Страницы

пятница, 17 октября 2025 г.

Илья Фоняков: «Боюсь обмолвиться в стихах фальшивящей строкой...»

 

...В стихах пишу, как вижу, слышу, помню,

Как думаю. И просто — как хочу.

И сколь угодно врать разрешено мне,

Была бы в главном правда по плечу!..

 

17 октября — 90 лет со дня рождения Ильи Олеговича Фонякова (1935—2011), замечательного советского, российского поэта, журналиста, переводчика, литературного критика, публициста. «Рус. сов. поэт. Осн. тема — героич. труд сов. людей на стройках семилетки» — так был я обозначен в лаконич., академич., трехстроч. сухой заметке…», — так с иронией «переписывает» в стихах статью о себе в энциклопедическом словаре 1960-х годов Илья Фоняков. На самом деле меньше всего его стихи сегодня ассоциируются с воспеванием строек социализма. Искренние и откровенные, они о войне и блокаде, о любви, литературе, искусстве, но прежде всего — о жизни и людях, о памяти и ностальгии. Строки из многих актуальны до сих пор. Например: «Благоразумные соседи, я чту свободу вашу, но горящей паклей в нос медведю опасно тыкать всё равно. Я сам боюсь его, признаться, взревёт — едва ли буду рад, а там уж поздно разбираться, в чем прав медведь, в чём виноват», «Когда непредсказуем твой сосед и что-то супротив тебя имеет, как быть? Побьешь — озлобится в ответ, пытаешься заигрывать — наглеет», «И опять: хотели-то — как лучше! Обличая прошлого грехи, поднимались, гневны и колючи, сочиняли дерзкие стихи. Намечали новые дороги, упивались правдой без прикрас… Только получается в итоге все не так. Уже в который раз». «Пере-переименовали и то, и то на старый лад. На картах будущих едва ли воскреснет город Ленинград. А вот на старых, на военных, полуистлевших и нетленных, ему в веках существовать. Верните сто названий кряду — проспекту, площади и саду, но ленинградскую блокаду нельзя переименовать!» А какие-то стихи хочется цитировать целиком, запоминать и перечитывать:

 

Никогда я тебе не поставлю в вину

То, что ты покидаешь родную страну.

Здесь и вправду кислотные льются дожди.

Здесь и вправду неясно, что ждет впереди.

 

Ты, наверное, прав. Ты решился, ты смог.

Прах — на то он и прах, чтоб отряхивать с ног.

Ты сильнее меня. Я, наверное, слаб.

Ты свободней меня. Я, наверное, раб:

 

Той земли, той делянки, где спину я гнул,

Той любви, что не втиснешь в дорожный баул.

Ты сумеешь войти в свою новую роль.

Ты сожмешь в кулаке неуместную боль.

 

Я, наверное, трус: слишком боли боюсь,

Потому-то, наверное, и остаюсь,

Драгоценной свободе предел положив.

Я, наверное, слаб. Тем, наверное, жив.

 

* * *

Как выжить при такой дороговизне?

Жилье, метро, лекарства для ребят.

И крутишься, и мечешься по жизни,

Как проклятый, и сам себе не рад.

 

Что проку в бесполезной укоризне:

Стремились в рай, а угодили в ад?

В твоей непредсказуемой отчизне

Никто и никогда не виноват.

 

Как видно, не тебе достичь успехов

Сегодня, в мире жестком и крутом.

Придешь домой, полгорода объехав,

Достанешь с полки заповедный том.

Бесплатно лечит только доктор Чехов.

Ну что ж, скажи спасибо и на том.

 

* * *

Есть две страны: одна, — в которой вырос,

Та самая, которой больше нет,

Чья карта, устарев для наших лет,

Свернулась, как египетский папирус.

 

Другая — эта: где бушует вирус

Наживы, где смешались тьма и свет,

Где бывший атеист-обществовед

По воскресеньям ходит петь на клирос.

 

К той — тьма претензий. К этой — ни одной:

Всё так закономерно под луной,

Что грех роптать, но ты меня не выдай,

Когда тебе признаюсь во хмелю:

Всей болью, всей тревогой, всей обидой

Ту я любил. А эту — не люблю.

 

Кроме самобытного, талантливого, стихотворного творчества поэт был хорошо известен своей журналистской деятельностью, кроме публицистики и поэзии писал литературоведческие труды, переводил стихи, составлял сборники, читал лекции и вёл курсы.

Илья родился 17 октября 1935 года в городе Бодайбо Иркутской области Восточно-Сибирского края. Там в это время работал его отец Олег Антонинович Фоняков (1899, Луганск — 1938). В 1933 году он женился на двадцатилетней ленинградке Наталье Колоколовой (1912—2002). Она из дворян, ее отец Николай Александрович Колоколов был преподавателем и воспитателем в Александровском императорском лицее. Позже в своих стихах Фоняков вспомнит деда, преподавателя Императорского Александровского лицея, дворянина, арестованного в 1918-м, но вскоре выпущенного на свободу. В стихотворении с рефреном «Время деда щадило» Фоняков напишет: «Умер смертью своей, проходя у лицейской ограды, ни Большого Террора не знал, ни войны, ни блокады». Его родной брат Сергей Александрович, китаист, работал консулом в нескольких городах Поднебесной. Там он общался с русским путешественником и разведчиком бароном Густавом Маннергеймом. В конце девяностых годов прошлого века племянник барона Августин Маннергейм, лесовод и поэт, приезжал из Швеции в Петербург. Он и его жена побывали у Фоняковых в гостях. Николай Александрович Колоколов после революции несколько лет провел в заключении. Пострадала из-за своего социального происхождения и его дочь Наталья. Перед ней оказались закрыты двери не только университета, но и медицинского института. Высшее образование она получила только в 1951 году, заочно окончив филологический факультет Ленинградского института имени Герцена.

Олег Антонинович был сыном инженера-металлурга, учился в Петроградском горном институте, работал главным инженером геологоразведочного управления треста «Лензолото». Писал стихи, прозу, готовился к поступлению в Союз писателей. В тридцатых годах его несколько раз арестовывали и освобождали. В середине двадцатых Олега Антониновича Фонякова обвинили в попытке спасти рудник, закрытый за «ненужностью для пролетариата золота как презренного буржуазного металла». Второй раз — то ли в конце двадцатых, то ли в начале тридцатых — «за превышение служебных полномочий: самовольное распределение продовольствия между голодающими». 31 декабря 1936 года был арестован, приговорен Спецколлегией Восточносибирского облсуда 28 февраля 1937 года по ст. ст. 58-10 ч. 1 и 58-14 УК РСФСР к 7 годам исправительно-трудовых работ. Отбывал наказание в п. Букачача Чернышевского р-на Читинской обл., работал начальником капитальных работ шахты № 2. Арестован 16 октября 1937 года, обвинён во «вредительстве», приговорен Особой тройкой УНКВД Читинской области по ст. 58-7 и 58-11 УК РСФСР к расстрелу. Расстрелян 5 февраля 1938 года. Был реабилитирован 12 ноября 1997 года. В 1999-м Илья Олегович издал сборник прозы и поэзии отца — он хоть и был потомственным геологом, много писал. Книга под названием «Ночь накануне», составлена из произведений разного жанра, стихи и проза.

После ареста мужа мать с маленьким Ильёй вернулась в Ленинград. В стихах Фоняков вспомнит и маму, приучившую его с детства читать и тем самым определив его судьбу: «На фотографиях — строгие дяди и дамы, трогать не велено, чтобы стекло не разбить. Пушкин Кипренского — Уткина смотрит из рамы. Мама сказала, что Пушкина надо любить». Наталья Николаевна несколько лет трудилась в сберкассе, хотя ее тяготила работа с цифрами. Потом случилось событие, изменившее дальнейшую жизнь в лучшую сторону. Во время блокады в Пушкинском Доме не хватало технических работников. Фонякову взяли в штат. Она получила рабочую продовольственную карточку. На умную, воспитанную женщину обратил внимание Виктор Андроникович Мануйлов — пушкинист и лермонтовед. Он стал привлекать Наталью Николаевну к научной работе.

Мать и сын пережили все тяготы и ужасы первой блокадной зимы. Потом их эвакуировали через Ладожское озеро. В эвакуации они жили в селе Макушино Курганской области с 1942 по 1945 год, затем вернулись в Ленинград. В 1946 году Наталью Николаевну приняли на работу в Институт русской литературы вторично. Поначалу она — научно-технический сотрудник, потом — научный. Фонякова стала автором ряда исследований, прежде всего небольшой, но обстоятельной книги «А. И. Куприн в Петербурге — Ленинграде». В студенческие годы по окончании лекций в университете Илья ходил по музейным залам Пушкинского Дома. Ему показали рукописные фонды. Наталья Николаевна познакомила сына с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым, который покорил Илью интеллигентностью и обширными познаниями.

В 1952 году Илья окончил школу и поступил на филфак Ленинградского университета. Поступить на журналистику было почти невозможно: мест — мало, конкурс — огромный. Фоняков сдал экзамены успешно. У него за спиной была 222-я средняя школа, знаменитая «Петершуле», уже тогда отличавшаяся высоким уровнем преподавания. Была основана в 1709 году, как школа при лютеранском приходе Святых Апостолов Петра и Павла. Затем до 1918 года называлось Главное немецкое училище Святого Петра (гимназия). В 1996 году ей было возвращено историческое название — «Петришуле». Сказалась и наследственная культура юноши, его начитанность. На филфаке он слушал лекции выдающихся ученых: Владимира Яковлевича Проппа, Игоря Петровича Еремина, Григория Абрамовича Бялого, Павла Наумовича Беркова…

В одном из интервью Фоняков вспоминал о шансе познакомиться с Ахматовой: «Дело в том, что один мой школьный приятель жил в Фонтанном доме. Я к нему захаживал, мы собирались писать фантастический роман о межпланетных полётах. И однажды он небрежно сказал: «Я показывал твои стихи нашей соседке Анне Андреевне Ахматовой, и они ей понравились». А я тогда этому не придал абсолютно никакого значения... Отзыв, конечно, лестный, но я с трудом представляю, что Ахматовой могло понравиться в моих тогдашних стихах. Впрочем, возможно, она почувствовала какие-то отголоски Серебряного века, под влиянием которого я находился. Зато я был знаком с её сыном». Там же он вспоминал об авторах и книгах, входящих в круг его чтения: «У меня под столом стоит чемодан, полный тетрадок, в которые мама с юности переписывала полюбившиеся стихи. Именно в этих тетрадках я впервые прочитал Гумилёву, Ахматову, других поэтов. Позднее мама стала привлекать меня к переписыванию стихов, причём из тех книг, которые были дома — таким образом я получал поэтическое образование, и хочу сказать, что этот способ себя оправдал». «Никаких трудностей с поиском и приобретением книг не было. Как сейчас помню: возле здания городской думы располагался большой книжный развал. Под открытым небом стояли грубо сколоченные фанерные прилавки. Мой однокурсник приобрёл там за бесценок и подарил мне уникальную книгу — антологию «Русская поэзия ХХ века», вышедшую в 1925 году под редакцией Ежова и Шамурина тиражом пять тысяч экземпляров, и в этой книге представлены все авторы Серебряного века: Соллогуб, Андрей Белый, Эренбург, Ахматова, Ходасевич, ранний Михаил Светлов, которого мы плохо знаем».

Летом, как и большинство сокурсников, Фоняков ездил на строительство колхозных электростанций в отдаленные районы Ленинградской области. Активно участвовал в университетском литературном объединении, руководили которым поэты Леонид Хаустов и Игорь Ринк, участники войны. На занятия, кроме Фонякова и Горшкова, ходили Владислав Шошин, Владимир Алексеев, Вадим Пархоменко, Владимир Сергеев, Феликс Нафтульев, Юрий Рябинин, Юрий Голубенский и другие студенты. Фоняков был младше большинства студийцев, но в стихотворчестве и эрудиции превосходил многих. Как и все студийцы, писал о недавней войне, о школьной и студенческой жизни, дружбе и любви, мечтах и повседневной жизни. Илья Фоняков начал печататься с 1950 года (стихотворение «За мир» в газете «Большевистское слово», город Пушкин). Первой журнальной публикацией стали два стихотворения в журнале «Звезда» (1955. № 9). Он автор неофициального гимна факультета журналистики ЛГУ/СПбГУ.

Каждый год студентов отделения журналистики направляли на летнюю газетную практику. Фоняков никогда не уклонялся от этой обязанности, ссылаясь на семейные обстоятельства или болезнь. Особенно понравилась ему практика в Новосибирске, в областной газете «Советская Сибирь». Он решил: получив диплом, поеду туда работать. Окончил отделение журналистики филологического факультета ЛГУ в 1957 году. В этот год в Ленинградском отделении издательства «Советский писатель» была выпущена первая книга его стихов «Именем любви». В том же 1957 году Фоняков женился на студентке филологического факультета Элле Язовицкой, и они поехали работать в Новосибирск. «Я люблю пространство, большие расстояния, люблю чувство дороги, движения. Именно поэтому после завершения учёбы и отправился в Новосибирск в качестве литературного сотрудника газеты «Советская Сибирь». А кроме того, я ведь родился в Иркутской области, в Бодайбо, так что Сибирь для меня — не чужой край. Вообще мои родители — ленинградцы, и их приезд в Иркутск был связан с геологическими изысканиями, которыми занимался отец. Долго он не успел проработать, его посадили, а меня в возрасте нескольких месяцев мать увезла в Ленинград».

Это было особое время — время хрущевской «оттепели» с ее эйфорией от политической и творческой свободой, время бурного развития Академгородка… Для Новосибирска Фоняков был носителем питерской культуры, человеком чрезвычайно начитанным, эрудированным… Он обладал определенной харизмой, которая позволяла ему быть магнитом, притягивающим самых разных людей. Жизнь Ильи Фонякова разделилась на две ипостаси — журналистику и поэзию. В 1959 году в Сибири вышла вторая его поэтическая книжка — «Глобус крутится-вертится…», в 1961 — третья, «Товарищи люди». Жизнь щедро наполнила не только его репортажи, но и стихи. Определился его собственный жанр: стихотворение-новелла, почти на грани прозы, с героями и сюжетом и с обязательной чёткой неожиданной мыслью. Ранняя лирика Фонякова живо отражает молодёжные настроения тех лет: здесь и романтика студенческих комсомольских строек, и безоглядное желание «вглядеться в простор не открытой земли», и рассуждения о «сущности атомной войны», и мечта о «смеющихся людях», строящих светлое будущее социалистической страны. Эти стихи Фонякова подкупали — особенно сверстников — своей искренностью. Популярность поэта в читательских кругах не только Новосибирска, но и других сибирских городов стремительно росла. В 1961 году Фоняков стал членом Союза писателей.

Как журналист он начинал работать в газете «Советская Сибирь», пять лет трудился литературным сотрудником (Новосибирск, 1957—1962). Когда в 58-м возник «Вечерний Новосибирск», стал постоянным автором газеты. С 1962 года по 1974 Фоняков работал специальным корреспондентом «Литературной газеты» по Сибири, которую изъездил вдоль и поперек. Были и длительные командировки за границу. Как журналист он побывал на Кубе, в Польше, Мексике, Японии и других странах. Профессию журналиста поэт очень любил, особенно радовался, что она позволяет «не подгонять музу», жить не на заработки от стихов, а ежедневным трудом, а сборники выпускать, когда готов, а не когда нужно. Он всегда дорожил своей принадлежностью к журналистскому цеху. Считал, что «журналистика — одна из самых чистых профессий на свете, коллективы редакций — едва ли не самые здоровые из всех. Потому что работа каждый день проверяет, на что ты способен. Газетчик может быть занудой, хвастуном, скупердяем, циником — но он не может быть профессионально несостоятельным. Раз, другой соврал, сорвал срочное задание, подвел товарищей, написал что-то скучное и невнятное — и тебя уже нет в коллективе».

Фоняков был человеком, организующим, вдохновляющим и будоражащим умы. Благодаря ему возникло знаменитое «лито Фонякова» — легендарное литературное объединение при газете «Молодость Сибири», которое он создал и долгие годы возглавлял. Из лито вышли многие известные сибирские поэты и прозаики, в дальнейшем определяющие литературную жизнь Новосибирска и Сибири. Нина Грехова, Жанна Зырянова, Геннадий Карпунин, Александр Плитченко, Николай Шипилов, Нина Садур, Анатолий Соколов, Александр Денисенко… Илья Олегович никогда не забывал о своих сибирских корнях. Его творческая жизнь была тесно связана с Братском. Он дружил с Геннадием Михасенко, Виктором Сербским, не раз совершал журналистские командировки на стройки города. Писал не только статьи и заметки для газет, но и стихи, многие из которых вошли в антологию «Ветер Братска». На протяжении полувека Илья Олегович активно пополнял поэтическую библиотеку города новыми книгами стихов современных авторов. В Братске есть поэтическая библиотека Виктора Сербского, в которой хранится полное собрание всех изданных и рукописных сочинений Ильи Фонякова, обширная картотека его писем и автографов.

Фоняковы вернулись на берега Невы в 1974 году. Илья Олегович вспоминал: «Лично я не хотел уезжать из Новосибирска, где прожил семнадцать лет, насыщенных разными событиями. Были дискуссии в лито, была работа в качестве собкора «Литературной газеты» с 1961 года, были многочисленные поездки по Сибири. Но возвращение в Ленинград было обусловлено семейными обстоятельствами: и у меня, и у жены в Ленинграде жили родители, которые были уже в почтенном возрасте, за ними требовался уход». Фоняков вернулся в Ленинград корреспондентом «Литературки» — и уже состоявшимся, ни на кого не похожим поэтом. Жили в Доме Литфонда на Малой Посадской улице, 8. Квартира Ильи Фонякова в старом доме на Петроградке, напротив Ленфильма была пропитана книжной культурой, поэзией и живописью. В родном городе Илья Фоняков продолжил работу спецкора «Литературной газеты» по Северо-Западу и был им до 1997 года, в течение 35 лет. На страницах «Литературной газеты», тираж которой достигал 6 млн. экземпляров, постоянно печатались его публицистические статьи на актуальные социально-экономические темы, Илья Фоняков активно поддерживал новаторские начинания, опубликовал серию материалов о внедренческих фирмах «Факел», осуществлявших прорыв бюрократических преград между наукой и производством. «Литературная газета» послала его во Вьетнам, когда от напалма там буквально горела земля. Много лет спустя вышла его книга «Зеленая ветка Вьетнама». Полгода он жил в Японии: «Восточнее Востока» называлась первая из его книжек об этой стране.

Все эти годы верной спутницей и единомышленницей поэта была жена, Элла Ефремовна Фонякова (19.03.1934 — 21.04.2012), советская и российская поэтесса, писательница, художник, драматург, член Союза писателей России. Элла Фонякова проработала в штате «Вечернего Новосибирска» около 10 лет, долгие годы заведовала отделом культуры. Писала стихи, прозу, пьесы. Пьесы Эллы Фоняковой были опубликованы в журнале «Сибирские огни», постановки шли в местных театрах. Элла Фонякова издала четыре книги. В журнале «Сибирские огни» впервые был опубликован первый вариант повести о блокадном Ленинграде: «Хлеб той зимы», которая была написана по записям в её детском дневнике. Эта повесть была переведена на несколько языков и издавалась в Эстонии, Болгарии, Таджикистане, Германии и США. Элла Фонякова была профессиональным художником, у неё прошло более 40 выставок её картин, в России, Швеции, Швейцарии, США, Болгарии, Японии. Элла Фонякова — лауреат литературной премии имени Гоголя (2005 год). В браке у четы Фоняковых родился сын Дмитрий, ставший историком, археологом, кандидатом исторических наук. Внуки — Екатерина и Михаил. Вместе с женой прошагали по жизни вместе, рука об руку. Это еще одно величайшее свойство поэта — верности и любви.

Фоняков был представителем ленинградской школы в поэзии, к последователям которой совершенно справедливо отнёс Фонякова поэт Александр Межиров — автор предисловия к маленькому томику в известной когда-то серии «Библиотечка избранной лирики» (Москва, 1967). Его стихи — это попытка выразить красоту словами, которые до этого были и сейчас остаются общеизвестными, но получили новый заряд ритмической энергии в душе поэта. «Я всегда сохранял верность ленинградской поэтической школе, которая базировалась на традициях акмеистов. Ясность мысли, чёткость формы — эти ключевые принципы я исповедовал, когда руководил новосибирским лито, и думаю, что не без успеха. По крайней мере, на них базировалось (не знаю, с моей подачи или не с моей) творчество таких замечательных поэтов, ныне, к сожалению, покойных, как Александр Плитченко, Геннадий Карпунин. Ну а ленинградская поэтическая школа теперь, как и в дореволюционный период, вновь стала называться петербургской», — говорил он в интервью. Постоянно совершенствуя поэтическую форму и заботясь о проработке художественной ткани своих стихов, Фоняков проявлял подчеркнутый интерес к сонету («Сонеты с улицы и двора», «Сонеты встречных», «Карабахские сонеты» и т. д.) Фоняков оставил множество сонетов, наполняя заданное количество строк новыми типажами. На застывших в его стихах городских пейзажах появлялись то очереди к ларькам 1990-х, то граффити, оставленные на стенах подростками 2000-х, то студент-кениец, выбравший Россию «как экзотическую страну», то седой старик, ожидающий трамвая на улице, с которой давно сняли рельсы. Есть и образ случайного попутчика в купе поезда, рассказывающего о своей жизни. Именно так, как подслушанный рассказ о долгой жизни в разные эпохи, читаются стихи разных лет Ильи Фонякова. Выпустил два больших цикла своих стихов с палиндромонами: «Стихи с палиндромонами» и «Парад палиндромонов». Излагая свои поэтические принципы («Письма о поэзии к другу в Иркутск», 1984), он в первую очередь воздавал «похвалу точности». На 12 фестивале русского верлибра в 2005 году он сразил молодёжь, удивительно сочно прочитав кусочек из революционной речи Владимира Ильича Ленина как великолепный образец политического верлибра, интонационно разбив слова вождя всемирного пролетариата на ритмичные строфы. Чем и вошёл в историю питерского фестиваля. Был изрядно огорчён, поскольку организаторы пропустили мимо ушей чудесные верлибры самого поэта. А в затянувшихся бесконечных спорах на тему авангарда он предельно лаконичен и точен: «Для меня вся поэзия — авангард. Пушкин — авангард, Блок — авангард, Заболоцкий — авангард. Авангард — всё, что смело, свежо, оригинально, истинно. Форма выражения — ритмические вариации, наличие или отсутствие знаков препинания, степень метафорической изощрённости — вопрос второй. Традиционная форма — нормальный литературный язык, классическая ритмика, логичность и ясность — лишь наиболее естественная форма выражения поэтической мысли. Она всегда будет существовать и всегда будет преобладать. Но всегда будут существовать и иные формы. Можно всё, даже вообще без слов». Александр Межиров так сказал о поэте: «Неутомимый труженик, путешественник, землепроходец, Илья Фоняков всё время в движении. Движение это отнюдь не самоцельно. Оно и есть поиски слова, наиболее глубоко выражающего отношение к явлениям жизни. А во главу угла поставлен интерес к причине явлений».

Поэт опубликовал свыше тридцати поэтических сборников, самые значительные из которых: «Стихи о моих товарищах» (1963), «Начало тревоги» (1965), «Надежда» (1969), «…И не могу иначе!» (1973), «Горсть» (1974), «Стихотворения» (1975), «Ткань» (1979), «Лучшие годы» (1982), «О чем бы не задумался» (1985), «На своей единственной земле» (1986). Герой этих стихов — молодой человек, размышляющий о своей судьбе, о месте в жизни, об ответственности перед Родиной. В конце 1999 года в издательстве «Петербургский писатель» вышла книга стихов Фонякова «Своими словами».

Судьба лирического героя Ильи Фонякова в значительной степени обусловлена осознанием исторического поворота середины пятидесятых, приведшего в результате к распаду Советского Союза и смене социального строя в России. Поздние стихи поэта прямо перекликаются с его юношеской лирикой («Воспоминание о студенческой стройке», «Ностальгия»), критически вбирая в себя приобретенный поэтом жизненный опыт. Поэт с горечью констатировал, что в новых исторических обстоятельствах гражданское общество в России морально деградировало («Разговор о демократии», «К вопросу о партийности»), прежнее «шаткое равновесие» между человеком и государством нарушилось. Безволие и нищета надломили народ: «Все говорят. Никто не отвечает» («В августе девяносто первого. Репортаж в сонетах»). В искусстве правит бал «непредсказуемая вульгарность» («Антигерой»). Задаваясь в 1990-х вопросом — кто виноват в случившемся со страной? — иронизируя: «Тиран жесток, безжалостна Система, но и соседи хороши…», поэт нелицеприятно высказывается о народе, видя в нём самом причину всех бед:

«А может хватить плакать о народе,

Сочувствовать ему и сострадать?

При всякой власти, при любой погоде

Всё от него — и зло, и благодать»

Поэзия оказалась в загоне, но вопреки всему она все-таки неистребима, «еще живут баллада и сонет», и, значит, есть надежда — «остаться такими же, как были», и жить — «как дерево растет». В трудные «перестроечные» времена и в новом веке Фоняков издавал тоненькие книжечки за свой счет. Он готовил при помощи компьютера «листовки» тиражом в два десятка экземпляров и дарил их друзьям. Помимо текстов оставлял на желтых страницах свой автограф и рисунки. На двух сторонах странички умещалось около ста пятидесяти стихотворных строк. Часто печатал на разноцветных листочках свои стихи в типографии по соседству со своим домом «за копейки», тиражом сорок-пятьдесят экземпляров, а на литературных «тусовках» делал из них «самолетики» и пускал по залу.

Илья Олегович писал о себе: «Даже во времена, когда стихи отказывались издавать, я не растерялся и выпускал маленькие малотиражные книжки на домашнем компьютере, и эти тоненькие сборники раздавал и рассылал своим читателям даром, — вспоминал о поэтическом безвременье поэт. — А в конце 1999 года, после одиннадцатилетнего перерыва, в издательстве «Петербургский писатель» вновь вышла «настоящая» книга стихов — «Своими словами». Может быть, лучшая у меня. Объём — большой, а тираж — маленький, но по-нынешнему нормальный — 500. Сознаю, что по возрасту я для многих уже динозавр. Оказывается, это совсем не так уж плохо. Хотя бы потому, что совершенно не волнуют проблемы самоутверждения. Уж какой есть, такой есть. Похвалят или поругают — от этого мало что изменится. И сам акт публикации в значительной мере утратил свою гипнотизирующую притягательность. Будут книги — хорошо. Нет — тоже не трагедия. Но потенциального читателя-собеседника всегда имею в виду. И стихи пишутся, особенно в форме сонета. Потому что желание «столкнуть слова, чтоб выскочила искра», не утратилось. Как не утратился и интерес к жизни во всех ее проявлениях. И особенно от этого радостно, когда тебе уже перевалило за 70».

Чем-то вроде предварительного итога более чем пятидесятилетней литературной работы можно считать книгу «Островитяне: Стихи и проза» (в серии «Петербуржцы о городе и людях»), (Санкт-Петербург, 2005), впервые объединившую избранные стихи автора и его прозу: эссеистическую, литературно-критическую, мемуарную. Она стала полемическим диалогом прошлого с настоящим. Фоняков не только собрал под одной обложкой «то, что когда-то печаталось в газетах и журналах или сохранилось в собственном архиве», но и соединил злободневную эссеистику со стихами разных лет: «Так, чтобы возникло некое целое». Причем, сквозной темой книги стал Ленинград-Петербург: «Наше место в его судьбе. И его место в наших судьбах». В 2007 издана книга «Гармония и алгебра строки: Книга для тех, кто пишет стихи, пробует это делать или просто любит поэзию», обобщившая опыт работы Фонякова с молодыми поэтами.

Как вспоминал его друг Анатолий Нутрихин: «Илья Олегович не одобрял и не поддерживал скептической мысли, что поэзия гибнет на наших глазах. И со свойственным ему житейским оптимизмом изо всех поэтических сил, без надежды на вознаграждение и славу, активно доказывал, что жить со стихами уютней и легче, чем без них». Подарком стала для поэта возможность издать к своему 75-летию книгу «Овертайм» («Избранные стихи. 1963—2010»). В стихотворении, давшем название всей книжке, автор отсылал читателя к строке из поэмы Данте — «Земную жизнь пройдя до половины...». По Данте, эта «половина» — тридцать пять лет, а значит, в семьдесят умещается вся жизнь. Что сверх того — «Овертайм», то есть — «дополнительное время». До последних дней жизни Илья Олегович был активным поэтом, сочинял и публиковал стихи на страницах интернет-изданий. Последние его стихи увидели свет в шестом номере журнала «День и Ночь» (Красноярск), в редколлегию которого входил Фоняков.

Его бурной натуре всего было мало. По широте и глубине погружения в жизнь, в другие культуры он был Человеком Возрождения, кроме публицистики и поэзии писал литературоведческие труды. Фоняков писал в различных литературных жанрах. Его статьи и очерки были актуальны, на злобу дня. Его литературоведческие статьи написаны красиво, занимательно и увлекательно. Фонякову принадлежат сборники очерков «Город молодых ученых» (1968), «Доверительный разговор (1975); «Пятьдесят писем из председательской папки» (1982), книги путевых записок «Восточнее Востока. Полгода в Японии» (1971, 1977 и 1987); «Зеленая ветка Вьетнама» (1989); «Япония в моем блокноте» (2003). Литературный портрет «Сергей Марков» (1983), очерки и заметки о советской поэзии «Сказать несказанное» (1968), «Похвала точности» (1977), «Письма о поэзии другу в Иркутск», 1984).

Илья Олегович активно выступал как переводчик. Переводил поэзию с английского, немецкого, итальянского, вьетнамского, шведского языков, переводил арабских поэтов. Много переводил с языков народов СССР (алтайского, якутского, киргизского, латышского и других). Ездил по Горному Алтаю и замечательно переводил здешних поэтов на русский. Фоняков перевёл народные эпосы: тувинский «Тана-Херел» в обработке М. Кенин-Лопсана (Кызыл, 2007) и алтайский «Царь-Муравей» в изложении Н. Ялатова (журнальный вариант Алтай Телекей // Мир Алтая. 2007. № 3—4). За многолетнюю работу по переводу поэзии Горного Алтая и в связи с 70-летием со дня рождения Фоняков был удостоен звания «Народный писатель Республики Алтай» (2005). Вышли несколько сборников Б. Укачина, А. Ередеева, С. Данилова в переводе Фонякова. Им издан ряд монографических переводных сборников (Имант Зиедонис «Смола и янтарь» (1965), Омар Султанов «На ветрах Иссык-Куля» (1973), П. Курман «Дельфийский колесничий» (2006), Д. Аголли. «Откуда эта музыка?» (2007), О. Фриджери. «Осенняя тишина» (2008), О. Фриджери. «Коранта и др. рассказы с острова Мальта» (2010)). В 1999 году вышел в свет сборник стихов шведа Августина Маннергейма «Память боли» в переводах Фонякова, в 2001 году Ссорена Соренсена «Дни сомнений». В 2000 году издательство «Четверг» опубликовало сборничек стихов Хайделоре Клюге. Она живет на шведском острове Гогланд и пишет на английском и немецком языках. Книжка называется «Дорога моя — к тебе» Переводы с английского сделал Илья Фоняков, с немецкого — геолог и поэт Виктор Попов. Он подружил поэтов Санкт-Петербурга с поэтами Санкт-Петербурга во Флориде, выпускал совместные сборники. Почти с самого начала издания журнала «Царское Село» в нем появился раздел художественного перевода «Поэтический глобус Ильи Фонякова». Эта была «фирменная», именная рубрика поэта, она даже перекочевала в журнал «Петербург». Последнее, что передал в журнал Илья Олегович, были переводы английского поэта Герберта Ломаса.

Заслуживает внимания составленная им антология «Поэты, которых не было» (российские поэтические мистификации XX века), Санкт-Петербург, 2000, (второе издание вышло в 2005 году). В начале 2006 года состоялась презентация этого уникального сборника, на которой выступали поэты Санкт-Петербурга, работающие в «этом жанре», готовился третий (более расширенный) выпуск этой книги. В 1999 году Илья Фоняков выпустил мемориальный сборник, посвященный отцу — Олегу Антониновичу Фонякову. Книга составлена из произведений разного жанра: прозы, стихотворений и воспоминаний (О. А. Фоняков, «Ночь накануне»: стихи и проза. СПб., 1999). За все годы вышло более пятидесяти книг Фонякова (стихи, эссеистика литературная критика, публицистика, многочисленные переводы с языков народов России, ближнего и дальнего зарубежья). Владимир Монахов: «Для меня Илья Фоняков — живой классик советской поэтической школы, которого никаким отработанным механизмом забвения уже не сбросить с корабля современности. Его стихи — это попытка выразить красоту словами, которые до этого были и сейчас остаются общеизвестными, но получили новый заряд ритмической энергии в душе поэта».

Фоняков был человеком ярким, неординарным и оригинальным. Хорошо знал едва ли не всю русскую поэзию. Часто читал стихи перед большой аудиторией без микрофона. Он всегда говорил интересно и покорял слушающих убежденностью и эрудицией. В Ленинградской филармонии поэт выступал чаще многих своих коллег. В Большом зале — четырежды (с 1979 по 1984 годы). На сцену Малого зала выходил в шести вечерах поэзии, приуроченных дню празднования годовщины Октябрьской революции: впервые — в 1977 году, в последний раз — в 1991-м. Проводил литературные встречи. В Пэн-клубе, в «Книги и Кофе», в Доме Зингера, в книжном клубе на Австрийской площади, в Доме писателей. У Фонякова была своя манера. Он не декламировал, он беседовал с залом, заряжая его своей энергией — энергией мысли, чувства, памяти и человеческого общения. Лицо поэта озарялось всё той же молодой, располагающей улыбкой. Владимир Шемшученко писал о нём: «Он любил «раздавать» себя людям и не терпел равнодушия в них. И потому мне частенько вспоминаются когда-то, где-то и кому-то сказанные им слова: «Пока душа способна трепыхаться — она ещё птица». Он и сам был чем-то похож на большую добрую птицу с голубыми, чуть прищуренными и всегда удивлёнными глазами». Был доброжелательным и внимательным собеседником. Поражали его уникальная память и энциклопедическая начитанность. Знавшие его отмечали его гражданскую совесть. «Некарьерный», всем нужный, легкий на подъем, он мог казаться консервативным, но поддерживал и новые тенденции поэзии в произведениях своих учеников. Фоняков занимался общественной деятельностью в Союзе писателей и Союзе библиофилов. Независимость, принципиальность, трудолюбие, порядочность — эти черты характера Фонякова помогли ему достичь многого в разных областях творчества.

Много работал на радио. Сотрудничество поэта с редакцией литературно-драматического вещания началось с середины семидесятых годов и продолжалось почти до конца его жизни. Он читал у микрофона свои стихи, консультировал начинающих авторов. Не один год выступал в роли автора и ведущего ежемесячной программы «У книжного прилавка». Выступления Фонякова-критика покоряли слушателей взвешенностью и независимостью суждений. Он говорил, что, вопреки сложности времени и графоманскому буму, к читателям порой прорывается настоящая поэзия. Не раз участвовал в программе «Перечитывая заново». Она звучала в рамках вечернего художественно-публицистического радиоканала «Ветер в окно». Фоняков был ее автором и участником. Говорил в интервью о программе и ее замысле: «Название «Перечитывая заново» придумали я и Татьяна Путренко, ведущая эту передачу. Что значит придумали? Просто вспомнили название старого театрального спектакля: речь там шла, помнится, о Ленине. Но привлекла-то нас просто сама идея что-то перечитать заново, увидеть свежим глазом. Ведь наша литература так богата! Обидно, когда на «интеллектуальных» тусовках все ее богатство сводится к нескольким именам. Каким наслаждением было напомнить радиослушателям озорную «Любку Фейгельман» Ярослава Смелякова — одно из лучших произведений любовной лирики в российской, да и мировой поэзии! Или «Читателя стиха» Ильи Сельвинского, или искрометные «Двадцать тапочек» Виктора Бокова.

...Вот, например: имя Демьяна Бедного в иной утонченной компании лучше не произносить. А перечитайте-ка глазами сегодняшнего дня его «Печаль» или, тем более, «Тягу», и вы поймете, что все не так просто и однозначно, что «мужик вредный» многое в жизни видел и понимал так, как и подобает настоящему, большому поэту. Или вот еще пример — Александр Блок: уж он ли не читан-перечитан! Известно, что творческий путь он практически завершил двумя крупными произведениями: «Двенадцать» и «Скифы». О «Двенадцати» — целая литература! «Скифов» вспоминают гораздо реже, их даже как бы побаиваются: очень уж странными кажутся иные откровения и пророчества, звучащие в этом стихотворении. Но, вслушайтесь, какими неожиданно актуальными становятся они для нас, современников чеченской войны и событий 11 сентября 2001 года!

...Рубрика не «привязывается» к каким-либо датам литературного календаря. И все же, скажем, на пушкинские дни всегда хочется как-то откликнуться. Мне пришла однажды счастливая мысль: отметить эту дату не стихами самого Пушкина, а творениями его спутников и современников. В том числе забытых и полузабытых. Известно, например, что в Лицее на первых порах соперником юного Пушкина на поэтическом поприще был Алексей Илличевский. Мало кто готов ответить, что с ним стало потом. А ведь он продолжал писать стихи, и вовсе не плохие. И умер в один год с Пушкиным».

Отвечал, как рождаются темы передач: «Обычно стою у своей книжной полки и размышляю: чему посвятить последующие выходы в эфир? Может быть, снять с полки книгу Надежды Павлович — полузабытой сейчас поэтессы, приятельницы Александра Блока? Или «открыть» петербуржцам и другим российским слушателям (ведь программа «Ветер в окно» повторяется для всей России) своего друга — замечательного сибирского поэта и барда Вильяма Озолина?»

А. Нутрихин, из интервью: «Ваши детские годы, Илья Олегович, как говорится, опалены войной: так что тема войны для вас — глубоко личная. В январском выпуске рубрики «Перечитывая заново» вы рассказали радиослушателям о стихотворениях, созданных ленинградцами во время блокады, о поиске вами неизвестных авторов и выяснении обстоятельств написания тех или иных произведений. Как вы это делаете?

— Несколько лет я работал спецкором «Литературной газеты» и других изданий в Сибири и в Ленинграде, мне не привыкать вести журналистский поиск. Как-то получаю письмо из Нерчинского района Читинской области. Фронтовик, защитник Ленинграда Николай Ефимович Миронов попросил помочь ему найти поэму, которую он читал со сцены как участник художественной самодеятельности. Прошло столько лет, и Николай Ефимович не помнит ни автора поэмы, ни ее названия — только одну строфу, запечатлевшую эпизод из жизни осажденного Ленинграда…

— И, догадываюсь, вы нашли эту поэму... Как это произошло?

— Я прочел тогда эту строфу перед микрофоном и попросил радиослушателей откликнуться: может быть, кто-нибудь вспомнит, откуда она. Никто не отозвался. Я рылся в собственной памяти, в старых журналах, опрашивал старых писателей: никто не сказал ничего определенного. Было ясно, что автор, скорее всего, женщина. Но таких стихов нет ни у Ольги Берггольц, ни у Веры Инбер. Критик Александр Рубашкин назвал еще одно имя — Зинаида Шишова...

— Она — совсем забытая поэтесса...

— Почти забытая, но незаурядная, с особенной судьбой — участница гражданской войны. Я отыскал в своей библиотеке ее тоненькую книжку 1960 года — «Многолетье». Есть в этой книжке и фрагменты из поэмы «Блокада». Но нет интересовавших меня строк! Поэма вообще написана другим стихотворным размером — ямбом. А в таинственном отрывке, присланном из Забайкалья, — хорей...

И вдруг минувшим летом в домике на садовом участке, среди свезенных туда старых книг, натыкаюсь на толстый том «Русская советская поэзия» — первая послевоенная антология, изданная в 1948 году. Конечно, это достаточно официозная книга. Но кое-что можно найти и в таких антологиях!

— И в этом томе вы обнаружили фрагменты из поэмы «Блокада» Зинаиды Шишовой?

— Да, и самое главное — коротенькое, действительно написанное другим размером вступление.

— Итак, в роли литературного «следопыта», опираясь на свою писательскую эрудицию и опыт, вы смогли ответить на вопросы ветерана войны из Сибири...

— Конечно, я сразу отписал Николаю Ефимовичу. И послал ему ксерокопии поэмы».

Это интервью было опубликовано в газете «Телевидение. Радио» 8 февраля 2005 года. Обычное, казалось бы, интервью, а какое убедительное свидетельство огромной эрудиции поэта, глубокого знания литературы и уважительного отношения к читателю.

Илья Фоняков — член Союза писателей СССР (после распада СССР — Союза писателей России) с 1961 года; член Союза писателей Санкт-Петербурга. Член Союза журналистов СССР (после распада СССР — Союза журналистов России). За вклад в развитие российской литературы поэт, журналист Илья Олегович Фоняков был награждён орденом «Знак Почёта», юбилейной медалью «За доблестный труд в ознаменовании 100-летия со дня рождения Владимира Ильича Ленина.1970 год, почётной грамотой Президиума ВС Грузинской ССР, почётным дипломом Законодательного Собрания Санкт-Петербурга 7 сентября 2005 года — за выдающийся личный вклад в развитие культуры и литературы в Санкт-Петербурге и в связи с 70-летием со дня рождения.

Он торопился жить, собирал впечатления, осмысливал их и щедро отдавал людям, даже тогда, когда занимался «самиздатом». Многие помнят произнесённое им в те непростые для него времена: «Выходит книга стихов — хорошо, не выходит — плохо, но не смертельно». Он был великим оптимистом. Фоняков долго болел, с болезнью боролся, сначала определив заключительный раздел книги как «Последний рубеж обороны», а потом в течение года написав еще многие произведения удивительной стойкости и силы: «Старость, словно пятая колонна, двери открывает изнутри». Творческий полет поэта, а не его болезненное состояние почувствуют читатели стихов Ильи Фонякова, написанных на исходе жизни. Он любил «возиться» со всеми, кто нуждался в его советах и помощи. До самого последнего момента, пока здоровье позволяло, он преподавал на высших курсах «Литератор». Когда болезнь немного отступала, между «процедурами», поэт встречался со своими учениками-студийцами, вычитывал свои эссе о поэтах. До последнего времени он продолжал писать стихи и участвовать в литературной жизни — вёл семинары, входил в состав различных жюри. После него остались его ученики. В эпитафии, опубликованной в «Литературной газете», товарищи вспоминали: «Илья Олегович был весёлым, полным энергии, и не давая нам заскучать, на самых нудных семинарах и совещаниях, усмехался в бороду и быстро писал на клочках эпиграммы или рисовал весёлых котов. Он не входил, а вбегал и сразу же заполнял любое помещение своим могучим туловищем, зычным голосом, энергией, добротой. Рядом с ним мы чувствовали себя тепло и спокойно, как на русской печи».

23 декабря 2011 года в Пушкинском Доме в актовом зале проходило отчетно-перевыборное собрание Союза писателей. Один из выступавших сообщил, что Илья Олегович Фоняков тяжело болен и лежит в больнице. А когда собрание подходило к концу, объявили, что пришло сообщение об его смерти. 28 декабря в Большом зале петербургского крематория состоялась многолюдная прощальная церемония. В статье «Памяти Ильи Фонякова», опубликованной 27 декабря 2011 года в «Санкт-Петербургских ведомостях», критик и литературовед Александр Рубашкин, в частности, писал: «Ушел из жизни известный поэт, журналист, переводчик, человек уникальных знаний и темперамента Илья Олегович Фоняков… У него был твердый голос, твердые устои. Он был предан литературному делу и друзьям. Нам еще предстоит открыть этого замечательного писателя и отдать ему должное».

Похоронили Фонякова на Комаровском кладбище, на урновом участке. В следующем году рядом упокоился прах его жены Эллы Ефремовны. «Он был для многих помощником и заботником о многих. Эрудит, интеллигент до мозга костей, влюблённый в нашу поэзию. Его память удивляла. Его доброжелательность, его непреходящая готовность помогать людям вызывала у тех, кто его знал, неподдельное восхищение. Все эти качества долгие годы служили нашей дружбе. Его нет с нами уже почти четыре года, и я остро ощущаю эту невосполнимую для меня потерю и образовавшуюся пустоту», — сказал об Илье Фонякове Даниил Гранин накануне 80-летия со дня рождения поэта.

 

https://spbsj.ru/knigha-pamiati/foniakov-ilia-olieghovich

https://samlib.ru/m/monahow_w_w/ilxjafonjakow-nashewremjadljastihow.shtml

 

Рус. сов. поэт. Осн. тема — героич...

«Рус. сов. поэт. Осн. тема — героич.

труд сов. людей на стройках семилетки» —

так был я обозначен в лаконич.,

академич., трехстроч. сухой заметке

 

в шестидесятых, в энциклопедич.

двухтомном словаре. Глядите, предки,

чего сумел потомок ваш достичь,

какой был удостоен этикетки.

 

Ну что ж, не отрекусь. И впрямь я был

«рус. сов. поэт». Рус. сов. людей любил

и жизнь их, героическую в целом,

 

спешил, как мог, в словах запечатлеть,

считая это в жизни главным делом.

Чего ж стыдиться мне? О чем жалеть?

 

Забыть свой день рожденья в октябре...

Забыть свой день рожденья в октябре,

Не замечать, как прирастают годы,

От выдуманной кем-то странной моды

Отстать. Плевать, что осень на дворе!

 

Придет зима в колючем серебре,

За ней весна: круговорот природы!

Не прав был грек: вступаем в те же воды

И те же месяцы в календаре.

 

Стынь, время, словно муха в янтаре!

Дары, застолья, шуточные оды —

Лишь в детстве сладки эти переходы:

 

Причастным быть к таинственной игре,

Вводить родню в приятные расходы

И под подушкой шарить на заре!

 

Из семейной хроники

 

1. Протокол—1918

Время деда щадило: в семье сохранилась бумага,

Что при обыске было изъято оружие — шпага

(Принадлежность к мундиру, поскольку — «действительный статский…»

И порой нацеплял атрибут, как считал он, дурацкий).

 

Также в десять рублей золотая изъята монета

(Общим счётом одна — так, буквально, записано это),

И с орлами двуглавыми дюжина пуговиц медных,

Дутых, недорогих, но идеологически вредных.

 

Время деда щадило. Уж так, слава богу, случилось.

Видно, время тогда не совсем ещё ожесточилось,

Полетело вперёд, на лету постепенно лютея,

Но не дожил до худших времён педагог из Лицея.

 

Умер смертью своей, проходя у лицейской ограды,

Ни Большого Террора не знал, ни войны, ни блокады.

А крамольные пуговицы (видно, плохо глядели)

Много лет попадались мне в бабушкином рукоделье.

 

2. Письма—1936

Ещё полусвободный, на подписке,

Отец мой письма посылал жене,

Не помышляя о возможном риске,

В них рассуждал раскованно вполне.

 

В почти самоубийственном кураже

Писал он, прежде чем пропасть навек:

«Мой следователь — я сказал бы даже,

Мой собеседник — умный человек,

 

Весьма начитанный определённо,

Умеющий расположить к себе.

Непринужденно, непредубеждённо

Мы говорим о жизни, о судьбе

Страны,

о Чехове, о Достоевском,

Я даже увлекаюсь иногда,

Как, помнишь, в нашей комнатке на Невском,

В кругу друзей, в недавние года.

 

Он слушает, кивает мне глазами.

Придвинув канцелярский дырокол,

Вздохнул вчера: «Как жаль, что вы не с нами…

Прошу вас, подпишите протокол».

 

Раннее детство

Давно те пройдены поля,

Но помню как сейчас:

О, как близка была земля —

Почти у самых глаз!

 

Какие трещинки на ней,

Какие бугорки!

Какие бродят меж камней

Жучки и паучки!

 

Песок рассыпчат и горяч

И пахнет, как миндаль,

И улетает пестрый мяч

В немыслимую даль.

 

* * *

В детстве были дивно высоки

Облака, деревья, потолки,

Трубы, первомайские флажки.

Женщины, подростки, мужики.

Все прошло, умчалось далеко...

Лишь, как прежде, небо высоко.

 

Небо и земля

Было время летчиков. Над нами

Красный «АН» простер свое крыло,

И казалось даже временами,

Что на землю небо снизошло.

 

В качестве буксиров и паромов

Плавали у наших берегов

«Водопьянов», «Молоков» и «Громов»,

«Чкалов», «Байдуков» и «Беляков».

 

Было время славы и полета,

Но десятилетия подряд

Длилась и подземная работа,

О которой вслух не говорят.

 

Были недомолвки и загадки,

Но застрял в младенческом уме

Разговор в саду на детплощадке

Бабушек: «А наш — на Колыме...»

 

Так и жили, веря и не веря

Свету звезд над башнями Кремля.

А потом война вломилась в двери,

И смешались небо и земля.

 

А потом, когда минуло детство,

Весь тот ворох из любви и лжи

Приняли мы на руки в наследство:

Обхвати, попробуй, удержи!..

 

Часы моего детства

Бодро ходики ходили,

Душу зря не бередили,

Всем служили наравне

В общей кухне на стене.

Время весело считали,

Путь кому-то разметали

Шустрым веничком своим

День и ночь.

Спасибо им!

 

А в больших часах напольных,

Вечно хмурых, недовольных,

Спрятанное за стекло,

Время медленно текло.

Так лениво, так спесиво,

Но по-своему красиво

Мерил маятник-старик

Длинный, длинный, длинный

Миг.

 

А у бабушки в карманных,

Тоже старых, иностранных,

Замурованный в металл

Жил жучок — и стрекотал.

Поспешала мелко-мелко

Третья, маленькая, стрелка,

А на крышке золотой —

Хитрый вензель завитой.

 

Я знаком был с ними всеми,

Вопрошал их: «Сколько время?»

«Сколько времени!» — меня

Поправляла вся родня.

Мне открылось в годы эти,

Что у Времени на свете

Много лиц, а не одно, —

Так устроено оно.

 

Лица были так несхожи,

Но при этом были все же

В день любой и в час любой

Все согласны меж собой.

И со взрослыми в комплоте,

Словно дяди или тети,

Завершая вечера,

Говорили:

«Спать пора!»

 

Время шло неутомимо,

Все казалось, будто мимо,

А на деле шло как раз,

Как всегда, сквозь нас,

сквозь нас.

Быстро месяцы бежали,

В доме елку наряжали,

И топтался у ворот

Новый

Сорок первый

Год.

 

* * *

Как начиналось? Сквозь щёлку в минувшее гляну:

Где там, каков я? Почти невозможно узнать:

Я ли, трехлетний, в чулочках топчусь по дивану,

Чёрное море на карте могу показать?

 

На фотографиях — строгие дяди и дамы,

Трогать не велено, чтобы стекло не разбить.

Пушкин Кипренского — Уткина смотрит из рамы.

Мама сказала, что Пушкина надо любить.

 

Ленинградская школа

Галогены, глаголы,

Двойки-тройки, стенная печать…

Ленинградскую школу

Довелось мне когда-то кончать.

 

Двести двадцать вторая,

«Петришуле», ты — веха в судьбе,

Но прости, дорогая,

Что сегодня я — не о тебе.

 

Ленинградская школа!..

Пролистайте страниц вороха:

Ленинградская школа

Есть в университете стиха.

 

В дни раздора, раскола

Выживала, всему вопреки,

Ленинградская школа —

В точной рифме,

В отделке строки.

 

К слову пригнано слово,

Чтобы ритма напор не ослаб.

«Чую дух Гумилёва! —

Делал стойку ревнитель из РАПП. —

 

Невозможная схема

Настораживает неспроста:

Наша, вроде бы, тема,

А мелодия —

Та ещё, та!..»

 

Надзиратели строго

Надзирают, а годы идут.

Вот и мы у порога,

Начинающие —

Тут как тут.

 

Жизнь, к чему нас готовишь?

Что вручишь нам в наследство, как дар?

С нами Шефнер, Гитович,

Глеб Семёнов

Ведут семинар.

 

Разлетимся по свету,

По лесам, по горам колеся,

Ленинградскую мету,

Как зарубку на сердце, неся.

 

У Байкала, Тобола,

На Алтае, в степной Барабе,

Ленинградская школа,

Оставался я верен тебе.

 

Окажи мне доверье,

Как, бывало, твои старики,

Запиши в подмастерья

Или —

Вечные ученики!

 

Ленинградская школа (Вариант 2)

Галогены, глаголы,

Двойки-тройки, стенная печать...

Ленинградскую школу

Довелось мне когда-то кончать.

 

Детство, годы учения,

Память о вас не мертва.

Но второе значение

Те же имеют слова.

 

Расскажу вам историю:

Как-то в сибирском краю

Критик в лабораторию

Взял строфу, наудачу, мою.

 

В Заполярье, где долог

Летний день, где линяет песец,

Так на пробу геолог

Откалывает образец.

 

По характеру скола,

По расположению жил:

«Ленинградская школа!»

Уверенно критик решил.

 

«Что ж! — душа отвечала. —

Добро, если истинно так!»...

Этой школы начало —

В прекраснейших днях и летах.

 

Были годы отваги,

Годы гордости, славы, беды. ...

И двустишия «Браги»,

И жесткие строфы «Орды».

 

Ясность мысли и цели.

Похлебка с травой-лебедой.

...И в солдатской шипели

Заболоцкий, еще молодой.

 

У достойных и славных

Навсегда я останусь в долгу

Всех достойных и славных

Имен перечесть не смогу.

 

Но взгляните — блокада,

Собрание тоненьких книг:

Здесь — «Душа Ленинграда»,

«Киров с нами», «Февральский дневник»,

 

Все мне снятся и снятся,

Хоть это чуть-чуть не о том,

Дом на Мойке, 12,

Над Пряжкой поднявшийся дом.

 

И садовых решеток

Рисунок торжественно строг,

И не менее четок

Рисунок торжественных строк.

 

И трагических масок

Гримасы. И снежная мгла.

Не безумие красок:

Офорт и сухая игла,

 

У Байкала, Тобола,

На Алтае, в степной Барабе —

Ленинградская школа

Присягаю на верность тебе!

 

Отрочество

Вот здесь я на снимке — подросток тринадцати лет.

В кармане рубашки — в киношку грошовый билет.

Что в мире я знаю? Как будто немного, мой друг!

Блокаду, теплушку — но кто их не знает вокруг?

 

И цену горбушки. И нравы дворовой шпаны.

Тому, что я знаю, еще я не знаю цены!

Я толстую книгу себе под подушку сую.

Я вместе с друзьями пиратские песни пою.

 

Мне грезятся пальмы, кокосовое молоко.

Мне близко далекое. Близкое мне — далеко.

 

* * *

Тот мир я помню до сих пор,

Там вещи долго жили:

Чернильный дедовский прибор

И ручка —

Мне служили.

 

Глядели с полки сверху вниз,

Бросая тленью вызов,

Надтреснутые чашки из

Разрозненных сервизов.

 

Уже не годные в ремонт,

Они рождали жалость,

Но и на них ведь связь времен

Дрожащая

Держалась.

 

Не антикварный пестрый сброд —

Житейские предметы,

Как будто — камешками — брод

Через теченье Леты...

 

Мой «вещизм»

Тебя влекут обновы, тебя волнует мода,

А я «вещизмом» болен совсем иного рода.

Мне жалко расставаться со старыми вещами:

С ботинками, шарфами, дорожными плащами.

 

Они поизносились, потребовали смены,

А все же в этой смене есть что-то от измены.

Ведь я вот в этой куртке ждал милой под часами,

А в этой — шел когда-то байкальскими лесами.

 

В карман засунешь руку — в истершийся, махровый,

А там еще орешек отыщется кедровый!

 

Дом

Светлой крашенный краской.

В дивной дымке легенд,

Здравствуй, дом ленинградский,

Старый интеллигент!

 

Под асфальтом — булыжный

Двор. В подтёках стена.

Здесь когда-то был книжный

Магазин Смирдина.

 

Лица, профили, даты,

Время — лента кино.

Здесь и я жил когда-то

Тоже — очень давно.

 

Здравствуй, лестница наша,

Та, где с памятных дней

Встала тихая стража

Из блокадных теней.

 

Смотрит строго и скорбно

Мне в глаза: кто такой?

Впрочем, кажется, скоро

Час и ей — на покой.

 

Отслужила на свете,

Отстояла своё.

Наши взрослые дети

Уж не видят её.

 

Здравствуй, комната, — звёзды

За окном, вдалеке!

Чьи отметинки роста

На дверном косяке?

 

Здравствуй, детская книжка,

И на снимках — родня,

Здравствуй, плюшевый мишка,

Вырастивший меня!

 

Мой дом

Мой дом

Путешествовал вместе со мною,

Куда бы меня

Ни бросала судьба:

Ведь, в сущности, дом —

Это нечто иное,

Чем просто жильё

И над крышей труба!

 

Он плыл сквозь пространство

И мчался сквозь годы —

Моя мастерская, мой клуб и музей:

На вешалке —

Плащ порыжевший у входа,

Любимые книги, рисунки друзей.

 

А что за окошком?

То чистое поле,

То небо

Над улицею городской...

Стоит на приколе —

Кто знает, надолго ли

Этот покой?

 

Мне кажется часто:

Дом полон томленья,

Его будоражит

Какой-то магнит,

И ночью в тиши

Батарей отопленья

Чугунная лира

Тихонько звенит!

 

* * *

Есть поговорка: их, мол, хата с краю.

Она звучит как осужденье, но

Ведь это в крайней хате, не сгорая,

Горит и светит путникам окно!

 

Там трудятся, там любятся, а может,

И ссорятся — но тем, кто одинок,

Тем, кто в дороге, — все равно поможет

Глядящий в степь неяркий огонек.

 

Всегда наш дом такой да будет хатой!

И счастливы с тобой мы или нет —

Пускай горит квадратик желтоватый.

Пусть люди видят свет. И только свет!

 

* * *

Вновь стоишь перед ним, как в детстве

Перед темным ночным окном.

Если пристальнее вглядеться —

Все, что хочешь, увидишь в нем:

 

Ближних, дальних, цветы, машины,

Лиц, картин и событий ряд…

Ослепительная вершина

Реализма — Черный Квадрат.

 

Двое

С телевизором «Юность» сдружился толстяк самовар.

Оба в ссылке на даче, в одной из садовых каморок,

Оба пенсионеры, хоть каждый по-своему стар:

Одному чуть не век, а другому всего лишь под сорок.

 

Телевизор хандрит и не хочет работать, пока

Трехступенчатая, раздвигающаяся антенна

Не прильнет поплотней к мельхиоровой ручке дружка —

Вот тогда наконец-то экран оживет постепенно.

 

И старик самовар засмеется, как сказочный князь

Или, скажем попроще, как важный заслуженный пристав —

Так щекочут его, отражаясь в боку и светясь,

Искаженные тени политиков и футболистов.

 

Заглянул к нам сосед, уверял, что любой антиквар,

Понимая, что нынче на «ретро» особая мода,

За хорошие деньги купил бы такой самовар

Оружейного Тульского — знатная марка! — завода.

 

«Это ж надо — красавец какой! На медали медаль!»

Только нас не прельстило богатство, плывущее в руки.

Нам не так самовара, как старенькой «Юности» жаль:

Окончательно сгинет, зачахнет бедняжка в разлуке!

 

Воскресные стихи

С утра беремся за уборку —

За генеральную притом!

Смеется солнце, глядя в фортку,

Над перепуганным котом.

 

Он глаз косит из-под кровати

На нас, веселых, деловых,

Как недовольный обыватель

В дни потрясений мировых.

 

К порядку — через беспорядок, —

Иного, знаем, не дано.

И труд, как в молодости, сладок,

И этим все озарено!

 

Лишь только б снова так не сталось,

Такой момент не наступил,

Когда внезапная усталость

Пригасит вдруг азарт и пыл,

 

И выключишь на полузвуке

Бравурный радиомотив,

И сядешь средь развала, руки

В буквальном смысле опустив.

 

Клянешь бесплодные попытки

И поднимаешь белый флаг —

И по углам свои пожитки

Рассовываешь кое-как!

 

* * *

Постепенно вокруг изменяется мир,

Вещи новые нас окружили.

Наша юность — пора коммунальных квартир.

Сын спросил меня:

«Как же вы жили?»

 

Так и жили. По комнатам. В каждой — семья.

Стол да шкаф, три-четыре постели,

Деды, бабки, взрослеющие сыновья,

Книги, радио, шашки, гантели.

 

Дочь-невеста. Подросток. Нестарая мать.

Лишней площади нет и в помине.

И еще ухитрялись гостей принимать.

И — почаще, пожалуй, чем ныне...

 

* * *

Среди двора — нехитрые пожитки:

Два колченогих стула и буфет,

Поломанная, но с обрывком нитки

Машина «Зингер» допотопных лет.

 

Для детворы — занятная игрушка:

Азартно ручку крутят сорванцы.

Знать, померла какая-то старушка,

И скарб выносят новые жильцы.

 

Кругом — весны веселая работа,

Поспешно тает ноздреватый лед,

И в луже чье-то брошенное фото,

Светясь на солнце, медленно плывет.

 

Я наклонюсь. В картонной бедной раме,

Из давнего неведомого дня

Военный в старой форме с «кубарями»

Светло и прямо глянет на меня.

 

Блеснет улыбка ясная, земная:

«Не дрейфь, потомок, жизнь еще не вся!..»

Что делать с фотографией — не знаю,

Но, раз подняв, бросать уже нельзя...

 

Ретро

Как странно порой оглянуться назад,

Как странно увидеть, какими мы были,

Какой окружал нас тогда Ленинград,

Какие трамваи и автомобили.

 

А ну-ка, давайте, припомним, друзья,

Былые картины, словечки, фасоны!

Поет патефон: «О голубка моя!..»

Не скоро появятся магнитофоны.

 

Отсутствуют бороды. Редкость — усы.

На пляжах комичные бродят фигуры:

Просторные, в складках шумящих трусы

Похожи на занавес в Доме культуры.

 

Заброшенный к нам колорадский жучок —

Вредитель полей — нарисован на спичках.

Старательно пух соскребают со щек

Мои однокашники в куртках-«москвичках».

 

А лиговская и другая шпана

В надвинутых «лондонках», в клешах потертых

Еще за версту по одежке видна,

Как в опере — толстый разбойник в ботфортах.

 

Как мир этот кажется нынче далек!

Как долго, выходит, живем мы на свете!

К чему же, однако, нам сей каталог,

Все эти подробности, частности эти?

 

Ни шубы, ни шапки из них не сошьешь,

И все же с собой их пожизненно тащим.

Мы вечное ценим — но памятно все ж

И ты, преходящее, — нам, преходящим.

 

* * *

Пойдёшь обратно — не придёшь обратно.

Возможности такой, приятель, нет,

Как ни ступай предельно аккуратно

В свой собственный, ещё заметный, след.

 

А добредёшь — и будешь многократно

Разочарован: после стольких лет

Там всё не так — на штукатурке пятна,

И дом теснее, и тусклее свет.

 

Ты сам другой, ты знаешь слишком много,

Всё по-иному видишь ты с порога:

Желтеющие фото на стене,

 

Диван убогий, стулья, чашки, блюдца.

Смешной вопрос: «Хотел бы ты вернуться

В тот, прежний мир?» — не задавайте мне.

 

* * *

Бывалостью

Похвастать не хочу,

А все-таки

И мне случалось тоже

И лямку приспосабливать к плечу,

И в поле

Не последним быть, похоже.

 

И тяжести с друзьями поднимать

Руками —

За отсутствием домкратов...

И что-то между делом понимать,

Под козырьком

Лицо от солнца спрятав.

 

Случалось мне

Пилить, строгать, тесать,

Валить в лесу высокие лесины.

Случалось мне порой

Статьи писать,

Как позже выяснилось, —

Для корзины.

 

Я злился!

Мне ночами не спалось!

И все же мне

Среди работы разной

В конечном счете

Знать не довелось

Такой работы,

Что была б

Напрасной!

 

* * *

Как мы молоды на старом фото,

Черно-белом, рваном по краям!

Мы стоим среди столбов и ям:

В нищенском колхозе строим что-то.

 

Никакая не страшна работа

Весело обнявшимся друзьям.

Загорелы и темноволосы,

Мы довольны жизнью в основном.

 

Если надо — мир перевернем,

Разрешим проклятые вопросы.

А у девушек-то — чудо-косы:

Нынче не найдешь таких с огнем.

 

Пролетели годы, протрубили,

Пронеслись — не раз по десять раз.

Мы от снимка не отводим глаз,

 

От себя — таких, какими были.

Черненькими все-то нас любили,

Полюбите беленькими нас.

 

Когда мы были молоды

В жизнь выходим. Нам — по двадцать

С небольшим. Горят сердца

Жаждой: реализоваться,

Состояться

До конца!

 

Наши юноши плечисты,

Наши девушки стройны.

Мы желаем отличиться,

Потрудиться

Для страны.

 

Инженеры, дипломаты,

Правдолюбцы и борцы —

А готовы мы, ребята,

Просто

В матери-отцы?

 

Как непросто это «просто» —

Обнаружится потом.

А пока

Мы жаждем роста

И действительно —

Растем!

 

Нам под тридцать.

Нам за тридцать...

Век не ждет, велит спешить.

Мы хотим осуществиться,

Что-то в мире совершить.

 

Бродим тундрами, Камчаткой,

Постигаем белый свет.

Возвратившись, над кроваткой

Щелкнем пальцами:

— Привет!..

 

Кандидатки, кандидаты

Всех наук, певцы, творцы —

А годимся мы, ребята,

Просто

В матери-отцы?..

 

* * *

Мы возвратились в этот город

Спустя неполных двадцать лет.

Опять в тумане спины горбят

Мосты, которым равных нет

 

По красоте, опять с друзьями

Студенческих и школьных дней

Сидим за шумными столами,

И, чем шумнее, тем грустней.

 

И неожиданным наитьем

Нехитрая приходит мысль:

Как больно сращиваться нитям!

Больней, чем некогда рвались!

 

* * *

Я в сотый раз прикинул в тишине,

Проделал вновь нелегкую работу —

И выяснил: три жизни нужно мне.

Как минимум. По божескому счету.

 

Одна — судите сами! — чтобы жить.

Жить без оглядки на литературу:

Страдать и строить, верить и дружить,

Играть с огнем и обжигаться сдуру!

 

Вторая — книжки умные читать,

Прекрасные, бессмертные страницы.

Ее мне точно будет не хватать,

Но тут уж надо, видимо, смириться,

 

И третья жизнь — затем, чтобы писать

О жизни, все о ней, в стихах и в прозе,

С героем погибать и воскресать,

Сгорать от жажды, стынуть на морозе.

 

Как минимум — три жизни! А дана,

Согласно мировому распорядку,

Всего одна, короткая одна,

И каждым нервом чувствуешь нехватку.

 

Как хочешь поспевай, крутись, как черт,

Как рядовой директор на заводе,

Когда в сырье и в кадрах недочет,

И план горит, и смежники подводят!

 

* * *

Что-то слишком уж сумрачна серая мгла,

Что-то слишком уж ветер надрывно распелся —

Так над городом выли: «У-ла, у-ла-ла» —

Умирающие марсиане Уэллса.

 

Ничего. Не беда. Это нам не впервой.

В нашем возрасте, в наши неюные годы

Нам известно, как сладить с тоской мировой,

Многократно проверена эта метода.

 

Нужно в лампе настольной зажечь огонек,

Нужно вспомнить скорей неотложное что-то...

Вывози меня вновь, мой конек-горбунок,

Мой челнок, поплавок, мой товарищ — работа!

 

Подробности

Какой-то слабенький цветок

Среди лесной травы...

Покрытый снегом завиток

Решетки у Невы...

 

Среди забот и передряг,

В потоке бытия,

Пылинка, в сущности, пустяк —

Соломинка моя!

 

А все ж такие пустяки

Отринуть не спеши:

Когда наступит час тоски,

Смятения души,

 

Когда вот-вот уже на дно,

В пучину засосет —

Подчас не выручит бревно,

Соломинка спасет!

 

Профессии

 

1

Не утаю, не сохраню в секрете

От вас, моих сограждан дорогих:

Нередко мне, работая в газете,

Писать статьи случалось за других.

 

На должную волну себя настроив,

Не пожалев уменья и труда,

Писал за академиков, героев,

За мореплавателей иногда,

 

За плотников. И даже за собратьев

Писателей случалось мне писать.

Немало сил и времени потратив,

Я научился запросто влезать

 

В любую шкуру, так, что даже складки,

Морщинки лишней не было на ней.

Лишь после всех, достав свои тетрадки,

Писал свое. Свое — всего трудней.

 

2

В статьях пишу раздумчиво и здраво

О важном и насущном. А в стихах

Дано мне исключительное право

Писать о сущих с виду пустяках:

 

О том, что небо к ночи прояснилось,

О листике, прилипшем к рукаву,

О том, что мне, представьте, только снилось

И вовсе не случалось наяву!

 

Могу сказать: «Я брел по Антарктиде,

Кругом буран шипел и завывал...» —

Никто не будет на меня в обиде,

Хоть в Антарктиде я и не бывал.

 

В статьях для красоты не привираю,

Стремлюсь избегнуть субъективных нот,

Фамилии и даты проверяю,

За каждой цифрой лазаю в блокнот.

 

В стихах пишу, как вижу, слышу, помню,

Как думаю. И просто — как хочу.

И сколь угодно врать разрешено мне,

Была бы в главном правда по плечу!

 

3

Служу в газете. Вы меня поймете:

Счастливый не спешит ко мне сюда.

Ко мне идут с конфликтом по работе,

С протестом на решение суда.

 

Несут свои нелегкие обиды

На время, на соседей, на детей

Старухи в странных шляпках, инвалиды —

Вот он каков, поток моих гостей.

 

Я слышу, как за дверью, в коридоре

Стучат их трости, шелестят плащи.

Идут ко мне обида, боль и горе.

Счастливых и героев — сам ищи!

 

* * *

Вспомнилось: мы в отпуске на юге.

О, шестидесятые года!

Тополя шумят по всей округе.

Молод я. Подруга молода.

 

Сладки гроздья виноградных ягод,

Виснущих над самой головой.

Это нам с тобой — пе только за год,

Нынешний, прошедший, трудовой.

 

Это нам еще — и за блокаду,

За послевоенное житье,

За мою настойчивость в награду,

За долготерпение твое!

 

Деньги тратим, щуримся от света,

Пьем вино по имени «Судак».

Но все чаще думалось в то лето

Беспричинно: что-то здесь не так!

 

Будто за тревоги и лишенья,

Хватит, наблаженствовались мы,

И тревожит смутно ощущенье,

Что теперь живем уже взаймы.

 

Даже волны, хмуры и сердиты,

На тебя шипят и на меня,

Словно, выбрав все свои кредиты,

В долг берем у завтрашнего дня!

 

* * *

Уезжать хорошо в дождь

От намокших полей, рощ.

Чахлый тополь, как хвощ, тощ.

У вокзала грустит вождь.

 

Путевая, греми, сталь.

Встречный ветер, шуми, шкваль.

Ничего не видать вдаль.

Ничему не сказать: «Жаль…»

 

* * *

Читая то на память, то по книжке,

Любить стихи меня учила мать.

Годам к шести наметились подвижки:

Я что-то, вроде, начал понимать.

 

А там и строчки сам сложил впервые,

Амбиций в юности не занимать:

Двадцатилетним в стиховой стихии

Я что-то, вроде, начал понимать.

 

Но разве цель — сорвать аплодисменты?

Повыше планку надо поднимать.

Лет в сорок пять в отдельные моменты

Я что-то, вроде, начал понимать.

 

Жизнь ставила задачи и загадки:

Не застывай, умей себя ломать!

И наконец-то, на восьмом десятке,

Я что-то, вроде, начал понимать.

 

В том благо, что не вычерпать колодца,

Звезду на дне ведёрком не поймать.

Как жаль, что дней всё меньше остаётся:

Я что-то, вроде, начал понимать…

 

* * *

Не знаю страха? Знаю страх!

Притом еще какой!

Боюсь обмолвиться в стихах

Фальшивящей строкой.

 

Имею Совесть, помню Честь,

Но кроме — с давних пор

В глазах друзей боюсь прочесть

Насмешку и укор.

 

Живу, поддержан страхом тем,

А с прочими — борюсь.

А есть бесстрашные совсем.

Вот их еще — боюсь...

 

* * *

Защищаю Родину свою

За границей, в споре полуночном,

Как солдат в окопе одиночном,

В «местного значения» бою.

 

Прикрываю, как могу, собой,

Не всегда, наверное, умело.

Душу подставляю, а не тело.

Так пришлось. Такой мне выпал бой.

 

Делаю, как совесть мне велит.

Оппонент напорист нестерпимо.

Не всегда его уколы — мимо,

И душа поэтому болит.

 

Хрипну. Раздражаюсь. Устаю.

Но бодрюсь, удары отражаю.

Расстаюсь — и спорить продолжаю:

Защищаю Родину свою.

 

Национальность

Непроницаемо суровым

Иконам в церкви не молюсь,

Но с первой мыслью, с первым словом,

Проснувшись — русским становлюсь.

 

Как будто в зеркало стенное

Заглядываю по утрам:

Я русский — и ничто иное.

Моя отметина. Мой шрам.

 

Назло надменному соседу

Свой русский паспорт берегу,

И никуда я не уеду,

И от себя не убегу.

 

Согласно давнему присловью,

С каких ни поглядеть сторон,

Воистину — повязан кровью

И к языку приговорён.

 

* * *

Проснусь — обступит мир вокруг

И говорит: «Суди!

Кто чист, кто подл, кто враг, кто друг —

Реши, пойми, найди!»

 

Кричу, руками замахав:

«Да разве ж я — судья?

Да у меня ж — ни сил, ни прав,

И сам ведь грешник я.

 

К тому же нынче выходной —

Уволь, освободи!..»

Но мир склонился надо мной:

«И все равно — суди!»

 

* * *

Ну, давай, решили, так поедем —

На Урал, за Волгу, в Повенец,

К южным пальмам, к северным медведям,

К черту на кулички, наконец!

 

Полетим, помчимся ранней ранью —

Самолет уходит ровно в шесть.

Юношам оставим колебанья —

Им-то что, у них-то время есть.

 

Налегке, через леса и воды,

Все, что было, в памяти неся,

Полетим! Такие наши годы —

Ничего откладывать нельзя!

 

* * *

Ещё без дома, без копейки,

С весенним ветром в головах,

Мы целовались на скамейке

У входа в парк на Островах.

 

И не забуду по сей день я:

Прохожий, на тебя кося,

Изрёк с оттенком осужденья:

— Ещё облизывается!..

 

В те дни мы жили как в угаре,

А было это так давно!

На склоне лет в дешёвом баре

Я пью дешёвое вино.

 

И голова моя седая,

И жизнь, считай, почти что вся,

И кто-то смотрит, осуждая:

— Ещё облизывается!..

 

Старинный мотив

Душа моя — крепость, моя цитадель,

Последний рубеж обороны.

По стенам, по трещинам лепится хмель,

Над башнями кружат вороны.

 

Не смейте ломиться! Когда захочу,

Я вылазки сам совершаю,

По рынку пройдусь, в кабачок заскочу

И пива бокал осушаю.

 

Там в спорах слетают слова с языка,

Слетают бесстрашно и вольно,

Но всё до известных пределов — пока

Душа не замкнётся: «Довольно!»

 

Настырным — отлуп! Любопытным — отказ!

Без нас дошумите, пируя.

Твердят англичане: «My home is my castle»*.

«My soul is my castle»**, — говорю я.

 

*Мой дом — моя крепость (англ.)

**Моя душа — моя крепость (англ.)

 

* * *

Уже и нам пришла пора

Товарищей считать,

Уже и нам пришла пора

Иных — недосчитать

 

Из тех, с кем честен был и прям,

С кем, глядя на звезду,

Считал: «А сколько будет нам

В двухтысячном году?»

 

С кем в стужу грелся при огне,

Пил воду в летний зной.

Они живут еще — во мне,

Они умрут — со мной.

 

* * *

С годами все круче знакомые горы,

Пуды тяжелее, а версты — длинней,

Безжалостней хвори, безвыходней споры,

Печали — печальней и боли — больней.

 

И дружбы — ранимей. И судьи — пристрастней.

Но как же выходит, скажите вы мне,

Что жизнь все равно с каждым часом прекрасней

И с каждой минутой дороже вдвойне?

 

Размышление над школьной азбукой

Тщеславным, честолюбцем назовите,

Но помнится, что в юности, сперва

Мечтал я быть в житейском алфавите

Начальной, громогласной буквой «А».

 

Меня за это строго наставляли,

Наказывали: скромен будь и прост —

И, воспитанья ради, отправляли,

Как букву «Я» — куда-то в самый хвост.

 

А ныне в мире странном и неясном,

В безумной, взбудораженной стране,

Быть не хочу ни гласным, ни согласным,

Шипящим быть, свистящим — не по мне.

 

Сегодня, до известности не лаком,

Здесь, в этом мире, быть хотел бы я —

Ну, разве что беззвучным мягким знаком,

Смягчающим жестокость бытия.

 

Уже мне не взойти на Эверест...

Уже мне не взойти на Эверест,

Не защищать футбольные ворота,

Не избираться на партийный съезд

Какой-то, от кого-то, для чего-то,

 

Не бить китов, не умыкать невест,

Не выдрать из болота бегемота —

На многом для меня поставлен крест,

Во многих списках сброшен я со счета.

 

Меня уже в каких-то смыслах нет.

Все понимаю и не протестую.

Как много прожито на свете лет!

 

Как много сил потрачено впустую!

Но, черт возьми, я дописал сонет —

И, следовательно, я существую!

 

Мир огромен и многоцветен...

Мир огромен и многоцветен,

Солнцем яростным озарен.

Ежедневно столько отметин

Оставляет на сердце он!

 

Любим женщин, топчем дороги,

Ищем радостей и наград,

А куда уходим в итоге?

Мы уходим в Черный Квадрат.

 

О войне:

 

Январь

Я не забуду тот январь

Над замершей Невой,

И тот сухарь, ржаной сухарь,

От высушки кривой.

 

А был он все-таки хорош —

Сухой, как динамит.

В ушах, когда его грызешь,

Как будто гром гремит.

 

Его солдат мне подарил,

Высок и белобрыс.

О сыне что-то говорил.

Я плохо слушал: грыз.

 

Не повторится пусть вовек

Великая беда!

Но тот январь, мороз и снег

И тот высокий человек —

Со мной теперь

Всегда.

 

Слова красивые — пустяк,

И клятвы не нужны.

Он не забудется и так —

Кривой сухарь войны.

 

Ещё о детстве

Осколки угрожающе свистели,

Как лодка, дом давал опасный крен.

Нас поднимала за полночь с постели

Воздушная тревога, вой сирен.

 

Мы в жизнь вошли, причастность сознавая

К судьбе Земли, к борьбе добра и зла.

И неспроста Вторая мировая

Для нас Отечественною была!

 

И вот я в дом вхожу...

Я возвращаюсь в Ленинград

Сорок второго года.

Я захватить с собой бы рад

Картошки, хлеба, меда.

 

И колбасы — какая есть

В ближайшем гастрономе —

Для всех, кто жив и хочет есть

В блокадном нашем доме.

 

Но мне вещает некий страж,

Суров, непререкаем:

«Оставь, товарищ, свой багаж,

Лишь налегке впускаем!..»

 

И вот я в дом вхожу. И вот

Всех сразу вижу в сборе:

Кто до Победы доживет

И кто погибнет вскоре.

 

На них я пристально смотрю.

Они не замечают.

«Не узнаёте?» — говорю. —

Они не отвечают.

 

И впрямь: уже и нет меня.

Горит буржуйка. У огня

Сидит худой мальчишка,

И на коленях — книжка.

 

Платком крест-накрест на груди

Родительским повязан,

И все, что будет впереди,

Он пережить обязан...

 

Детство. Эвакуация

Сонет-воспоминание

 

Эскадра в море, в небе эскадрилья,

Спалённой степью скачет эскадрон.

Войны проклятой морда крокодилья

Вломилась в нашу жизнь со всех сторон.

 

Здесь, впрочем, тыл. Комарья камарилья.

Нас приютил Макушинский район*

Торчат на грядках редкие будылья:

Наш огород разграблен, разорён

Голодными детдомовцами. Сами

Едва ли мы сытей под небесами,

С которых льются нудные дожди.

 

Ждёшь не дождёшься скудного обеда.

Но можно жить: ведь впереди — Победа.

А что у нас сегодня впереди?

*В Курганской обл.

 

В конце войны

Победам каждый день салютовали,

Торжествовала в мире правда правд,

И в Новый год нам в школе выдавали

Трофейные бисквиты «Ганси Крафт».

 

Ванилью пахли мягкие коврижки,

Все по-немецки — фирма и цена,

И на обертке рожица мальчишки

Смеющаяся изображена.

 

Смотрели мы на Гансика смешного,

Себя невольно сравнивая с ним.

Он был похож на Петьку Иванова,

За что был Петька всячески дразним.

 

В те дни опять мне хочется вглядеться:

Еще война катилась, грохоча,

И гневная Россия наше детство

Прикармливала с острия меча...

 

Было мне десять лет

Помню этот день, стократ воспетый, —

День, когда окончилась война.

Хлопнув по плечу меня: «С Победой!» —

Мне сказал какой-то старшина.

 

Промолчал в ответ я, потрясенный,

После — гордый целый день ходил,

Словно бы в борьбе, святой, бессонной,

Я со всеми вместе победил.

 

Матери и жены волновались,

Плакали от счастья старики,

Но еще надолго оставались

В прежней силе карточки, пайки.

 

Небеса в проломах голубели.

Грезившийся в громе и в дыму

Мир лежал дитятей в колыбели —

Были сутки от роду ему.

 

В честь его крылатые трубили

Гении с дворцовых старых стен.

Как младенца, все его любили,

Ничего не требуя взамен.

 

Баллада об энтомологе

Д. А. Гранину

 

Не бывает ненужных знаний:

Все сгодится когда-нибудь.

Пусть сегодня тебе ни званий,

Ни наград — разве в этом суть?

 

Жил чудак профессор, который

Всю-то жизнь свою на земле

С увлеченьем вникал в узоры,

Что у бабочек на крыле.

 

Вызывали его в столицу.

Говорили такую речь:

— Помогли б нам лучше пшеницу

От вредителей уберечь!

 

Ведь от вас никакой отдачи,

Так, схоластика лишь одна.

Вы подумайте, а иначе ... —

Тут как раз началась война.

 

Бились яростно батальоны,

Отходя, сжигали мосты.

И пришёл в Совет Обороны,

Разложил профессор листы.

 

Вот бывают в жизни дела же!

Оказался узор живой

Наилучшим при камуфляже

Зданий

В городе над Невой.

 

И когда сирена завыла,

Много жизней уберегло,

Много судеб собой прикрыло

Это бабочкино крыло!

 

Не бывает ненужных знаний,

Всё сгодится когда-нибудь.

Пусть сегодня тебе ни званий,

Ни наград — разве в этом суть?

 

Лишь была бы твоя работа

В самом деле

Делом души,

Не для славы,

Не для отчёта,

Без подчисток

И прочей лжи!

 

* * *

Я вам расскажу, как бывает это,

Как враз меняются времена.

Мы проводили на даче лето,

Пришел сосед и сказал: — Война...

 

Ахнула бабушка на крылечке,

Книжка сама закрылась в руках.

А соседка — с бельем на речке,

С цинковым тазом на скользких мостках.

 

Одна. И некуда ей торопиться.

Пальцы ткань промоклую мнут.

Мирная жизнь для соседки продлится

Дольше на десять-пятнадцать минут...

 

Военная баллада

(Рассказ фронтовика)

 

Снова мне видится, снова мне снится,

Снова мне чудится, будто в бреду,

Как отступать нам пришлось от границы

В черные дни, в сорок первом году.

 

Без командиров, лесами, борами,

Где там свои — впереди, позади?..

— Эй ты, очкарик с тремя кубарями,

Карту умеешь читать? Выводи!

 

Шли врассыпную разбитые части,

Воздух в июле был жарок и сух.

— Братцы, так я ж по хозяйственной части!

— Брось, нам других тут искать недосуг!

 

В грудь упирается ствол пистолета:

— Скромничать некогда, мы на войне,

Десять секунд у тебя для ответа:

Хочешь — командуй, не хочешь — к сосне!

 

Школьный учитель, бухгалтер ты, или,

Может быть, врач, или даже скрипач, —

Даром вас, что ли, чему-то учили?

Вот тебе компас, веди и не плачь!

 

Будешь для нас ты и ротным, и взводным,

Выведи только по тропам лесным

К нашим окопам и кухням походным,

Пусть к трибуналам — лишь только б к своим!

 

...Гатей глухих пулеметные ленты,

Стрелки трепещущее острие —

Так постигали мы, интеллигенты,

Высшее предназначенье свое!

 

Партизан

Про жизнь и смерть.

Ущелья пахли дымом,

Он уцелел — один из двадцати.

И, прозванный стократ «неуловимым»,

В тот раз подумал: «Не уйти».

 

Кольцо сжимал всё туже неприятель,

А он засел в окраинной избе,

Десяток пуль расчётливо потратил

И приберёг последнюю — себе.

 

Я слышал, на Балканах есть могила

И некролог из трёх коротких фраз:

«Не смейся, смерть! Лишь раз ты победила,

Он побеждал тебя — десятки раз!..»

 

Солдатские могилы

Течет по камню теплый дождь.

Розарий. Тишина.

Какие здесь порой найдешь

На плитах имена!

 

Лежат с тех памятных годин

В земле соседних стран

Шевченко, Чехов, Карамзин,

Табидзе, Туманян.

 

Однофамильцы? Видно, так!

Или верней всего —

Неуловимое в летах

Далекое родство?

 

Склонясь, читаю вновь и вновь,

И каждая плита

Мне говорит: какая кровь

Святая пролита!

 

Вечный огонь. Зима

Из такси, легко сорвавшись с места,

Ждать оставив зябкую родню,

В платьице капроновом невеста

Выпорхнула к Вечному огню.

 

Вслед — жених в своем костюме чинном,

И цветы ложатся, и звенит

Бескорыстья символом старинным

Светлая монетка о гранит.

 

Ибо при любой морозной стыни

Людям, а тем паче молодым,

Жить нельзя на свете без святыни,

Жертвенник душе необходим...

 

* * *

Мне помнится город мой после войны —

Пайки, ордена и в окошках фанера.

Отчаянно были жилища тесны,

Но всюду селились надежда и вера.

 

И странно подумать, как сильно с тех пор

Понятия многие переменились:

Ценились не тихие окна во двор —

На площадь, на улицу окна ценились!

 

Память

Вот опять весна, и небо ясно,

И опять к весне подновлена

Надпись: «Наиболее опасна

При обстреле эта сторона».

 

Шли мы с другом. И тотчас обоим

Вспомнились тревоги той поры,

Их сирены, судорожным воем

Наши оглашавшие дворы,

 

Строгие военные порядки,

Мгла бомбардировочных ночей,

Римские пятерки и десятки

В небе — из прожекторных лучей,

 

Тяжкий стук сердец ожесточенных,

Горечь и отвага, злость и боль,

Вражеский, в лучах пересеченных,

Самолет, белесый, точно моль,

 

Серые, измученные лица,

Голубая в мисках лебеда —

Все, о чем сегодня говорится:

«Пусть не повторится никогда».

 

Книга

Вот книга. В ней слова заключены

О жизни, смерти, о любви и небе.

Стихи — Войны. Издание — Войны.

В бумаге — остья, как в блокадном хлебе...

 

* * *

Почему ж на эти пепелища

Вновь и вновь стремишься ты, душа,

Снова входишь в скорбные жилища,

Горькое былое вороша,

 

Кашляя от холода и пыли,

Роешься в углах и тайниках,

Словно бы мы что-то там забыли,

Ну, а что — не вспомнится никак?

 

Или впрямь — не думать бы об этом! —

В чем-то лучше были мы тогда

В мире ледяном, необогретом,

Где царили горе и беда?

 

Дождь на Красной площади

Милее этой погоды, —

Пожалуй, и не найдешь:

Как в день парада Победы,

На Красной площади —

Дождь.

 

Не здесь ли во время оно

Смотрела страна, гордясь,

Как вражеские знамена

Солдаты бросали в грязь,

 

Не просто иного цвета

Знамена другой страны —

Знамена имперской спеси,

Насилия и войны!

 

...Обычный денек. Толкуем

О будничном, о своем,

Не празднуем, не ликуем,

Не пляшем и не поем.

 

И все-таки неизменно,

Незримо, под шум дождя,

Мы топчем эти знамена,

По площади проходя!

 

О Ленинграде:

 

Город

Город юности. Город,

Где когда-то я рос,

Где изведал и голод,

И военный мороз.

 

Мост. Грифон меднокрылый.

Подворотни провал.

Здесь прощался я с милой.

Там — за хлебом стоял.

 

С моря — белые птицы.

Шпили. Ширь площадей.

И знакомые лица

Незнакомых людей...

 

* * *

Вечный ленинградец, петроградец —

Житель Петроградской стороны,

Тот же — в дни жестоких неурядиц,

И покоя, мира и войны,

 

Книжник, меломан, изобретатель,

Жизни духа преданный вполне, —

Как я рад, что выжил ты, приятель,

И опять идешь навстречу мне!

 

Вновь и вновь, по имени не зная,

Узнаю знакомые черты:

Вроде бы и жизнь кругом иная,

И толпа наряднее, а ты —

 

Ты живешь, тряпьем себя не теша

И не ставя моду ни во что.

Та же шляпа серая и те же

Лацканы потертого пальто.

 

Над тобой садов чернеют сучья,

Золотятся шпили, купола...

Не берет тебя благополучье,

Как беда, бывало, не брала.

 

Мой город, простой и строгий

Спущусь к Неве,

Когда стоит в зените

Балтийский полдень

И легка волна.

Знакомую

Шербинку на граните.

Ощупаю:

На месте,

Вот она!

 

Мой город,

Непростой и очень строгий;

Проспекты...

Колоннады...

Корабли...

Где ни бродил я,

Все-таки дороги

Меня к тебе в итоге

Привели.

 

Такое

Заколдованное место,

Судьба такая —

Или, скажем, рок.

Цветы кладет на Марсовом

Невеста.

Здесь Пушкин жил,

Здесь пел и плакал

Блок.

 

И, как всегда,

Отчетливый и резкий

Ударит в полдень

Выстрел над Невой.

И тихо дрогнут

Скифские подвески

В особой

Эрмитажной

Кладовой.

 

Годы странствий

Аэродром. Аэрогром

Разносится кругом.

На вираже крылатый дом

Встаёт почти ребром.

 

Земля — гигантский косогор —

Вздымается внизу,

И Петропавловский собор —

Соломинкой в глазу.

 

Прощайте вновь, в который раз,

Мой город и река,

В который раз я буду вас

Любить издалека.

 

Под шум тропической листвы

Мне суждено опять

Родную дельту — две Невы,

Три Невки — вспоминать.

 

Куда себя ни загоню,

В какой ни кинусь край,

Вернусь я в эту пятерню,

Как шарик-раскидай!

 

* * *

Мой город встал, открыт ветрам и пургам,

В краю, где были мох да валуны.

Еще демонстративно «Петербургом»

Его фашисты звали в дни войны.

 

Но шли десятилетия нескорым,

Упорным шагом. Трудная стезя!

Есть мощный пласт истории, с которым

Играть в слова, шутить — уже нельзя.

 

В нем все, что есть, свое имеет имя,

И даже недруг, рад или не рад,

Когда желает понят быть другими,

Сегодня произносит:

«Ленинград».

 

На нашей улице

Капитальный ремонт — не простая починка!

Изымается напрочь из дома начинка;

Перекрытия, черные лестницы, балки,

Переборки-времянки былой коммуналки,

И за прежним фасадом, где музы и лиры,

Современные встраиваются квартиры.

 

Долгожданное, доброе, нужное дело!

Что ж ты вспомнило, сердце, — и захолодело?

Окна в доме напротив — на солнце сияют,

Здесь покуда, как черные дыры, зияют,

И «Ленфильм» присылает лихую бригаду

Срочно кадры снимать про войну и блокаду...

 

Сонет о крейсере «Аврора»

Застыл корабль навеки у причала,

Привычным стал трехтрубный силуэт,

И давний спор: «Стреляла или нет?»—

В который раз заводится сначала.

 

Кричит кричальщик в радиокричало:

«Купите на экскурсию билет!»

Волна с разбега бьется в парапет,

И кажется, что берег закачало.

 

Растет поблизости элитный дом,

И кто-то, глянув, думает о том,

Что, может быть, когда-нибудь, не скоро,

 

Когда совсем зашкалит беспредел,

Опять шарахнет по дворцам «Аврора»

И новый совершится передел.

 

* * *

Как долго нет проклятого трамвая!

Пустынный город. Полночь и зима.

Свистит позёмка, ноги обвивая.

Молчат вокруг знакомые дома.

 

Здесь, проводив любимую, когда-то

Он так же вглядывался в темноту.

— Чудной старик! Торчишь, как на посту,

А рельсы тут уже лет пять как сняты!..

 

К вопросу о переименовании улиц

Есть между прочих такая кампания,

Чтобы в наш обиход поскорее вернулись

Исторические, корневые названия

В нашем веке переименованных улиц.

 

Дорогие горе-переименователи!

Продолжайте усилия ваши, утройте!

Я за вами последую в том же фарватере,

Только двух моих улиц вы всё же не троньте.

 

Знаю, помнят мальчишку блокадного, слабого

Да и послевоенного помнят подростка

Ленинградские улицы эти: Желябова

И соседняя улица — Софьи Перовской.

 

Хоть, как вы, и начитанный я, и наслушанный

О событьях давнишних, о прошлых столетьях, —

Всё же я не с Большой и не Малой Конюшенной:

Я за хлебом стоял не на тех, а на этих.

 

Ведь и я — не какая-нибудь инфузория,

Моего достоянья меня не лишайте:

Что здесь было со мной — это тоже история.

Вот не будет меня — как хотите, решайте.

 

* * *

Пере-переименовали

И то, и то на старый лад.

На картах будущих едва ли

Воскреснет город Ленинград.

 

А вот на старых, на военных,

Полуистлевших и нетленных,

Ему в веках существовать.

 

Верните сто названий кряду —

Проспекту, площади и саду,

Но ленинградскую блокаду

Нельзя переименовать!

 

* * *

Ты эрудит, ценитель стиля,

Ты петербуржец-ветеран,

Тебя с младенчества растили

Растрелли, Росси, Монферран.

 

Не принимаешь ты упрямо

Сегодняшнюю новизну:

Бесцеремонную рекламу,

Стен остеклённых кривизну.

 

Закономерность понимаю

Твоих обид, твоих досад,

Всей кожей их воспринимаю,

Как будто в твой любимый сад

 

Ворвался варвар, накопытил,

Поразгулялся, как в степи…

Вздыхаешь ты: «Ах, Питер, Питер…» —

И слышится: «Терпи, терпи…»

 

Сонет о городе

Санкт-Петербург, а по-простому — Питер,

А если сокращённо — СПБ:

Сегодня снова тройка этих литер

К твоей приштемпелёвана судьбе.

 

Выхватывает память, как «юпитер»,

Фронтон, портал, афишу на столбе,

Обшлаг лицейский, Блока чёрный свитер,

Мандат ЧК, повестку КГБ,

 

Мозаику на улице старинной —

Большой Зелениной, кривой и длинной,

На высоте шестого этажа,

 

Флажки на реях флотского парада,

Медаль «За оборону Ленинграда»

На грязной куртке старого бомжа.

 

Вечера в дороге

 

1

Необозримые равнины

Бегут в окне, и так хорош

Задвинутый до половины

В кармашек неба

лунный грош.

Стократ грешна, стократ невинна,

Моя Россия, как живешь?

 

В березах и плакучих ивах

Ты в эти поздние часы

Мне открываешься в разрывах

Защитной лесополосы

И слов чуждаешься красивых

Насчет величья и красы.

 

Косынкой поля простираясь,

Чулками рощи семеня,

Вдали рождаясь, разгораясь

Звездой дорожного огня, —

Чего ты ждешь, понять стараюсь,

Чего ты хочешь от меня?

 

2

Бледный месяц в небе обозначен.

Сумрак, чуть помедли, не густей.

Встречный поезд стал полупрозрачен —

Результат сложенья скоростей.

 

Мельтеша, сливаются просветы

Меж вагонами, и вдалеке

Видимы становятся предметы:

Роща, церковь, бакен на реке.

 

Так, бывает, средь житейской смуты,

Сквозь мельканье суетное дней

Снова на какие-то минуты

Прошлое становится видней —

Давний мир, где были мы моложе

И счастливей, кажется, но все же

Быть могли бы чуточку умней…

 

Прошлое

И даль чиста, и небосвод высок,

Белы снега, и вздохи ветра слабы.

Подмерзшие дорожные ухабы

Подсчитывает пушкинский возок.

 

Верста к версте. А лошаденки рыжи,

Я вижу их как будто наяву...

Не странно ли? Чем долее живу,

Тем прошлое ко мне все ближе, ближе...

 

В Петропавловской крепости

Перестукивались через стену —

Были стены толсты, крепки...

Вот где знали воистину цену

Лишней фразы и лишней строки!

 

Декабристы...

Социалисты...

В тесных камерах крепостных

Потрясающие стилисты

Вырабатывались из них!

 

Лаконично и вдохновенно

Революции стих звучал —

Так, как будто его сквозь стену

Узник узнику простучал...

 

Декабристы в Сибири

Дворяне, книжники, птенцы

Лейб-гвардии полков

Растили хлеб и огурцы,

Лечили мужиков.

 

С чалдоном в бричке примостясь,

Под мерный шум колес

Беседу вел Волконский-князь

О ценах на овес.

 

Внушали сыновьям своим:

Не презирай труда!

И с высоты светила им

Полярная звезда.

 

Покаяние россиянина

 

1.

Я наслушался бредней,

И попал я впросак,

Как последний дурак…

Ах, когда бы — последний!

 

2.

С наивностью прощаться?

Увы: по существу,

Жить — значит обольщаться…

Что делать: я — живу.

 

* * *

Еще не все — сказать «люблю»

Проселку, полю ржи,

Ромашке, в небе — журавлю,

Березке у межи.

 

Не раз — историю спроси! —

На роковой черте

Заветным именем Руси

Клялись и те, и те.

 

И умирали, двух сторон

Бойцы, средь росных трав,

К одной и той же с двух сторон

Березоньке припав...

 

Святые

Канонизирован Романов,

А с ним и вся его семья,

Расстрелянная из наганов,

Восстала из небытия.

 

И праведная заграница

С отцами церкви заодно

Зовёт народ мой повиниться

За кровь, пролитую давно.

 

Но эта кровь — лишь капля в море,

Так всё же думается мне,

В том океане смут и горя,

Что расплеснулся по стране.

 

Сочти утраты всей России,

По большей части без вины!

Не записать ли всех в святые

И с той, и с этой стороны?

 

* * *

Есть две страны: одна, — в которой вырос,

Та самая, которой больше нет,

Чья карта, устарев для наших лет,

Свернулась, как египетский папирус.

 

Другая — эта: где бушует вирус

Наживы, где смешались тьма и свет,

Где бывший атеист-обществовед

По воскресеньям ходит петь на клирос.

 

К той — тьма претензий. К этой — ни одной:

Всё так закономерно под луной,

Что грех роптать, но ты меня не выдай,

 

Когда тебе признаюсь во хмелю:

Всей болью, всей тревогой, всей обидой

Ту я любил. А эту — не люблю.

 

* * *

Велик соблазн вздохнуть подчас:

Мол, в наши времена

Все было лучше — хлеб и квас,

И осень, и весна.

 

Соль — солоней, светлей вода,

Белее молоко.

Оно и верно иногда,

Да чересчур легко.

 

Оно и сладко — не секрет! —

И выглядит умно.

Но в легкой правде правды нет,

Как сказано давно.

 

Диалог в начале века

— Что осталось от любви

К этим рощам, этим рекам,

Оскверненным человеком?

— Брось, на совесть не дави!

 

— Что осталось от любви

К птицам в перелетном клине,

«Птичий грипп» несущим ныне?

— Хватит, душу не трави!

 

— Что осталось от любви

К победительной державе,

В широте ее и славе?

— Вспомни: слава — на крови…

 

— Что осталось от любви

К землякам, к соседям, к людям?

— Замолчи, давай не будем,

Ворот попусту не рви…

 

— Что осталось от любви

К слову, к дивной русской речи?

— В сквернословье мы по плечи,

Прет — поди останови!

 

— Что осталось от любви,

Клятв и нежностей взаимных?

— В магазин услуг интимных

Заглянул бы — визави…

 

Что осталось от любви?

— Память-зернышко осталась,

Не такая это малость:

Верь, надейся и живи!..

 

И жизнь, и слёзы, и любовь

То перестрелка, то резня —

Набор, увы, традиционный…

Но есть окошко «Жди меня»

В программе телевизионной.

 

Там ворожит артист Кваша,

Сводя сограждан разлучённых

Лицом к лицу, к душе душа —

Счастливых, плачущих, смущённых.

 

Из года в год — числа им несть!

И, вопреки новейшим данным,

Рассказам нашим и романам,

Душа, похоже, всё же есть.

 

Там лица, а не макияж,

Там говорят глаза и руки

О том, что счастье — не мираж

И через тридцать лет разлуки.

 

Как ни злословь, ни суесловь —

Проймёт и сквозь тройную шкуру:

Там — жизнь, там — слёзы, там — любовь.

И стыдно за литературу.

 

Ушедшая, недавняя эпоха...

Ушедшая, недавняя эпоха,

Никак не разобраться нам с тобой.

Друг другу в сотый раз наперебой

Рассказываем, как мы жили плохо.

 

От проповедника до скомороха

Все заодно. Доигрываем бой.

А кто-то вдруг, настрою вразнобой,

Не сдержит ностальгического вздоха:

 

«Все-таки…» — «Друг милый, ты о чем?» —

«Да как сказать, — он поведет плечом, —

Мы спорили, мы к переменам звали,

 

И все ж, какой тут меркой ты ни мерь,

Чего хотеть, куда нам жить, — мы знали

В те времена. Куда живем теперь?»

 

* * *

К нам время повернулось боком,

Всё сдвинулось и поползло.

Безумный бармен ненароком

Смешал в коктейль добро и зло.

 

И столько лет, как нет Союза,

Но продолжают угли тлеть.

Стоит растерянная муза:

Кого любить? Кого жалеть?

 

* * *

Вечный кубок — Свобода!

Он во все времена

Полон, кажется, меда,

Золотого вина.

Что ж сдвигаешь ты брови,

Что кривишься, браток?

 

— Чист — без грязи, без крови —

Только первый глоток…

 

* * *

На какой-то коротенький миг

(Только миг — в историческом плане)

Правда людям явила свой лик

И опять растворилась в тумане.

 

И на длительные времена,

А не на две, не на три недели

Хватит споров: какая она?

Повидали да не разглядели.

 

Безвременье

Приходят безвременья сроки,

Пора наступает, когда

Пророки впадают в пороки,

И надо стыдиться стыда.

 

Отринув любые запреты,

Дичают низы и верхи.

От нечего делать поэты

Фигурные пишут стихи.

 

На сером асфальте проспекта,

Толкаясь в потоке людском,

Какая-то новая секта

Приплясывает босиком.

 

Всё это изведали греки

И поздний стареющий Рим,

А мы их в Серебряном веке

И после ещё повторим.

 

Во всём ожидание краха

И предощущенье толчка.

А что там восстанет из праха,

Ещё неизвестно пока.

 

* * *

«Кто не помнит прошлого, ребята,

У того и будущего нет!..»

В твердый грунт врезается лопата,

В плотные потемки, в толщу лет.

 

Мы и сами не подозревали,

Сколько понатолкано туда!

Громоздятся грудой, как в подвале,

Камни, бревна, трубы, провода.

 

Ссоримся, торча по пояс в яме,

Дышим яростно и тяжело:

Не расщепишь — так сплелись корнями

Правда и обман, добро и зло.

 

Наши расхожденья и тревоги

Не рассудит мать сыра земля.

Может, лучше было бы в итоге

Все зарыть и начинать с нуля?

 

Перелицовка

Пиджак заношен — стыдно надевать:

Лоснится, как фабричная спецовка.

Сказал сосед: не по средствам обновка —

Не унывай, спасет перелицовка.

Все распороть и перелицевать —

Еще нам пригодится та сноровка.

 

Перелицовка — радость бедняка.

Все — наизнанку: там, где было «право»,

Пусть будет «лево»,

где «позор», там — «слава».

Меняем Ильича на Колчака!

 

Идею не добудешь с потолка,

Не сочинишь, витийствуя кудряво.

В перелицовке, сметанной коряво,

Авось перекантуемся пока.

 

Песня за сценой

Сели, бутылки поставили —

Пиво и водка со льда...

Что-то уж больно расправили

Крылышки вы, господа!

 

Или поверила нация

В то, что ослабился болт?

Бродит в округе инфляция,

Щелкает пастью дефолт.

 

Что-то у вашего домика

Слишком окошко блестит!

Рыночная экономика

Этого вам не простит.

 

* * *

Показалось все-таки, что малость

Помягчали наши времена,

Малость отряхнулась, оклемалась

Наша необъятная страна.

 

До чего ж мы все-таки живучи:

Подкорми да чарочку налей —

Вот и стало жить не то чтоб лучше,

Но хотя бы, вроде, веселей.

 

У бомжа шапчонка на затылке,

Драное пальтишко на бомже,

Но пивные собирать бутылки

Он, гордясь, гнушается уже.

 

Вон их сколько светится повсюду —

Честные стеклянные рубли!

«Нет, — бубнит он, — кланяться не буду,

Лучше так меня опохмели!»

 

Вырастают новые кварталы,

В окнах зажигаются огни.

Это значит: крепнут капиталы,

Крутят золотые шестерни.

 

Но опять я вижу спозаранку:

Черную, размокшую в воде

В переулке хлебную буханку

Пацаны пинают...

Быть беде!

 

Попутчик

Разоткровенничался:

— В девяностых

Была свобода! И не спорь со мной.

Всё пахло ею: встречный рваный воздух,

И жизнь, и смерть, и курс валют шальной.

 

Как для кого, ты говоришь? Свобода

И равенство несовместимы, друг.

Я часто вспоминаю эти годы,

Братвы ещё не поределый круг.

 

Зелёные на ветках шелестели,

И нам принадлежала вся сполна,

Удачу нам дарила в каждом деле,

Как чек на предъявителя, весна.

 

Давили на педаль, за руль держались,

И тот, кто мог, снимал свой урожай.

Менты к нам даже и не приближались,

Лишь палочкой крутили:

— Проезжай!..

 

Отъезжающему — остающийся

Никогда я тебе не поставлю в вину

То, что ты покидаешь родную страну.

Здесь и вправду кислотные льются дожди.

Здесь и вправду неясно, что ждет впереди.

 

Ты, наверное, прав. Ты решился, ты смог.

Прах — на то он и прах, чтоб отряхивать с ног.

Ты сильнее меня. Я, наверное, слаб.

Ты свободней меня. Я, наверное, раб:

 

Той земли, той делянки, где спину я гнул,

Той любви, что не втиснешь в дорожный баул.

Ты сумеешь войти в свою новую роль.

Ты сожмешь в кулаке неуместную боль.

 

Я, наверное, трус: слишком боли боюсь,

Потому-то, наверное, и остаюсь,

Драгоценной свободе предел положив.

Я, наверное, слаб. Тем, наверное, жив.

 

* * *

Как выжить при такой дороговизне?

Жилье, метро, лекарства для ребят.

И крутишься, и мечешься по жизни,

Как проклятый, и сам себе не рад.

 

Что проку в бесполезной укоризне:

Стремились в рай, а угодили в ад?

В твоей непредсказуемой отчизне

Никто и никогда не виноват.

 

Как видно, не тебе достичь успехов

Сегодня, в мире жестком и крутом.

Придешь домой, полгорода объехав,

 

Достанешь с полки заповедный том.

Бесплатно лечит только доктор Чехов.

Ну что ж, скажи спасибо и на том.

 

Инфляция

На базаре — киоск:

Платья, куртки из кожи…

«Покупайте сейчас —

Завтра будет дороже!»

 

Приглашают в круиз:

Крит, Мальорка…

И тоже:

«Поезжайте сейчас —

Завтра будет дороже!»

 

Рок-ансамбль прикатил:

Шум, толпа молодежи…

«Веселитесь сейчас —

Завтра будет дороже!»

 

Жизнь дается одна.

В спешке, в сладостной дрожи —

Рви, хватай, не зевай:

Завтра будет дороже!

 

Крематорий… И тут —

Неужели, о боже? —

«Умирайте сейчас,

Завтра будет дороже!»

 

* * *

По солнечным дрожащим пятнам,

Спустясь на землю с облаков,

Иду на рынке необъятном

Сквозь неопрятный строй ларьков.

 

Зашел, поинтересовался,

Почем вино, почем кефир…

Не вжился, но всуществовался

В преображающийся мир.

 

Из диалогов с читателем

— Надоела «чернуха» и ужасы эти!..

— Но ведь жизнь такова, согласись, не греша!

— Что ж, согласен, пожалуй…

Но только ответьте:

Что есть самая главная правда на свете —

То, что есть,

или то, чего ищет душа?

 

Признание приятеля

На пиру, где правят короли

Темных дел,

пройдохи и мерзавцы,

Слава богу, чарой обнесли.

 

Сам бы не решился отказаться.

 

Объявление

Близ рынка — петербургские трущобы,

Объявки на заборах и столбах.

Афишка дрессировщика собак:

«Курс послушанья. Выработка злобы».

Так вот, выходит, что всего нужней

И людям, и собакам наших дней!

 

Циничный сонет

Цинична жизнь. Ты пьёшь любимый кофе

Меж тем, как репродуктор на стене

Вещает нам на радиоволне

О железнодорожной катастрофе.

 

Так в день распятья на горе Голгофе

Жевал лепешку кто-то в стороне,

Так с фотоаппаратом на ремне

Приходит в хоспис деловитый профи.

 

Цинизм — спаситель и растлитель наш:

Есть мода на военный камуфляж

«А ля Афган», и с глянцевой открытки

 

В ларьке на Петроградской стороне

Однажды хищно улыбнулась мне

Нагая дева в поясе шахидки.

 

* * *

Всё привыкнуть не могу поныне

К новому стандарту «В Украине…»

Почему-то в наши времена

Братьев наших ущемляет крайне:

Говорят «в Германии», «в Иране»,

«В Люксембурге», а про них вот — «на…»…

 

* * *

Благоразумные соседи,

Я чту свободу вашу, но

Горящей паклей в нос медведю

Опасно тыкать всё равно.

 

Я сам боюсь его, признаться,

Взревёт — едва ли буду рад,

А там уж поздно разбираться,

В чем прав медведь, в чём виноват.

 

* * *

Когда непредсказуем твой сосед

И что-то супротив тебя имеет,

Как быть? Побьешь — озлобится в ответ,

Пытаешься заигрывать — наглеет.

 

И никаких тут вариантов нет,

И ни Шекспир, ни Гете не сумеет

Подать тебе спасительный совет,

И пламя под котлом тихонько тлеет.

 

И вот уже взрывается Восток,

И в мире, как в квартире коммунальной,

Вскипают страсти с силой инфернальной,

 

И знать сверчок не хочет свой шесток.

Исходит мир насилием и злобой.

Кто скажет: «Стоп»? Возможно, ты? Попробуй.

 

* * *

Шумит спортивная программа;

Смотрю одним глазком

Игру: московское «Динамо»

С московским «Спартаком».

 

Конечно, спорт — не поле боя,

Но страсти горячи:

«Динамо» — бело-голубое,

И в красном — «спартачи».

 

А, впрочем, нервничать сверх меры

Не стоит: чья берет?

Там в основном легионеры —

Закупленный народ.

 

Поэтому — не все равно ли?

И шансы — так на так.

И все ж — почти помимо воли

Болею за «Спартак».

 

Идет сквозь время перекличка,

Осталась с юных лет

Неистребимая привычка

Болеть за красный цвет.

 

* * *

В автомобильной пробке все равны,

Как при общинно-первобытном строе:

«Москвич» и «джип», вчерашние герои

И новые хозяева страны.

 

Все недовольны, все раздражены,

Абстрактное начальство дружно кроя.

Не обогнать, не вырваться из строя.

Ни с правой и ни с левой стороны.

 

Ни связи тут не выручат, ни взятки,

Ни с бритыми затылками ребятки,

Оплачиваемые не в рублях.

 

И смотрит не без тайного злорадства

На это принудительное братство

Пенсионер в облезлых «Жигулях».

 

* * *

Это, кажется, было еще вчера:

Собирались подростки в углу двора,

В закутке, где пахло мочой.

Одуряющий запах им в ноздри бил

И каким-то образом связан был

С подростковой грешной мечтой.

 

Сигаретой затягивались одной,

Желтой, горькой сплевывали слюной

И в наигранном кураже

Толковали насчет «этих самых» дел:

Кто, когда, и где, и что подглядел,

Кто-то врал, что и сам — уже…

 

От запретного кругом шла голова,

Подзапретные с губ слетали слова —

Крутизна, мужской разговор.

И сегодня, когда на страницы книг

Лексикон соответствующий проник,

Я припомнил наш старый двор.

 

И когда героям своим в постель

Ушлый автор подглядывает сквозь щель,

За его страницей крутой

Не крутого вижу я мужика,

А в прыщах и комплексах паренька

С подростковой грешной мечтой…

 

* * *

И опять: хотели-то — как лучше!

Обличая прошлого грехи,

Поднимались, гневны и колючи,

Сочиняли дерзкие стихи.

 

Намечали новые дороги,

Упивались правдой без прикрас…

Только получается в итоге

Все не так. Уже в который раз.

 

Вот сижу теперь и барабаню

Пальцами по краешку стола:

Не по замышлению Бояню

В мире совершаются дела!

 

* * *

Что сетовать напрасно,

Что дергаться, чудак?

Ежу ведь было ясно,

Что обернется так!

 

Несложно откровенье:

Накликал, так терпи.

Нерасторжимы звенья

Логической цепи.

 

Не сами ли ковали

Мы каждое звено?

Еще и ликовали,

Что удалось оно!

 

Хихикают подонки:

Что сеешь, то и жнешь.

И фыркает в сторонке

Тот самый серый еж.

 

* * *

Новый Год… Шампанское с хвоинкой,

Мандариновая кожура…

Ночь долгоиграющей пластинкой

Крутится до самого утра.

 

Фонари на улице качает,

Календарный свертывает лист —

И упрямо что-то обещает —

Безответственно,

как популист.

 

Ну, а мы, привыкшие к потерям,

А не к обретениям давно,

Все-то ей не верим, все не верим…

И немножко верим все равно!

 

О литературе

 

* * *

Я помню старый разговор,

Что строятся стихи

Примерно так же, как шатер

Палаточный — в степи.

 

Сначала — колышек простой

В сухую землю вбит,

Потом — конкретный и густой

В права вступает быт.

 

Сундук с одеждой, стол, постель,

Посуда, хлеб, вода...

И вдруг — нечаянная щель,

И в той щели — звезда.

 

* * *

В юности я верил горячо:

Станет мир добрей и откровенней,

Если написать еще

Несколько

Стихотворений.

 

Нет, конечно, не абы каких —

Самых лучших! Стоит постараться,

Лишь бы до сердец людских,

Даже самых каменных, добраться.

 

Объяснить, растолковать

Даже тем, кто очень толстокожи,

Что недоброму — несдобровать,

Что к себе грести — себе дороже.

 

Хоть с годами понял: все сложней, —

Тем и жив, что где-то, в уголочек

Закатившись, с тех далеких дней

Этой веры тлеет уголёчек...

 

Литературная консультация

Глаза глядят с доверием, светло.

Лицо простое, красное с мороза, —

С чего бы вдруг на рифмы повело

Комбайнера Ильинского совхоза?

 

«Цветы на клумбах высятся торчком,

Стоят в окне, в его беленой раме,

И шмель цветок обходит за цветком,

Как агитатор перед выборами...»

 

Исправить ударение велю,

Чего-то там прочесть рекомендую.

Сказать по правде, очень я люблю

Вот эту неуклюжесть молодую!

 

Читать. Ругаться. Объяснять с азов.

Пометками пятнать листок тетрадный...

И вдруг судьбы далекий, трубный зов

Услышать в строчке чьей-нибудь нескладной!

 

Неправильная октава

Мы строчку повторяли много лет:

«Поэт в России — больше, чем поэт...»

Так что же с нами происходит ныне?

Где слава, гонорары, тиражи?

Спокойнее, мой друг: предположи,

Что это нам лекарство от гордыни.

Поэт поэтом будет и в пустыне.

На собственном примере докажи!

 

Разговор с польской поэтессой о рифме и свободном стихе

— Стесняюсь рифмовать, — сказала полька. —

Усвоила с годами наконец:

У нас в Европе признается только

Свободный стих. Что рифма? Бубенец,

 

Приманка, мандариновая долька,

Подвешенный на елку леденец.

«Рифмуя, демонстрируешь, насколько

Ты старомоден», — пояснит юнец.

 

А тянет иногда! Уж вот как тянет!

Утраченной гармонией маня,

Само собой на рифму слово встанет —

 

И соблазняет, мучает меня.

«Сгинь! — говорю. — Ведь это только случай!

Мир не таков. В нем больше нет созвучий».

 

Великий запрет

Лхагвасурэн сидел у водопада.

Его старомонгольские усы

Свисали и светились от росы.

«Вон там — гора, туда ходить не надо,

За той горой, — мне сообщил поэт, —

Великий начинается Запрет.

Там, говорят, могила Чингисхана.

Чуть потревожим — будет всем хана.

В раскованные наши времена,

Ты думаешь, в такое верить странно?

 

Но ведь и в жизни, если ты поэт,

Ты должен чтить внутри себя запрет.

Не по указу и не по приказу,

По доброй воле я в себе храню

Запрет на суетную болтовню,

На откровенничающую фразу.

 

Когда в тебе и малой тайны нет,

Какой ты, к черту, без нее поэт?»

Он трижды прав, я подытожу кратко:

Держу ответ за все свои слова,

Ни строчкой не солгу — но черта с два

Себя вам выболтаю без остатка,

До дна души. Недаром столько лет,

Лхагвасурэн, я помню твой завет.

 

И росою обрызганный розовый куст...

«… И росою обрызганный розовый куст

Открывает нам тысячу розовых уст.

И, на мир изливая свою благодать,

Что-то хочет сказать — и не может сказать...»

 

Если кто-то когда-то, в далекие дни

Так уже написал — ты уж, друг, извини:

Не умея привыкнуть, как ты, к чудесам,

Я открыл это сам, сформулировал — сам.

 

Если надо, готов на суде отвечать.

Бог мне справку пришлет. И приложит печать.

 

К дискуссии о языке

 

1

Я прочел в писательской заметке,

Я прочел уже не в первый раз:

Говорили, дескать, наши предки

Красочней и образнее нас.

 

Дескать, не рачительны мы были

И, творя судьбу родной земли,

Много русских слов — перезабыли,

Много — зря! — чужих приобрели.

 

Я не спорю: давние основы

Надобно и помнить и беречь,

Но люблю ловить живое слово,

Вслушиваться в будничную речь!

 

Где-то у Обводного канала

Слесарь по дороге на завод

Усмехнется:

— Экое лекало! —

Пальцем ткнув приятеля в живот.

 

Буровик на Севере, заросший,

При деньгах, разлив румынский ром,

Скажет вдруг о чьей-то гладкой роже:

— Ишь, наел себе аэродром!..

 

Дерзкое, на зависть всём поэтам,

Гляньте, засветилось каково

Это слово русское!

И где там

Греческое прошлое его...

 

2

Сад метафор, огород сравнений,

Творчеству народа — исполать!

Он для пьяных самовыявлений

Приспособил термин

выступать.

 

И насколько весело для слуха

В языке навек заклеймено:

Косорыловка и рассыпуха —

Разливное скверное вино!

 

3

Кем он был — колхозником, солдатом,

Тот поэт, безвестный и большой,

Кто троллейбус окрестил — сохатым,

Грузовик на десять тонн — баржой?

 

Помню: степь, дорога незнакома...

— В нашем деле, в наши времена, —

Говорит мне секретарь райкома, —

Главное, чувствительность нужна...

 

4

О, слова — свистульки, дудки, трубы,

Барабаны мира и войны!

Пусть они порой бывают грубы —

Как зато изысканно точны!

 

Слово славит, слово и бесславит!

Говорил и снова говорю:

Если в чем историк вдруг слукавит —

Восстановят все по словарю.

 

Ну так что мне всяческая мода

С антикварной книжицей в руках?

Рад я у советского народа

Весь мой век ходить в учениках!

 

* * *

Свои слова, у времени любого,

Нелепые, смешные иногда,

Мне с детства, например, известно слово

«Буза», что означает «ерунда».

 

Мы говорили в юности: «Железно!»

Махнув рукой, бросали: «А, ништяк!»

И упрекать нас было бесполезно,

Что классики не изъяснялись так.

 

Да, наш язык звучал тогда не книжно,

Был грубоват,

по правде говоря;

Зато словцо лакейское

«престижно»

Дремало где-то в толщах словаря!

 

* * *

Люблю я русский разговор

Моих товарищей нерусских,

Сынов степей, лесов и гор,

Бескрайних тундр, ущелий узких.

 

Как речь России хороша

И как свежа невыразимо

В живой трактовке латыша,

В интерпретации грузина!

 

Как будто вправду рождены

На высшем взлете вдохновенья,

Как неожиданно точны

Бывают словостолкновенья!

 

Толкуйте — я сижу молчком,

Не отстраняюсь, не чуждаюсь,

Но вашим русским языком,

Как свежим хлебом,

Наслаждаюсь...

 

* * *

Поэзия — не только для поэтов,

Чей жребий необычен и высок.

Куда-нибудь

на поезде поехав,

Ты вдруг её услышишь голосок.

 

В вагонном сонном длинном коридоре

За дверкой, приоткрытою едва,

В случайном

мимолетном разговоре

Столкнутся поэтически слова.

 

Залезет в тамбур пыльная цыганка —

И метко возразит проводнику.

Старинное названье полустанка

Навязчиво попросится в строку.

 

А чуть стемнеет,

бойкий и упрямый,

С утра не отходящий от окна,

Ребенок скажет:

— Погляди-ка, мама,

Какая толстощекая луна!

 

Поэзия!

Живет она меж нами,

Несметные сокровища тая,

Как воздух и земля,

вода и пламя,

Как пятая стихия бытия…

 

* * *

В дни раздора и в дни союза,

В год железа и в год свинца

Нет прекрасней, русская муза,

Нет светлей твоего лица.

 

Велико его притяженье...

Я всегда любуюсь тобой —

И когда несешь утешенье,

И когда поднимаешь в бой,

 

И когда подлеца и хама

Звонким голосом обличишь,

И когда средь шума и гама

Целомудренно промолчишь...

 

* * *

Как ты жила до Пушкина, Россия?

Не понимаю, что ни говори!

А ведь жила: косцы траву косили,

Попы молились, правили цари.

 

Шла высока, пряма и синеглаза,

Привычной ношей отягчив плечо, —

Красавица, которая ни разу

Не погляделась в зеркало ещё!

 

* * *

Ряды томов пушкинианы…

Как много накопилось их!

Одни солидны, как романы,

Другие трепетны, как стих.

 

Всё выясняем, проясняем,

Разыскиваем, узнаём...

И кажется: чем больше знаем,

Тем меньше знаем мы о нём!

 

Тут даже сетовать напрасно:

Закономерность! Но зато

Про нас — так беспощадно ясно,

Как под рентгеном: кто есть кто.

 

Кто мыслью дорожит, кто сплетней,

Кто неподделен и глубок,

А кто — отличник школы средней,

Всё затвердивший назубок.

 

Кто честолюбием снедаем,

Кто мудр и смел — не напоказ…

Всё проясняем, проясняем…

Нет: Пушкин проясняет нас!

 

1837—1987

Скажи, зачем тебе, поэт,

Зачем тебе, певец,

Дуэльный этот пистолет,

И порох, и свинец?

 

Ты встал на справедливый бой,

Ревнуя и любя,

Но погляди: противник твой

Достоин ли тебя?

 

Кто ты? Избранник божества!

А он… кто он такой?

Тебе подвластны все слова —

Убей его строкой,

 

Клеймом позора заклейми

Ничтожного, поэт,

А сам останься здесь, с людьми

На много-много лет.

 

Теснятся замыслы в тебе

И молят: воплоти!

Подумай и об их судьбе:

Ты должен их спасти,

 

Все, даже те, каких пока

Не ведаешь и сам…

Но стрелка движется, резка,

И счёт ведёт часам.

 

И приближается уже

Тот предрешённый час,

Когда в кафе у Беранже

Появится Данзас.

 

Смутиться, дрогнуть, отложить?

Да только дело в том,

Что не придумаешь, как жить

И как писать потом.

 

И долг зовёт, и честь велит,

И отступленья нет,

И рана смертная болит

Все полтораста лет!

 

Рукописи Пушкина

Что значит: мастерство?

Нет, не холодный навык.

О, это колдовство

Зачеркиваний, правок!

 

Меж строк — автопортрет:

Кудряв, летящ, неистов...

И четкий силуэт

Казненных декабристов.

 

Души нелегкий труд,

Отрывистые ямбы:

«И я бы мог, как тут...

И я бы мог... И я бы...»

 

Мучительный петит...

И тут простой эпитет

Вдруг душу восхитит,

На небеса восхитит!

 

Какая высота!

Но снова, снова, снова

На желтизне листа

Встает над словом слово.

 

Ступень. Еще ступень.

Все выше, все вернее.

И можно целый день

Смотреть, благоговея.

 

В одном лишь только я

Посмею с ним сравниться:

Не меньше и моя

Исчеркана страница...

 

Ирландской герцогине Александре Аберкорн

Герцогиня, Ваша Светлость — вроде, так по этикету?

Жизнь такой бывает мудрой — не придумаешь мудрей.

Вы приходитесь, я знаю, прапраправнучкой поэту,

В жилах Ваших примирились кровь певца и кровь царей.

 

Говорят, поэт потомкам недвусмысленно и строго

Стихотворные попытки запрещал, как баловство:

«Занимайтесь делом, дети! А стихов и так уж много,

И притом не написать вам, дети, лучше моего!»

 

И послушались потомки тех наказов прямодушных:

Не шутить с огнем небесным, не испытывать судьбу.

Но любил-то в жизни Пушкин, между прочим, непослушных,

Непокорных, своевольных, отвергающих «табу».

 

Герцогиня, Вы недаром прапраправнучка поэта,

Что-то родственное в генах донеслось через века,

И когда Вы преступили, осмелев, черту запрета,

Прапрапрадед Вам с портрета подмигнул наверняка!

 

* * *

В дом приду усталый, молча сяду,

Книгу с полки верную сниму.

Новых слов сегодня мне не надо.

Новых я сейчас не восприму

 

Новое — назавтра. А покуда,

Улыбнетесь, посмеетесь пусть,

Тихо перечитывать я буду

Строки, памятные наизусть.

 

Для чего мне это? В самом деле,

Не сказать, что с памятью — беда.

Просто злая выдалась неделя,

Суетная. Просто иногда,

 

Прикасаясь пальцами к бумаге,

Важно убедиться в тишине,

В том, что строки правды и отваги

Существуют. Не приснились мне.

 

* * *

Старинной книги шелестят страницы —

Предания пастушеских племен,

Все, что могло когда-то сохраниться

И уцелеть в смещениях времен.

 

В ней дух запечатлелся человечий —

Мятущийся! И полностью правы,

Кто говорит: в ней тьма противоречий.

Конечно, тьма! А как хотели б вы?

 

Но есть и мысли, образы, фигуры,

Которые в истории земли

Сквозь все эпохи, все пласты культуры,

Как меченые атомы, прошли.

 

Перечитывая Данте

Сначала чтенье требует усилий,

Но, как бывало, втянешься — и вот

За кругом круг ведет меня Вергилий

И рядом пламя адское ревёт.

 

Веди меня, учи меня, мой Старший,

Ведь я тебе поверил навсегда!

Напоминает лестничные марши

Чеканная трехстиший череда.

 

Какие там толпятся персонажи!

Каких им только мук не суждено!

Мздоимцы, и насильники, и даже

Ничтожные: ничтожным быть — грешно.

 

Тот корчится, в расселине зажатый,

Тот жарится на медленном огне.

«Не отворачивайся!» — мой Вожатый

Через плечо напоминает мне.

 

Невыносимы страшные картины,

И впрямь, быть может, повернуть назад?

Но я хочу дойти до сердцевины

И видеть, как предателей казнят.

 

Над книгами классиков

 

1

Меня воспитывали строки.

Немало тратили труда.

Они со мной бывали строги

И проницательны.

Да-да!

 

В часы вечернего покоя,

Над книгой сидя у огня,

Я вздрагивал: они такое,

Бывало, знали про меня...

 

И по заслугам «выдавали» —

Поступкам, сердцу и уму,

Но никогда не придавали,

Не продавали.

Никому.

 

2

Меня воспитывали строки —

Упорней, чем родная мать,

Хоть все укоры и упреки

Я, вроде, мог не принимать.

 

Подобно хитрому вельможе,

Мог улыбаться в стороне:

«Изрядно сказано! Похоже

На правду. Но — не обо мне».

 

3

Меня воспитывали строки.

И раз, и два, и три подряд,

Сильны, талантливы, жестоки,

Сбивали с ног:

«Вот так-то, брат!»

И вдруг из темноты кромешной,

Прерывисто и тяжело

Дышавшего —

легко и нежно

Подхватывали на крыло.

 

И, развернувшись, к солнцу мчали,

Не поминая ничего,

И в уши весело кричали:

«Ты вроде парень — ничего!»

 

Только детские книги читать

Открыл цветную книжку по ошибке —

И зачитался, вспомнил: ведь и ты

Ребенком был, и свет из темноты

Ударил вдруг, и заиграли скрипки.

 

Здесь пестрый мир, где золотые рыбки,

И рыцари, и мудрые коты.

Здесь можно не стыдиться доброты

И не пугаться собственной улыбки.

 

Здесь чистые слова и ясный слог.

Здесь некий заповедный уголок.

Среди тревог, при смуте и надломе

 

Его мы инстинктивно бережем:

Он — солнечная комната в большом

Сыром, холодном, неуютном доме.

 

* * *

Он так занятен — детектив

Под мягким, пестрым переплетом!

Воображенье захватив,

Повергнет в прах,

к стене припрет он...

 

Случайно приволокши в дом,

В субботний вечер после чая

Его небрежно мы берем —

Не то стыдясь, не то скучая.

 

Сперва читаем свысока,

С чуть снисходительной улыбкой.

Вслух издеваемся слегка

Над слишком явственной уликой.

 

Но тайна прячется от нас,

Едва начав приотворяться...

Мы сражены!

На этот раз

Нет больше силы притворяться.

 

Где тонкий вкус, где интеллект,

Где о подтекстах разговоры?

Наш идеал —

во цвете лет

Голубоглазые майоры.

 

Ночной звонок. Водитель, жми!

Погоня. Труп. Тайник в подъезде...

А вот и брошу, черт возьми,

На самом интересном месте!

 

* * *

Приведу в систему в кои веки

Книги у себя на стеллаже.

Месяц — и в моей библиотеке

Все тихонько сдвинется уже.

 

Гляну — сладкий лирик ненароком

Через две ступеньки перелез,

Втиснулся, пристроясь как-то боком,

И гостит на полке поэтесс.

 

Сам не вспомню, как случилось это,

Чья такое сделала рука:

Тесно встанут рядом два поэта —

Два непримиримейших врага!

 

Бойкий, шумный и на все готовый,

Хоть не бесталанный, виршеплет.

Глянцевой обложкой книжки новой

Виновато к Тютчеву прильнет...

 

Уход Льва Толстого из Ясной Поляны

(1910 год)

 

Парк пел и плакал на ветру

До полшестого.

Хватились в доме поутру:

Нет Льва Толстого.

 

Вот кабинет — стоит пустой:

Стол, кресло, полка.

Куда ж девался Лев Толстой?

Ведь не иголка

В стогах столетия!

Не граф

Простой, безликий,

Не раб, не царь, не доктор прав —

Толстой.

Великий.

Ведь как-никак на целый мир —

Шум, потрясение.

Ведь как-никак — «Война и мир»

И «Воскресенье».

 

...Припоминали: с давних пор

За ним водилось —

Страдал, ворчал.

Но до сих пор

Все обходилось.

Тревога сердца и ума

Всегда в итоге

Ложилась мудростью в тома.

Тома.

И только.

 

Все, чем он дышит и живет,

В тома вмещалось.

Литература что ни год

Обогащалась.

 

О книги, хлеб сердец, вы — здесь,

Тома-ковриги.

 

А он ушел. А он — не весь

Вместился в книги.

 

Ярослав Смеляков

Вот он весь — поношенная кепка,

Пиджачок да рюмка коньяка,

Да еще сработанная крепко

Ямба старомодного строка.

 

Трижды зэк Советского Союза

И на склоне лет — лауреат,

Тот, за кем классическая муза

Шла, не спотыкаясь, в самый ад, —

 

Что он знал, какую тайну ведал,

Почему, прошедший столько бед,

Позднему проклятию не предал

То, во что поверил с юных лет?

 

Схожий с виду с пожилым рабочим,

Рыцарь грубоватой прямоты,

Но и нам, мальчишкам, между прочим,

Никогда не говоривший «ты», —

 

Он за несколько недель до смерти,

Вместо громких слов про стыд и честь,

Мне сказал: «Я прожил жизнь. Поверьте,

Бога нет. Но что-то все же есть...»

 

Легенда о готовальне Николая Заболоцкого

Был, говорят, Заболоцкий педант,

Аккуратист. Чем и спасся в Карлаге.

Власть угадала чертежный талант

И стихотворца вернула к бумаге.

 

От изнурительных общих работ —

К лампе, рейсфедеру, баночке туши.

И соответственный рядом народ:

Братья не братья, но близкие души.

 

Трудится он, как прилежный студент:

Стройке нужны чертежи постоянно.

Жаль, что разрозненный плох инструмент,

Но привередничать было бы странно.

 

Циркуль выписывает фуэте.

Арочка маленького транспортира

Дразнит, красуясь на белом листе,

Словно воротца свободного мира.

 

Вспомнилось «Слово» ему «о полку»:

Может, вернуться к той древней поэме?

Он, позабывшись, бормочет строку.

Нет, расслабляться покуда не время.

 

Все-таки жизнь пощадила его,

Молот с размаха не вмял в наковальню...

Не удержался — и прежде всего,

Выйдя на волю, купил готовальню.

 

Подстраховался... Во все времена

Непредсказуема наша страна.

 

Письмо читателя

(Борис Пастернак)

 

Не какой-нибудь я закоснелый пурист,

Не любитель бесхитростных школьных картинок:

Понимаю про ночь, леденящую лист,

Понимаю про щелканье сдавленных льдинок.

 

Но, возможно, мое воспитанье старо,

И никак разрешить я не в силах загадку:

Почему это с пультов и флейт Figaro

Низвергается градом — куда же? — на грядку?!

 

Я к друзьям обращался, читал им с листа,

Сам себе не давал ни минуты покоя:

Как понять — площе досок в воде духота?

Как понять — ан вселенная — место глухое?

 

И еще одного я понять не могу:

Почему бормотанье безумное это

Застревает вернее в душе и в мозгу,

Чем прозрачность и ясность иного поэта?

 

Николай Ушаков

День прожит как-то бестолково.

И Николая Ушакова

Вдруг с полки хочется достать

И, не спеша, перелистать.

 

Прозрачные стихотворенья —

Любовь старинная моя,

Легчайшие прикосновенья

К шершавой шкуре бытия.

 

Они как музыка. И даже

Там, где газетной теме дань,

Высвечивается все та же

Облагороженная ткань.

 

Светильник сдвинулся немножко —

И вся картина смещена.

«Ах, эта муза-хромоножка,

Ну и затейница она!»

 

Как будто в небе меж ветвями,

Сквозит меж строчек синева.

И промежутки меж словами

Важней, чем собственно слова.

 

Вадим Шефнер

Он никого уже не узнавал.

Зрачок не реагировал на свет,

В последнюю дорогу уплывал

Потомок шведов, питерский поэт.

 

Что ж, прожито немало. И роптать,

По божескому счету, нет причин.

И строчки Блока стал над ним читать

Вдруг, по наитью, как молитву, сын.

 

И вздрогнул, и поверить мог едва:

Сквозь толщу глухоты и немоты

Отец за ним подхватывал слова —

Уже оттуда, из-за той черты!

 

И показалось на короткий миг,

Что, может быть, и вправду смерти нет.

Так уходил создатель многих книг,

Потомок шведов, питерский поэт.

 

Сергей Марков

Упрямый, щуплый старичок

(Я помню старика!)

Зажал в некрепкий кулачок

Пространства и века.

 

Когда он письма присылал,

Из марок всякий раз

Выстраивался сериал:

Арал... Кара-Бугаз...

 

Аляской русской бредил он:

«Богатая страна!

Я и сейчас не примирен,

Что продана она.

 

Наш царь продешевил, друзья!

Опасный прецедент!

Но той земли пусть буду я

Негласный президент!»

 

И хвать по карте кулачком!

И мы потрясены:

«Пусть спит спокойно Белый дом,

Я не хочу войны.

 

Притом — ни войска, ни коня,

Чтобы принять парад.

И все же выпьем за меня:

Вы мой электорат.

 

Кто „за“ прошу поднять бокал,

Кто „против“ — так сиди!»

И некий чертик возникал

У каждого в груди.

 

Мы шли в гостиницу Москвой

Сквозь тусклый зимний свет

И толковали меж собой:

— Ну что сказать? Поэт!

 

Сонет памяти поэта

«Ах, недооценили, допустили

Несправедливость!..» Стойте: а чего

Вы, собственно, хотели для него?

Чтобы превозносили? Чтобы льстили?

 

В учебник школьный чтобы поместили,

При жизни превращая в божество?

Подумайте: ведь этого всего

Вы сами же ему бы не простили!

 

Трагичней недобора — перебор:

Стандартной славы золотой позор,

К регалиям внушаемая склонность,

 

Подачки от сомнительных щедрот.

К лицу поэту недооцененность,

И не к лицу — когда наоборот.

 

Об искусстве

 

* * *

О чем, скажите, музыка поет

На языке своем полупонятном?

С годами пониманье настает,

Что вся она поет о невозвратном.

 

Об этом — Бах, Чайковский и Массне, —

И шумный джаз — по-своему об этом,

А лучшая мелодия — во сне

Приснилась мне, в средине жизни, летом.

 

Казалось, пел какой-то дивный хор,

Звучали голоса, переплетаясь.

Та музыка живет во мне с тех пор,

И я пересказать ее пытаюсь.

 

Чайковский

Услышав студента красивую фразу:

«Писать по заказу не стану вовек», —

Чайковский сказал: «Молодой человек,

А я вот всю жизнь сочинял по заказу,

 

Был счастлив, пером по бумаге скрипя, —

Тут, верьте, заказ ничего не решает:

Я — мастер, и кто мне и как помешает

Вложить в партитуру любую — себя?»

 

Так в год завершенья симфонии Пятой,

Уж сердцем предчувствуя близость Шестой,

Сказал композитор, своей прямотой

Отчасти смутив молодого собрата.

 

И я, по прошествии множества дней,

Согласен с его заявлением честным,

Хотя, безусловно, в искусстве словесном

Все это намного сложней и трудней!

 

Вертинский

Я слушал этого певца —

Усталого, больного —

За две недели до конца

Его пути земного.

 

Я помню: в клубный зал пришли

Изящные старушки.

Я помню платья до земли

И на вуалях мушки.

 

И был мне бесконечно чужд

И вчуже интересен

Тот мир полузабытых чувств,

Тех жестов, слов и песен.

 

А зал как мог сходил с ума,

Пристойно и старинно,

Когда он пел, старик: «Я ма-

ленькая балерина...»

 

И пальцы к сердцу прижимал —

Худой, большого роста.

Но я, конечно, понимал,

Что все не так-то просто.

 

И навсегда во мне, со мной

Тот зал, рояль и рампа,

На грани пошлости самой —-

Смертельный риск таланта.

 

* * *

Ритмы века, о, ритмы века,

Музыкальные ритмы века,

Характерные ритмы века.

Вправду ль есть они, ритмы века?

 

...Из окна, сквозь сетку акаций,

Голоса вдруг плеснулись в полночь.

Я прислушался: веселятся —

Или, может, зовут на помощь?

 

* * *

Не так уж плохо старенькое танго —

Медлительный, задумчивый рассказ.

Писал не Бах — талант иного ранга,

Но... погляди на тех, кто старше нас!

 

Наивная, зазывная, земная

Волна сентиментального тепла

Объемлет их, до слез напоминая,

Что жизнь — была,

что молодость — была!

 

Неужто после некоего срока

(А все земные сроки коротки!..)

От грохота биг-бита или рока

Вот так же станут плакать старики?!

 

* * *

Громкая музыка — бедствие века,

Общедоступна и этим сильна.

Нет уголка, закоулка, отсека,

Где бы тебя не настигла она.

 

Реет в эфире, по проводу мчится,

Камень способна собой расколоть.

Уши заткнешь — а она просочится

Прямо сквозь кожу, сквозь кровь

и сквозь плоть.

 

Всюду проникнет, протиснется боком

В душу и в мозг: не уйдешь, дорогой!

Вдруг замечаешь, как сам ненароком

Такт под столом отбиваешь ногой.

 

* * *

В отпуску, в середине недели

Летний дождик загнал нас в кино.

Этот фильм мы когда-то глядели

В годы юности, очень давно.

 

Те же в кадре смешные ребята

Так же страстно ревнуют подруг.

Только там, где смеялись когда-то,

Нынче плакать нам хочется вдруг.

 

Умиляют нас круглые речи

Неподкупно прямых стариков,

Умиляют квадратные плечи

Неподкупно прямых пиджаков.

 

Стрекотанье. И света воронка.

Зал — прохладный и полупустой.

Вся в царапинах старая пленка,

Словно дождик идет золотой.

 

* * *

Нацепив короны из картона

И любовью к славе заболев,

Где-нибудь в глуши, во время оно,

Нищенки играли королев.

 

И гусары ахали: загадка!

Публика рядила вкривь и вкось:

Властный взгляд, осанка и повадка —

Господи, откуда что взялось!

 

Но сегодня в душном кинозале

Я другим сражен и удивлен:

Жрица муз, как прежде бы сказали,

В блеске, в холе чуть ли не с пелен,

 

Чья, как ветер, слава нашумела,

Чьи наряды в год не перебрать, —

Как она смогла и как сумела —

Королева! — нищую сыграть?

 

* * *

Какая фальшь звучит со сцены,

Как все утрачивает вес,

Как призрачны и странны цены

На этой ярмарке словес!

 

Гремит, как жесть, пустое слово,

Поддельным золотом блестит,

И на душе — не гнев, не злоба,

Один остался только стыд.

 

Здесь не моя драматургия,

Я, слава богу, в стороне.

Здесь поработали другие,

Но стыдно почему-то — мне...

 

* * *

Не люблю артистической читки.

Все на месте — и голос, и стать,

Но подобны, как правило, пытке

Все попытки стихи прочитать

По-актерски.

Насилье, мученье!

Впрочем, с маху не стану рубить:

Ну, конечно же, есть исключенья!

Ну, конечно же, как им не быть!

Но любому актеров старанью

И поставленной дикции их

В сотый раз предпочту бормотанье,

Завыванье поэтов моих.

 

В мастерской художника

Не знаю, может, гений он,

А может, и не гений,

Но высота в искусстве есть,

Пора бы нам понять,

Когда не надо никаких ‘

Высказывать суждений,

А надо просто помолчать

И к сведенью принять.

 

Уж так ли следует всегда

(Кто за язык нас тянет?)

Отметки морю выставлять,

Оценивать звезду?

Каков он есть — таков он есть.

Иным — навряд ли станет.

Еще взгляну, еще скажу

«Спасибо» — и пойду...

 

Выставка абсурдистов

Родные косогоры, буераки —

Все узнаваемо издалека:

Деревня едет мимо мужика,

И лают ворота из-под собаки.

 

Там кулаками машут после драки,

Там дед с гармошкой взмыл под облака,

Там печь везет Емелю-дурака

И, накренясь, обходит «кадиллаки».

 

Согнулась колокольня, как вопрос,

Сарай с флажком съезжает под откос,

Мир крив, его и самый путный Путин

 

Не выпрямит. Так что ж, исхода нет?

Художник ухмыляется в ответ:

«Мне кажется, что наш абсурд уютен!»

 

Новгородские фрески

 

1. Заповедная зона

Беленые, чистые стены.

Похожий на шлем куполок.

Для сторожа — усик антенны.

Утопленный в землю порог...

 

И в теле, пускай ты и молод,

Рождает короткую дрожь

Особенный, храмовый холод,

Который с космическим схож.

 

Здесь, в сумрачном свете нерезки,

Порой различимы с трудом,

Огромные, грозные фрески

Кончаются Страшным судом.

 

Пусть вера ушла невозвратно —

Доселе волнует оно,

Просмотренное многократно

Древнейшее это кино!

 

...Большую проделав дорогу,

Смотри, удивляйся, поэт:

Великой Метафоре — богу

Здесь кланялись тысячу лет!

 

2. Пантократор

Этот лик, парящий в куполе!..

И темны, и глубоки,

Душу мне прожгли, прощупали

Эти страшные зрачки!

 

Словно солнце у экватора,

Встал над самой головой

Грозный образ Пантократора,

Весь до ужаса живой.

 

Кто вознес так высоко его?

Неужели человек,

Живописец, имя коего —

Феофан, прозванье — Грек?

 

3. Иов

Там, на старинной фреске знаменитой,

Под сводом, изогнувшимся дугой,

Несчастный Иов, язвами покрытый,

На гноище сидит, полунагой.

 

Все потерял, а видно, что на бога

Не ропщет, но хвалу ему поет.

Стоит жена, печалясь, у порога

И на лопате завтрак подает.

 

Мы слышим: дождь бежит по водосливам —

Он так земле сейчас необходим!

...Запомните, друзья, меня счастливым,

Удачливым, здоровым, молодым.

 

А если в некий день придется худо

Моей душе — клянусь, что докучать

Печалями своими вам не буду,

О, я-то знаю: стоит лишь начать!

 

Клянусь вам, что у жизни я не стану

Ответную вымаливать слезу,

Но до поры, зализывая рану,

Молчком на брюхе в нору заползу.

 

И время на сочувствие не тратьте!

А ломоть хлеба и стакан вина

Мне подают пускай хоть на лопате,

Как подавала Иову жена!

 

4. Грешник в геенне

(Монолог, читаемый во взгляде)

 

Господи боже мой, как ты

Прав, нечестивца казня!

Я ж понимаю, что факты,

Господи, против меня!

 

Жил, в суету вовлекаясь,

Делал дурные дела.

Каюсь, о господи, каюсь,

Только ведь я ж — не со зла.

 

Больше по слабости все же—

Трудно соблазн победить.

Господи, правый мой боже,

Как мне тебя убедить?

 

Хмуришься, смотришь сурово

Из-под приспущенных век...

Господи, честное слово,

Я не плохой человек!

 

5. Нечистая сила

Звонко, перебив экскурсовода

С докторально поднятым перстом,

Девочка воскликнула у входа:

— Мам, смотри-ка, дяденька с хвостом!

 

Глядь — и вправду на какой-то фреске

Над огнем в полете распростерт

Театрально-страшный, как в бурлеске,

Но предельно достоверный черт.

 

Ай да безымянные таланты!

Вспыхнул гомон и не сразу стих,

Вынужден признать, что экскурсанты

Отвлеклись охотно от святых.

 

Что тут скажешь! Зачастую даже

В годы стройки древних сих церквей

Отрицательные персонажи

Выходили ярче и живей...

 

6. Ученик живописца

Рисунок в правом уголке

Отчасти кривоват.

Учитель с циркулем в руке,

Я в этом виноват!

 

Водивший кистью по стене

Твой верный ученик,

Увидев девушку в окне,

Отвлекся я на миг.

 

Меня, учитель мой, пойми,

Не будь ко мне жесток:

Все храмы строены людьми,

А деву создал бог!

 

7. Завет мастеров мастерам

(По старым источникам)

 

Но, прежде чем войти, перекреститься

И на помосте встать к стене лицом,

Семь дней тебе предписано поститься:

Кто слишком сыт, не может быть творцом.

 

Но также нелюдимым и угрюмым

К работе приступать не надлежит.

Прости глупцов. Предайся светлым думам —

Пусть отблеск их на лбу твоем лежит.

 

Не забывай о баньке с добрым паром:

Смывая грязь и веничком шурша,

Стань легок телом. Сказано недаром,

Что в легком теле радостней душа.

 

А главное — уже в самой работе

Все суетные помыслы отринь,

Не помни ни о плате, ни о плоти.

Во все века да будет так. Аминь.

 

О жизни и её уроках

 

* * *

Ребенок вырастет, пойдет,

Сначала упадет,

Пойдет и снова упадет,

Потом опять пойдет.

 

Он будет с каждым днем смелей

Опеке вопреки,

Хоть по нему из всех щелей

Стреляют сквозняки!

 

Шагнет, бесстрашный командир,

За первый свой рубеж,

И мир, который стар, как мир,

Вновь будет чист и свеж.

 

* * *

Запинаясь, бледнея лицом,

Подбирая слова неумело,

Целый вечер сын спорит с отцом —

Что ж, от века обычное дело!

 

Вновь о жизни? Конечно, о ней!

Выйдешь разве из этого круга!

И чем яростней спор, тем видней,

Как похожи они друг на друга…

 

* * *

Всем знакома такая картина:

По какому-то поводу, вдруг,

«Пробирают» родители сына —

Вырос, мол, и отбился от рук!

 

Укоризны. Смотрение в корень.

Выяснение взглядов на жизнь.

Сын, конечно, упрям и упорен,

Он стоит на своем, упершись.

 

Весь в отца. И усмешечка та же.

Вспыхнул вдруг. Выражает протест.

Но по-своему, кажется, даже

Любит этот нелегкий процесс.

 

Подросток

Со всех сторон твердят умно

С зари и до зари:

«Все в человеке быть должно

Прекрасно... Повтори!»

 

А он — кепчонку на глаза

С помятым козырьком.

А он затянется тайком

Запретным табаком.

 

И мир, огромен и могуч,

Мудрец и эрудит,

К нему в смятенье ищет ключ,

Растерянно глядит.

 

* * *

Дерзит юнец, а я не возражаю

И даже не качаю головой,

Лишь улыбаюсь, будто окружаю

Себя стеной цветущей и живой.

 

Да что же мне, всех больше надо, что ли?

С годами поумнеешь, а пока —

Шалишь, сынок! Я уклонюсь от роли

Ворчливого, смешного «старичка».

 

Не вскинусь глупо с разъяренной рожей!

Давным-давно уж разъяснили мне,

Что вообще хороший ты, хороший,

По самой сути, где-то в глубине.

 

А он, отчаясь, — громче, резче, хлеще:

Услышь, заметь, ответь мне, так нельзя ж!

Он говорит немыслимые вещи,

Ноя не поддаюсь на эпатаж.

 

Я слушаю его — и втихомолку

Рисую, щурясь хитренько, чертей,

И он уходит, вовсе сбитый с толку,

Не поточив младых своих когтей.

 

И я в окно за ним, акселератом,

Как он идет, губаст, сутуловат,

Слежу с каким-то чувством виноватым...

Вот так всегда выходишь виноват!

 

* * *

Друзья, как часто до сих пор,

Свернув под отчий кров,

Мы с близкими вступаем в спор,

Себя не поборов!

 

Бывает — из-за пустяков,

Ан — все не пустяки.

Не переспоришь стариков,

Упрямы старики.

 

Но время служит молодым,

Оно всегда им друг.

Осилим, сломим, победим —

И станет грустно вдруг.

 

* * *

Как знать, любили или нет

Мы вас, учителя!

Мы вас терзали столько лет,

Насмешничая, зля.

 

Вам не один дерзил юнец,

Заносчив и упрям,

Лишь повзрослевшим, под конец

Неловко стало нам.

 

И самый злостный бузотёр,

Затылок свой скобля,

Сказал приятелям в упор:

— Пойду в учителя!

 

Старая история

— Учитель, ты для нас — опять загадка!

Твоей ли не завидовать судьбе?

Глянь в этот зал — и сердце вздрогнет сладко:

Вон сколько их, внимающих тебе!

 

Взошло тобой засеянное поле,

Твой след в сердцах не порастет быльем,

Ты победил, какой же тайной боли

Мы видим отсвет на лице твоем?

 

— Поверьте, есть для этого причина:

Толпа гудит, стекается народ,

Но нет средь них ни дочери, ни сына,

Хоть вообще-то есть и та, и тот!

 

Притча об Эдисоне

В начале столетья, а может, чуть позже

Рассказик нехитрый был к нам занесен

О том, как помощника из-молодежи

Однажды себе выбирал Эдисон.

 

Глядел испытующе в юные лица,

На скулы, на твердые линии ртов

И спрашивал каждого:

— Чем поступиться

Во имя науки ты был бы готов?

 

Лобастые парни в расцвете здоровья,

Без комплексов лишних и прочих проблем,

Ему отвечали:

— Богатством...

— Любовью...

— Покоем...

— Карьерой...

И коротко:

— Всем!

 

И только один перед мастером строгим

Задумался, голову набок склоня,

И тихо ответил:

— Наверное, многим —

И все же не всем, извините меня!

 

Семья, о которой тоскую в разлуке,

Наш дом, заметенный снегами зимой, —

Есть вещи на свете превыше науки

И, может быть, истины голой самой.

 

А так — не страшит никакая работа,

Готов забывать, если надо, и сон...

 

Легенда рассказывает, что его-то

И выбрал в итоге себе Эдисон.

 

Баллада о подвиге

Тормоза отказали у грузовика

Посредине крутого дорожного склона.

В это время навстречу, пестра и легка,

Вылетала велосипедистов колонна.

 

Что тут сделаешь? Как разминешься с бедой

В это мирное, солнечное воскресенье?

И совсем растерялся шофер молодой.

И зажмурил глаза, словно в этом — спасенье.

 

Справа — дикого камня чернеет гряда,

Слева — к речке обрыв стометровый, отвесный...

И не вспомнить, откуда он взялся тогда,

Этот микроавтобус милиции местной.

 

Был водитель его разворотлив, как черт:

Крутанулась машина и затормозила,

Подставляя свой левый, чуть выпуклый борт

Под смертельный удар сумасшедшего «ЗИЛа!

 

Двое в кузове — насмерть! И сам на руле

Бездыханно повис, побелевший мгновенно.

И текла очень медленно кровь по земле,

И стояли вокруг, сняв каскетки, спортсмены.

 

Вот и всё.

А потом, через день или два,

Были речи, венки и в газете заметка.

А потом по задворкам глухая молва

Поползла, как случается это нередко.

 

Обыватель твердил толкованье свое,

Как молитву, в которую верует свято:

Дескать, не было подвига, подвиг — вранье,

Дескать, попросту — пьяные были ребята.

 

Дескать, сами не ведали, что и творят,

А газета совсем не о правде радела...

— Кто ж сказал вам такое?

— Да все говорят!

— Кто же именно — все?

— А тебе — что за дело?

 

И в лице — настороженность и торжество

И какая-то вдруг исподлобность кабанья...

Мещанин инстинктивно страшится всего,

Что лежит за пределом его пониманья!

 

Он не просто встревожен: он кровно задет!

Он какую-то смутную чует опасность,

Словно завтра он будет разут и раздет,

Если сам не внесет надлежащую ясность!

 

И, должно быть, недаром во мне до сих пор

Все живут, не тускнея, мгновения эти.

Я особенно помню, как наш разговор,

Не по-детски притихшие, слушали дети.

 

Не угасла война за людские сердца,

Меж высоким и низменным длится сраженье,

И поэтому нет у баллады конца,

Каждый волен, как может, писать продолженье.

 

Не пером по бумаге — поступком, судьбой,

Как положено в мире серьезном и строгом...

 

Жизнь идет.

Поднимается день голубой.

Светит солнце.

Машины бегут по дорогам.

 

Характер

То хмурится, рассеянный и мрачный,

То хохотнет — как полоснет огнем.

Непредсказуемый, неоднозначный...

«Характер сложный», — говорят о нем.

 

Скуп в мелочах. В большом — не чужд азарта.

Романтик? Скептик? Не поймешь вовек.

Зато припомнишь старого Декарта:

Извечная загадка — человек.

 

В нем есть черты воителя и труса,

Приметы правдолюбца и враля.

Равны числом и минусы, и плюсы,

Однако в сумме не дают нуля!

 

Поступок

(Старая газетная фотография)

 

Не какой-нибудь там

Неврастеник,

Растерявший

И совесть и стыд, —

Над вьетнамскими джунглями

Стейнбек

В боевом вертолете

Летит.

 

С неподвижным лицом, как индеец,

Смотрит вниз,

Где поля сожжены,

Отыскать

Без надежды надеясь

Оправдание

Этой войны.

 

Там убитые бомбами дети,

Там в крови почернела трава...

Страшно жить,

Понимаю,

На свете,

Если родина

Так не права!

 

Но страшнее при этом —

Слукавить,

Совесть собственную

Обмануть,

Недостойное славы —

Прославить

И от правды

Лицо отвернуть.

 

Ах, не тем будь помянут, конечно!..

Сколько лет он

Сердца потрясал

Тем, как яростно и человечно

О земле

И о людях писал!

 

Золотая,

Святая работа...

Только что мне

Поделать с собой:

Все мне видится

Тень вертолета

С той поры

На странице любой!

 

Справедливость

Послевоенный пионерский лагерь

Припомнился мне как-то невзначай:

Горнист губатый, выцветшие флаги,

Трофейные галеты, жидкий чай.

 

Все было как положено: походы,

Полезный труд и песни у костра,

А также изучение природы

И сложная военная игра.

 

Но я сегодня ошибусь едва ли,

Когда напомню сверстникам своим:

В те игры больше взрослые играли,

Мы разве что подыгрывали им.

 

И глад и хлад — все было нам знакомо,

Воспитанным под бурей и грозой.

И вот кому-то привезли из дома

Кирпич немалый сыра со слезой.

 

Делили честно, поровну, по нитке!

Один из нас, дурная голова,

Был накануне уличен в попытке

Пусть мелкого, но все же воровства.

 

Он в стороне сидел на жестком ложе

С лицом, от напряжения тугим.

Ему, помедлив, уделили тоже.

Но — чуточку поменьше, чем другим.

 

* * *

Объявлялся весенний субботник

В нашем послевоенном дворе.

Врач, художник, музейный работник,

Выходя, становились в каре.

 

Лом звенел по оплывшим торосам,

Начинали лопаты греметь,

И никто не терзался вопросом:

«Что я с этого буду иметь?»

 

Бескорыстье... Что морщишься хмуро,

Скептик милый, годков двадцати?

Без него невозможна культура,

Хоть все книги на свете прочти.

 

* * *

Ища критерии добра,

Я в прошлое стучусь:

Была война, была пора

Ожесточенья чувств.

 

Росли мальчишки без отцов,

Курили злой табак

И камни в окна поездов

Швыряли просто так.

 

Но вспомню в трудностях любых,

В любые времена,

Как, разломив колючий жмых,

Сказал мне сверстник:

— На!..

 

Стихи о милосердии

Я на койке в больнице ночую,

Засыпаю в четвертом часу.

Я не болен, я вахту ночную

При больном человеке несу.

 

Вечерами здесь — род посиделок,

Разговор поневоле остёр.

Не хватает в больницах сиделок,

Рядовых милосердных сестёр.

 

Дискутирует бурно палата

В продолжение нескольких дней:

Да, зарплата, конечно, зарплата,

Но ... неужто все дело лишь в ней?

 

И тогда в полумраке больницы

Проступают на миг из стены

Милосердные юные лица

Санитарок минувшей войны.

 

Вспомни их, заслуживших бессмертье,

Сам себя потрясённо спроси:

Иль впрямь дефицит милосердья

Объявился у нас на Руси?

 

«Нет, не может случиться такое!» —

Тихий голос душе говорит.

До рассвета в приёмном покое,

Как положено, лампа горит.

 

* * *

Из калитки своей

по кирпичной мощеной дорожке

С видавшей виды

клеенчатой сумкой в руке

Он выходит

и птицам разбрасывает крошки —

Одинокий старик, проживающий в маленьком

городке.

 

И если с вопросом к нему обратиться,

Он скажет:

— Пусть радуются голуби и воробьи!

Дети мои

разлетелись по свету, как птицы,

И с тех пор мне кажется,

что все птицы — дети мои.

 

* * *

Посетили мы старика

Одинокого и больного.

Вышли. Двигались облака

Цвета хмурого и стального.

 

Очень медленно падал снег —

Городской, с крупинками сажи.

Друг сказал мне:

— Я человек

Не чувствительный, черствый даже,

 

Но бывает — седая даль...

Облака в холодных разрывах...

И становится всех мне жаль:

Всех несчастных

И всех счастливых.

 

* * *

Больной в семье. Нет-нет, не безнадежный,

Работающий даже. Но — больной.

Как раньше бы сказали, в час тревожный

Уж видел он холмы страны иной.

 

И с той поры все в доме по-другому,

Хотя и все по-старому вполне:

Как встарь, хлопочут женщины по дому

И гостю рады; кажется, вдвойне.

 

Но словно бы невидимое око

Глядит на всех сквозь каждое окно,

И жизнь течет, прекрасна и жестока,

И нам другой на выбор не дано!

 

* * *

О зимовьях в Сибири

написано тысячу раз,

Но представил я вновь,

как таежник, по доброй привычке,

Для идущего следом

дровец пополняет запас,

Соль в тряпице кладет,

сухари оставляет и спички.

 

Пусть к тому, кто придет,

будет ветхая кровля добра,

Пусть его не пугают

ни голод, ни холод, ни волки...

О, сказать бы по праву и мне,

когда будет пора:

«Люди, я ухожу. Будьте счастливы.

Спички — на полке».

 

* * *

В любой игре люблю, когда

Соперники сильны.

В любой игре люблю, когда

Соперники — равны.

 

Когда заранее успех

Ничей не предрешен

И на заклание при всех

Никто не обречен.

 

Когда — в кулак себя собрать,

Упорством зарядить.

Когда не стыдно проиграть,

Не стыдно — победить.

 

* * *

Когда послевоенный голод

В моей хозяйничал стране —

И тем, кто стар, и тем, кто молод, —

Всем было трудно.

 

Но втройне

Страдал от глада и от хлада

Большой и сильный человек.

Ему так много было надо!

Он как-то выцвел и поблек.

 

Кто потщедушней, послабее —

Перебивался кое-как,

А с этим проще и грубее:

Трудней давался каждый шаг,

 

Жизнь утекала, ускользала,

Он становился вял и тих...

«С тех пор, — мне женщина сказала, —

Жалею сильных и больших!

 

Тревожась, я слежу за ними:

Мне кажутся в иные дни

Всех беззащитней и ранимей,

И уязвимее они...»

 

* * *

Как мы в юности споры любили!

Это были не споры, а спорт.

Или некая музыка. Или —

Что-то вроде кипенья реторт.

 

А теперь мы — и те, и не те же:

По верхам в разговоре скользя,

Мы ввергаемся в споры все реже,

Разве только — иначе нельзя.

 

Потому что пора наступила:

И себя, и товарища жаль.

Потому что в руках не рапира —

Боевая, серьезная сталь.

 

Обнажишь ее неосторожно —

И тогда уже, друг, извини...

Эти споры любить невозможно:

Тяжелы и жестоки они.

 

Не преступим условного круга,

Нервных клеток впустую не жжем.

Бережем, сколько можем, друг друга.

Сколько можем, себя бережем.

 

* * *

Все равно я тебя переспорю,

Аргументы твои разобью,

Сокрушу — и отпраздную вскоре

Правоту и победу свою.

 

А потом приключится такое:

Все утихнет и кровь отбурлит —

И... замечу, что нет мне покоя,

Что-то слева болит и болит.

 

Знать, недаром так труден и долог

Был наш спор — не заметил и ты,

Как влетел в мое сердце осколок

Сокрушенной твоей правоты...

 

* * *

Есть такие люди: век на месте.

Приезжай хоть летом, хоть зимой —

Про таких не скажут: он в отъезде.

Скажут: здесь! Сейчас пошел домой.

 

Не крутились и не суетились,

Не меняли жизненных орбит.

«Где родились, там и пригодились», —

В очереди бабка говорит.

 

Нынче вера крыльям да колесам,

А такой живет себе в селе,

И еще, пожалуй, под вопросом,

Кто увидел больше на земле.

 

Европейская элегия

Рассказывают: в тесной одиночке,

В каком-то замке на краю земли

На камне процарапанные строчки

Дотошные тюремщики прочли.

 

Вот — перевод: «Сейчас, когда о воле

В моей тюрьме задумываюсь я,

Мне вспоминаются не лес и поле,

Не пестрая людская толчея.

 

Я вспоминаю маленький домишко,

Где в юности впервые жил один.

Шкаф, печка, стол. И на дверях — задвижка.

Закрыл — и сам себе я господин.

 

Спать, есть, читать! Свободен я — и точка!

Здесь, в мире нашем, что ни говори,

Свобода — это та же одиночка,

Но только запертая изнутри».

 

Свобода

Умный кот мой Атос

Целый день крутится у двери,

Ведущей на лестницу:

Запускает лапу, когтями вверх,

В щель на уровне пола,

Дёргает, пытаясь открыть дверь на себя.

Потерпев неудачу, распластывается на полу,

Проводя вдоль щели младенчески розовым носом,

Встаёт на задние лапы,

Обнюхивая вертикальную щель между створками.

Сладкий запах свободы!

Свобода пахнет

Мартовским талым ледком, мокрой извёсткой,

Вином из бутылки, разбитой вчера соседом,

И чуть уловимо — кошками.

 

Но — удивительное дело!

Стоит мне распахнуть настежь двери,

Пригласить кота к выходу,

Он робеет и пятится.

Я хватаю его на руки

И делаю шаг за порог,

В царство столь желанной свободы —

Он топорщится, напрягаясь,

Цепляется всеми четырьмя лапами

За створки дверей,

В глазах у него ужас:

«Не выбрасывайте меня, пожалуйста!

Оставьте мне мой тёплый привычный угол

И гарантированную миску варёного минтая!

Я слишком долго жил с вами и стал

Похожим на вас,

Я понял:

Свобода прекрасна, как бывает прекрасна мечта!

Для меня достаточно знать, что она существует

И даже имеет запах!

Не обрушивайте её на мою бедную голову!»

Вырвавшись из рук, он забивается под кровать.

А через полчаса снова сидит

Перед закрытой дверью.

 

Гравюра

Не помню, где, когда, в каком музее —

Не в том, где толпы топчутся, глазея, —

Изображенье нищего слепца:

На перекрестке, в кляксах снегопада,

Он просит подаяния, и взгляда

Не отвести от чуткого лица.

 

Он слышит набегающие звуки,

Прохожих торопливые шаги,

Он к ним навстречу простирает руки:

«Будь человеком, встречный, помоги!»

 

Но где там — у людей свои докуки,

Свои печали и свои долги.

Тогда он к небу простирает руки:

«Будь человеком, боже, помоги!»

 

Муций Сцевола

— То были впрямь соперники богов!

Вот — Сцевола: простер он в пламя руку

И, величавый, на глазах врагов

Стоял, терпя неслыханную муку,

 

Стоял недвижней каменной стены!

И варвары поступком этим были

До глубины души потрясены —

И в ту же ночь от Рима отступили.

 

Сегодня укажи мне среди нас

Таких героев, как тогда бывали!

— Герои — есть!

Но варваров сейчас

Найдешь столь впечатлительных едва ли...

 

Перемены

Как изменилось многое на свете,

Как много нами пройдено путей!

Большими стали маленькие дети,

И народились дети у детей.

 

В больших домах печей почти не стало.

Во все концы, куда ни посмотри,

Разросся город: новые кварталы

Воздвиглись там, где были пустыри.

 

Где был базар, теперь библиотека.

Известный тезис Горького о том,

Что жалость унижает человека,

Сначала повторяли, а потом

 

Как будто бы оспорили, и снова

В нем, кажется, открыли глубину.

И устарело то, что «модерново»,

И мода родилась на старину.

 

Теперь проходит, кажется, и это:

В квартирах новых тесно от старья.

...И где-то речка высохла.

И где-то

Пришла вода в пустынные края.

 

И даже то, что кажется неновым,

По самой сути сделалось другим:

В очередях стояли за дешевым —

Теперь, наоборот, за дорогим.

 

Менялись моды, придури, привычки,

Пристрастия, манера говорить.

Жизнь стала мягче: родились таблички

«У нас не курят» — вместо «Не курить».

 

Жизнь стала жестче: сделалась жесточе

На всевозможных конкурсах борьба.

И жмет цейтнот, и сутки все короче,

И прядь откинуть некогда со лба.

 

И в чем-то мы — не те, какими были,

Но любим, как любили день за днем,

То, что любили,

Тех, кого любили, —

И мир для нас стабилен в основном!

 

Настойчивость

В детстве я любил ездить в поезде.

Люблю и сейчас,

Но тогда мне нравилось это особенно:

Едешь… едешь… едешь…

Мост отшагал косыми фермами.

Дети машут руками.

Степь.

Открытие мира.

Больше всего не любил я

Долгие остановки в степи.

Потеряв терпение,

Начинал упираться украдкой

В оконный косяк, подталкивать поезд вперед:

Ну, трогайся, что ли, скорее!

 

Взрослые

Начинали подшучивать надо мной,

Но я был настойчив, упорен,

И в конце концов происходило чудо:

Медленно, с трудом

Вагон трогался с места,

Я помогал ему, сколько мог,

Пока он не набирал разгон,

Уже не нуждаясь в моей подмоге.

 

Тогда я с чувством исполненного долга

Откидывался, усталый, на спинку скамейки,

Всем существом сознавая,

Как много значат в мире

Настойчивость и упорство.

 

Костёр

Видишь — хвоя зелёной кучей,

Рядом брошены топоры.

Научитесь — на всякий случай

На снегу разводить костры.

 

Научитесь! Ведь вы — мужчины.

Путь по жизни бывает крут.

Наколите сухой лучины,

До земли утопчите круг,

 

Огонёк — синеватый, слабый —

Заслоните, чтоб не заглох.

(Здесь шинель хороша была бы,

Но и ватник тоже не плох.)

 

Тёплый пепел, взлетая тучей,

Опускается на ладонь…

Научитесь — на всякий случай, —

Не мигая, глядеть в огонь!

 

И ты увидишь — мир прекрасен

«Сотри случайные черты!» —

Советовал поэт.

О, высочайшей простоты

Исполненный завет!

 

Не зря до нынешних времен

Он искушает нас.

Но где случайность, где закон —

Поймешь не всякий раз.

 

С похвальным рвением юнца

Кидаешься стирать,

Перестарался — и лица

Уже не разобрать...

 

Завет художника

Спешишь отобразить и то, и это,

Плодишь, не уставая, много лет

Пейзажи, натюрморты и портреты,

А получается — автопортрет.

 

Внушал мне мастер истину простую,

Безжалостную в этой простоте:

«Какую рожу скорчишь сам, рисуя,

Такую и получишь на листе».

 

* * *

К закономерному финалу,

Ты говоришь, бегут года.

А ты, чудак, тебе всё мало?

Когда ж насытишься, когда?

 

Надеешься, что увернёшься,

Достойный участи иной?

Надеешься, что вдруг очнёшься

В песочнице, перед войной?

 

Очереди

Уходящие в прошлое из настоящего,

Очереди — я знаю вас не из книг.

Мне знаком хорошо

Впереди стоящего

На морозе поднятый воротник.

 

Порою поздней, порою ранней,

В тысячах дней и десятках лет —

Один и тот же вопрос: «Кто крайний?».

И вечный спор: «Стоял или нет?».

 

Разговоры о судьбах войны и мира,

Озабоченность

И беззаботный смех…

Что поделать!

У нашего шумного мира

Не хватает внимания

Сразу на всех…

 

О, блокадные очереди за хлебом,

На холодной земле, под враждебным небом,

В море бед — спасительные концы!

Были там — я это твердо запомнил —

Своя справедливость, свои законы,

Свои герои и подлецы.

 

Женщины России —

С худыми руками,

С детьми на руках,

В платках вокруг головы, —

Знаю: не смогут ни бронза, ни камень

Так стоять, как стояли вы!

 

Друзья мои!

В медленном этом потоке,

На россыпях подсолнечной шелухи,

В очередях мы учили уроки,

О любимых мечтали,

Сочиняли стихи.

 

И не надо, не надо больше о грустном!

Вот, глядите — распахиваю окно:

В Третьяковку очередь — за искусством.

Веселая очередь —

За билетом в кино…

 

Мы учились среди своего народа

Помнить место своё и во все года

Ничего не таскать себе с черного хода,

Ни большого, ни малого —

Никогда!

 

И повсюду со мною — простая, крутая

Память трудных и легендарных дней…

И в века уходящая,

Тихая и святая

Очередь —

К Ленину

В Мавзолей.

 

Песенка атеиста

Когда вы на жизнь в обиде,

И тошен вам белый свет —

Не жалуйтесь, не гневите

Того, Которого нет.

 

Когда случится влюбиться

И встретить холод в ответ —

Поможет с горя не спиться

Тот, Которого нет.

 

Когда придётся во мраке

Метаться меж «да» и «нет» —

Ловите тайные знаки

Того, Которого нет.

 

Любые кумиры ложны,

Всё просьбы к ним — безнадёжны,

Тем паче — в годину бед,

Молиться только и можно

Тому, Которого нет.

 

И, может, вам выпадет благодать:

В конце перед тем, как концы отдать,

В тумане сподобитесь увидать

Расплывчатый силуэт

Того, Которого нет.

 

Звонок с того света

Ночной звонок

Прервал дремоту:

О, телефон,

Беды гонец!

Ещё ужели

Умер кто-то?

Нет, сам на проводе

Мертвец.

 

«Вчера меня похоронили,

Мой прах засыпали землёй.

Какой вы чуши

На могиле

Наговорили,

Боже мой!

 

Дивился я Речам подробным

Из глубины небытия:

Каким хорошим и удобным

Я стал, как только

Умер я!

 

Теперь,

Простившись с вашим светом

И ничего уж не боясь,

Скажу вам правду…"

Но на этом

Внезапно связь

Оборвалась.

 

* * *

Говорили мне, что в прошлом веке

Невзначай на кладбище забрел

Некий старец, математик некий,

Взглядом камни скорбные обвел

И сказал: «Кощунствовать не буду,

Но берет меня, простите, зло —

Почему из меньшего повсюду

Вычитают большее число?

 

Что за несуразица такая?

Или впрямь с вершины внеземной

Кажется кому-то жизнь людская

Отрицательной величиной?

Нонсенс, боже! Глупость!

Не приемлю!»

Полыхнул огнем из-под бровей

И пошел домой, стуча о землю

Палочкой профессорской своей.

 

Был он чудаком, как говорится,

Но и мы, пожалуй, чудаки,

Ведь и нам не хочется смириться,

Логике железной вопреки!

 

* * *

Художник, бескорыстный, как дитя,

Давно когда-то, голоден и молод,

Эскизы к демонстрации чертя,

Соединил впервые серп и молот.

 

Он сделал так, живя текущим днем.

Ему за это славу не трубили.

Спустя полвека вспомнили о нем —

И, только вспомнив, снова позабыли.

 

А он держал бессмертие в руках!

Идею выражающая четко,

На всех пяти земных материках

Недаром прижилась его находка!

 

Я сам ее в Китае рисовал,

Когда спросили: кто я и откуда?

И, говорят, немалым рисковал

В кольце насторожившегося люда.

 

Что вечность нам? Ты делай дело, брат,

Как совесть и талант повелевают,

А люди пусть потом уж как хотят —

Запоминают или забывают…

 

Говорит автоинструктор

С тобой повозился я, видно, не зря,

Теперь ты с машиной знаком,

Смеешься, легко о. себе говоря:

«Каким же я был дураком!»

 

Ты правила знаешь теперь назубок,

Ты помнишь их даже во сне,

Ты скорости переключаешь, как бог,

Но... будь осторожен вдвойне!

 

Пусть сам ты не путаешь тормоз и газ,

Дистанцию строго блюдешь,

Но кто-нибудь с ходу ударит как раз

Оттуда, откуда не ждешь.

 

И многое миру ты выскажешь вслух,

Когда зазвенят бампера,

Поскольку сидит за баранкой лопух —

Такой же, как был ты вчера.

 

Уверенны руки твои на руле —

Допустим, что это и так,

Но помни всегда, что ты был на земле

Еще не последний дурак!

 

Заслуженной награде кто не рад...

Заслуженной награде кто не рад —

Свидетельству, что век недаром прожит?

Все так, друзья. Но подлинный, быть может,

Избранник века — тот, кто без наград,

Кто, если надо, встанет в общий ряд

И на соседа груз не переложит,

Кому, однако, бард хвалы не сложит,

Кого не приглашают на парад,

Кто раз, по слухам, был в каком-то списке,

Но выпал по ошибке машинистки

И так остался — вне систем и схем,

Не обцелован, не перетолкован,

Не окольцован, не проштемпелеван

И не приватизирован никем!

 

Бабушка моего приятеля

У моего приятеля

В качестве воспитателя

Была — да славиться ей в веках! —

Бабушка, говорившая на пяти языках.

 

Бабушка не была

ни переводчиком, ни лингвистом.

Она когда-то окончила

институт благородных девиц.

Она ходила в халате,

засаленном и обвислом,

Читала философию

и не любила художественных небылиц.

 

Она читала беспрерывно,

бессистемно, бессонно

(Дольше всех светилось

её окно в темноте)

Маркса, Пифагора, Кьеркегора,

Ницше, Бергсона,

Конта, Канта, Ганди,

«Униту» и «Юманите».

 

Семья моего приятеля

вымерла во время блокады.

Промежуточных звеньев не стало:

были только бабка и внук.

Юноша, лишённый

родительского догляда,

В пору ломки голоса

абсолютно отбился от рук.

 

С ним беседовать было некогда,

он возвращался поздно,

Бывало, что выпивши,

бывало, что не один.

Бабушка самоотверженно

продолжала отыскивать подступ

К интеллекту внука —

утешения её седин.

 

Почерком девическим,

изящным до умопомрачения,

Пронесённым сквозь годы

старения и потерь,

Она выписывала из книг

наиболее примечательные изречения

И кнопками прикалывала

их потомку на дверь.

 

Клочья экзистенциализма и диамата,

Словно коллекционные бабочки под стеклом,

Красовались, касаясь друг друга крылом,

И дверь была от записок лохмата.

 

Мы с приятелем смеялись,

рассматривая её в упор,

И только недавно поняли,

разобравшись толково:

Способ воспитания

был не хуже любого другого.

Некоторые изречения

помнятся и до сих пор.

 

Что вообще сберегли мы,

а что — растратили?

Вспоминаю квартиру

тесную на втором этаже.

Ну и бабушка была

у моего приятеля!

Нынче таких не бывает уже.

 

* * *

Ребята из детдома

Отчаянными были.

Ребята из детдома

Всех без разбора били…

 

…На все дворы в округе

Смятенье наводили,

Учительниц — до крика,

До плача доводили.

 

У робких малолеток

Тетради вырывали,

Лепешки из картошки

С толкучки воровали.

 

Ребята из детдома,

От холода чихая,

Под партой на уроках

Читали про Чапая.

 

У них, над рисованьем

Недели коротавших,

Всегда короче прочих

Был красный карандашик.

 

И, как бойцам — патронов,

Как нежности и ласки,

Всегда им не хватало

Запаса красной краски!

 

О, как взлетало знамя,

Как пламенело знамя

Над русскими полками,

Над славными полками!

 

Оно громадней было,

Красней, наверно, было,

Чем «в самом деле» было,

И это — правдой было!

 

…Ребята из детдома

В Сибири вырастали.

Учителями стали

И слесарями стали.

 

Конструкторами стали,

И докторами стали,

Художниками только,

По-моему, не стали.

 

Но если об искусстве

Я думать начинаю,

Ребята из детдома,

Вас первых вспоминаю!

 

Молодость

Как светлы глаза большие эти —

Голову способны закружить!

Все пока ей нравится на свете,

Потому что нравится ей жить.

 

Нравится осенний лес и вешний,

Нравится и холод, и тепло,

Нравится и черствый хлеб, и свежий,

Нравится и город, и село.

 

Нравятся подружки: Нинка, Ленка,

Множество знакомых и друзей,

Нравятся Асадов, Евтушенко,

Пушкин, Блок и Марков Алексей!

 

Вальс

Черный ящик, пианино, чудо из чудес!

Ничего, что западет клавиш соль-диез!

Руки на клавиатуре. Руки на плечах.

В Комсомольске-на-Амуре — танцы при свечах.

 

За окном, за плотной шторой — тихий скрип снежка,

Город юности, который постарел слегка.

А вокруг нас, на экране стен и потолков —

Тени, тени, словно тени из иных веков.

 

* * *

Мои товарищи в дверь стучатся —

Шуметь, восхищаться и возмущаться,

С большими всклокоченными головами,

В рубашках с засученными рукавами,

 

Рабочий, поэт, инженер, геолог,

Они вторгаются шумной стаей

И толстые книги снимают с полок

И стоя, невежливо их листают.

 

Их дёргают заскучавшие жены:

— Очнись! В гостях, не в читальном зале!

Они отмахиваются раздраженно

И снова строчки едят глазами.

 

Докапываются до сути — и судят

С позиций времени: кратко, строго.

Мои товарищи — это люди,

Которые многое в жизни могут…

 

…Они выволакивают из карманов —

С табачной пылью, с монетой разменной —

Эскизы мостов, наброски романов,

Приёмники — с портсигар размером.

 

С теплого юга, из тундр суровых,

Из шумных столиц и глухих селений —

Они привозят из командировок

Тома незаписанных впечатлений.

 

Они читают «Театр» и «Польшу»,

И сельские очерки в «Новом мире».

Мои товарищи! Их всё больше —

В городе, в государстве, в мире.

 

Они в футбол и пинг-понг играют,

Они соседей гитарой тревожат…

Мои товарищи презирают

Тех, кто ничего не может.

 

* * *

Про службу в северном краю,

Про сыновей своих и внучек —

Всю непростую жизнь свою

В купе мне рассказал попутчик.

 

Берёзки за окном неслись.

Я не прервал его ни разу.

В то время жизнь имела смысл

И поддавалась пересказу.

 

Ностальгия

С нежностью вспоминаю

Идеологические собрания эпохи «зрелого социализма»!

В зале уютно, светло,

Далеко на трибуне маячит оратор.

Он что-то жужжит,

Но мне не мешает.

Я ему не мешаю тоже.

Мы не мешаем друг другу.

Между нами заключён безмолвный договор.

Два потока жизни текут, не смешиваясь.

 

Я достал из кожаной папки

Подстрочник японского поэта

И шлифую перевод, начатый вчера.

Никакой звонок телефона не отвлечёт меня,

Никто не окликнет.

Мне хочется, чтобы оратор говорил долго-долго.

Я ведь втайне знаю, что наши игры

В ближайшие годы закончатся,

Это шаткое равновесие

Будет нарушено,

И мне никогда уже больше не знать

Подобных минут свободы и покоя.

 

Да ещё хороший буфет в перерыве!

 

Особняк

В том здании с утра галдели пионеры,

И на забавы их глядела с потолка

Нагая женщина, прекрасная Венера,

И люстра у нее свисала из пупка.

 

В гостиной рококо был стенкой из фанеры

Отхвачен уголок для радиокружка,

Вздыхали складками тяжелые портьеры —

Глядело в сад окно, туманное слегка.

 

Томился, бахрому накручивал на пальцы,

Мне смутно думалось: мы здесь — как постояльцы,

Все это строилось когда-то не для нас.

Я полюбил потом окраинные клубы,

Их конструктивный стиль, их эллипсы и кубы:

Непритязательно, зато уж — в самый раз!

 

Таинственный замок

В поселке вырос непонятный замок:

Две башенки, ворота гаража,

И окна цокольного этажа

Уткнулись в облицованный приямок.

 

Все явно выбивается из рамок,

Соседей в напряжении держа:

Там женского не слышно галдежа

И не видать ребяческих панамок.

 

Кто там живет, вернее — не живет?

Бывает, ночью двигатель взревет,

Метнется свет — и снова тихо, глухо,

 

Лишь иногда на каменном крыльце

Сидит простая русская старуха

В платке, с печалью вечной на лице.

 

Сонеты

 

Сонет спросонья

В каких монтажках нам готовят сны?

Кто пишет по указке Немезиды

Сценарий, наши старые обиды

Соединяя с комплексом вины?

 

Из подсознания, из глубины,

Из нашей персональной Атлантиды

Размытые всплывают пирамиды

И лестницы немыслимой длины,

 

Провалы, залы, запертые двери,

Химеры — полулюди, полузвери.

Какие безграничные права

 

Даны продюсерам всех этих «сюров»!

Здесь, в нашем мире, к ним едва-едва

Приблизились Тарковский и Сокуров.

 

Семейный сонет

Вот вам семья, которая слыла

Недавно показательно счастливой:

Интеллигенты оба, с перспективой,

Дом — образец уюта и тепла.

 

Но прилетела некая стрела —

А, это ты, кудрявый и сопливый,

Воспитанный под греческой оливой

Божок, не знающий добра и зла?

 

Ты здесь уж был, зачем явился снова

Тобой же сотворённые основы

Крушить вразнос? Смотри, твоя вина:

 

Скандалы, слёзы, дети сбиты с толку.

А ты внушаешь людям втихомолку:

«Любовь — она всё спишет, как война».

 

Сонет шестидесятника

Весенний день горит над Ленинградом.

В прозрачный пух одеты деревца.

А мы идем, идем с тобою рядом

По улице, которой нет конца.

 

Идем к своим утратам и наградам,

Два еле оперившихся птенца,

Возросшие в России, под приглядом

Крутого самозваного отца.

 

Идем вдоль парка, вдоль газет с докладом

Очередного первого лица.

Чем станет время — раем или адом,

 

Дельфийского не спросишь мудреца.

Мне только бы идти с тобою рядом

По улице, которой нет конца.

 

Сонет шестидесятника

Не на «моделей» в мини и бикини,

Не на женоподобного певца

Стекались люди в здание Дворца

Культуры, в городке на Сахалине.

 

Там три часа — ведь не поверят ныне! —

Стихи звучали, бередя сердца.

И мудреца, и дерзкого юнца

Так слушали, как воду пьют в пустыне.

 

Что это было? И куда ушло?

С чего нам, сверстники, так повезло?

Ведь даже те, чьи голоса негромки,

 

Услышаны бывали в те года.

Дождетесь ли, надменные потомки,

Таких аудиторий? И когда?

 

Сонет читателя газет

Давненько сводок нет о ходе сева.

Куда-то подевался гегемон.

Естественно спросить: а есть ли он?

Ни справа не видать его, ни слева.

 

Перегорев от саморазогрева,

Ушел в себя до будущих времен

Шахтерский беспокойный регион:

Едва созрев, увяли гроздья гнева.

 

И слава богу! Баррикадных сцен

Еще нам в эти годы не хватало!

Но тянет иногда, как Диоген,

 

Встать с фонарем средь людного квартала,

Для храбрости хватив стакан вина,

И оглядеться: где же ты, страна?

 

Сонет архивиста

Значительна любая единица

Хранения — их, скажем, больше ста

Здесь, в этой папке. Вот портрет: девица.

Курсистка. Устремленна и чиста.

 

А вот чиновник — знать, большая птица.

Военный — на мундире три креста.

И разночинцев-атеистов лица,

Похожих, как ни странно, на Христа:

 

Худые щеки, острая бородка

И волосы волнистые до плеч,

Примета времени — косоворотка

 

И взгляд: «Я вам принес не мир, но меч...»

Какие образы, какие типы

Хранят старинные дагерротипы!

 

Сонет литературоведа

Так вот он — колоритный и вальяжный,

Лауреат и депутат, о ком

По телефону камердинер важный

Чеканил: «Граф уехали в обком».

 

Со вкусом, словно в молодости бражной,

Царит над шашлыком и балыком,

Воловьим глазом с поволокой влажной

Примериваясь к рюмке с коньяком.

 

Шумит молва: «Гурман, чревоугодник,

Заволжский гранд, парижский греховодник,

Советский барин, циник, лицемер!»

 

Но я напомнить все-таки осмелюсь,

Что их сиятельство писать умели-с,

Холопьям некоторым не в пример.

 

Граффити-сонет

(Трансформаторная будка в школьном дворе)

 

Что пишут современные ребята

Пульверизаторами на стене?

Вот — крупно: «Жизнь, как зебра, полосата» —

Открытие серьёзное вполне

 

В шестнадцать лет. Отчаянное: «Ната,

Скучаю по тебе, вернись ко мне!»

Чуть ниже: «На войне как на войне,

Ври всем!» Что удивительно — без мата,

 

Не потому ли, что в печати он

Легализован и усыновлён?

«Сопротивляйся, не обламывайся,

 

Не продавайся и не прогибайся!»

«Рок мёртв!» «Цой жив!» И — наперекосяк:

«Сотрёшь — умрёшь!» И: «Креатив иссяк».

 

Сонет интернационалиста

Копайтесь в строчках, сколько вам угодно,

Ищите в каждом слове криминал,

А для меня светло и благородно

Всегда звучал «Интернационал»

 

Пусть это слово стало вдруг немодно,

Со всех сторон трубят иной сигнал,

Но противостоянье — безысходно,

Грядет за ним трагический финал.

 

Как человек сугубо беспартийный,

Самостоятельный и самостийный,

Присматриваясь с болью и тоской

 

К разборкам, сварам и большим, и малым,

Я верю: лишь с интернационалом

Воспрянет, если сможет, род людской.

 

Сонет о зеленой кикиморе

Был старый Томск легендами овит.

Идет, к примеру, улицей пустынной

Студент — и впереди, в шубейке длинной,

Приметит даму, стройную на вид.

 

Он вслед за ней держаться норовит,

Как за принцессой, сказочной Мальвиной:

Пусть аромат романтики невинной

Вечернюю прогулку оживит.

 

И вдруг она к нему как обернется,

А у нее — зеленое лицо!

Замрет в устах галантное словцо:

 

Беда, когда руки твоей коснется

Кикиморы зеленая рука!

Будь мудр: люби мечту издалека.

 

Сонет отдыхающего

Турбаза возле берега морского.

Стена к стене с конуркой конура.

Могучую поэзию Баркова

Сосед гоняет в записи с утра.

 

Здесь, вдалеке от шума городского,

Душа его открыта и щедра.

Он распахнул для случая такого

Окно и дверь, исполненный добра.

 

Ведь сказано: все, что имеешь, — людям!

Того же, что себе, желай другим!

И как за это мы его осудим?

 

Он делится заветным, дорогим,

При этом — исключительно бесплатно.

Не затыкай ушей: неделикатно.

 

Сонет простуженного

Вновь день как день — какой-то вечный вторник,

Все повторяется, и я грущу,

Гляжу в окно, гриппующий затворник,

Простуженное горло полощу.

 

Спит во дворе пьянчужка-подзаборник.

«КПСС, вернись, я все прощу!» —

На стенке написал какой-то ерник.

Другие тексты лучше опущу.

 

Вдоль по спине — мурашки от озноба,

Страна моя, мы нездоровы оба.

Так что ж мне делать — горестно вздыхать,

 

Строчить в печать ехидные заметки,

Спасенья ждать от импортной таблетки,

Или на все, как многие, чихать?

 

О любви:

 

* * *

Говорите о любви любимым!

Говорите чаще. Каждый день.

Не сдаваясь мелочным обидам,

Отрываясь от важнейших дел —

 

Говорите! Слышите, мужчины?

Искренне. Возвышенно. Смешно.

Говорите — над кроваткой сына,

Шёпотом — на танцах и в кино.

 

В Вашем старом, в вашем новом доме,

В час прощаний — руки на плечах —

На перроне, на аэродроме,

Реактивный гром перекричав.

 

Пусть толкуют вам, что это детскость,

Пусть в стихах доказывают вновь

Истину известную, что, дескать,

Молчалива сильная любовь.

 

Пусть при этом поглядят с налётом

Превосходства, даже торжества —

Для чего придуманы народом

Добрые и светлые слова?

 

Для чего им в словарях пылиться?

Говорите! Радуйте невест

И подруг! Не бойтесь повториться:

Уверяю, им не надоест.

 

Чудаки, медведи, нелюдимы,

Слышите? Отверзните уста:

Нынче миру так необходимы

Нежность, чистота и доброта!

 

* * *

Когда живут, касаясь кожей кожи,

Когда в одни глядятся зеркала,

Со временем становятся похожи

На два навеки сросшихся ствола.

 

Неведомыми, тайными путями,

В непримиримых спорах и в тиши

Идет обмен привычками, чертами

Характера и свойствами души.

 

Конечно, происходит всё не сразу,

И всё-таки с годами стало так:

Ты скажешь слово — я закончу фразу,

Ты ушибешься — у меня синяк...

 

Сонет о первой любви

Глядел, не отрываясь: хороша!

Как ей к лицу кудряшки и веснушки!

И кто-то, в ухо самое дыша,

Нашептывал: «Ну вот, и ты в ловушке,

 

И ты попался, вольная душа,

Знаток футбола, брат хоккейной клюшки!

Торчи теперь, прохожего смеша,

Под окнами, подобно побирушке,

 

Не спи в туманных грезах до утра,

Мечись, дурной, с цветами на вокзале,

Точь-в-точь как те, кого еще вчера

 

Освистывал с друзьями в кинозале.

Программа, как потомки бы сказали,

Заложена. Не увильнешь. Пopa!»

 

* * *

А что тебе я бормотал

Под звездами, в ночи?

Я Хлебникова не читал —

«Засмейтесь, смехачи»,

 

Но, кажется, стихийным был

Учеником его,

Когда стихи тебе твердил

Из слова одного:

 

«Люблю люблю люблю люблю

Люблю люблю люблю

Люблю люблю люблю люблю

Люблю люблю люблю».

 

Тень

Так было солнечно, светло,

Как не было давно!

Так было белое бело,

А черное — черно.

 

И ты пришла в мой тихий дом,

Любимая, ко мне,

И тень твою карандашом

Обвел я на стене.

 

И долго-долго эта тень

Жила в моей судьбе,

Напоминая в смутный день

О солнце и тебе!

 

* * *

Шли, друг другом заняты безмерно,

Ничего не видели почти,

Но и по карнизу бы, наверно,

Как во сне, сумели бы пройти.

 

Вслед порой прохожие смеялись,

Но зато я замечал не раз:

Мудрые, нас птицы не боялись,

Близко-близко подпускали нас!

 

* * *

— Поешь, вот хлеб, вот яблоки...

— Потом!

Дай загляну в глаза твои сначала!

Жаль хоть минуту быть жующим ртом:

Ведь мы вдвоем, а времени — так мало!

 

Прижмись ко мне! Стань вновь моим ребром!

Пусть подождут и хлеб, и фрукты юга!

...Мы, не заметив, как-нибудь умрем

От голода в объятиях друг друга.

 

* * *

Я шел к тебе сквозь тополиный пух,

Во все концы по городу летавший.

Медлительный, на пальцы налипавший,

Он легок был, голубоват и сух.

 

Он в окна лез, непрошен и неждан,

Волосики-антеннки растопыря,

Как будто объявились в нашем мире

Разведчики от инопланетян.

 

И в наших разговорах в эти дни

Случались вдруг неловкие заминки:

В присутствии задумчивой пушинки,

Казалось нам, мы как бы не одни.

 

И даже чуть кружилась голова

От постоянной пристальности мнимой:

Еще любовь была такой ранимой,

Еще в свои не верила права...

 

* * *

Все будет так, как милая захочет,

Все будет так, как милая велит:

Пойдем ли в горы, где ручей бормочет,

Пойдем ли к морю, где волна бурлит.

 

...Я помню наши дальние походы,

Кино в каком-то клубике пустом

И это чувство радостной свободы,

Какой не знал ни раньше, ни потом!

 

* * *

Имя повторять. Бродить, сутулясь,

По местам еще недавних встреч.

«Камень, о который вы споткнулись»,

По примеру Пушкина, беречь,

 

За плащом знакомым, за беретом,

Невзначай обманываясь, бресть, —

Уж давно доказано, что в этом

Счастья нет.

Но что-то все же есть.

 

Что-то есть...

Под солнцем и ненастьем,

На ветру и в комнатном тепле

Разве люди живы только счастьем

На своей единственной земле?

 

* * *

А внизу-то — чахлая береза

Да болот изысканный узор,

Синие огромные колеса

Аккуратных тундровых озер.

 

Да лежит внизу, на тверди зыбкой,

Городок — две улочки крестом,

Да плывет внизу придонной рыбкой

Вертолет с невидимым винтом.

 

Это — Север, край земли, с которым

Столько было связано в судьбе!

И над этим северным простором

Хорошо мне думать о тебе.

 

Север лечит, Север понимает,

Как ты далека и как близка.

О, как нежно берег обнимает

Там, внизу, широкая река!

 

Сентиментальное

Где-то на далеком полустанке

Этот снимок извлеку на свет.

Спутник в лыжной куртке и ушанке

Спросит: «Жинка?» Я отвечу: «Нет...»

 

Может, к лучшему, что мы расстались,

Что не вместе нам считать года.

Ты живи, живи, живи, не старясь,

Оставайся вечно молода.

 

Где-то на далеком полустанке

Этот снимок извлеку на свет.

Спутник в лыжной куртке и ушанке

Спросит: «Дочка?» Я отвечу: «Нет...»

 

Неевклидово

У тебя — свой мир, свой дом,

С книгами, детьми, гостями,

В жизни мы с тобой идем

Параллельными путями.

 

Продолжаем — каждый — путь:

Правильный, прямой и честный.

Встретимся... когда-нибудь,

Обещает Лобачевский.

 

Колдунья

Беседуя с тобой о пустяках,

Колдует женщина. На всякий случай.

Не заносись, мол, интеллект могучий,

Вот захочу — и ты в моих руках.

 

То нежность промелькнет в ее зрачках,

То вспыхнет пламень хищный и колючий,

А голосок — мурлычущий, певучий.

В каких все это началось веках?

 

Недаром инквизиторы-монахи,

Держа Европу в трепете и страхе,

Трудясь во славу бога своего,

С понятием, с разбором лютовали:

Мужчин костру за мысли предавали,

А женщин в основном — за колдовство.

 

* * *

Ты женщину приметил вдалеке

На остановке, в шелковом платке.

Ты смотришь ей в затылок, в спину, вслед,

Но для нее тебя как будто нет.

 

Хватает у нее своих забот:

Чего-то ждет. Или кого-то ждет.

Тогда попробуй: отведи свой взгляд —

И, выждав, резко обернись назад.

 

Вы встретитесь глазами! И она,

Возможно, улыбнется, смущена.

И сам ты улыбнешься: встречный ток!

Что будет дальше — знает только бог.

 

Через плечо гляжу сквозь годы...

Через плечо гляжу сквозь годы,

Хочу постичь один секрет:

Столбцы стандартные газет,

План покорения природы,

И никакой тебе свободы,

А в сердце — молодость и свет.

 

Гляжу в трамвае на соседку,

В глаз окунаюсь голубой.

А что как вправду — с места в бой,

Проигнорировав разведку:

«Сыграем в русскую рулетку —

Давай поженимся с тобой!

 

А вдруг получится не хуже,

Чем у других, кто пять-шесть лет

Не говорят ни „да», ни „нет»,

Переминаясь неуклюже?..»

Молчу покуда — но чему же

Ты улыбаешься в ответ?

 

И, между прочим, почему же

Ты до сих пор мне смотришь вслед?

 

* * *

Слепой солдат пришёл с войны,

Лицо — ожог сплошной.

Но был, как был, он для жены

И милый, и родной.

 

Навстречу бросилась с крыльца,

Склонилась перед ним…

Растёт мальчишка — весь в отца,

В красивого, каким

Ушёл на фронт! И неспроста

В миру идёт молва:

Не умирает красота,

Когда любовь — жива!

 

Свадьба

Я был на свадьбе. Оба — юные,

Так подходящие друг другу.

Звучали тосты обоюдные

За две родни, за всех по кругу.

 

И все захлопали, довольные,

Когда, зардевшись, встала с места

И, честно глядя в ноты школьные,

Сыграла Моцарта невеста.

 

Потом жених, душа беспечная,

У пианино место занял

И нечто лихо-дискотечное,

Как мог, на слух отбарабанил.

 

И снова были поздравления

И пожелания благие,

Разглядывались в умилении

Подарки, в меру дорогие.

 

Все было новое и разное,

Для долгой жизни все годилось,

Но мысль кружилась неотвязная

И на плечо ко мне садилась:

 

«Хоть золотом весь путь им вымости,

Итог получится печальный,

Поскольку нет несовместимости

Несовместимей музыкальной».

 

* * *

— Ах, боже мой, ах, боже мой, —

Старуха говорит. —

Развелся нынче сын с женой —

Душа моя горит!

 

А для нее и для него

Как будто горя нет,

Как будто вовсе ничего —

Совместных десять лет!

 

Не стану врать: ни слез, ни драк —

Культурно разошлись.

Ах, что-то, боже, тут не так,

Уж лучше бы дрались!

 

* * *

Живет — несовременная душа!

Представьте, уцелела, слава богу!

Учительница. Плащиком шурша,

Пересекает с книжками дорогу.

 

Все принца ждет, мечтает. Под окно

Для голубей разбрасывает крошки.

И все не понимает: как в кино

Целуются артисты понарошке?

 

Во все иное — верит, как дитя,

С глазами, от волнения большими:

Как мчат сквозь пламя, шашками свистя,

Как в пропасть низвергаются в машине.

 

Но без любви поцеловаться вдруг?

Нет, невозможно! Нет, не понимает!

«Должно быть, здесь какой-то хитрый трюк!

Должно быть, здесь их куклы заменяют!»

 

Диспут

Пойдемте, я вас приглашаю на диспут

О дружбе, товариществе и любви!

Там юной докладчицы трепетный дискант

Сначала покажет высоты свои.

 

Потом, развивая идеи доклада,

На тему, что столько веков молода,

Изложат свои интересные взгляды

Профессор, поэт и ударник труда.

 

Вы там разглядите в минуту иную,

Как девушки, целый занявшие ряд,

Зардеются дружно — их греет, волнуя,

Не ч т о говорят, а п р о  ч т о говорят.

 

Там волчью мораль обличит активистка,

Там будет кузнец правду-матку рубить,

И вызовет гул, как обычно, записка:

«А можно ли двух, расскажите, любить?»

 

Но вы не смущайтесь: наставники — с нами!

И, чей-то фривольный прервав шепоток,

Старушка-философ из Общества знаний

Всему подведет надлежащий итог.

 

Пойдемте, друзья! В переполненном зале

К людской доброте, чистоте, простоте

Приникнем!

Но, кажется, мы опоздали:

И время другое, и споры — не те...

 

О природе

 

Земля

С горы громадной мир вдвойне громаден.

На склонах кляксы — тени облаков.

На глади моря много длинных ссадин

От пробежавших быстро катерков.

 

Стреляют вспышки солнечного света,

Слепящие, из окон корабля...

Чем дальше вверх, тем мельче все предметы

И только больше Море и Земля.

 

* * *

Весна. И тонкая капель

Звенит, вытягиваясь в струнку,

И капли бьют, как пули, в цель,

Во льду выклевывая лунку.

 

Какая точность, погляди!

Взгляни, какая кучность боя!

Как меж домами, впереди,

Сияет небо голубое!

 

И приближается апрель,

И в почках набухает клейстер,

И если началась капель,

То где-то есть и капельмейстер!

 

* * *

Еще апрель, а солнце жжет нещадно,

В лесу все щепки мертвые теплы,

Но прикоснись к березам — как прохладны

От вешних токов тонкие стволы!

 

Березка белоствольная, прямая —

Ей на кору ладонь моя легла —

Стоит, чуждаясь, не перенимая,

Не принимая моего тепла.

 

Она листвой шумит мне: «Упрекаешь?..»

— «Нет, что ты, что ты, это так, свое!»

В моей любимой свежесть есть такая ж —

О как мне больно думать про нее!

 

Весенние строки

 

1

Любимая!

Так хорошо нам с тобой,

Как будто родились мы заново

оба...

Горит над Сибирью

Апрель голубой,

И в землю

Проваливаются

Сугробы!

 

2

Еще немало дней до мая,

Еще по улочкам глухим

Зима поспешно доснимает

Свой черно-белый кинофильм,

А по проспекту, разбивая

Горбатый лед, нежна, властна,

Идет цветная, звуковая

И панорамная весна!

 

3

...И скоро, кажется, березы

Оденутся в зеленый дым,

И веселей электровозы

Бегут по рельсам голубым.

Бегут лобастые гиганты,

На солнце окнами рябя,

Подняв пантографы, как панты,

И по-оленьему трубя!..

 

Весенний сонет

А между прочим, в городе весна!

Уже заметно посветлели дали.

А мы ее не сразу угадали,

Прохлопали. Такие времена!

 

Она вошла, застенчива, скромна,

С предшественницей хмурой не скандаля.

Сказала: «Вы меня совсем не ждали,

Но, может быть, я вам еще нужна?»

 

Еще в дремоте городская флора,

Но все предрешено и решено,

Лиловый сквер зазеленеет скоро,

 

Безногий инвалид уже давно

Раскрыл на первом этаже окно

И шахматы расставил: ждет партнера.

 

После дождя

Лил, теплый, всю ночь, как из лейки,

И вот вам наглядный итог:

Меж ребер садовой скамейки

Просунулся длинный цветок.

 

И все ему нравится в мире,

И все интересно ему:

И эти зеленые шири,

И дали в лиловом дыму,

 

И птицы, и ветер, и горы,

И солнечная благодать, —

И наши с тобой разговоры,

Которым конца не видать!

 

Осенняя песня

Что там говорить о прошлом лете?

Наступила новая пора.

Едет осень в золотой карете,

Едет мимо нашего двора.

 

Раздает червонцы фаворитам —

Ей богатства некуда девать.

Мы с тобой в краю, ветрам открытом,

Остаемся зиму зимовать.

 

Будут петь за окнами метели,

Будет сниться давняя весна.

«Все ли вышло в жизни, как хотели? —

Станет нас расспрашивать она. —

 

Все ли получилось, как мечтали,

Все ли, что задумали, смогли?

Сколько прогуляли-промотали?

Что на черный день приберегли?»

 

И ничем тут не отговориться,

И не будет завтра, как вчера.

Едет осень, как императрица,

Едет мимо нашего двора!

 

Осень в Забайкалье

Еще не завтра снеговей.

Листок планирует на спуске.

Вороньих гнезд среди ветвей

Видны отчетливые сгустки.

 

На перевале — благодать.

Поляна в золоте — как зала.

И вдаль так далеко видать.

Что аж под сердцем засосало.

 

Сверкают камушки в ручье.

Хребты струятся, голубея.

Гора с тропинкой на плече —

Как пограничник в портупее.

 

* * *

Порыжелые листья и мокрый газон

Облик моря — суровый и мрачный.

Не сезон здесь, на Юге. А если сезон —

То не бархатный. Может, наждачный?

 

Влажный ветер нам лица сечет и сечет,

Влажный камень на склоне блестит и влечет

Первозданной шершавой фактурой.

 

Что сказать про улыбку? Блеснет — хороша!

Но с годами склоняется больше душа

К постоянству и честности хмурой.

 

А иначе какой тут, скажите, резон,

И какому капризу в угоду

Полюбились нам вдруг отпуска не в сезон

И прогулки в плохую погоду?

 

* * *

Глядела осень хмуро и печально,

Был серым небосвод над головой.

Снег шел весь день — и таял моментально,

Едва коснувшись мокрой мостовой.

 

И белое вдруг становилось черным,

И чистота лишь умножала грязь.

Но снег все шел. Он, видно, был упорным,

За что-то очень важное борясь.

 

Тот день прошел, и ночь за ним настала,

А поутру я глянул из окна —

Победно, ярко, празднично блистала,

Сияла и слепила белизна.

 

И, мне казалось, истину такую

Внушала гипнотическая тишь:

Не думай, как тебя перетолкуют,

Но будь упрям, будь чист — и победишь!

 

* * *

Выпал снег. И уплотнился даже.

Вроде лег всерьез, наверняка.

Но эскизность некая в пейзаже

Все-таки присутствует пока.

 

Сердце многоопытное знает,

Загодя угадывает глаз:

Этот снег не раз еще растает,

С крыш капель просыплется не раз.

 

Он лежит, красивый и слепящий,

Неправдоподобной белизны.

До зимы еще, до настоящей, —

Три-четыре маленьких весны.

 

Антоновка

Яблоню в полночь сломала гроза.

Треск услыхали все бывшие в доме.

Глянули утром — живая слеза,

Чуть пузырясь, проступает в разломе.

 

Хочешь не хочешь — пили на дрова.

Старое дерево было, а все же

Жизнь до сих пор еще втайне жива

В каждой из веток, под складками кожи.

 

Это тебе не сушняк, не бревно:

Тонкие, млечные, влажные жилки.

Вязнет пила, и, пьяня, как вино,

Спелой антоновкой пахнут опилки.

 

Тучи растаяли. Радуя глаз,

Солнце в листве неувядшей смеется.

Может быть, так после смерти и в нас

Что-то еще до поры остается?

 

Яблоня к себе не подпускает...

Яблоня к себе не подпускает,

Тычет ветками в лицо и грудь,

По глазам наотмашь приласкает,

Только зазеваешься чуть-чуть.

 

А не то раздвоенной рогаткой

Растопырившиеся сучки

С хулиганской уличной повадкой

Так и целят в самые зрачки.

 

Отчего такое неприятье,

Что ж так неприветлива со мной

Ты, что, как невеста, в белом платье

Красовалась, нежная, весной?

 

Для кого хранишь свои гостинцы,

Поздняя красавица моя?

Осень, и давно уж птицы-принцы

Здешние покинули края.

 

Почему топорщишься упрямо,

Подойти мне близко не даешь

Или, может, просто — после мамы

За хозяина не признаешь?

 

Пух тополиный

В ту весну в нашем городе

Было много всяческих митингов и демонстраций,

Благо май стоял тёплый, сухой.

По асфальту блуждали полчища тополиного пуха.

Если смотреть на носки собственных ботинок,

Казалось, мостовая уплывает из-под ног.

Ветра не было,

По крайней мере, наши грубые органы чувств

Его почти не улавливали.

Казалось, пушинки перемещались сами по себе,

Движимые инстинктом

Или вдохновением.

Можно было даже заподозрить присутствие

Некоего высшего разума.

Только что пребывавшие в неподвижности,

Они вдруг приходили в волнение,

Начинали вздрагивать, перешёптываться,

Касаясь друг друга трепетными конечностями.

Наконец небольшая цепочка смельчаков

Перебегала, взявшись за руки,

На другую сторону улицы.

Через некоторое время

За ними устремлялись остальные.

Толпа скатывалась к обочине.

Кто-то отставший догонял,

Прихрамывая и спотыкаясь,

И успокаивался, слившись с массой,

Став неотличимым от всех.

Образовывались ручейки, водовороты,

От массива к массиву перебегали связные,

Вдоль поребриков тротуара

Тихо прокрадывались разведчики.

Кто-то отсиживался в укромной щели,

Гордясь независимостью от сиюминутных веяний,

Но —

Лишь до поры, до первого

Чуть более сильного дуновения.

Всё это было так похоже

На поведение человеческих толп,

Что становилось вдруг страшно:

Ну как ветер дунет по-настоящему

И сметёт всё это мельтешащее племя

В одном направлении,

Не оставив и следа?

 

* * *

Как хорошо поют сегодня птицы,

Как их многообразны голоса!

Той вздумалось горошком раскатиться

Той — щелком огорошить небеса.

 

Они поют, блуждающие души

Лесов и рощ, не видимые нам,

И мне нисколько от того не хуже,

Что я не знаю их по именам.

 

* * *

Черный ворон на вышке лесной

Говорит со своей любимой.

Е. Стюарт

 

Ворон черен, как пистолет

Заговорщика-террориста.

Ворон молод: ему — сто лет.

Ведь живут они, черти, —

Триста!

 

Ворон радостью окрылен

И всему весеннему лесу

Возвещает, что он влюблен

В раскрасавицу воронессу.

 

Хороша она, как звезда, —

Не беда, что черного цвета!

И совсем еще молода:

И восьмидесяти ей нету.

 

И летит он к своей звезде,

И звучит его клич задорный.

Люди шепчутся:

— Быть беде!

Ох, накличет нам дьявол черный!..

 

Бросят камень, земли комок:

— Улетай, пока жив, проклятый! —

Потому что им невдомек,

Что поет о любви пернатый...

 

* * *

Как мир многообразен и богат!

Морской орёл, парящий на свободе,

Червяк, сверлящий землю в огороде,

И пёс, и кошка, и ползучий гад,

 

Дельфин-торпеда, плоскотелый скат —

В своём предназначении и роде

Всё в совершенстве удались природе,

Лишь мы какой-то полуфабрикат,

 

Эскиз, проект, быть может, гениальный,

Но авантюрный, экспериментальный,

За что подчас и платимся, друзья.

 

Такая в мире доля нам досталась,

Хотя, не скрою, в юности казалась

Мне совершенством милая моя.

 

Камешки на пляже

Полежи на влажном косогоре,

Побратайся с галькой и песком.

Одолжи у ласкового моря

Серый камень с белым пояском.

 

Взял один камень, другой…

Зацепился, втянулся!

Простые серые кругляши,

Но какое на них разнообразье узоров!

Вот — словно чей-то выпуклый профиль.

Вот — белые тонкие линии,

Словно чертеж,

Доказательство неведомой нам теоремы.

Или, быть может, эскиз

Таинственного механизма?

Вот —

Словно план некоей местности:

Тропы, дороги,

Звездочки населенных пунктов…

Или, может быть, это карта

Звездного неба,

Какого-то бесконечно далекого

Уголка Вселенной?

А здесь —

Ни дать ни взять письмена,

Отдаленно напоминающие знаки санскрита:

Письмо из Атлантиды?

Камни…

Что с ними делать?

 

Выложил на столик у постели,

Систематизирую, чудак.

Время научиться жить без цели —

Все не получается никак…

 

* * *

Шли с прополкой, уничтожая

Всевозможные сорняки,

Всех соперников урожая —

Беззаконной жизни ростки.

 

И лежал, под посев пригодный,

Безупречный, как на парад,

Плодородный и благородный

Чернозема Черный Квадрат.

 

У карты

Горные массивы —

куски сосновой коры.

Устье великой Лены —

зеленый, в прожилках, листок.

Азовское море —

выцветший от жары,

Трепещущий на ветру

любимой моей платок.

 

Рыбинское водохранилище —

синяя майка сына,

Сброшенная в траву,

чтобы телу черней загореть...

Родина моя!

Люблю тебя нежно, сильно,

Никогда не устану

на карту твою смотреть.

 

Волга впадает в Каспийское море...

Волга впадает в Каспийское море.

Волга впадает в Каспийское море?

Волга не впадает в Каспийское море!

 

Я убедился в этом лично.

Чуть пониже Астрахани

Великая русская река,

Родившаяся в валдайских болотах,

Принявшая в себя Каму, Оку

И множество других рек и речек,

Распадается вновь

На сотни, а быть может, и тысячи протоков,

Главный из которых зовется Чограй.

 

Все они в конце концов добегают до Каспия,

Но это уже никакая не Волга,

Это особый мир, похожий на губку

Или на человеческое сердце, пронизанное

Множеством жил, прожилок и капилляров.

 

К ним приросли наподобье икринок

Десятки сел и поселков

И даже один город,

Называемый Камызяк.

Царство цветущих лотосов,

Царство икорной мафии,

Великая Дельта!

 

А третьеклассник где-нибудь

В Казани или в Камышине,

Сжимая в руках указку,

Смотрит на карту и повторяет банальность,

Притворившуюся истиной:

«Волга впадает в Каспийское море!»

 

Говорит геология

Вы ко мне? Ну что ж, давайте руку,

Будемте знакомы: я наука

Геология. Итак, прошу

К моему лесному шалашу.

 

На один сезон? И это тоже.

По знакомству? Не зазорно тоже,

Ибо хоть родня, хоть не родня —

Не курорт с фонтаном у меня!

 

Вы, лингвист, бежали из конторы?

Значит, в первобытные просторы

Потянуло? С мускулами — как?

Взвесьте-ка на пробу тот рюкзак!

 

Вам, поэт, не пишется в столице?

Рада, чем богата, поделиться:

Хлебом, небом, воздухом тайги.

Ну-ка, примеряйте сапоги,

 

Познавайте мир не из окошка!

А пока — вот нож, а вот картошка,

Вон — дрова сосновые горят,

Завтракать желает мой отряд.

 

Разрешите о себе немного:

Издавна трудна моя дорога,

Я бреду по хлябям и в пыли,

Познаю строение земли.

 

Отвечаю на вопрос, где скрыты

Нефть, уран, железо, фосфориты.

На вопрос о смысле бытия

Отвечаю, мальчики, не я.

 

Чернобыль-1986

Тут никакой не пригладит редактор,

Не отвернешься: «Не вижу!» — когда

Вышел из повиновенья реактор,

Огненный лик приоткрыла беда.

 

О радиации острые толки

В мире которые сутки подряд:

Густо ль незримые эти иголки

В воздухе нашей планеты парят?

 

Виснет над Припятью небо сырое,

С грузом бетона проносится МАЗ,

И в респираторных масках герои

Из телевизоров смотрят на нас.

 

Что-то уляжется, определится,

Только отныне твое и мое

Время и так еще будет делиться:

До этой даты и после нее.

 

2

Пустые села, темные увалы,

Блестит шоссе, и сутки напролет

Идут, рыча, в Чернобыль самосвалы,

Парит и зависает вертолет.

 

Не кадр кино, не сцена из спектакля —

Воочию, в натуре видишь ты:

Еще запасы в людях не иссякли

Самоотверженности, высоты.

 

И, втайне сердцем ощущая смуту,

Я говорю опять, в который раз:

Простите, если худо хоть минуту

Я думал, современники, о вас!

 

Тому назад неделю, две недели

Мог допустить по глупости, спроста,

Что вами, пусть отчасти, овладели

Благополучье, сытость, глухота,

 

И по приметам, видимым снаружи,

В какой-то миг с собой наедине

Помыслить смел, что вы хоть в чем-то хуже

Сражавшихся когда-то на войне!

 

Какие сутки вахта ваша длится

И день и ночь, под солнцем и дождем?

Я слышу вас, я вижу ваши лица

И говорю себе: «Не пропадем!..»

 

И вновь с экрана резко и жестоко,

Как после раны свежие рубцы,

Четвертого разрушенного блока

Чернеют закопченные зубцы.

 

А дальше вдруг — дорога полевая,

Березовые рощи там и тут,

И, о несчастье не подозревая,

Летают птицы и цветы цветут ...

 

В космосе

В космосе, от дома вдалеке,

Без недоуменья и протеста,

Космонавтка спит на потолке —

Говорят, что нет удобней места.

 

Нет угла уютней и милей

В тесноте космической кабины —

Потому и уступили ей

Эту привилегию мужчины.

 

Сами размещаются внизу,

Впрочем, верх и низ — тут все условно.

А в иллюминаторе-глазу

Светят звезды холодно и ровно.

 

И земля-красавица плывет,

Голубая не от океанов,

Голубая в это время от

Блеска телевизорных экранов.

 

Только что на них пылал Бейрут,

Только что в тревожно-ярком свете

Около чадящих мертвых груд

Жались перепуганные дети.

 

А теперь — космический сюжет,

И чуть-чуть изображенье зыбко:

Жюля Верна старого привет,

Будущего смутная улыбка...

 

Перед стартом

В космос вновь нацелена ракета.

Может, впрямь придем

К мысли, что пора на звездах где-то

Строить новый дом?

 

Как ни осторожничаем, все же

Множимся в числе.

Вот и вправду стало нам, похоже,

Тесно на земле.

 

Неба утренняя акварельность.

Ветер прогудел…

Что нас ожидает — беспредельность

Или беспредел?

 

Над припортовой улочкой Пирея...

Над припортовой улочкой Пирея

Античная горит голубизна.

Ленивая колышется волна,

И медлит чайка, над заливом рея.

Дыханием Эола и Борея

Овеянная, древняя страна,

Придумавшая музам имена —

Отчизна ямба, родина хорея!

Потомки аргонавтов (кто ж еще!)

В кафе над морем спорят горячо,

Толпятся у газетного киоска,

А я читаю, обалдев слегка,

Знак фирмы на борту грузовика:

«Метафора» — что значит: «Перевозка».

 

Перед экзаменом

Если в воду глядеть —

Как сосёт она сваи причала,

Как на спину волны

Громоздится другая волна,

Вдруг почудится мир —

Всё таким же, как был изначала,

И плывут аргонавты

В страну золотого руна…

. . . . . . . . . . . .

Отраженья в воде,

Разбегайтесь, двоитесь, троитесь!

Не напрасен был путь:

Есть на свете такая страна,

Где гудят, словно ульи,

Тесовые штабы строительств

И слетают с лесин

Завитки золотого руна.

Там по-своему трудно,

Но жизнь по-пустому не рвётся.

 

Там хватает работы

Для каменщика и столяра…

Там студент-первокурсник,

Пришедший вчера с производства,

Закрывает учебник:

Ему на экзамен пора.

Он античную сдаст.

Он зачетку разгладит рукою.

Засмеётся с друзьями,

Уйдёт в молодые сады…

И корабль аргонавтов

Впервые причалит к покою

На краю потемневшей

И пахнущей нефтью

Воды…

 

Бед

Поклонение Беду («вера бедных») отмечалось в

северных областях России (Архангельской, Вологодской)

еще в двадцатых годах: «Накануне кончины мира

и всемирных бед Бед внушает свое имя верующим».

 

Отыскался вдруг

Древней веры след:

У богатых — Бог,

А у бедных — Бед.

Старше скифских баб

И санскритских Вед

Вековечный Бед,

Бесконечный Бед.

 

У него жрецов

И святилищ нет:

В каждом доме Бед,

В каждом сердце Бед,

И никто б не смог

Написать портрет:

Как он выглядит,

Этот самый Бед?

 

Ни к чему слова,

Вдохновенный бред:

Человек вздохнул —

И услышал Бед.

Но ни тучных стад,

Ни мешка монет,

Ни больших чинов

Не подарит Бед.

 

Лишь сберечь в душе

Изначальный свет

В годы смут и бед

Нам поможет Бед.

В годы смут и бед

Защити нас, Бед,

От дурных побед

Отврати нас, Бед!

 

* * *

Уж полночь близится, а Германа все нет.

«Пиковая дама» (либретто)

 

Томящая жара. Египет, Пирамиды.

Глаза усталые рассеянно скользят.

Кощунственно легко звучат в устах у гида

Привычные слова:

«Пять тысяч лет назад...»

 

Стрекочет камера английского туриста.

Ум любопытствует, а сердце смущено:

Какая разница — пять тысяч или триста?

С чем соизмерить их? И то, и то — давно.

 

Мы время чувствуем, когда оно упруго,

Когда в нем плоть и кровь.

Что нам пять тысяч лет?

Значительней для нас:

«Пять лет не видел друга»,

«Уж полночь близится, а Германа все нет».

 

Зачем Харону обол

В Древней Греции был обычай:

В рот усопшему вкладывали

Медную монетку — обол,

Чтобы он мог расплатиться с Хароном —

Лодочником-перевозчиком

Через реку Стикс

В царстве мертвых.

 

Греческие мифы,

Как правило, обстоятельны и логичны,

Концы сходятся с концами,

Причины и следствия

Завязаны в крепкий узел.

Но в данном случае

Греки чего-то не договаривают.

Лично меня всегда занимало:

Зачем Харону обол?

Куда он девал потом свою выручку?

 

Напрашивается: пропивал.

Значит, в царстве Аида

Был хотя бы один кабачок?

Но что же делал тогда

Со своим доходом кабатчик?

 

Или был Харон скопидомом,

Откладывал обол за оболом,

Рассматривал свои богатства

При свете погребального факела?

 

Ведь он не мог не собрать огромное состояние —

Только подумать, сколько душ

Перевез его челн за тысячелетия!

Может быть, клады,

Находимые время от времени в толще земли, —

Это его забытые заначки?

Но во что же тогда инвестировал он

Основные свои сбережения?

В недвижимость,

В ценные бумаги?

Может быть, в Тартаре существовали

Банкирские конторы?

Или, быть может, Харон

Имел секретную связь с миром живых

И вел там свои дела

Через подставных лиц?

«Во всяком случае,

Дело не так беспросветно, как нам кажется!

Там, где задействована хоть маленькая денежка, —

Там жизнь!» — рассуждал мой знакомый,

Убежденный сторонник

Рыночной экономики.

Подумал чуть-чуть и добавил:

«А если Харону заплатить чуть побольше —

И откупиться?

Или, наоборот, вообще не платить —

Отговориться безденежьем, банкротством, дефолтом,

Вывернуть для убедительности карманы, —

Как он поступит?

Плюнет и повезет на халяву —

Или опять-таки плюнет —

И пошлет подальше,

То есть обратно на землю?»

 

Дон Жуан

...И вот за спинами подруг,

Стеснившихся кольцом,

Он хромоножку видит вдруг

С потерянным лицом.

 

В смятенье дамы: прихоть, блажь!

Он целый вечер с ней,

Он служит ей, как верный паж,

И, может быть, верней.

 

Читает строки ей стихов,

Одушевляет, льстит.

...За этот вечер сто грехов

Господь ему простит!

 

Баллада XVI века

«Суд высокий, беспристрастный

В славном городе Вероне

Осудил, признав опасной,

Розауру Монтальбони.

 

Не за то, что духом злобна,

Нечестна иль нечестива,

А за то, что бесподобно,

Вызывающе красива!

 

Пусть отчасти поневоле

Розаура виновата —

Это не из-за нее ли

Встал со шпагой брат на брата,

 

И школяр, подросток нежный,

Бедной матери отрада,

Полон страсти безнадежной,

Выпил с горя чашу яда,

 

И растратил муж высокий

Целый ларь казенных денег,

И в молитве спутал строки

Добродетельный священник,

 

И поэт весьма известный

Восклицал в своей канцоне:

«Ты светлей, чем рай небесный,

Розаура Монтальбони!»

 

Это вовсе уж греховно

И ни с чем не сообразно!

Здесь приметы, безусловно,

Сатанинского соблазна.

 

Совершенно ясно судьям:

Дабы в мир проникла смута,

Ад избрал своим орудьем

Красоту. И потому-то

 

Суд, столкнувшись не впервые

С этой хитростью злотворной,

Повелел черты живые

Скрыть навек под маской черной,

 

Резюмируя: от века

Милосерд всевышний пастырь,

Он жалеет человека

И кладет на раны пластырь,

 

Раздает без всякой платы

Он, исполненный заботы,

И духовные таланты,

И телесные красоты,

 

Но в даяньях чувство меры

Соблюдает очень строго.

Если что-нибудь сверх меры —

Это значит: не от бога!»

 

Так закончил суд всевластный,

Так дела вершились эти

Там, в Италии прекрасной,

В том, в шестнадцатом столетье.

 

Эпилог же был печален:

Годы шли, ветра свистели,

От кузнечных наковален

Искры жаркие летели,

 

Проклиная труд поденный,

Толпы черни восставали —

И однажды с осужденной

Маску черную сорвали.

 

Но увы! Краса былая,

Этой маскою одета,

Увядала, умирая,

Как цветок, лишенный света.

 

Шло ускоренно и глухо

Разрушительное дело,

Безнадежная старуха

На спасителей глядела.

 

И сердца людей смутились,

Если верить книгам старым,

Люди в ужасе крестились,

И, наверное, недаром

 

Ив Милане, и в Турине,

А тем более в Вероне

Вспоминают и поныне

Розауру Монтальбони!

 

Баллада об Иэтиме Гурджи

Псевдоним «Иэтим Гурджи» в переводе

означает «сирота-грузин». Его носитель

был народным поэтом старого Тбилиси,

подобно Пиросмани в живописи.

 

Вошел хозяином Пятый год

В кварталы Тифлиса, и все видали,

Как легкие призраки всех свобод

Над городом старым в небе витали.

 

И к дому поэта люди сошлись,

Над ними струилось красное знамя.

«Поэт! — постучали они. — Проснись!

Откликнись: ты с нами или не с нами?»

 

И ждали: какой им будет ответ?

И вот широко распахнулись двери,

И вышел тогда к народу поэт

Под знаменем: «Радуюсь, хоть не верю».

 

Но путь с людьми прошел до конца,

Пока собратья чесали в затылке,

И только чудом избег свинца,

Но не избег ареста и ссылки,

 

И много еще претерпел невзгод,

Законы Истории постигая,

И, встретив, принял Семнадцатый год...

Но это песня уже другая!

 

Три мелодии

Согласно заветам седой старины,

Три личных мелодии чукче даны.

Сначала мелодия детства — она

Бывает родителями сложена.

 

Мелодию зрелости выдумай сам,

Прислушавшись к жизни, к ее голосам.

Мелодию старости внук создает

И деду в подарок ее отдает.

 

А вы, постаревшей Европы сыны,

Чем в жизни отмечены, отличены?

У вас с фотографиями паспорта,

Печатей и подписей в них пестрота,

Они заверяют, что вы — это вы

И то, что действительно вы таковы.

 

С различных сторон подтверждают сей факт

Расчетная карточка, брачный контракт,

Партийный билет, профсоюзный билет.

А вот музыкального паспорта нет!

 

Вдруг скажет, к примеру, привратник в раю:

«Мелодию нам предъяви-ка свою!»

 

Пуговка

(Вьетнам, 1982)

Нгуен Данг Баю

 

Большое в жизни событие у переводчика Бая:

Рубаха, рубаха куплена! Сайгонская. Голубая.

Одна лишь была рубаха у молодого поэта,

А нынче вот появилась еще и вторая — эта.

 

Но вот ведь какое вышло пренеприятное дело;

Пуговка отскочила, пуговка отлетела.

Он чуть ли не на коленях рассматривает дорогу:

Пуговка, где ты, пуговка? Нашлась-таки, слава богу!

 

Мой друг пришивает пуговку — старательно,

собственноручно,

И, вытянув губы, песенку насвистывает беззвучно.

Потом стоит перед зеркалом, подтянутый,

аккуратный.

...И вдруг повеяло юностью, прекрасной и

невозвратной.

 

Конечно же, я не против достатка, благополучья:

Имейте двадцать рубашек, не зная, какая лучше!

Но пусть не тускнеет память далеких и трудных лет,

Где были мы бережливей, но не расчетливей, нет.

 

* * *

Подвыпив, пристает ко мне

Старик среди двора:

— Я был на стройках, на войне,

Все это — как вчера!

 

Все встречи помню, все бои,

Прошу от всей души:

Воспоминания мои,

Писатель, запиши!

 

Я полуграмотный, больной,

Мои плохи дела.

Неужто жизнь моя со мной

Уйдет, как не была?

 

Аэропорт

Реактивный, трубный, трудный

Гул — то громче, то слабей.

Скачет, мечется приблудный

В людной зале

Воробей.

 

Трассы, кассы, стюардессы,

ИЛы, ТУ, ЛИ-2, АН-2.

Закрывается Одесса,

Открывается Москва.

 

И лежит на саквояже

Том, на «супере» — портрет.

Смотрит Гоголь:

«Русь, куда же

Ты несешься!

Дай ответ!»

 

Мгновения

(Четверостишия без рифм)

 

* * *

Все ближе до Америки. Все ближе

От каждой хаты — до Луны и Марса.

А дальняя, в конце села, береза —

Как прежде, в серой дымке чуть видна...

 

* * *

Мы в зале ожидания сейчас.

Ждем отправленья, вслушиваясь чутко,

И дикторский под сводами фальцет,

Как голос века, громок — и невнятен...

 

* * *

Припомним тех, кто первыми прошли

Здесь, по тайге, где нынче город вырос!

Вон — чуть видна заплывшая зарубка

У входа в клуб на вековой сосне...

 

* * *

Искусственное море. Все как надо:

Прибой, другого берега не видно.

Лишь камни по краям остроугольны:

Их не успело время обточить.

 

* * *

Залив. Немноголюдный пляж.

Пейзаж кругом — почти античен.

Тела по пояс из воды —

Словно купаются кентавры.

 

* * *

Спектакль окончен.

Первый, самый прыткий,

До гардероба зритель добежал.

Выходят за кулисы в коридор

С натруженными лицами актеры.

 

* * *

Среди семейных фотографий

Солдат, младенцев и старух,

Как дальний родственник, природа

Мерцает в рамке под стеклом...

 

* * *

О это время странное — весна!

Невнятных обещаний воздух полон.

Апатия и нервность — вперемежку,

И серединку не найти никак.

 

* * *

Уличные схожи фонари

В городе — со знаками вопросов.

Тысячи вопросов впереди!

Оглянусь —- и позади все то же...

 

* * *

Как много в этом городе людей!

Все вместе люди знают все на свете —

И ни один не знает, что меня

Ты полчаса назад поцеловала.

 

* * *

Акварелист писал весну,

Оставил кисточку в стакане,

А утром люди увидали:

На ней родился клейкий лист.

 

* * *

Как много книг! Политика, мораль,

Эстетика...

А может, все, что людям

Для счастья нужно, -— сказано уже,

Осталось только лишнее откинуть?

 

* * *

Двадцатый век. Синтетика. Ракеты.

Высотный дом. На этаже двадцатом

Любимому коту для развлеченья

Хозяйка шьет искусственную мышь...

 

* * *

Башенный, высокий, длинный,

Дом похож на человека.

Тоненькая на балконе —

Как в кармане карандашик.

 

* * *

Вот зоопарк. В нем тигр — из детской книжки

«Раскрасьте сами». Черно-белый фильм —

«Пингвиния».

Зубр — как рельеф наскальный.

И серый воробьишка — просто так.

 

* * *

(Северное)

«Газик» в снег зарылся мордой.

А кругом курятся чумы,

Словно малые вулканы, —

Даже искры вверх летят!

 

* * *

(Зарубежное)

Аэропорт. Рекламные картинки.

И, словно знак международной скуки,

Под носом феерической красотки —

Лиловые чернильные усы...

 

* * *

(Зарубежное)

На стенке в баре — телефон:

Толстяк с квадратным животом!

Как девушка, на локотке

Повисла худенькая трубка...

 

* * *

Прочел стихи товарища в журнале —

Отличные! И зависть шевельнулась...

Пошел, отбил на почте: «Поздравляю!»

И долго-долго было хорошо.

 

* * *

— Смотри, к восьми утра уже светло! —

Мы удивляемся в начале марта. —

Как будто впрямь иначе быть могло,

Как будто нам безумно повезло,

Ну, просто выпала такая карта,

Всем холодам, всем силам тьмы назло!

 

* * *

Ты стал седым. И девушка опять

Тебе в вагоне место уступает.

Неужто вправду время наступает

Кому-то в жизни место уступать?

 

* * *

Внезапную обиду ощутил,

Как будто от язвительной насмешки:

Всю жизнь, казалось, в строки ты вместил!

А строки все в одной вместились «флэшке».

 

Рифма для карьериста

Коле снится

Колесница!

 

Рифма для альпиниста

Заберись на Эверест,

Оглядись… And have a rest!*

*Отдохни (англ.)

 

Рифма для политика

Забывая о калибре,

Рвутся в «ястребы» колибри.

 

«Справа, слева ли читай…»

Из цикла «Палиндромоны»

 

1

Мы стоим, умиленно склонясь над тобой,

Ловим жадно младенческий взгляд голубой.

Не пытаясь гадать о грядущей судьбе,

Этот свет, это утро мы дарим тебе.

 

Час конкретных подарков наступит потом:

Деревянных коней с настоящим хвостом,

Детских грабель, ведерок, лопаток, сачков,

И пластмассовых сабель, и броневичков.

 

А покуда мы дарим моря и поля,

Дарим все, что зовем обобщенно — Земля,

Кто б ты ни был, дружок, — хорошо, что пришел.

ЛЕС МЫ ДАРИМ ТЕБЕ, ЩЕБЕТ МИРА, ДЫМ СЕЛ!

 

2

Дедал был мудр. Икар — дурак,

Хотя собой хорош.

Зачем же к солнцу близко так?

Погибнешь ни за грош.

 

Бог наказал за баловство.

Но, честно говоря,

Дедала помнят самого —

Сынку благодаря.

 

Вы, все, кто рвется за мечтой

Рассудку вопреки, —

Воздвигнем памятник простой:

«ИКАРУ — ДУРАКИ».

 

* * *

Слишком зло меня корить, женка, не спеши:

Если дьявол начеку — как спастись душе?

Шёл я лесом, и кругом — веришь? — ни души,

Вдруг смотрю: сидят и пьют двое в шалаше.

 

Видно, так оно и впрямь было суждено:

Сам не помню, хоть убей, как я к ним подсел.

Справа, слева ли читай — выйдет все одно:

ЛЕС, ОКАЗИЯ, ШАЛАШ... Я И ЗАКОСЕЛ!

 

* * *

Аксиома наших дней:

Равенство — лукаво.

Кто проворней и сильней —

Тем успех и слава.

 

Кто-то золото гребёт,

Заправляет в банке.

Кто-то донышко скребёт

У консервной банки.

 

А иной до черноты

Близкими заеден:

Кто таков ты, если ты

НЕ ДЕБИЛ — И БЕДЕН?

 

* * *

Что с тобой, поэт? Был ты музе брат,

А теперь ты сед, ничему не рад.

После всех утрат речь темна твоя:

Я НЕ МУЗЕ БРАТ — СТАР, БЕЗУМЕН Я!

 

* * *

Тенор несколько дней пил без перебоя

Так, что дал петуха Ленский с перепоя.

И за словом в карман тут мы не полезем:

НЕ ЗЕЛО ПЕРЕПОЙ ОПЕРЕ ПОЛЕЗЕН!

 

* * *

Вдали от северных туманов

Сегодня жарче, чем вчера.

Не до любви, не до романов:

Трезвит не холод, а жара.

 

Душе не воспарить в полёте

Среди курортных колоннад.

— Красавицы, вино вы пьёте?

— ДА, НО МИЛЕЕ ЛИМОНАД!

 

* * *

Среди претензий, карьер, амбиций,

Среди неистовства и разбоя —

Не приспособиться, не прибиться,

Но быть собою, но быть собою.

 

Среди суровых, крутых реалий,

Среди улыбок и зуботычин

Не статус важен, не блеск регалий,

НЕ ЧИН — ИДЕЯ: Я ЕДИНИЧЕН!

 

* * *

От заказчиков сполна получив на чай,

Разумеется, не чай пили мужики.

Кто-то что-то невпопад ляпнул невзначай,

И пошли тарелки в ход, чашки — в черепки.

 

Оказалось поутру: этот хром, тот крив,

У того из бороды вырван шерсти клок.

И у тётки-медсестры пластыря добыв,

КОЛЕ-ТОКАРЮ ЛАТАЛ ЮРА КОТЕЛОК.

 

* * *

Небо — синего шёлка,

Степь — цветной сарафан.

Видит: вон перепёлка! —

Сверху сокол-сапсан.

 

Век живого недолог,

Справедливости нет.

Надрывайся, эколог,

Разрывайся, поэт:

 

И ягнёнку, и волку

Состраданье неси,

Сохрани перепелку

И САПСАНА СПАСИ!

 

Перед картиной Шишкина

Как пленительны, упоительны

Эти мишки в лесу густом,

Удивительны, умилительны!

МОТОПИЛЫ БЫЛИ ПОТОМ.

 

Палиндромы

 

ССОРЯСЬ, НЕ ПЕРЕЕРЕПЕНЬСЯ, РОСС!

 

Я

Я — НЕ СЕНЯ,

Я — НЕ ЖЕНЯ,

Я — НЕ ВЕНЯ,

Я — НЕ ФЕНЯ,

Я — ИЛИЯ!

 

ВОРОВ УСМИРИМ, СУВОРОВ!

ВЕСНА. В РОСТ — ОСОТ! СОРВАН СЕВ

ХУДО ЛЕТО: НАСМОРК, СИП... ИСКРОМСАНО ТЕЛО, ДУХ

А ВЕДЬ НЕ СОН: ОКОЛО — ЛОКОН... ОСЕНЬ-ДЕВА!

НЕ ЧУМА — ЗИМА: ГОЛ, А НАЛОГАМИ ЗАМУЧЕН

ГОЛОЕ, ХРАПИТ... ТОТ ТИП — АРХЕОЛОГ

КАЗАК НЕ РАД НЕГЕ: ЛИХ И ЛЕГЕНДАРЕН КАЗАК

ОТКРОВЕННО: ОН НЕ ВОР? — КТО?

ХОДИЛИ ТИХО, ПОХИТИЛИ ДОХУ

ОНИ ЗАКОННО КАЗИНО

ИЛИ БАР ГРАБИЛИ

НЕМ РАБ-БАРМЕН

ХОР МЫМР... OX!

НЕ ДО МЕНЯ: Я НЕ МОДЕН

Я НЕ МУЗЕ БРАТ: СТАР, БЕЗУМЕН Я!

ССОРЯСЬ, НЕ ПЕРЕЕРЕПЕНЬСЯ, РОСС!

ИЛИ НЕМ БОГ? ОБМЕНИЛИ?

В ОКЕ, В АТОМЕ — НЕМОТА ВЕКОВ

А НИНЕЛЬ — ДЕВА-НЕЖЕНКА... ТАК НЕ ЖЕНА ВЕДЬ ЛЕНИНА!

МИЛАШКА ТЫ! МЫ ТАК ШАЛИМ

ЮРА В ЛАГЕРЕ, БОГ ОБЕРЕГАЛ ВАРЮ

И САПСАНА СПАСИ!..

ЗЕЛО НА РИСК СИРАНО ЛЕЗ

МОРЕ, РОМАНТИКА: КИТ НА МОРЕ, РОМ...

ЛИП ОКОЛО МЯСА ВАСЯ, МОЛОКО ПИЛ

(ТО — КОТ)

МАСЛЕНОЕ ОН ЕЛ САМ

ЕШЬ ЛОБИО — И БОЛЬШЕ

— ОТ ГЕПАТИТА ПЕГ-ТО?

— АГА...

О ДУХ! ЕМУ И В КОЛЛОКВИУМЕ ХУДО

ТАМ ХОЛМ ЛОХМАТ

ТЕСЕН ДОМОК, А ПАПА КОМОД НЕСЕТ

СПЕВ ХИТ, СТИХ ВЕПС

УКАТИ В ИТАКУ

НЕ ТАМ ОРАТОРА РОТ АРОМАТЕН!

УЗОР ЦЕНЮ КАК ЮНЕЦ РОЗУ

УЧИЛКУ КЛИЧУ

«ЯСЛИ — СКУКА!» — ВОВА КУКСИЛСЯ

А ВРЕТ, СТЕРВА, — ТАКОВ

ДАР АДВОКАТА: ВРЕТ, СТЕРВА

ВОТ СИЛА — РОМАН АМОРАЛИСТОВ

КУЛИНАР, ХРАНИ ЛУК

КОМЕНДАНТ НА ДНЕ МОК

ЛЕЗ У НАС В ПОЛКУ КЛОП В САНУЗЕЛ

МАМ И ПАП МИРИМ, ПАП И МАМ

И ТЕТИ ИДУТ СО СТУДИИ, ТЕТИ!

И ДЯДИ ИДУТ СО СТУДИИ, ДЯДИ!

МУКИ ПРЕТЕРПИ, КУМ

О НИНА И ПИАНИНО!

РАБ ЕЛ, СОПЯ, ПОСЛЕ БАР

У БАБ ЛЕВ ЕЛ НЕ ЩИ — ХИЩЕН ЛЕВ, ЕЛ БАБУ

ЩУКУ ЛИ ВОЛК ЛОВИЛ У КУЩ?

ЯД, ЯД ЛАКАЛ ДЯДЯ

РОПОТ, МАТ, А ТАМ — ТОПОР

РИКША — БАШКИР

ГАМ, РЕВ — И НУ В УНИВЕРМАГ!

Я — ЯНИС, А ПОПА СИНЯЯ…

НЕ ЗЕЛО ПЕРЕПОЙ ОПЕРЕ ПОЛЕЗЕН

КОЛЕ-ТОКАРЮ ЛАТАЛ ЮРА КОТЕЛОК…

МОЛЕБЕН О КОНЕ БЕЛОМ


Фото с сайта https://45parallel.net/ilya_fonyakov/

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »