
На распутье я не вижу бога.
Славу или пыль метет вдали?
Что хочу от сущего пространства?
Что стою среди его теснин?
Все равно на свете не остаться.
Я пришел и ухожу — один.
Прошумели редкие деревья
И на этом свете, и на том.
Догорели млечные кочевья
И мосты — между добром и злом.
Водолей
Итак, я еду в сторону Кавказа,
На прочее давно махнул рукой.
Сулит душе утраченный покой
Свободное течение рассказа.
Я еду мимо пашен, мимо рек.
В окне земля российская мелькает,
Обочь несётся, дальше проплывает,
А далее стоит из века в век.
Что там стоит?.. Не храм ли Покрова?
Аль разъярённый силуэт Петра?
Рождённый в феврале, под Водолеем
В самодовольный аварийный век,
Я вырос с инфантильным поколеньем,
Издёрганный и точный человек.
Надежды запах стал несносно горек,
И очерствел воспоминаний хлеб.
Я позабыл провинциальный город,
Где улицы выходят прямо в степь.
Был город детства моего — дыра,
Дыра зелёная и голубая.
И девушка моя, как мир стара,
Сияла, лёгкая и золотая.
На карусель мы сели, на скамью
Летучую и голубую.
Но закружило голову мою,
И я забыл зелёную свою
И первую, и дорогую.
«В Москву! — кричал. — Немедленно в Москву!»
Зачем же из неё в тоске бегу я?
От проводницы принимая чай,
Наверно, я забылся невзначай.
Душа моя повита дымкой скуки,
А проводницы голос серебрист.
Она смеётся: — Уберите руки!
Вы всё равно не женитесь, артист.
Оставим эти шутки в стороне,
И я считаю это невозможным.
Гражданка, в одиночестве дорожном
Не думайте так плохо обо мне.
Я вспомню золотое. Нелюдимо
Локтём о шаткий столик опершись,
Я чай приму, я брошу сахар мимо,
Я размешаю чайной ложкой жизнь.
Проеду мимо пашен, мимо рек,
В окне земля российская мелькает,
Обочь несётся, дальше проплывает,
А далее стоит из века в век.
Я вспомню голубое. Стык за стыком
Несутся вспять былые времена.
Но в городе есть улица одна.
Тончайшей ложкой со стеклянным стуком
Я постучусь... Откроет дверь — она!
Я понимаю, как её встревожит.
— Вы помните, двенадцать лет назад
Я вас любил, любовь ещё, быть может...
— Ах, это вы? Садитесь, Александр! —
Но в хитрый разговор совсем некстати
Ворвались дребезжащие болты
И голос: «Остановка!» На закате
Горят верхи деревьев и мечты.
Вокзал качнулся, замерли деревья,
И в воздухе переломилось время.
Я вышел с чайной ложкой на перрон.
О, город детства, это он ли? Он!
Что с поездом? «Задержится немного».
Успею!.. О, забытая дорога!
Мне стыдно потому, что всё прошло.
Вот этот дом. Знакомое окошко.
Я постучал, как дьявол, чайной ложкой
В холодное горящее стекло.
В окне мелькнуло женское лицо,
Открылась дверь бесшумно на крыльцо.
Смеркалось. Вышла женщина из света.
Я молвил у ступеньки на краю:
— Не узнаёшь знакомого поэта? —
Она произнесла: — Не узнаю. —
Стояли и смотрели друг на друга.
Ужели это ты, моя подруга?
Куда девались тонкие черты,
Полёт, и блеск, и девичьи замашки?
На сарафане гнутые цветы...
О, полнота! О, гнутые ромашки!
—...Муж лётчик был. Характер своенравный.
Мы оба были слишком равноправны,
Он надоел мне этим. Он ушёл... —
Она закуску принесла на стол.
— А как живёшь теперь? — На алименты. —
Вы слышите, друзья-интеллигенты?
— Я вспомнила! — воскликнула она. —
Тихоня, ты любил меня... О, боже!
Как я смеялась в девочках!.. Постой же!
Куда? Уж поздно... — Да! И ночь темна.
И в прошлом ничего-то не найти,
А поезд мой давно уже в пути.
И площадь привокзальная пуста.
И скука ожидания остра.
Но вот машина. Морда между делом
Зевает. На борту во всю длину
Намараны скрипучим школьным мелом
Два слова: «Перегоним сатану!»
Вот кстати! Грузовик остервенело
Понёсся. Я нагнал остывший чай
На следующей станции. Прощай,
Острота ада!.. И душа запела
О свежести, утраченной давно...
За прошлогодним снегом еду в горы.
— Чуть было не отстал! — А поезд скорый, —
Сказал сосед, — отстать немудрено.
Ладони
Рукавицы роняя в снегу
На земном крутосклоне,
Я от брата и друга бегу
И дышу на ладони.
Проступают на них два лица:
И чело и морщины.
Узнаю свою мать и отца.
Мы навек триедины!
Сколько раз в кулаки я сжимал
Эти лица родные.
Сколько раз к небесам воздымал
Их, как солнца двойные.
Сколько раз бил ладонь о ладонь,
Ни о чём не печалясь.
Над землёй высекая огонь,
Эти лица встречались.
Подберут рукавицы мои
Тороватые братья...
Раскрываю огню и любви
Ледяные объятья.
Но ладонь от ладони ушла
В голубом небосклоне.
Вбиты гвозди, и кровь залила
Эти лица-ладони.
Отпущение
Мы все бессмертны до поры.
Но вот звонок: пора настала.
И я по голосу сестры
Узнал, что матери не стало.
В безвестье смертного конца
Её планида изломилась.
Ушла кровинушка с лица,
Оно мгновенно изменилось.
Я знал прекрасных матерей,
Но мать моя была прекрасней.
Я знал несчастных матерей,
Но мать моя была несчастней.
Еще в семнадцатом году,
В её младенческие лета,
Ей нагадали на звезду,
Ей предрекли родить поэта.
Ни доли нет, ни смерти нет,
Остался тёмный промежуток.
Горел закат двух тысяч лет
И выжигал её рассудок.
Она жила среди теней
И никого не узнавала.
«Пустите к матушке моей!» —
Так ненароком и сказала.
Бездомный прах сестра везла.
Была дороженька уныла
В тот город, где уже звала
Странноприимная могила.
О, город детства моего!
О, трепет юности печальной!
Прошла, как искра, сквозь него
Слеза любви первоначальной.
Давно мой дух не залетал
Туда, в забытые пенаты...
На курьих ножках гроб стоял
Под зимним небом, возле хаты.
Да слух ловил средь бела дня
Сребристый звон святой церквушки.
Вздыхала дальняя родня,
Крестились старые старушки.
Я подошёл, печаль тая.
Взглянул и вздрогнул, как от грома.
В гробу лежала мать моя,
Лицо мне было незнакомо.
О том не надо вспоминать,
Но что-то в сердце изломилось:
— Не узнаю родную мать.
Её лицо так изменилось!
— И мы её не узнаём, —
Сказали старые старушки:
— И мы, и мы не узнаём,
Её заветные подружки.
Повесив голову на грудь,
Я ощутил свой крест нательный.
Пора держать последний путь
На крест могильный, сопредельный.
На помощь волю я призвал,
Над прахом матери склонился.
— Прости! — и в лоб поцеловал...
И гроб в могилу опустился.
И вопросил я на краю,
В могильный зев бросая шапку:
— Она узнает мать свою?
Она узнает нашу бабку?
Сестра не слышала меня
Сквозь поминальный звон церквушки.
Молчала дальняя родня
И все заветные старушки.
Зияла огненная высь,
Вбирая холод подземельный.
Сошлись и снова разошлись
Могильный крест и крест нательный…
Сестра! Мы стали уставать,
Давно нам снятся сны другие.
И страшно нам не узнавать
Воспоминанья дорогие.
Зачем мы тащимся-бредем
В тысячелетие другое?
Мы там родного не найдем.
Там всё не то, там всё чужое...
Дымок
Мир гол и пуст, и я не тот, что прежде.
Вот жизнь прошла, а где её следы?
Цвели когда-то и мои надежды,
Но я срывал несладкие плоды.
Когда удача жизнь мою ласкала,
То против шерсти гладила грозу,
Не только Божью искру высекала,
Случалось, вышибала и слезу.
Под шум Москвы и праздных околесиц
Я смутно слышу, что речёт мне рок.
Не нашей ли деревни светит месяц?
Не наших ли полей плывет дымок?
В толпе утрат меж прошлым и грядущим
Иду один, мне даже невдомёк,
Что здесь никто не думает о сущем,
Никто не знает, как я одинок.
Иду, бреду, куда уносит ветер,
Куда глаза глядят и не глядят.
Я краем глаза всё-таки заметил
Иную жизнь на позабытый лад.
Она не знает наших околесиц,
Моя печаль ей будет невдомёк.
Но ей и мне сияет этот месяц
И в руки нам плывёт один дымок.
Невидимая точка
Я надевал счастливую сорочку,
Скитаясь между солнцем и луной,
И всё глядел в невидимую точку —
Она всегда была передо мной.
Не засекли её радары мира,
Не расклевало злое вороньё,
Все пули мира пролетали мимо,
И только взгляд мой западал в неё.
Я износил счастливую сорочку,
Я проглядел чужое и своё.
И всё смотрел в невидимую точку,
Покамест мир не сдвинулся с неё.
Смешалось всё и стало бесполезно.
Я растерял чужое и своё.
В незримой точке зазияла бездна —
Огонь наружу вышел из неё.
И был мне голос. Он как гром раздался:
«— Войди в огонь! Не бойся ничего!»
— А что же с миром? «— Он тебе казался.
Меня ты созерцал, а не его...»
И я вошёл в огонь, и я восславил
Того, Кто был всегда передо мной.
А пепел свой я навсегда оставил
Скитаться между солнцем и луной.
Пыль
Меня убили все наполовину,
А мне осталось добивать себя.
И незачем вину или причину
Искать, когда в глаза глядит судьба.
Чем пустоту живую после смерти
Заполните?.. Ничтожеством своим?
Как горько буду я на этом свете
Грядущими сиротами любим!
Вспылит земля на резком повороте,
И отлетит живая злоба дня.
За эту пыль, за эту смерть в полёте
Я всех прощу… Но кто простит меня?
Тишина
Прочь, подушка, примятая снами!
Распахнуты окна.
Подоконник, зарытый в цветы,
Ароматы струит.
И такая кипит тишина,
Что боишься оглохнуть.
И на всю тишину
Только слышно, как сердце стучит.
Дождь, сгоревший дотла,
Чуть дымится. Луна на приколе.
От арбузного запаха мокрых созвездий
Укрыться невмочь.
Я глаза закрываю
И слышу, как счастье приходит.
И мне жалко людей,
Которые спят в эту ночь.
Восточный мотив
Унеси эту песню с собою,
Если завтра покинешь меня,
Чтобы образ падучей звездою
Удержался до смертного дня.
В этой песне дороги пустыни,
Что навеки застыли в очах.
В этой песне родные святыни,
Где курится старинный очаг.
И пожар родового уклада,
И чужие туманы в крови,
И лучи материнского взгляда,
Что ложатся на плечи твои.
Если божьи моря задымятся —
Эта песня дорогу найдет.
Если ясные очи затмятся —
Только песня домой приведет.
* * *
Я в поколенье друга не нашёл,
И годы не восполнили утраты.
Забытое письмо вчера прочёл
Без адреса, без подписи и даты.
Поклонная и мягкая строка
Далёкое сиянье излучала.
Его писала женская рука —
Кому, кому она принадлежала?
Она просила участи моей —
Порыв последний зрелости бездомной.
А я не знаю, чем ответил ей,
Я всё забыл, я ничего не помню.
Их много было, светлых и пустых,
И все они моей любви искали.
Я вспомнил современников своих —
Их спутниц... Нет, они так не писали.
Такой души на свете больше нет.
Забытую за поколеньем новым,
Никто не вырвал имени на свет
Ни верностью, ни мужеством, ни словом.
* * *
Всё сошлось в этой жизни и стихло.
Я по комнате кончил ходить.
Упираясь в морозные стёкла,
Стал крикливую кровь холодить.
Я вчера в этом доме смеялся,
Кликнул друга, подругу привёз.
И на радостях плакать пытался,
Но судьбы не хватило для слёз.
Так стоял в этом смолкнувшем доме.
И на божий протаяли свет
Отпечатки воздетых ладоней
И от губ западающий след.
Я рванусь на восток и на запад,
Буду взглядом подругу искать.
Но останутся пальцы царапать,
И останутся губы кричать.
* * *
Мне снился сон, когда в меня стреляли...
Я выстрелы услышал там и тут —
Во сне и наяву они совпали.
Куда бежать? И там и тут убьют!
Потом во сне тень женщины явилась,
От встречных пуль собою заслоня.
И так сказала: — Я тебе приснилась
В последний раз. Не забывай меня.
Смертельный страх моих волос коснулся,
Свистели пули, ветер гнул траву.
Когда она упала, я проснулся
И услыхал: стреляют наяву.
Крутись, крутись, планида голубая!
Светились пули густо в пустоте,
Летели, моё тело огибая,
И гасли, исчезая в темноте.
О близкой смерти я гадал по звуку.
Как страшно в этом мраке погибать!
— Взойди, светило! — протянул я руку,
И пули стали руку огибать.
Взошло светило. На меня открыто
Летели пули. Ветер гнул траву.
Тень женщины во сне была убита,
Свет женщины остался наяву.
Любовь ушла. Не надо возвращенья.
— Тебя убьют! — кричу ей, как судьбе. —
Мне твоего не пережить прощенья.
Живи вдали! Я помню о тебе.
* * *
То не лето красное горит,
Не осенний пламень полыхает, —
То любовь со мною говорит,
И душа любви благоухает.
Пролетают где-то стороной
Городские грохоты и свисты.
И стоят в окне передо мной
Все мои желания и мысли.
Все они певучи и легки,
Все они цветны и ароматны,
Все они отсюда далеки,
Все передо мной — и невозвратны.
Я уже не знаю, сколько лет
Жизнь моя другую вспоминает.
За окном потусторонний свет
Говорит о том, что смерти нет,
Все живут, никто не умирает!
* * *
На гаснущий отблеск зари
Я громко ударю в ладони.
Гори, мое солнце, гори
Хотя бы на западном склоне!
Вернись из-за синих морей,
Склонись к моему изголовью
И сердце земное согрей
Хотя бы нездешней любовью!
Заклинание
1
Покидая родные края,
Ты возьми и моё заклинанье.
В нём затупятся молнии лжи,
В нём завязнут чужие ножи,
Что готовят тебя на закланье.
Все проклятья в него упадут,
Все подводные камни всплывут,
Все летящие пули застрянут.
Волчьи ямы, что роют тебе,
И провалы на горной тропе
Зарубцуют слова и затянут.
Все рогатки оно разогнёт,
Глаз дурной на себя отведёт,
Упасёт от ловушки и яда,
От великих и малых когтей,
От земных и небесных сетей:
Всё возьмёт на себя, если надо.
А когда ты вернёшься домой
И пойдёшь по дороге прямой,
С двух концов подожги заклинанье —
И сгорит твоя верная смерть,
А на пепел не стоит смотреть,
Чёрный пепел развеет дыханье.
Колыбельная
Спой, родная, мне что-нибудь прежнее,
Задушевное, чистое, нежное.
Я ведь стал это всё забывать.
Мою память прокаркали вороны.
Я устал воевать на две стороны —
Наяву и во сне воевать.
— Отдохни! — мне промолвила милая
И взошла, как душа над могилою,
И запела на тёмном краю…
Всё мне помнится, видится, слышится.
Вон небесная нива колышется
И баюкает славу мою.
Не ракетные стрелы прицельные —
Тихой песни слова колыбельные
В страх и ужас приводят врагов.
Чую, света в душе прибавляется,
Мировая война замедляется,
Отдаляется гибель веков.
Завещание
1.
Мне помнится, в послевоенный год
Я нищего увидел у ворот —
В пустую шапку падал только снег,
А он его вытряхивал обратно
И говорил при этом непонятно.
Вот так и я, как этот человек:
Что мне давалось, тем и был богат.
Не завещаю — отдаю назад.
2.
Объятья возвращаю океанам,
Любовь — морской волне или туманам,
Надежды — горизонту и слепцам,
Свою свободу — четырём стенам,
А ложь свою я возвращаю миру.
В тени от облака мне выройте могилу.
Кровь возвращаю женщинам и нивам,
Рассеянную грусть — плакучим ивам,
Терпение — неравному в борьбе,
Свою жену я отдаю судьбе,
А свои планы возвращаю миру.
В тени от облака мне выройте могилу.
Лень отдаю искусству и равнине,
Пыль от подошв — живущим на чужбине,
Дырявые карманы — звёздной тьме,
А совесть — полотенцу и тюрьме.
Да возымеет сказанное силу
В тени от облака…
Шальная пуля
У меня весёлая натура,
У меня счастливая рука.
В чистом поле свищет пуля-дура.
Не меня ли ищет, дурака?
Вот она! Горячая и злая.
На лету поймал её в кулак.
— Здравствуй, дура! Радость-то какая!
И в ответ я слышу: — Сам дурак!
Я причину зла не понимаю…
Брошу пулю в пенистый бокал,
Выпью за того, кого не знаю,
За того, кто пулю мне послал.
* * *
Живу на одной половице
С судьбой без последней страницы,
С туманом морским и табачным,
С бурьяном степным и чердачным,
С краюшкой, которая скачет,
С подушкой, которая плачет...
Дыра от сучка подо мною
Свистит глубиной неземною.
Плач о самом себе
Ходило солнце высоко,
Всё отражалось в нём.
Мне было тяжко и легко
Светить его огнём…
Вещало сердце: мне дано
Идти во глубь глубин,
Где было знание одно
И был язык один.
Но потемнела жизнь моя,
Душа и плоть моя!
Темнее только мать-земля,
Сырая мать-земля.
Ещё как будто не зарыт
Лежу во тьме степей.
Далёкий колокол звонит
Из-под моих ногтей.
Натянут креп ночного дня,
Так пусто и мертво.
Пришли народы на меня,
Не видя ничего.
В гробу откроются глаза,
Блестя в последний раз.
Моя тяжёлая слеза
Покатится из глаз.
И встанет Солнце высоко
У гроба моего.
И спросит тихо и легко:
— Ты плачешь… Отчего?
— О Солнце Родины моей,
Я плачу оттого,
Что изо всех твоих лучей
Не стало одного.
* * *
Я родину по памяти зову,
Но родина меня не понимает.
Мне горько знать, что я ещё живу,
Когда вокруг родное умирает.
От родины остался только зов,
От памяти — державная усталость,
От времени — унылый стук часов,
А может, ничего и не осталось.
* * *
В. К.
Друг от друга всё реже стоим
В перебитой цепи воскрешений.
Между нами фантомы и дым...
Мы давно превратились в мишени.
Что нам смерть! На кабы и авось
Столько раз воскресало славянство.
Наше знамя пробито насквозь,
И ревёт в его дырах пространство.
Застит низкого солнца клочок
Тёмной воли картавая стая.
Но косится в бою твой зрачок,
Голубиную книгу читая.
* * *
Не сжалится идущий день над нами,
Пройдет, не оставляя ничего:
Ни мысли, раздражающей его,
Ни облаков с огнями и громами.
Не говори, что к дереву и птице
В посмертное ты перейдешь родство.
Не лги себе! — не будет ничего,
Ничто твое уже не повторится.
Когда-нибудь и солнце, затухая,
Мелькнет последней искрой — и навек.
А в сердце… в сердце жалоба глухая,
И человека ищет человек.
Счет одиночества
Есть в мире две неравных части,
Два царства: мертвых и живых.
Мир жив и мертв, двоятся страсти,
Один страдает за двоих.
Ума и сердца не хватает
Поверить мертвых и живых.
Во мне отчизна вымирает,
Одна страдая за других.
Уж я один останусь скоро,
И мой огарочек во тьме
Учтет небесная контора,
Один запишет, два в уме.
Но я всегда жил нелюдимым
И перед Господом во тьме
Я написал себя единым,
А остальных держал в уме.
* * *
Слабеет солнце бытия,
Тускнеет каждое оконце.
И вот горит душа моя —
Она поддерживает солнце.
Пускай сгорит и жизнь моя
До тла последнего зиянья,
Чтоб только солнце бытия
Набрало силы для сиянья.
* * *
Над родиной встанет солнце,
Над морем встанет скала,
Над женщиной встанет крыша,
А над мужчиной — звезда.
Ворон взлетит над прахом,
А над чужбиной — дым.
И вырвет дубы с корнями
Над именем русским моим.
Последняя ночь
Я погиб, хотя ещё не умер,
Мне приснились сны моих врагов.
Я увидел их и обезумел
В ночь перед скончанием веков.
Верно, мне позволил Бог увидеть,
Как умеют предавать свои,
Как чужие могут ненавидеть
В ночь перед сожжением любви.
Жизнь прошла, но я ещё не умер.
Слава — дым иль мара на пути.
Я увидел дым и обезумел:
Мне его не удержать в горсти!
Я увидел сны врагов природы,
А не только сны моих врагов.
Мне приснилась ненависть свободы
В ночь перед скончанием веков.
Я услышал, как шумят чужие,
А не только говорят свои.
Я услышал, как молчит Россия
В ночь перед сожжением любви.
Вон уже пылает хата с краю,
Вон бегут все крысы бытия!
Я погиб, хотя за край хватаю:
— Господи! А Родина моя?!
Тёмные люди
Мы тёмные люди, но с чистой душою.
Мы сверху упали вечерней росою.
Мы жили во тьме при мерцающих звёздах,
Собой освежая и землю и воздух.
А утром легчайшая смерть наступала,
Душа, как роса, в небеса улетала.
Мы все исчезали в сияющей тверди,
Где свет до рожденья и свет после смерти.
* * *
В этот век, когда наш быт расстроен,
Ты схватился с многоликим злом,
Ты владел нерукопашным боем,
Ты сражался духом и стихом.
В этот день, когда трясет державу
Гнев небес, и слышен плач, и вой,
Назовут друзья тебя по праву
Ветераном третьей мировой.
Бесам пораженья не внимая,
Выпьем мы по чарке горевой,
Потому что третья мировая
Началась до первой мировой.
* * *
Когда я не плачу, когда не рыдаю,
Мне кажется — я наяву умираю.
Долины не вижу, былины не слышу,
Уже я не голосом родину кличу.
И червь, что давно в моём сердце скрывался,
Залётному ворону братом назвался.
Он выгрыз мне в сердце дыру с голосами,
А ворон мне вырвал глаза со слезами.
Но червь провалился сквозь камень безвестный,
Но ворон разбился о купол небесный.
А больше ко мне не укажет следа
Никто… никогда…
Молитва
Спаси меня, мой Боже правый,
Отведи паденье, грех.
От мыслей пагубных, лукавых,
От дурных земных утех.
Огороди от искушений.
И прошу терпенье дать,
Чтоб уметь мне без сомнений
Зерно от плевел отличать.
Прошу, Господь, придать мне силы
Не падать духом в час лихой,
Чтоб бес коварный и постылый
Не овладел моей душой.
Наставь на путь меня, Всевышний.
Научи забыть обиды, месть.
Уметь чтоб радоваться жизни,
За то, что просто она есть.
Когда под старость угасая,
Лежав на стынущем одре,
И судный час свой ожидая
Не страшно было вовсе мне.
Чтоб за грехи мои былые
Родным не выпало страдать,
Не стыдно было бы потомкам
Меня в молитве поминать.
* * *
После смерти, когда обращаться
Вам уж незачем станет ко мне,
Будет долго вопить и шататься
Моя память на этой земле.
Будет жалоба — вами живая —
Еще в сердце глубоко блистать.
Из лица пустота мировая
Все пронзительней станет свистать.
Брат! Я дверь распахну на рассвете.
Позабыл ли? Мы были друзья.
Ты посмотришь на дверь: «Это ветер!»
Ошибаешься, брат. Это я!
* * *
Вчера я ходил по земле, а сегодня
Хоть бейте мячом —- мое место свободно.
А в мире, я слышал, становится тесно...
Займите, займите —- свободное место!
Займите —- и станете вечно скитаться,
И вам никогда пересечь не удастся
Пустыню, в которой блуждал я до срока.
Узнайте, как было до вас мне далёко!
Любовь
Он вошел — старый дом словно ожил.
Ты сидела — рванулась не ты:
Проступили такие черты,
Что лицо на лицо не похоже.
Он еще не забрал, но уже
Ты его поняла по движенью.
То душа прикоснулась к душе,
То звезда зацепилась о землю.
Морская вода
Море синее, самое синее,
В белой пене и тающем инее.
И красиво мне под ноги падает
Поседелая синева.
Синеву я черпнул ладонями
И всмотрелся глазами влюбленными,
Но вода оказалась без цвета,
Откровенна и нежива.
Ты красивая, очень красивая,
Говорят, что ты очень красивая,
И, признаться, такой красивой
Я не видел еще никогда.
Но мне кажется, странно кажется —
Полюблю я тебя и окажется,
Что вблизи ты совсем другая, —
Как в ладонях морская вода.
Мужчина и женщина
Ни тонким платком, ни лицом не заметна,
Жила она.
(Души такие просты.)
Но слезы текли, как от сильного ветра…
Мужчина ей встретился — ты!
«Не плачь!» Покорилась тебе. Вы стояли:
Ты гладил, она до конца
Прижалась к рукам, что так нежно стирали…
О, если бы слезы с лица!
Ты выдержал верно упорный характер,
Всю стер — только платья висят.
И хочешь лицо дорогое погладить —
По воздуху руки скользят.
Ветер
Кого ты ждёшь?.. За окнами темно,
Любить случайно женщине дано.
Ты первому, кто в дом войдёт к тебе,
Принадлежать решила, как судьбе.
Который день душа ждала ответа.
Но дверь открылась от порыва ветра.
Ты женщина — а это ветер вольности…
Рассеянный в печали и любви,
Одной рукой он гладил твои волосы,
Другой — топил на море корабли.
Полет
Вот взлетаю с родного порога
В непочатые годы свои.
Музыкальное чувство полета —
Как высокое чувство любви!
Прямо в радугу!
В золото прямо!
Лишь отчаянно, сердце, гуди!
В поцелуй,
как в воздушную яму,
Я валюсь,
обмирая в груди.
Невесомость любви вроде чуда.
Я горю на прозрачном огне.
Я лечу! Я люблю!
Это чувство,
Как талант, как свобода,
во мне.
Живой голос
Говори! Я ни в чём не согласен,
Я чужак в твоей женской судьбе.
Только голос твой чист и прекрасен,
Он мне нравится сам по себе.
Нахваталась ты слов, нахваталась,
Все твои измышления — ложь.
Только в голосе жизнь и осталась,
Вызывая ответную дрожь.
Говори! Я с тобой, словно в чаще,
И твой голос могу осязать:
Шелестящий, звенящий, журчащий...
Но такое нельзя рассказать.
Он звенит, он летит, он играет,
Как малиновка в райском саду.
Даже платье твоё подпевает,
Мелодично шумит на ходу.
Даже волосы! Каждый твой волос
От дыханья звенит моего.
Я хотел бы услышать твой голос
Перед гибелью света сего.
Лада
В обаянии женского имени
Что-то есть от звезды за рекой —
Золотое, красивое, синее,
Что душе навевает покой.
Но упала звезда во полуночи,
И до моря река не дошла.
И забилась душа в переулочек
И дороги к тебе не нашла.
Закатилась звезда в твоём имени,
И река пересохла совсем.
Но в душе золотое и синее
Всё живет неизвестно зачем.
Было всё-таки что-то красивое,
Но прошло и исчезло, как дым,
И его золотое и синее
Никогда не бывало твоим.
* * *
Я любил ее чисто и строго.
Перед сном и превратной судьбой
Старый меч благородства и страха
Клал на ложе меж ней и собой.
Как остался один, я не знаю…
И пристала цыганка, шепча:
— Дай, красавчик, тебе погадаю,
Как рука у тебя горяча!
Налгала про дорогу и чувства.
Как вода, эти годы сошли.
И вражда, и тоска, и искусство,
И подруги меня не сожгли.
Но люблю до сих пор — бескорыстно,
Беззаветно и тихо, как брат.
И протяжно кричат мои письма,
И на низкое солнце летят.
* * *
Ты чужие слова повторяла,
И носила чужое кольцо,
И чужими огнями мигала,
И глядела в чужое лицо.
Я пришел — и моими глазами
Ты на землю посмотришь теперь,
И заплачешь моими слезами;
И пощады не будет тебе.
* * *
Звякнет лодка оборванной цепью,
Вспыхнет яблоко в тихом саду,
Вздрогнет сон мой, как старая цапля
В нелюдимо застывшем пруду.
Сколько можно молчать! Может, хватит?
Я хотел бы туда повернуть,
Где стоит твое белое платье,
Как вода по высокую грудь.
Я хвачусь среди замершей ночи
Старой дружбы, сознанья и сил,
И любви, раздувающей ноздри,
У которой бессмертья просил.
С ненавидящей, тяжкой любовью
Я гляжу, обернувшись назад.
Защищаешься слабой ладонью:
— Не целуй. Мои губы болят.
Что ж, прощай! Мы в толпе затерялись.
Снилось мне, только сны не сбылись.
Телефоны мои надорвались,
Почтальоны вчистую спились.
Я вчера пил весь день за здоровье,
За румяные щеки любви.
На кого опустились в дороге
Перелетные руки твои?
Что за жизнь — не пойму и не знаю.
И гадаю, что будет потом.
Где ты, господи!.. Я погибаю
Над ее пожелтевшим письмом.
* * *
Закрой себя руками: ненавижу!
Вот Бог, а вот Россия. Уходи!
Три дня прошло. Я ничего не слышу
И ничего не вижу впереди.
Зачем? Кого пытался удержать?
Как будто душу прищемило дверью.
Прислала почту — ничему не верю!
Собакам брошу письма — растерзать!
Я кину дом и молодость сгублю,
Пойду один по родине шататься.
Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться
Над тем, что говорил тебе: люблю.
Три дня, три года, тридцать лет судьбы
Когда-нибудь сотрут чужое имя.
Дыханий наших встретятся клубы —
И молния ударит между ними!
Прощальный жест
Зачем ты его обнимала,
Махала с печальных полей,
Как будто туман разгоняла?..
Туман становился плотней.
Он занял скользящее место
В пространстве, лишённом тепла.
Но тайна прощального жеста,
Мерцая, обратно звала.
Развеять дорожную скуку
Помог ему князь темноты,
Что дёргал какую-то куклу,
И кукла махала — и ты...
Годами окно протирала,
Рука уставала мелькать,
Как будто туман разгоняла,
Который нельзя разогнать.
Серебряная свадьба в январе
Луна и снег блестят.
И серебрятся
Уже навеки волосы твои.
А чёрные до пят — мне только снятся,
Их шум напоминает о любви.
Про эти сны, про этот шум потери
Я расскажу тебе когда-нибудь.
Покуда гости не толкнулись в двери,
Я всё забыл — и свой увидел путь.
Садился шар. Заря в лицо мне била.
Ты шла за мной по склону бытия,
Ты шла в тени и гордо говорила
На тень мою: — Вот родина моя!
И волосы от страха прижимала,
Чтоб не рвались на твой родной Восток.
Ты ничего в стихах не понимала,
Как меж страниц заложенный цветок.
Хотя мы целоваться перестали
И говорить счастливые слова,
Но дети вдруг у нас повырастали,
Красивые, как дикая трава.
Над нами туча демонов носилась.
Ты плакала на золотой горе.
Не помни зла. Оно преобразилось,
Оно теперь как чернь на серебре.
Отсутствие
Ты придешь, не застанешь меня
И заплачешь, заплачешь.
В подстаканнике чай,
Как звезда, догорая, чадит.
Стул в моем пиджаке
Тебя сзади обнимет за плечи.
А когда ты устанешь,
Он рядом всю ночь просидит.
Этот чай догорит.
На заре ты уйдешь потихоньку.
Станешь ждать, что приду,
Соловьем загремлю у ворот.
Позвонишь.
Стул в моем пиджаке
Подойдет к телефону,
Скажет: — Вышел. Весь вышел.
Не знаю, когда и придет.
* * *
Эта песня не нашего края,
И пластинки нигде не достать.
Эта песня такая глухая,
Даже слов невозможно понять.
Но от друга услышал я снова
И, пойми, чуть с ума не сошел.
Пал на скорость с перрона ночного
И тебя за морями нашел.
Ты сказала: — Как поздно ты вспомнил!
Но входи…—
И мы сели за стол.
И тяжелую рюмку я поднял,
И опять чуть с ума не сошел.
И сказала ты, губы кусая:
— Ну зачем, ну зачем вспоминать!
Наша песня такая глухая,
Даже слов невозможно понять.
* * *
Батиме*
За сияние севера я не отдам
Этих узких очей, рассеченных к вискам.
В твоем голосе мчатся поющие кони,
Твои ноги полны затаенной погони.
И запястья летят по подушкам.
Без ветра
Разбегаются волосы в стороны света.
А двуострая грудь серебрится…
Так вершина печали двоится.
*Батима Жумакановна Каукенова — жена поэта.
Востоку
Батиме
Давным-давно судьба перемешала
Твоих сынов и дочерей твоих.
Но та, что спит в долине рук моих,
Спала в ложбинке твоего кинжала.
* * *
Ты зачем полюбила поэта
И его золотые слова?
От высокого лунного света
Закружилась твоя голова.
Ты лишилась земли и опоры.
Что за легкая тяга в стопе?
И какие открыло просторы
Твое тело и в нем, и в себе?
Он хотел свою думу развеять,
Дорогое стряхнуть забытье.
Он сумел небесами измерить
Свой полет и паденье твое.
И небрежным движеньем поэта
Он накинул на плечи твои
Блеск тончайшего звездного света
От прощального слова любви.
Что-то будет: огонь или солнце?
Заметет вас полынь-мурава.
Ты заплачешь, а он отзовется
На свои золотые слова.
Дым
Немало он поведал слов
У бездны на краю.
Немало завязал узлов,
Да что я говорю!
Сама глядела на него,
Как на закат богов.
На свете нету ничего
Страшней его стихов.
Как отдалённая гроза,
Сквозил он час иль миг
В твои зелёные глаза,
Что молодят сей стих.
Уже казалось, в мир иной
Врата открыла плоть,
Но смертной близости земной
Не допустил Господь.
Он уходил на звёздный свет,
Он уходил как дым.
А ты ему кричала: — Нет!
Ты должен быть моим!
Убей меня, убей любя
Или отдай врагу,
Но уходящего тебя
Я видеть не могу.
Когда дорогу стёрла тьма,
Окликнула его:
— Я от тебя прошу письма,
А больше ничего.
— Письма из бездны бытия?
Из толчеи веков?
Гордыня женская твоя
Страшней моих стихов...
Земным — земное, видит Бог!
Он не убил любя.
Не шёлком — пылью из-под ног
Одел, занёс тебя.
Ты рождена от немоты,
От слова он рождён.
За славу полюбила ты,
За правду любит он.
Не веря собственным глазам,
Сгребла ты целиком
И книги, что писал он сам,
И книги, что о нём.
И подожгла их одолонь
Высокого крыльца.
Все слёзы испарил огонь,
Всю ненависть с лица.
О, значит, радость есть во зле!
Но ветром принесло
К огню, рождённому во мгле,
Вечернее письмо.
Сверкнула ты: — Мне повезло!
Он не забыл меня! —
Читала тёмное письмо
Вдоль отсвета огня.
Писал: «Поэт в любви незрим,
Но видит до конца.
Издалека целует дым
И воздух у лица».
Ты распрямилась, дым гоня
Перед своей судьбой:
— Целуй не воздух, а меня!
Я вся перед тобой.
Зачем во тьму глаза глядят?
Нет никого кругом.
Как странно, книги не горят,
Объятые огнём.
Прости, что я была горда.
Уходят только раз,
Не возвращаясь никогда,
Хотя и любят нас.
Поцелуй во сне
Он спал. Ты тихо в дом вошла,
Глядела на него.
Поцеловала и ушла,
И больше ничего.
Его под пули занесло
На дальней стороне.
Всё прозвенело и прошло,
Как поцелуй во сне.
Любовный цикл 1980 года
I.
* * *
Я в жизни только раз сказал люблю,
Сломив гордыню темную свою.
Молчи, молчи… я повторяю снова
Тебе одной неведомое слово:
Люблю, люблю!.. Моя душа так рада
На этом свете снова видеть свет,
Ей так легко, ей ничего не надо,
Ей все равно — ты любишь или нет.
II.
* * *
Я на тебя пришёл взглянуть.
Нагая, ты проснулась.
Одной рукой прикрыла грудь,
Другой меня коснулась.
И я схватил, и я схватил
И ту и эту руку.
Но то, что я в тебе открыл,
Досталось мне на муку.
III.
* * *
Ни жена, залитая слезами,
Ни свеча за вечный упокой, —
Только ты стоишь перед глазами,
Как звезда стоит перед землёй.
Я не знаю, что такое счастье.
Господи, её люблю одну!
И бросаю в изголовье страсти
Верную законную жену.
Пронеслись меж нашими огнями
Гибкое сияние и мгла
Так, что и руками и ногами
Обменялись чуткие тела.
Кровь дышала жадно и глубоко,
И дымилась страсть из-под ногтей.
И летал то низко, то высоко
Треугольник русых журавлей.
Вслед ему душа моя летала
И роняла молнии огня.
И жена во сне затрепетала:
— Господи, не покидай меня!
Где они, как тень между ногами,
Журавли, отпущенные мной?..
Ты одна стоишь перед глазами,
Как звезда стоит перед землёй.
IV.
* * *
— В этот мир без имён
Я вошла и сказала:
«Это стих или он?» —
Так тебя я узнала.
Помнишь?
— Помню ли я?
Я глядел среди дыма
На круги бытия,
И на Бога, и мимо.
Но заметил тебя
И окликнул судьбою.
Помнишь?
— Помню ли я?
Я пошла за тобою!
При подруге ты рвал
Моё тихое тело,
До земли целовал —
Я ответить не смела.
— На чужой стороне
Ты сорочку роняла.
Перед сном и во сне
Ты о чём вспоминала?
Помнишь?
— Помню ли я? —
Ты зубами блеснула. —
Боже, помню ли я!.. —
И навстречу шагнула.
V.
Брачная ночь
На окраине света и тьмы
Мы чисты перед солнцем измены.
Эти стены мы взяли взаймы,
Но попались стеклянные стены.
Как на снег прошлогодней зимы,
Мы на брачное ложе присели.
Это ложе мы взяли взаймы
У давно отшумевшей метели.
Дай мне прежние ночи стряхнуть!
Я забыл, что рассвет неминуем,
Твою круглую терпкую грудь
Забирая одним поцелуем.
Не кипели на крепких устах
Ни слова, ни кровавая пена,
Но запели в отверстых ушах
Чьи-то вопли: измена, измена!
Это женщины-годы неслись
На меня, не прощая измены.
Словно стая потерянных лиц
Налетела и смотрит сквозь стены.
Эти годы я кинул давно,
Эти лица я помню едва ли.
— С нами бог! — и разбили окно,
И меня от тебя оторвали.
Обезумев, я крикнул огня:
— Ты их видишь? —
Ответила: — Вижу.
Твоё тело не любит меня.
Почему ты такой? Ненавижу! —
И заснула неведомым сном,
Словно во поле тихом и белом.
Вдруг ты вспыхнула рдеющим ртом,
Вдруг ты вздрогнула веющим телом.
Застонала, ни старых страстей,
Ни грудей не скрывая во мраке.
И по ним от незримых ногтей
Забугрились багровые знаки.
Что за нежить нагнали мечты?
Ты очнулась, как зимняя стужа:
— Почему мне явился не ты?
Эти знаки от бывшего мужа.
Молвил я: — Это знаки любви,
И других не бывает жесточе.
Но поверь: это знаки мои...
Так кончаются брачные ночи.
VI.
* * *
Мы полны соловьиного свиста.
И туманную книгу любви
И страницы смертельного смысла
Пролистали, как губы свои.
Может быть, они сами листались,
Не стихая всю ночь до утра.
Языки, словно змеи, ласкались
В глубине двуединого рта.
Знаю, день не сулит утешенья.
Глубоко оставляют следы
Эти ласки на грани смешенья
Человека, огня и воды.
Но сияй молодыми грудями,
Как пречистая дева во мгле,
Поневоле моими кровями
Очищаясь на этой земле.
VII.
* * *
Что тебе до семейных измен?
Что тебе до разорванных звеньев?
Что тебе до обрушенных стен?
Что тебе до летящих каменьев?
Горный воздух так свеж и глубок,
И леса обступают огулом.
Посмотри на бегущий поток,
Он живёт своей силой и гулом.
Он поток. Он ломает хребты
И летящих камней не боится.
Он зажмёт им орущие рты,
Он обточит им грубые лица.
Он шумит про своё и ничьё,
Он уходит в открытое море,
Где купается имя твоё
И гуляет душа на просторе.
VIII.
Возвращение на место
В эту степь забрели мы на счастье
И гуляли всю ночь до утра.
И зелёные вмятины страсти
Распрямить не успела трава.
Просто так не могла позабыться
Эта ночь… Я вернулся назад,
Как убийца на место убийства…
Разве я в чём-нибудь виноват?
Только вижу: какие-то люди
В наше место вперили зрачки.
То глумясь, то толкуя о чуде,
Ложе страсти разносят в клочки.
Рвите, рвите!.. В убогой потребе
Ваши лучшие годы прошли.
Наше ложе не здесь, а на небе!
Наши вмятины глубже земли!
IX.
* * *
Грозы, грозы гремят над землёй,
Клады, клады горят под землёю.
Небеса за моею спиной,
А земля под твоею спиною.
Ты не любишь загадок в любви,
Встречных дум и громового риска.
И все женские мысли твои,
Словно ласточки, стелятся низко.
До свидания! Так и скажи.
Разочтёмся, как русские люди...
Ощетинились, будто ежи,
Подо мною подталые груди.
Что за муки точили твой бег?
Я не видел лица заострённей.
Что за руки хватали твой снег?
Ты закуталась в сотни ладоней.
Словно листья, ладони шуршат —
Шелестят наглецы и тихони.
Проступившие иглы торчат
Сквозь мои и чужие ладони.
Как последний из этих людей,
Я не вынес заказанной муки,
Отрывая от зимних грудей
Вместе с иглами верные руки.
С глаз долой! — про себя говорю, —
И привета не жди ниоткуда.
В это лоно ты крикнул люблю,
Улю-лю — ты услышал оттуда.
X.
* * *
Всё прошло! Золотые надежды
Только снились. Я гол как сокол.
Я увидел дневные одежды
И ночные одежды нашёл.
— Что с тобой? — ты глаза распахнула.
— Посмотри и увидишь сама. —
Ты змеиные ноздри раздула.
— Молодая, ты сходишь с ума!
— Я его не имела и прежде! —
Ты летала, от гнева бела.
То хватала дневные одежды,
То ночные одежды рвала.
Все порывы твои и замашки
Возопили, как ведьма в трубе:
— Если сына рожу я в рубашке,
Он рубашку одолжит тебе!
Только клочья я вырвал из рук
И накинул на голое тело.
Оставайся! Какое мне дело
До ловушек твоих или мук.
Я ударил твой голос дверями
И отпрянул в осеннюю мглу.
Я прошёл проходными дворами
И увидел: стоишь на углу!
Ни перстом, ни крестом не хранима,
Ты глядишь, словно загнанный зверь:
— Как, ты мимо проходишь?
— Да! Мимо.
— Это ложь. Я не верю!
— Не верь.
Проходя мимо лжи и неверья,
И свистящих камней бытия,
Я упал перед запертой дверью,
За которой — огонь и семья.
Русская мысль
Скажи мне, о русская даль,
Откуда в тебе начинается
Такая родная печаль?..
На дереве ветка качается.
День минул. Проходит два дня.
Без ветра на дереве мечется.
И взяло сомненье меня:
Мерещится иль не мерещится?
Поют, опадая, листки.
С чего оно, право, качается?
Пошёл и напился с тоски...
Так русская мысль начинается.
* * *
Бывает у русского в жизни
Такая минута, когда
Раздумье его об Отчизне
Сияет в душе, как звезда.
Ну как мне тогда не заплакать
На каждый зелёный листок!
Душа, ты рванёшься на запад,
А сердце пойдёт на восток.
Родные черты узнавая,
Иду от Кремлёвской стены
К потёмкам ливонского края,
К туманам охотской волны.
Прошу у Отчизны не хлеба,
А воли и ясного неба.
Идти мне железным путём,
И зреть, что случится потом.
К Родине
Ты во имя грядущей любви
Города сотрясала и села.
И гиганты и бесы твои
Вырывались из бездны раскола.
Принимала ты все племена
И друзей, и врагов обнимала,
Хоть меняли твои имена, —
Ты текучей души не меняла.
Мужики называли святой,
Сыновья-нигилисты — проклятой.
Умывая ладони землей,
Вон стоит твой последний оратай.
Взгляд в себя и вселенский размах.
Как тебя величать, он не знает.
На твоих бесконечных холмах
Он ладони вкруг солнца смыкает.
* * *
Солнце родины смотрит в себя.
Оттого так таинственно светел
Наш пустырь, где рыдает судьба
И мерцает отеческий пепел.
И чужая душа ни одна
Не увидит сиянья над нами:
Это Китеж, всплывая со дна.
Из грядущего светит крестами.
Тайна славян
Буйную голову клонит ко сну.
Что там шумит, нагоняя волну?
Во поле выйду — глубокий покой,
Густо колосья стоят под горой.
Мир не шелОхнется. Пусто — и что ж!
Поле задумалось. Клонится рожь.
Тихо прохлада волной обдала.
Без дуновения рожь полегла.
Это она мчится по ржи! Это она!
Всюду шумит. Ничего не слыхать.
Над головою небесная рать
Клонит земные хоругви свои,
Клонит во имя добра и любви.
А под ногами темней и темней
Клонится, клонится царство теней.
Клонятся грешные предки мои,
Клонится иго добра и любви.
Это она мчится по ржи! Это она!
Клонится, падает с неба звезда,
Клонит бродягу туда и сюда,
Клонит над книгой невинных детей,
Клонит убийцу над жертвой своей,
Клонит влюблённых на ложе любви,
Клонятся, клонятся годы мои.
Что-то случилось. Привычка прошла.
Без дуновения даль полегла.
Это она мчится по ржи! Это она!
Что там шумит? Это клонится хмель,
Клонится пуля, летящая в цель,
Клонится мать над дитятей родным,
Клонится слава, и время, и дым.
Клонится, клонится свод голубой
Над непокрытой моей головой.
Клонится древо познанья в раю.
Яблоко падает в руку мою.
Это она мчится по ржи! Это она!
Пир на весь мир! Наш обычай таков.
Славно мы прожили сорок веков.
Что там шумит за небесной горой?
Это проснулся великий покой.
Что же нам делать?.. Великий покой
Я разгоняю, как тучу, рукой.
Буйную голову клонит ко сну.
Снова шумит, нагоняя волну...
Это она мчится по ржи! Это она!
Вечерняя песня славянина
Туман закрывает набрякшие веки
На Волгу, на Днепр и Дунай.
Надолго-надолго, на вечные веки
Прощай, наше солнце, прощай!
Во мгле ворошу имена нашей славы,
Как угли в потухшем костре...
Взметаются искры, гудят переправы
На Висле, Дону и Днестре.
Там свет Святослава, там храм Богуслава,
Там братство твоё, Братислав;
Там мир Мирослава, там меч Мечеслава,
Стрела твоей мести, Мстислав,
Лихва Вячеслава, огонь Горислава
И ярость твоя, Ярослав;
Там стан Станислава, там власть Владислава
И лихо твоё, Лихослав;
Броня Бронислава, кремень Твердислава
И милость твоя, Милослав;
Там боль Болислава, там блеск Изяслава
И вся твоя слава, Всеслав.
А что там ещё?.. Там любовь Любомира,
Там радость твоя, Радомир,
Покой Ладомира, цена Драгомира,
Твоя тишина, Тихомир...
Я очи вздымаю на горы и реки,
На дикое поле Гуляй.
Надолго-надолго, на вечные веки
Сияй, наша слава, сияй!
Знамя Куликова поля
Сажусь на коня вороного —
Проносится тысяча лет.
Копыт не догонят подковы,
Луна не настигнет рассвет.
Сокрыты святые обеты
Земным и небесным холмом.
Но рваное знамя победы
Я вынес на теле моём.
Я вынес пути и печали,
Чтоб поздние дети могли
Латать им великие дали
И дыры российской земли.
Поединок
Противу Москвы и славянских кровей
На полную грудь рокотал Челубей,
Носясь среди мрака,
И так заливался: — Мне равного нет!
— Прости меня, Боже, — сказал Пepeсвет —
Он брешет, собака!
Взошёл на коня и ударил коня,
Стремнину копья на зарю накреня,
Как вылитый витязь!
Молитесь, родные, по белым церквам.
Всё навье проснулось и бьёт по глазам.
Он скачет. Молитесь!
Всё навье проснулось — и пылью и мглой
Повыело очи. Он скачет слепой!
Но Бог не оставил.
В руке Пересвета прозрело копьё —
Всевидящий Глаз озарил острие
И волю направил.
Глядели две рати, леса и холмы,
Как мчались навстречу две пыли, две тьмы,
Две молнии света —
И сшиблись... Удар досягнул до луны!
И вышло, блистая, из вражьей спины
Копьё Пересвета.
Задумались кони... Забыт Челубей.
Немало покрыто великих скорбей
Морщинистой сетью.
Над русскою славой кружит вороньё.
Но память мою направляет копьё
И зрит сквозь столетья.
Сказание о Сергии Радонежском
Когда всё на свете тебе надоест,
Неведомый гул нарастает окрест —
То сила земная.
Деревья трясутся, и меркнет луна,
И раму выносит крестом из окна,
Поля осеняя.
Земли не касаясь, с звездой наравне
Проносится всадник на белом коне,
А слева и справа
Погибшие рати несутся за ним,
И вороны-волки, и клочья, и дым —
Вся вечная слава.
Как филины, ухают дыры от ран,
В дубах застревает огонь и туман
Затекшего следа.
Глядит его лик на восток и закат,
Гремит его глас, как громовый раскат:
«Победа! Победа!»
Храни тебя чёт, коли ты не свернул
В терновник, заслышав неистовый гул,
Храни тебя нечет!
Уйдёшь от подковы, копыто найдёт,
Угнёшься от ворона, волк разорвёт,
А буря размечет.
Но если ты кликнешь на все голоса:
«Победа! Победа! — замрут небеса
От вещего слова.
На полном скаку остановится конь,
Копыта низринут туманный огонь —
То пыль с Куликова!
В туманном огне не видать ничего,
Но вороны-волки пронижут его
За поясом пояс.
Пустые разводы забрезжут в пыли
Славянским письмом от небес до земли,
Читай эту повесть!
Ни рано, ни поздно приходит герой.
До срока рождается только святой —
Об этом недаром
Седое сказанье живёт испокон…
Кирилл и Мария попали в полон
К поганым татарам.
Боярин, ты руку в Орду запустил,
И темник такого тебе не простил
И молвил сурово:
— Мне снилось пустое виденье души,
Что ты — моя гибель… Теперь откажи
Последнее слово!
— Зреть сына хочу перед смертию я!
— Твой сын не родился, но воля твоя.
Эй, ляхи-ливонцы!
Вы скорые слуги. Зовите народ!
Из тяжкой боярыни вырежьте плод.
Доспеет на солнце.
Его он увидит, и я посмотрю…
Никак, это сын? Он похож на зарю
И славу Батыя!..
Так Сергий возник предрассветным плодом
Народного духа… Что было потом,
То помнит Россия!
Серафим
Души рассеянная даль,
Судьбы раздёрганные звенья.
Разбилась русская печаль
О старый камень преткновенья.
Желает вольный человек
Сосредоточиться для Бога.
Но суждена ему навек
О трёх концах одна дорога.
Песок и пыль летят в лицо,
Бормочет он что ни попало.
Святой молитвы колесо
Стальные спицы растеряло.
А на распутье перед ним
На камне подвига святого
Стоит незримый Серафим —
Убогий старец из Сарова.
Казачий плач о перекати-поле
Мои волосы Богом сосчитаны,
Мои годы кукушка сочла,
Моя слава легла под копытами,
Мою голову сабля снесла.
Только вспомнил, как матушка молвила
На прощанье: «Себя береги!»
Во всё небо ударила молния,
До сих пор я не вижу ни зги.
Оставляя кровавую полосу,
Покатилась моя голова.
За траву зацепилися волосы —
Обезумела в поле трава.
В небе ходят огнистые полосы,
И катается в поле трава.
Бог считает последние волосы,
Потому что всему Голова.
Поездка Скобелева. 1881 год
При гулкой пушечной пальбе,
Густом ружейном треске
Взял генерал Геок-Тепе.
Я о его поездке.
Уж конь его зарёй объят,
И светятся копыта.
Он скачет прямо в Асхабат,
С ним небольшая свита.
Зарёй, как полымем, объят,
Летит солончаками.
И хочет крепость Асхабат
Взять голыми руками.
Ты на дорогу погляди!
Так борода и машет.
Семьсот текинцев впереди,
И конь под каждым пляшет.
На смерть и славу путь лежал,
Все празднично одеты.
При каждом шашка и кинжал,
Ружьё и пистолеты.
Но не смутился генерал,
На то и генерал он.
Недаром молод и удал,
И голосом взыграл он:
— Текинцы, пал Геок-Тепе!
Довольно жить разбоем.
Клянитесь в вечной простоте
Жить миром и покоем!
Что делать, шашка и кинжал?
Ответили: — Клянёмся!
— Но если... — голос построжал, —
Качнёт на вероломство,
То небеса возопиют
И гурии печали.
— Текинцы никогда не лгут, —
Текинцы отвечали.
Он свите подал знак рукой:
— Обратно поезжайте.
Они составят мой конвой,
И мне не возражайте.
На Асхабат он путь держал.
За ним шёл хвост кометы:
При каждом шашка и кинжал,
Ружьё и пистолеты.
Гром славы двадцать вёрст подряд,
Все двадцать вёрст поездки!
Он взял без боя Асхабат
Один, при полном блеске.
Поехал дальше налегке,
И знает Бог прощенья,
Чем стал он в племени теке
Под ропот восхищенья.
Старый сотник
Ой, давно полегла моя сотня!
Мир заносится в Бога и мать:
Я хотел бы напиться сегодня
Или в морду кому-нибудь дать!
Но размыкал я прежнюю силу,
На живой и на мёртвой войне.
Шашка в ножны вошла, как в могилу.
Вот могила висит на стене!
Не в ту степь мою жизнь покачнуло.
Не в те дали заносится ум.
Мёртвым сном моя шашка уснула.
Но проснётся на вражеский шум.
И взлетит, и заблещет на солнце.
Гикнет сотня — была не была!
И пока светит правда на донце,
Погутарим про наши дела.
Только память, как старая сводня,
Может светлое с тёмным связать…
Я хотел бы напиться сегодня
И всю правду народу сказать.
Маркитанты
Было так, если верить молве,
Или не было вовсе.
Лейтенанты всегда в голове,
Маркитанты в обозе.
Шла пехота. Равненье на «ять»!
Прекратить разговоры!
А навстречу враждебная рать —
Через реки и горы.
Вот сошлись против неба они
И разбили два стана.
Тут и там загорелись огни,
Поднялись два тумана.
Лейтенанты не стали пытать
Ни ума, ни таланта.
Думать нечего. Надо послать
Толмача-маркитанта!
— Эй, сумеешь на совесть и страх
Поработать, крапивник?
Поразнюхать о слабых местах
И чем дышит противник?
И противник не стал размышлять
От ума и таланта.
Делать нечего. Надо послать
Своего маркитанта!
Маркитанты обеих сторон —
Люди близкого круга.
Почитай, с легендарных времён
Понимали друг друга.
Через поле в ничейных кустах
К носу нос повстречались,
Столковались на совесть и страх,
Обнялись и расстались.
Воротился довольный впотьмах
Тот и этот крапивник
И поведал о тёмных местах
И чем дышит противник.
А наутро, как только с куста
Засвистала пичуга,
Зарубили и в мать и в креста
Оба войска друг друга.
А живые воздали телам,
Что погибли геройски.
Поделили добро пополам
И расстались по-свойски.
Ведь живые обеих сторон —
Люди близкого круга.
Почитай, с легендарных времён
Понимают друг друга.
Струна
В землю белый и красный легли,
Посылая друг другу проклятья,
Два ствола поднялись из земли
От единого корня, как братья.
В пыль гражданская распря сошла,
Но закваска могильная бродит.
Отклоняется ствол от ствола,
Словно дьявол меж ними проходит.
Далеко бы они разошлись,
Да отца-старика по наитью
Посетила счастливая мысль —
Их связать металлической нитью.
Слушай, слушай, родная страна,
В грозовую ненастную пору,
Как рыдает от ветра струна
И разносится плач по простору.
В ясный день не рыдает она,
И становятся братья родными.
И такая стоит тишина,
Словно ангел витает над ними.
Косынка
Весна ревнует русскую глубинку.
Люби и помни, родина моя,
Как повязала синюю косынку
И засмеялась девочка твоя.
Всё лето грезит знойная глубинка
Живой водой и мёртвою водой.
И выгорает синяя косынка
На голове у девки молодой.
Туманит осень серую глубинку,
И с головы у женщины седой
Срывает ветер смертную косынку,
Косым углом проносит над водой.
Забило снегом бедную глубинку,
И унесло за тридевять морей
Косым углом летящую косынку —
Седой косяк последних журавлей.
Опять весна — и в русскую глубинку
Весёлый ветер гонит журавлей.
И надевает синюю косынку
Та девочка, которой нет живей.
Русский маятник
Качнулся влево русский маятник,
И нас налево занесло.
Налево чёрт, как понимаете,
Увеличительное зло.
Во всю ивановскую маятник
Ударил чёрта между глаз.
Идут часы, как понимаете,
И нас качает всякий раз.
На этом сказка не кончается,
Она уходит вглубь и вширь,
Где русский маятник качается,
Как на распутье богатырь.
Качнётся вправо русский маятник.
Направо Бог. Он нас простит.
Часы идут, как понимаете,
Покамест богатырь стоит.
Подо льдами Северного полюса
Подо льдами Северного полюса
Атомная лодочка плыла.
На свою могилу напоролася,
На мою погибель течь дала.
Подо льдами Северного полюса
Солнышко не светит никогда.
И доходит мне уже до пояса
Темная печальная вода.
Не хватает маленького гвоздика —
Имя нацарапать на духу.
Не хватает Родины и воздуха.
Все осталось где-то наверху.
Подо льдами Северного полюса
Бьется в борт любимая жена.
Отозваться не хватает голоса.
Отвечает только тишина.
* * *
Ни великий покой, ни уют,
Ни высокий совет, ни любовь!
Посмотри! Твою землю грызут
Даже те, у кого нет зубов.
И пинают, и топчут её
Даже те, у кого нету ног,
И хватают родное твоё
Даже те, у кого нету рук.
А вдали, на краю твоих мук
То ли дьявол стоит, то ли Бог.
* * *
Твои воды одеты в гранит,
Поезда бороздят твоё лоно.
И зловещие тайны хранит
Пятикнижье стекла и бетона.
Твою душу никто не спасёт,
Не гляди на заморские страны.
До твоих непоклонных высот
Доползли мировые туманы.
Ты не веришь сыновьим слезам,
Но готова на крестные муки,
Простирая к врагам, как к друзьям,
Пятикрылые долгие руки.
Рука Москвы
Твоя рука не опускалась
Вовек, о русский богатырь!
То в удалой кулак сжималась,
То разжималась во всю ширь.
Что в глубине твоей, Россия?
Что в кулаке твоём, Москва?
Иль непомерная стихия,
Иль площадная трын-трава?
Теперь во тьме духовной рвани
И расщеплённого ядра
Дыра свистит в твоём кармане
И в кулаке гудит дыра.
Врагам надежд твоих неймётся.
Но свет пойдёт по всем мирам,
Когда кулак твой разожмётся,
А на ладони — Божий храм.
Предчувствие
Всё опасней в Москве, всё несчастней в глуши,
Всюду рыщет нечистая сила.
В морду первому встречному дал от души,
И заныла рука, и заныла.
Всё грозней небеса, всё темней облака.
Ой, скаженная будет погода!
К перемене погоды заныла рука,
А душа — к перемене народа.
Призыв
Туман остался от России
Да грай вороний от Москвы.
Ещё покамест мы живые,
Но мы последние, увы!
Шагнули в бездну мы с порога
И очутились на войне.
И услыхали голос Бога:
— Ко Мне, последние! Ко Мне!
* * *
Что мы делаем, добрые люди?
Неужели во имя любви
По своим из тяжёлых орудий
Бьют свои... неужели свои?
Не спасает ни чох, ни молитва,
Тени ада полышут в Кремле.
Это снова небесная битва
Отразилась на русской земле.
Виденье
Как родился Господь при сияньи огромном
Пуповину зарыли на Севере темном
На том месте высокое древо взошло
Во все стороны Севера стало светло
И Господь возлюбил непонятной любовью
Русь Святую, политую Божией кровью.
Запах крови учуял противник любви
И на землю погнал легионы свои.
Я увидел: все древо усеяли бесы
И, кривляясь, галдели про черные мессы
На ветвях ликовало вселенское зло:
— Наше время пришло! Наше время пришло!
Одна тяжкая ветвь обломилась и с криком
Полетела по ветру в просторе великом
В стольный город на площадь ее принесло:
— наше время пришло! Наше время пришло!
* * *
Не дом — машина для жилья.
Давно идёт сыра земля
Сырцом на все четыре стороны.
Поля покрыл железный хлам,
И заросла дорога в храм,
Ржа разъедает сердце родины.
Сплошь городская старина
Влачит чужие имена,
Искусства нет — одни новации.
Обезголосел быт отцов.
Молчите, Тряпкин и Рубцов,
Поэты русской резервации.
Наваждение
Призраки с четвёртым измереньем
В мир проникли плотным наважденьем.
Среди них ты ходишь и живёшь,
Как в гипнозе, слыша их галдёж.
Лица их — сплошные негативы,
Мины их презрительно-брезгливы,
А в глазах как мысль мелькает цель,
Людям неизвестная досель.
Одного, другого ненароком
Тронешь, и тебя ударит током.
Мрак включён. Остерегайся впредь:
Ты задел невидимую сеть.
Тут система, ну а мы стихия,
А за нами матушка-Россия,
А за нами Божия гроза…
Всё-таки гляди во все глаза.
Откровение обывателя
Смотрим прямо, а едем в объезд.
Рыба-птица садится на крест
И кричит в необъятных просторах.
Что кричит, мы того не возьмём
Ни душою, ни поздним умом.
Теснотой и обидой живём.
Заливается ночь соловьём,
День проходит в пустых разговорах.
Заскучаю и муху ловлю,
Жаль, что быстрой езды не люблю
И нельзя провалиться на месте.
Мне поведал проезжий во мгле:
«Перестройка идёт на земле!»
Мне-то что! Хлеб и соль на столе,
И летает жена на метле.
Я чихал на такое известье!
Жизнь свихнулась, хоть ей не впервой,
Словно притче, идти по кривой
И о цели гадать по туману.
Там котёл на полнеба рванёт,
Там река не туда повернёт,
Там Иуда народ продаёт.
Всё как будто по плану идёт...
По какому-то адскому плану.
Кем мы втянуты в дьявольский план?
Кто народ превратил в партизан?
Что ни шаг, отовсюду опасность.
«Гласность!» — даже немые кричат,
Но о главном и в мыслях молчат,
Только зубы от страха стучат,
Это стук с того света, где ад.
Я чихал на подобную гласность!
Мне-то что! Отбываю свой крест.
Бог не выдаст, свинья не доест.
Не по мне заварилася каша.
Рыба-птица на хрип перешла,
Докричаться до нас не могла.
Скучно, брат мой! Такие дела.
Особливо когда спохмела...
Жаль души, хоть она и не наша.
Отповедь
Что за племя на свет народилось?
Не прогнать и собакой цепной.
Обделила их Божия милость,
Так желают урвать от земной.
Раз поэт, открывай свою душу.
Те стучатся, а эти стучат
И трясут мою славу, как грушу.
— Кто такие? — Свои, — говорят.
Кроме наглых надежд и тумана,
Ни крестов, ни кустов, ни идей.
Ах вы голые карлы обмана,
Постыдились хотя бы людей!
Плащ поэта бросаю — ловите!
Он согнёт вас до самой земли.
Волочите его, волочите,
У Олимпа сшибая рубли.
Вон отсель поперечно-продольно,
Проходимцы души и дорог.
Не хочу. Презираю. Довольно
Обивать мой высокий порог.
Фомка-хозяин
Фомка — изрядный хозяин двора,
Но не державы.
А на закате пылает гора,
Блики кровавы.
Глянь: полыхает! Но он не глядит,
Не замечает.
— Там ничего моего не горит, —
Так отвечает.
Лук и чеснок в огороде зацвел.
А вдоль дороги
Гром загремел — и в народе пошел
Ропот тревоги.
Что за причина? Но он не глядит,
Не замечает.
— Там ничего моего не гремит, —
Так отвечает.
Куры кудахчут, петух голосит.
Мир на пределе;
Не до того, что он в пропасть летит.
Фомка при деле.
Топнул ногой, никуда не глядит,
Не замечает.
— Там ничего моего не летит, —
Так отвечает.
Так он стоит, и не сдвинуть его
С точки завета...
Может, и впрямь не летит ничего
С этого света.
Тайнодейство
Что ни город, то сброд и содом,
А деревня — глухая проруха.
Вольный каменщик, где же твой дом?
Оглянись на развалины духа!
— Так и надо! — сказал его взгляд.
Хорошо, что закаты кровавы
И старик со старухой сидят
У корыта разбитой державы.
Хорошо, что повсюду обман
И для ближнего вырыта яма.
Этот гибельный мир — котлован
Для строительства нового храма.
Где вы, где вы, его мастера?
Где вы, где вы, работные братья?
Он решил, что настала пора,
И поднялся на гору заклятья.
Одну руку в пространство простёр,
А другую, согласно уставу,
Вертикально поставил в подпор
И сказал громким голосом: — Тау!
Затряслась, загудела гора,
Зашумела долина, завыла.
И явились на свет мастера,
Подмастерья и прочая сила.
Каждый слажен, проворен и быстр,
И в уме, как машина, считает.
— Всё готово, великий магистр!
Только жертвы одной не хватает.
— Вот она! — показал им магистр. —
Вот основа для нашего рая! —
И потряс в новом облаке искр
Золотой головой Николая.
— За работу! — велел его взгляд. —
Пусть закаты над миром кровавы,
И старик со старухой сидят
У корыта разбитой державы…
Только тайна пространство сечёт,
Только тайна горами колышет.
Кто для слова рождён, тот речёт,
Кто для слуха рождён, тот услышит.
Новое солнце
А над нами всё грозы и грозы,
Льются слёзы, кровавые слёзы,
Да не только от ран ножевых.
Матерь Божья над Русью витает,
На клубок наши слёзы мотает,
Слёзы мёртвых и слёзы живых,
Слёзы старых, и малых, и средних,
Слёзы первых и слёзы последних…
А клубок всё растёт и растёт.
А когда небо в свиток свернётся,
Превратится он в новое солнце,
И оно никогда не зайдёт.
Страхи героев
На родину души героев
Смотрят издалека,
И на земле замечают
Ребёнка и старика.
Ребёнок с огнём играет,
Рядом старик стоит.
Ребёнок с огнём играет
Так, что земля горит.
И голоса героев
Сливаются в долгий крик:
— Ребёнок с огнём играет!
— Как знать! — говорит старик. —
Не только вечная слава
И поминальный стих —
Страхи от вас остались...
Он выжигает их.
Он тоже станет героем:
Нрав у него таков.
Он выжигает страхи,
Как тени от облаков.
Вы скажете: — Он рискует
Всё сущее истребить...
Не больше того рискует,
Чем ближнего возлюбить.
Стихия
Я видел рожденье циклона
На узкой антильской гряде.
Темнело небесное лоно,
Морщины ползли по воде.
На ощупь свежела чужбина.
Я видел: за несколько дней
Уже поднималась щетина
У сбившихся в кучу свиней.
В щетину входила щетина,
И кровь выступала на ней.
Всё кровное в мире — едино.
Вжимались друг в друга тесней.
Циклон, оглушая долину,
Потом налетел и на них,
Передних вогнал в середину,
А ту проломил в остальных.
Но сам по себе остывает
Порыв не от мира сего.
И тяга земли отпускает
Небесный избыток его...
Не так ли явленье поэта
Не знает своих берегов,
Идёт во все стороны света,
Тревожа друзей и врагов?
Щетину находит щетина,
И сердце о сердце стучит.
Всё розное в мире — едино,
Но только стихия творит.
Её изначальная сила
Пришла не от мира сего,
Поэта, как бездну, раскрыла
И вечною болью пронзила
Свободное слово его.
* * *
Что говорю? О чем толкую?
К какому имени приник?
Хочу окликнуть мать родную,
Но позабыл родной язык.
Упала молния раздумья,
Не различая никого.
И смех безумья, смех безумья
Взорлил из сердца моего.
Какая даль, какие муки,
Какая русская судьба,
Что не слова, а только звуки
Могу исторгнуть из себя!..
Поэт
Спор держу ли в родимом краю,
С верной женщиной жизнь вспоминаю
Или думаю думу свою —
Слышу свист, а откуда — не знаю.
Соловей ли разбойник свистит,
Щель меж звезд иль продрогший бродяга?
На столе у меня шелестит,
Поднимается дыбом бумага.
Одинокий в столетье родном,
Я зову в собеседники время.
Свист свистит все сильней за окном —
Вот уж буря ломает деревья.
И с тех пор я не помню себя:
Это он, это дух с небосклона!
Ночью вытащил я изо лба
Золотую стрелу Аполлона.
* * *
Не выходят стихи.
Ну и ладно. Подумаешь! Кину
Стол, чернильницу, сердце,
Решительно влезу в пиджак.
Выйду в ночь, как в отставку.
С презрением шляпу надвину,
Саркастически
Толстые губы поджав.
Мама, мама, ваш сын неудачник.
Ваш сын неприкаянный ходит.
Разве можно так долго ходить?
Разве можно так часто курить?
Не выходят стихи.
Понимаете, жизнь не выходит.
Может, время жениться
И шлепанцев пару купить?
Я горю белым светом
Своих неподкупных бессонниц.
Мой обугленный рот
«Презираю!» кричит на меня.
Я лопату беру
И копаю в том месте, где совесть.
Ненавижу стихи!
Прометей, не желаю огня!
* * *
Орлиное перо, упавшее с небес,
Однажды мне вручил прохожий или бес.
— Пиши! — он так сказал и подмигнул хитро. —
Да осенит тебя орлиное перо.
Отмеченный случайной высотой,
Мой дух восстал над общей суетой...
Но горный лед мне сердце тяжелит.
Душа мятется, а рука парит.
Пленение стихом
Во славу Бога ночь тиха.
Я вижу: мир стоит возможный,
И ты сидишь в углу стиха,
Мой чуткий друг неосторожный.
Ты говоришь с самим собой,
Я слышу голос поневоле:
Частенько с собственной судьбой
Ты расходился в чистом поле.
Как знать! Быть может, ничего
Тебе судьба не обещала.
Бог есть и как бы нет его —
Вот что за мысль тебя смущала.
Остатки мебели круша,
Ты между стен устал скитаться.
Не может грешная душа
Наедине с собой остаться.
Однажды ветер разорвал
Туман меж Богом и тобою,
И зазвенел, и засиял
Свет над землёю и водою.
Во славу Божью ночь тиха.
Ты на свободу взор направил,
Ты вышел духом из стиха,
Но тень свою ты в нём оставил.
Шорох бумаги
Не шелест ночного оврага,
Не пение игл на сосне,
Во тьме зашуршала бумага —
И тьма шевельнулась во мне.
Ударил из тьмы поколений
Небесный громовый раскат —
Мой предок упал на колени…
И я тем же страхом объят.
Русский ангел
Хотя нет правды на земле и в небесах,
Кипят разнузданные тёмные стихии,
Москва слезам не верит, а сама в слезах, —
Мы верим в Пушкина как в ангела России.
А солнце Пушкина сияет в небесах,
На этом солнце мы, как пятна роковые.
А слово Пушкина горит у нас в сердцах,
А мы, сердечные... Мы только дым России.
Но верим мы, что в глубине иных времён
На слово Пушкина потомок отзовётся,
И улыбнётся, и в толпе иных племён
Его душа блеснёт, как зеркало на солнце.
Всё отразит она: и небеса святые,
И солнце истины, и ангела России.
* * *
Поэзия есть свет, а мы пестры…
В день Пушкина я вижу ясно землю,
В ночь Лермонтова — звездные миры.
Как жизнь одну, три времени приемлю.
Я знаю, где-то в сумерках святых
Горит мое разбитое оконце,
Где просияет мой последний стих,
И вместо точки я поставлю солнце.
* * *
Глядишь на небо в час ночной.
Скажи, о чем твой вздох глухой?
Кого любил, того забудь, —
Того насквозь прошел твой путь.
Рожденный женщиной земной,
Ты не заметил ничего,
Что стоит взгляда одного
На эти звезды в час ночной…
* * *
Завижу ли облако в небе высоком,
Примечу ли дерево в поле широком —
Одно уплывает, одно засыхает...
А ветер гудит и тоску нагоняет.
Что вечного нету — что чистого нету.
Пошёл я шататься по белому свету.
Но русскому сердцу везде одиноко...
И поле широко, и небо высоко.
* * *
Нет в городе весны. Есть лето и зима.
И тени ни одной.
Внезапен переход. И грань знобит сама:
Снег переходит в зной.
Ты глянул: снег идет. Оделся на ходу…
Но попадешь как раз
Из духоты квартир в другую духоту,
Где дышит зной на нас.
На лето лед хранят, а в ледяной порыв
Огонь берут взаймы.
Ты воздуха лишен, смягчающего взрыв
То лета, то зимы.
Спи, осень! Спи, весна! Преданье старины…
Ты — житель городской
И снегом заметен с холодной стороны,
Сожжен огнем с другой.
* * *
Обзакатились с яблони листья,
В звездный сумрак пути разошлись.
Провода над забором повисли,
Как тяжелая смутная мысль.
Посреди этой скуки и грусти
Стынет лужа с забытым шестом.
И в немытый стакан захолустья
Цедит дуб желтый лист за листом.
Отчего ты грустна, невеличка-синичка,
Отчего не поешь про свои виражи?
Ты одна у меня, как подмокшая спичка
Темной ночью оставленной кем-то души.
Расскажи, как по синему небу летала,
Как по синему небу летала, звеня.
Много синих морей подожгла и устала,
И усталым крылом зацепила меня.
* * *
Надоело качаться листку
Над бегущей водою.
Полетел и развеял тоску…
Что же будет со мною?
То еще — золотой промелькнет,
То еще — золотая.
И спросил я — Куда вас несет? —
До последнего края.
Осенний космос
Старинная осень, твой стих изжит,
Твоя сторона пуста.
Ночами под деревом воздух визжит
От падающего листа.
И ветер, донёсший раскат зимы,
Все стёкла задул в селе.
Деревья тряхнуло вон из земли,
А листья — назад, к земле.
Не воздух, не поле, не голый лес,
А бездны меж нас прошли.
Горит под ногами лазурь небес —
Так мы далеки от земли.
Но тише, подруга моя! Жена!
Минута раздумья есть.
То дождь пошёл, то почти тишина…
Такого не перенесть.
Шёл дождь прямой, шёл дождь прямой,
Всё было прямым, прямым.
Шёл дождь прямой, шёл дождь прямой,
Внезапно он стал косым.
Всё стало косым под косым дождём:
Забор, горизонт, холмы,
И дом, потемневший мгновенно дом,
И мы перед ним, и мы!
Ночь в лесу
Не шумит дубовая ветка,
Затихает и мглится лес.
Желтый лист отзовется редко
На рассеянный свет небес.
Рядом слышится терпкий запах—
Это хвои коснулась рука.
Только сонно течет на запад
Среди темных деревьев река.
* * *
Рябины куст. Размытые строенья.
Столбы пустого воздуха стоят.
Как высоки воздушные деревья!
Земли не достигает листопад.
И слышно, как на землю оседает
Туман — за полосою полоса.
Тень спутника скользит — полусквозная
И сизая по сизые глаза.
И горечь ягод и скупого слова
Пронзительная горечь — глубока.
От одного мгновенья до другого
Порожние проходят облака.
След человека
Степь да степь. Сияющая синь.
И сухая бабочка порхает.
Дымчатую чуткую полынь
Тронешь и она благоухает.
Тишина стоит из века в век,
Синяя, громовая, густая.
Тут прошел недавно человек,
И как будто в воздухе растаял.
Но слегка примятая полынь
От его следов благоухает.
А кругом сияющая синь,
И живая бабочка порхает.
Снег
Зимний час. Приглушённые гулы.
Снег идёт сквозь людей и сквозь снег.
Облепляет ночные фигуры,
Замедляет наш яростный бег.
Друг у друга не просим участья
В этой жизни опасной, земной.
Для старинного смертного счастья
Милый друг возвратится домой.
Долго пальцы его ледяные
Будут ключ запропавший искать.
Дверь откроют навстречу родные,
Молча снег он начнёт отряхать.
Будет долго топтаться пред светом.
Будут ждать терпеливо его.
Обнажится под тающим снегом
Пустота — никого! Ничего!
* * *
Когда песками засыпает
Деревья и обломки плит, —
Прости: природа забывает,
Она не знает, что творит.
На полпути почуяв пропасть
И дорожа последним днем,
Прости грядущего жестокость:
Оно придет, а мы умрем.
Грибы
Когда встает природа на дыбы,
Что цифры и железо человека!
Ломают грозно сонные грибы
Асфальт, непроницаемый для света.
А ты спешишь, навеки невозможный
Для мирной осмотрительной судьбы.
Остановись — и сквозь твои подошвы
Начнут буграми рвать тебя грибы.
Но ты не остановишься уже!
Лишь иногда в какую-то минуту
Ты поразишься — тяжести в душе,
Как та сопротивляется чему-то.
Сирень и береза
Рос когда-то сиреневый куст
Под окном у забытой сторожки.
Был рассеян, и пышен, и густ,
Но все время он знал о березке.
Он скрывал свою боль много лет
Под окном у забытой сторожки.
Из него пробивалась на свет
Кривоватая струйка березки.
Он глушил свою старую боль,
Он сжимал ее в сердце косматом.
Свою ненависть или любовь
Обвевал по весне ароматом.
Но пробилась на свет, но взошла
И над ним распустила сережки,
Иссушила его, извела
Кривоватая воля березки.
Время-птица летит и летит,
А устанет — на ветку садится,
На березу, что криво стоит
И не может никак распрямиться.
Дуб
То ли ворон накликал беду,
То ли ветром ее насквозило —
На могильном холме, во дубу
Поселилась нечистая сила.
Неразъемные кольца ствола
Разорвали пустые разводы.
И нечистый огонь из дупла
Обжигает и долы, и воды.
Но стоял этот дуб испокон,
Не внимая случайному шуму.
Неужель не додумает он
Свою лучшую старую думу?
Изнутри он обглодан и пуст,
Но корнями долину сжимает.
И трепещет от ужаса куст,
И соседство свое проклинает.
Дерево у железной дороги
Это дерево густо и вольно
У железной дороги растет.
Руку высунь из поезда — больно
Отягченная ветка стегнет.
Головного вагона волненье
По цепи пробежит до конца.
Мимолетное прикосновенье
То окна, то руки, то лица!
Дай схватить мне от зелени чистой
Хоть немного рукою своей…
состава ложится на листья,
На вагонах — следы от ветвей.
Сколько можно цепляться, цепляться,
Если мимо вагоны летят!
Словно женщина, просит остаться,
Но случайные люди — скользят.
Цветы
Зачем цветы под этим небом,
Когда они не пахнут хлебом?
После дождя полны водой
Лиловой, желтой, голубой
Или туманною прохладой
Стоят, как дымка за оградой.
Явление необъяснимо,
Взгляни, порадуйся — и мимо!
Туман. Но дунет с моря ветер,
И словно стих в тебе возник.
И вспышки красные гвоздик
Темны на бледном полусвете.
Через толпу наискосок,
Как искра, пробежит листок.
Вниманья знак? Души привет?..
Благоухает, гаснет след.
Переживает звездный час
Души безумие и мода
И ледяная лжеприрода
Числа, бетона и пластмасс.
И полевой ромашки цвет
Не скажет сердцу «да» иль «нет».
Но аромата на поляне
Сквозит невидное сиянье.
Жар мать-и-мачехи блестит
И мелко воздух золотит.
И золотится эта ветка
В объемной мысли человека.
И обернулись тишиной
Души сомненья и тревоги.
Я шел. Травой пропахли ноги
И стали, собственно, травой.
Легко, свободно было там,
Где я читал стихи цветам.
Чернела брошенная лодка,
Светила в лилию луна.
Я был один, и жизнь одна.
Душа смеялась беззаботно.
О ночь фиалки и сверчка,
Ночь аромата и смычка!
Пронижет облаком меня
Фиалки нежное дыханье.
Любимой женщины дыханье
Пронижет молнией меня.
Цветы исполнены свободы,
Как простодушные народы.
Я видел в пламени и дыме
Людей, которых больше нет.
Летали пули между ними
И собирали жизни цвет.
Бил пулемет издалека —
Из голубого василька.
Прошел с огнем наперевес
По эдельвейсам — «Эдельвейс».
Я видел мертвые кусты,
Восстали поздние цветы.
Не плачь, родимая, о сыне!
К нему пути не отыскать.
Цветы — нашли его в долине,
Цветы нашли… утешься, мать.
А блеск цветов стоит на листьях
И на далеких детских лицах.
Цветы любви, цветы бессмертья,
Цветы железного столетья,
Я наугад раскрыл ваш том,
Он ни о чем — и обо всем.
Красный сад
В тридевятом царстве-государстве
Красный сад растет на радость людям.
Он гуляет буйною весною,
Красным летом песни распевает,
Вспоминает под осенним ветром,
А под зимним снегом засыпает.
Круглый год меняется — и тот же.
Наяву стоит, как сновиденье,
И творит певучие молитвы
Тихий хор его благоуханий.
Зазвенит подснежный колокольчик,
Выглянет на солнце и смеется.
Белый ландыш вздрогнет под кустами
Тонкими бубенчиками звона.
Мягкие раскаты аромата
Разойдутся и в кустах заглохнут.
Ландыш так изящен и приятен,
Только жаль, что никого не любит,
Губит всех, кто с ним стоит в стакане,
Кроме милосердной незабудки.
Незабудка нежно-голубая,
А в сердечке блещет золотинка.
Это отблеск веры и надежды,
Эти чувства так благоуханны,
Что смиряют даже гордый ландыш.
Чу! Тончайший звон стоит в тумане.
То фиалка пахнет, как святая.
То звенит ее благоуханье.
В воздухе лиловый куст сирени
Поднимает купол аромата.
Гроздья-пятизвездки сохранили
Многолюдный нечет старой сказки
Все и ничего земного счастья,
А меж ними певчая сирена,
А меж ними сизая пучина.
Гроздь сирени обещает счастье,
А сирена — темную пучину,
А пучина — полное забвенье.
Куст жасмина мреет белой страстью,
Пряный запах веет на прохожих
И играет женскою судьбою.
Ноздри юной женщины трепещут,
Пали ниц тенистые ресницы,
Свежие уста полураскрыты,
Глубоко и страстно дышат груди,
Женщина в любви, как смерть, прекрасна!
А привада — белый куст жасмина
Или гроздь сирени в изголовье.
Что за воздух! Знойный и прохладный,
Сладко-горький, вяжущий и терпкий,
Как соски грудей влюбленной девы
Или поцелуй ночной русалки.
Радужно играют переливы
На деревьях, на кустах и травах.
Даже самый незаметный цветик
Не меняет запаха и нрава
И поет одну и ту же песню.
Воздух полон птиц и насекомых,
В нем кишит несметное порханье,
В нем дрожит всесветное гуденье,
А на всем лежит печать покоя.
Воздух полон ангелов незримых,
Явных через запах и дыханье.
Это чуют мудрецы и дети,
Остальным до этого нет дела.
В разнотравье тонко пахнет мятой,
Чебрецом и дымчатой полынью.
Если их сорвать, то сильно пахнет,
Пахнет воздух, а не только руки.
Но цветы другие рвать не надо.
Ими можно только любоваться,
Трогать осторожными руками
И дышать их чистым ароматом.
Но нельзя их рвать — засохнут сразу...
Только и засохшие нам милы,
В памяти они благоухают.
Есть в саду незваные пришельцы —
То цветы сорокового царства,
Их зовут — растущие из бездны.
Дурно пахнут, но меняют запах
И при этом кровь сосут из мошек,
А случится, то из человека.
Если он заснул в их тайном месте,
То уже вовеки не проснется.
Обескровят до последней капли,
А потом отвалятся и лопнут.
Но такое вспоминать не надо
На дорожку и на сон грядущий.
Все дорожки и тропинки сада
Сходятся в чудесной середине.
В середине сада пышут розы,
Равные по свежести и неге,
Разные по запаху и цвету,
Многолюдно пахнут и мерцают.
В белых розах белая девица,
Белый день стоит на Беловодье
И катает белое яичко,
А в яичке горлица воркует,
И плывут серебряные звоны.
В красных розах красная девица,
Красный день стоит на Красной Горке,
И катает красное яичко,
А в яйце малиновка играет,
И плывут малиновые звоны.
В желтых розах желтая девица,
Желтая заря в янтарном море
И катает желтое яичко,
А в яйце златая канарейка
Распевает про златые горы,
А еще про вечную разлуку,
И плывут оранжевые звоны.
В черных розах смуглая девица,
Черный день стоит на белом свете
И катает черное яичко,
А в яичке черный лебедь кружит,
Он зовет пропавшую подругу
И рыдает на затменье солнца,
На слепое черное блистанье.
Но не слышит мертвая подруга,
И безмолвно черное блистанье,
И летят, как серый пепел, Звоны.
Это розы. Это сердце сада!
Среди сердца в чистом водоеме
Царственная лилия сияет,
Как цветок небесной Благодати.
Снится ей тысячеглазый лотос
В середине мира-невидимки.
Жаль, что как бы нет такого мира
И подслеповат тысячеглазый.
Снится ей кровавая колючка
На зеленом знамени пустыни.
Жаль, что это знамя — мертвый призрак,
Даже кровь его не оживляет.
Снится ей и терния сухая
На скрижалях бывшего Завета.
Жаль, что эта терния засохла,
А сухое ничего не может,
Если что и может, то царапать.
Боголюбно лилия сияет
Среди роз таинственных и разных.
Белый столп сияния восходит
Прямо в купол вечного сиянья
И сливается с дыханьем Божьим.
Все сияет: ангелы и звезды,
И деревья, и кусты, и травы.
Все цветы, как ангелы, сияют,
И сиянье это несказанно!
Все благоухает: близость Бога
И тепло Его прикосновений,
И благоуханье несказанно!
Все поет: и небеса, и бездны,
И следы святых прикосновений,
Все певуче — и неизреченно!
Ибо все земные озаренья —
Мрак перед сиянием небесным,
Ибо все земные ароматы —
Смрад перед дыханием небесным,
Ибо все земные благогласья —
Скрип зубов перед небесным хором.
Все на свете — темное подобье
Или наше слабое бессмертье.
«Это так!» — промолвил светлый ангел,
Что явился мне во сне наутро.
Я проснулся. В самом сердце сада
Среди роз таинственных и разных,
Разбудила росяная капля,
Что упала с самой белой розы,
Самой нежной, как душа девицы.
Если это счастье, я сверканье!
Вот цветы, а вот сиянье Бога,
А меж ними ангелы летают,
Или это все мне только снится?
Что ж, бывает! Так еще бывает,
Что бывает то, что не бывает.
Кончилась поэма обонянья,
Песня зренья и молитва слуха.
Бог простит невольные огрехи,
Человек забудет все и сразу.
Сотни птиц
В зимнем воздухе птицы сердиты,
То взлетают, то надают ниц.
Очертанья деревьев размыты
От насевших здесь сотнями птиц.
Суетятся, кричат — кто их дразнит?
День слоится в прозрачной Тени.
На равнине внезапно погаснет
Зимний куст — это снова они.
Пеленою полнеба закроют,
Пронесутся, сожмутся пятном.
И тревожат, и дух беспокоют.
Что за тень?.. Человек за окном.
Человека усеяли птицы,
Шевелятся, лица не видать.
Подойдешь — человек разлетится,
Отойдешь — соберется опять.
Двуединство
В тени летящего орла
Сова ночная ожила
И полетела, как подруга,
В плену возвышенного круга.
Орел парил. Она блуждала,
Не видя в воздухе ни зги,
И, ненавидя, повторяла
Его могучие круги.
Атомная сказка
Эту сказку счастливую слышал
Я уже на теперешний лад,
Как Иванушка во поле вышел
И стрелу запустил наугад.
Он пошёл в направленье полёта
По сребристому следу судьбы.
И попал он к лягушке в болото,
За три моря от отчей избы.
— Пригодится на правое дело! —
Положил он лягушку в платок.
Вскрыл ей белое царское тело
И пустил электрический ток.
В долгих муках она умирала,
В каждой жилке стучали века.
И улыбка познанья играла
На счастливом лице дурака.
Имя
Как смутны леса на закате!
Мгновенья уходят за край.
И кто-то невидимый сзади
Затмил мне глаза: угадай!
Но света осталось немного.
Я вспомнил густые леса,
Где в храме забытого бога,
Подкравшись, закрыла лоза.
Утешение
Вздыхает долина разымчивым эхом,
Вздыхает иголка в стогу.
Усталые люди вздыхают на этом,
А тени — на том берегу.
Вздыхает обида, печаль и забота,
Вздыхает родное авось,
Вздыхают раскрытые ветром ворота
И стонут, как рана, насквозь.
Вздыхает молчанье, молитва, беседа,
Вздох истины глух и глубок.
В твоем пораженье вздыхает победа,
Вздыхают прорехи меж строк.
Широкое время вздыхает и стонет,
Вздыхает судьбы колесо.
Заклеклая дума головушку клонит,
Но вздох поднимает лицо.
Живую и мертвую боль и тревогу
В душе никогда не таи.
Все вздохи и стоны возносятся к Богу,
Все вздохи и стоны твои.
Время человеческое
Близок предел. Счет последним минутам идет.
Из человечества выпало слово: вперед!
Праведный Боже, спаси и помилуй меня,
Хоть за минуту до смертного Судного Дня:
Я бы успел помолиться за всех и за вся,
Я бы успел пожалеть и оплакать себя.
Голос был свыше, и голос коснулся меня
За полминуты до страшного Судного Дня:
— Вот тебе время — молиться, жалеть и рыдать.
Если успеешь, спасу и прощу. Исполать!
Вина
Мы пришли в этот храм не венчаться,
Мы пришли этот храм не взрывать,
Мы пришли в этот храм попрощаться,
Мы пришли в этот храм зарыдать.
Потускнели скорбящие лики
И уже ни о ком не скорбят.
Отсырели разящие пики
И уже никого не разят.
Полон воздух забытой отравы,
Не известной ни миру, ни нам.
Через купол ползучие травы,
Словно слёзы, бегут по стенам.
Наплывают бугристым потоком,
Обвиваются выше колен.
Мы забыли о самом высоком
После стольких утрат и измен.
Мы забыли, что полон угрозы
Этот мир, как заброшенный храм.
И текут наши детские слёзы,
И взбегает трава по ногам.
Да! Текут наши чистые слёзы.
Глухо вторит заброшенный храм.
И взбегают ползучие лозы,
Словно пламя, по нашим ногам.
* * *
Есть целый мир, но мир иной, нетленный
Он освящает всё из глуби вечной,
Он всемогущность в бесконечности вселенной,
Он весь в гармонии и справедливости извечной.
Он есть нагромождения миров,
Он бесконечность сил, весь в творческом порыве,
Он в величайшем благе от века до веков!
Единый сущий принцип неисповедимый.
Не постигаемый умом и размышлением,
Он не подвластен умозаключениям,
Он есть движение и в кротком восхищении
Он весь в любви и воздаянии, без мщения.
Он в Абсолютной Истине, нам непосильной,
Не заглянуть нам никогда за тот порог.
Он в имени весь, непроизносимом!
А мы его назвали просто — Бог!
«Бабьи слёзы»
Полюбите живого Христа,
Что ходил по росе
И сидел у ночного костра,
Освещённый, как все.
Где та древняя свежесть зари,
Аромат и тепло?
Царство Божье гудит изнутри,
Как пустое дупло.
Ваша вера суха и темна,
И хромает она.
Костыли, а не крылья у вас,
Вы разрыв, а не связь.
Так откройтесь дыханью куста,
Содроганью зарниц
И услышите голос Христа,
А не шорох страниц.
Молитва
На голом острове
растёт чертополох.
Когда-то старцы жили там —
остался вздох.
Их много было на челне…
По воле волн
Прибило к берегу не всех —
разбился чёлн.
Спросил один чрез много лет:
— А сколько нас?
— А сколько б ни было, все тут, —
был общий глас.
Их было трое, видит Бог.
Всё видит Бог.
Но не умел из них никто
считать до трёх.
Молились Богу просто так
сквозь дождь и снег:
— Ты в небесех — мы во гресех —
помилуй всех!
Но дни летели, годы шли,
и на тот свет
Сошли два сивых старика —
простыл и след.
Один остался дотлевать,
сухой, как трут:
— Они со мной. Они в земле.
Они все тут.
Себя забыл он самого.
Всё ох да ох.
Всё выдул ветер из него —
остался вздох.
Свой вздох он Богу возносил
сквозь дождь и снег:
— Ты в небесех — мы во гресех —
помилуй всех!
Мир во гресех послал корабль
в морскую даль,
Чтоб разогнать свою тоску,
свою печаль.
Насела буря на него —
не продохнуть,
И он дал течь, и он дал крен,
и стал тонуть.
Но увидала пара глаз
на корабле:
Не то костёр, не то звезда
зажглась во мгле.
Солёный волк взревел:
— Иду валить норд-ост!
Бывали знаки мудреней,
но этот прост.
Пройдя, как смерть, водоворот
меж тесных скал,
Прибился к берегу корабль
и в бухте стал.
И буря стихла. Поутру
шёл дождь и снег,
Морские ухари сошли
на голый брег.
Они на гору взобрались —
а там сидел
Один оборванный старик
и вдаль глядел.
— Ты что здесь делаешь, глупой? —
Молюсь за всех. —
И произнёс трикрат свой стих
сквозь дождь и снег.
— Не знаешь ты святых молитв, —
сказали так.
— Молюсь, как ведаю, — вздохнул
глупой простак.
Они молитву «Отче наш»
прочли трикрат.
Старик запомнил наизусть.
Старик был рад.
Они пошли на корабле
в морскую даль,
Чтоб разогнать свою тоску,
свою печаль.
Но увидали все, кто был
на корабле:
Бежит отшельник по воде,
как по земле.
— Остановитесь! — им кричит. —
Помилуй Бог,
Молитву вашу я забыл.
Совсем стал плох.
— Святой! — вскричали все,
кто был на корабле. —
Ходить он может по воде,
как по земле.
Его молитва, как звезда,
в ту ночь зажглась…
— Молись, как прежде! —
был таков их общий глас.
Они ушли на корабле
в морскую даль,
Чтоб разогнать свою тоску,
свою печаль.
На голом острове
растёт чертополох.
Когда-то старцы жили там —
остался вздох.
Как прежде, молится сей вздох
сквозь дождь и снег:
— Ты в небесех — мы во гресех —
помилуй всех!
Портрет учителя
Он истину мира сего
Принёс на ладони тебе:
«Не мысли другому того,
Чего не желаешь себе».
Он светло-рус, и мягко бьёт о плечи
Его волос струящийся потоп,
И чист его широкий светлый лоб,
И нет на нём морщин противоречий;
Темней волос его прямые брови,
Его глаза невыразимы в слове,
Как будто небеса глядят на вас,
Чуть подняты обочья синих глаз,
И глубину ресницы оттеняют;
Едва заметно скулы проступают,
А плавный нос ни мягок и ни груб,
Усы не закрывают полных губ,
Густая борода невелика,
Слегка раздвоена на подбородке.
Высок и прям. Его издалека
Народы узнавали по походке.
Он исходил и Запад, и Восток,
И Юг, и Север вдоль и поперёк.
Две бездны разом видел он во мраке:
И солнце, и луну. И на песке
Порой чертил пространственные знаки
И после их сметал в глухой тоске.
Ученики, предавшие его,
Такое действо посчитали странным
И, потаясь, спросили: — Отчего
Не пишешь ты на чём-то постоянном?
И слово указательным перстом
Он начертал на воздухе пустом.
И вспыхнуло, и засияло слово,
Как молния... И молвил он сурово:
— Вот ваше постоянное. Вот то,
Чего не может вынести никто.
Покоя нет: вы грезите покоем,
А силы тьмы вокруг теснятся роем.
Три битвы, три войны идут от века.
Одна идёт, сокрыта тишиной,
Между свободной волей человека
И первородно-личною виной.
Вторая битва меж добром и злом,
Она шумит по всем земным дорогам.
А третья — между дьяволом и Богом,
Она гремит на небе голубом.
В душе и рядом бьётся тьма со светом,
И первый крик младенца — он об этом.
Раскаты грома слышатся в крови,
Но говорю вам: истина в любви.
Не ждите чуда, не просите хлеба.
Ваш путь туда! — он указал на небо.
Ученики ему сказали: — Отче,
Уныние в крови, а ты горишь
И коротко, и просто говоришь,
Но можешь ты сказать ещё короче?
— Могу! — и на ладони написал
Он истину и миру показал:
— В двух первых битвах победите с нею.
О третьей битве говорить не смею.
Направит вас туда, преобразив,
Иного мира воля и порыв.
Былина о строке
С голубых небес в пору грозную
Книга выпала голубиная.
Кто писал её — то неведомо,
Кто читал её — то загадано.
Я раскрыл её доброй волею,
Не без помощи ветра буйного.
На одной строке задержал судьбу,
Любоваться стал каждой буковкой.
Что ни буковка — турье дерево,
А на дереве по соловушке,
А за деревом по разбойнику,
За разбойником по молодушке,
На конце концов — перекладина,
Слёзы матушки и печаль земли.
Что ни слово взять — тёмный лес шумит,
Пересвист свистит яви с вымыслом,
Переклик стоит правды с кривдою,
Вечный бой идёт бога с дьяволом.
А за лесом спят добры молодцы,
Тишина-покой, дремлет истина,
И звезда горит ясным пламенем
После вечности мира сущего.
Неширок зазор между буковок —
Может бык пройти и дорогу дать.
А просвет меж слов — это белый свет,
Вечный снег метёт со вчерашнего.
Так слова стоят, что забудешься,
Так долга строка и упружиста,
Глянешь вдоль неё — взгляд теряется.
По строке катать можно яблоко,
А в самой строке только смерть искать.
На конце она обрывается,
Золотой обрыв глубже пропасти —
Головою вниз манит броситься.
Я читал строку мимо памяти,
Мимо разума молодецкого.
А когда читал, горько слёзы лил,
Горько слёзы лил, приговаривал:
— Про тебя она и про всячину.
Про тебя она, коли вдоль читать,
Поперёк читать — так про всячину.
Сон копья
В этот храм я вхожу, как во сне,
Покоряясь стенам и иконам.
Вот и всадник на белом коне —
Задремало копьё над драконом.
Словно дух, перед ним я стою
Триста лет и семьсот одинако.
Что-то странное снится копью:
Равновесие света и мрака.
Погребение зерна
Последний век идёт из века в век.
Всё прах и гул, как и во время оно.
— Не может быть! — воскликнул человек,
Найдя зерно в гробнице фараона.
Он взял зерно — и сон зерна пред ним
Во всю земную глубину распался.
Прошли тысячелетия, как дым:
Египет, Рим, и все иные царства.
В каком-то поколенье хлебороб,
А по занятью осквернитель праха,
Он в чистом поле зёрнышко погрёб,
Хотя и не без трепета и страха.
Зерно погибло — вырос хлеб вины.
Шумит в ушах бессонница-пшеница.
Но этот мир лишился глубины,
И никому уже он не приснится.
* * *
На тёмном склоне медлю, засыпая,
Открыт всему, не помня ничего.
Я как бы сплю — и лошадь голубая
Встает у изголовья моего.
Покорно клонит выю голубую,
Копытом бьёт, во лбу блестит огонь.
Небесный блеск и гриву проливную
Я намотал на крепкую ладонь.
А в стороне, земли не узнавая,
Поёт любовь последняя моя.
Слова зовут и гаснут, изнывая,
И вновь звучат из бездны бытия.
* * *
Ночь уходит. Равнина пуста
От заветной звезды до куста.
Рассекает пустыни и выси
Серебристая трещина мысли.
В зёрнах камня, в слоистой слюде
Я иду, как пешком по воде.
А наружного дерева свод
То зелёным, то белым плывёт.
Как в луче распылённого света,
В человеке роится планета.
И ему в бесконечной судьбе
Путь открыт в никуда и к себе.
Поющая половица
Среди пыли, в рассохшемся доме
Одинокий хозяин живёт.
Раздражённо скрипят половицы,
А одна половица поёт.
Гром ударит ли с грозного неба,
Или лёгкая мышь прошмыгнёт, —
Раздражённо скрипят половицы,
А одна половица поёт.
Но когда молодую подругу
Проносил в сокровенную тьму,
Он прошёл по одной половице,
И весь путь она пела ему.
* * *
Ты не стой, гора, на моём пути.
Добру молодцу далеко идти.
Не мешай ногам про себя шагать,
Не мешай рукам про себя махать.
Говорит гора: — Смертный путь един.
До тебя прошёл растаковский сын.
Сковырнул меня изо всей ноги,
Отмахнул меня изо всей руки.
— Не мешай, — сказал, — про себя шагать,
Не мешай, — сказал, — про себя махать.
Не ищу я путь об одном конце,
А ищу я шар об одном кольце.
Я в него упрусь изо всей ноги,
За кольцо схвачусь изо всей руки.
Мать-Вселенную поверну вверх дном,
А потом засну богатырским сном.
Завет
Со дна морского камень всплыл,
Привязанный к ногам
Того, кто душу погубил
По мировым углам.
Прямой дороге предпочел
Бегущую волну.
В пути опоры не нашел
И канул в глубину.
Твои слова, родная мать,
Нашли его на дне:
«Когда я буду умирать,
Ты вспомни обо мне».
В морской пустыне он стоял
На камне гробовом.
И долго руки простирал
За синий окоем.
* * *
Много было мужчин с голубыми глазами,
Русый волос кольцом, зычный покрик с ленцой.
Где они? Под какими искать небесами?
На какой глубине? За какой полосой?
Куст стоит или светит звезда над могилой?
Что хотели они? И куда забрались?
Не хватило ли воздуха родины милой?
Или мало на детство пришлось небылиц?
Одного я заметил — пустыми словами
Стал смущать мою память: Россия, прости!
Уходя, поглядел голубыми глазами:
«О родное крыльцо!» — и махнул без пути.
Все едино: туман ли, стена иль дорога!
Хаос русского духа справлял торжество.
Но подсолнух пророс из родного порога,
Через синее море окликнул его.
Голубые глаза пожелтели от пыли,
Режет ухо неполная русская речь.
Он вернулся, но даже собаки забыли,
Псы отчизны бросаются с лаем навстречь.
Потянулся он слухом на скрип колыбели…
Вместо низкого солнца — подсолнух желтит.
Вот и дом. Занавески в окне забелели.
На крыльце не подсолнух, а мальчик стоит.
…Что он хочет сказать? Прорицает иль ропщет?
Только новое слово расслышать нельзя.
Не гони его, мальчик, когда тебе в очи
В щель забора он дико таращит глаза.
Деревянный журавль
Тихий край. Невысокое солнце.
За околицей небо и даль.
Столько лет простоял у колодца
В деревянном раздумье журавль.
А живые — над ним пролетали
И прощально кричали вдали.
Он смотрел в журавлиные дали
И ведро волочил до земли.
Но когда почерневшую воду
Тронул лист на немытой заре,
Он рванулся и скрылся из виду
И… зацвел на далекой земле.
Ослепленный алмазною пылью,
Он ветвями на север растет.
Ему рубят широкие крылья
И швыряют в дорожный костер.
А когда журавлиная стая
На родимую землю летит,
Он холодные листья роняет
И колодезным скрипом скрипит.
* * *
Ночь уходит. Равнина пуста
От заветной звезды до куста.
Рассекает пустыни и выси
Серебристая трещина мысли.
В зернах камня, в слоистой слюде
Я иду, как пешком по воде.
А наружного дерева свод
То зеленым, то белым плывет.
Как в луче распыленного света,
В человеке роится планета.
И ему в бесконечной судьбе
Путь открыт в никуда и к себе.
Родство
Ребенок соломинку взял,
Увлекся простым подражаньем,
И радужный шар воссиял,
Наполненный чистым дыханьем.
Нечаянно ветер понес
Тот шар над простором открытым.
Он с севера мохом оброс,
А с юга расцвел гиацинтом.
Вздымая приливы свои,
Вода начала возмущаться,
И камень, поднявшись с земли,
Стал около шара вращаться.
И чуя глухое родство,
Заброшенный пес из потёмок
Протяжно завыл на него...
И с плачем проснулся ребенок.
* * *
— Отдайте Гамлета славянам! —
Кричал прохожий человек,
Глухое эхо за туманом
переходило в дождь и снег.
Но я невольно обернулся
На прозвучавшие слова,
Как будто Гамлет шевельнулся
В душе, не помнящей родства.
И приглушенные рыданья
Дошли, как кровь, из-под земли:
— Зачем вам старые преданья,
Когда вы бездну перешли?
Тайна Гоголя
Ожидая небесного знака,
Он вперялся очами во тьму.
Но не вынес великого страха,
И видение было ему.
Словно синяя твердь отворилась
Над убогой его головой.
Шумно лестница с неба спустилась,
Он ловил её долго рукой.
Понабилась несметная сила
Между рук и подъятых волос.
Гоготали кувшинные рыла:
— Инда правдой кичился ты, нос!
— Нет его: показался от страха!
— Раскопаем могилу лжеца! —
Сотряслись осквернители праха,
Не увидя в гробу мертвеца.
Был ли Гоголь? Была ли Россия?
Тихий Миргород? Сон наяву?
— Позовите великого Вия! —
Словно вихорь размёл трын-траву.
Тёмный топот всё ближе и ближе,
Замер Вий у святого креста.
— Поднимите мне веки: не вижу!
Вот он! — рявкнул… Могила пуста.
Только лестница ввысь поднималась
В заходящих лучах… А по ней
Где-то сверху ещё осыпалась
Пыль земная с незримых ступней.
Говорящий попугай
Люди жили-горевали,
Попугая завели.
Маляра позвать позвали,
Только из дому ушли.
Подошел маляр к дверям.
Попугай спросил: — Кто там? —
Отвечает: — Что за штука?
Это я, маляр!.. —
Ни звука.
Ждет маляр. Опять к дверям.
Попугай кричит: — Кто там? —
Отвечает: — Что за штука?
Это я, маляр!.. —
Ни звука.
Ждет-пождет. Опять к дверям.
Попугай опять: — Кто там? —
Отвечает: — Что за штука?
Это я, маляр!.. —
Ни звука.
Час проходит, два проходят.
Тут хозяева приходят.
Слышат: заперт попугай,
Но стучится то и знай.
А маляр припал к дверям
И вопит в ответ: — Кто там? —
А оттуда: — Что за штука?
Это я, маляр!..—
Ни звука.

Комментариев нет
Отправить комментарий