Страницы

четверг, 25 января 2024 г.

Бессмертный полк поэтов блокады: Ф—Х

  

Ф

Илья Фоняков

Илья Олегович Фоняков (17.10.1935 — 23.12.2011) родился в Восточно-Сибирском крае, где в то время работал его отец, Олег Антонинович, главный инженер геологоразведочного управления треста «Лензолото», 31.12.1936 арестованный и 02.02.1938 расстрелянный в Читинском лагере (реабилитирован 12.11.1997). Мать, Наталья Николаевна, филолог, после ареста мужа вернулась с сыном в Ленинград. Эвакуировавшись, с 1942 по 1945 г. они жили в селе (ныне город) Макушино Курганской обл., затем возвратились в Ленинград, где в 1952 г. И. Фоняков окончил СШ № 222 и в 1957 г. — отделение журналистики филологического факультета Ленинградского университета. Работал литературным сотрудником газет «Советская Сибирь» (Новосибирск, 1957—1962) и собственным корреспондентом «Литературной газеты»: в 1962—1974 гг. — по Сибири, в 1974—1997 гг. — по Ленинграду.

 

Январь

Я не забуду тот январь

Над замершей Невой,

И тот сухарь, ржаной сухарь,

От высушки кривой.

 

А был он все-таки хорош —

Сухой, как динамит.

В ушах, когда его грызешь,

Как будто гром гремит.

 

Его солдат мне подарил,

Высок и белобрыс.

О сыне что-то говорил.

Я плохо слушал: грыз.

 

Не повторится пусть вовек

Великая беда!

Но тот январь, мороз и снег

И тот высокий человек —

Со мной теперь

Всегда.

 

Слова красивые — пустяк,

И клятвы не нужны.

Он не забудется и так —

Кривой сухарь войны.

 

Ещё о детстве

Осколки угрожающе свистели,

Как лодка, дом давал опасный крен.

Нас поднимала за полночь с постели

Воздушная тревога, вой сирен.

 

Мы в жизнь вошли, причастность сознавая

К судьбе Земли, к борьбе добра и зла.

И неспроста Вторая мировая

Для нас Отечественною была!

 

И вот я в дом вхожу...

Я возвращаюсь в Ленинград

Сорок второго года.

Я захватить с собой бы рад

Картошки, хлеба, меда.

 

И колбасы — какая есть

В ближайшем гастрономе —

Для всех, кто жив и хочет есть

В блокадном нашем доме.

 

Но мне вещает некий страж,

Суров, непререкаем:

«Оставь, товарищ, свой багаж,

Лишь налегке впускаем!..»

 

И вот я в дом вхожу. И вот

Всех сразу вижу в сборе:

Кто до Победы доживет

И кто погибнет вскоре.

 

На них я пристально смотрю.

Они не замечают.

«Не узнаёте?» — говорю. —

Они не отвечают.

 

И впрямь: уже и нет меня.

Горит буржуйка. У огня

Сидит худой мальчишка,

И на коленях — книжка.

 

Платком крест-накрест на груди

Родительским повязан,

И все, что будет впереди,

Он пережить обязан...

 

Детство. Эвакуация

Сонет-воспоминание

 

Эскадра в море, в небе эскадрилья,

Спалённой степью скачет эскадрон.

Войны проклятой морда крокодилья

Вломилась в нашу жизнь со всех сторон.

 

Здесь, впрочем, тыл. Комарья камарилья.

Нас приютил Макушинский район*

Торчат на грядках редкие будылья:

Наш огород разграблен, разорён

Голодными детдомовцами. Сами

Едва ли мы сытей под небесами,

С которых льются нудные дожди.

 

Ждёшь не дождёшься скудного обеда.

Но можно жить: ведь впереди — Победа.

А что у нас сегодня впереди?

*В Курганской обл.

 

Было мне десять лет

Помню этот день, стократ воспетый, —

День, когда окончилась война.

Хлопнув по плечу меня: «С Победой!» —

Мне сказал какой-то старшина.

 

Промолчал в ответ я, потрясенный,

После — гордый целый день ходил,

Словно бы в борьбе, святой, бессонной,

Я со всеми вместе победил.

 

Матери и жены волновались,

Плакали от счастья старики,

Но еще надолго оставались

В прежней силе карточки, пайки.

 

Небеса в проломах голубели.

Грезившийся в громе и в дыму

Мир лежал дитятей в колыбели —

Были сутки от роду ему.

 

В честь его крылатые трубили

Гении с дворцовых старых стен.

Как младенца, все его любили,

Ничего не требуя взамен.

 

Баллада об энтомологе

Д. А. Гранину

 

Не бывает ненужных знаний:

Все сгодится когда-нибудь.

Пусть сегодня тебе ни званий,

Ни наград — разве в этом суть?

 

Жил чудак профессор, который

Всю-то жизнь свою на земле

С увлеченьем вникал в узоры,

Что у бабочек на крыле.

 

Вызывали его в столицу.

Говорили такую речь:

— Помогли б нам лучше пшеницу

От вредителей уберечь!

 

Ведь от вас никакой отдачи,

Так, схоластика лишь одна.

Вы подумайте, а иначе ... —

Тут как раз началась война.

 

Бились яростно батальоны,

Отходя, сжигали мосты.

И пришёл в Совет Обороны,

Разложил профессор листы.

 

Вот бывают в жизни дела же!

Оказался узор живой

Наилучшим при камуфляже

Зданий

В городе над Невой.

 

И когда сирена завыла,

Много жизней уберегло,

Много судеб собой прикрыло

Это бабочкино крыло!

 

Не бывает ненужных знаний,

Всё сгодится когда-нибудь.

Пусть сегодня тебе ни званий,

Ни наград — разве в этом суть?

 

Лишь была бы твоя работа

В самом деле

Делом души,

Не для славы,

Не для отчёта,

Без подчисток

И прочей лжи!

 

* * *

Мне помнится город мой после войны —

Пайки, ордена и в окошках фанера.

Отчаянно были жилища тесны,

Но всюду селились надежда и вера.

 

И странно подумать, как сильно с тех пор

Понятия многие переменились:

Ценились не тихие окна во двор —

На площадь, на улицу окна ценились!

 

Дом

Светлой крашенный краской.

В дивной дымке легенд,

Здравствуй, дом ленинградский,

Старый интеллигент!

 

Под асфальтом — булыжный

Двор. В подтёках стена.

Здесь когда-то был книжный

Магазин Смирдина.

 

Лица, профили, даты,

Время — лента кино.

Здесь и я жил когда-то

Тоже — очень давно.

 

Здравствуй, лестница наша,

Та, где с памятных дней

Встала тихая стража

Из блокадных теней.

 

Смотрит строго и скорбно

Мне в глаза: кто такой?

Впрочем, кажется, скоро

Час и ей — на покой.

 

Отслужила на свете,

Отстояла своё.

Наши взрослые дети

Уж не видят её.

 

Здравствуй, комната, — звёзды

За окном, вдалеке!

Чьи отметинки роста

На дверном косяке?

 

Здравствуй, детская книжка,

И на снимках — родня,

Здравствуй, Плюшевый мишка,

Вырастивший меня!

 

Память

Вот опять весна, и небо ясно,

И опять к весне подновлена

Надпись: «Наиболее опасна

При обстреле эта сторона».

 

Шли мы с другом. И тотчас обоим

Вспомнились тревоги той поры,

Их сирены, судорожным воем

Наши оглашавшие дворы,

 

Строгие военные порядки,

Мгла бомбардировочных ночей,

Римские пятерки и десятки

В небе — из прожекторных лучей,

 

Тяжкий стук сердец ожесточенных,

Горечь и отвага, злость и боль,

Вражеский, в лучах пересеченных,

Самолет, белесый, точно моль,

 

Серые, измученные лица,

Голубая в мисках лебеда —

Все, о чем сегодня говорится:

«Пусть не повторится никогда».

 

Город

Город юности. Город,

Где когда-то я рос,

Где изведал и голод,

И военный мороз.

 

Мост. Грифон меднокрылый.

Подворотни провал.

Здесь прощался я с милой.

Там — за хлебом стоял.

 

С моря — белые птицы.

Шпили. Ширь площадей.

И знакомые лица

Незнакомых людей...

 

Книга

Вот книга. В ней слова заключены

О жизни, смерти, о любви и небе.

Стихи — Войны. Издание — Войны.

В бумаге — остья, как в блокадном хлебе...

 

* * *

Почему ж на эти пепелища

Вновь и вновь стремишься ты, душа,

Снова входишь в скорбные жилища,

Горькое былое вороша,

 

Кашляя от холода и пыли,

Роешься в углах и тайниках,

Словно бы мы что-то там забыли,

Ну, а что — не вспомнится никак?

 

Или впрямь — не думать бы об этом! —

В чем-то лучше были мы тогда

В мире ледяном, необогретом,

Где царили горе и беда?

И. Фоняков

 

Х

Халид, Хаустов

 

Риза Халид

Риза Халитович Халид (05.03.1919 — 2002), поэт. Поступил на филфак Симферопольского пединститута. Учился на последнем курсе, когда началась война. Его призвали в армию и направили в Горьковское училище зенитной артиллерии. Училище окончил по первому разряду и в ноябре 1941 г. по личной просьбе был отправлен на Ленинградский фронт. В начале 1943 г. назначен на должность командира батареи станции огневой наводки награжден двумя орденами Красной Звезды, медалями «За боевые заслуги», «За оборону Ленинграда» и другими наградами. По окончании войны опытного боевого офицера оставили на армейской службе. Он командовал зенитным полком, был начальником оперативного отдела дивизии, вел военно-педагогическую работу в Ленинградском политехническом институте.

 

На невском берегу

Как часовые, обелиски —

На том и этом берегу.

Здесь под огнем артиллерийским

Лежать пришлось мне на снегу.

 

Я воевал. Я был солдатом.

И отступал, и наступал.

Ходил в атаку с автоматом

И в рост под пулями вставал.

 

В те дни кольцо блокады было

Страшнее Дантовых кругов,

Но откатилась вражья сила

От гордых невских берегов.

 

Всё изменяется на свете,

Но неизбывна боль утрат.

Мне берега родные эти

Роднее стали во сто крат.

 

Край богатырский, край российский,

Цветы, как звезды, на лугу.

И, как солдаты, обелиски —

На том и этом берегу

 

Невский «пятачок»

1

Небо хмурится. Берег обрывист и крут.

И Нева катит в вечность седые валы.

Поднимается в рост молодой политрук

И негромко, но властно:

— За мной, орлы!..

 

В бескозырках, в пилотках — отборный народ,

Побывавший не раз под огнём переправ, —

Тихо двинулись рота за ротой вперёд

По волнам, лодки, словно коней, оседлав.

 

Даже звёзды погасли. Во тьме — ни лица

И ни глаз...Люди канули в тишину.

Лишь морзянкой стучат молодые сердца,

Вёсла острыми всплесками режут волну.

 

Тучи — в клочья, и снова звёзды рябят,

И луна вдруг явилась, тиха и светла,

Но, увидев отчаянных наших ребят,

Чтоб не выдать их, лебедью уплыла.

А фашисты спят безмятежно в тепле,

И во сне им победные песни поют.

Только нет, не ходить им по этой земле.

Наши парни на смерть — и в бессмертье — идут.

 

2

...О, не ждал ты десанта, зарвавшийся враг!

Получай по заслугам!.. Ну, что — не смешно?

Мы огнём распороли полуночный мрак.

Мы ворвались в траншеи!.. И солнце взошло.

 

И фашист озверел. Врукопашную лез,

Не жалея отборных, эсэсовских сил.

Он огнём выжигал нас — с земли и с небес, —

Но обжёгся… И скоро язык прикусил.

 

Мы держались. Нам доблесть и честь дорога.

Пятачок, но он — наш!.. Не сдадим его, нет!

Словно нож, он вонзился в сердце врага,

Став залогом новых побед…

 

3

Время мчит свои годы, как волны Нева, —

Как в грядущее всадник на медном коне!..

Став седым, повторяю былые слова —

Те, что мой политрук произнёс в тишине.

 

Только вспомню ту ночь, и в глазах зарябит

От разрывов...И снова — траншеи и рвы…

Здесь земля, став железной, доныне болит;

Здесь доныне — ни деревца и ни травы.

И поныне я вижу зигзаги траншей;

Будто в оспинах, в старых воронках земля.

Сколько бомб и снарядов сюда, как в мишень,

Посылали фашисты, сердца пепеля!..

 

4

Я стою, вспоминая погибших друзей.

Пусть над братской могилой поют соловьи!..

Пусть под небом открытым тут будет музей

Нашей славы и нашей безмерной любви!

 

И высокое небо. И берег крутой.

Звёзды падают в синее небо, в росу…

И о всех, кто остался за смертной чертой,

Я по жизни суровую память несу.

 

В эту ночь

В эту добрую ночь артиллерия бьет,

Это — залпы Победы, Победа пришла...

Мы с друзьями не спали всю ночь напролет,

И землянка вдруг стала, как юность, светла.

 

То ходили на поле под звездный покров,

То плясали, гремя на дощатом полу...

Перепели в ту ночь, может, всех соловьев,

Звуки сыпались ливнем в весеннюю мглу.

 

А наутро некошеной свежей травой

Пахло пряно и сладко в местах луговых.

И летели над самой моей головой

Журавли, не боясь уже трасс огневых.

 

Сколько мертвых селений и вздыбленных нив

Мы с боями прошли! Смолкнул огненный вал.

И радар, будто мачты свои опустив,

Утомленный, на солнце весеннем дремал.

 

Воздух мая прозрачен и чист, как стекло,

Нынче время сбываться надеждам и снам;

Солнце, щурясь, огромное, с неба сошло,

И оно улыбается ласково нам.

 

Где над горной вершиной орлица парит,

Где бушует река у горячих камней,

Дом отцовский фашистскою бомбой разбит —

И о том не забыть до скончания дней.

 

Но о горе, душа моя, нынче молчи —

Полыхает победной зарей окоем.

Люди! Ясного солнца златые лучи

На могилы героев возложим венком.

 

Пусть не сядет над мирной землею туман,

Воздух пахнет не порохом — свежей травой.

И курлычет, летя из неведомых стран,

Белокрылый журавль над моей головой!

Перевод с крымско-татарского О. Шестинского

 

Куст сирени

Грозный год предо мной, как виденье, возник

Это память свои предъявляет права...

Город мой! Ты в те дни не уснул ни на миг,

И от грохота взрывов качалась Нева.

 

Наши души огнем опалила война!

Было жаркое лето боев и невзгод.

А за летом — осенних дождей пелена.

Как в землянке накат, нависал небосвод.

 

Здесь, на невском, одетом в гранит, берегу,

Был огонь орудийный особенно густ.

Здесь во имя Победы и назло врагу

Посадил я сирень — этот маленький куст.

 

Годы, годы! Вы мчитесь быстрее ракет!

Где сегодня кудрявые наши чубы?

С той далекой поры твоим песням, поэт,

Никуда не уйти от военной судьбы...

 

Через годы я вновь возвратился сюда.

Ах, сирень! Я надолго расстался с тобой.

Я тебя не забыл, так и ты иногда

Вспоминай обо мне, о поре боевой.

 

Сквозь пробитое пулями время атак,

Как лилово клубящиеся облака,

Ты несла свои ветви и выросла так,

Что сегодня виднеешься издалека!

 

Ты цветами весной покрываешься сплошь,

На свиданье с тобой я пришел в этот день.

И не жаль, что ты никогда не поймешь:

Это я тебе дал дни цветенья, сирень!

Перевод с крымско-татарского Б. Кежуна

 

Я получил его в бою

Землянка низкая темна.

Печурки маленький пожар.

Взяв заявленье, на меня

Взглянул с улыбкой комиссар.

 

Перед собранием стою,

И чувств горячих не сдержать.

Но вдруг сирена — и в бою

Всё партсобрание опять…

 

В двадцатый раз и в сотый раз

Зенитки бьют и бьют взахлеб.

Пират, фашистский подлый ас!

Они тебя загонят в гроб!

 

— Огонь! — И небо всё в огне.

— Огонь! — И вся земля в огне.

И, словно молния, снаряд

Кресты ломает на броне,

 

И пламени кровавый бант,

И вновь удар, и вновь удар…

— Тобой доволен, лейтенант! —

Сказал, волнуясь, комиссар.

 

— Я вижу, что не надо слов, —

Ты в сердце носишь правды свет:

Фашизму — смерть, стране — любовь. —

И протянул мне партбилет.

 

С тех пор, как знамя, как звезда,

Как песнь, что партии пою, —

Он надо мной горит всегда,

Билет, врученный в том бою!

 

Я разучился плакать на войне...

Я разучился плакать на войне,

Когда терял под пулями друзей.

Их голоса звучат еще во мне,

И, что ни год, всё горше, всё слышней.

 

Я просыпаюсь иногда в поту,

Не в силах позабыть кошмарный coн.

Как будто вновь штурмует высоту

Одетый в маскхалаты батальон.

 

И кровь видна на маскхалатах мне,

И кровь на перемешанном снегу…

Я разучился плакать на войне,

И слезы, словно память, берегу.

 

Когда пришла беда

Памяти писателя Льва Владимировича Канторовича, погибшего в бою 30 июня 1941 года

 

Вот гордый обелиск, поставленный народом.

Шумит листва, толпясь на солнечных ветвях.

Поставлен обелиск под гулким небосводом

Там, где писатель пал с оружием в руках.

 

Уж отцвела сирень, ещё алели маки —

Напомнили они о том, как на веку

Погиб он за людей в час вражеской атаки,

Недописав свою последнюю строку.

 

Давно ли в тишине зари прекрасной ленту

Он видел и писал про чуткий сон застав,

Про часовых границ, которые в легенду

Войдут, на смертный бой без колебанья встав!

 

Когда пришла беда, он в руки взял винтовку

И отложил перо, вступив в неравный бой;

И у лесной реки в береговую бровку

Он вжался и стрелял, прикрыв страну собой.

 

Да, он погиб вот здесь, бессмертия достоин.

Вокруг шумит листва, течёт, спеша, вода.

Вот здесь в легенду он вошёл, писатель-воин,

Верней, легендой стал, когда пришла беда.

 

Писатель и боец, он был отважным, сильным.

И обелиск могуч над всплесками воды, —

Весь как гранитный крик под гулким небом синим:

«Храните, люди, мир, чтоб не было беды!»

Перевод С. Макарова

Риза Халид

 

Леонид Хаустов

Леонид Иванович Хаустов (31.08.1920 — 20.08.1980). Родился в учительской семье. С 1931 г. жил в Ленинграде, занимался в Доме литературного воспитания школьников под руководством С. Маршака. В 1941 г. окончил Ленинградский пединститут им. А.И. Герцена (ускоренный выпуск). В начале войны был направлен на стрелково-пулеметные курсы Ленфронта, тяжело ранен при переправе у Невской Дубровки. Первый сборник стихов — «Утренний свет» — вышел в 1945 г. написанная позднее поэма «Опасная сторона» — о войне и блокаде.

 

21 июня 1941 года

На Дворцовой встречать ненароком

Тех, живых, неубитых, друзей,

И стоять у завешенных окон,

Чтоб увидеться с тенью твоей,

 

И будить каблуков своих стуком

Тишину по пустым площадям,

И не знать, что Война и Разлука

Будут завтра объявлены нам…

 

Тишина в сорок первом

Помню навек поезда проходящие,

Бурю железную, грохота шквал.

Так ощутима любому смотрящему

Боль будто вдвое сжимаемых шпал.

 

Вс заглушая, опять с новобранцами

Катится гром двухминутной длины.

Поезд уйдёт и оставит на станции

Скорбный вагон тишины…

 

Дорога в Гражданку

Дорога в Гражданку — название улицы в Ленинграде.

 

Над каменным сном

Сигнал спозаранку.

Казармы в Лесном

По Дороге в Гражданку.

 

Там, готовясь к походам,

Я сроднился с винтовкой,

Занимаясь со взводом

Огневой подготовкой.

 

Мы шутили тогда

У гудящей времянки:

«Нам рукою подать

До гражданки».

 

В мае сорок второго

Наяву, а не в снах

Вышли мы из Лесного —

Лейтенанты в ремнях.

 

Стук сапог спозаранку

Разбудил тишину,

По Дороге в Гражданку

Мы ушли на войну.

 

Фронтовые туманы

Я в училище вовсе стихов не писал,

Позабыв о стихах, как о многом.

На зарядке утрами от стужи плясал,

В строй с винтовкой бежал по тревогам.

 

Я в войну, ни о чем не гадая, вступил

Командиром стрелкового взвода.

Если взвод своего командира любил —

Это мне как признанье народа.

 

Что стихи! И без них всё доподлинно тут —

Мёртвый лес да от бомб котлованы.

Только голову высунь — увидишь: плывут

Над землёю, качаясь, туманы.

 

И разведка уйдёт, прижимаясь к земле,

И в тылу затоскуют баяны,

Всё возьмут на себя, всё закроют во мгле

Фронтовые густые туманы.

 

От окопной, сжигающей душу тоски

Сделав шаг через бруствер песчаный,

Я встаю над землёю, я рву на куски,

Как присохшую марлю, туманы…

 

Мама! Только не надо, напрасно не плачь.

Я с тобой навсегда без обмана:

Я твой сон наяву, твой, родная, палач,

А в окне твоём прядка тумана…

 

* * *

Никогда я не буду спрашивать:

Живы ль муж, иль сестра, или брат?

Во дворе у подъезда нашего

Грудой ржавою койки лежат…

 

Чай с землёй

Погубил огонь Бадаевские склады.

Землю чёрную сковал седой мороз.

Уж не помню кто, — но все мы были рады, —

Нам земли пакет с Бадаевских принёс.

 

Чай с землёй — в нём сладости хватало.

Чай с землёй — хвали его и не греши.

Не на дно земля стакана оседала,

А на дно моей сегодняшней души.

 

Блокадник

Сирена воет в ухо,

Сковал мороз Неву,

И хлебного краюхой

Я грежу наяву.

 

Такой насквозь прозябший,

Что оторопь берёт,

Свой город отстоявший,

Дежурю у ворот.

 

Стою как страж державы.

И, надо понимать,

Мне гордости и славы

Теперь не занимать.

 

* * *

Слушай, ровесница, слушай, девчонка!

Видишь в заснеженном поле зайчонка

Из разноцветной, растрепанной книжки?

Нет, не поймать нам косого зайчишки!

 

Слушай, ровесница, девушка, слушай!

Ветер, летящий над морем и сушей,

Волосы треплет, щекочет ладони…

Хочешь — его мы с тобою догоним?

 

Слушай, ровесница, милая, слушай!

Встанем над юностью нашей минувшей,

Строго в глаза мы друг другу заглянем

Так, что себя никогда не обманем.

 

Руки — ты ими солдат бинтовала.

Губы — блокадных сирот целовала.

Песня — ты с нею шагать не устала.

Ты моим сердцем и совестью стала.

 

Боль

При обстреле мальчик был убит.

Из альбома он на мать глядит.

Боль моя сурова и проста:

Мать без сына — тоже сирота.

 

* * *

Они лежали, знаменем покрыты,

Не слыша ни салюта, ни речей,

И конь в тревоге землю рыл копытом,

Засёдланный и в этот миг ничей...

 

...И вновь воспоминания о фронте:

Сырой песок и мерный стук лопат,

И в синей дымке там, на горизонте,

Сюда, на нас, глядящий Ленинград...

 

В сорок втором

Год назад в это самое время,

Сдав экзамены — только держись! —

Я отстругивал строки в поэме,

Ей придумав название — «Жизнь».

 

Всё в ней шло от мальчишеской грусти,

Что, как молодость, бьёт через край,

От поэзии тех захолустий,

Где черёмухой пенится май.

 

Над моею тетрадной страницей

Было ночью от неба светло,

И заря, словно алая птица,

Надо мной заносила крыло.

 

Год назад… А сейчас на дороге,

Среди ночи, как встрёпанный, встав,

Я твержу не заветные строки —

Выполняю пехотный устав.

 

Я сейчас у переднего края,

Где болотным туманом дышу,

Сапоги из болот выдирая,

Жизнь-поэму на деле пишу.

 

Триста тридцатый полк

По Неве отходили солдаты,

И стонал под дивизией лёд.

Оставался лишь триста тридцатый

Полк стрелковый, прикрывший отход.

 

В дело шли и штыки и гранаты,

И накатывал огненный вал.

Это доблестный триста тридцатый

Полк стрелковый отход прикрывал.

 

Словно спички, ломались накаты,

Но закрыты фашистам пути,

И последним он, триста тридцатый,

Должен был по Неве отойти.

 

Только тронулся лёд ноздреватый,

Загремел ледоход, закипел,

И случилось, что триста тридцатый

Не успел отойти, не успел…

 

В сердце есть незабвенные даты,

Долу клонится знамени шёлк.

То сражается триста тридцатый,

До последнего писаря, полк.

 

19 августа 1942 года

В Рыбацком по берегу девочка шла

Тропой, что к Неве протянулась.

А рядом, в волнах, бескозырка плыла,

И девочка ей улыбнулась.

 

Одна бескозырка, другая… И тих

Был воздух. Заря опустилась.

На Охте старушка заметила их

И медленно перекрестилась.

 

И плыли они мимо строгих громад

Гранитных твердынь Ленинграда,

Как будто бы их провожал Ленинград

Суровым молчаньем блокады.

 

И там, где кончается морем земля,

Где волны особенно зыбки,

Матросы увидели их с корабля

И сняли свои бескозырки.

 

А я был свидетель того, как вода

Кипела в Усть-Тосно, как с хода

На вражеский берег рванулись суда

Десанта Балтийского флота.

 

Их встретили пушки и били внахлест,

И брали десантников в вилку,

И падал в холодную воду матрос,

Оставив волне бескозырку…

 

Живые, пойте о нас!

В чёрном пласту петергофской земли

Матросскую флягу как-то нашли.

Была в ней записка в несколько строк:

«Бились… погибли…»

А поперёк —

Слова, что огнём обжигают сейчас:

«Живые, пойте о нас!»

 

Знаем, как в воздухе пули снуют.

Взрывы фонтанами в парке встают.

Вот захлебнулся злой пулемёт.

Флягу балтиец в руки берёт.

Море колотит о берег баркас.

Живые, пойте о нас!

 

Я этих слов позабыть не могу.

Всегда мы у них в неоплатном долгу.

Живые, пойте о нас!

Это не просьба, это приказ!

 

Из фронтовых блокнотов

 

1. Перед атакой

Своей колючею щекою

Коснулся ты моей щеки,

Пожатье крепкое, мужское

Соединило две руки.

 

Какая сила породнила,

Какая нас свела судьба?

На свете есть такая сила,

Она — оружье и борьба.

 

А разве были так близки мы

Еще когда-нибудь с тобой,

Как в этот час неповторимый,

Пред тем как разлучит нас бой?!

 

2. Тебе

Я знал, что ты живешь, и потому

Под минами мне падать было легче,

Дышать в сплошном пороховом дыму

Там, где дышать, казалось, было нечем.

 

Не потому ли и смертельный бой

Был для меня, как жизнь, необходимым?

То был священный долг перед тобой

За то, что ты звала меня любимым.

 

Всего, пожалуй, не сказать стихом.

Об этом может рассказать бумага,

Что шла без марки, сложена углом,

Но где слова горели, как присяга.

 

Орудья раскалялись добела.

За все, за все фашистам отплатилось.

То в нашем сердце Родина была,

Что в образе любимых воплотилась.

 

Разведка

В дело! Кончились все тревоги.

Мы уходим, а ветер такой,

Что связистка, встав на пороге,

Прикрывает глаза рукой.

 

Мы сливаемся с темью ночи,

Друг за другом идем туда,

Где у гати, меж черных кочек,

Чуть поблескивает вода.

 

Это вспыхивают ракеты

Над бессонной передовой.

Трассы длинные, как кометы,

Пролетают над головой.

 

«Языка» на себе тянули,

Выносили из-под огня,

И убило одною пулей

Двух товарищей у меня.

 

И остались лежать ребята

Там, где в берег стучит Нева.

Нерастраченные гранаты,

Недосказанные слова...

 

Не увидеть того, что близко,

Лишь теперь я понял с тоской —

Не от ветра телефонистка

Закрывала глаза рукой.

 

* * *

Мне фронтовая вспомнилась дорога,

Изрытая воронками по краю,

И отпечатки яростные траков,

И чёрные столбы без проводов.

 

Мы шли всю ночь. Колонна растянулась

На километр. И шум глухой шагов

Подобен был ночному ледоходу,

Сырой туман цеплялся за стволы.

 

Я шёл, держась руками за повозку,

Она тряслась, визжала и скрипела.

Я шёл, на ящик навалившись грудью,

Я шёл и спал. И даже видел сны.

 

Мы тридцать суток были в обороне,

Неся потери, вкапывались в берег

Из ночи в ночь.

…На Ленинградском фронте

Стояли дни весеннего затишья.

 

Оборона

Что такое оборона,

Отпечаталось в душе, —

Тот остаток батальона

На последнем рубеже.

 

И опять по ржи несжатой

Автоматчиков волна,

Связи нет, и у комбата

На лице одна война.

 

«Пятачок»

Больше года в азарте таком,

Что рождает безумную спешку,

Поиграла война «пятачком»,

Посмотрела — орёл или решка?

 

С «пятачка» мы на запад пошли,

И дымиться остались за нами

Сотни метров изрытой земли,

Что потомки засыплют цветами.

 

Дубровка

Полотняный потолок

Да носилки в ряд.

Дом далёк, и полк далёк.

Ранен ты, солдат.

 

Как спасенье, словно жизнь,

Встала надо мной

И сказала: «Ты держись,

Выручим, родной!»

 

Где-то ты теперь живёшь?

Верю, что жива.

Верю, что и ты прочтёшь

Эти вот слова.

 

И припомнишь медсанбат,

Мелколесье, мхи.

Как в бреду один солдат

Бормотал стихи.

 

Как бы я ни тосковал,

Ты не вспомнишь, нет!

Потому что там бывал

Не один поэт.

 

* * *

Проспекты засыпаны серой порошей,

И в воздухе кружит метель.

Я вновь в Ленинграде, и тополь подросший

Мне пухом засыпал шинель.

 

К подъезду знакомому в доме старинном

Иду я почти не дыша.

И мечется здесь на асфальте пустынном

Пушинкою лёгкой — душа.

 

Довесок

Я нёс в санчасть товарищу обед

Неся перед собою пайку хлеба

С малюсеньким довеском...

Сквозь мороз,

Вдруг ощутя безумный хлебный запах,

Я съел довесок и пошёл на лапах,

Мне так тогда почудилось — как пёс.

 

Но всё-таки солдат во мне ещё был жив,

Он приказал подняться. И спокойно

Всадил в меня незримую обойму.

И суд его был строг. Но справедлив.

 

Товарищу, краснея от мороза,

Я про довесок рассказать не смог...

Ему я просто отдал папиросу,

Которую недели две берёг.

 

Дружба

Так эта память горяча,

Что ею и обжечься можно.

...Его я вынес на плечах

В тылы

канавой придорожной.

 

От крови мой рукав намок.

Легли, в траву зарывши лица,

Он даже и стонать не мог,

Да что стонать — пошевелиться!

 

И всё же — он открыл глаза,

Рукой сухие губы вытер

И санитарам приказал:

— Меня потом — его берите!

 

Песенка

Лезут в окна сумерки,

Ноет тишина.

Все в квартире умерли,

Выжила одна.

 

Смутно ей от голода,

Зябко без огня.

Карточка приколота

Над столом моя.

 

Надписью беспечною

Из весёлых слов:

«Не на память вечную,

На твою любовь…»

 

С каждым днём всё маятней,

Меркнет белый свет…

Снова приезжает к ней

Интендант-сосед.

 

И в пакет завёрнуты

Хлеб и колбаса.

Голодом задёрнуты

У неё глаза.

 

Тихо скажет: «Ирочка,

Сядем — посидим».

Нежно скажет: «Милочка,

Сядем — поедим.

 

Случай удивительный,

Я вам доложу…»

С карточки презрительно

Я за ним слежу.

 

И от пота влажная

Кисть его руки.

…Песенка не страшная:

Руки коротки!

 

Петродворец

Там, где кончаются эти прямые аллеи,

Там, где до моря каких-нибудь двести шагов,

В узких окопах,

Не жизнь, а патроны жалея,

Долг свой исполнил десантный отряд моряков.

 

Сорок четвертый.

Невиданно дико тут было,

Травы — по грудь.

Не найти даже места аллей.

Груды обломков,

Торчащие в небо стропила,

Черные руки сожженных в бою тополей.

 

В праздник воды,

В ликованье поющего света

Предки вложили и душу свою, и любовь.

Нам, их наследникам,

Солнцем победы согретым,

Нам довелось

Создавать этот памятник вновь.

 

В этих аллеях,

Где свечи белы на каштанах,

Биться сильнее

Заставив десятки сердец,

Добрых друзей

Или просто гостей долгожданных

Шумом фонтанов

Приветствует Петродворец!

 

На новый, 1944 год

Встречали Новый год и пили

За нашу встречу. Ночь была,

От снега и луны бела,

И печку до утра топили.

 

Мы у огня сидим втроем.

Она глядит на пламя зорко.

Блестит погон, и гимнастёрка

Армейским схвачена ремнём.

 

А друг о странствиях своих

Ведёт рассказ для нас обоих,

Пол-литра спирта на троих,

И сад, цветущий на обоях.

 

А в сердце, в самой глубине,

Быть может, и любовь таится.

Да что об этом на войне?

Напрасный труд, как говорится!

 

В окне чернеют тополя.

А из-за них блестит снегами

Родная русская земля,

Вновь отвоёванная нами.

 

* * *

Еловый лапник, что под головой,

С подушкой схож — такой же пышно взбитый.

Сорок второй. Землянка над Невой,

А за порогом — «пятачок» открытый.

Тогда мне снилось — я опять живой.

Теперь мне снится — я опять убитый.

 

Тайна

Из тех девятисот

Мы помним каждый день.

Победа к нам придёт —

Мы верили в беде.

 

Хотя потерь не счесть,

Но мы врага сильней.

Есть в этом тайна? Есть!

Духовность имя ей.

 

«Колокольчик»

Помню госпиталь: просто палатки.

По-над Ладогой снова метёт.

Костя Лебедев, родом из Вятки,

Высоко забирая, поёт.

 

Кто стонал — тот заслушался молча,

Кто молчал — тот вздохнул: «Во даёт!

«Однозвучно гремит колокольчик», —

Под гитару нам Костя поёт.

 

Чем до Питера, ближе до бога.

Дали нам костыли и — пока,

Поправляйся, боец!.. А дорога

Предо мной далека, далека…

 

Артистам блокады

Пусть зрители по-зимнему одеты,

Пусть в треть накала лампочки горят, —

Спектаклями театра оперетты

Бросает вызов смерти Ленинград.

 

Назло всему какой-то бес в актерах,

Пожарные глядят из-за кулис.

Аплодисментов нет, есть только шорох

От рукавиц да слабый возглас «бис».

 

Мне улыбаясь, будто мы знакомы,

И что-то в сердце всколыхнув у всех,

Марица выбегала на поклоны,

Отпраздновать блокадный свой успех.

 

От близких взрывов зданье содрогалось,

С актерами мы вместе шли в подвал.

Комедии интрига прерывалась,

Трагедия опять вступала в зал.

 

Воздушные тревоги повторялись,

Врага бессильной злобой налиты,

А вот в конце спектакля появлялись,

Как это и положено, цветы.

 

Они, конечно, были неживые,

И это каждый в зале различал.

О, розы самодельные, такие,

Что ни один артист не получал!

 

Бумажные бутоны и побеги,

Непризнанные дети красоты.

Не клейстером, а запахом Победы

Неистребимо пахли те цветы.

 

«Элегия» Массне

Я шёл сквозь город затемнённый.

Хлестала по ногам шинель,

И в тишине насторожённой

Запела вдруг виолончель.

 

Была в мелодии живая,

Берущая за сердце грусть.

Я шёл, её не узнавая,

Но всё же помня наизусть.

 

Дул ветер, изморозь кололась,

Но я на миг про то забыл,

Когда знакомый низкий голос

Из репродуктора поплыл.

 

Он пел о счастье невозвратном,

Но я-то верил: счастью быть.

И это было так понятно,

Так неизбежно, как любить…

 

И навсегда со мною рядом

Навстречу солнцу и весне

Над осаждённым Ленинградом

Плывет «Элегия» Массне.

 

Баллада о Кузнечном рынке

Толчок. Толкучка. Барахолка.

Особый лексикон беды.

В тяжёлой наледи на полках

Пусты Кузнечного ряды.

 

Став самым явным настоящим,

Разрушив все законы цен,

Доисторический, как ящер,

Там натуральный шёл обмен.

 

Там кто-то чёрствый пряник мятный

За клей столярный отдавал.

Но был всего невероятней

Букинистический развал.

 

Стоял хозяин. Видно, слабо

Шло у него с обменом книг.

И я не понял — это баба

Или закутанный мужик.

 

Мой взгляд названием лаская,

Дурманя голову в конец,

Лежала книга поварская —

Шедевр мадам Молоховец.

 

Изданий пёстрая семейка...

Но вдруг я обнаружил в ней

Весьма потрёпанного Швейка,

Что был в сторонке всех скромней:

 

Я размечтался — эту мне бы …

Но тотчас сам себя шугнул.

В кармане стиснув пайку хлеба,

Я — от соблазна прочь шагнул.

 

Но показалось мне — раздался

Весёлый голос: — Ну, хорош!

Ведь ты же на войну собрался,

А без меня — там пропадёшь.

 

... Скажу, пройдя дорог полтыщи,

Что не был мой порыв нелеп,

Когда в ту зиму, Швейк-дружище,

Я смех твой выменял на хлеб!

 

* * *

Была ещё блокада не снята,

А госпиталь гордился отопленьем.

В тот дом у Инженерного моста

Однажды я пришёл на выступленье.

 

Матросы буйно резались в «козла»,

Но кончили мероприятья ради.

— Айда, братва, на лекцию! — Была

Что надо дисциплина в Ленинграде!

 

Я раненым, которым свет не мил,

Читал стихи, всё громкое отринув, —

Те, что я под Дубровкой сочинил,

а также довоенную «Рябину».

 

Они потом из тумбочек своих

Несли еду, варганили мне ужин.

И это означало то, что стих,

Как хлеб, в блокаде человеку нужен.

 

По-разному прошли мои года.

Да, у поэта гонорары были…

Но этот день — единственный, когда

Меня стихи действительно кормили!

 

* * *

Брезентовая, полевая

Сумка былой поры.

Дожди её поливали

И обожгли костры.

 

Бывает вот так: на сутки

Покоя меня лишат

Письма, что в той сумке

Пятнадцатый год лежат.

 

В час отдыха, перекура,

Сложенные углом,

Просмотренные цензурой,

Проверенные огнём…

 

В комнате тихо-тихо,

Я годы перелистал,

Даже будильник тикать

Ещё осторожней стал.

 

Письма из Ленинграда,

Письма блокадных лет.

Есть в них печаль и радость,

Только унынья нет.

 

Спишь ты. И пролетают,

В лице отражаясь, сны.

Милая! Я читаю

Письма твои с войны.

 

Нет ещё наших дочек,

Только слова любви.

Голосом этих строчек

Из прошлого позови

 

Такого, каким я вышел

Навстречу судьбе моей…

Сердце! Стучи потише,

Не разбуди детей.

 

Любовь

Споря с тягостной тьмою,

Словно вызов войне,

Ты блокадной зимою

Приходила ко мне.

 

В шубке, в валенках рваных,

В той ушанке смешной

И в платке, что затянут

Был узлом за спиной.

 

Словно горы, сугробы

Пересилив едва,

Приходила ты, чтобы

Мне сказать, что жива.

 

Будто боги, седые

От метельных снегов,

У ворот часовые

И мерцанье штыков.

 

И суровый молчальник —

До ста лет ему жить! —

Караульный начальник

Говорил:

— Пропустить!

 

Набережная Невы

Набережная Невы.

Дом, и у подъезда львы.

Морду положив на лапы,

Вход сердито стерегут.

 

Дорогая, здесь жила ты,

Я с тобой простился тут.

Долго думал о тебе я

Там, у невских рубежей,

И опять гляжу, робея,

На гривастых сторожей.

 

Все как прежде… Лишь отломан

Над окном твоим карниз.

Я взбежал к двери знакомой

И ни с чем спустился вниз.

 

Набережная Невы.

У подъезда дремлют львы.

Стерегли вы, стерегли.

Что ж её не сберегли?..

 

* * *

Память блокадных дней...

Звёзды на синем льду...

Улицей без огней

Словно опять иду.

Гулкий зенитный гром

Слышится за углом.

Скрещенные в ночи

Прожекторов мечи.

 

Вспомню я — и теперь

Закружится голова...

Плакал, шагнув к тебе,

Не веря, что ты жива.

 

Вот уже десять лет

Минуло с той зимы.

Снова встречать рассвет

Вместе выходим мы.

 

Небо над головой

Полнится синевой.

Наша любовь! О ней

Мечтал я, словно в бреду,

На улице без огней

В сорок втором году.

 

* * *

Я носил тебя в сердце, Россия,

На войне, среди мёртвых полей,

И железные ливни косые

Мне красы не закрыли твоей.

 

Я увидел, как будто впервые,

Всю твою богатырскую стать:

Рощи белые, зори сквозные

И просторов твоих благодать.

 

И летели к тебе сквозь ненастье

За черту огневого кольца

Все мечты моей жизни о счастье

И любовь моя — вся, до конца.

 

Ленинградская легенда

В тот грозный год, чтоб сохранить верней,

Зарыли в землю клодтовских коней,

И до сих пор я помню, как беду,

Четыре ямы чёрные в саду.

 

Мы всадника на бронзовом коне,

Что на гранитной вздыбился волне,

Засыпали землею и песком,

И вырос холм в пейзаже городском.

 

Один лишь монумент, упрям и строг,

Стоять остался посреди тревог.

Лишь он один остался над Невой

С откинутою гордо головой.

 

Стоял с мечом, поднятым высоко,

Стоял, вперёд шагая широко,

И, как при жизни, на другой войне,

Не мог он быть от боя в стороне.

 

Он, как при жизни, оставался цел,

И ни один осколок не посмел

Задеть его — ни бомба, ни снаряд.

Он — бог войны, отечества солдат.

 

Его мы не зарыли в грозный час,

И смысл особый в этом был для нас:

Суворов встал на невском берегу

Лицом к огню, своим мечом — к врагу.

 

Улицы

Сколько совпадений, сочетаний

Бережливо сохраняет мозг!

Мы стихи на Пушкинской читали,

Навещали Поцелуев мост.

 

И по Охте, на заре туманной,

Мы Весенней улицею шли,

И на грустной улице Расстанной

Мы никак расстаться не могли.

 

Щели амбразур на перекрестках

В мертвую глядели синеву.

Но слова: «Живу на Маяковской»

Или «на Дзержинского живу» —

 

Согревали в темноте морозной

И бороться звали до конца.

Очи ленинградские бесслезны,

Горды ленинградские сердца.

 

Выстояли, вынесли блокаду,

И теперь по всем уже краям

Дарят люди имя Ленинграда

Улицам, проспектам, площадям.

 

С вершины лет

Тяжка мне невесомая винтовка

И горек дым угасшего костра.

Беззвучная идёт артподготовка,

И катится беззвучное «ура».

 

У ног беззвучно плюхается мина,

Безмолвный крик мой гасится во мне,

В пустой ладони — скомканная глина,

И мир в бесцветном рушится огне.

 

С вершины лет не то что из окопа —

Иной обзор, масштаб совсем другой:

Видна мне вся распятая Европа,

Которую спасаю подо Мгой.

 

Парус

Когда я этим полем проезжаю,

Всегда гляжу в вагонное окно,

И с каждою минутой приближаю

Я к сердцу то, что было так давно.

 

Я чувствую, как жжёт меня живая,

На месте боевого рубежа,

Моих друзей-погодков огневая,

Воистину прекрасная душа.

 

Да, я их знал, в ком клокотала ярость,

Кто шёл без промедления на риск.

…Белеет в поле лермонтовский парус,

Солдатский треугольный обелиск.

 

О блокаде

Когда заметят мне: «Блокада

Нам кажется подобьем ада» —

Я усмехнусь: должно быть, так.

Не гладил по головке враг.

Всего пришлось хватить… Однако,

Бывало, я от счастья плакал…

 

Надпись на камне

Вы не услышали грома небесных салютов.

Кровь и железо, шагов стопудовая тяжесть,

хлеба блокадного, щедрого примесью, граммы

так и остались вашим уделом, родные.

 

Неколебимость, рожденная силою духа,

верность отчизне — бессмертной овеяны славой.

Вечный огонь над сердцами у вас полыхает,

у изголовья стоит в карауле Победа.

 

Парта

На граните в порыве победном,

Обожжённый, побитый войной,

Фальконетовским Всадником Медным

Танк поднялся громадой стальной.

 

В этот ряд непременно зачислим

Нашу память боёв и тревог —

Грузовик над Дорогою жизни

И идущий в полёт «ястребок».

 

На Васильевском в школьном музее

В неурочной стою тишине.

В платье простеньком из бумазеи

Пятиклассница видится мне.

 

На стене-фотографии, карта…

На дощатый смотрю постамент,

На котором обычная парта

Возвышается, как монумент.

 

Здесь навеки врезаются в души

Сорок первый нагрянувший год,

Парта Савичевой Танюши

И чернил фиолетовый лёд.

 

И такое рождается чувство

Возле тех монументов подчас,

Что бывает сильнее искусства

Просто правда сама — без прикрас.

 

Опасная сторона (поэма)

При артобстреле эта сторона наиболее опасна.

(надпись на стенах в осаждённом Ленинграде)

 

Иду по улицам знакомым,

Тех дней приметы узнаю́,

Стою у памятного дома, —

С душою зáмершей стою.

А на стене, уже неясно,

Мне надпись грозная видна

О том, что более опасной

Была вот эта сторона.

 

* * *

Про Данте зная понаслышке,

На то не сетуя ничуть,

Я взял в читальном зале книжку,

Чтоб на экзамене блеснуть.

 

Её мне с тем условьем дали,

Что в понедельник принесу.

Ах, как мы бешено читали,

Когда экзамен на носу!

 

Тома Дидро, Руссо, Вольтера.

Мольер, который Жан-Батист.

Читнёшь Прево, листнёшь Гомера —

И вот ты энциклопедист.

 

По институтским коридорам

Бегу, своей удаче рад:

Алеет книжка коленкором,

Где чёрным выдавлено «Ад».

 

И предвкушаю я заране,

Что «Ад» освоен будет весь:

Ведь только он стоит в программе,

Хотя и «Рай» у Данте есть.

 

И этот самый «Ад» до корки

Прочту я всем чертям назло,

А в результате — быть пятёрке.

Мне адски с «Адом» повезло!

 

Я шел к Марине. Мы сидели

На подоконнике опять,

Перед разлукой на неделю

Не в силах были рук разнять.

 

И, загораясь и сгорая,

На этаже своём шестом

Мы, став хозяевами рая,

Совсем не помнили о том,

Что рядом с нами был раскрытый

И весь бореньями объят,

Туманным пламенем повитый,

Такой далёкий Дантов «Ад».

 

* * *

В воскресный день у стадиона

Стояла очередь с утра,

И знали все определённо,

Что будет вечером игра.

 

Плечом вжимаясь в чью-то спину,

Притиснут к поручням перил,

Я за терциною терцину,

Сверяясь с книгою, зубрил.

 

Нева, тускнея, штилевала.

Жарою начало томить.

Меня давно уж подмывало

Пойти Марине позвонить.

 

Услышать голос, замирая,

Сказать, что я и тут зубрю,

И выдать за цитату «Рая» —

«Как я тебя сейчас люблю!»

 

Была обычная столовка

И автомат возле дверей,

И, чувствуя себя неловко,

Хотел уйти я поскорей.

 

Но только звякнула монета,

Как чьё-то «Тсс!..». И тишина.

А репродуктор над буфетом:

«Война, товарищи! Война!».

И люди на него глядели,

Как будто что-то видя в нём,

И прямо в лица им летели

Слова, одетые огнём.

 

И надо ж было этой книжке,

Что я обязан был сберечь,

Скользнуть легонько из-под мышки

И на щербатый столик лечь!

 

За ним, задумавшись тоскливо,

Сидел, глаза уставя вниз,

Над непочатой кружкой пива

Немолодой артиллерист.

 

Он сразу вздрогнул, оттого что

Увидел книгу средь стола.

И вот багровая обложка

В его сознанье поплыла.

 

И шрам, видневшийся на шее —

Хасан иль финские бои —

Стал вдруг бледнее, стал виднее,

Как будто мелом провели.

 

И, словно слыша грохот боя,

Поднялся он во весь свой рост,

И пóднял кружку пред собою,

Как бы обдумывая тост.

 

И в то слепящее мгновенье

На счастье, чёрт возьми, своё

В каком-то горьком откровенье

О столик грохнул он её!

 

Она рванула, как граната,

Осколками засыпав пол.

Как будто это так и надо —

Никто и бровью не повёл.

 

Мне тесен стал рубашки ворот.

В дверях споткнувшись, как слепой,

Про всё забыв, я вышел в город,

Уже крещён его судьбой.

 

Часы над аркою почтамта.

Час первый зрелости моей.

А мной потерянного Данте

Я вспомнил через много дней.

 

* * *

Шаг патрулей в ночах тревожных,

На лица изморозь легла.

Уже в чехле, как сабля в ножнах,

Адмиралтейская игла.

 

Был хлеб уже всего дороже,

Пошла уже дуранда в ход.

Кончался в ярости бомбёжек

Тяжёлый сорок первый год.

 

Блокада. Я в полку пожарном.

Теперь казарма мне как дом.

С утра тушили на Дегтярном,

Сейчас на Каменный пойдём.

 

Огонь вселяется в квартиры,

Ему войною ордер дан.

Я, если мог, спасал картины:

Вдруг Репин или Левитан!

 

Я шел вперёд к огню в объятья,

А он метался, как лиса.

И тут же чьим-то летним платьем

Я копоть вытирал с лица.

 

И снова вскакивал с матраца,

Вновь по тревоге в строй бежал.

Горели склады декораций —

Вот это, знаете, пожар!

 

А как-то наше отделенье

Тушило ваты склад в порту.

Огня там не было, лишь тленье

Да смрад, что чуешь за версту.

 

Так припекало нам подошвы,

Так ел глаза горячий чад,

Что командир, пожарник дошлый,

И тот сказал: «Вот это ад!»

 

Я ждал отбоя час желанный

(А голодуха — тяжела),

Когда однажды с вестью странной

Меня сокурсница нашла:

 

— О госэкзаменах решенье,

Нас выпустят в кратчайший срок. —

Ко мне какое отношенье

Имеет это, — я не мог

Понять никак. Девчата — ладно,

Куда ни шло, но я ж — боец!

И, выслушав её прохладно,

В сердцах добавил под конец:

— Плевать! Наверно, всё забылось,

И дней на подготовку нет...

— Каким ты стал, скажи на милость! —

Она мне бросила в ответ.

 

Зенитки дальние палили,

Стучал над ухом метроном,

А я лежал, и мысли были

Всё об одном, всё об одном:

А почему я не согласен?

Да разве не мечталось мне

Однажды появиться в классе

В насторожённой тишине,

Чтобы увести ребят в дорогу

К стихам и звёздам, к красоте

И стать для них немножко богом.

Неужто же конец мечте?!

 

Мы госэкзамены сдавали.

Робея, шли в парадный зал,

И вместе с паром уплывали

Слова, которые сказал.

Комиссия в пальто сидела,

Продрогшая давным-давно.

Как озимь в инее, седело

Стола зелёное сукно.

Профессора мои! С волненьем

Вас поимённо перечту.

Спасибо не за снисхожденье,

А за спасённую мечту.

 

Как это каждому знакомо,

Осталось мне, сбиваясь с ног,

Для получения диплома

Отметить обходной листок.

А в нём графа — библиотека.

Читальный зал, давно пустой.

Угрюмый бронзовый Сенека,

Совсем от инея седой.

И груда книжек обгорелых

Печально высилась в углу,

И только два окошка целых

Ноябрьскую цедили мглу.

 

Библиотекарша на голос

Из задней комнаты пришла,

И пирамиду книг тяжёлых

Она из рук моих взяла.

И с ватником горжетки соболь

В противоречье явном был.

Но мне запомнились особо

Перчатки с пятнами чернил.

 

С десяток вычеркнув названий

И вскинув удивлённый взгляд,

Она сказала:

— Но за вами

Ещё записан Данте. «Ад». —

И, быстро про себя решая,

Что делать, я забормотал:

— Такая книжка небольшая,

Была как будто... да, читал...

— Так где ж она?

— Нелепый случай...

Но я могу другою, лучшей

Её сейчас же заменить.

Что вам потеря этой книжки,

Когда пылают города!?

— Не смейте думать так. Мальчишка!

Вы с нею явитесь сюда!

 

Где разыщу я книгу эту,

Чтоб завтра положить на стол?

И я решил пойти к поэту,

Который Данте перевёл.

 

* * *

Он сам открыл мне вход парадный,

И я запомнил навсегда

Пожатие руки прохладной

И жест его: прошу сюда!

Седеющий, худой, высокий,

В доху тяжёлую одет,

Такой спокойно-одинокий

Передо мной стоял поэт.

 

Поэт, который русским словом

Нам слово Данте передал.

Он даже профилем суровым

Похож был на оригинал.

 

Коптилка огоньком дрожала

На письменном его столе,

Где муфта дамская лежала,

Чтоб руки сохранять в тепле.

 

— Так чем могу быть вам полезен? —

Был голос низким и глухим. —

Мы в филологию полезем

Иль о стихах поговорим?

Вы не смущайтесь. Так какая

Нужда вас привела ко мне? —

Я, от волненья заикаясь,

Поведал о своей вине.

 

 — Ну что ж, бывает, понимаю,

Авось отыщем экземпляр. —

И вот в ладонях я сжимаю

Обложки ледяной пожар.

В своём неловком положенье,

Не поднимая головы,

Его спросил из уваженья:

 — Над чем работаете вы? —

 

И в Ленинграде осаждённом,

Объятом бурей мировой,

Так просто, так непринужденно,

Но с поднятóю головой

Смотреть себе повелевая

Туда — за смертную межу,

Сказал он, папку раскрывая:

— Теперь я «Рай» перевожу».

 

А в крошеве метели белом

Прожектор поднебесье стриг.

Я шёл и думал под обстрелом:

«Какой божественный старик!»

 

* * *

Бесчинствует, ожесточаясь

Мороз, берущий всё в тиски.

Всё чаще в городе встречаю

Тел заметённых бугорки.

 

А я — курсант. Занятья в поле:

«Ложись — беги! Ложись — беги!»

Ещё ты жив и тем доволен,

Что не обмотки — сапоги.

 

И... фронт. Сожжённая Дубровка.

Нева. Стеклянный звон шуги́.

И через брустверную бровку

Мои пудовые шаги.

 

В уральский город с костылями

Доставленный из-подо Мги,

Я познакомился с тылами,

С глухою тишиной тайги.

 

И, как разрыв тяжёлой мины,

В котором не видать ни зги,

Открытка матери Марины:

«Убита. Память береги».

 

Мне в уши ветер злой и хлёсткий,

Как стон далёкий: «Помоги-и-и!»

А радио на перекрёстке

В мои колотится мозги.

 

И «Смерть немецким оккупантам!»,

И завывание пурги, —

Тут поневоле вспомнишь Данта,

Идя сквозь адские круги.

 

* * *

В свой институт, в библиотеку,

Пришёл я нынешней весной.

И снова — бронзовый Сенека

И зал, звучащий тишиной.

 

И, нас напоминая чем-то,

Сжимая вечное перо,

Склонялись новые студенты

К томам Вольтера и Дидрó.

 

А я войны далёкий сполох

В своём сознанье воскресил,

И подойти к одной из полок

Я разрешенья попросил.

 

И вот, поэта вспоминая,

Творившего, презрев беду,

На полке с «Адом» книгу «Рая»

Увидел я в одном ряду.

 

Ты здесь, великий флорентиец,

Взяв семь веков под пьедестал!

С тобою русский пехотинец

В познанье ада вровень встал.

 

Я был у Случая во власти,

Под пулей падал на бегу.

Спроси меня: «А был ты счастлив?»

И, всё пройдя, сказать могу:

 

«Да, было счастьем дней кипучих —

И поцелуи на заре,

И встречи с лучшими из лучших,

И тот экзамен в ноябре,

И залп блокадного салюта,

И вздох измученных людей —

Вся жизнь, замешанная круто,

В неповторимости своей».

 

* * *

О моя Беатриче

Из десятого класса!

Я в любви к тебе вечной

Не успею поклясться.

 

О моя Беатриче

С тяжеленным портфелем!

Только капельку счастья

Мы с тобою разделим.

 

О моя Беатриче

Стороны Петроградской.

Пóлны белые ночи

Нерастраченной лаской.

 

Пóлны юные липы

Нерастраченной силой.

Вслед глядели мальчишки,

Если ты проходила.

 

Ты умела, ступая,

Земли не касаться,

О моя Беатриче

Из десятого класса!

 

Эти старые плиты

Под асфальтом укрыты,

Возмужавшие липы

Белым цветом облиты.

 

Они каждой весною

Свои листья меняют,

А седые мальчишки

Всё тебя вспоминают.

 

* * *

Иду, а город этот вечный,

Его обветренный гранит

Со мной, как друг чистосердечный,

Всё понимая, говорит.

 

Здесь ласковым теплом облиты,

Притягивая солнца свет,

На тротуар роняют липы

Пушистый свой медвяный цвет.

 

Стою у надписи неясной,

Что сохранила нам стена,

Уже не веря, что опасной

Была вот эта сторона.

 

Быть может, здесь тебя убило,

Взрывной ударило волной?

Ты, верно, солнце так любила,

Что шла опасной стороной.

 

Неосторожность? Слишком просто.

Несчастный случай? Трижды нет!

Не робость в нас, а смелых поступь

Рождалась в громе этих лет.

 

От школьницы до космонавта,

Мечтою движимы одной,

Мы шли в сегодняшнее завтра

Небезопасной стороной.

 

Первое утро: Поэма

 

На Пискаревском кладбище стоим,

овеянные гордою печалью.

Сама земля молчанием своим

сливается с Минутою Молчанья.

 

Нас тысячи с утра сюда пришли,

к холмам, покрытым муравой весенней,

но если б встали ТЕ из-под земли,

мы б затерялись, как иголки в сене!

 

И бронзовая женщина с венком

навстречу солнцу смотрит с пьедестала,

и по-родному взгляд ее знаком,

как будто мать сюда пришла и встала.

 

И караула воинского шаг

разносится размеренно и строго,

и слышно, как трепещет в небе флаг,

в честь траура приспущенный немного.

 

Жена моя! Ты рядом здесь со мной,

мы столько весен вместе повстречали,

бок о бок шли дорогою одной

и вот стоим в нахлынувшей печали.

 

А паренек, свою кепчонку сняв,

стоит, слегка нахмурен, с нами рядом.

Он ничего о тех не помнит днях,

когда носилась смерть над Ленинградом.

 

...В ту ночь весь свет хотелось мне обнять.

Я спать не мог, иные дни припомнив.

Что мир наступит утром, дал понять

сквозь шум и треск трофейный наш

приемник.

 

А ты спала.

Так крепко ты спала,

что я твой сон нарушить не боялся.

Планеты гул на краешке стола

тебя как будто вовсе не касался.

 

Еще вчера мир обливался кровью,

был дымный воздух бомбами сверлим.

Теперь ты спи спокойно.

В изголовье

кладу тебе поверженный Берлин.

 

Пускай не я с гранатой и винтовкой

на улицах Берлина воевал, —

я брал его под Невскою Дубровкой,

его в блокадный голод штурмовал!

 

Пускай в бою наткнулся я на пулю,

валялся в гипсе в духоте палат, —

я не в обиде на судьбу слепую:

мы вновь с тобой,

и с нами — Ленинград!

 

Здесь, в комнатушке десятиметровой,

из шторма выходящей, как баркас,

сшибались голоса, и бестолково

их забивал беснующийся джаз.

 

А утро постепенно наступало,

и я рывком окошко распахнул,

и тишина огромная упала, —

и джаз в ней, как комарик, утонул.

 

В историю эпоха уходила,

все можно было заново начать...

Чтоб тишина тебя не разбудила,

я радио решил не выключать.

 

И вот лицом к лицу я с нашей старой

зеленой Петроградской стороной,

и все дома, деревья, тротуары

казались сотворенными весной.

 

Но мир не создан заново, поскольку

меня встречали ранами дома,

деревья, посеченные осколками,

и память, что могла свести с ума:

 

Здесь мы плутали тропами в сугробах

и, падая, подняться не могли,

на детских санках, в простыне, без гроба

отца на Пискаревку отвезли.

 

А здесь художник за мольбертом умер,

на том углу снаряд попал в трамвай,

здесь жил старик — он был уже безумен

и все твердил: «Сынок, не умирай!»

 

Вот так сквозь дебри адские блокады

я продирался с дьявольским трудом...

И вдруг в глаза мне бросилось с ограды —

как выстрел неожиданно —

«Роддом».

 

И женщина прошла через калитку,

неся в руках сокровище свое.

Счастливая смущенная улыбка,

как блик, блуждала по губам ее.

 

В дешевых босоножках и берете,

встав на пороге мира и войны,

она была в сиянии весны

мадонною двадцатого столетья.

 

Я ей шагнул навстречу:

— Поздравляю! —

потом к младенцу руки протянул.

И, видимо, обидеть не желая,

дала мне сверток:

— Кажется, уснул. —

 

Потом вздохнула:

— Время-то как мчится!

Мой где-то под Берлином. Далеко.

Не дай-то бог какой беде случиться,

тогда вдвоем нам будет нелегко... —

 

Я перебил ее на полуслове:

— Забудьте это! Кончилось! Сейчас!!! —

И я увидел, как взлетели брови,

как слезы счастья брызнули из лаз.

 

Такие на земле бывают вести,

что все с пути сметают своего.

И, удостоен самой высшей чести,

понес я миру первенца его.

 

Мы поднялись по лестнице.

— Спасибо!

Не знаю даже, как благодарить.

Вы к нам зайти попозже не могли бы?

Сегодня грех не вместе людям быть.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Большая коммунальная квартира

сидела тесно за одним столом

и праздновала, а виновник пира

встречал Победу беспробудным сном.

 

Сосед мой, старичок, довольно крякал

и с каждой рюмкой «дожил!» говорил,

а инвалид безрукий тихо плакал

и, наклонившись, с блюдца водку пил.

 

А за окном стояло солнце мая —

одно на всех, оставшихся в живых,

и, отнятых войною поминая,

мы рядом с нами ощущали их.

 

И часа мы еще не просидели,

как всем хмельное разогрело кровь,

и женщины вполголоса запели,

и уж, конечно, сразу про любовь.

 

«Что стоишь, качаясь,

тонкая рябина,

головой склоняясь

до самого тына?»

 

Я вспомнил май сорок второго года:

в лесу рассветный таял холодок,

когда по резолюции начпрода

я в части получал сухой паек.

 

Молчун, нестроевой мой одногодок,

завскладом, в общем добрая душа,

мне завернул полдюжины селедок,

а сахар все же взвесил не спеша.

 

За три часа, захлебываясь ветром,

почти до спазмы в горле пропылен,

прошел я эти двадцать километров —

моей любви и горя перегон.

 

Не сдав мешка, не завязав халата,

с дежурной не поссорившись едва,

ворвался я в больничную палату,

забыв прибереженные слова.

 

И, заломив для лихости пилотку,

из вещмешка, лежащего у ног,

выкладывал на тумбочку селедку,

и хлеб, и сахар — мой сухой паек.

 

Ты, как и раньше, весело смеялась

и говорила: рана ерунда,

и лишь порой побаливает малость,

и ты сейчас готова хоть куда.

 

И при прямом содействии сестрицы

я ход событий круто повернул:

одёжку раздобыв, я из больницы

тебя без разговоров умыкнул!

 

...Кромсаемый обстрелом ежечасным,

полупустынный строгий Ленинград

нам показался, как всегда, прекрасным,

но ближе и роднее во сто крат.

 

И разрушенья всем своим обличьем,

касаясь больно сердца моего,

подчеркивали грозное величье

и оттеняли красоту его.

 

Там, где стена пробоиной зияла,

где высились фанерные щиты,

нам улыбаясь, женщина стояла,

держа в руках садовые цветы.

 

На них ты посмотрела удивленно,

как будто бы их видя в первый раз.

А я сказал на это:

— Все законно!

Я их твоими сделаю сейчас! —

 

Мы красоты в войну не предавали,

и не был человек душою слеп.

Цветы, цветы! Их тут не продавали,

а попросту меняли их на хлеб.

 

Ты шла с цветами.

Первыми твоими.

С улыбкой окунала в них лицо,

и обручало нас с тобой незримо

железное блокадное кольцо!

 

О эта ночь!

Не зажигая света,

губами узнавать черты лица

и, встретив наступление рассвета,

поверить в то, что нет любви конца.

 

Как самую заветную находку,

жизнь эту встречу подарила нам,

и нашу комнатушку, словно лодку,

несло к обетованным берегам.

 

О эта ночь!

Она у нас одна лишь...

И солнце ворвалось лучом косым.

И я тогда тебе сказал:

— Ты знаешь,

я так хочу, чтобы родился сын! —

 

В ответ ты улыбнулась через силу

и стала как-то замкнуто грустна:

— Нет, дорогой мой, не родиться сыну,

и все она тому виной — война.

Еще не раз аукнется нам голод.

А что потом — не знаю. Может быть...

 

И двадцать лет я слышу этот голос,

и никогда его мне не забыть.

 

«Как бы мне, рябине,

к дубу перебраться?

Я б тогда не стала

гнуться и качаться».

 

Из памяти я к яви возвратился,

и мной была подведена черта:

— А сын-то все же в городе родился,

Не вышло у фашистов ни черта!

 

Так за него — Петра или Ивана! —

И только мать сказала:

— Не неволь... —

А ты как будто издали кивала,

прикрыв улыбкой спрятанную боль.

 

И мы ушли от пира, от беседы,

как это приказали нам сердца,

чтоб навестить, так ждавшего Победы,

на Пискаревском твоего отца.

 

Был день такого взлета и звучанья,

что только сердцем постигалась жизнь,

где смерть с рожденьем,

радость и страданье

нерасторжимо так переплелись!

 

Нас целый час мотало на трамвае,

потом мы долго шли по пустырям,

тех страшных мест почти не узнавая, —

найти старались крайнюю из ям.

 

Здесь было бесприютно, одиноко,

и пахло душной прелостью воды,

и друг за другом далеко-далёко

тянулись эти насыпи — валы.

 

И все-таки мы были не одни:

поднявшаяся на вершину вала,

спиной к закату женщина стояла —

всем матерям, всем женщинам сродни.

 

К кому она пришла?

К отцу иль брату?

Не все ль равно —

сестрою иль женой!

А пламя угасавшего заката

тревожно полыхало за спиной.

 

Она стояла, светлая, простая,

стояла с веткой свежею в руках,

стояла, солнцем снизу залитая,

стояла бронзовеющей в веках.

 

... Двадцатый раз мы здесь

на Пискаревском.

Грохочет в майском воздухе салют,

Несут венки, и девочки-подростки

у монумента Матери встают.

 

А паренек, стоящий рядом с нами,

за ритуалом траурным следит,

распахнутыми синими глазами

на бронзовую женщину глядит.

 

Должно быть, он родился в сорок пятом,

быть может, в майский, в тот великий день...

Так мы стоим: солдат и сын солдата,

впечатав в землю сдвоенную тень.

 

Есть такая земля (поэма)

Голос в трубке —

знакомый, забытый

в эти годы, что прожиты врозь, —

словно провод, в бою перебитый,

лишь сегодня срастить удалось.

 

Шутка ль дело —

увидеться снова,

(я и думать об этом забыл!)

с невредимым,

с тем самым Костровым,

что мне братом под пулями был...

 

Вот и встреча.

Гляжу я на друга:

он как будто и тот и не тот,

но ремень,

запоясанный туго,

в нем солдата еще выдает.

 

Перед нами —

меняющий краски,

парусами одетый залив.

В «Поплавке» мы сидим,

по-солдатски

заливное ножом разделив.

 

Мы порой умолкаем.

И это

значит прежний вести разговор,

как тогда в ожиданье ракеты,

согревая ладонью затвор.

 

Быстро кончился вечер короткий,

музыканты покинули зал,

Николай на казбечной коробке

обгорелою спичкой писал.

 

С виду —

два пожилых человека,

а по сути —

два юных дружка.

— Тут мой адрес. —

И пачку «Казбека»

он мне сунул в карман пиджака.

— Ну, бывай... —

А потом, уже дома,

закурив, я на пачку взглянул,

и опасный, забыто-знакомый

мне в лицо ветерок потянул.

 

Коробок этот в буквах неловких

долго-долго держал я в руке.

«Как-нибудь заезжай.

Я — в Дубровке,

в той, которая на «п я т а ч к е».

 

* * *

В сентябре сорок первого года

(я опять возвращаюсь к нему)

не решился форсировать с ходу

наступающий немец Неву.

 

У бойцов поредевших дивизий,

что прикрыли собой Ленинград,

родилось и осталось девизом:

«Умереть, но ни шагу назад!»

 

Был снарядами весь перепахан

этот левобережья клочок,

и, пропитанный кровью, как плаха,

имя он получил — пятачок.

 

Пулеметным освистанный ветром,

у немолчного грома в плену,

в ширину он был два километра

и совсем пустяки — в глубину.

 

Раскаленным железом месила

эту землю война, и притом

становилась землянка могилой,

а воронка бывала жильем.

 

Там дивизии таяли наши,

снайпер снайперу целил в зрачок,

но держался,

по-русски бесстрашен,

став легендой живой,

пятачок.

 

* * *

В будний день ленинградского лета

за. какие-нибудь полчаса

на автобусе, солнцем прогретом,

до Арбузова я добрался.

 

Видя очень далекое — близким,

по асфальта прямой полосе

я дошел до того обелиска,

что стоит в стороне от шоссе.

 

И как будто из едкого дыма,

из бомбежки, что сводит с ума,

я глядел,

как на дивное диво,

на Московской Дубровки дома.

 

Чтоб виденье мое не пропало,

чтоб оно не исчезло из глаз,

я вперед зашагал,

и купалось

в окнах солнышко, как напоказ.

 

Чтобы в чувствах своих разобраться,

я присел на крылечке в тени.

Тут и начал вокруг собираться

босоногий отряд ребятни.

 

И, горластый,

стал сразу он тише,

отступил за поленницу дров,

как я только спросил ребятишек:

— Ну, а кто между вами Костров? —

 

И тотчас же,

как будто из строя,

где мои боевые друзья,

донеслось,

прозвучало

родное,

с чуть заметною гордостью:

— Я! —

 

Был он в майке, измазанной варом,

лет тринадцать ему,

а лицом,

что темнело шершавым загаром,

удивительно схож был с отцом.

 

Сразу принято нами решенье —

мы пошли по былым рубежам,

вдоль заплывших ходов сообщенья

по заросшим травой блиндажам.

 

Шел парнишка хозяйской походкой,

сушняком камышовым шурша,

каждый шаг отмечался находкой,

от которой сжималась душа.

 

Говорил он привычно-спокойно,

поднимал, чтобы видеть я мог,

то покрытую ржавью обойму,

то пробитый насквозь котелок...

 

* * *

Подошло.

Обожгло.

Приковало.

Озарило до донышка жизнь,

властью молодости приказало

отгремевшему:

снова вершись!

 

И опять я добрее и злее,

будто снова над нами беда, —

это в сердце,

что мужеством зреет,

все сначала

и все, как тогда:

 

ветки тянутся в окна казармы,

почки жадно разинули клюв,

По-мальчишески пялим глаза мы,

к подоконникам грудью прильнув.

 

Вот мы моемся в бане повзводно

за блокадную зиму впервой,

и всамделишной,

водопроводной

обливаем друг дружку водой.

 

Мимо темных громад Ленинграда,

по его магистралям пустым

мы шагаем полночным парадом,

по-курсантски прощаемся с ним.

 

Вместе с нами,

от ветра тугая,

ночь вступает на Охтинский мост,

по-солдатски кремнем высекая

в синем сумраке искорки звезд.

 

Заменив сапогами обмотки,

получив снаряженье свое,

на себе после санобработки

непросохшее сушим белье.

 

Кубари привинтили к петлицам

с пехотинской эмблемой своей,

Под ногами у нас половицы

отзываются скрипу ремней.

 

Как надел мой приятель обнову,

я почувствовал, черт побери,

вроде зависти что-то к Кострову:

так притерлись к нему кубари.

 

Значит, вправду нам больше не надо

пузом греть на учениях снег,

драить вымытый пол по наряду

и шагать, как один человек.

 

С вещмешком, что набит до отказа,

как положено это бойцу,

я в строю при зачтенье приказа

недвижимо

стою на плацу.

 

И блокадной поры музыканты

не жалеют ни легких, ни ртов,

Вот теперь мы уже не курсанты —

командиры стрелковых взводов.

 

Так становится

явью и былью,

что тревожно томило вчера...

Грозно грянули

наши фамилии

и армейских частей номера.

 

Колька тронул мой локоть рукою, —

желваки под провалами щек:

— Под Дубровку нам топать с тобою,

эх, подбросили нам пятачок!

 

* * *

Друг,

ты помнишь —

при выкладке полной,

но без всякого. строя,

гурьбой

вышли мы на шоссе,

и привольно

нам вздохнулось...

Пошли мы с тобой

и, казалось, совсем позабыли,

кто мы есть и шагаем куда.

Облака невысокие плыли,

и в лощинах стояла вода.

 

Две березы сплетались ветвями

над большою землянкой штабной.

Сам комдив побеседовал с нами

на пригретой полянке лесной.

Не смягчая улыбкою взгляда,

он закончил слова свои так:

— Здесь мы держим ключи

Ленинграда! —

и решительно стиснул кулак.

 

На поляне,

где пахло цветами,

под лучами окрепшей весны,

было слышно,

как пчелы летали

возле самого края войны...

 

* * *

То ли дружбе курсантской в угоду,

то ли случай нам выпал такой, —

только с Колей Костровым по взводу

получили мы в роте одной.

 

Мы ночами

меж кочек плутали

из землянки в землянку ползком,

и заветные письма читали,

и делились армейским пайком.

 

Может, завтра пойдем к переправе

под навесным огнем батарей...

И, ни капельки в том не лукавя,

говорили мы:

— Только б скорей! —

 

Это чувство солдатам знакомо:

будь что будет,

была не была!

Мы ведь знали:

дорога до дому

через эту Дубровку легла.

 

Как ни жди — а внезапно такое:

был приказ доведен до солдат,

и почувствовал каждый спиною,

что глядит на него Ленинград.

 

Поздней ночью пришли на исходный,

растеклись по извивам траншей,

плеск Невы по-сентябрьски холодной

иногда долетал до ушей.

 

Я в тот берег старался вглядеться,

принимая отдачи толчок.

Вот и мне довелось наконец-то

повстречаться с тобой,

пятачок!

 

Взмахи вёсел упрямо-тверды,

ест глаза дымовая завеса,

и смертельная близость воды,

и вокруг не видать ни бельмеса.

 

Словно только и жил — для броска,

через бруствер я прыгнул в траншею,

и холодная струйка песка

побежала со стенки за шею.

 

Что успеешь в бою разглядеть?

Но своими я видел глазами

те окопы, где негде сидеть, —

так забиты они мертвецами.

 

Вот связист телефон полевой

подтащил мне и крикнул:

— Готово! —

И сквозь режущий грохот и вой

я услышал в нем голос Кострова:

 

— Ну, рассказывай, как там у вас,

все ли ты одолел загражденья?

Я начну продвигаться сейчас... —

И умолк телефон...

Поврежденье...

 

Я не видел тот дьявольский смерч,

что поднялся и сник надо мною.

Ни удара,

ни боли —

как смерть.

Лишь потом,

удивлен тишиною,

я очнулся.

Прибрежный песок,

как подушка, лежал в изголовье.

Я запомнил твой вкус, пятачок, —

вкус земли, перемешанной с кровью...

 

* * *

Сенокосным темнея загаром,

чуть охрипший от невских ветров,

в светлой горнице,

за самоваром

мне рассказывал Коля Костров:

 

— Я с семьею сюда перебрался

только в сорок девятом году

и — не буду скрывать — испугался,

и подумалось мне — пропаду!

 

Но с женой мы тогда порешили,

просидев до рассвета вдвоем:

тут солдаты под пулями жили,

а при мире и мы проживем.

 

Не ахти как любезно земля

принимала нас первое лето —

мы снарядов и мин

штабеля.

натаскали с площадочки этой.

 

Оттого, что родной нам была,

эту землю душа пожалела.

Здесь лет пять и трава не росла,

а чего удивляться — железо!

 

Это ж факт! —

на просторе страны

нам бы места хватило, скажу я,

но неужто же бросить должны

люди русские землю такую?

 

— Знать, сюда тебя крепко привадил

и сыновний и воинский долг.

Знаешь, вспомним-ка песню, приятель,

про стрелковый, про нашенский полк.

 

По Неве отходили солдаты,

И стонал под дивизией лед.

Оставался лишь триста тридцатый

Полк стрелковый, прикрывший отход.

 

В дело шли и штыки и гранаты,

И накатывал огненный вал.

Это доблестный триста тридцатый

Полк стрелковый отход прикрывал.

 

Словно спички, ломались накаты,

Но закрыты фашистам пути,

И последним он, триста тридцатый,

Должен был по Неве отойти.

 

Только тронулся лед ноздреватый,

Загремел ледоход, закипел,

И случилось, что триста тридцатый

Не успел отойти, не успел...

 

В сердце есть незабвенные даты,

Долу клонится знамени шелк.

То сражается триста тридцатый

До последнего писаря полк.

 

* * *

В окна ломится ветками сад,

перезревшим укропом пахнуло,

и плодами, что густо висят,

ветки яблоневые погнуло.

 

И акации желтой стручки

на полуденном солнце пригрелись,

и смородины черной зрачки

на земную красу засмотрелись.

 

Здесь, где столько цветов прижилось,

где подсолнухи рыжие дремлют,

словно богу,

вторично пришлось

человеку создать эту землю.

 

Это он ее всю перебрал,

очищал, продвигаясь вершками,

выбрал тоннами рваный металл,

сделал землю своими руками.

 

Мы стояли в густой тишине,

ей, как песне хорошей, внимая.

И сказал Николай:

— О войне

я все реже теперь вспоминаю...

 

Наконец мы простились,

Густел

разнотравьем настоянный вечер.

Николай на крылечке сидел,

обнимая сынишку за плечи.

 

Понял я, что сюда, на Неву,

я приехал не в давнюю юность,

что грядущее здесь наяву

к сердцу так горячо прикоснулось.

 

* * *

Шел я в жизнь,

поднимался и падал:

и забыл за тревогами дня,

что среди рубежей Ленинграда

есть такая земля у меня,

на которую, что б ни случилось,

что б ни встретилось мне на пути, —

никому не сдаваясь на милость,

я смогу отовсюду прийти,

днем и ночью,

зимою и летом,

ничего от нее не тая, —

ведь земля под Дубровкою эта —

я доподлинно знаю — моя!

 

Наплыла темнота постепенно,

стрекотал работяга-сверчок,

медовеющим запахом сена

опьяняет меня пятачок.

Пятачок,

где рождаются дети,

где встают молодые сады,

где ничто не смутит на рассвете

ясность воздуха,

свежесть воды,

где заря над Невой разгорелась,

полыхнула на птичьем крыле...

Мир —

ты времени мудрая зрелость,

верность наша

вот этой земле.

Л. Хаустов


 Читайте также

Всего просмотров этой публикации:

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »