85 лет исполнилось бы Майе Борисовой
(1932–1996), замечательному поэту, прозаику,
переводчице и просто красивой, очень ранимой женщине... В мою жизнь она вошла с
детскими книжками стихов о Ленинграде, и лишь потом я познакомилась со стихами
взрослыми. А страницы её жизни открылись для меня в последние годы. На её
стихотворения написано несколько песен. Многие строчки её стихов впечатываются
в память сразу и навсегда: «Есть ценности, которым нет цены», «И мне остается
целая жизнь, чтобы любить тебя», «А плата – ощущение вины», «Уходят не тогда,
когда уходят. Совсем иначе это происходит», «А главное – не надо пить с утра. Не
то всё прахом: отдых и работа», «Всё искусство — на крови, на своей ли, на
чужой ли»… И детские: «Интереснее не ехать, интереснее – пешком», «Как славно по
мокрой бежать мостовой, где все отражается вниз головой», «Мы в этом городе
живём. И он растёт, и мы растём»…
Майя Ивановна Борисова родилась в Ленинграде 21 мая 1932 года и всегда гордилась, что пять поколений
её предков жили в этом городе. В ней многое — от Ленинграда: ум,
интеллигентность, культура, сдержанность. В автобиографичном рассказе «Сундук и
древо» перед нами предстают её предки, которыми она очень гордилась: живые лица
дедов и прадедов, бабки, матери, других близких. В «Заметках о российском
купечестве» она пишет о своих предках: «Родители
– служащие. Предки – из купеческого сословия. Мой прадед имел в Апраксином
дворе мастерскую и лавку. Он появился в Питере подростком, с двумя младшими
сестренками, убежав от холеры из Смоленской губернии... А другой прадед
Григорий Иванович явился в Северную Пальмиру, снявшись с малоплодородных
вологодских земель... И стал заниматься, если можно так выразиться, конным
бурлачеством: таскал по Неве груженые баржи».
У прадеда
Майи, купца Василия Григорьевича Тельтевского, были в Петербурге, «на Песках»,
свои доходные дома, лавки в Гостином дворе, в том числе лавка ювелирная. Но
непредсказуема российская история: сын Василия Тельтевского, Алексей
Васильевич, дед Майи, стал революционером. В 1905 году он был замешан в
студенческих волнениях и, во избежание преследований, отправлен родителями за
границу. В Париже обвенчался с Анастасией Васильевной Беженцевой, там же у них
родилась дочь Инна, мама Майи. Спустя много лет, «бабася» Анастасия Васильевна,
уже в Ленинграде, будет нянчить Майю и воспитывать.
Наступил октябрь 1917 года, семья Тельтевских опять жила в Петербурге.
Алексей Васильевич твердо стоял на позициях левых эсеров... Начались ссылки,
тюрьмы. Умер Алексей Васильевич в ноябре 1932 года в тюрьме, куда его в
очередной раз «забрали перед красными праздниками». Его дочь, Инна Алексеевна,
мама Майи, не
попала под каток репрессий, но на факультет журналистики университета ее
все-таки не пустили, даже после того, как она блестяще сдала все экзамены, но исключили
из партии большевиков, в которой она состояла с 18-летнего возраста, и выгнали из
университета, куда ходила вольным слушателем. Поставили в вину «буржуазное
происхождение».
Когда началась война,
Майю с мамой и младшим братом эвакуировали в
маленький городок на Волге. В 1942 году туда привезли детей из блокадного
Ленинграда. Они мало говорили, часто плакали и прятали еду на черный день. А
когда детям дали карандаши и бумагу, многие из них стали рисовать золотой
шпиль, увенчанный корабликом. Майя запомнила это и отразила позднее в своих
стихах. О близких, переживших блокаду, она писала: «...они пережили блокаду достойно, мужественно,
неустанно хлопоча и трудясь в чью-то пользу... Когда я слышу фразу «не отдали
врагу», то вспоминаю теток. Вот уж кто поистине не отдал врагу ничего! В числе
других жителей они не отдали врагу родного города. Не отдали на растерзание
голоду и холоду своего гнезда, сохранили и мебель и книги... Не продали, не
обменяли, что могли бы продать и обменять, не сожгли того, что само просилось в
топливо. Главное, тетки не отдали врагу самих себя: своей доброты, своего безграничного
гостеприимства и хлебосольства» (Ритуальные жесты. Повесть и рассказы). Майя
гордилась и поражалась крепости «фамильного замеса» Тельтевских, их стойкости и
человечности.
Всё детство, вся юность – вплоть
до отъезда в Сибирь журналистом в районную газету – прошли у Майи в доме на
улице Плеханова, рядом с Казанским собором. Отсюда в августе 41-го семья уехала
в эвакуацию, сюда они вернулись летом 44-го. «Город с запахом моря и копоти
обнял меня гранитными лапами». Майя вспоминала, что писать стихи начала
где-то классе в девятом-десятом, но не печатала их ни в школьные, ни в
студенческие годы. Правда, первое упоминание имени – Майя Борисова – можно
найти в книге Корнея Ивановича Чуковского «От двух до пяти» в разделе «Заповеди
для детских поэтов». Но это не в счёт. Это Инна Алексеевна прислала Чуковскому
письмо с примерами языкового и духовного развития трёхлетней дочери.
В 1955 она окончила отделение журналистики филологического
факультета Ленинградского университета. После университета судьба забросила ее далеко
от родного города. То, что происходило до, было
обычным и двигалось по хорошо накатанным рельсам: школа, университет, студенческие
стройки, журналистская практика. Лишь на пятом курсе возникло что-то свое.
Пришло серьезное увлечение стихами, потом — решение уехать именно за Урал, за
осуществление которого пришлось побороться: «У
меня была ЦЕЛЬ. Я хотела стать журналистом. Таким, как Джон Рид. Как Илья
Эренбург. Как Михаил Кольцов. Как Симонов. Я шла к этому через достижение целей
поменьше, поконкретней: трудно было поступить на отделение журналистики, сразу
не удалось, потом все-таки поступила. Хотела после окончания - в Сибирь, которая
имела твердую репутацию «переднего края», а меня распределили в Вологду.
Поспорила с комиссией - добилась своего. И даже неважные условия работы или
быта хороши были тем, что подтверждали: да, Сибирь – это передний край. Они как
бы сближали меня с теми, на кого я пыталась походить».
На стене в деканате приколот лист:
Расписанье последней сессии.
И не верится: месяц – и я журналист…
Не мечта уже, а профессия!
На газонах размечены цветники,
И деревья вот-вот оживут…
Мы сегодня, традиции вопреки,
Не пойдем гулять на Неву.
От веселого шума и ярких огней
По каналу свернем туда,
Где сейчас типографской краски
черней
Заколдованная вода.
Где пунктиром загадочных многоточий
Убегают вдоль фонари,
Где в канал, замечтавшись,
просыпала ночь
Перепутанный звездный шрифт.
А разлуки все ближе и ближе срок:
На восток уеду я, на восток…
Там рассвет разгорается, как костер,
И его раздувают ветра.
Там на тысячи вёрст просторы простёр
Красноярский далекий край.
Там не в ногу твоими идут часы,
Забегая вперед на полдня.
Там газета в две маленьких полосы
С нетерпением ждет меня.
Может быть, это – самый малый
масштаб
В неоглядных картах страны.
Но, наверное, я нужна там так,
Как с тобой мы друг другу нужны.
Борисова по
распределению уехала в Абакан, где работала литературным сотрудником и
заведующей отделом культуры в редакции газеты «Советская Хакасия», а затем в
газете «Красноярский комсомол». Она много ездила, заполняя путевые блокноты
записями, сведениями, мимолетными портретами, взятыми интервью и стихами. Воспевала
романтику комсомольских строек, колесила по Сибири,
писала статьи и стихи, занималась переводами. Первое стихотворение «Начало пути»
было опубликовано в газете «Советская Хакасия» в 1955 году под псевдонимом
М.Майская. Псевдоним не прижился — возможно, из-за своей подчеркнутой
красивости, но, скорее всего, из-за рано проявившейся в Борисовой тяги к
достоверности, в т.ч. и по отношению к самой себе. Достоверность, правдивость,
точность, сочетающиеся с лирической углубленностью — характерные черты
творчества Борисовой. Газетная практика, требовавшая внимательности к текущей
жизни, не могла не сказаться и в стихах Борисовой: при всей своей лиричности
они всегда имеют под собой некую твердую жизненную основу.
Первая книга – «Лирические стихи»
(Красноярск, 1957 г.), «На первом перевале» (1958 г.). Следующая, «Вечерние
окна» (1961), заключала в себе воспоминания о школе, детстве, университетских
годах, Ленинграде; наиболее интересны в ней стихи о сибирской природе.
Некоторые стихи стали популярными, а стихотворение «Дорожное», опубликованное в
«Комсомольской правде» 8 июля 1958, стало лейтмотивом известной в те годы
повести В.Аграновского «Нам — восемнадцать...» Позже Борисова писала: «Мое счастье и удача в том, что личная
молодость совпала тогда с молодостью целинных совхозов, Дивногорска, с резким «омоложением»
поэзии, наконец...» Тогда, в конце 1950-х и в 1960-е, возникло целое
поколение поэтов, окрыленных «оттепелью», очевидностью перемен в общественной
жизни и в душах, поведении людей. Это время молодости Евгения Евтушенко, Роберта Рождественского, Андрея
Вознесенского, Риммы Казаковой… Время больших поэтических вечеров в
Политехническом музее Москвы и поездок по стране. Вместе со своими сверстниками, с
теми, чьи первые стихи публиковали «Комсомольская правда» и альманах «Енисей»,
она могла повторить: «Сибирь не станция удачи, а просто молодость моя».
Борисова вспоминала: «Сейчас, возвращаясь к тому времени, я
спрашиваю себя: почему? Откуда это ощущение повседневного счастья? Почему я не
боялась? Ведь уехала же и вправду далеко от родителей, от родного города,
впервые в жизни так далеко и так надолго (кстати, это потом выяснилось, что
лишь надолго, тогда не исключался вариант насовсем). Уехала, оказалась среди
чужих, посторонних людей. Сразу, по-глупому, посвятила их в секреты, в
сложности своей личной жизни – почему не ознобило ни разу ощущение
беззащитности, уязвимости? Почему все
нравилось? Попала в маленький, совсем еще провинциальный и скромный Абакан –
была рада, как не знаю кто. Жила полтора месяца в гостинице – номер на восемь,
что ли, коек – нравилось. Получила свою комнату, холодную, пустую, печка, уголь
трескает, тепла не дает – все равно в восторге!» Командировки,
командировки, всегда в пути. И приходит мечта о семейной, оседлой жизни, о
комфорте, покое.
Командировка
Ты уже приобрел сноровку
Собираться за пять минут.
Снова дальняя командировка,
Незнакомый еще маршрут.
От наскучивших заседаний,
От мочальных диванных дыр
Сердце – настежь, блокнот – в
кармане,
С ходу – в шумный и жадный мир.
Здесь ветрище шальной, целинный
Рвется в грудь, задушить грозя,
Здесь в ночи при встречах машины
Щурят пристальные глаза.
Здесь герои в стеганках ватных,
Пропыленные до черноты,
Угловаты и грубоваты,
И в сужденьях весьма круты.
Те, что громким словам не склонны,
Что с землей навеки дружны,
В чьих рабочих жестких ладонях
Жизнь и слава твоей страны.
Ты забыл, что заждались дома,
Что подходит к концу аванс,
Ты в горячке спора в райкоме
Вдруг сказал про совхоз: «У нас».
Но уже поджимают строки,
Секретарь не дает житья,
Туго входят в скупые строки
Боль твоя и гордость твоя.
И мечтаешь: далеко где-то
На полях и в лесной глуши
Покупают люди газету
Не для курева – для души.
В Канск был переведен на работу
корреспондентом краевого радио гражданский муж Майи Борисовой Юрий Чернышов.
Приехав вслед за любимым человеком в незнакомый город, она устраивается
работать на лесозавод. Майя Борисова не жалуется на свой тяжелый труд,
наоборот, ей все очень нравится, она замечает красоту окружающего мира, многое
берет себе на заметку. Проработав на заводе всего 2 месяца, Борисова познает
для себя важные уроки жизни, делает выводы: человек, делающий хорошо свое дело,
сам хорошеет. В книге «Пока вчера еще сегодня» рассказывает о работе в цехе, о
том, как складываются её отношения с коллективом, как простая рабочая тетя Надя
и бригадир заступались за неё, давая при этом урок жизни: «Ей я сразу рассказала, что пришла на лесозавод не по необходимости, а
как бы из любопытства. Девчонкам же врала что-то про типографию, вроде, я там
наборщицей работала, про слабое здоровье… Вот с тетей Надей мы и вылезли в
передовики на траверзном брусе. Я, пока сама не поработала на лесозаводе,
относилась к нормам и процентам довольно-таки пренебрежительно. Мне казалось:
люди говорят о них потому, что думают, будто газетчику именно это и надо. А
мне, газетчику, нужно совсем другое: мне нужно понять душу рабочего человека,
его настроение, его мечты, как говорится, и чаянья. Но когда мы с тетей Надей
выполнили норму на сто восемьдесят процентов, то я, надутая и важная, как
индюк, ходила возле Доски показателей, и настроение у меня, именно по причине
этих самых процентов, было прекрасным. А мечты и чаянья воплотились в желания,
чтобы нас всегда ставили на траверзный брус, и мы не вылезали бы из ударниц».
Майя пишет: «Проработала я на Канском лесозаводе всего два месяца. Старалась быть
добросовестной. Поняла, кажется, что это значит: это значит делать свое дело
так, чтобы твоя совесть была добра к тебе. Чтобы не грызла… И еще поняла:
человек раскрывается не в разговорах и даже не в том, что он делает, а в том,
как он это делает. Все равно что! Это неправда, что пока я, мол, квартиру
убираю или производственную практику прохожу, я могу казаться
таким-сяким-неважным, а дайте мне до строительства космических ракет дорваться,
там уж я – ого-го! – каким себя зарекомендую. Если мы кое-как делаем неважные
дела, нам, как правило, не удается даже добраться до важных, не то чтобы
добиться в них успеха… А знаете, как можно увидеть, хорошо человек работает или
плохо, даже если ты ничего в его работе не понимаешь? Это я, правда, заметила
еще на студенческих стройках, но потом проверяла и на заводе, и в других
местах, и каждый раз мое мнение подтверждалось. Человек, хорошо делающий свое
дело, сам хорошеет. Даже чисто внешне: он становится красивым, ловким, изящным!
Это – очень верная примета…»
Сибирь сыграла важную роль в жизни
поэтессы. Именно здесь у нее начинаются первые шаги в области журналистики, здесь
она набирается впечатлений, незаменимого опыта, который в дальнейшем окажется
ей очень полезным, здесь она закаляет свой характер: становится
целеустремленным, ответственным человеком, здесь проходит ее молодость.
Майя Борисова писала: «Я благодарна
Сибири и за то, что мою привычную родственную любовь к Ленинграду она
превратила в чувство острое, неутолимое и в результате гораздо более
плодотворное. Наверное, до сих пор стихи о Ленинграде нашептывает мне Сибирь,
напоминая о том, как скучала я вдалеке...» Абакан, Красноярск, Канск, Дивногорск, адреса комсомольских строек. Там
писались и выходили её первые книжки. Но она так и не сумела полюбить эти
города. И в этом честно признавалась — в своей нелюбви, виня, впрочем, не их, а
саму себя. В Сибири она прожила почти семь лет и вернулась в Ленинград.
Она встретила на
своем пути Анну Ахматову, которая очень много дала начинающему поэту (слова «поэтесса»
Майя, как и ее наставница, на дух не переносила). Не переписывая за девушку ее
строки, Ахматова умела придать мысли своей литературной ученицы широту, размах
и особую выпуклость. Майя Борисова была одной из её любимых учениц. Она провожала в
последний путь Мадонну блокадного Ленинграда Ольгу Берггольц. Публиковалась в
журналах «Сибирские огни», «Урал», «Юность», «Смена», «Нева», «Звезда», «Наш
современник».
Одна за другой издавались книги: «Вечерние окна» (1961), «Белый свет»
(1963), «Покупайте веселые сны» (1964), «Интереснее пешком» (1967), «Каменный
берег» (1969), «Олени ждут солнца» (1971), «Часозвон» (1973), «Пока вчера еще
сегодня» (1975), Малая Невка» (1978), «Разговор» (1979), «Избранное» (1985), «Поздние возвращения» (1988), «Колокола памяти» (1989) и др. В
1990 году стала составителем сборника ленинградских поэтов периода оттепели «То
время — эти голоса».
Борисова
писала и про ядерный век, и про воронежского комбайнера, и про отчаянного
журналиста - и всегда талантливо и естественно. Поэтический позитивизм - дар
шестидесятых. Романтика была романтикой действия и ответственности. До всего им
было дело. И за всё они чувствовали ответственность. Многие стихи напоминают зарисовки с
натуры: портреты людей, сценки, подсмотренные у самой жизни. «Почему не слушаем старух?..», «Человек
распростёрт на носилках...», «Дорожный рабочий», «Гадалка», «Двое»... В
них поражает острый наблюдательный глаз, замечающий то, что другому не заметно,
не важно. Это не просто наблюдательность, выработанная годами журналистской
работы, это - зоркость сердца. И потому эти стихи-портреты так трогают своей
человечностью. Пожалуй, это главное слово, которое их всех объединяет. Поэзия
Майи Борисовой трагична. Она полна скрытого страдания, в стихах часто
присутствует бездомье, разлука, одиночество. Философия жизни звучит в
стихотворении «Солнце»:
Может быть, слава тебя закружит.
Жизнь покажет грязное донце…
Вспомни: солнце плескалось в лужах,
Не пачкаясь. Потому что – солнце.
На волне хрущёвской «оттепели», в
60-е годы прошлого века, в детскую литературу пришло новое поколение писателей
из «взрослой» литературы. За плечами у них были не только «взрослые» книги, но
и Великая Отечественная война: кто-то воевал, у кого-то война отняла детство. «Взрослые»
поэты принесли в детскую литературу дыхание нового времени, новые ритмы и
чувства. Иными стали и герои книг – дети. Глеб Горбовский, Олег Тарутин, Майя
Борисова, Александр Кушнер, Александр Шибаев, Олег Григорьев – их книги стали
новой вехой в ленинградской поэзии для детей. Майя Ивановна тоже писала и издавала
книжки для детей. При этом она напрочь забывала
о своих проблемах, и неурядицах. Она всегда говорила, что нельзя писать
для детей с тяжелым сердцем и тяжелыми мыслями.
Не одно поколение юных ленинградцев, а сейчас уже питерцев, выросли на
стихотворениях Майи Борисовой. Стихи получались простые, понятные,
любимые малышами. В последние годы работала редактором детского журнала «Искорка».
Она написала книгу «Интереснее пешком» – 33 стихотворения и 3 рассказа о
Ленинграде-Петербурге. Борисова написала немало произведений для детей,
заслуженно пользующихся успехом и у маленьких читателей, и у взрослых, была
автором более 20 книг стихов и рассказов для детей: «Интереснее пешком» (1967,
1973 и 2006), «Пегас-69: Стихи» (1969), «Птица Дождь: Стихи» (1977), «Добро по
кругу: Рассказы» (1987) (Добрые
рассказы о детях, учат смелости и честности), «Иди, Кирилл, на Белое озеро...»
(1995). А ещё - «Мы гуляем по Летнему саду», «Пришли мы
вчетвером», «Восемь весенних песенок», «У красавицы Невы». Всего у Майи Борисовой
более сорока разнообразнейших книг.
Она была очень разносторонним человеком,
знавшим и читавшим на многих языках народов СССР, а когда началась афганская
война, изучила еще и фарси, чтобы знать культуру той страны, в которой погибали
наши мальчики. Правда, для этого сначала понадобилось выучить узбекский и
киргизский языки – и с них она переводила стихи замечательных поэтов.
Переводила с латышского, украинского, фарси, киргизского, ненецкого, узбекского
(«мои любимые переводимые»), произведения поэтов Латвии, Эстонии, Абхазии, народов
Севера. У неё много переводов латышских поэтов,
Яна Райниса и Аспазии, Яниса Петерса, которого она называла своим другом, и Дайны Аватыня – они дружили, Майя Ивановна порой отдыхала
у неё в Прибалтике. Она переводила Низами (с азербайджанского), Алымкана
Дегенбаева (с киргизского), Василия Ледкова (с ненецкого) и многие другие.
Позже писала прозу:
рассказы, публицистику, рецензии, пьесы, сказки. Кроме газетных очерков и
репортажей, зарисовок периода красноярской газетной работы, она написала в
разное время немало рассказов. Лучшие из них были собраны в книге «Ритуальные
жесты» (1983). Ее герои, каждый в свой срок и на свой лад, проходят проверку
самыми естественными и обыденными явлениями жизни. Именно эти явления автор
склонен считать основополагающими, определяющими значимость и весомость любой,
даже в чем-то исключительной человеческой судьбы. Особое значение в прозе Майи
Борисовой придается памяти. Память – обыденная, историческая – не только
противостоит забвению и небытию, но и пробуждает в человеке ответственность за
его сегодняшние помыслы и поступки. Книга М. Борисовой с интересным названием «Пока вчера
еще сегодня» откровенная и правдивая, во многом автобиографическая. Для автора
этой книги «вчера» - это годы вступления в жизнь, годы первых журналистских
командировок и первого сборника стихов. Она задумывается в своих рассказах об
истоках жизни, связывающих человека с историей его предков. Эта книга с самого начала писалась
для школьников старших классов. Для них-то уж выход в жизнь – самое что ни на
есть «сегодня». Им и рассказывает Майя Борисова, с какими горестями и
радостями, успехами и неудачами, с какими трудами она узнавала жизнь. Узнавала
вширь и вглубь, как газетчик и как поэт. Прежде чем учить других через газету,
журналист много учится сам – у людей работящих, думающих и, конечно, духовно
сильных и красивых. В названии книги есть еще один смысл. Пока сегодняшний день
еще не стал вчерашним, в нем многое можно понять и изменить к лучшему. А для
этого нужно думать, нужно разбираться в себе, в людях, в окружающем мире.
В последние годы жизни, возможно, под влиянием
углубленного интереса к истории своего рода, она обращается к духовной истории
своего народа, к его вере. Ее удачным и законченным опытом в этом направлении
был житийный очерк о преподобном Кирилле Белозерском, а также своеобразная
художественно-документальная книга «Птенцы под шапкой Мономаха» (1999),
посвященная драматическим судьбам детей и подростков, в разное время
оказывавшихся на русском троне или в числе ближайших претендентов на него. При
жизни автора книга не была опубликована. Посмертно – в 1998 году – две главы
напечатал петербургский журнал «Нева» (№4). Одна из них посвящена умершему от оспы
в четырнадцать лет императору Петру II, вторая – Алексею Николаевичу Романову,
сыну Николая II. Короткая заключительная глава «Кровавый круг замкнулся». Её
композиционная роль очень велика: возвращаясь к началу, в годы «смутного
времени» на Руси, автор вспоминает самого, наверное, юного участника
растянувшейся на столетие драмы – Ивашечку, сына Лжедмитрия и Марины Мнишек.
Происхождения он был, что и говорить, не лучшего, но сам-то он чем был виноват,
за что был подвергнут мучительной казни по приказу царя Михаила Федоровича? А
очень просто: во имя будущего. «Не напоминает ли нам эта сцена другого
события?.. – спрашивает Майя Борисова… - Тогда казнил невинного первый Романов.
Позже казнили последнего Романова, столь же невинного. Что тут скажешь?» Насилие
и жестокость родились не в нашем веке и не в прошлом. Разомкнется ли
когда-нибудь страшный круг? Прочесть «Птенцов»
можно вот по этой ссылке: http://www.krasdin.ru/2001-3-4/s002.htm («День и ночь»,
литературный журнал для семейного чтения, N 3-4, 2001 год).
Она много ездила по стране с
писателями (в те времена Союз писателей организовывал такие поездки), а потом и
за рубеж. Греция, Средиземное море, Испания, Франция, США… Майя Борисова была
депутатом Ленсовета. Смешно предположить, что ради благ и привилегий. Тогда
поэт с именем, член Союза писателей, председатель секции поэзии Ленинградского
отделения и народной любви, и государственных благ имел порою больше, чем
нынешний рядовой депутат. Была потребность в действии. Теперешнему поколению
они кажутся наивными мечтателями. Дети «оттепели», они принимали перестройку
как весну. Борисова организовала фонд
поддержки писателей, работала в Совете нового писательского образования — СП СПб,
старалась помочь нуждающимся, распределяла материальную помощь. Сама же она
жила очень скромно и никогда ничем не пользовалась. За заслуги в области литературы была награждена
орденом «Знак Почёта». В последние годы работала редактором детского
журнала «Искорка». На Российском радио в рубрике «Малая Невка» вела передачу о русском языке «Владеем,
говорим, способны объясниться». Увлечённо, эмоционально, просто, в своей
разговорной манере она рассказывала и размышляла о языке. Из писем Натальи Туриевой: «В последнем письме, написанном за месяц до
смерти, она с весёлым удальством перечисляет все свои литературные занятия того
времени: «Вы пишете истории
про жизнь православных святых? Делаете радиопередачи про российских
предпринимателей? Про купеческие династии, про Серг. Ив. Зимина – основателя,
вслед за С. Мамонтовым, частной оперы? Вы берётесь с весёлой компанией
составить для коммерческого изд-ва детскую тематическую энциклопедию? То-то же».
Но меня не обманывает этот искусственно приподнятый тон, тем более что следом –
«А я стихов не пишу. За лето
– штуки две, и то без особого удовольствия». После смерти
осталась неоконченная рукопись книги о русском фольклоре.
Майя Борисова была
очень сложным человеком, нетерпимым к творческой посредственности, острой, умной, внимательной к другому, исключительно
интересной собеседницей. Она была
великодушна и щедра в дружбе, и, сделав доброе дело, тут же вычёркивала его из
памяти. Жизнерадостная, заряжающая окружающих внутренним светом и оптимизмом. Но
при всей своей общительности, весёлости, жизнелюбии («я – подсолнух, весёлый вертел на
горячей жаровне дня» «Я вся – хохочущая лепта в разбойный звон твоей листвы»)
Борисова вовсе не была человеком нараспашку. Жила в своем времени,
проверяя талант, дружбу, ответственность камертоном шестидесятых. Но романтика
обернулась для них перестроечным хаосом: не дай тебе Бог жить в эпоху
перемен... В 1988, накануне тех лет, что потом назовут «перестройкой», Борисова
пишет о том, что «трещины трогают свод, дрожью фундамент пронзен...» Сейчас это
воспринимается как пророчество (особенно если вспомнить, что случилось с её
квартирой после смерти).
А еще она хотела большого женского счастья. Но оно все не
случалось. Зная независимый, почти мужской характер Майи, далеко не каждый
представитель сильного пола решался вообще подойти к ней для того, чтобы
завязать серьезные отношения. И она очень переживала свое одиночество,
невозможность разделить свою жизненную ношу с сильным, понимающим мужчиной. Майя
очень любила детей и остро переживала то, что ей самой Бог детей не послал.
Своих детей заменили племянники, дети брата Алексея. Из писем Натальи Туриевой: «В одном из
писем 1983 года М. И. пишет: «Семь
лет назад я ушла от своего последнего мужа – философа, профессора, доктора наук…»
Всего их было, если не путаю, три. Мы никогда о них, да и вообще на подобные
темы, не говорили. Я, в общем, допускаю, что, задай я эти вопросы Майе
Ивановне, или придись они к слову, она бы ответила. Но мне спрашивать о
подобном, нескромно лезть в столь интимные сферы, не приходило в голову. Могу
уверенно сказать, что в последние, при мне, годы у Майи Ивановны не было
никого. В повседневности. В сердце же – не знаю, и знать не могу. А если о
чём-то и догадываюсь, то оставлю это при себе, поскольку самой Майе Ивановне уж
точно не понравились бы подобные разговоры вокруг её имени». В последние годы Борисова, талантливая,
самодостаточная, жизнелюбивая, бодрая, с огромным интересом к людям и к жизни –
начала пить. Наверно, наложилось всё сразу –одиночество, проблемы с
квартирой, разочарование в том, что творилось в стране… Стало всё труднее
писать стихи.
Майя Борисова писала: «Стихи писать не трудно. Когда они пишутся.
Трудно, когда – не пишутся. Вот это-то
обстоятельство и бесит: пишутся… не пишутся… Кто над кем хозяин: я над ними или
они надо мной? Ладно, думаешь иногда, «не пишетесь», дорогие… А мы вас –
измором. Терпенье и труд! Всё перетрут! Работать надо. Кто хочет, тот добьется.
Сидишь. Ходишь по комнате. Работаешь. Замысел тебе ясен, строчку к строчке
тянешь на вожжах, привязываешь, фразы шлифуешь, нужное слово ищешь, ненужное –
отбрасываешь, бумагу рвешь, перья ломаешь. Домашние на цыпочках ходят: как же,
человек себя не щадит, горит в процессе труда. А пока ты корпишь над задуманным
и обдуманным, откуда не возьмись, вдруг пустячок какой-то привяжется, так,
вроде – мотивчик, вроде – непонятно что. И главное – о том, чего у тебя уже
года полтора и в мыслях не было. Отмахнешься раз-другой (мешает же!), потом
запишешь: на первом попавшемся клочке, вкось-перекось, только чтобы отвязался.
Добьешься своего: вот он – венец твоих законных усилий. Все, что хотел, сказал.
Рифмы точные, эпитеты сочные, идеи светлые… Ну, а если так поставить вопрос: я
написала стихотворение; может оно быть умнее, чем я сама? Кажется – нет, на
практике же выходит – да. Тут я бы рискнула совет дать тем, кто делает первые
шаги по скользкой дорожке литературного сочинительства. Если ваши стихи не
умнее, или – еще хуже – глупее, чем вы сами, если в жизни, в рассуждениях и
поступках вы душевно богаче, тоньше, чем в стихах, - подумайте, стоит ли делать
именно их основным занятием, основным содержанием своей жизни».
Поэзия тактична:
уходя,
она не любит грубо
ставить точку.
Скрываясь с
постепенностью дождя,
из-за дверей ещё
подкинет строчку.
А ты, отъевшись на её
хлебах,
сроднившись с ней,
почти как с частью быта,
ещё улыбку носишь на
губах,
не видя, что –
покинута, забыта.
Ещё за лоб
хватаешься: устал!
Ещё ворчишь: «Кошмарное
занятье…»
А ведь она ушла. Из
шкафа платья
все вынуты, и комната
пуста.
Она ушла. И удлинились
дни.
И тишина плотнее
стала вроде…
Мне говорят: «Прекрасно!
Отдохни.
Поедем в лодке, по
лесу побродим…»
И вправду – это ж
отпуск, отдых наш,
меня не в пору строки
повязали!
Ну, вот,
запропастился карандаш…
А ведь всё время был
перед глазами.
О как бы обыграла я
отлично
подобную деталь назад три дня!
Но не спеша,
безжалостно, тактично
поэзия
покинула меня.
Из писем Натальи
Туриевой:
«1981 год, на мою просьбу прислать
последние стихи: «Что
касается «последнего стиха», то с этим делом сейчас у меня худо. Не пишется
так, как писалось когда-то, м. б. мозги уже переладились на прозу, м. б. что
другое. Профессионализм при мне, это видно, когда занимаешься переводами. Но
что-то важное, главное, схлынуло, отошло, без него сочинение стихов – так,
литературные упражнения». Она не умела примириться с постепенным
уходом стихов, это было её реальной и постоянной болью, с которой ей не
удавалось справиться».
Из писем Натальи Туриевой: «А когда Майя Ивановна вернулась из
Сибири в Питер, ей дали квартиру в очень далёком новом районе. Помню, когда мы
только начали переписываться, я всё пыталась найти на карте Ленинграда улицу
Кустодиева, на которую писала письма. И не находила. И уже потом, когда мы
встретились и в первый раз вместе ехали на электричке в Комарово (о, как раз в гости к Наталье Владимировне),
Майя Ивановна сказала, увидев за окном Озерки: «Моя
станция. Здесь я и жила. Там, за лесом – отсюда не видно». И вот это «там, за лесом», «отсюда» не видно, а
собственно от Ленинграда и подавно, страшно угнетало её. Она не чувствовала
себя живущей в родном Ленинграде. Знакомо ли вам стихотворение «Обживаюсь в новых районах…»?
Оно – превосходно! И, в частности:
За какие заслуги,
вины,
в наказание или со
зла
ты сюда меня, город,
сдвинул,
как посуду на край
стола?
И прижмёт меня
ностальгия.
Корни с треском ведь
отрываем.
И в свои места
дорогие
я отправлюсь тихим
трамваем.
Не хочу быстрей и
короче.
Край мой дедич, о
край мой отчич!
Ну, вот, а потом
случилась трагедия: в Комарове погибла под электричкой старая писательница. Её
квартира на Дворцовой набережной принадлежала Союзу писателей, и её передали
писателю, стоящему в очереди. А у него был маленький ребёнок, хотелось из
города – поближе к природе. И они обменялись. Так Майя Ивановна оказалась в
доме на Дворцовой набережной, 10 – во дворце, который Павел I
подарил когда-то своей возлюбленной Анне Лопухиной… Квартира
на Дворцовой набережной – в самом
центре, в самом сердце родного Ленинграда – была
настоящей отрадой и счастьем последнего десятилетия жизни Майи Ивановны». Крошечная
квартирка на первом этаже особняка на Дворцовой набережной, прежде то ли
дворецкая, то ли привратницкая. Зато какой вид из окон открывался на Неву, на
Петропавловку! Последний год её напряжённая работа шла под постоянный шум – «новые
русские», скупившие квартиры этажом выше, сооружали над её головой бассейн,
сауну и даже фонтан. То и дело отключали отопление, воду, свет, телефон, не
работал телевизор, растрескался потолок… Из письма Борисовой: «Реконструкция 2-го этажа моего дома
продолжается. Протечки, трещины, входные двери, четырежды заваленные битым
кирпичом… Тягаться с ними бесполезно и тягостно, полезнее для здоровья –
отнестись к событию, как к стихийному бедствию. Мафиозо он и есть мафиозо:
планируется (слава Христу, не надо мной!) на площади более 300 кв. м (высота
потолков 6 м) чёрт-те что, в том числе сауна, бассейн и … фонтан».
Критик А. Рубашкин, первый и
последний редактор Майи, был ближе других к ней («Помню дом на Васильевском, еще семейный, ее мужа», - пишет он в
статье «Майя — светлое имя») в «Неве» № 2 за 2002 год (самая поздняя публикация
о ней). А. Рубашкин рассказывает о
своих последних встречах с Майей: «Последние годы Борисова жила в
самом центре города. Ее квартира смотрела большим окном на Неву и
Петропавловскую крепость. Летом часто приезжала в Комарово, в Дом творчества.
Помню, как в жаркий день встретил ее неподалеку от станции. Был рад встрече,
думал, смогу поговорить. Меня беспокоила её отстранённость, нежелание вступать
в контакты. Вспоминались дни в Коктебеле, где отдыхала шумная компания —
Адамовичи, Черниченки, Павловские... Борисова была душой всех наших сборищ,
розыгрышей, живой, светлый человек... И вот — совсем другая Майя, она и внешне
изменилась, погрузнела. С веселостью, пожалуй, напускной, я спросил, не идёт ли
она на озеро. Ответ был сухим, кратким. «Нет, опять в Репино. Ты же знаешь, там
похоронен мой брат...» Я знал, и не то что забыл, но хотел отвлечь от мрачной
темы. Разговор не получился. И уж совсем не вышел, когда я позвонил через
несколько месяцев; она даже вряд ли узнала меня, и сама была неузнаваема. «Майенька,
ты не можешь говорить? Так я в другой раз». — «Да, не могу», — сказал чужой
голос. Другого раза не вышло».
Из статьи
А. Рубашкина: «Я слышал,
что на квартиру Борисовой в «престижном доме» положили глаз «новые русские»,
что ей уже настойчиво предлагали обмен. Подъезд стал как бы стройплощадкой.
Одного мы не представляли — как она близка к самому краю... А потом несколько
дней в феврале ее телефон не отвечал. Так и осталась неизвестной точная дата ее
смерти. Одному из первых я позвонил нашему старшему товарищу, человеку
сильному, все понимающему. Он сказал: «Очень жаль. Ее убило одиночество». По
тому, как она всегда держалась, этого не было видно. Но иногда об этом говорили
стихи, искренние и сильные».
Умерла Майя Борисова в феврале 1996 года (точная дата
смерти не установлена, жила она одиноко, и ее тело было обнаружено через много
дней после её ухода из жизни). Ушла скоропостижно, одинокая и
недовостребованная. Похоронена
на кладбище в поселке Репино. Из писем Натальи Туриевой,
астраханской актрисы, которая много лет переписывалась и общалась с поэтессой,
останавливаясь у неё дома во время своих поездок в Ленинград: «Все упоминания о её смерти весьма
приблизительны. Да, точный день смерти неизвестен, но я знаю обо всем из первых
уст, лично от человека, который вскрыл квартиру: Майя Ивановна жила одна, но
она не была одинока, она поддерживала тесные отношения с семьёй любимого брата,
умершего за несколько лет до неё (мгновенно, от инфаркта - как и она сама). К
сожалению, они жили очень далеко друг от друга, в совершенно разных районах
Петербурга, и общаться часто не имели возможности. Но тот Новый год они
встретили вместе». «Приехав, я узнала о ней уже все горькие подробности. 28 и
29 января Татьяна Алексеевна и Майя Ивановна последний раз разговаривали по
телефону. Умер Бродский, и Майя Ивановна очень горевала. 31 января Наталья Владимировна – помните, я рассказывала,
подруга, - не дозвонилась. Я думаю, что смерть - между этими двумя датами. Тут
вот ещё в чём дело. На письменном столе Майи Ивановны всегда лежал перекидной
календарь. Она отмечала в нём предстоящие дела и встречи. И я по опыту знала,
что она никогда, ни при каких обстоятельствах, не забывала перевернуть листок,
потому что была очень обязательным человеком и смотрела, какие у неё дела на
завтра. Последние пометки сделаны 29-го. Календарь остался раскрытым на 30-31
января. Вот и получается, что последней была ночь либо с 29-го
на 30, либо с 30 на 31 января.
Татьяна Алексеевна,
не дозваниваясь, стала тревожиться. Но при всех родственных и хороших
отношениях она, видимо, очень чувствовала стенку, которую так умела ставить
Майя Ивановна. Татьяна Алексеевна называла это «Майя была такая щепетильная».
Кроме того, полагаю, и она отлично знала, какому недугу подвержена М. И. И вот,
имея ключ и волнуясь, Татьяна Алексеевна не решалась поехать, боясь нарваться
на Майю, которая просто не хочет никого видеть. Вообще-то они разговаривали на
эту тему, и Т. А. просила в подобных случаях хотя бы просто снимать и класть
трубку. Купчино далеко от центра, работала Т. А. и вовсе в другой стороне,
выбраться было сложно (кажется, я уже писала об этом). Но восьмого января Т. А.
уже резко занервничала и, видимо, в душе была готова к недоброму, потому что не
решилась ехать одна, позвонила общему знакомому.
Приехали, отперли
дверь. Майя Ивановна лежала в комнате на полу, лицом вниз, в ночной рубашке.
Постель разобрана, одеяло откинуто, как бывает, когда человек встал с кровати;
тапочки остались возле. Видимо, ей стало плохо, она поднялась – и рухнула. Может
быть, она умерла раньше, чем упала: даже не успела предохранительно подставить
руку. На виске был сильный ушиб, но смерть наступила от сердечного приступа.
Похоронили Майю
Ивановну 13 февраля, в Репино, рядом с Алёшиной могилой. Февраль был холодный и очень снежный, пришлось
буквально прорывать проход к месту погребения. Правда, с могилой проблемы не
было: тело Майи Ивановны кремировали, а урна – это ведь такой маленький
сосудик… На панихиде было очень много народу, и писательского, и не
писательского, читали стихи, говорили добрые слова. 23-го, уже заочно, в только
что открывшейся церкви «Всех скорбящих радость», монахи Валаамского монастыря
отпели Майю Ивановну. А ещё через некоторое время в комнате Майи Ивановны,
прямо над кроватью, рухнул потолок. В старинных домах толстенная штукатурка…
хорошо, что никого не было. А ещё, узнав об этом, я подумала: хорошо, что Майя
Ивановна не дожила до этого. Не дожила до гибели своего любимого дома…
В
Репино, в общей ограде, было три могилы: Алексея, его отца и их с Майей
Ивановной мамы. Теперь могилы четыре… Репинское кладбище маленькое. Знаете, я
не думаю, что смерть Майи Ивановны была криминальна. Учитывая, как напрягала её
ситуация с квартирой, как сильно она её переживала, учитывая, что в последнее
время она становилась всё более замкнутой и в одиночестве своём - пьющей,
учитывая наследственность (брат умер от инфаркта), лично я думаю, что вердикт «смерть
от сердечного приступа» - верен. Мне тогда, когда всё это случилось, не пришло
в голову предполагать криминала, и поэтому я просто не помню точно, как именно
сформулирована причина смерти, помню – сердце»...
Источники:
www.liveinternet.ru/users/4514961/page11.shtml
страницы, посвященные Майе Борисовой. Наверно, самая полная подборка материалов о Майе Борисовой в
интернете С любовью и уважением – о жизни Майи Борисовой,
её трудной судьбе и загадочной смерти. Стихи, воспоминания, фотографии.
Майя Борисова. Канский «перевал» http://www.memorial.krsk.ru/Work/Konkurs/17/Voinich/0.pdf
На кладбище рокочут соловьи
и робко, и неровно, и победно...
Забор, отяжелевший от побелок,
размеренным объятием своим
сжимает и хранит листву и ветки
от городских соблазнов. В кои веки
раз разрешаю собственным ушам
услышать соловьёв победный щёкот.
И тёмен мир. И светел лунный шар.
И воздух мне выстуживает щёки.
Влюбляться разучилась. Не могу.
Недавно попыталась, но — не вышло.
Так почему же, как на берегу,
на узком подоконнике, нависшем
над глубиной в шесть чётких этажей,
пластаюсь я, и плачу, и тоскую?
Какую нежность и печаль какую
пытаюсь воскресить в своей душе?
На кладбище, чей пол не подметён,
утишен прелью шаг любой и топот,
днём девочки играют в бадминтон,
и в мягких травах их колени тонут.
И детская коляска — у куста,
и мать болтает весело с подружкой.
Забавная качается игрушка
на птичьей лапе тёмного креста.
Что толку в тесных, тёсаных камнях?
Их — тех, лежавших — нету под
камнями:
они давно в цветах или корнях
и радуются лету вместе с нами.
На кладбище, где улицы свои,
кварталы и дома под номерами,
прогретыми, сухими вечерами
раскатывают трели соловьи.
Бушует пенье — ныне, присно, впредь,
и не слабеет звук, не убывает!
Случается, живое — убивают...
Само — ничто не может умереть.
* * *
Быть понятым хоть раз
впопад, с пол-оборота,
не мучаясь, не тщась
собой занять кого-то...
Быть понятым хоть раз
по признаку, по знаку,
как понимает глаз,
привыкший к полумраку,
сбиваясь на тонах,
скругляя очертанья,
но повергая в страх
и в перехват дыханья.
Быть понятым, прибечь
к словам на грани риска.
Тут не уместна речь,
уместней — переписка:
посланье и ответ,
явленье не воочью,
чтоб не до точки, нет,
скорей - до многоточья.
Быть понятым хоть раз
вот так - какое благо!
Доходчивости фраз
приличнее бумага.
Приличнее? А вдруг
«привычнее» - точнее?
И я, и ты, мой друг, -
мы в заговоре с нею...
Быть понятым хоть раз
легко, в одно касанье!
Вина одна у нас,
одно и наказанье.
Никто не бросит нам
спасательного круга.
Те, что могли бы, т а м...
Мы поняли друг друга.
* * *
Есть ценности, которым нет цены:
Пластанье ткани, вымокшей до нитки,
У легких ног Самофракийский Ники
И крылья, что, отсутствуя, - видны.
Есть ценности, которым нет цены:
Клочок бумаги с пушкинским рисунком,
Учебник первый в первой школьной
сумке
И письма не вернувшихся с войны.
Есть ценности самих себя ценней:
Обычный камень с маленького пляжа,
Но по ночам его целуют, плача...
Что по сравненью с ним казна
царей?..
Нельзя велеть другому: т а к живи!
Но если занят он одной заботой -
Приобретать вещественное что-то -
Не стоит он ни гнева, ни любви.
Пусть будут все его стада целы,
Пусть будет прочным всё, что он
имеет,
Но пусть и в мыслях тронуть он не
смеет
Те ценности - которым нет цены!
* * *
А плата – ощущение вины...
Всего-то? Только лишь? За этот
вечер?
За этих звёзд кружащееся вече,
за эти волны, точно валуны?
За ветер, несминаемый, как ластик?
За лодку, в берег бьющую кормой?
За упоенье безграничной властью
над миром, морем и над словом «мой»?
Мой маленький... На цыпочки встаю.
Как стебли трав, гибки мои
суставы...
Ладонями, широкими, как ставни,
до глаз твоих горячих достаю.
Кто плачет там? Мне слёзы не видны.
Должно быть, надо, чтобы кто-то
плакал.
Мизерная, нестоящая плата –
за счастье – ощущение вины...
Я десять лет хожу к вершку вершок
по светлым полдням и ночным
ступеням.
Я десять лет выплачиваю пени,
а счёт и до сих пор не завершён.
Вина устало дышит мне в затылок...
А мы и вправду были влюблены?
Я всё забыла. Всё давно забыла.
Всё – кроме ощущения вины.
Не надо было. Ох, не надо было!..
* * *
Уходят не тогда, когда уходят.
Совсем иначе это происходит.
В какой-то день воскресный или
будний
Он шлёпанцы привычные обует,
И зубы жёсткой щёткою почистит,
И выключатель сломанный починит,
За завтраком газету почитает,
Прикинет, как идёт футбольный счёт.
И вдруг увидит - женщина чужая
Тарелку держит: «Положить ещё?»
А дальше всё останется, как было:
Не вспыхнет стол малиновым огнём,
И в ванной не окаменеет мыло
(«Семейное» - написано на нём).
И станут годы скатываться в забыть.
Покой, густея, зацветёт в дому...
Но женщина начнёт всё время зябнуть,
Сама не понимая, почему.
И муж – непьющий, и достаток нажит,
А всё как бы в предчувствии дождя.
А это он ушёл. Ушёл однажды.
И двери не захлопнул, уходя.
Дорожное
Поезд последние вёрсты мчит.
Тревожен рокот колёс.
Выйдем в тамбур и помолчим:
Не надо ни слов, ни слёз.
Леса полосою летят на нас,
Рябины бегут, рябя.
И мне остаётся всего лишь час,
Чтобы глядеть на тебя.
Станции — чаще, и небо — темней.
Фабричные трубы вразброс.
Город в мерцанье ранних огней
Бросается под откос.
Многоэтажные корпуса
Вдоль шпал начинают плыть.
И мне остаётся лишь полчаса,
Чтоб рядом с тобою быть.
Пойдём в вагон. Собираться пора.
Минуты в пропасть летят.
Грозно грохнули буфера
На привокзальных путях.
Толчок. Остановка. Окончен маршрут.
Вокзальной толпы прибой.
И мне остаётся десять минут,
Чтобы проститься с тобой.
В десятках разлук и в десятках
встреч
Мы будем эти минуты беречь.
Паровоз, остывая, мелко дрожит,
Под сводами пар клубя.
И мне остается целая жизнь,
Чтобы любить тебя.
Чужая музыка
Чужая музыка слышна…
Сквозь приоткрытое окошко
Запрыгивает, словно кошка,
и к слуху ластится она.
Минута выбрана не мной,
Не мною выбрана пластинка.
То, что себе бы не простила,
Прощаю музыке чужой.
Должно быть, правду я – из тех,
Чей ум ленив, а дух – подавно…
Люблю чужих библиотек
Загадочность и богоданность,
Люблю на миг обжитый мир:
Купе, гостиница, каюта…
По мне уют чужих квартир
Уютней моего уюта.
Он тем еще хорош, что нов…
А может, в этом все и дело?
Тепло скольких моих домов
Горючим дымом улетело…
И есть на свете некий сад чужой.
И каждый кустик сада
Любила б я, но вот досада:
Меня в тот сад не пригласят.
В окне повисли провода.
Листва поникла и промокла.
Чужая музыка умолкла,
я не заметила – когда.
Моих детей не будет никогда...
Моих детей не будет никогда.
Ни выросших, ни умерших не будет.
Ни в вещих снах, ни в праздниках, ни
в буднях -
моих детей не будет никогда.
Устав от волхований, от стыда
перед собой, судьбой и медициной,
я поняла: ни дочери, ни сына -
моих детей не будет никогда.
С тех пор прошло довольно много лет.
Чужих собак я, припадая, глажу.
Но это не чужих собак я глажу:
ласкаю я детей, которых нет.
Когда вы мне бросаете упрёк,
что я молчу, то это я, в молчанье
неведомых имен ловлю звучанье:
мне почему-то кажется, что трёх...
Когда же прохожу я стороной
по улице и выгляжу престранно,
три маленьких разреженных
пространства -
три пустоты бегут передо мной.
Мне говорят: не велика беда...
- Не велика! - я отвечаю людям.
Но на земле детей моих не будет.
Нигде. И никаких. И никогда...
* * *
Когда ты меня потерял?
Обидел, забыл, не увидел.
Как тонок души матерьял,
И как поддаётся обиде!
И снегом обрушится май,
И с ног меня валит простуда.
Встречай меня, милый, встречай!
Откуда? Увы, ниоткуда!
Не будет ни ночи, ни дня,
Ни словом, ни взглядом касанья.
У всех поездов для меня
нарушены расписанья!
А как я спешила к тебе!
Твердила... Ах, что я твердила
В моем золотом сентябре,
Когда я ждала и любила!
Прощай, мой любимый! из тех
Безумств, коим равных не будет,
Я слишком спокойна. А смех?
Не слёзы ж показывать людям!
Вся жизнь – ожиданье у нас –
Внезапности, радости, чуда.
В какой-нибудь день или час
И я о тебе позабуду...
Не помня уже ни о чем, -
О, нет, снисхожденья не надо, -
Сжав зубы, я рухну ничком
В белесую ночь Ленинграда.
* * *
Нести разлуку тяжело,
особенно когда
не знаешь, что и развело:
остуда, долг, беда?
Хоть знак какой-то был бы дан…
А то уж столько дней
тащу ее, как чемодан
без ручки и ремней.
* * *
Вот и случилось, наконец,
С тобою, как с людьми…
Любовь – прожорливый птенец,
Корми его, корми!
Пиши по три письма на дню,
В разлуке краткой плачь,
Лети к открытому огню,
Сама в ночи маячь,
Грей в кулаке блестящий ключ
От временных дверей,
Теряй друзей, родных измучь
Влюбленностью своей.
Спеши не взять, спеши отдать
Себя до дна, дотла:
Любовь не может голодать,
Пока она мала!
Прими восторг, и боль, и срам.
Но срок придет, и вот
Любовь подставит грудь ветрам
И крылья распахнёт,
И воспарит, и заслонит
Ослабшую тебя
И от беды, и от обид
И от небытия.
* * *
Шла и вновь, как в болезни, в беде,
застывала без сил и движенья.
А в коричневой тусклой воде
колыхалось моё отраженье.
Куст, ещё не одетый листом,
тут же морщился зыбко и криво.
То с моим сотворилось лицом?
Что с лицом я своим сотворила?
Ну, а правда, что глубь — глубока?
Так до дна дотянуться тянуло...
Под рукой возникала строка.
Я хваталась. И я не тонула.
Маленькая городская баллада
Жарким лбом прижимаясь к плечу,
жарким ртом, начинавшим дрожать,
всё шептала она: - Не хочу,
не хочу от тебя уезжать...
И уехала. Канули дни.
И ничто не вернулось назад.
Вскоре оба забыли они
ту поездку в такси на вокзал.
Но, не смевший дышать, точно вор,
забывавший на тормоз нажать,
до сих пор вспоминает шофёр:
«Не хочу от тебя уезжать!
Не хочу от тебя уезжать...»
Баллада о неприкаянных душах
Скажет женщине мужчина
на одном краю земли:
Зря слезами ты мочила
щёки бледные свои:
Мир огромен. Дом укромен.
Бури внешние страшны.
Ничего не жажду, кроме
теплоты и тишины...
Скажет женщина мужчине
на другом краю земли:
Понапрасну две морщины
у тебя на лбу легли:
Мир огромен. Дом укромен.
Мне опорой — только ты.
Ничего не жажду, кроме
тишины и теплоты...
Над планетой опустелой
ночь безлунна и слепа.
Упадут четыре тела
на постельные снега.
И в доверчивых потёмках
воцарится так легко
дух уюта, парный, тёплый,
как парное молоко.
Но из двух телесных башен
робко вылезут в тиши
босиком, в ночных рубашках,
две обиженных души.
Темнота огни погасит
на воде, на берегу.
Спотыкаясь и пугаясь,
души молча побегут
по траве заиндевелой,
через жгучие пески,
мимо фото-, мимо вело-,
мимо теле-мастерских,
зданий мимо, станций мимо,
через море-водоём,
чтоб на середине мира
очутиться им вдвоём.
На большой пустой планете
притаятся, не дыша,
как наказанные дети,
две души — одна душа...
А в домах, как в прочных тиглях,
ночи хрупкое стекло.
Чисто-чисто. Тихо-тихо.
И тепло.
* * *
Больному телу хочется лежать,
здоровому — на улицу бежать.
Больной душе сочувствие — не впрок.
Душе здоровой это невдомёк.
Спешит к больной здоровая душа
на помощь, спотыкаясь и спеша,
но, будучи не принятой всерьёз,
плетётся прочь, обижена до слёз.
Больная же дрожит, свертясь кольцом,
как битая собака под крыльцом,
и вылезать не хочет нипочём,
не из-под палки, ни за калачом...
* * *
А главное – не надо пить с утра.
Не то всё прахом: отдых и работа.
Уж ежели вам пить пришла охота,
есть для вина вечерняя пора.
И плакать поутру никак нельзя,
иначе будет день разодран в клочья.
Перетерпеть, суметь дождаться ночи –
тогда катись, катись, моя слеза!
Еще нельзя влюбляться... стоп! Когда
ж?
Ведь молодым сам бог велел
влюбляться.
Черт дернул тех, кому вдвойне за
двадцать...
А старикам все девять муз дивятся
и опыт их берут на карандаш,
чтобы в веках ему не затеряться.
Но главное – не надо пить с утра...
* * *
О времена, милая мама, о нравы...
Я вот стеснялась тебя попросить с
глазу на глаз,
но не стесняюсь публично просить и
печатно.
Просьба-то, в общем, пустячна:
пожалуйста, мама,
после того, как прощусь я и двери
захлопну,
протопочу по ступенькам все восемь
пролётов
и поплетусь, побегу, пошагаю двором
наискосок — от дверей и до
подворотни,
выгляни в форточку, мама! Так делал
отец.
Но вот теперь его нет, и окно
опустело...
О времена, милая мама, о дети,
мы — повзрослевшие и почужавшие
дети...
В чём мы нуждаемся? Чем вы нам в
силах помочь?
Материально? Материя наша —
покрепче...
Добрым советом? Но кто теперь
следует добрым советам?
Тем, что понянчите внуков... А если
нет внуков?
Но вот в одном мы нуждаемся, как
оказалось,
без исключения все, всякий раз,
когда видимся с вами:
в том, чтоб, прощаясь, вы нам из
окошка махали...
Мама, а знаешь, я тебе больше скажу:
мы умираем ведь не от инфаркта и
рака,
просто мы шеи сворачиваем себе,
тщетно и долго оглядываясь на окна,
те, из которых вослед нам никто и не
смотрит.
А иногда происходит такое: с
подъятым
жалким лицом и со взором, беспомощно
ждущим,
мы оступаемся, падая, что-то ломая
в хрупком, хотя уже взрослом, своём
организме,
и утверждаем позднее, что пострадали
в авиа-, авто- или иной катастрофе.
Дом того, кто уедет, и до отъезда
пуст.
Освобождает себя он нощно и даже денно:
пусть ещё пол сверкает, книги на
полках пусть -
окна вовнутрь взирают строго и
отчуждённо.
Нелюбимый город
Всем знакомым было известно,
И теперь душой не кривлю:
Я всегда говорила честно —
Этот город я не люблю.
Не люблю унылой пылищи,
Палисадников без травы.
Не люблю назойливых нищих
И расхлябанных мостовых.
Но, отметив мою победу,
Паровозный взвился гудок!
Я сейчас навсегда уеду,
Брошу этот вот городок.
Так блаженно, неодолимо,
Все в клочкастых седых дымах,
Проплывают поспешно мимо
Нелюбимые мной дома.
Только что ж это я не рада?
Я из города прочь лечу.
Мне б от счастья смеяться надо!
А смеяться я не хочу…
Мне сейчас обидно до боли,
Что клочок родимой земли
Мы пытались обжить с тобою
И обжить его не смогли.
Было всё: работа, квартира,
Город не к чему обвинять.
Может, нам души не хватило,
Чтоб его красоту понять?
В репродукторе скрипка ноет…
Нет, не дай мне бог никогда
Оставлять за своей спиною
Нелюбимые города.
* * *
Леса, леса, лесное лето,
тягучий плен полян лесных!
Я вся — хохочущая лепта
в разбойный звон твоей листвы.
Леса — размашистые парни,
игра, визгучая возня!
А в Ленинград приходят парки,
в решётках грифельных сквозя.
А я ещё простоволоса,
приманка, вёрткая блесна!
А в Ленинград приходит осень,
умна, надменна и ясна.
Река смиренно гладит берег -
гранитно-прочен их союз...
И я тишаю, и робею,
скучней и лучше становлюсь.
Российский лес
Российский лес исполнен доброты.
Крива его тропа, мутны болота,
Но если с ним дружить, а не бороться,
Как ласковы широкие листы!
И как его значительны слова,
И шум его громоздкий свеж и ровен.
С его ветвей, как с солнечных жаровен,
Растопленная капает смола.
Леса России — как российский пир!
Ему закона нет, указ не читан,
Не меряно вино, и гость не считан,
Да будет счастлив тот, кто ел и пил!
Да будет строен этих сосен строй!
Они прямы от кроны до кореньев.
Но на поляне — поспеши, Коненков! —
Корявый, одинокий — это твой. –
Российский лес! Широкие ветра
Тебе, как лосю, ноздри раздувают,
В тебе порою громы созревают,
И гул идёт из тёмного нутра.
Но вечно продолжая бытие,
Ты сам свои сомненья разрешаешь,
Ты сам свои преграды разрушаешь,
Российский лес, прибежище моё.
Метни в меня зелёные лучи!
Смягчи во мхах мою сухую поступь,
Учи меня неспешному упорству,
Спокойствию и честности учи.
Черёмуха
В
небе тает жёлтый ломтик месяца.
Тишина
прозрачна и тонка.
А
вокруг и плещется и мечется
Буйная
осенняя тайга.
Ветер
по утрам шуршит позёмкою.
В
лужах кромка ломкого стекла.
Милый,
а сибирская черёмуха
Снова
по долинам зацвела.
Снова,
как положено по чину ей,
Над
ручьями стережёт рассвет
И на
травы, хваченные инеем,
Осыпает
белопенный цвет.
Утро
очень звонкое и раннее.
Скрип
калиток слышен за версту.
Между
нами годы, расстояния…
Милый,
а черёмуха — в цвету.
* * *
Человек на ходу задумался.
Не толкайте его, пожалуйста.
Он ведь скромница, он ведь умница:
Никому не пойдёт не пожалуется.
Не толкайте его локтями.
И не попрекайте ломтями.
Потерпите совсем немного,
Не тревожьте зелёным светом,
Не кричите, что он не в ногу
Поспешает за быстрым веком.
Вы бурлите, как кружки с пивом.
Вас событья берут за локоть.
Но ему вы глядите в спину:
Он далёко от вас, далёко…
Радий греет земное темя.
Штурман курс берёт на звезду.
Будьте, люди, вежливы с теми,
Кто задумывается на ходу.
* * *
А ночью выхожу я в сад.
Там листья жёлтые висят,
и каждый тьме покорен.
Но жёлтым светом сад согрет.
И в этом, кажется, секрет
того, что он покоен.
Его октябрь не доконал.
И сеть запущенных канав
блестит, водой наполнясь.
И клён, пылая, утра ждёт,
и лапу мне на лоб кладёт,
и говорит: «Опомнись!»
* * *
В. Сосноре
Тихо строки наклони
и не вздрогни, поражённый:
всё искусство — на крови,
на своей ли, на чужой ли...
Тихо строки наклони,
и вскипят по краю слёзы:
то, что пишется серьёзно,
всё рыданию сродни.
Если ты увидишь, как,
грохоча, сверкая, мчится
смеха бурная река
по абзацам и страницам,
то дознайся, где исток...
И отыщешь там, быть может,
чей-то стон или платок,
жалкий, скомканный, промокший.
* * *
Поэзию тираны ненавидят.
Поэзия для тронов — как таран.
Поэзия лукаво бровью двинет-
становится посмешищем тиран.
Поэзия вздохнёт — и вдруг заплещет
народный гнев на кончике пера.
Тогда тиран зовёт своих заплечных
и говорит им коротко: «Пора».
И вот уже слушок паскудный пущен.
Снег. Выстрел. Гроб, спелёнутый
тесьмой...
Вот так-то, Александр Сергеич Пушкин.
Не миновал и Вас тридцать седьмой.
Дом Осиповых в селе Тригорском
Я — их сестра. Четвёртая, меньшая.
Нет про меня ни книжек, ни брошюр.
Я непоседа, горничным мешаю,
Весь день с утра по комнатам брожу,
Всё жду, когда закат нальётся соком
И все мои тревоги исцелит...
Тогда-то и мелькнёт в провалах окон
Его смешной начищенный цилиндр.
С коня — на землю. И шаги. И пенье
Дверных петель... Смущённа и горда,
Не сёстры — я! - я пробегаю первой
Сквозь двери, сквозь сомненья,
сквозь года...
Не сёстры — я здесь правлю и царую,
Когда меня он (в шутку, не всерьёз)
Берёт за плечи, тормошит, целует,
«У! — говорит — какой холодный нос!»
Как мяч, взлетает мой счастливый
хохот,
Я за руку тяну его - Скорей!
Покуда неживой, музейный холод
Нас не настиг внезапно у дверей.
Пока там время замышляет козни,
Скорее, Пушкин! Теплится камин,
И вкрадчиво вздыхают клавикорды
Под пальцами красавицы Алин.
Как он влюблен в сестер! Он тает,
тает
От их улыбок, рюшей и колец...
А я сижу тишком. Я подрастаю.
Нам до любви ещё сто тридцать лет.
Ещё слова мои лежат под спудом,
Погружены в колодезную тьму.
Они потом, потом к губам подступят
И сами приведут меня к нему.
А сёстры гонят спать. И я послушна.
И сладок чад потушенных свечей.
Во сне я вижу: приезжает Пушкин.
Ко мне. На светло-сером «Москвиче».
* * *
Почему не слушаем старух?
Не стремимся вглядываться в лица?
Приглашаем ласково к столу,
Но с опаской — вдруг разговорится?
Тут со мной соседствует одна,
Знаю, что общительна, умна
И судьба ее неповторима.
Мне бы слушать, слушать дотемна!
Я же прошмыгнуть стараюсь мимо…
Почему не слушаем старух
Мерных воркований голубиных?
Или их рассказы ранят слух
Как давленье набольших глубинах?
Или в нас — душевная ленца,
Равнодушье тихое, незлое
Дескать — что ж рассуживать былое?
Сущее неясно до конца…
А старухи замолчать не смеют,
Словно жито по асфальту сеют:
Вдруг да занесет зерно-дробинку
В трещинку, в щелиночку, в щербинку…
Баллада о горячих строках
Он писал эти строки за час перед
боем.
Он в атаке прикрыл эти строки собою.
Он убит был. И под безымянным
пригорком
санитары его подобрали с земли.
И когда расстегнули карман
гимнастерки,
эти строки им пальцы обожгли.
По солдатским рукам, точно пламя по
веткам,
понеслись эти строки сквозь вьюжный
простор
и дошли до редакции крупной газеты,
и, дымясь, улеглись на редакторский
стол.
Их поставили вместо передовицы,
и газета огнем налилась до краев.
Ты ведь помнишь, обуглены были
страницы?
Ты ведь помнишь, как вспыхнуло
сердце твое?
Бабушка-партизанка
Вот так новость: бабушка сказала,
что она сражалась в партизанах!
— Кто же взял тебя в отряд, под
пули?
Ты ж трусиха, милая бабуля!
У меня пустячная простуда —
у тебя сейчас же с сердцем худо.
Если оцарапаюсь до крови,
ты теряешь все свое здоровье.
А когда в кино палят из пушек,
ты же сразу затыкаешь уши! —
Бабушка в ответ вздохнула тихо:
— Верно... И тогда была трусиха...
И тогда мне было с сердцем худо,
ежели трясла кого простуда.
И тогда при виде чьей-то крови
начисто теряла я здоровье.
А когда с пригорка пушка била,
мне за всю деревню страшно было!
До того пугалась я, бывало,
за себя бояться забывала...
* * *
И как эхо нездешнего зова,
как сигналы с планеты иной,
безупречная речь Лихачёва
безуспешно парит над страной.
* * *
«Лучше поздно, чем никогда». -
Бред, нелепица, ерунда!
Сколько раз мне снежком морозным
в сердце падало «слишком поздно»,
а томящее «никогда»
в небе таяло, как звезда!
* * *
Замыкается жизнь. Что жалеть, чем
гордиться,
что себе засчитать в искупленье
вины?
Для родных мы — чужбина, почти
заграница,
а чужим — до последней кровинки
видны.
* * *
Скажи, талант, ты поза или мода?
Зачем ты так беспечен и нелеп?
Зачем в годину голода и мора
на розу ты обмениваешь хлеб?
Комментариев нет
Отправить комментарий