Страницы

пятница, 19 января 2024 г.

Бессмертный полк поэтов блокады: А—Б

 

 В течении девяти дней к 80-летию со дня снятия блокады с 18 по 27 января будем выкладывать стихи о блокаде — Бессмертный полк поэтов блокады.

 

Начинаем с буквы А: Авраменко, Азаров, Ахматова

 

Илья Авраменко

Илья Корнильевич (Корнилович) Авра́менко (31 июля 1907 — 23 апреля 1973) — советский ленинградский поэт и писатель, журналист, военный корреспондент. Майор (1944). Участник советско-финской войны 1939—1940 годов. В 1941—1944 годах был корреспондентом газеты Карельского фронта «В бой за Родину!».

 

* * *

Слушай, отчизна!

С тобой говорит Ленинград

гулом заводов, не знающих сна и покоя.

Флаги приподняты.

Полон решимости взгляд.

В панцирь бесстрашия сердце одето людское.

Снегом глубоким засыпан асфальт площадей.

Шумные шествия мирных колонн

позабыты.

Пусто на улицах.

Окна фанерой забиты.

Только свирепствует в бешенстве лютый злодей:

бьет дальнобойными,

шлет за снарядом снаряд...

Слушай, отчизна!

В тяжелые дни испытаний

голосом крови с тобой говорит Ленинград, —

пеплом сожженных

и камнем разрушенных зданий.

Нет, не опустит он гордой своей головы!

Перед врагом никогда не падет, на колени

верный соратник —

собрат неприступной Москвы,

город,

в котором творил несгибаемый Ленин!

Слушай, отчизна!

С тобой говорит Ленинград —

тысячеустый,

зовущий к отпору и мести,

доблестный сын твой —

огнем опаленный солдат,

вставший защитником

счастья,

свободы

и чести.

 

* * *

Ночной туман окутывает рощи,

на блиндажи ложится лунный свет.

А там, вдали, опять зловещий росчерк

взлетающих и гаснущих ракет.

 

Весь полог неба выстрелами вспорот,

стремительными трассами прошит...

Опять налет! Опять любимый город,

огромный и встревоженный, не спит!

 

И все острее боль от этих пыток.

За тридцать верст в холодной вышине

гремит огонь, но выстрелы зениток

оттуда не доносятся ко мне.

 

Передний край умолк перед атакой...

О, как невыносимо тяжело

смотреть на пламя, вставшее из мрака,

что заревом над городом легло!

 

Но трижды тяжелее от сознанья,

что перед нами, в нескольких шагах,

за рощей, растворившейся в тумане,

злорадствует и тешит душу враг.

 

Он захватил крутых высоток склоны,

он оседлал дороги полотно...

Но до него, сквозь все его заслоны,

мы доберемся нынче — все равно!

 

У Зимнего

Безгласна и безлюдна площадь,

со всех открытая сторон, —

холодный ветер не полощет

веселых праздничных знамен.

 

И только разве песне клена,

однообразной и простой,

крестом венчанная колонна

внимает с площади пустой.

 

Поток людской, шумливо-юный,

заполонявший все мосты,

и в этот год с крыла трибуны,

как в прошлый, не увидишь ты.

 

Он словно схлынул по каналам

и там, за Невской стороной,

отяжелел застывшим валом,

неколебимою стеной.

 

Он вышел, гневный, на просторы,

туда, где в зареве ночей

дымятся Пулковские горы

в крови и в щебне кирпичей.

 

И в светлый день безмерно веря,

среди болот, в равнинах нив

он встал, дорогу немцу-зверю

солдатским сердцем заслонив.

 

И третий год безгласна площадь,

со всех открытая сторон,

и ветер с моря не полощет

расшитых золотом знамен.

 

Но верю я: не за горами

и наш подъем, и наш черед...

Вслед за днепровскими ветрами

мы шумно двинемся вперед.

 

И прочь от северной твердыни

отбросив, к черту на рога,

за Штеттин, Кенигсберг и Гдыню

осатаневшего врага,

 

опять, любви моей отрада,

к тебе вернемся в добрый час.

И вновь под небом Ленинграда

балтийский ветер встретит нас.

 

И мы взволнованным потоком

к веселой площади свернем,

крещенные в бою жестоком

железом, кровью и огнем.

 

* * *

Всё сбудется — мы встретимся с тобой...

Над нами вскинет парус голубой

безветренное солнечное небо.

И, радуясь блаженству тишины,

мы вспомним о смертельных днях войны,

о чёрствой корке ладожского хлеба.

 

Мы, верно, не забудем никогда,

как стыла в трубах невская вода,

как падали на улицах снаряды,

как по путям трамвайным шла зима

и замирали темные дома

в глухом кольце тревоги и блокады.

 

Мы сквозь огонь губительный свинца

достойно пронесли свои сердца

и выдержали горечь испытаний...

О том, что наша молодость прошла, —

какой бы эта встреча ни была —

с тобою сожалеть уже не станем.

 

В страданиях родной своей земли

мы правду золотую обрели,

нас мудростью война обогатила.

Нам верность нашу волю берегла.

А ненависти — той, что души жгла, —

на два бы поколения хватило!

 

Ленинградская земля

За высоткой Пулковской отлогой,

меж траншей и дзотов, напрямик,

вдаль бежит военная дорога,

и по ней — военный грузовик.

 

Здесь уже атака отгремела,

сломлен враг, отброшен и разбит,

а земли израненное тело

все еще дымится и скорбит.

 

Все еще скорбит, не принимая

разом наступившей тишины, —

страшная, открытая, немая

летопись неволи и войны.

 

Сколько здесь остывшей мертвой стали,

пепла и развалин на пути!

Даже слова — так тебя пытали! —

трудно для сравнения найти.

 

Бьет в лицо январь морозным ветром.

Взорваны развилки и мосты.

И кругом, на сотни километров,

вся обезображенная — ты.

 

Только и такая — под колючей

проволокой, ржавой и тугой, —

ты для нас осталась самой лучшей,

самой светлой, самой дорогой.

 

Пусть мертво и тихо, как в пустыне,

нет нам утешения — и все ж,

нами отвоеванная ныне,

этой же весною зацветешь.

 

Мы поля сражений перепашем,

чтоб от них не веяло тоской,

чтобы сыновьям и внукам нашим

ты дарила радость и покой.

 

Громыхает под гору и в гору

кузов моего грузовика.

Рядом по дорогам на Ижору

тянутся обозы и войска.

 

Мертвый немец

Вот он лежит, скореженный, в снегу.

Под ним, как студень, кровь его застыла.

Остроконечной пулей на бегу

ты раскроил тупой его затылок.

 

И панцирь не помог ему в тот час,

и черный крест на вытянутой шее,

когда рывком — с Невы, — ожесточась,

по крутизне ты выбился к траншее

и разомкнул проклятое кольцо,

и распахнул к родным просторам двери...

Запомни же косматое лицо

насильника, мучителя и зверя.

 

Ведь это он убил твою жену,

ему твой дом с добром твоим достался.

Ты свел с ним личный счет, но за страну

еще не полной мерой расквитался.

 

Вот он лежит, поверженный во прах,

раскинув рук обугленные крючья.

Ты видишь, как сковал смертельный страх

глаза остекленевшие, паучьи?

 

А он еще надеялся и ждал,

малайским ромом брюхо грел в окопе,

полмира испохабивший вандал,

с триумфом прошагавший по Европе!

 

Как звать его?

Не все ль тебе равно, —

твой русский гнев искал его давно.

 

На Международном проспекте

8 июля 1945 года

Дорогой смелых вдаль ушла война.

И снова к нам вернулась тишина.

Примкнув к винтовкам плоские штыки,

сквозь город шли гвардейские полки.

 

Держали шаг за Пулковской горой,

а тут смешался воинский их строй.

Спешили жены в радости к мужьям,

и матери бросались к сыновьям,

 

и дети — со слезами на щеках —

смеялись у гвардейцев на руках.

Невесты женихам несли цветы,

как знак своей любви, своей мечты,

 

что сердце их сумело уберечь

всю теплоту недолгих первых встреч.

Июльской ночи благостный покой

дыханьем счастья хлынул над рекой.

 

И эта ночь — прозрачна и светла —

в века неповторимою вошла.

 

Дума

Над могилами братскими ветер позёмку метет.

Ни траншей, ни воронок.

Безрукие сосны угрюмы. ...

Берег крут.

И прозрачен и звонок

синий лёд, ровный лёд...

И опять уношусь я в огнём опаляющий год,

в тот январь — не похожий на этот, встающий в черёд, —

и сжимается сердце от сладко нахлынувшей думы.

 

Здесь лежал пулеметчик. К рукам прикипел пулемет.

В час горячей атаки

гудела пред ним переправа:

на заре, в расступившемся мраке, словно птицы в полет, —

на измученный, черный, металлом изжеванный лед,

с накипевшею болью и яростью — сердцем вперед —

устремились гвардейцы. Да будет им вечная слава!

 

И веснушчатый парень, пришедший в наш город с полей,

прикрывал наступленье...

И в грохоте, в вое и в стоне,

о заструги сдирая колени,

полз Невою смелей

и кричал пехотинец: «Наддай им, сынок! Не жалей!..»

И казалось, что не было в жизни солдату милей

этой страшной минуты, что стала началом погони.

 

Вот стою, вспоминая... Друзьям благодарный навек

за короткие встречи, за общие наши победы.

Лёгкий снег

осыпает мне плечи...

Сколько речек и рек

мы до Эльбы прошли — от Невы начиная разбег, —

навсегда присягнув нашей верностью памяти тех,

что пробили нам путь, торжества своего не изведав.

 

Над могилами братскими ветер позёмку метет.

Берег крут над Невою.

Угрюмы безрукие сосны,

высоко возносясь головою

в голубеющий свод.

И лучится под солнцем метелью раскатанный лёд.

И рекою спокойно к Дубровке спешит пешеход...

А за лесом встает город Ленина в дымке морозной.

И. Авраменко

 

Всеволод Азаров

Всеволод Борисович Азаров (14.05.1913 – 11.04.1990) – советский поэт, публицист. С начала Великой Отечественной войны работал в редакциях фронтовых газет в Кронштадте, в соединениях балтийских подводников и штурмовиков. В осажденном Ленинграде вышли его книга очерков «Кронштадт ведет бой» (1941) и сборник стихов «Ленинграду» (1942).

 

Сердце Ленинграда 

1

Как много видел я с тобой...

Моря, и города, и степи.

К стихам лишь прикоснись рукой —

В них отзовется жизни трепет.

 

Так по весне березы ствол

Сладчайшим соком набухает.

Так зреет завязь золотая —

Сад ожил, зашумел, расцвел.

 

Как звал нас ветер за собой

В поля, где зеленеют всходы,

В раздолье праздничной природы,

В раскрытый полдень голубой. 

2

Перед коротким расставаньем

С тобой прощаться не устанем.

Пройдем опять вдоль колоннад,

Где не рассвет и не закат.

 

Здесь мшистый дымчатый гранит

Жар солнца бережно хранит;

Тут конь копытом землю бьет,

А прикоснешься — он из бронзы.

Тень потерявший пешеход,

Он счастье все равно найдет.

В такую ночь ничто не поздно!

А следом мы с тобой идем

В раскрытый мир, как в отчий дом.

 

Застыл рыбак над поплавком.

Воды уснувшей омут черен.

Выстукивает метроном

За стенами лабораторий.

 

К окну подходит человек,

Он проверяет вычисленье;

Ночного ветерка движенье

Касается усталых век.

 

И, может, в этот миг рожден

Нас окрыляющий закон.

 

И вузовец над чертежом,

И композитор за роялем,

И зодчий, возводящий дом,

И мастер самой стойкой стали,

И в синей высоте пилот —

Одним стремлением живет,

Одним движением вперед.

Свет видит солнечный и звездный,

В такую ночь ничто не поздно! 

З

Ты шла, как в жизнь, в ту ночь со мною —

Подругой преданной, прямою,

Готовой в бедах помогать,

Готовой счастью улыбаться,

Чтоб строить, чувствовать, дерзать,

Чтоб никогда не разлучаться.

 

Вот почему мне дорог дом.

Он пуст, но все родное в нем.

Твои конспекты, книги, папки

И старая смешная шапка,

В которой в первый раз пришла

Ты на свидание со мною.

Ты Лидой, девочкой была.

А я тебя назвал женою.

 

Все, чем живу я, чем дышу,

Твое. В жестоких испытаньях

Слова, что я теперь пишу —

Не объясненье, не признанье,

А то, что я в себе сберег. 

4

Наш пригород... Вот теремок,

Где вьется плющ над мезонином,

Чуть покосившимся, старинным.

Людская память горяча,

Тут своды помнят Ильича.

 

Здесь из депо мастеровые

Вождя услышали впервые,

Здесь правда открывалась им

В дописанных вчера лишь главах,

Простых и мудрых... Эту славу

Мы правнукам передадим!

 

...Электровоз, за ним «кукушка»;

Как бы индустрии музей.

В тенистых парках город Пушкин.

Над озером — дворец. Лицей.

И мальчик на скамье чугунной.

И там, над Ледой вечно юной,

Взлет детскосельских лебедей.

В июньском свете праздник дня,

Поэзиею напоенный,

Сегодня в ярости огня

Ты падаешь испепеленный.

Нет, в солнце, в зелени — живым

Тебя навеки сохраним. 

5

Как я неловко в первый раз

Возился с дорогим комочком...

Нас три товарища сейчас,

С тех пор как появилась дочка.

 

Я не пойму, как жить могли

Мы, радости такой не зная.

Пускай курлычут журавли,

Пусть травы луговой земли

Марине сказки навевают.

Пусть проплывают корабли,

Тебя от бед оберегая.

 

Мне в гордом имени твоем

Все грезится иное море,

Акации, отцовский дом,

Тот юг, где мы душой живем,

Куда мы возвратимся вскоре.

 

Седые дикие оливы,

Над морем сизый холодок...

Я очень долго был счастливым.

Теперь понять я это смог! ‘ 

6

Три страшных месяца... Сентябрь.

Вой самолетов, треск зениток.

Кровавая над морем рябь

И черный дым, над полем взвитый.

 

Вот рельсы, стены баррикад,

В ограде заводской — бойницы.

Отсюда нет пути назад.

Здесь станем.

Здесь мы будем биться! 

7

Декабрь.

Уходит старый год.

Весь в надолбах, в дыму кровавом.

Пустынные проспекты. Лед,

Застывший пепельною лавой.

 

Я шел к товарищу. Меня

Безглазые дома встречали.

Тепла немного бы, огня!..

Не камень уличный»- броня,

Корабль безлюдный на причале.

 

Я вдруг прислушался... Бегут,

Бегут мгновенья где-то рядом,

Четыре без пяти минут:

На доме, что пробит снарядом,

Часы идут.

 

Ты был и тут,

Бесценный человечий труд!

Какой тебя почтить наградой?.. 

8

Я к другу шел. Шестой этаж,

Мучительное восхожденье,

Ведут в дом ленинградский наш

Обледенелые ступени.

На ощупь... Пальцы обожгло

Последней спичкой. Заполярьем

Повеяло через стекло.

Я в дверь промерзшую ударил.

Над остывающим отцом

Склонился сын: к чему здесь речи?

Спи, старый труженик, в своем

Заслуженном военном френче,

Отгоревав, отвоевав...

Наш каждый дом — как поле боя.

Я не имел на это прав,

Но сына я позвал с собою.

За жизнь сражаться — нам приказ.

Отца погибшего без нас

К прощальной снарядят дороге.

Поцеловав в последний раз,

Сын молча замер на пороге

И вышел.

 

Пышных похорон

Мы в Ленинграде не справляли.

«Не будет город покорен!» —

Мы нашим мертвым обещали. 

9

Во тьме казалось: город пуст,

Из громких рупоров — ни слова,

Но неустанно бился пульс,

Знакомый, мерный, вечно новый.

 

То был не просто метроном,

В часы тревоги учащенный,

Но наше твердое «живем!».

Не дремлет город осажденный.

 

Январский ветер с петель рвал

Тугую дверь. И в ночи эти,

Ворочая вручную вал,

Давали люди жизнь газете.

 

Всё, всё — и кладка кирпича

В стене, расколотой снарядом,

И трепет пальцев скрипача,

И песнь, что вечно горяча, —

Биенье сердца Ленинграда! 

10

Дорожка к ледяной Неве,

А рядом каменные сфинксы

Спят головою к голове.

Здесь дом их. Город с ними свыкся.

 

Закрыты древние глаза.

Над ними гул из грозной дали.

Седой стремительной спиралью

Расчерченные небеса.

 

В метели египтянин стыл.

Над ним в бездонном небе рыскал —

В окраске бронзовой пустынь —

Враг, что покинул фронт ливийский.

 

Твои зенитки, Ленинград,

Незваного пришельца сбили,

И желтые сгорели крылья...

Нева, и снег, и сфинксы спят! 

11

Чернеет прорубь, а над ней

Людская очередь теснится.

Товарищ! Капли не пролей...

Нам эта невская водица

Досталась дорогой ценой.

Ее несут, везут на санках,

На Невке, Карповке, Фонтанке —

Паломничество за водой.

Вода стекает через край...

Слабеют, подкосились ноги

У женщины на полдороге,

Скорее руку ей подай!

 

Очнулась, поднесла к лицу

Платок. Он стал от крови алым.

Метет колючую пыльцу

Февральский ветер по каналу.

 

Жестокий, торный путь на лед.

Нагнись над черною дырою

И зачерпни.

Когда струею

Вновь зашумит водопровод,

В нем будет музыка труда,

И свет, и свежесть, и прохлада.

Тебе припомнится тогда,

Как доставалась нам вода

В дни обороны Ленинграда. 

12

Когда по набережной ночью

Иду к родному кораблю,

Гляжу в разбитых окон очи

И по-сыновнему скорблю

О тех, что в этом доме жили,

Когда еще он домом был,

Мечтали, мучились, любили,

О тех, которых я любил.

 

О боли нашей, ленинградской,

Отцы и матери, о вас,

О малышах, что на салазках

Спеленуты в последний раз.

И ненависть сжимает горло!

Погибшим воздавая честь,

В неодолимом небе жерла

Огнем и кровью пишут: «Месть!» 

13

В ночи я пробудился вдруг.

Тревога? Нет. Обстрела звук?

Нет!

Незнакомый, трудный, новый,

Лиловый хлынул свет в глаза.

Нам близок, дорог, верьте слову,

Скрипучий голос колеса.

 

Почти легендою овитый,

Сквозь ледяной застывший край

По мосту Лейтенанта Шмидта

Шел первый грузовой трамвай. 

14

Как выпущенная стрела,

Почти крылатая, свободно,

В глухой обстрел машина шла.

Был пуст проспект Международный.

 

В минуту тягостную ту

Ревела гибель над домами.

Но не огонь, не темноту —

Тебя я видел пред глазами.

 

Я повторял: «Жива, жива!» —

С какой-то непонятной силой.

Был близок гибельный обвал,

Но ты, любовь, меня хранила. 

15

Обстрел вели с пяти сторон.

Был город странно молчаливым.

Звучал тупых ударов стон,

И черные вставали взрывы.

 

Повсюду — рядом, впереди —

Слепая смерть подстерегала.

Мне было некуда уйти,

Я встал за глыбой пьедестала.

 

Передо мною в темноте

Был человек, чей плащ от ветра,

Казалось, парусом взлетел.

Я поклонился. Нет ответа.

 

Снег таял на широком лбу,

Белел на прядях непокорных.

Удар! Враг продолжал стрельбу

Без смысла, злобно и упорно.

 

И вдруг оттуда, где Невы

Застыла дельта голубая,

Орудья рявкнули, как львы, —

Балтийский крейсер отвечает.

 

Гремя, прокатывался вал,

Чтобы взошла заря над миром.

И вновь команду подавал

Бойцам отлитый в бронзе Киров. 

16

Вхожу впервые без тебя

Я в гости к флейтам и роялям...

Разрывы гневного огня

Над нами день и ночь звучали.

 

Но я от песен не отвык.

Зимой включу тревоги вестник —

И вдруг скользит по льдинам Григ...

Как мы любили эту песню

 

О расцветающей весне,

О той, что так ждала Пер Гюнта...

Я знаю, ты придешь ко мне

Хоть на минуту, на секунду.

 

Припомни строгий светлый зал,

И музыка нахлынет мигом...

Там я тебя поцеловал,

Когда играла скрипка Грига. 

17

Твое открытое окно

Глядит в весенний сад лучистый,

Подобно зеркалу оно —

И глубоко, и серебристо.

 

Иду к тебе сквозь снегопад,

Черемух белую ограду,

Чтоб твой закамский дальний сад

Стал снова ленинградским садом,

 

Чтоб ты на миг вошла сюда,

В наш сад, грозою опаленный.

Звезда бела, земля тверда,

И тихие застыли клены.

 

Приди сюда, в наш бедный сад.

Он много перенес печали,

Но сладок листьев аромат,

Но песни птиц не отзвучали.

 

И ты придешь сперва в мечтах.

И ты придешь на самом деле,

Чтоб фонари на всех мостах,

Как яблоки, зарозовели!

 

Вся в звёздах ночь...

Всеволоду Вишневскому

 

Вся в звездах ночь,

Вся в крыльях тьма,

Подобны воинам дома,

Жилища грозные — как доты,

Гранитных глыб архипелаг.

Идет по площади моряк

Прославленной морской пехоты.

 

Здесь, помнишь, на глазах расцвел

Высокий сад, здесь мы взрослели,

Здесь мы вступали в комсомол,

И всё, чего б мы ни хотели,

По праву открывалось нам:

Мы становились моряками,

Вставали, гордые — к станкам,

Мы поднимались к небесам,

В глубины шахт, к полярным льдам

Пути прокладывали сами!

 

И если спрашивали нас,

Кто созидать учил и драться, —

С понятной гордостью не раз

Мы отвечали:

«Ленинградцы!»

 

Глядит моряк на город свой, —

Гуляет ветер над Невой,

Пусты кварталы темных улиц,

Но не застыли, не уснули.

 

Штыками заслонили вход,

И окна за щитами скрыты.

Наш город жив, он в бой зовет,

Мы, Ленинград, твоя защита!

 

Неодолимый Ленинград!

С бойцами вместе город наш

Теперь участвует в сраженьях:

И Летний сад,

И Эрмитаж,

И старый Университет,

И к Смольному заветный след, —

Когда-то проходил здесь Ленин.

 

Глядит моряк на город свой;

Он словно лагерь боевой.

Отец и брат, сестра и мать —

Уходят семьи воевать.

 

Я в этом доме долго жил,

Вот мост, где я стоять любил

С тобой над невскою волною

Апрельской ледяной весною.

И каждый дом, и каждый камень

Поставлен нашими руками.

Гляди, моряк, на город свой —

Он стал суровей, непреклонней.

Пусть с пьедесталов над рекой

Уходят бронзовые кони,

 

Пусть в пулеметных гнездах он

И в многостенных баррикадах,

Пусть никогда не брезжит сон

В глазах упрямых Ленинграда,

Но счастлив я, и ты, и он,

Вздыхая грозовой озон.

В бой, ленинградские отряды!

 

Пройдя огонь и смертный мрак,

Мы стали крепче, боль изведав.

Вперед!

Разгромлен будет враг.

В бой, ленинградцы, — за победу!

 

Ольге Берггольц

Провожаю тебя,

Расставаясь навечно с тобой,

С неуступчивым сердцем,

С твоею нелегкой судьбой.

 

В синих астрах покоишься,

В пламени красных гвоздик.

Через окна

К тебе неожиданный ветер проник.

 

Ветер с Балтики, с Ладоги,

Был он с тобою всю жизнь,

С той поры, как из детства

Полдневные звезды зажглись.

 

Слышу песню твою,

Вижу резкую поступь твою,

Комсомольскую юность,

В которой свою узнаю.

 

Никаких послаблений,

Поблажек себе и другим,

Никаких отступлений

Стихам, словно правда нагим.

 

И пока я стою

В карауле печальном, немом,

Слышу порох шагов,

Отдается в ушах метроном.

 

Все мне кажется, —

Это несут благодарность тебе

Те, кому помогала ты словом

В смертельной борьбе.

 

Кто с тобой холодал, голодал,

Под обстрелами был,

Кто слова: «Не забыт...» —

Прочитал на граните могил.

 

Помню терпкую гарь,

Разбомбленные наши дома,

И мне кажется,

Мимо проходит блокада сама.

 

Но и дети идут,

Дети к счастью вернувшихся лет.

Чу, короткий салют над Невой,

Словно сердца ответ.

 

Петропавловской пушки

Глухой долетает сигнал,

И товарищ, сменяя меня,

К изголовию встал.

 

А людей вереница

К тебе все идет, все идет,

Словно те, что зимой

За водой приходили на лед!

 

Город наш

От моста до моста не идут,

Словно вкопаны в рельсы трамваи.

От поста до поста встал редут,

Синей рощей штыки вырастают.

 

Впереди — дымный снег, серый лед,

Наш прицел по фашистскому зверю.

Поклялись — ни один не уйдет.

Каждый выстрел по-снайперски верен.

 

То — орудий морских правота!

Пламя — ярче полярных сияний.

Залп — и катится с неба звезда.

Залп — и меркнет огонь мирозданья.

 

Сколько пройдено, город, с тобой

Этой огненной долгой зимой!

 

Боль и радость по-братски деля,

Соль и корку промерзшего хлеба,

Жажду снегом порой утоля,

Мы глядели в косматое небо,

Угадав там, за тьмою, рассвет,

Ожиданьем победы пьянящий.

 

С нами многих товарищей нет,

С поля битвы в бессмертье входящих.

 

«Победим», — вы скрепили в грозе

Честной кровью свое обещанье.

Смирно!

Вспомним в молчанье друзей...

Только времени нет для прощанья.

 

Словно горный незыблемый кряж

Их гранита, упорства, бетона, —

Флотский наш, гордый наш, город наш,

Несгибаемый, непокоренный.

 

Здесь у стен исполинских твоих,

Бурый пласт искалеченной стали.

Вражьи крылья — мы сбросили их.

Вражьи танки — мы их изломали!

 

Наступает походов пора,

Волн соленых доносится запах.

Это наша дорога на Запад

По старинной дороге Петра.

 

Нам открыты пути на морях!

Где б ни выпало счастье

сражаться, —

В днях грядущих,

В победных боях

С вами мы —

на всю жизнь, ленинградцы!

 

* * *

Во тьме казалось: город пуст;

Из громких рупоров — ни слова,

Но неустанно бился пульс,

Знакомый, мерный, вечно новый.

 

То был не просто метроном,

В часы тревоги учащенный,

Но наше твердое — «живем!»,

Не дремлет город осажденный

 

В блокаду

Над полем Марсовым гроза.

Мешки с песком укрыли плиты.

Нацеленные в небеса

Отвесные стволы зениток.

 

Вой исступленный доходил,

Он мертвых шевелил в могиле.

В кресты огромных злобных крыл

Зенитные снаряды били.

 

Потом вступал отбой в права

Спокойным метронома стуком.

...Росла вблизи траншей ботва,

Побеги стрельчатого лука.

 

На поле ленинградцы шли,

Где снова птичий гомон щелкал,

И доставали из земли

Картофель молодой в осколках.

 

Петроградская набережная

Пробили над Невой куранты гулко,

Кружился в вышине снежинок рой.

Заканчивая перед сном прогулку,

Нахимовцев шагал веселый строй.

 

И звонко продолжала песня литься,

На пуговках сверкали якоря,

И разгорались молодые лица

От яростного ветра января.

 

Над ними горизонт вставал огромен,

Метели разгулялся ералаш,

А за оградой стыл Петровский домик,

Когда-то начинавший город наш.

 

И вдруг передо мной в мгновенье это

Из памяти далекой фронтовой

Возник лежавший возле парапета

Мальчишка с непокрытой головой.

 

Ремесленник, защитник Ленинграда,

Он до своих дверей дойти не мог.

Его убила голодом блокада,

Запорошил лицо сухой снежок.

 

Ко лбу примерзли пряди. Губы сжаты.

Окаменела белая щека.

Он не увидит парусов регаты

И не услышит школьного звонка.

 

Ему бы пробежать, в снежки играя,

Ему бы стать отважным моряком...

Но ничего о нем я не узнаю,

Оставшемся навек в сорок втором.

 

На Невском

Опять, превозмогая темень,

Вхожу в обледенелый дом...

Осадное, глухое время

Отсчитывает метроном.

 

Я мог упасть и не подняться,

Смерть метила из-за угла,

Но счет: «Одиннадцать... двенадцать...» —

Упорно повторяла мгла.

 

Когда фашистские снаряды

Вслепую выбирали нас,

Стояли вы со мною рядом,

Друзья, спасавшие не раз.

 

Недолгий всплеск огня живого

В печурке золотисто-ал.

Здесь было дружеское слово

Прочней, чем броневой металл.

 

Сегодня, выходя на Невский,

Весь сотканный из фонарей,

Внезапно слышу скрежет резкий

Ведущих в никуда дверей.

 

У края улицы знакомой

Вновь вспоминаю холод плит,

Где вместо выжженного дома

Лишь декорация стоит.

 

И там, где стороны опасной

Белеет знак, свидетель гроз,

Горит флажок гвоздики красной,

Цветущий в ледяной мороз!

 

* * *

Четыре года по команде «к бою!»

Мгновенно собирался наш расчет.

Спроси у нас орудие любое —

Оно ответит, как сражался флот.

 

Спроси на «Петропавловске», на «Минске»,

Спроси у раскаленных жерл фортов —

Тебе ответит грохот исполинский

И гордая отвага моряков.

 

Мы шли сквозь испытанья, зубы стиснув,

В боях теряя дорогих друзей.

Все одолел, все вынес флот Балтийский,

И, закалясь, он стал еще сильней.

 

С ним возмужали мы, его питомцы,

Заветной думой сплочены одной.

За нами в золотых знаменах солнца

Стоит любимый город над Невой!

 

* * *

В этой комнате все не мое:

Стол треногий, чужая кровать.

Только стопочкой книги, белье,

Долго ль с вами еще кочевать?

 

А на книгах — твой давний портрет,

Юга, юности нежной черты.

Улыбаешься мне столько лет

Девятнадцатилетняя ты.

 

Ты со мной под обстрелом была,

Приходила в голодную тьму,

Вдохновляла, жалела, вела,

Чтобы легче шагать одному.

 

Тридцать лет тебе, тридцать и мне,

В черном волосе белая нить

Не от старости, мы на войне,

Мы еще только начали жить!

 

Кронштадтские ночи

Вы легендой покажетесь в будущем людям.

Никогда мы кронштадтских ночей не забудем.

 

К темным брустверам вал набегает сурово.

Отблеск месяца лег на штыке часового.

 

«Кто идет?» Для врага здесь дорога закрыта.

Боевой аванпост — Ленинграда защита.

 

Мы в бою друг за друга встаем, брат за брата.

Это стойкость и гнев, это верность Кронштадта.

 

День и ночь, где бы враг, подбираясь, ни рыскал,

Бьют форты канонадою артиллерийской.

 

Я узнал заряжающих гордую радость,

Как бойцы, торопясь, подносили снаряды,

 

Я увидел, как били врагов комендоры,

Защищая тебя, Революции город,

 

За священное Марсово поле, за Смольный

И за каждую горстку земли твоей вольной.

 

«Ленинградский боец — это мужества имя».

Пусть гордятся потомки отцами своими.

 

Вы легендой покажетесь в будущем людям,

Никогда мы кронштадтских ночей не забудем!

 

Отомстим

Мальчишками мы здесь играли прежде,

Луна, как страж, стояла над дворцом,

Мы радовались сбывшейся надежде,

И шум листвы дубов нам был знаком.

 

О, как сверкали светлые фонтаны,

Как рвался к солнцу бронзовый Самсон!

О, поздней осени убор багряный,

И вот уж парк снегами занесен.

 

Мы лыжами взвивали снег пушистый,

С подругами взбегая на холмы,

Мы их любили бережно и чисто

И высотой дышать учились мы.

 

Ты здесь летал в веселый праздник лета,

Внизу струился красок хоровод.

Над материнским домом в знак привета

Качнув крылом, ты снова шел в полет.

 

...Война! У многих не осталось дома.

Где дочь, где мать, как отыскать отца?

Во имя их — нам жалость не знакома.

В бою ожесточаются сердца!

 

Не в первый раз встречаем немцев ныне —

Мы дети тех, кто гнал их с Украины.

Кто бил врагов, заполонивших Псков.

Мы помним все: руину на руине,

Стон матерей, испепеленный кров.

 

Вот норы, западни под Ленинградом,

Моторов приглушенных голоса, —

И с нашим сердцем, нашим счастьем — рядом

Смерть видят истребителя глаза!

 

И нет дворцов: развалины чернеют,

Где бронзовый смеялся великан.

Там проволока, скрытые траншеи,

Там хищный зев зенитной батареи

Распахнут, словно огненный капкан.

 

Так бей по ним, вцепившимся в сугробы,

Карай убийц — дотла испепеля,

Так мсти, чтобы фашистам стали гробом

И русский снег и русская земля!

 

27 января 1964 года

В двадцатую годовщину со дня

освобождения Ленинграда от вражеской блокады

Факел с Вечным огнём с Марсова поля

по улицам города был пронесён

к Пискарёвскому монументу Славы.

Вечные огни памяти героев революции

и защитников города Ленина слились воедино.

 

Женщина трогает камень рукой,

Заиндевелый, холодный такой.

Кто там — сестрёнка, отец или мать?

Редко приходится их навещать.

 

Сызнова сердце, как маятник, бьёт,

Словно всплывает из памяти год

Обледенелым, тяжёлым ведром,

Трудно с Невы дотащить его в дом.

 

Льдинку за льдинкой роняет вода...

Кажется, не принести никогда.

 

...Нынче особенный выпал денёк.

Над Ленинградом морозный дымок.

Солнце багровое тычется в мрак,

Туч не пробить ему, видно, никак.

 

Долог по снежному городу путь.

Ветру тревожный огонь не задуть.

Вьюга, мятежная вьюга. Лети,

Взрослые, дети стоят на пути.

 

Вечный огонь проплывает, суров,

Мимо заводов и мимо мостов,

Мимо дворцов, мимо школ и жилищ,

Вставших над пеплом былых пепелищ.

 

Соединились два вечных огня,

Люди вокруг — как живая броня!

 

Долгий день

Ежегодно, девятого мая,

Под весенний песенный гуд,

В гневный мир дорога прямая

Назначает точный маршрут.

 

Молодых будя на рассвете,

Входит день, виски холодя.

Ветеранам приносит ветер

Капли слез и брызги дождя.

 

Счастью есть и горю причины,

Обрывает время струну,

И уже подают машины

В обожженную боем страну.

 

Едут матери, дедушки, внуки,

Голубеет подснежников луг,

Их щадят солдатские руки,

Огрубелые пальцы подруг.

 

Троньте стебли юности, троньте

В память давних встреч и потерь,

И любовь, что сгорела на фронте,

Ударяет в сердце теперь.

 

Но внезапно тихнут беседы,

На закате гаснут бои...

С нами те, кто лег до победы,

В эту глину, в эти ручьи.

 

И подснежник становится черным,

Исчезает след на тропе,

Лишь надтреснутый голос горна

Говорит о грозной судьбе.

 

На горячий мрамор слетают,

Словно пчелы, буквы имен

В долгий день девятого мая,

Опаленный кровью знамен.

 

Ленинградская подпись

Мне на войне не повстречался он,

Хоть знал я многих фронтовых шоферов,

Но хлеб, который автобатальон

Доставил в наш непобедимый город,

 

Но кровь, что он для раненых привез,

Хотя по льду хлестала смерть вдогонку,

Но дети, что нам дороги до слез,

Усаженные в мерзлую трехтонку,

 

Так сблизили и породнили нас,

Хоть не встречались ни в гостях, ни дома.

Как будто и меня в войну он спас,

До самой малой черточки знакомый.

 

Была, как рана, Ладога в груди...

Там, в ледяной воде купая кузов,

Его товарищ, шедший впереди,

Сорвался в полынью с бесценным грузом.

 

Там промедленья не было другим,

Вдали штурмовки слышались удары.

И тускло, подавая знак живым,

Из синей глубины светились фары.

 

Ушел на запад автобатальон.

Водитель рвался в пекло, зубы стиснув,

Хоть до Берлина мог дойти не он,

Крещенный смертью на Дороге жизни.

 

Сегодня он, доживший до седин,

Припоминает дней былых отвагу,

Что все-таки и он вошел в Берлин,

И он пришел в победный день к рейхстагу.

 

И начертал предупрежденье всем,

Кого в бою повергла наша сила:

«Из Ленинграда мы пришли затем,

Чтобы война к нам больше не ходила!»

 

Наша молодость

Наша молодость крепкого сплава,

И, как в песне поется родной,

За далекой, за Нарвской заставой

Парень идет молодой.

 

Он внимательным взором обводит

Стадионы, проспекты, мосты.

Далеко протянулись заводы.

Город строгой, большой красоты.

 

Здесь ковалось годами богатство,

Счастье, труд, что доверены нам, —

По Октябрьской, Выборгской, Нарвской

И по многим другим сторонам.

 

Слушай, Родина, поступь отрядов,

Чтобы юности голос дошел

Сквозь зенитки, сквозь гул канонады

К городам нашим, к тысячам сел.

 

Это руки умелые точат

За стаканом снарядный стакан,

Это немца холодною ночью

Насмерть бьет молодой партизан.

 

Наш удар беспощаден и точен,

В бой уходит отряд моряков.

Это юноша — Родины летчик —

Ненавистных штурмует врагов.

 

Нам вручили оружье по праву!

Сыновьями гордится семья.

Так воюет за Нарвской заставой

Возмужалая юность твоя!

 

Сыновья Ленинграда

Щебет солнцем разбуженных стай,

Свежий ветер, рассвета прохлада,

На Аптекарском острове май,

Молодая на грядах рассада,

 

Наклоняется ива к воде

Черной зеленью с золотом, дремой.

Хлопотливое утро в труде.

Руки в мокрых комках чернозема.

 

Синь спецовок, расстегнутый ворот:

Серединой проспекта идут, —

В той степенности столько задора, —

Малыши, полюбившие труд.

 

Их отцы на войне, матерей

Многих смерть, многих жизнь разбросала.

Пусть рукам молодых слесарей

Подчинится строптивость металла.

 

Им бы змеи пускать в облака,

Но, чтоб нашими были просторы, —

Мастерами приходят к станкам

Твои строгие мальчики, город!

 

Стихи из повести о Петергофском десанте «Живые, пойте о нас!» 

1

Птицы себе свили новые гнезда,

Люди отстроили кров,

Но и сегодня мне видится грозный,

Верный форпост моряков.

 

Ветер балтийское знамя полощет,

Бой беспощаден и строг.

«Красная Горка» и «Серая Лошадь»,

Дерзостный наш «пятачок»!

 

Здравствуй, пристанище сильных и смелых

На потаенной тропе,

«ИЛы», летящие в бой под обстрелом,

Вкопанный в землю КП.

 

Много я видел, и много я знаю,

С братьями долю деля,

Только всех памятней эта родная

Малая наша земля.

 

Утлой печурки горячее пламя,

Нары, за дверью метель.

Песня, что сложена здесь моряками,

Не позабыта досель:

 

«Вспомним, товарищи, мы ветеранов,

Героев смертельных атак,

Кто в Петергофе погиб у фонтанов,

Врага не пустил в Ленинград!»

 

Нету в ней рифмы, но это пустое, —

Взгляд устремляя к заре,

Летчики пели ее перед боем

В том грозовом январе.

 

И поднимали, ведомые гневом,

Эти слова моряки,

Те, кого звали еще в сорок первом

«Черною смертью» враги.

 

Пела ее молодая пехота,

Что, погрузив на суда,

С танками, по справедливому счету,

Флот переправил сюда.

 

Балтика в зимней ушанке, в бушлате,

В блеске литых якорей,

Пела ее на воскресшем «Марате»

И у стволов батарей.

 

И, долетая в бесправные дали,

В белых фашистских крестах,

Песню седые ветра распевали,

Сея в захватчиках страх! 

2

Ошеломленный, в радостной тревоге,

Я брел среди воронок и бугров,

По обожженной фронтовой дороге

В освобожденный нами Петергоф.

 

Разбитый, искалеченный нещадно,

Наш город в очертаньях все видней.

Каким он стал за девятьсот осадных,

Отторгнутых от Ленинграда дней!

 

Где жизнь, что трепетала здесь когда-то,

Блеск золотистых статуй, где каскад?

Где боевая молодость Кронштадта,

Что в сорок первом шла сюда в десант?

 

Я провожал их, я глядел им в лица

Перед еще неведомой судьбой.

О, если б мог в гнетущий мрак пробиться

Победный день, от солнца голубой?!

 

Но все мертво. Нет статуй, нет Самсона,

Лишь котлован на ледяной горе.

В ловушках мин береговая зона,

Орудия в пятнистой мишуре.

 

Где взять живой воды среди торосов,

Как корабли надежд поднять со дна?

Но на безмолвные мои вопросы

Угрюмо отвечала тишина.

 

Еще миноискатель не касался

Пустынь, что были мертвенно белы,

И только искореженные пальцы

Вздымали к небу черные стволы.

 

И кладбище фашистское на Красной

Десанта открывало страшный счет,

Где на крестах, что прикрывали каски,

Стояло ясно — сорок первый год! 

3

И если вновь в Петродворце, в Кронштадте,

На опаленном смертью берегу

Тебе придется побывать, читатель,

Тех вспомни, перед кем и мы в долгу.

 

Останутся в сердцах потомков святы

Герои, что сражались до конца,

И пусть проспект Матросского десанта

Возникнет средь садов Петродворца.

 

С оружием в руках войдут устало

Бойцы в спасенный свой Петродворец.

Пересеченный зеленью кварталов,

Он светится, как голубой ларец.

 

И множество не без вести пропавших,

Стремительных и молодых парней,

И множество с твоей земли не вставших

Глядят на небывалый блеск огней.

 

Бойцы погибли у твоих фонтанов,

Чтобы из праха встал цветущий сад,

И, вспоминая павших ветеранов,

Героям салютует Ленинград!

 

Баян и гранаты

Народному артисту СССР

Ивану Петровичу Дмитриеву

 

Шаги поземка заметает.

Леса шумят над головой.

Вся в пламени передовая,

Сегодня бой и завтра бой.

 

Вы на себе тащили санки,

Веревка врезывалась в грудь,

К далекой фронтовой землянке

Был грозен под обстрелом путь.

 

Вы слабы. Тяжела поклажа

Баяна, дисков и гранат.

Театром палубно-блиндажным

Был назван в шутку ваш отряд.

 

Артистов четверо иль трое,

Волнуясь, радуясь, скорбя,

Вы, исполняя роль героев,

Могли б играть самих себя.

 

Вы отступали, шли на приступ.

Я помню ваш девятый вал,

Когда баян и баяниста

Один осколок поражал.

 

За вами Моонзунда скалы,

Разгневанный архипелаг,

Там черная вода вскипала

И пули пробивали флаг.

 

Шел самолет с крестами низко,

И песня корчилась в огне,

Тонула юная артистка

В балтийской ледяной волне.

 

У перебитого штурвала,

У онемевшего ствола,

Она Неждановой не стала

И все ж бессмертье обрела.

 

Белеют маскхалатов крылья,

Сто метров до врага всего,

И вы концерт свой дать решили

Вполшепота, для одного!

 

Его жена и сын убиты,

За них он продолжает бой.

Поклялся снайпер знаменитый

Не уходить с передовой.

 

Что спеть товарищу? Частушки?

Но им не одолеть тоску.

Тогда во мглу землянки Пушкин

Вошел незримо к моряку.

 

«Я вас любил...» И все, быть может

Полузабытое сейчас,

Явилось, душу растревожив,

Зажгло огонь в глубинах глаз.

 

И в небесах, за черным бором,

Распался роковой предел,

И раненый баян актера

Для одного тихонько пел.

 

Прощай, боец. прощай, землянка,

Приют вооруженных муз...

Слегка поскрипывают санки,

Везущие привычный груз.

 

Блокадная премьера героической комедии

«Раскинулось море широко...»

Седьмое ноября

Сорок второго года.

Багровая заря

Не сходит с небосвода.

 

Но это не заря.

Как Ленинград изранен!

Листок календаря

Срывает горожанин.

 

Ему приснился сон,

Что будет день отличный.

Он нынче приглашен

На праздник необычный.

 

Стреляют корабли —

То Балтика родная

Передний край земли

Собою` прикрывает.

 

И летчикам дано

Хранить мосты и зданья.

Звено, еще звено

Уходит на заданье.

 

Встал праздник у ворот,

Для нас безмерно дорог.

Здесь борется, живет

Непобедимый город.

 

Сквозь ветер фронтовой —

По огненной тропинке

Боец с передовой

Идет к Александринке.

 

Свет в зале гаснуть стал,

Уже смычки запели.

Переполняют зал

Бушлаты и шинели.

 

Танцоры и певцы

Блокадной оперетты,

Спасибо вам, бойцы,

За представленье это.

 

За музыку и стих,

Наивные порою,

И что себя самих

Здесь узнают герои.

 

Творили бытие,

Шутили в час тревожный

И авторы ее,

И фронтовой художник.

 

Я в памяти своей

Тот воскрешаю вечер,

Хоть многих из друзей

Теперь уже не встречу.

 

Навеки сохраню

Завещанное счастье,

Ведь к этому огню

Я тоже был причастен.

 

Звучал оваций гром,

Был людям страх неведом,

Мы нашу над врагом

Предвидели победу.

 

Под небом грозовым

Морские флаги вьются.

Народ непобедим,

Когда бойцы смеются!

 

Музы не молчали

Евгению Алексеевичу Линду

 

На улице обстрел, огонь, мороз,

Театра зданье словно в дрейфе льдина.

За сценою, дитя военных гроз,

Готовится к полету балерина.

 

Ей в темном зале публика видна,

Одни бушлаты, ватники, шинели.

В огромных серых валенках она

Скрывает ноги, что оледенели.

 

Сейчас она их сбросит и пойдет

Навстречу сандружинницам, солдатам,

Поздней в музее школьном в мирный год

Те валенки предстанут экспонатом.

 

В минуту эту молодой скрипач,

Убитый год спустя, еще не знает,

Что музыки его восторг и плач

Потомкам передаст струна живая.

 

И мальчик при коптилочном огне

Воздушный бой рисует над Невою,

Седым он вспомнит детство на войне

В том зале, окруженный тишиною.

 

И вы, ученики, учителя,

Сыны героев и блокады дети,

Следите, как холодная земля

Вбирает неземные звуки эти

 

Симфонии, рожденной под огнем,

Стон пулею пробитого гобоя,

Той музыки, что шла в голодный дом

И людям заменяла хлеб собою.

 

И оттого, что дети в свой музей

Надежду принесли из тьмы блокады,

И взял ее примером жизни всей

Тот, чей отец убит под Ленинградом.

 

Здесь говорят: да будет в мире мир,

Отцам и внукам, матерям и женам,

Кистям и краскам, песням вещих лир

И музам, добротой вооруженным!

 

* * *

Вам, мальчики и девочки блокады,

Кому уже сейчас за пятьдесят,

Судьбы уроки повторять не надо,

Они в сердцах и памяти горят.

 

Вы их учили с детства на плакатах:

«Умрём, но Ленинграда не сдадим!»

Вы погружали в лёд огонь булата,

На смену приходя отцам своим.

 

Вам, что служили матери-отчизне

Под бомбами, с погибшими в ряду,

Цветок поставлен на Дороге жизни

И памятник в Таврическом саду.

 

И мальчик, что блокадным стал поэтом,

И бывший юнга, капитаном став,

Свою медаль хранят, как слиток света,

Гавроши наших питерских застав.

 

Но те, кому не вручены медали,

Чей не окончен труд, оборван стих,

Хотя и капитанами не стали,

Они всегда на кораблях своих!

 

Весна им дарит радость первоцвета,

Приносит солнце мягкий света луча.

На камне оставляют им конфету,

Воздушный шарик, ломтик калача.

 

Спят девочки и мальчики блокады,

А тем, кто жив, уже за пятьдесят,

И каждому из них одна награда,

Что есть, что будет вечно — Ленинград!

В. Азаров

 

Анна Ахматова

Анна Андреевна Ахматова (при рождении Горенко) (23 июня 1889 — 5 марта 1966) — русская поэтесса Серебряного века, одна из наиболее значимых фигур русской литературы XX века.

 

Клятва

И та, что сегодня прощается с милым,

Пусть боль свою в силу она переплавит.

Мы детям клянемся, клянемся могилам,

Что нас покориться никто не заставит.

 

Мужество

Мы знаем, что ныне лежит на весах

И что совершается ныне.

Час мужества пробил на наших часах,

И мужество нас не покинет.

 

Не страшно под пулями мертвыми лечь,

Не горько остаться без крова,

И мы сохраним тебя, русская речь,

Великое русское слово.

 

Свободным и чистым тебя пронесем,

И внукам дадим, и от плена спасем

Навеки.

 

Птицы смерти в зените стоят…

Птицы смерти в зените стоят.

Кто идет выручать Ленинград?

Не шумите вокруг — он дышит,

Он живой еще, он все слышит:

 

Как на влажном балтийском дне

Сыновья его стонут во сне,

Как из недр его вопли: «Хлеба!»

До седьмого доходят неба…

 

Но безжалостна эта твердь.

И глядит из всех окон — смерть.

И стоит везде на часах

И уйти не пускает страх.

 

Первый дальнобойный в Ленинграде

И в пестрой суете людской

Все изменилось вдруг.

Но это был не городской,

Да и не сельский звук.

 

На грома дальнего раскат

Он, правда, был похож, как брат,

Но в громе влажность есть

Высоких свежих облаков

И вожделение лугов —

Веселых ливней весть.

 

А этот был, как пекло, сух,

И не хотел смятенный слух

Поверить — по тому,

Как расширялся он и рос,

Как равнодушно гибель нес

Ребенку моему.

 

Памяти Вали

 

1

Щели в саду вырыты,

Не горят огни.

Питерские сироты,

Детоньки мои!

Под землей не дышится,

Боль сверлит висок,

Сквозь бомбежку слышится

Детский голосок.

 

2

Постучи кулачком — я открою.

Я тебе открывала всегда.

Я теперь за высокой горою,

За пустыней, за ветром и зноем,

Но тебя не предам никогда...

 

Твоего я не слышала стона.

Хлеба ты у меня не просил.

Принеси же мне ветку клена

Или просто травинок зеленых,

Как ты прошлой весной приносил.

 

Принеси же мне горсточку чистой,

Нашей невской студеной воды,

И с головки твоей золотистой

Я кровавые смою следы.

 

Статуя «Ночь» в Летнем саду

Ноченька!

В звездном покрывале,

В траурных маках, с бессонной совой…

Доченька!

Как мы тебя укрывали

Свежей садовой землей.

Пусты теперь Дионисовы чаши,

Заплаканы взоры любви…

Это проходят над городом нашим

Страшные сестры твои.

 

Причитание

Ленинградскую беду

Руками не разведу,

Слезами не смою,

В землю не зарою.

За версту я обойду

Ленинградскую беду.

Я не взглядом, не намеком,

Я не словом, не попреком,

Я земным поклоном

В поле зеленом

Помяну.

 

* * *

А вы, мои друзья последнего призыва!

Чтоб вас оплакивать, мне жизнь сохранена.

Над вашей памятью не стыть плакучей ивой,

А крикнуть на весь мир все ваши имена!

Да что там имена! Ведь все равно — вы с нами!..

Все на колени, все! Багряный хлынул свет!

И ленинградцы вновь идут сквозь дым рядами —

Живые с мертвыми: для славы мертвых нет.

 

27 января 1944

И в ночи январской, беззвездной,

Сам дивясь небывалой судьбе,

Возвращенный из смертной бездны,

Ленинград салютует себе.

 

Освобожденная

Чистый ветер ели колышет,

Чистый снег заметает поля.

Больше вражьего шага не слышит,

Отдыхает моя земля.

 

Победителям

Сзади Нарвские были ворота,

Впереди была только смерть...

Так советская шла пехота

Прямо в желтые жерла «берт».

 

Вот о вас напишут книжки:

«Жизнь свою за други своя»,

Незатейливые парнишки, —

Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки, —

Внуки, братики, сыновья!

 

Приморский Парк Победы

Еще недавно плоская коса,

Черневшая уныло в невской дельте,

Как при Петре, была покрыта мхом

И ледяною пеною омыта.

Скучали там две-три плакучих ивы,

И дряхлая рыбацкая ладья

В песке прибрежном грустно догнивала.

И буйный ветер гостем был единым

Безлюдного и мертвого болота.

 

Но ранним утром вышли ленинградцы

Бесчисленными толпами на взморье.

И каждый посадил по деревцу

На той косе, и топкой и пустынной,

На память о великом Дне Победы.

 

И вот сегодня — это светлый сад,

Привольный, ясный, под огромным небом:

Курчавятся и зацветают ветки,

Жужжат шмели, и бабочки порхают,

И соком наливаются дубки,

А лиственницы нежные и липы

В спокойных водах тихого канала,

Как в зеркале, любуются собой…

 

И там, где прежде парус одинокий

Белел в серебряном тумане моря, —

Десятки быстрокрылых, легких яхт

На воле тешатся…

Издалека

Восторженные клики с стадиона

Доносятся…

Да, это парк Победы.

А. Ахматова

 

Бессмертный полк поэтов блокады: Б

 

Берггольц, Ботвинник, Браун, Быстров

 

Ольга Берггольц

Ольга Фёдоровна Берггольц (16 мая 1910 — 13 ноября 1975) — русская советская поэтесса, прозаик и драматург, писательница и военный журналист. Её называли ленинградской Мадонной, музой блокадного города, одним из символов осаждённого Ленинграда.

 

* * *

Мы предчувствовали полыханье

этого трагического дня.

Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье.

Родина! Возьми их у меня!

 

Я и в этот день не позабыла

горьких лет гонения и зла,

но в слепящей вспышке поняла:

это не со мной — с Тобою было,

это Ты мужалась и ждала.

 

Нет, я ничего не позабыла!

Но была б мертва, осуждена —

встала бы на зов Твой из могилы,

все б мы встали, а не я одна.

 

Я люблю Тебя любовью новой,

горькой, всепрощающей, живой,

Родина моя в венце терновом,

с темной радугой над головой.

 

Он настал, наш час,

и что он значит —

только нам с Тобою знать дано.

Я люблю Тебя — я не могу иначе,

я и Ты — по-прежнему — одно.

 

* * *

...Я говорю с тобой под свист снарядов,

угрюмым заревом озарена.

Я говорю с тобой из Ленинграда,

страна моя, печальная страна...

 

Кронштадтский злой, неукротимый ветер

в мое лицо закинутое бьет.

В бомбоубежищах уснули дети,

ночная стража встала у ворот.

 

Над Ленинградом — смертная угроза-

Бессонны ночи, тяжек день любой.

Но мы забыли, что такое слезы,

что называлось страхом и мольбой.

 

Я говорю: нас, граждан Ленинграда,

не поколеблет грохот канонад,

и если завтра будут баррикады —

мы не покинем наших баррикад.

 

И женщины с бойцами встанут рядом,

и дети нам патроны поднесут,

и надо всеми нами зацветут

старинные знамена Петрограда.

 

Руками сжав обугленное сердце,

такое обещание даю

я, горожанка, мать красноармейца,

погибшего под Стрельною в бою:

 

Мы будем драться с беззаветной силой,

мы одолеем бешеных зверей,

мы победим, клянусь тебе, Россия,

от имени российских матерей.

 

* * *

...Я буду сегодня с тобой говорить,

товарищ и друг ленинградец,

о свете, который над нами горит,

о нашей последней отраде.

 

Товарищ, нам горькие выпали дни,

грозят небывалые беды,

но мы не забыты с тобой, не одни, —

и это уже победа.

 

Смотри — материнской тоскою полна,

за дымной грядою осады,

не сводит очей воспаленных страна

с защитников Ленинграда.

 

Так некогда, друга отправив в поход,

на подвиг тяжелый и славный,

рыдая, глядела века напролет

со стен городских Ярославна.

 

Молила, чтоб ветер хоть голос домчал

до друга сквозь дебри и выси...

А письма летят к Ленинграду сейчас,

как в песне, десятками тысяч.

 

Сквозь пламя и ветер летят и летят,

их строки размыты слезами.

На ста языках об одном говорят:

«Мы с вами, товарищи, с вами!»

 

А сколько посылок приходит с утра

сюда, в ленинградские части!

Как пахнут и варежки, и свитера

забытым покоем и счастьем...

 

И нам самолеты послала страна, —

да будем еще неустанней! —

их мерная, гулкая песня слышна,

и видно их крыльев блистанье.

 

Товарищ, прислушайся, встань, улыбнись

и с вызовом миру поведай:

— За город сражаемся мы не одни, —

и это уже победа.

 

Спасибо. Спасибо, родная страна,

за помощь любовью и силой.

Спасибо за письма, за крылья для нас,

за варежки тоже спасибо.

 

Спасибо тебе за тревогу твою —

она нам дороже награды.

О ней не забудут в осаде, в бою

защитники Ленинграда.

 

Мы знаем — нам горькие выпали дни,

грозят небывалые беды.

Но Родина с нами, и мы не одни,

и нашею будет победа.

 

В госпитале

Солдат метался: бред его терзал.

Горела грудь. До самого рассвета

он к женщинам семьи своей взывал,

он звал, тоскуя: — Мама, где ты, где ты? —

 

Искал ее, обшаривая тьму...

И юная дружинница склонилась

и крикнула — сквозь бред и смерть — ему:

— Я здесь, сынок! Я здесь, я рядом, милый! —

 

И он в склоненной мать свою узнал.

Он зашептал, одолевая муку:

Ты здесь? Я рад. А где ж моя жена?

Пускай придет, на грудь положит руку. —

 

И снова наклоняется она,

исполненная правдой и любовью.

Я здесь, — кричит, — я здесь, твоя жена,

у твоего родного изголовья.

 

Я здесь, жена твоя, сестра и мать.

Мы все с тобой, защитником отчизны.

Мы все пришли, чтобы тебя поднять,

вернуть себе, отечеству и жизни. —

 

Ты веришь, воин. Отступая, бред

сменяется отрадою покоя.

Ты будешь жить. Чужих и дальних нет,

покуда сердце женское с тобою.

 

Песня о ленинградской матери

Вставал рассвет балтийский ясный,

когда воззвали рупора:

— Над нами грозная опасность.

Бери оружье, Ленинград! —

А у ворот была в дозоре

седая мать двоих бойцов,

и дрогнуло ее лицо,

и пробежал огонь во взоре.

 

Она сказала: — Слышу, маршал.

Ты обращаешься ко мне.

Уже на фронте сын мой старший,

и средний тоже на войне.

 

А младший сын со мною рядом,

ему семнадцать лет всего,

но на защиту Ленинграда

я отдаю теперь его.

 

Иди, мой младший, мой любимый,

зови с собой своих друзей.

Да не падет на дом родимый

бесчестье плена и плетей!

 

Нет, мы не встанем на колени!

Не опозорить, не попрать

тот город, где Владимир Ленин

учил терпеть и побеждать.

 

Нет, осиянный ратной славой,

великий город победит,

мстя за Париж, и за Варшаву,

и за твою судьбу, Мадрид.

 

...На бранный труд, на бой, на муки,

во имя права своего,

уходит сын, целуя руки,

благословившие его.

 

И, хищникам пророча горе,

гранаты трогая кольцо, —

у городских ворот в дозоре

седая мать троих бойцов.

 

Из блокнота сорок первого года

1

...Видим — опять надвигается ночь,

и этому не помочь:

ничем нельзя отвратить темноту,

прикрыть небесную высоту...

 

2

Я не дома, не города житель,

не живой и не мертвый — ничей:

я живу между двух перекрытий,

в груде сложенных кирпичей...

 

3

О, это явь — не чудится, не снится:

сирены вопль, и тихо — и тогда

одно мгновенье слышно — птицы, птицы

поют и свищут в городских садах.

 

Да, в тишине предбоевой, в печали,

так торжествуют хоры вешних птиц,

как будто б рады, что перекричали

огромный город, падающий ниц...

 

4

В бомбоубежище, в подвале,

нагие лампочки горят...

Быть может, нас сейчас завалит.

Кругом о бомбах говорят...

 

...Я никогда с такою силой,

как в эту осень, не жила.

Я никогда такой красивой,

такой влюбленной не была...

 

5

Да, я солгу, да, я тебе скажу:

— Не знаю, что случилося со мной,

но так легко я по земле хожу,

как не ходила долго и давно.

 

И так мила мне вся земная твердь,

так песнь моя чиста и высока...

Не потому ль, что в город входит смерть,

а новая любовь недалека?..

 

6

...Сидят на корточках и дремлют

под арками домов чужих.

Разрывам бомб почти не внемлют,

не слышат, как земля дрожит.

 

Ни дум, ни жалоб, ни желаний...

Одно стремление — уснуть,

к чужому городскому камню

щекой горящею прильнуть...

 

В 1941 году в Ленинграде

У Фонтанного дома, у Фонтанного дома,

у подъездов, глухо запахнутых,

у резных чугунных ворот

гражданка Анна Андреевна Ахматова,

поэт Анна Ахматова

на дежурство ночью встает.

 

На левом бедре ее тяжелеет, обвиснув, противогаз,

а по правую руку, как всегда, налегке,

в покрывале одном, приоткинутом над сиянием глаз,

гостья милая — Муза, с легкой дудочкою в руке.

 

А напротив через Фонтанку — немые сплошные дома,

окна в белых бумажных крестах. А за ними ни искры, ни зги.

И мерцает на стеклах жемчужно-прозрачная тьма.

И на подступах ближних отброшены снова враги.

 

О, кого ты, кого, супостат, захотел превозмочь?

Или Анну Ахматову, вставшую в дозор у Фонтанного дома,

от Армии невдалеке?

Или стражу ее, ленинградскую эту бессмертную белую ночь?

Или Музу ее со смертельным оружьем, с легкой дудочкой в легкой руке?

 

Сестре

Машенька, сестра моя, москвичка!

Ленинградцы говорят с тобой.

На военной грозной перекличке

слышишь ли далекий голос мой?

 

Знаю — слышишь. Знаю — всем знакомым

ты сегодня хвастаешь с утра:

— Нынче из отеческого дома

говорила старшая сестра. —

 

...Старый дом на Палевском, за Невской,

низенький зеленый палисад.

Машенька, ведь это — наше детство,

школа, елка, пионеротряд...

 

Вечер, клены, мандолины струны

с соловьем заставским вперебой.

Машенька, ведь это наша юность,

комсомол и первая любовь.

 

А дворцы и фабрики заставы?

Труд в цехах неделями подряд?

Машенька, ведь это наша слава,

наша жизнь и сердце — Ленинград.

 

Машенька, теперь в него стреляют,

прямо в город, прямо в нашу жизнь.

Пленом и позором угрожают,

кандалы готовят и ножи.

 

Но, жестоко душу напрягая,

смертно ненавидя и скорбя,

я со всеми вместе присягаю

и даю присягу за тебя.

 

Присягаю ленинградским ранам,

первым разоренным очагам:

не сломлюсь, не дрогну, не устану,

ни крупицы не прощу врагам.

 

Нет. По жизни и по Ленинграду

полчища фашистов не пройдут.

В низеньком зеленом палисаде

лучше мертвой наземь упаду.

 

Но не мы — они найдут могилу.

Машенька, мы встретимся с тобой.

Мы пройдемся по заставе милой,

по зеленой, синей, голубой.

 

Мы пройдемся улицею длинной,

вспомним эти горестные дни

и услышим говор мандолины,

и увидим мирные огни.

 

Расскажи ж друзьям своим в столице:

— Стоек и бесстрашен Ленинград.

Он не дрогнет, он не покорится, —

так сказала старшая сестра.

 

Осень сорок первого

Я говорю, держа на сердце руку,

так на присяге, может быть, стоят.

Я говорю с тобой перед разлукой,

страна моя, прекрасная моя.

 

Прозрачное, правдивейшее слово

ложится на безмолвные листы.

Как в юности, молюсь тебе сурово

и знаю: свет и радость — это ты.

 

Я до сих пор была твоим сознаньем.

Я от тебя не скрыла ничего.

Я разделила все твои страданья,

как раньше разделяла торжество.

 

...Но ничего уже не страшно боле,

сквозь бред и смерть сияет предо мной

твое ржаное дремлющее поле,

ущербной озаренное луной.

 

Еще я лес твой вижу и на камне,

над безымянной речкою лесной,

заботливыми свернутый руками

немудрый черпачок берестяной.

 

Как знак добра и мирного общенья,

лежит черпак на камне у реки,

а вечер тих, не слышно струй теченье,

и на траве мерцают светляки...

 

О, что мой страх, что смерти неизбежность,

испепеляющий душевный зной

перед тобой — незыблемой, безбрежной,

перед твоей вечерней тишиной?

 

Умру, — а ты останешься как раньше,

и не изменятся твои черты.

Над каждою твоею черной раной

лазоревые вырастут цветы.

 

И к дому ковыляющий калека

над безымянной речкою лесной

опять сплетет черпак берестяной

с любовной думою о человеке...

 

Первое письмо на Каму

Я знаю — далеко на Каме

тревожится, тоскует мать.

Что написать далекой маме?

Как успокоить? Как солгать?

 

Она в открытках каждой строчкой,

страшась и всей душой любя,

все время молит: «Дочка, дочка,

прошу, побереги себя...»

 

О, я любой ценою рада

тревогу матери унять.

Я напишу ей только правду.

Пусть не боится за меня.

«Я берегу себя, родная.

Не бойся, очень берегу:

я город наш обороняю

со всеми вместе, как могу.

 

Я берегу себя от плена,

позорнейшего на земле.

Мне кровь твоя, чернее в венах,

диктует: Гибель, но не плен!

 

Не бойся, мама, я не струшу,

не отступлю, не побегу.

Взращенную тобою душу

непобежденной сберегу.

Не бойся, нет во мне смятенья,

еще надолго хватит сил:

победоносному терпенью

недаром Ленин нас учил.

Не бойся, мама, — я с друзьями,

а ты люби моих друзей...»

 

...Так я пишу далекой маме.

Я написала правду ей.

 

Я не пишу — и так вернее, —

что старый дом разрушен наш,

что ранен брат, что я старею,

что мало хлеба, мало сна.

 

И главная, быть может, правда

в том, что не все узнает мать.

Ведь мы залечим эти раны,

мы все вернем себе опять.

И сон — спокойный, долгий, теплый,

и песни с самого утра,

и будет в доме, в ясных стеклах

заря вечерняя играть...

 

И я кричу знакомым людям:

— Пишите правду матерям!

Пишите им о том, что будет.

Не жалуйтесь, что трудно нам...

 

* * *

К сердцу Родины руку тянет

трижды проклятый миром враг.

На огромнейшем поле брани

кровь отметила каждый шаг.

 

О, любовь моя, жизнь и радость,

дорогая моя земля!

Из отрезанного Ленинграда

вижу свет твоего Кремля.

 

Пятикрылые вижу звезды,

точно стали еще алей.

Сквозь дремучий, кровавый воздух

вижу Ленинский Мавзолей.

 

И зарю над стеною старой,

и зубцы ее, как мечи.

И нетленный прах коммунаров

снова в сердце мое стучит.

 

Наше прошлое, наше дерзанье,

все, что свято нам навсегда, —

на разгром и на поруганье

мы не смеем врагу отдать.

 

Если это придется взять им,

опозорить свистом плетей,

пусть ложится на нас проклятье

наших внуков и их детей!

 

Даже клятвы сегодня мало.

Мы во всем земле поклялись.

Время смертных боев настало —

будь неистов. Будь молчалив.

 

Всем, что есть у тебя живого,

чем страшна и прекрасна жизнь —

кровью, пламенем, сталью, словом, —

задержи врага. Задержи!

 

* * *

Покуда небо сумрачное меркнет,

мой дальний друг, прислушайся, поверь.

Клянусь тебе, клянусь, что мы бессмертны,

мы, смертью попирающие смерть.

 

Мы защищаем город наш любимый,

все испытанья поровну деля.

Клянусь тебе, что мы неистребимы,

за нами — наша русская земля.

 

Она могучая, она у нас большая.

Припомни-ка простор ее сплошной.

Клянусь тебе, мы подвиг совершаем

во имя всей земли своей родной.

 

Мы, ленинградцы, ныне держим знамя,

мы — Родины передовой отряд.

Весь шар земной сейчас следит за нами,

пароль и отзыв мира: «Ленинград».

 

Клянусь тебе, у нас не будет трусов.

Мы закричим бегущему вослед:

— Ты предал нас фашистам. Ты не русский. —

И не оставим труса на земле.

 

Клянусь тебе, мы страшно будем биться,

клянусь тебе — мы скоро победим,

и даже смерть отступит, устрашится

и рухнет наземь остовом своим.

 

Разговор с соседкой

Дарья Власьевна, соседка по квартире,

сядем, побеседуем вдвоем.

Знаешь, будем говорить о мире,

о желанном мире, о своем.

 

Вот мы прожили почти полгода,

полтораста суток длится бой.

Тяжелы страдания народа —

наши, Дарья Власьевна, с тобой.

 

О ночное воющее небо,

дрожь земли, обвал невдалеке,

бедный ленинградский ломтик хлеба —

он почти не весит на руке...

 

Для того, чтоб жить в кольце блокады,

ежедневно смертный слышать свист —

сколько силы нам, соседка, надо,

сколько ненависти и любви...

 

Столько, что минутами в смятенье

ты сама себя не узнаешь:

— Вынесу ли? Хватит ли терпенья?

— Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь.

 

Дарья Власьевна, еще немного,

день придет — над нашей головой

пролетит последняя тревога

и последний прозвучит отбой.

 

И какой далекой, давней-давней

нам с тобой покажется война

в миг, когда толкнем рукою ставни,

сдернем шторы черные с окна.

 

Пусть жилище светится и дышит,

полнится покоем и весной...

Плачьте тише, смейтесь тише, тише,

будем наслаждаться тишиной.

 

Будем свежий хлеб ломать руками,

темно-золотистый и ржаной.

Медленными, крупными глотками

будем пить румяное вино.

 

А тебе — да ведь тебе ж поставят

памятник на площади большой.

Нержавеющей, бессмертной сталью

облик твой запечатлят простой.

 

Вот такой же: исхудавшей, смелой,

в наскоро повязанном платке,

вот такой, когда под артобстрелом

ты идешь с кошелкою в руке.

 

Дарья Власьевна, твоею силой

будет вся земля обновлена.

Этой силе имя есть — Россия.

Стой же и мужайся, как она!

 

Второе письмо на Каму

...Вот я снова пишу на далекую Каму.

Ставлю дату: двадцатое декабря.

Как я счастлива, что горячо и упрямо

штемпеля Ленинграда на конверте горят.

 

Штемпеля Ленинграда! Это надо понять.

Все защитники города понимают меня.

Ленинградец, товарищ, оглянись-ка назад,

в полугодье войны, изумляясь себе:

 

мы ведь смерти самой поглядели в глаза.

Мы готовились к самой последней борьбе.

Ленинград в сентябре, Ленинград в сентябре...

Златосумрачный, царственный листопад,

скрежет первых бомбежек, рыданье сирен,

темно-ржавые контуры баррикад.

 

Только все, что тогда я на Каму писала,

все, о чем я так скупо теперь говорю, —

ленинградец, ты знаешь — было только началом,

было только вступленьем к твоему декабрю.

 

Ленинград в декабре, Ленинград в декабре!

О, как ставенки стонут на темной заре,

как угрюмо твое ледяное жилье,

как врагами изранено тело твое...

 

Мама, Родина светлая, из-за кольца

ты твердишь: «Ежечасно гордимся тобой».

Да, мы вновь не отводим от смерти лица,

принимаем голодный и медленный бой.

 

Ленинградец, мой спутник, мой испытанный друг,

нам декабрьские дни сентября тяжелей.

Все равно не разнимем слабеющих рук:

мы и это, и это должны одолеть.

 

Он придет, ленинградский торжественный полдень,

тишины, и покоя, и хлеба душистого полный.

О, какая отрада, какая великая гордость

знать, что в будущем каждому скажешь в ответ:

— Я жила в Ленинграде в декабре сорок первого года,

вместе с ним принимала известия первых побед.

 

...Нет, не вышло второе письмо на далекую Каму.

Это гимн ленинградцам — опухшим, упрямым, родным.

Я отправлю от имени их за кольцо телеграмму:

«Живы. Выдержим. Победим!»

 

Старая гвардия

В дни, когда на фронт пошли полки,

чтоб воздать злодеям полной мерой, —

на завод вернулись старики,

персональные пенсионеры.

 

Их вернулось двадцать, как один,

к агрегатам старого завода,

все — в суровой красоте седин,

верная рабочая порода.

 

Кавалеры многих орденов,

выправку хранящие поныне,

бившие сегодняшних врагов

в восемнадцатом на Украине.

 

— Разве, — говорят они, — сейчас

можем отдыхать мы без заботы?

В этот славный и опасный час

руки наши требуют работы.

 

У тисков, вагранок и станков,

там, где только это будет нужно, —

мы заменим воинов-сынов,

мы дадим сынам своим оружье.

 

И на приумолкшие станки,

не забытые за дни разлуки,

тихо положили старики

мудрые и любящие руки.

 

И запели светлые резцы,

мастеров узнав прикосновенье...

Было утро. Шли на фронт бойцы,

чтоб принять и выиграть сраженье.

 

Новогодний тост

В еще невиданном уборе

завьюженный огромный дот —

так Ленинград — гвардеец-город —

встречает этот Новый год.

 

Как беден стол, как меркнут свечи!

Но я клянусь — мы никогда

правдивей и теплее встречи

не знали в прежние года.

 

Мы, испытавшие блокаду,

все муки ратного труда,

друг другу счастья и отрады

желаем так, как никогда.

 

С безмерным мужеством и страстью

ведущие неравный бой,

мы знаем, что такое счастье,

что значит верность и любовь.

 

Так выше головы и чаши

с глотком вина — мы пьем его

за человеческое наше

незыблемое торжество!

 

За Армию — красу и гордость

планеты страждущей земной.

За наш угрюмый, темный город,

втройне любимый и родной.

 

Мы в чаянье тепла и света

глядим в грядущее в упор...

За горе, гибель и позор врага!

За жизнь! За власть Советов!

 

Армия

Мне скажут — Армия... Я вспомню день — зимой,

январский день сорок второго года.

Моя подруга шла с детьми домой —

они несли с реки в бутылках воду.

 

Их путь был страшен, хоть и недалек.

И подошел к ним человек в шинели,

взглянул — и вынул хлебный свой паек,

трехсотграммовый, весь обледенелый,

и разломил, и детям дал чужим,

и постоял, пока они поели.

И мать рукою серою, как дым,

дотронулась до рукава шинели.

 

Дотронулась, не посветлев в лице...

Не видел мир движенья благодарней!

Мы знали всё о жизни наших армий,

стоявших с нами в городе, в кольце.

 

...Они расстались. Мать пошла направо,

боец вперед — по снегу и по льду.

Он шел на фронт, за Нарвскую заставу,

от голода качаясь на ходу.

 

Он шел на фронт, мучительно палим

стыдом отца, мужчины и солдата:

огромный город умирал за ним

в седых лучах январского заката.

 

Он шел на фронт, одолевая бред,

все время помня — нет, не помня — зная,

что женщина глядит ему вослед,

благодаря его, не укоряя.

 

Он снег глотал, он чувствовал с досадой,

что слишком тяжелеет автомат,

добрел до фронта и попал в засаду

на истребленье вражеских солдат...

 

...Теперь ты понимаешь — почему

нет Армии на всей земле любимей,

нет преданней ее народу своему,

великодушней и непобедимей!

 

Ленинградке

Еще тебе такие песни сложат,

Так воспоют твой облик и дела,

Что ты, наверно, скажешь: — Не похоже.

Я проще, я угрюмее была.

 

Мне часто было страшно и тоскливо,

Меня томил войны кровавый путь,

Я не мечтала даже стать счастливой,

Мне одного хотелось: отдохнуть...

 

Да, отдохнуть ото всего на свете —

От поисков тепла, жилья, еды.

От жалости к своим исчахшим детям,

От вечного предчувствия беды,

 

От страха за того, кто мне не пишет

(Увижу ли его когда-нибудь),

От свиста бомб над беззащитной крышей,

От мужества и гнева отдохнуть.

 

Но я в печальном городе осталась

Хозяйкой и служанкой для того,

Чтобы сберечь огонь и жизнь его.

И я жила, преодолев усталость.

 

Я даже пела иногда. Трудилась.

С людьми делилась солью и водой.

Я плакала, когда могла. Бранилась

С моей соседкой. Бредила едой.

 

И день за днем лицо мое темнело,

Седины появились на висках.

Зато, привычная к любому делу,

Почти железной сделалась рука.

 

Смотри, как цепки пальцы и грубы!

Я рвы на ближних подступах копала,

Сколачивала жесткие гробы

И малым детям раны бинтовала...

 

И не проходят даром эти дни,

Неистребим свинцовый их осадок:

Сама печаль, сама война глядит

Познавшими глазами ленинградок.

 

Зачем же ты меня изобразил

Такой отважной и такой прекрасной,

Как женщину в расцвете лучших сил,

С улыбкой горделивою и ясной?

 

Но, не приняв суровых укоризн,

Художник скажет с гордостью, с отрадой:

— Затем, что ты — сама любовь и жизнь,

Бесстрашие и слава Ленинграда!

 

Дорога на фронт

...Мы шли на фронт по улицам знакомым,

припоминали каждую, как сон:

вот палисад отеческого дома,

здесь жил, шумя, огромный добрый клен.

 

Он в форточки тянулся к нам весною,

прохладный, глянцевитый поутру.

Но этой темной ледяной зимою

и ты погиб, зеленый шумный друг.

 

Зияют окна вымершего дома.

Гнездо мое, что сделали с тобой!

Разбиты стены старого райкома,

его крылечко с кимовской звездой.

 

Я шла на фронт сквозь детство — той дорогой,

которой в школу бегала давно.

Я шла сквозь юность, сквозь ее тревогу,

сквозь счастие свое — перед войной.

 

Я шла сквозь хмурое людское горе —

пожарища, развалины, гробы...

Сквозь новый, только возникавший город,

где здания прекрасны и грубы.

 

Я шла сквозь жизнь, сведя до боли пальцы.

Твердил мне путь давнишний и прямой:

— Иди. Не береги себя. Не сжалься,

не плачь, не умиляйся над собой.

 

И вот — река, лачуги, ветер жесткий,

челны рыбачьи, дымный горизонт,

землянка у газетного киоска —

наш ленинградский неприступный фронт.

 

Да. Знаю. Все, что с детства в нас горело,

все, что в душе болит, поет, живет, —

все шло к тебе, торжественная зрелость,

на этот фронт у городских ворот.

 

Ты нелегка — я это тоже знаю,

но все равно — пути другого нет.

Благодарю ж тебя, благословляю,

жестокий мой, короткий мой расцвет,

 

за то, что я сильнее, и спокойней,

и терпеливей стала во сто крат

и всею жизнью защищать достойна

великий город жизни — Ленинград.

 

* * *

Нам от тебя теперь не оторваться.

Одною небывалою борьбой,

Одной неповторимою судьбой

Мы все отмечены. Мы — ленинградцы.

 

Нам от тебя теперь не оторваться:

Куда бы нас ни повела война —

Твоею жизнию душа полна

И мы везде и всюду — ленинградцы.

 

Нас по улыбке узнают: нечастой,

Но дружелюбной, ясной и простой.

По вере в жизнь. По страшной жажде счастья.

По доблестной привычке трудовой.

 

Мы не кичимся буднями своими:

Наш путь угрюм и ноша нелегка,

Но знаем, что завоевали имя,

Которое останется в веках.

 

Да будет наше сумрачное братство

Отрадой мира лучшею — навек,

Чтоб даже в будущем по ленинградцам

Равнялся самый смелый человек.

 

Да будет сердце счастьем озаряться

У каждого, кому проговорят:

— Ты любишь так, как любят ленинградцы... —

Да будет мерой чести Ленинград.

 

Да будет он любви бездонной мерой

И силы человеческой живой,

Чтоб в миг сомнения, как символ веры,

Твердили имя верное его.

 

Нам от него теперь не оторваться:

Куда бы нас ни повела война —

Его величием душа полна,

И мы везде и всюду — ленинградцы.

 

* * *

...Третья зона, дачный полустанок,

у перрона — тихая сосна.

Дым, туман, струна звенит в тумане,

невидимкою звенит струна.

 

Здесь шумел когда-то детский лагерь

на веселых ситцевых полях...

Всю в ромашках, в пионерских флагах,

как тебя любила я, земля!

 

Это фронт сегодня. Сотня метров

до того, кто смерть готовит мне.

Но сегодня — тихо. Даже ветра

нет совсем. Легко звучать струне.

 

И звенит, звенит струна в тумане...

Светлая, невидимая, пой!

Как ты плачешь, радуешься, манишь,

кто тебе поведал, что со мной?

 

Мне сегодня радостно до боли,

я сама не знаю — отчего.

Дышит сердце небывалой волей,

силою расцвета своего.

 

Знаю, смерти нет: не подкрадется,

не задушит медленно она, —

просто жизнь сверкнет и оборвется,

точно песней полная струна.

 

...Как сегодня тихо здесь, на фронте.

Вот среди развалин, над трубой,

узкий месяц встал на горизонте,

деревенский месяц молодой.

 

И звенит, звенит струна в тумане,

о великой радости моля...

Всю в крови, в тяжелых, ржавых ранах,

я люблю, люблю тебя, земля!

 

* * *

Капитану подводной лодки Грищенко

 

Подводная лодка уходит в поход

в чужие моря и заливы.

Ее провожают Кронштадт и Кроншлот

и встречи желают счастливой.

 

Последний привет с боевых катеров,

и вот уж нельзя разглядеть их,

и мы далеко от родных берегов

и близко от славы и смерти.

 

Нас мало, мы горсточка русских людей

в подводной скорлупке железной.

Мы здесь одиноки средь минных полей

в коварной и гибельной бездне.

 

Но вот над подлодкой идет караван,

груженный оружьем проклятым.

Ты врешь! Ни эсминцы твои, ни туман

тебя не спасут от расплаты.

 

Пора, торпедисты! И точно в упор

вонзаются наши торпеды.

Республика, выполнен твой приговор

во имя грядущей победы!

 

И с берега видит расправу с врагом

земляк наш, томящийся в рабстве.

Мужайся, товарищ, — мы скоро придем,

мы помним о долге и братстве.

 

Подводная лодка обратно спешит,

балтийское выдержав слово.

Ты долго ее не забудешь, фашист,

и скоро почувствуешь снова...

 

Заносит команда на мстительный счет

пятерку немецких пиратов.

И гордо подводная лодка идет

в любимые воды Кронштадта.

 

Ленинградская осень

Ненастный вечер, тихий и холодный.

Мельчайший дождик сыплется впотьмах.

Прямой-прямой пустой Международный

в огромных новых нежилых домах.

 

Тяжелый свет артиллерийских вспышек

то озаряет контуры колонн,

то статуи, стоящие на крышах,

то барельеф из каменных знамен

и стены — сплошь в пробоинах снарядов...

А на проспекте — кучка горожан:

трамвая ждут у ржавой баррикады,

ботву и доски бережно держа.

 

Вот женщина стоит с доской в объятьях;

угрюмо сомкнуты ее уста,

доска в гвоздях — как будто часть распятья,

большой обломок русского креста.

 

Трамвая нет. Опять не дали тока,

а может быть, разрушил путь снаряд...

Опять пешком до центра — как далеко!

Пошли... Идут — и тихо говорят.

 

О том, что вот — попался дом проклятый,

стоит — хоть бомбой дерево ломай.

Спокойно люди жили здесь когда-то,

надолго строили себе дома.

 

А мы... Поежились и замолчали,

разбомбленное зданье обходя.

Прямой проспект, пустой-пустой, печальный,

и граждане под сеткою дождя.

 

...О, чем утешить хмурых, незнакомых,

но кровно близких и родных людей?

Им только б доски дотащить до дома

и ненадолго руки снять с гвоздей.

 

И я не утешаю, нет, не думай, —

я утешеньем вас не оскорблю:

я тем же каменным, сырым путем угрюмым

тащусь, как вы, и, зубы сжав, — терплю.

 

Нет, утешенья только душу ранят, —

давай молчать... Но странно: дни придут,

и чьи-то руки пепел соберут

из наших нищих, бедственных времянок.

 

И с трепетом, почти смешным для нас,

снесут в музей, пронизанный огнями,

и под стекло положат, как алмаз,

невзрачный пепел, смешанный с гвоздями!

 

Седой хранитель будет объяснять

потомкам, приходящим изумляться:

— Вот это — след Великого Огня,

которым согревались ленинградцы.

 

В осадных, черных, медленных ночах,

под плач сирен и орудийный грохот,

в их самодельных временных печах

дотла сгорела целая эпоха.

 

Они спокойно всем пренебрегли,

что не годилось для сопротивленья,

все отдали победе, что могли,

без мысли о признанье в поколеньях.

 

Напротив, им казалось по-другому:

казалось им порой — всего важней

охапку досок дотащить до дома

и ненадолго руки снять с гвоздей...

 

...Так, день за днем, без жалобы, без стона,

невольный вздох — и тот в груди сдавив,

они творили новые законы

людского счастья и людской любви.

 

И вот теперь, когда земля светла,

очищена от ржавчины и смрада, —

мы чтим тебя, священная зола

из бедственных времянок Ленинграда...

 

...И каждый, посетивший этот прах,

смелее станет, чище и добрее,

и, может, снова душу мир согреет

у нашего блокадного костра.

 

Новоселье

...И вновь зима: летят, летят метели.

Враг все еще у городских ворот.

Но я зову тебя на новоселье:

мы новосельем встретим Новый год.

 

Еще враги свирепый и бесцельный

ведут обстрел по городу со зла —

и слышен хруст стены и плач стекла, —

но я тебя зову — на новоселье.

 

Смотри, вот новое мое жилище...

Где старые хозяева его?

Одни в земле, других нигде не сыщешь,

нет ни следа, ни вести — ничего...

 

И властно воцарилось запустенье

в когда-то светлом, радостном дому,

дышала смерть на городские стены,

твердя: «Быть пусту дому твоему».

 

Здесь холодом несло из каждой щели,

отсюда человек ушел... Но вот

зову тебя сюда, на новоселье,

под этим кровом встретить Новый год.

 

Смотри, я содрала с померкших стекол

унылые бумажные кресты,

зажгла очаг, — огонь лучист и тепел.

Сюда вернулись люди: я и ты.

 

Вот здесь расставим мы библиотеку,

здесь будет столик, стульчик и кровать

для очень маленького человека:

он в этом доме станет подрастать.

 

О строгие взыскательные тени

былых хозяев дома моего,

благословите наше поселенье,

покой и долголетие его.

 

И мы тепло надышим в дом, который

был занят смертью, погружен во тьму...

Здесь будет жизнь! Ты жив, ты бьешься, город, —

не быть же пусту дому твоему!

 

Третье письмо на Каму

В ночь на восемнадцатое января 1943 года «Последний час» сообщил всей стране о прорыве блокады Ленинграда.

 

...О дорогая, дальняя, ты слышишь?

Разорвано проклятое кольцо!

Ты сжала руки, ты глубоко дышишь,

в сияющих слезах твое лицо.

 

Мы тоже плачем, тоже плачем, мама,

и не стыдимся слез своих: теплей

в сердцах у нас, бесслезных и упрямых,

не плакавших в прошедшем феврале.

 

Да будут слезы эти как молитва.

А на врагов — расплавленным свинцом

пускай падут они в минуты битвы

за все, за всех, задушенных кольцом.

 

За девочек, по-старчески печальных,

у булочных стоявших, у дверей,

за трупы их в пикейных одеяльцах,

за страшное молчанье матерей...

 

О, наша месть — она еще в начале, —

мы длинный счет врагам приберегли:

мы отомстим за все, о чем молчали,

за все, что скрыли от Большой Земли!

 

Нет, мама, не сейчас, но в близкий вечер

я расскажу подробно, обо всем,

когда вернемся в ленинградский дом,

когда я выбегу тебе навстречу.

 

О, как мы встретим наших ленинградцев,

не забывавших колыбель свою!

Нам только надо в городе прибраться:

он пострадал, он потемнел в бою.

 

Но мы залечим все его увечья,

следы ожогов злых, пороховых.

Мы в новых платьях выйдем к вам навстречу,

к «стреле», пришедшей прямо из Москвы.

 

Я не мечтаю — это так и будет,

минута долгожданная близка,

но тяжкий рев разгневанных орудий

еще мы слышим: мы в бою пока.

 

Еще не до конца снята блокада...

Родная, до свидания! Иду

к обычному и грозному труду

во имя новой жизни Ленинграда.

 

Блокадная ласточка

Весной сорок второго года

множество ленинградцев

носило на груди жетон —

ласточку с письмом в клюве.

 

Сквозь года, и радость, и невзгоды

вечно будет мне сиять одна —

та весна сорок второго года,

в осажденном городе весна.

 

Маленькую ласточку из жести

я носила на груди сама.

Это было знаком доброй вести,

это означало: «Жду письма».

 

Этот знак придумала блокада.

Знали мы, что только самолет,

только птица к нам, до Ленинграда,

с милой-милой родины дойдет.

 

...Сколько писем с той поры мне было.

Отчего же кажется самой,

что доныне я не получила

самое желанное письмо?!

 

Чтобы к жизни, вставшей за словами,

к правде, влитой в каждую строку,

совестью припасть бы, как устами

в раскаленный полдень — к роднику.

 

Кто не написал его? Не выслал?

Счастье ли? Победа ли? Беда?

Или друг, который не отыскан

и не узнан мною навсегда?

 

Или где-нибудь доныне бродит

то письмо, желанное, как свет?

Ищет адрес мой и не находит

и, томясь, тоскует: где ж ответ?

 

Или близок день, и непременно

в час большой душевной тишины

я приму неслыханной, нетленной

весть, идущую еще с войны...

 

О, найди меня, гори со мною,

ты, давно обещанная мне

всем, что было, — даже той смешною

ласточкой, в осаде, на войне...

 

Моя медаль

Третьего июня 1943 года тысячам ленинградцев были вручены первые медали «За оборону Ленинграда».

 

...Осада длится, тяжкая осада,

невиданная ни в одной войне.

Медаль за оборону Ленинграда

сегодня Родина вручает мне.

 

Не ради славы, почестей, награды

я здесь жила и все могла снести:

медаль «За оборону Ленинграда»

со мной как память моего пути.

 

Ревнивая, безжалостная память!

И если вдруг согнет меня печаль, —

я до тебя тогда коснусь руками,

медаль моя, солдатская медаль.

 

Я вспомню все и выпрямлюсь, как надо,

чтоб стать еще упрямей и сильней...

Взывай же чаще к памяти моей,

медаль «За оборону Ленинграда».

 

...Война еще идет, еще — осада.

И, как оружье новое в войне,

сегодня Родина вручила мне

медаль «За оборону Ленинграда».

 

* * *

В сентябре 1943 года войска Ленинградского фронта заняли высоту около Синявино, с которой враг вел обстрел единственной железной дороги в Ленинград... Это было в дни блистательных наших побед на Украине.

 

Мой друг пришел с Синявинских болот

на краткий отдых, сразу после схватки,

еще не смыв с лица горячий пот,

не счистив грязь с пробитой плащ-палатки.

 

Пока в передней, тихий и усталый,

он плащ снимал и складывал пилотку, —

я, вместо «здравствуй», крикнула: — Полтава!

— А мы, — сказал он, — заняли высотку...

 

В его глазах такой хороший свет

зажегся вдруг, что стало ясно мне:

нет ни больших, ни маленьких побед,

а есть одна победа на войне.

 

Одна победа, как одна любовь,

единое народное усилье.

Где б ни лилась родная наша кровь,

она повсюду льется за Россию.

 

И есть один — один военный труд,

вседневный, тяжкий, страшный, невоспетый,

но в честь него Москва дает салют

и, затемненная, исходит светом.

 

И каждый вечер, слушая приказ

иль торжество пророчащую сводку,

я радуюсь, товарищи, за вас,

еще не перечисленных сейчас,

занявших безымянную высотку...

 

Твоя молодость

Ленинградским комсомольцам

 

Будет вечер — тихо и сурово

О военной юности своей

Ты расскажешь комсомольцам новым —

Сыновьям и детям сыновей.

 

С жадностью засмотрятся ребята

На твое солдатское лицо,

Так же, как и ты смотрел когда-то

На седых буденновских бойцов.

 

И с прекрасной завистью, с порывом

Тем, которым юные живут,

Назовут они тебя счастливым,

Сотни раз героем назовут.

 

И, окинув памятью ревнивой

Не часы, а весь поток борьбы,

Ты ответишь: — Да, я был счастливым.

Я героем в молодости был.

 

Наша молодость была не длинной,

Покрывалась ранней сединой.

Нашу молодость рвало на минах,

Заливало таллинской водой.

 

Наша молодость неслась тараном —

Сокрушить германский самолет.

Чтоб огонь ослабить ураганный —

Падала на вражий пулемет.

 

Прямо сердцем дуло прикрывая,

Падала, чтоб Армия прошла...

Страшная, неистовая, злая —

Вот какая молодость была.

 

А любовь — любовь зимою адской,

Той зимой, в осаде, на Неве,

Где невесты наши ленинградские

Были не похожи на невест...

 

Лица их — темней свинцовой пыли,

Руки — тоньше, суше тростника...

Как мы их жалели, как любили.

Как молились им издалека.

 

Это их сердца неугасимые

Нам светили в холоде, во мгле.

Не было невест еще любимее,

Не было красивей на земле.

 

...И под старость, юность вспоминая,

— Возвратись ко мне, — проговорю. —

Возвратись ко мне опять такая,

Я такую трижды повторю.

 

Повторю со всем страданьем нашим,

С той любовью, с тою сединой,

Яростную, горькую, бесстрашную

Молодость, крещенную войной.

 

* * *

...О да, — простые, бедные слова

мы точно в первый раз произносили,

мы говорили: солнце, свет, трава,

как произносят — жизнь, любовь и сила.

 

А помнишь ли, как с города ледник

сдирали мы, четырежды проклятый,

как бил в панель ногой один старик

и все кричал: «Асфальт, асфальт, ребята!..»

 

Так, милый берег видя с корабля,

кричали в старину «Земля, земля!..»

 

* * *

Новогодняя полночь снова

в осажденный город пришла,

как посланница края родного,

хороша, строга и светла.

 

Снег на шлеме ее синеет,

на тулупе — звездный узор,

и клубится и блещет за нею

невозможный российский простор —

 

тот простор без конца, без огляда,

неразгаданный, сказочный, свой,

тот, который давно в Ленинграде

называют Большою Землей.

 

Часовые полночь встречали

возле всех ленинградских застав

и, приветствуя, сообщали,

как велит новогодний устав, —

 

что на вверенных ей участках

многотрудные битвы идут,

но, как встарь, ожидается счастье

в наступающем Новом году...

 

...Прямо с ходу, прямо с дороги

полночь к нашим домам подошла,

отряхнула снег у порога

и у каждого села стола.

 

И сказала, из кованой фляги

все стаканы наполнив подряд:

— Пью за грозный военный лагерь,

именуемый — Ленинград.

 

Но не кубок с вином, а сердце

подняла б я над головой

за солдат и за офицеров

наших Армий, идущих в бой.

 

Всю бы жизнь свою подняла я —

осуши ее всю — до дна, —

за победу твою и славу,

дорогая моя страна.

 

Чтобы в Новом году светлее

эту полночь встречала ты,

чтобы раны твои скорее

полевые укрыли цветы,

 

чтоб, врачуя тебя, украшая,

тишина снизошла на поля...

...С Новым годом, большая-большая

побеждающая Земля.

 

Желание

Я давно живу с такой надеждой:

Вот вернется город Пушкин к нам, —

Я пешком пойду к нему, как прежде

Пилигримы шли к святым местам.

 

Незабытый мною, дальний-дальний,

Как бы сквозь войну обратный путь,

Путь на Пушкин, выжженный, печальный,

Путь к тому, чего нельзя вернуть.

 

Милый дом с крутой зеленой крышей,

Рядом липы круглые стоят...

Дочка здесь жила моя, Ириша,

Рыжеватая была, как я.

 

Все дорожки помню, угол всякий

В пушкинских таинственных садах:

С тем, кто мной доныне не оплакан,

Часто приходила я сюда.

 

Я пешком пойду в далекий Пушкин

Сразу, как узнаю — возвращен.

Я на черной парковой опушке

Положу ему земной поклон.

 

Кланяюсь всему, что здесь любила, —

сердце, не прощай, не позабудь! —

Кланяюсь всему, что возвратила,

Трижды — тем, кого нельзя вернуть.

 

Возвращение

19 января 1944 года нашими наступающими войсками Ленинградского фронта были освобождены Петергоф, Красное Село, Ропша. 24 января — города Пушкин, Павловск и другие...

 

Вошли — и сердце дрогнуло: жестоко

зияла смерть, безлюдье, пустота...

Где лебеди? Где музы? Где потоки? —

С младенчества родная красота?

 

Где люди наши — наши садоводы,

лелеявшие мирные сады?

Где их благословенные труды

на счастье человека и природы?

 

И где мы сами — прежние, простые,

доверчиво глядевшие на свет?

Как страшно здесь!

Печальней и пустынней

селения, наверно, в мире нет...

 

И вдруг в душе, в ее немых глубинах

опять звучит надменно и светло:

«Все те же мы: нам целый мир чужбина,

Отечество нам Царское Село».

 

Наш сад

Ты помнишь ли сиянье Петергофа,

дремучие петровские сады

и этот влажный лепет, бред и вздохи

всегда живой, хлопочущей воды?

 

Так много было здесь тепла и света,

что в городе зимою, в пору вьюг,

все мнилось мне: а в Петергофе — лето,

алмазный, синий праздничный июль.

 

Молчи, — увы! Волшебный сад изрублен,

мертвы источники с живой водой,

и праздник человечества поруган

свирепой чужеземною ордой.

 

...Но мы пришли к тебе, земная радость, —

тебя не вытоптать, не истребить.

Но мы пришли к тебе, стоящей рядом,

тысячеверстною дорогой битв.

 

Пришли — и, символом свершенной мести,

в знак человеческого торжества

воздвигнем вновь, на том же самом месте,

Самсона, раздирающего льва.

 

И вновь из пепла черного, отсюда,

где смерть и прах, восстанет прежний сад.

Да будет так! Я твердо верю в чудо:

ты дал мне эту веру, Ленинград.

 

Ленинградский салют

27 января 1944 года Ленинград салютовал 24 залпами из 324 орудий в честь полной ликвидации вражеской блокады — разгрома немцев под Ленинградом.

 

...И снова мир с восторгом слышит

салюта русского раскат.

О, это полной грудью дышит

освобожденный Ленинград!

 

...Мы помним осень, сорок первый,

прозрачный воздух тех ночей,

когда, как плети, часто, мерно

свистели бомбы палачей.

 

Но мы, смиряя страх и плач,

твердили, диким взрывам внемля:

— Ты проиграл войну, палач,

едва вступил на нашу землю!

 

А та зима... Ту зиму каждый

запечатлел в душе навек —

тот голод, тьму, ту злую жажду

на берегах застывших рек.

 

Кто жертв не предал дорогих

земле голодной ленинградской —

без бранных почестей, нагих,

в одной большой траншее братской?!

 

Но, позабыв, что значит плач,

твердили мы сквозь смерть и муку:

— Ты проиграл войну, палач,

едва занес на город руку!

 

Какой же правдой ныне стало,

какой грозой свершилось то,

что исступленною мечтой,

что бредом гордости казалось!

 

Так пусть же мир сегодня слышит

салюта русского раскат.

Да, это мстит, ликует, дышит!

Победоносный Ленинград!

 

Второй разговор с соседкой

Дарья Власьевна, соседка, здравствуй.

Вот мы встретились с тобой опять.

В дни весны желанной ленинградской

надо снова нам потолковать.

 

Тихо-тихо. Небо золотое.

В этой долгожданной тишине

мы пройдем по Невскому с тобою,

по былой «опасной стороне».

 

Как истерзаны повсюду стены!

Бельма в каждом выбитом окне.

Это мы тут прожили без смены

целых девятьсот ночей и дней.

 

Мы с тобою танков не взрывали.

Мы в чаду обыденных забот

безымянные высоты брали, —

но на карте нет таких высот.

 

Где помечена твоя крутая

лестница, ведущая домой,

по которой, с голоду шатаясь,

ты ходила с ведрами зимой?

 

Где помечена твоя дорога,

по которой десять раз прошла

и сама — в пургу, в мороз, в тревогу —

пятерых на кладбище свезла?

 

Только мы с тобою, мы, соседка,

помним наши тяжкие пути.

Сами знаем, в картах или в сводках

их не перечислить, не найти.

 

А для боли нашей молчаливой,

для ранений — скрытых, не простых —

не хватило б на земле нашивок,

ни малиновых, ни золотых.

 

На груди, над сердцем опаленным,

за войну принявшим столько ран,

лишь медаль на ленточке зеленой,

бережно укрытой в целлофан.

 

Вот она — святая память наша,

сбереженная на все века...

Что ж ты плачешь, что ты, тетя Даша?

Нам еще нельзя с тобой пока.

 

Дарья Власьевна, не мы, так кто же

отчий дом к победе приберет?

Кто ребятам-сиротам поможет,

юным вдовам слезы оботрет?

 

Это нам с тобой, хлебнувшим горя,

чьи-то души греть и утешать.

Нам, отдавшим все за этот город, —

поднимать его и украшать.

 

Нам, не позабыв о старых бедах,

сотни новых вынести забот,

чтоб сынов, когда придут с победой,

хлебом-солью встретить у ворот.

 

Дарья Власьевна, нам много дела,

точно под воскресный день в дому.

Ты в беде сберечь его сумела,

ты и счастие вернешь ему.

 

Счастие извечное людское,

что в бреду, в крови, во мгле боев

сберегло и вынесло простое

сердце материнское твое.

 

27 января 1945 года

...Сегодня праздник в городе. Сегодня

мы до утра, пожалуй, не уснем.

Так пусть же будет как бы новогодней

и эта ночь, и тосты за столом.

 

Мы в эту ночь не раз поднимем чаши

за дружбу незапятнанную нашу,

за горькое блокадное родство,

за тех, кто не забудет ничего.

 

И первый тост, воинственный и братский,

до капли, до последнего глотка, —

за вас, солдаты армий ленинградских,

осадою крещенные войска,

 

за вас, не дрогнувших перед проклятым

сплошным потоком стали и огня...

Бойцы Сорок второй, Пятьдесят пятой,

Второй Ударной, — слышите ль меня?

 

В далеких странах, за родной границей,

за сотни верст сегодня вы от нас.

Чужая вьюга хлещет в ваши лица,

чужие звезды озаряют вас.

 

Но сердце наше — с вами. Мы едины,

мы неразрывны, как и год назад.

И вместе с вами подошел к Берлину

и властно постучался Ленинград.

 

Так выше эту праздничную чашу

за дружбу незапятнанную нашу,

за кровное военное родство,

за тех, кто не забудет ничего...

 

А мы теперь с намека, с полуслова

поймем друг друга и найдем всегда.

Так пусть рубец, почетный и суровый,

с души моей не сходит никогда.

 

Пускай душе вовеки не позволит

исполниться ничтожеством и злом,

животворящей, огненною болью

напомнит о пути ее былом.

 

Пускай все то же гордое терпенье

владеет нами ныне, как тогда,

когда свершаем подвиг возрожденья,

не отдохнув от ратного труда.

 

Мы знаем, умудренные войною:

жестоки раны — скоро не пройдут.

Не все сады распустятся весною,

не все людские души оживут.

 

Мы трудимся безмерно, кропотливо...

Мы так хотим, чтоб, сердце веселя,

воистину была бы ты счастливой,

обитель наша, отчая земля!

 

И верим: вновь пути укажет миру

наш небывалый, тяжкий, дерзкий труд.

И к Сталинграду, к Северной Пальмире

во множестве паломники придут.

 

Придут из мертвых городов Европы

по неостывшим, еле стихшим тропам,

придут, как в сказке, за живой водой,

чтоб снова землю сделать молодой.

 

Так выше, друг, торжественную чашу

за этот день, за будущее наше,

за кровное народное родство,

за тех, кто не забудет ничего...

 

Пусть голосуют дети

Я в госпитале мальчика видала.

При нем снаряд убил сестру и мать.

Ему ж по локоть руки оторвало.

А мальчику в то время было пять.

 

Он музыке учился, он старался.

Любил ловить зеленый круглый мяч...

И вот лежал — и застонать боялся.

Он знал уже: в бою постыден плач.

 

Лежал тихонько на солдатской койке,

обрубки рук вдоль тела протянув...

О, детская немыслимая стойкость!

Проклятье разжигающим войну!

 

Проклятье тем, кто там, за океаном,

за бомбовозом строит бомбовоз,

и ждет невыплаканных детских слез,

и детям мира вновь готовит раны.

 

О, сколько их, безногих и безруких!

Как гулко в черствую кору земли,

не походя на все земные звуки,

стучат коротенькие костыли.

 

И я хочу, чтоб, не простив обиды,

везде, где люди защищают мир,

являлись маленькие инвалиды,

как равные с храбрейшими людьми.

 

Пусть ветеран, которому от роду

двенадцать лет, когда замрут вокруг,

за прочный мир, за счастие народов

подымет ввысь обрубки детских рук.

 

Пусть уличит истерзанное детство

тех, кто войну готовит, — навсегда,

чтоб некуда им больше было деться

от нашего грядущего суда.

 

Международный проспект

Есть на земле Московская застава.

Ее от скучной площади Сенной

проспект пересекает, прям, как слава,

и каменист, как всякий путь земной.

 

Он столь широк, он полн такой природной,

негородской свободою пути,

что назван в Октябре — Международным:

здесь можно целым нациям пройти.

 

«И нет сомненья, что единым шагом,

с единым сердцем, под единым флагом

по этой жесткой светлой мостовой

сойдемся мы на Праздник мировой...»

 

Так верила, так пела, так взывала

эпоха наша, вся — девятый вал,

так улицы свои именовала

под буйный марш «Интернационала»...

Так бог когда-то мир именовал.

 

А для меня ты — юность и тревога,

Международный, вечная мечта.

Моей тягчайшей зрелости дорога

и старости грядущей красота.

 

Здесь на моих глазах росли массивы

Большого Ленинграда. Он мужал

воистину большой, совсем красивый,

уже огни по окнам зажигал!

 

А мы в ряды сажали тополя,

люд комсомольский, дерзкий и голодный.

Как хорошела пустырей земля!

Как плечи расправлял Международный!

 

Он воплощал все зримей нашу веру...

И вдруг, с размаху, сорок первый год, —

и каждый дом уже не дом, а дот,

и — фронт Международный в сорок первом.

 

И снова мы пришли сюда... Иная

была работа: мы здесь рыли рвы

и трепетали за судьбу Москвы,

о собственных терзаньях забывая.

 

...Но этот свист, ночной сирены стоны,

и воздух, пойманный горящим ртом...

Как хрупки ленинградские колонны!

Мы до сих пор не ведали о том.

 

...В ту зиму по фронтам меня носило, —

по улицам, где не видать ни зги.

Но мне фонарь дала «Электросила»,

а на «Победе» сшили сапоги.

 

(Фонарь — пожалуй, громко, так, фонарик —

в моей ладони умещался весь.

Жужжал, как мирною весной комарик,

но лучик слал — всей тьме наперевес...)

 

А в госпиталях, где стихи читала

я с горсткою поэтов и чтецов,

овацией безмолвной нам бывало

по малой дольке хлеба от бойцов...

 

О, да не будет встреч подобных снова!

Но пусть на нашей певческой земле

да будет хлеб — как Творчество и Слово

и Слово наше — как в блокаду хлеб.

 

Я вновь и вновь твоей святой гордыне

кладу торжественный земной поклон,

не превзойденный в подвиге доныне

и видный миру с четырех сторон.

 

Пришла Победа... И ее солдат,

ее Правофланговый — Ленинград,

он возрождает свой Международный

трудом всеобщим, тяжким, благородным.

 

И на земле ничейной... да, ничья!

Ни звéрья, и не птичья, не моя,

и не полынная, и не ржаная,

и все-таки моя, — одна, родная;

там, где во младости сажали тополя,

земля — из дикой ржавчины земля, —

там, где мы не достроили когда-то,

где, умирая, корчились солдаты,

где почва топкая от слез вдовиц,

где что ни шаг, то Славе падать ниц, —

здесь, где пришлось весь мрак и свет изведать,

среди руин, траншеи закидав,

здесь мы закладывали Парк Победы

во имя горького ее труда.

 

Все было сызнова, и вновь на пустыре,

и все на той же розовой заре,

на юношеской, зябкой и дрожащей;

и вновь из пепла вставшие дома,

и взлеты вдохновенья и ума,

и новых рощ младенческие чащи...

 

Семнадцать лет над миром протекло

с поры закладки, с памятного года.

Наш Парк шумит могуче и светло, —

Победою рожденная природа.

 

Приходят старцы под его листву —

те, что в тридцатых были молодыми,

и матери с младенцами своими

доверчиво садятся на траву

и кормят грудью их... И семя тополей —

летучий пух — им покрывает груди...

И веет ветер зреющих полей,

и тихо, молча торжествуют люди...

 

И я доныне верить не устала

и буду верить — с белой головой,

что этой жесткой светлой мостовой,

под грозный марш «Интернационала»

сойдемся мы на Праздник мировой.

 

Мы вспомним всё: блокады, мрак и беды,

за мир и радость трудные бои, —

и вечером над нами Парк Победы

расправит ветви мощные свои...

 

Накануне

...Запомни эти дни. Прислушайся немного,

и ты — душой — услышишь в тот же час:

она пришла и встала у порога,

она готова в двери постучать.

 

Она стоит на лестничной площадке,

на темной, на знакомой до конца,

в солдатской, рваной, дымной плащ-палатке,

кровавый пот не вытерла с лица.

 

Она к тебе спешила из похода

столь тяжкого, что слов не обрести.

Она ведь знала: все четыре года

ты ждал ее, ты знал ее пути.

 

Ты отдал все, что мог, ее дерзанью:

всю жизнь свою, всю душу, радость, плач.

Ты в ней не усомнился в дни страданья,

не возгордился праздно в дни удач.

 

Ты с этой самой лестничной площадки

подряд четыре года провожал

тех — самых лучших, тех, кто без оглядки

ушел к ее бессмертным рубежам.

 

И вот — она у твоего порога.

Дыханье переводит и молчит.

Ну — день, ну — два, еще совсем немного,

ну — через час — возьмет и постучит.

 

И в тот же миг серебряным звучаньем

столицы позывные запоют.

Знакомый голос вымолвит: «Вниманье...»

а после трубы грянут, и салют,

и хлынет свет,

зальет твою квартиру,

подобный свету радуг и зари, —

и всею правдой, всей отрадой мира

твое существованье озарит.

 

Запомни ж все. Пускай навеки память

до мелочи, до капли сохранит

все, чем ты жил, что говорил с друзьями,

все, что видал, что думал в эти дни.

 

Запомни даже небо и погоду,

все впитывай в себя, всему внемли:

ведь ты живешь весной такого года,

который назовут — Весной Земли.

 

Запомни ж все! И в будничных тревогах

на всем чистейший отблеск отмечай.

Стоит Победа на твоем пороге.

Сейчас она войдет к тебе. Встречай!

 

Поэмы

 

Февральский дневник

I

Был день как день.

Ко мне пришла подруга,

не плача, рассказала, что вчера

единственного схоронила друга,

и мы молчали с нею до утра.

 

Какие ж я могла найти слова,

я тоже — ленинградская вдова.

 

Мы съели хлеб, что был отложен на день,

в один платок закутались вдвоем,

и тихо-тихо стало в Ленинграде.

Один, стуча, трудился метроном...

 

И стыли ноги, и томилась свечка.

Вокруг ее слепого огонька

образовалось лунное колечко,

похожее на радугу слегка.

 

Когда немного посветлело небо,

мы вместе вышли за водой и хлебом

и услыхали дальней канонады

рыдающий, тяжелый, мерный гул:

то Армия рвала кольцо блокады,

вела огонь по нашему врагу. 

II

А город был в дремучий убран иней.

Уездные сугробы, тишина...

Не отыскать в снегах трамвайных линий,

одних полозьев жалоба слышна.

 

Скрипят, скрипят по Невскому полозья.

На детских санках, узеньких, смешных,

в кастрюльках воду голубую возят,

дрова и скарб, умерших и больных...

 

Так с декабря кочуют горожане

за много верст, в густой туманной мгле,

в глуши слепых, обледеневших зданий

отыскивая угол потеплей.

 

Вот женщина ведет куда-то мужа.

Седая полумаска на лице,

в руках бидончик — это суп на ужин.

Свистят снаряды, свирепеет стужа...

— Товарищи, мы в огненном кольце.

 

А девушка с лицом заиндевелым,

упрямо стиснув почерневший рот,

завернутое в одеяло тело

на Охтинское кладбище везет.

 

Везет, качаясь, — к вечеру добраться б...

Глаза бесстрастно смотрят в темноту.

Скинь шапку, гражданин! Провозят ленинградца,

погибшего на боевом посту.

 

Скрипят полозья в городе, скрипят...

Как многих нам уже недосчитаться!

Но мы не плачем: правду говорят,

что слезы вымерзли у ленинградцев.

 

Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.

Нам ненависть заплакать не дает.

Нам ненависть залогом жизни стала:

объединяет, греет и ведет.

 

О том, чтоб не прощала, не щадила,

чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,

ко мне взывает братская могила

на Охтинском, на правом берегу. 

III

Как мы в ту ночь молчали, как молчали...

Но я должна, мне надо говорить

с тобой, сестра по гневу и печали:

прозрачны мысли и душа горит.

 

Уже страданьям нашим не найти

ни меры, ни названья, ни сравненья.

Но мы в конце тернистого пути

и знаем — близок день освобожденья.

 

Наверно, будет грозный этот день

давно забытой радостью отмечен:

наверное, огонь дадут везде,

во все дома дадут, на целый вечер.

 

Двойною жизнью мы сейчас живем:

в кольце, во мраке, в голоде, в печали

мы дышим завтрашним, свободным, щедрым днем,

мы этот день уже завоевали. 

IV

Враги ломились в город наш свободный, —

крошились камни городских ворот...

Но вышел на проспект Международный

вооруженный трудовой народ.

 

Он шел с бессмертным возгласом в груди:

— Умрем, но Красный Питер не сдадим!..

 

Красногвардейцы, вспомнив о былом,

формировали новые отряды,

и собирал бутылки каждый дом

и собственную строил баррикаду.

 

И вот за это долгими ночами

пытал нас враг железом и огнем...

— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам кричали, —

забьешься в землю, упадешь ничком.

Дрожа, запросят плена, как пощады,

не только люди — камни Ленинграда!

 

Но мы стояли на высоких крышах

с закинутою к небу головой,

не покидали хрупких наших вышек,

лопату сжав немеющей рукой.

 

...Наступит день, и, радуясь, спеша,

еще печальных не убрав развалин,

мы будем так наш город украшать,

как люди никогда не украшали.

 

И вот тогда на самом стройном зданье,

лицом к восходу солнца самого

поставим мраморное изваянье

простого труженика ПВО.

 

Пускай стоит, всегда зарей объятый,

так, как стоял, держа неравный бой:

с закинутою к небу головой,

с единственным оружием — лопатой. 

V

О древнее орудие земное,

лопата, верная сестра земли!

Какой мы путь немыслимый с тобою

от баррикад до кладбища прошли.

 

Мне и самой порою не понять

всего, что выдержали мы с тобою...

Пройдя сквозь пытки страха и огня,

мы выдержали испытанье боем.

 

И каждый, защищавший Ленинград,

вложивший руку в пламенные раны.

не просто горожанин, а солдат,

по мужеству подобный ветерану.

 

Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,

что в сотни раз почетней и трудней

в блокаде, в окруженье палачей

не превратиться в оборотня, в зверя... 

VI

Я никогда героем не была,

не жаждала ни славы, ни награды.

Дыша одним дыханьем с Ленинградом,

я не геройствовала, а жила.

 

И не хвалюсь я тем, что в дни блокады

не изменяла радости земной,

что как роса сияла эта радость,

угрюмо озаренная войной.

 

И если чем-нибудь могу гордиться,

то, как и все друзья мои вокруг,

горжусь, что до сих пор могу трудиться,

не складывая ослабевших рук.

Горжусь, что в эти дни, как никогда,

мы знали вдохновение труда.

 

В грязи, во мраке, в голоде, в печали,

где смерть, как тень тащилась по пятам,

такими мы счастливыми бывали,

такой свободой бурною дышали,

что внуки позавидовали б нам.

 

О да, мы счастье страшное открыли —

достойно не воспетое пока, —

когда последней коркою делились,

последнею щепоткой табака;

когда вели полночные беседы

у бедного и дымного огня,

как будем жить, когда придет победа,

всю нашу жизнь по-новому ценя.

 

И ты, мой друг, ты даже в годы мира,

как полдень жизни будешь вспоминать

дом на проспекте Красных Командиров,

где тлел огонь и дуло от окна.

 

Ты выпрямишься, вновь, как нынче, молод.

Ликуя, плача, сердце позовет

и эту тьму, и голос мой, и холод,

и баррикаду около ворот.

 

Да здравствует, да царствует всегда

простая человеческая радость,

основа обороны и труда,

бессмертие и сила Ленинграда!

 

Да здравствует суровый и спокойный,

глядевший смерти в самое лицо,

удушливое вынесший кольцо

как Человек, как Труженик, как Воин!

 

Сестра моя, товарищ, друг и брат,

ведь это мы, крещенные блокадой!

Нас вместе называют — Ленинград,

и шар земной гордится Ленинградом.

 

Двойною жизнью мы сейчас живем:

в кольце и стуже, в голоде, в печали,

мы дышим завтрашним, счастливым, щедрым днем, —

мы сами этот день завоевали.

 

И ночь ли будет, утро или вечер,

но в этот день мы встанем и пойдем

воительнице-армии навстречу

в освобожденном городе своем.

 

Мы выйдем без цветов, в помятых касках,

в тяжелых ватниках, в промерзших полумасках,

 

как равные, приветствуя войска.

И, крылья мечевидные расправив,

над нами встанет бронзовая Слава,

держа венок в обугленных руках.

 

Ленинградская поэма

I

Я как рубеж запомню вечер:

декабрь, безогненная мгла,

я хлеб в руке домой несла,

и вдруг соседка мне навстречу.

 

— Сменяй на платье, — говорит, —

менять не хочешь — дай по дружбе.

Десятый день, как дочь лежит.

Не хороню. Ей гробик нужен.

Его за хлеб сколотят нам.

Отдай. Ведь ты сама рожала... —

И я сказала: не отдам. —

И бедный ломоть крепче сжала.

 

— Отдай, — она просила, — ты

сама ребенка хоронила.

Я принесла тогда цветы,

чтоб ты украсила могилу. —

 

...Как будто на краю земли,

одни, во мгле, в жестокой схватке,

две женщины, мы рядом шли,

две матери, две ленинградки.

И, одержимая, она

молила долго, горько, робко.

И сил хватило у меня

не уступить мой хлеб на гробик.

 

И сил хватило — привести

ее к себе, шепнув угрюмо:

— На, съешь кусочек, съешь... прости!

Мне для живых не жаль — не думай

...Прожив декабрь, январь, февраль,

я повторяю с дрожью счастья:

мне ничего живым не жаль —

ни слез, ни радости, ни страсти.

 

Перед лицом твоим, Война,

я поднимаю клятву эту,

как вечной жизни эстафету,

что мне друзьями вручена.

Их множество — друзей моих,

друзей родного Ленинграда.

О, мы задохлись бы без них

в мучительном кольце блокады. 

II

III

О да — иначе не могли

ни те бойцы, ни те шоферы,

когда грузовики вели

по озеру в голодный город.

Холодный ровный свет луны,

снега сияют исступленно,

и со стеклянной вышины

врагу отчетливо видны

внизу идущие колонны.

И воет, воет небосвод,

и свищет воздух, и скрежещет,

под бомбами ломаясь, лед,

и озеро в воронки плещет.

 

Но вражеской бомбежки хуже,

еще мучительней и злей —

сорокаградусная стужа,

владычащая на земле.

Казалось — солнце не взойдет.

Навеки ночь в застывших звездах,

навеки лунный снег, и лед,

и голубой свистящий воздух.

Казалось, что конец земли...

Но сквозь остывшую планету

на Ленинград машины шли:

он жив еще. Он рядом где-то.

 

На Ленинград, на Ленинград!

Там на два дня осталось хлеба,

там матери под темным небом

толпой у булочной стоят,

и дрогнут, и молчат, и ждут,

прислушиваются тревожно:

— К заре, сказали, привезут...

— Гражданочки, держаться можно... —

 

И было так: на всем ходу

машина задняя осела.

Шофер вскочил, шофер на льду

— Ну, так и есть — мотор заело.

Ремонт на пять минут, пустяк.

Поломка эта — не угроза,

да рук не разогнуть никак:

их на руле свело морозом.

Чуть разогнешь — опять сведет.

Стоять? А хлеб? Других дождаться?

А хлеб — две тонны? Он спасет

шестнадцать тысяч ленинградцев. —

 

И вот — в бензине руки он

смочил, поджег их от мотора,

и быстро двинулся ремонт

в пылающих руках шофера.

 

Вперед! Как ноют волдыри,

примерзли к варежкам ладони.

Но он доставит хлеб, пригонит

к хлебопекарне до зари.

Шестнадцать тысяч матерей

пайки получат на заре —

сто двадцать пять блокадных грамм

с огнем и кровью пополам.

 

...О, мы познали в декабре —

не зря «священным даром» назван

обычный хлеб, и тяжкий грех —

хотя бы крошку бросить наземь:

таким людским страданьем он,

такой большой любовью братской

для нас отныне освящен,

наш хлеб насущный, ленинградский. 

IV

Дорогой жизни шел к нам хлеб,

дорогой дружбы многих к многим.

Еще не знают на земле

страшней и радостней дороги.

И я навек тобой горда,

сестра моя, москвичка Маша,

за твой февральский путь сюда,

в блокаду к нам, дорогой нашей.

 

Золотоглаза и строга,

как прутик, тоненькая станом,

в огромных русских сапогах,

в чужом тулупчике, с наганом, —

и ты рвалась сквозь смерть и лед,

как все, тревогой одержима, —

моя отчизна, мой народ,

великодушный и любимый.

 

И ты вела машину к нам,

подарков полную до края.

Ты знала — я теперь одна,

мой муж погиб, я голодаю.

Но то же, то же, что со мной,

со всеми сделала блокада.

И для тебя слились в одно

и я и горе Ленинграда.

 

И, ночью плача за меня,

ты забирала на рассветах

в освобожденных деревнях

посылки, письма и приветы.

Записывала: «Не забыть:

деревня Хохрино. Петровы.

Зайти на Мойку сто один

к родным. Сказать, что все здоровы,

что Митю долго мучил враг,

но мальчик жив, хоть очень слабый...»

О страшном плене до утра

тебе рассказывали бабы

и лук сбирали по дворам,

в холодных, разоренных хатах:

— На, питерцам свезешь, сестра.

Проси прощенья — чем богаты... —

 

И ты рвалась — вперед, вперед,

как луч, с неодолимой силой.

Моя отчизна, мой народ,

родная кровь моя, — спасибо!

V

VI

Вот так, исполнены любви,

из-за кольца, из тьмы разлуки

друзья твердили нам: «Живи!»,

друзья протягивали руки.

 

Оледеневшие, в огне,

в крови, пронизанные светом,

они вручили вам и мне

единой жизни эстафету.

Безмерно счастие мое.

Спокойно говорю в ответ им:

— Друзья, мы приняли ее,

мы держим вашу эстафету.

 

Мы с ней прошли сквозь дни зимы.

В давящей мгле ее терзаний

всей силой сердца жили мы,

всем светом творческих дерзаний.

 

Да, мы не скроем: в эти дни

мы ели землю, клей, ремни;

но, съев похлебку из ремней,

вставал к станку упрямый мастер,

чтобы точить орудий части,

необходимые войне.

 

Но он точил, пока рука

могла производить движенья.

И если падал — у станка,

как падает солдат в сраженье.

 

И люди слушали стихи,

как никогда, — с глубокой верой,

в квартирах черных, как пещеры,

у репродукторов глухих.

 

И обмерзающей рукой,

перед коптилкой, в стуже адской,

гравировал гравер седой

особый орден — ленинградский.

 

Колючей проволокой он,

как будто бы венцом терновым,

кругом — по краю — обведен,

блокады символом суровым.

В кольце, плечом к плечу, втроем

ребенок, женщина, мужчина,

под бомбами, как под дождем,

стоят, глаза к зениту вскинув.

 

И надпись сердцу дорога, —

она гласит не о награде,

она спокойна и строга:

«Я жил зимою в Ленинграде».

 

Так дрались мы за рубежи

твои, возлюбленная Жизнь!

И я, как вы, — упряма, зла, —

за них сражалась, как умела.

Душа, крепясь, превозмогла

предательскую немощь тела.

 

И я утрату понесла.

К ней не притронусь даже словом

такая боль... И я смогла,

как вы, подняться к жизни снова.

Затем, чтоб вновь и вновь сражаться

за жизнь.

 

Носитель смерти, враг —

опять над каждым ленинградцем

заносит кованый кулак.

Но, не волнуясь, не боясь,

гляжу в глаза грядущим схваткам:

ведь ты со мной, страна моя,

н я недаром — ленинградка.

Так, с эстафетой вечной жизни,

тобой врученною, отчизна,

иду с тобой путем единым,

во имя мира твоего,

во имя будущего сына

и светлой песни для него.

 

Для дальней полночи счастливой

ее, заветную мою,

сложила я нетерпеливо

сейчас, в блокаде и в бою.

 

Не за нее ль идет война?

Не за нее ли ленинградцам

еще бороться, и мужаться,

и мстить без меры? — Вот она.

 

— Здравствуй, крестник

красных командиров,

милый вестник,

вестник мира...

 

Сны тебе спокойные приснятся —

битвы стихли на земле ночной.

Люди

неба

больше не боятся,

неба, озаренного луной.

 

В синей-синей глубине эфира

молодые облака плывут.

Над могилой красных командиров

мудрые терновники цветут.

Ты проснешься на земле цветущей,

вставшей не для боя — для труда.

Ты услышишь ласточек поющих:

Ласточки вернулись в города.

 

Гнезда вьют они — и не боятся!

Вьют в стене пробитой, под окном:

крепче будет гнездышко держаться,

люди больше

не покинут дом.

 

Так чиста теперь людская радость,

точно к миру прикоснулась вновь.

Здравствуй, сын мой,

жизнь моя,

награда,

здравствуй, победившая любовь!

 

Памяти защитников

Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины! 

I

В дни наступленья армий ленинградских,

в январские свирепые морозы,

ко мне явилась девушка чужая

и попросила написать стихи...

 

Она пришла ко мне в тот самый вечер,

когда как раз два года исполнялось

со дня жестокой гибели твоей.

 

Она не знала этого, конечно.

Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,

она просила написать о брате,

три дня назад убитом в Дудергофе.

 

Он пал, Воронью гору атакуя,

ту высоту проклятую, откуда

два года вел фашист корректировку

всего артиллерийского огня.

 

Стараясь быть суровой, как большие,

она портрет из сумочки достала:

— Вот мальчик наш,

мой младший брат Володя... —

И я безмолвно ахнула, с портрета

глядели на меня твои глаза.

 

Не те, уже обугленные смертью,

не те, безумья полные и муки,

но те, которыми глядел мне в сердце

в дни юности, тринадцать лет назад.

 

Она не знала этого, конечно.

Она просила только: — Напишите

не для того, чтобы его прославить,

но чтоб над ним могли чужие плакать

со мной и мамой, — точно о родном...

 

Она, чужая девочка, не знала,

какое сердцу предложила бремя, —

ведь до сих пор еще за это время

я реквием тебе — тебе! — не написала... 

II

Ты в двери мои постучала,

доверчивая и прямая.

Во имя народной печали

твой тяжкий заказ принимаю.

 

Позволь же правдиво и прямо,

своим неукрашенным словом

поведать сегодня о самом

обычном, простом и суровом... 

III

Когда прижимались солдаты, как тени,

к земле и уже не могли оторваться, —

всегда находился в такое мгновенье

один безымянный, Сумевший Подняться.

 

Правдива грядущая гордая повесть:

она подтвердит, не прикрасив нимало, —

один поднимался, но был он — как совесть,

И всех за такими с земли поднимало.

 

Не все имена поколенье запомнит.

Но в тот исступленный, клокочущий полдень

безусый мальчишка, гвардеец и школьник,

поднялся — и цепи штурмующих поднял.

 

Он знал, что такое Воронья гора.

Он встал и шепнул, а не крикнул: — Пора!

Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,

он звал, и хрипел, и карабкался в гору,

он первым взлетел на нее, обернулся

и ахнул, увидев открывшийся город!

 

И, может быть, самый счастливый на свете,

всей жизнью в тот миг торжествуя победу, —

он смерти мгновенной своей не заметил,

ни страха, ни боли ее не изведав.

 

Он падал лицом к Ленинграду.

Он падал,

а город стремительно мчался навстречу...

...Впервые за долгие годы снаряды

на улицы к нам не ложились в тот вечер.

 

И звезды мерцали, как в детстве, отрадно

над городом темным, уставшим от бедствий...

Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —

сказала сестра и уснула, как в детстве.

 

«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.

Так вольно давно никому не вздыхалось.

Но сердце, привыкшее к смертному гулу,

забытой земной тишины испугалось. 

IV

...Как одинок убитый человек

на поле боя, стихшем и морозном.

Кто б ни пришел к нему,

кто ни придет, —

ему теперь все будет поздно, поздно.

 

Еще мгновенье, может быть, назад

он ждал родных, в такое чудо веря...

Теперь лежит — всеобщий сын и брат,

пока что не опознанный солдат,

пока одной лишь Родины потеря.

 

Еще не плачут близкие в дому,

еще, приказу вечером внимая,

никто не слышит и не понимает,

что ведь уже о нем,

уже к нему

обращены от имени Державы

прощальные слова любви и вечной славы.

 

Судьба щадит перед ударом нас,

мудрей, наверно, не смогли бы люди...

А он —

он отдан Родине сейчас,

она одна сегодня с ним пробудет.

 

Единственная мать, сестра, вдова,

единственные заявив права, —

всю ночь пробудет у сыновних ног

земля распластанная,

тьма ночная,

одна за всех горюя, плача, зная,

что сын —

непоправимо одинок. 

V

Мертвый, мертвый...

Он лежит и слышит

все, что недоступно нам, живым:

слышит — ветер облако колышет,

высоко идущее над ним.

 

Слышит все, что движется без шума,

что молчит и дремлет на земле;

и глубокая застыла дума

на его разглаженном челе.

 

Этой думы больше не нарушить...

О, не плачь над ним, — не беспокой

тихо торжествующую душу,

услыхавшую земной покой. 

VI

Знаю: утешеньем и отрадой

этим строчкам быть не суждено.

Павшим с честью — ничего не надо,

утешать утративших — грешно.

 

По своей, такой же, скорби — знаю,

что, неукротимую, ее

сильные сердца не обменяют

на забвенье и небытие.

 

Пусть она, чистейшая, святая,

душу нечерствеющей хранит.

Пусть, любовь и мужество питая,

навсегда с народом породнит.

 

Незабвенной спаянное кровью,

лишь оно — народное родство —

обещает в будущем любому

обновление и торжество.

 

...Девочка, в январские морозы

прибегавшая ко мне домой, —

вот — прими печаль мою и слезы,

реквием несовершенный мой.

 

Все горчайшее в своей утрате,

все, душе светившее во мгле,

я вложила в плач о вашем брате,

брате всех живущих на земле...

 

...Неоплаканный и невоспетый,

самый дорогой из дорогих,

знаю, ты простишь меня за это,

ты, отдавший душу за других.

 

Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе 1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.

 

Твой путь 

I

...И все осталось там — за белым-белым,

за тем январским ледовитым днем.

О, как я жить решилась, как я смела!

Ведь мы давно условились: вдвоем.

А тот, который с августа запомнил

сквозь рупора звеневший голос мой, —

зачем-то вдруг нашел меня и поднял,

со снега поднял и привел домой.

 

Как в притчах позабытых и священных,

пред путником, который изнемог,

ты встал передо мною на колено

и обувь снял с моих отекших ног;

высокое сложил мне изголовье,

чтоб легче сердцу было по ночам,

и лег в ногах, окоченевший сам,

и ничего не называл любовью... 

II

Я знаю, слишком знаю это зданье.

И каждый раз, когда иду сюда,

все кажется, что вышла на свиданье

сама с собой, такой же, как тогда.

Но это больше, чем воспоминанье.

 

Я не боюсь самой себя — вчерашней.

На все отвечу, если уж пришла, —

вот этой серой, беспощадной, страшной,

глядящей из блокадного угла.

 

Я той боюсь, которая однажды

на Мамисоне

искрящимся днем

глядела в мир с неукротимой жаждой

и верила во всем ему, во всем...

 

Но это больше, чем воспоминанье.

Я не о ней.

Я о гранитном зданье.

 

Здесь, как в бреду, все было смещено:

здесь умирали, стряпали и ели,

а те, кто мог еще

вставать с постелей,

пораньше утром,

растемнив окно,

в кружок усевшись,

перьями скрипели.

 

Отсюда передачи шли на город —

стихи, и сводки,

и о хлебе весть.

Здесь жили дикторы и репортеры,

поэт, артистки...

Всех не перечесть.

 

Они давно покинули жилища

там, где-то в недрах города,

вдали;

они одни из первых на кладбища

последних родственников отвезли

и, спаяны сильней, чем кровью рода,

родней, чем дети одного отца,

сюда зимой сорок второго года

сошлись сопротивляться до конца.

 

Здесь, на походной койке-раскладушке,

у каменки, блокадного божка,

я новую почувствовала душу,

самой мне непонятную пока.

 

Я здесь стихи горчайшие писала,

спеша, чтоб свет использовать дневной...

Сюда, в тот день,

когда я в снег упала,

ты и привел бездомную — д о м о й. 

III

...По сумрачным уграм

ты за водой ходил на льдистый Невский,

где выл норд-вест,

седой, косматый, резкий,

и запах гари стлался по дворам.

Стоял, пылая, город.

В семь утра

темнел скелет

Гостиного двора.

 

И на Литейном был один источник.

Трубу прорвав, подземная вода

однажды с воплем вырвалась из почвы

и поплыла, смерзаясь в глыбы льда.

Вода плыла, гремя и коченея,

и люди к стенам жались перед нею,

но вдруг один, устав пережидать, —

наперерез пошел

по корке льда,

ожесточась пошел,

но не прорвался,

а, сбит волной,

свалился на ходу,

и вмерз в поток,

и так лежать остался

здесь,

на Литейном,

видный всем, —

во льду.

 

А люди утром прорубь продолбили

невдалеке

и длинною чредой

к его прозрачной ледяной могиле

до марта приходили за водой.

 

Тому, кому пришлось когда-нибудь

ходить сюда, — не говори: «Забудь».

Я знаю все. Я тоже там была,

я ту же воду жгучую брала

на улице, меж темными домами,

где человек, судьбы моей собрат,

как мамонт, павший сто веков назад,

лежал, затертый городскими льдами.

 

...Вот так настал,

одетый в кровь и лед,

сорок второй, необоримый год.

 

О, год ожесточенья и упорства!

Лишь насмерть,

насмерть всюду встали мы.

Год Ленинграда,

год его зимы,

год Сталинградского

единоборства. 

IV

В те дни исчез, отхлынул б ы т.

И смело

в права свои вступило бытие.

А я жила.

Изнемогало тело,

и то сияло, то бессильно тлело

сознание смятенное мое.

Сжималась жизнь во мне...

Совсем похоже,

как древняя шагреневая кожа

с неистовой сжималась быстротою,

едва владелец — бедный раб ее

любое, незапретное, простое

осуществлял желание свое.

 

Сжималась жизнь...

Так вот что значит — смерть:

не сметь желать.

Самой, совсем не сметь.

Ну что же, пусть.

Я все равно устала,

я все равно не этого ждала

на тех далеких горных перевалах,

под небосводом синего стекла,

там, где цветок глядел из-за сугроба,

где в облаках, на кромке крутизны,

мы так тогда прекрасны были оба,

так молоды, бесстрашны и сильны...

 

...Все превратилось вдруг в воспоминанье:

вся жизнь,

все чувства,

даже я сама,

пока вокруг в свирепом ожиданье

стоят враги, безумствует зима,

и надо всем —

сквозь лед, и бред, и ночи,

не погасить его, не отойти —

рублевский лик и стынущие очи

того, кому не сказано:

— Прости! —

Того, кто был со мной на перевале,

на одиноком блещущем пути,

и умер здесь, от голода, в подвале,

а я,

я не могла его спасти...

 

...Еще хотелось повидать сестру.

Я думала о ней с такой любовью,

что стало ясно мне: на днях — умру

То кровь тоскует по родимой крови.

 

Но незнакомый, чей-то, не родной,

ты ближе всех, ты рядом был со мной.

И ты не утешал меня.

Ночами,

когда, как все, утратив радость слез,

от горя корчась, я почти мычала,

ни рук моих не гладил, ни волос.

Ты сам, без просьб,

как будто б стал на страже

глухого отчужденья моего;

ты не коснулся ревностью его

и не нарушил нежностию даже.

 

Ты просто мне глоток воды горячей

давал с утра,

и хлеба,

и тетрадь

и заставлял писать для передачи:

ты просто не давал мне умирать...

 

Не знаю — как, но я на дне страданья,

о мертвом счастье бредя, о тепле,

открыла вдруг, что ты — мое желанье,

последнее желанье на земле.

 

Я так хочу.

Я так хочу сама.

Пускай, озлясь, грозится мне зима,

что радости вместить уже не сможет

остаток жизни —мстительная кожа, —

я так хочу.

Пускай сойдет на нет:

мне мерзок своеволия запрет.

 

Я даже пела что-то в этот вечер,

почти забытое, у огонька,

цветным платком плотней укрыла плечи

и темный рот подкрасила слегка.

 

В тот самый день сказал ты мне смущаясь

— А все считают, ты — моя жена... —

И люди нас не попрекнули счастьем

в том городе,

где бредила война. 

V

Мы жили высоко — седьмой этаж.

Отсюда был далёко виден город.

Он обгоревший, тихий был и гордый,

пустынный был

и весь, до пепла, — наш.

 

А мы ходили в Летний по грибы,

где, как в бору, кукушка куковала.

Возили реже мертвых.

Но гробы

не появлялись: сил недоставало

на этот древний горестный обряд.

О нем забыл блокадный Ленинград.

 

И первый гроб, обитый кумачом,

проехавший на катафалке красном,

обрадовал людей: нам стало ясно,

что к жизни возвращаемся и мы

из недр нечеловеческой зимы.

 

О нет, я не кощунствую!

Так было!

Нам все о жизни яростно твердило,

и, точно дар торжественный, — для нас

все на земле

явилось

в первый раз.

И солнце мы впервые увидали,

и с наших крыш,

постов сторожевых, —

Большой Земли мерцающие дали

в румяных зорях,

в дымке синевы.

 

До стона,

до озноба,

до восторга

мы вглядывались в эту синеву...

Прекрасная!

Нельзя тебя отторгнуть.

Ты это жизнь.

Ты есть — и я живу.

 

...Я помню час, когда, толкнув рукой

окошко, перекрещенное слепо,

я в одичавший зимний угол свой

впустила полднем дышащее небо.

 

Я отойти не смела от окна!

Слепорожденный

в первый день прозренья

глядел бы так,

с таким же изумленьем

на все, что знал под именем «весна»! 

VI

...А в темноте, почти касаясь кровли,

всю ночь снаряды бешеные шли,

так метров семь над сонной нашей кровью,

и рушились то близко, то вдали.

Ты рядом спал, как спал весь город — камнем,

сменясь с дежурства.

Мы с утра в бою...

Как страшно мне.

Услышав свист, руками

я прикрываю голову твою.

Невольный жест, напрасный знаю, знаю...

 

А ночь светла.

И над лицом твоим

с тысячелетней нежностью склоняясь,

я тороплюсь налюбоваться им.

Я тороплюсь, я знаю, что сосчитан

свиданья срок.

Разлука настает.

Но ты не знай...

Спи под моей защитой,

солдат уставший,

муж,

дитя мое...

 

Три выстрела — три грохота подряд.

Поблизости... Пока не в наш квадрат...

...А рядом, в изголовье надо мною,

охапка веток, полная весною, —

ты с фронта, из Рыбацкого, принес...

Как пахнут листья, господи, — до слез!

 

Так ты вернулась, встала в изголовье,

о молодость... твой запах узнаю.

Сплети ж с моей сегодняшней любовью

всю чистоту и трепетность твою,

верни мне все...

...Свистит. Опять фугас!

Сюда идет... Враг обнаружил нас,

засек,

нашел,

сюда кладет снаряды,

невидимый,

нацелился в упор

откуда-то из гатчинского сада,

от царскосельских дремлющих озер,

сюда идет...

...В ночной молочной дымке

я узнаю, безносый невидимка,

тебя.

Ты приходил ко мне зимой.

Свистишь?

Свисти.

Я принимаю бой.

 

Ты утопить хотел меня в отеке.

Ты до костей обтягивал мне щеки.

Ты мне глаза мои вдавил в глазницы,

ты зубы мне расшатывал во рту,

 

ты гнал меня в подвалы,

в темноту,

под свод психиатрической больницы...

Но меж развалин горестных и дымных,

в ожогах вся,

в рубцах, в крови, в золе,

я поднялась,

как все, — неистребима,

с неистребимой верностью Земле,

и здесь, под этой обреченной крышей,

нашла возлюбленного своего.

Он рядом спит.

Он жив.

Он мирно дышит

Я ни за что не разбужу его.

 

Что может враг? Разрушить и убить.

И только-то?

А я могу любить,

а мне не счесть души моей богатства,

а я затем хочу и буду жить,

чтоб всю ее,

как дань людскому братству,

па жертвенник всемирный положить.

Грозишь?

Грози.

Свисти со всех сторон.

Мы победили.

Ты приговорен.

 

Обстрел затих.

Зарею полон город,

сменяются усталые дозоры,

на улицах пустынно и светло.

 

Сметают в кучи дворники стекло,

и неустанным эхом повторен

щемящий, тонкий, шаркающий звон,

и радуги бегут по тротуарам

в стеклянных брызгах.

В городе весна,

разбитым камнем пахнет и пожаром,

в гранитный берег плещется волна,

как сотни лет плескалась. Тишина.

 

...О девочка с вершины Мамисона,

что знала ты о счастии?

Оно

неласково,

сурово и бессонно

и с гибелью порой сопряжено.

Пред ним ничто — веселье.

Радость — прах

Пред ним бессилен враг,

и тлен,

и страх.

Оно несет на крыльях лебединых

к таким неугасающим вершинам,

к столь одиноким, нежным и нагим,

что боги позавидовали б им.

 

Я счастлива.

И все яснее мне,

что я всегда жила для этих дней,

для этого жестокого расцвета.

И гордости своей не утаю,

что рядовым вошла

в судьбу твою,

мой город,

в званье твоего поэта.

 

Не ты ли сам зимой библейски грозной

меня к траншеям братским подозвал

и, весь окостеневший и бесслезный,

своих детей оплакать приказал.

И там, где памятников ты не ставил,

где счесть не мог,

где никого не славил,

где снег лежал

от зарев розоватый,

где выгрызал траншеи экскаватор

и динамит на помощь нам, без силы,

пришел,

чтоб землю вздыбить под могилы,

там я приказ твой гордый выполняла...

Неся избранье трудное свое,

из недр души

я стих свой выдирала,

не пощадив живую ткань ее...

 

И ясно мне судьбы моей веленье:

своим стихом на много лет вперед

я к твоему пригвождена виденью,

я вмерзла

в твой неповторимый лед.

 

...А тот,

над кем светло и неустанно

мне горевать, печалиться, жалеть,

кого прославлю славой безымянной —

немою славой, высшей на земле, —

ты слит со всем, что больше жизни было,

мечта,

Душа,

отчизна,

бытие,

и для меня везде твоя могила

и всюду — воскресение твое.

 

Твердит об этом

трубный глас Москвы,

когда она,

колебля своды ночи,

как равных — славит павших и живых,

и Смерти — смертный приговор пророчит.

О. Берггольц

 

Семён Ботвинник

Семён Вульфович Ботвинник (16. 02. 1922 — 29.04.2004) — советский и российский поэт, переводчик. В 1940 году, после окончания школы поступил в Военно-морскую медицинскую Академию. В начале войны был включён в Сводный стрелковый батальон курсантской морской бригады, оборонявшей Ленинград, участвовал в пешем переходе через Ладогу, 32 км. по льду. Высшие учебные заведения были, эвакуировали из блокированного города, и Семён Ботвинник оказался в городе Кирове. С октября 1941 года, Семён, работал в госпитале по приёму раненных, ассистируя при операциях. Весной 1943 года был направлен на Северный флот курсантом-стажёром на военное связное судно. В 1945 году окончил Военно-морскую медицинскую Академию и день Победы встретил в должности врача-лейтенанта, служил на Балтике. За военный период службы был награждён двумя орденами и четырнадцатью медалями.

 

Первый окоп

Было немало губительных троп,

были пожары, снаряды и пули…

Где-то остался мой старый окоп —

рыл я его в сорок первом, в июле.

 

Новую жизнь открывала главу,

детство и юность ушли без возврата…

С чёрной землёй отвалил я траву —

в жёлтом песке заскрипела лопата.

 

Плотный, тяжёлый и влажный песок…

Взмокла спина, но копал я упрямо.

Был небосвод небывало высок,

в нём серебрилась немецкая «рама», —

 

значит, недолго осталось уже

до артобстрела, до грозного боя, —

будут на смертном плясать рубеже

чёрное, красное и голубое…

 

Кто-то из нас доживёт до седин,

кто-то пройдёт по горящей Европе,

ну, а пока что — один на один —

с этой землёй остаёшься в окопе:

 

с тоненькой тучкою над головой,

с каждой росинкой, явившейся глазу,

с каждой былинкой, песчинкой, травой —

ты их такими не видел ни разу…

 

* * *

Разбитые дзоты у станции Мга.

Кирпич и железо, и в пепле снега,

И тишь обгоревшего сада,

И след от воздушных боев в синеве,

И первая кровь на колючей траве,

И первый обстрел Ленинграда…

 

Лежит мой товарищ на ладожском льду.

Клубится у Гатчины бой.

И это — цена тишине, и труду,

И каждой минуте с тобой.

 

* * *

Я спал в окопе тесном. Предо мной,

Январской озаренное луной,

Блестело поле. Красная ракета

С шипеньем догорала на снегу,

И яростно за перелеском где-то

Орудья ударяли по врагу...

 

Я спал в окопе тесном...

Снился мне

Чапаев на горячем скакуне,

И в лунном свете синие клинки,

И словно крылья — бурка, и по знаку

Летят — почти по воздуху — в атаку

Его кавалерийские полки...

Дыхание совсем другой войны,

Распахнутой, хрустящей тишины...

 

Внезапно танки с грохотом пошли.

Я встал. Земля ходила и гудела,

И небо, оторвавшись от земли,

На огненных столбах окаменело...

 

И к вражьим дотам медленно ползли,

Как близнецы похожие, солдаты;

Чернели сбоку голые кусты,

И мир лежал, разбитый на квадраты,

И ставили безусые комбаты

На смятых картах красные кресты.

 

* * *

Вы в сердце, ленинградские дворы

Тех дальних дней, жестоких и морозных, —

Все в отблесках трепещущих и грозных

Неладной той, блокадной той поры…

 

Проходят дни — но явственней видны

Моей душе мальчишки-одногодки,

Что вышли в путь

Бесстрашный и короткий

И затерялись в пламени войны.

 

Блокадный хлеб. Блокадная вода.

Блокадный путь под вьюгой ледяною.

Какой бессмертье куплено ценою —

Мой город не забудет никогда...

 

Вы в сердце, ленинградские дома,

Всё резче ваши контуры сквозь годы,

Возмездие ковавшие заводы,

Прожекторами взрезанная тьма…

 

Разрывы грохотали над Невой,

Сухая стужа щёки обжигала —

Но жизнь и страсть высокого накала

В тебе кипели, город фронтовой.

 

Да славится твой камень и металл,

Твоих бойцов крылатая отвага, —

Их острый штык на копоти рейхстага

Автограф Ленинграда начертал.

 

О, города прекрасное лицо

И вздох его счастливый в ту минуту,

Когда блокады чёрное кольцо

Развеял гром победного салюта…

 

Блокадный хлеб

Не слышал Ленинград о лёгком хлебе…

Я не забыл

блокадный трудный хлеб;

и посвист «мессершмитта» в чистом небе,

и город, что в потёмках не ослеп;

весомость помню

пайки стограммовой,

и саночки тяжёлые в снегу,

и тёплый взгляд, и тот мороз суровый,

и девушку,

что встретить не смогу…

Тяжёлый снег

на братских на могилах,

и тяжесть бомб, и на асфальте кровь —

и с той поры

душа принять не в силах

и лёгкий хлеб, и лёгкую любовь.

 

Память

Ты мне верни, о память, эти дни —

холодные, голодные, — верни!

Верни тот город, сумрак ветровой,

адмиралтейский штык над головой,

шаг патрулей, и злую боль разлук,

и тишину, и метронома стук…

 

Ты возврати мне, память, ночи те —

прожектора в морозной высоте,

и гребни снежных крыш,

и мертвый свет

недвижных осветительных ракет,

когда, блокадным стянутый ремнем,

стоял мой гордый город под огнем.

 

Ты сохрани мне, память, навсегда

тот город — сгусток пламени и льда

тот город — слиток гнева и любви,

где жизнь кипела в стынущей крови.

 

…Как быстро время кануло! Исчез

сражений дым. Неспешно бьют часы…

Но время, как металл, имеет вес —

и годы можно бросить на весы!

 

А время, опалённое войной

в невиданной сплоченности сердец

в наполненности яростной, двойной —

оно весомей было, чем свинец.

 

Не зря, как хлеб, в молчанье ледяном

его так скупо мерил метроном.

 

Блокадники, свидетели беды

Блокадники, свидетели беды,

страданьями отмеченные лица…

В Неве так много утекло воды —

но прошлому вовеки не забыться.

 

Я вас встречаю, дети давних дней,

уже седых — и не могу глядеть я…

Вам по ухабам века удалось

добраться до черты тысячелетья.

 

Смела отцов военная пурга,

и братьев занесло в снега Сибири,

лишь сердца жар и эти берега

вам выжить помогли в жестоком мире.

 

Вы одолели голод и войну,

и стужу, и чернобыльское пламя,

вы поднимали город и страну

своими неокрепшими руками.

 

Куда качнётся маятник судьбы,

какие прогремят над нами штормы,

какие волны встанут на дыбы —

не можем предсказать и до сих пор мы…

 

Но что б ни ожидало впереди —

вам никакая трудность не преграда,

и с гордостью тускнеет на груди

медаль «За оборону Ленинграда».

 

Блокадники, свидетели беды,

грядущее склоняется пред вами,

и города победные сады

над вашими всё выше головами!

 

Из грозной круговерти

Не будем верить памяти камней —

они безгласны в счастье и печали...

Не зря в блокадном городе теней

гранит молчал, поэты — не молчали.

 

Когда снегами землю замело —

что к той безмолвной памяти добавил

тот, кто свое последнее тепло

камням на этой улице оставил?

 

Каленая морозом и огнем,

со смертью рядом вызревала сила.

Все угасало в городе — но в нем

ничто надежд людских не погасило.

 

И чашу бедствий выпивший до дна

не сдался город голоду и злобе...

Легко смывает время имена —

лишь снег летит над плитами надгробий.

 

Каких событий оборвалась связь,

какая ныне прогремела вьюга,

коль та семья, что родиной звалась,

уже в лицо не узнает друг друга?

 

Что нашим детям будет суждено?

Какое их душе доступно слово?

Им та война — как нам Бородино,

так далека, как Битва Куликова...

 

И видится сегодня сквозь года

нам, вышедшим из грозной круговерти:

достались людям гибель и беда,

а городу — гранитное бессмертье.

 

Забвенье

Самое горькое — это забвенье.

Можно ль забыть

про блокадные ночи,

вправе ли сердце забыть оскорбленья?

Дружбу забыть оно разве захочет?

 

Годы разлуки. пожары и пули,

пыльные тракты

и дым над садами...

Павших друзей

позабыть я смогу ли?

Разве убийцам

прощу я с годами?

 

Самое горькое — это забвенье.

Пусть не приходит оно и под старость.

Трудные дни

моего поколенья,

подвиг его,

справедливую ярость —

неумолимое время, не трогай!

Лица любимых,

дожди и зарницы,

шелест садов, облака над дорогой —

пусть это в сердце моём сохранится.

Пусть за мгновеньем

всплывает мгновенье.

самое горькое — это забвенье!

 

* * *

Щербаков переулок таков,

что его вам покажет не каждый —

глуховат он, старик двухэтажный,

ныне мало таких уголков.

 

Весь-то в десять шагов шириной,

он притих, серовато-зелёный…

здесь в тридцатые годы

со мной

тополя подрастали и клёны.

 

Тут учился я в школе. Давно.

Голос детства

не так уж и гулок…

Но ведь мне одному и дано

этот добрый воспеть переулок:

в узких стёклах — игру облаков,

школьный двор,

и кирпичную баню,

и герани,

и мрак чердаков,

и далёкую девочку Таню…

 

На воде затихают круги,

листья медленно падают с веток —

и в душе

отдаются шаги

не пришедших с войны однолеток…

 

В мире новая всходит трава,

но былое — нетленно доныне.

Клёны выросли,

банька жива,

а вот девочки нет и в помине.

 

Здесь её сохранилось окно —

угол Троицкой…

Запахи булок…

 

В общем, грустное вышло кино…

Но ведь мне одному и дано

этот добрый воспеть переулок.

 

Баллада

Я ведь это видел сам.

Мать расспрашивала долго.

«Лги, — сказало чувство долга,

Мать поверит чудесам…»

Видел:

Снег изрыт и ал,

Опрокинутое тело…

Я сказал: уже темнело,

Я не видел, —

я сказал,

Как она того хотела…

 

* * *

После обстрелов, лишений,

Пепла и снега в крови

Бродят по городу тени

Счастья, надежды, любви…

Тени замученных женщин,

Тени сожжённых детей…

Помнят их меньше и меньше,

Не ожидают вестей…

 

С ними уходят — и с нами —

Свет довоенной весны,

Песен высокое пламя —

Юные грёзы страны…

 

Новые выросли липы,

Новые встали дома.

Давние смертные хрипы

Сводят доныне с ума.

 

Где-то у рва, на погосте,

Ветви ломает гроза…

Стали деревьями — кости,

стали цветами — глаза.

 

Тянутся руки растений —

Руки зарытых во рву…

Бродят по городу тени,

Ветер забвенья весенний

Тихо колышет листву.

 

* * *

Выходят из земли,

Из тьмы и заточенья,

Те, что тогда ушли

В отряды ополченья,

И павшие тогда,

В начале, у границы.

Ты слышишь: сквозь года

Кричат над ними птицы…

 

Выходят из земли

Сгоревшие в пожаре

И те, что полегли

В кровавом Бабьем Яре;

Погибшие в тоске

От голода и жажды…

И лётчик,

из пике

не вышедший однажды,

И мальчик лет пяти,

И девочка босая —

Им боль свою нести,

Столетья ужасая…

Им чёрная беда

Отбеливает лица,

И времени вода

По телу их струится…

 

В задымленной дали —

Чтоб нам в глаза вглядеться —

Выходят из земли,

Проходят через сердце…

 

Мне не спится при луне

А я люблю дождь…

(Из разговора)

 

— Ну, хватит, хватит о войне!

Растёт уж третье поколенье!

А я всё помню дым в окне,

гул самолётов в отдаленье…

 

Я помню запах пепелищ,

куски упавшей штукатурки,

бойца в обмотках и тужурке,

что спас собою чью-то жизнь.

 

Трамвай снарядом разворочен,

и рельсов вздыбленные прутья…

Груз нашей памяти так прочен,

полсотни лет не отряхнуться…

 

— Ну, хватит, хватит о войне!

…А мне не спится при луне.

Коль ночь светла, коль день пригож,

я помню, всё бомбёжки ждёшь.

…Не потому ль ты любишь дождь?

 

Баллада об одном человеке

Шли сраженья от моря до моря,

Почернел под разрывами снег…

В арифметике общего горя

Сколько стоил один человек?

 

Все плотней и плотней

окруженье…

Пролагая отряду лыжню,

Парень шел в боевом охраненье,

Шел навстречу чужому огню.

 

Глухо шаркали лыжи по склонам,

Ветер вскинулся, лосем трубя…

Повстречавшись с немецким

заслоном,

Парень принял огонь на себя.

 

Застучали по дереву пули,

В жаркий снег патрули залегли…

Но с лыжни партизаны свернули,

Из тугой ускользнули петли.

 

Этот парень прикрыл их собою,

Алой кровью окрасился снег…

Доложили комбату: из боя

Не вернулся один человек.

 

И комбат, что сидел молчаливо,

Вдруг подумал:

Не тот — так другой,

Все же цену такого прорыва

Не могу я назвать дорогой…

 

Ходит пламя от моря до моря,

Краток стал человеческий век —

В океане народного горя

Много ль стоит один человек?

 

Все сильнее рассвет занимался,

И, когда он коснулся вершин,

Тем, погибшим, одним, оказался

Командира единственный сын.

 

Полоснула по сердцу утрата…

Как он скажет об этом жене?

И родная припомнилась хата,

и стояли бойцы в тишине.

 

И пришла уж потом, постепенно,

Мысль о том, что во все времена

Человека великую цену

Не снижают ни мор, ни война.


* * *

Помним недругов жадные взоры,

мертвый Невский,

сугробы в крови…

Город Пушкина,

город «Авроры»,

город — песня о вечной любви.

 

Сердце, сердце,

за памятью следуй!

Время бьет

в ветровое стекло…

Ты домой возвратилось с победой,

всех погибших

с собой привело…

 

Словно спутник

душа ленинградца:

ей дано по орбитам крутым

от родимых краев удаляться —

но вернуться начертано к ним!

 

Догорели немецкие танки,

светел город

над зеркалом вод,

и «Аврора» на вечной стоянке

продолжает

свой вечный поход.

  

* * *

«Отечественная война» —

Ученый труд, четыре тома…

Уже ни пламени, ни грома:

Таблицы, сводки, имена.

 

А ты была для нас, война,

Не просто «Битвой

под Москвою» —

Бойцом с пробитой головою

В ночном лесу у полотна;

 

Не просто «Битвой у Днепра», —

Одна пылает в сердце хата,

Одна — я помню — медсестра

Чужими танками распята…

 

Война была для нас тогда

Не тонким замыслом стратега, —

Хрипела смертная беда,

Скрипела беженцев телега…

 

Где в этих книгах смена лиц,

И смертный стон, и возглас:

«Мама!»

Прямые столбики таблиц,

Косой штриховкой — диаграмма…

 

Какой-то в памяти разрыв

Все не могу соединить я,

Когда встает Лицо Событья,

Живые лица заслонив…

С. Ботвинник

 

Николай Браун

Николай Леопольдович Браун (1900—1975) — русский советский поэт, писатель, переводчик. Во время войны служил во флоте, перешёл на одном из кораблей Балтийского флота, предположительно на «Кришьянисе Вальдемарасе» из Таллина в Кронштадт 27-28 августа 1941 года, позднее был назначен военным корреспондентом в осажденный Ленинград. Создал много произведений, посвященных войне.

 

Той первой ночью

Еще той ночью игры снились детям,

Но грозным ревом, не пустой игрой,

Ночное небо взрезав на рассвете,

Шли самолеты на восток. Их строй

 

Нес, притаясь, начало новой ноты,

Что, дирижерским замыслам верна,

Зловещим визгом первого полета

Начнёт запев по имени война.

 

Но дирижер не знал, что в этом звуке,

Где песнь Победы чудилась ему,

Звучат народа собственного муки,

Хрипит Берлин, поверженный в дыму.

 

Той первой ночью, в ранний час рассвета,

Спала земля в колосьях и цветах,

И столько было света, столько цвета,

Что снились разве только в детских снах.

 

Той ночью птицы еле начинали

Сквозь дрему трогать флейты и смычки,

Не ведая, что клювы хищной стаи

Идут, уже совсем недалеки.

 

Там где-то стон растоптанной Европы,

А здесь заставы день и ночь не спят.

Притих в лазурной дымке Севастополь.

Притих под белой ночью Ленинград.

 

Штыки постов глядятся в воды Буга.

Еще России даль объята сном…

Но первой бомбы вой коснулся слуха,

И первый гром — и первый рухнул дом.

 

И первый вопль из детской колыбели,

И материнский первый страшный крик,

И стук сердец, что сразу очерствели

И шли в огонь, на гибель, напрямик.

 

И встал в ту ночь великий щит народа,

И принял в грудь ударов первый шквал,

Чтоб год за годом, все четыре года,

Не утихал сплошной девятый вал…

 

…Всё отошло. Заволоклось туманом.

И подняла Победа два крыла.

Но эта ночь, как штыковая рана,

Навек мне сердце болью обожгла.

 

Ленинградская ночь

Ложится ночь на крыши Ленинграда.

В провалах туч давно померк закат.

Вдали гремит орудий канонада.

Дрожит от вспышек ночь. Враги не спят.

 

И город весь, до края погруженный

В кромешный мрак, не спит, гудит, живет,

Как будто лагерь, сплошь вооруженный,

Как будто он сигнала к бою ждет.

 

И зорко с крыш следят сторожевые:

Над головой — тяжелый полог туч,

Вдали — орудий вспышки искровые,

Внизу — трамваев тусклый синий луч.

 

Едва заметной черной вереницей

По мостовой, гремя, пройдет отряд, —

Туда, на фронт, за этот город биться,

За близкий сердцу, кровный Ленинград.

 

Замрут шаги. Все глуше ночь. Но где-то,

Зарокотав, под тучами, во мгле,

Крадется враг. И вдруг сигнал ракеты:

Лазутчик вражий бродит по земле!

 

Сирены вой. Тревога. Звонким хором

Зенитки бьют. Скользят прожектора.

Ты гибель нес, кровавый, жадный ворог, —

Ты сгинешь сам: пришла твоя пора!

 

Тебе и ночью никуда не скрыться,

Тебя настигнут наши «ястребки»,

Ты упадешь подбитой хищной птицей

На камни, в поле, в топь, на дно реки!

 

И каждый дом, готовый к обороне,

Отбросив дрему, словно часовой,

Стоит в строю и чести не уронит,

Давно привыкнув к жизни фронтовой.

 

Всё вынесем: ночей бессонных стужу,

И непроглядный мрак, и едкий дым,

Но мы из рук не выпустим оружья,

Переживем, пробьемся, победим!

 

Двое за стеной

Той первою блокадною зимой,

Когда из толчеи редакционной

Я возвращался изредка домой,

Я знал наощупь город затемненный.

 

Не темнотой я шел, но чернотой,

Почти такой, что впору звать бы адской, —

Так был колюч и густ ее настой,

Укрывший город, бивуак солдатский.

 

Я знал на память каждый поворот

И каждый встречный выступ под ногами,

Я даже видеть начинал, как крот,

Сухими от бессонницы глазами.

 

Я шел порой, минуя все мосты,

Шел через лед, с Васильевского к Мойке.

Был город пуст. И лишь одни посты

Несли дозор, забыв о жесткой койке.

 

Я шел на Грибоедовский канал,

В тот дом, где нет тепла, воды и света,

Где черный клетки лестничной провал

Бросал в озноб, весь инеем одетый.

 

К себе я шел, в такой же черный ад,

И знал: в квартире брошенной, соседней,

Открыта дверь и двое в ней лежат,

Окостенев, окончив путь последний.

 

Они лежат уже не первый день,

И только ночь их укрывает в саван.

Но не хватает сил, и нет людей,

Чтоб их предать земле, достойных славы.

 

Любой из них, не дрогнув, до конца

За город свой всю отдал жизнь, как воин.

А подвиг, равный подвигу бойца,

Не только чести — почести достоин.

 

И я входил к себе. И за стеной,

За той стеной, где спал я сном тревожным,

Те, двое, спали. Сон их ледяной

Был непохож на мой, прошитый дрожью.

 

И спал притихший город за окном,

Весь начеку, напрягши слух и зренье.

И только мерно стукал метроном,

Как всех живых одно сердцебиенье.

 

Спокоен стук, пока сирены вой

Призывным воплем тишину не взрежет

И бомбовозов рев над головой

На все живое не обрушит скрежет…

 

Но город тих. Все тихо. Тишина.

Еще далек и долог путь к победе.

Еще война. Еще идет война.

И спят те, двое, за стеной соседней.

 

Ода блокадному хлебу

Блокадному, не иному,

Ржаному и не ржаному,

Хоть звали его — ржаной,

Землистому,

Земляному,

Всей тяжестью налитому,

Всей горестью земной.

Мякинному,

Остистому,

Невесть на каких дрожжах

Взошедшему,

Водянистому,

Замешенному на слезах;

Ему, что глазам бесслезным

Снился и наяву,

Ему, с годины грозной

Вошедшему в молву;

Ему, ему, насущному,

Тому, что «даждь нам днесь»,

Сквозь смертный хрип вопиющему:

«Месть! Месть! Месть!»,

От имени голодавших,

Но выживших живых,

От имени честно павших,

Чей голос вошёл в мой стих,

Спасителю,

Благодетелю,

Чьим чудом и я дышу,

Блокадной страды свидетелю

Оду мою пишу.

Примите её вы, зрячие,

И все, кто глух, и слеп,

В слове моём горящую,

Славящую,

Возносящую

Хлеб,

Блокадный хлеб!

 

Пушкин

Был холод лют. В углу стояла печь

С квадратным, чёрным, закопчённым зевом.

Она стояла, призванная жечь

И согревать живых своим нагревом.

 

Я всё, что можно, всё, до щепки, сжёг —

Остатки дров, квадраты табуреток.

Но печь, казалось, жертвы ждет, как бог.

И отыскал я старые газеты.

 

Я чиркнул спичкой. Вспыхнул огонёк

И запылал во всем великолепье.

И я следил, как гибнут сотни строк,

Как шелестит бумага, корчась в пепле.

 

Мелькали вспышки строк, имён и лиц.

Но прежде, чем обречь их на сожженье,

Я пробегал глазами вдоль страниц

И как бы сам с собой вступал в сраженье.

 

Ведь это были годы и дела,

Мои дела, мои живые годы,

И я их сам сжигал, сжигал дотла,

И сам швырял их в пасть печного свода.

 

Я сжёг газеты. Но шеренги книг

Держали строй безмолвно, как солдаты.

Я сам солдат. Но я коснулся их,

Я книгу взял рукою виноватой.

 

Взял наугад. И тёмный переплёт,

Как дверь в судьбу их автора, откинул.

…Шел артобстрел. И где-то самолёт,

Ворча, ночные обходил глубины…

 

Я увидал портрет. Открытый взгляд

Пронзил мне душу пулею свинцовой,

Взгляд Пушкина…

Он тоже был солдат,

И это был солдат правофланговый.

 

За ним держали строй, плечо к плечу,

Его друзья, его однополчане,

Что, поднимая слово, как свечу,

Светили нам кромешными ночами,

 

Те, кто нам души в стужу согревал

Сильнее всех печей, что есть на свете.

И книгу я открыл, и тут же стал

Ее читать в коптилки тусклом свете.

 

Ведь эти строки знал я наизусть,

И ямб вошел походкою походной.

Читал я вслух. И оживала Русь,

И отступал блокады мрак холодный.

 

И Слово шло, как высший судия

Моих в ту ночь кощунственных деяний,

Как щит, отбросив острие копья, —

И отступил я, как на поле брани.

 

И Пушкин, грудью всех прикрыв собой,

Стал снова в строй, солдат правофланговый…

…Умолк обстрел. И прозвучал отбой.

И стыла печь. И согревало Слово.

 

Упала бомба

Упала бомба в Мойку против дома,

Где Пушкин жил, где свой окончил путь.

Насколько бомба та была весома

И многотонна ли — не в этом суть.

 

Домов разбитых видел я немало,

Домов, прошитых бомбами насквозь,

Домов-калек в зияющих провалах,

Домов-слепцов, но мне не довелось

 

Ещё встречаться с тем, что совершилось

В тот самый день, верней — в тот самый час…

Всю жизнь при жизни попадал в немилость

Поэт, так подло отнятый у нас.

 

Но в этот день и час угрозы смертной

Самою смертью был он пощажён.

Кто сам к живым любовью жил безмерной,

Был в этот миг как будто воскрешён.

 

Зловещей стали той слепая сила

Взрывной волной пошла наискосок,

Все этажи ударом поразила,

Всё покорёжил шквал её, что мог,

 

Все рамы, стёкла — сплошь, до самой крыши, —

Всё огненная злоба обожгла,

И лишь один этаж поэта выжил:

Волна прошла, не тронув и стекла.

 

И он сиял своей бесстрашной силой,

Сиял, как вечной жизни торжество.

Казалось, смерть в бессилье отступила

Перед бессмертным именем его.

 

Проруби на Неве

Звёзды январские тускло мерцали,

Словно потрескивая в синеве,

Стыли, дымились, оледеневали

Проруби на Неве.

 

Проруби к жизни,

К струе животворной.

Их в одиночку, втроём, впятером

Били, долбили рукой непокорной

Ломом, лопатой, киркой, топором.

 

Хмуро их чёрные дыры зияли,

Наледи бурой скользили бугры.

Вёдра гремели,

Струи плясали,

Мучимым жаждой дарили дары:

Этим — напиться,

Этим — отмыться,

Этим — пролиться крупицей тепла…

Невская наша водичка, водица,

Ты нам живою водою была.

 

Ты нам святою водою явилась

(Краны и трубы все были мертвы),

Ты нам была, как спасенье, как милость,

Каждая капля блокадной Невы.

 

Зори всплывали, и звёзды мерцали

В мёртвой, голодной, пустой синеве…

Вы, словно памятник, в памяти встали,

Проруби на Неве.

 

Стоял январь

Стоял январь.

Над городом луна

Плыла в морозном тусклом ореоле.

Был воздух в мелких иглах.

И до дна

Каналы промерзали поневоле.

 

В ту ночь я шёл Невою напрямик.

Спал Медный Всадник, от огня укрытый,

И спал в чехле Адмиралтейства штык,

Весь город спал, как серебром облитый.

 

Вдали, в мерцанье лунном, корабли,

Казалось, то всплывали, то ныряли.

Не раз на перекрёстке патрули,

Лучом сверкнув, мой пропуск проверяли.

 

Свернул я в переулок.

Был он пуст,

Безлюден, глух.

Мой путь кончался скоро.

Но я услышал стон сквозь снежный хруст

И женщину заметил у забора.

 

Она сидела, к санкам прислонясь.

Мороз вершил над нею злое дело.

Слова её уже теряли связь —

Шла за водой она и ослабела.

 

Взвалив на санки женщину, с трудом

Я дотащил её до отделенья

Милиции.

Там, при огне слепом,

Читал дежурный книгу.

В удивленьи

 

Я посмотрел в лицо ему.

На нём

Увидел я следы тех будней трудных.

Он бледен был и худ. Больным огнём

Глаза горели.

Крикнул он кому-то.

 

«Сейчас!» — отозвались ему.

А сам,

Узнав во мне по званью командира,

Вопрос мне задал.

Верить ли ушам?

Одну из глав Истории Всемирной

 

Он изучал.

Ответил я, что знал.

Пришёл помощник. Женщину в больницу

Свезли мы вместе…

Я перелистал

Страницы многих книг, но ту страницу

 

Учебника в январскую ту ночь,

Ту комнату и юношу со взглядом

Тем, воспалённым, мне забыть невмочь:

В них — сила, символ, дух самой блокады.

 

Пусть не коснётся ложь моих страниц,

И без меня врали немало врали.

Да, падали от истощенья ниц.

Да, распухали, гибли, умирали.

 

Я сам порой шатался на ходу,

Едва ступая ватными ногами.

Я видел в снах еду, еду, еду.

Цинга меня хватала. Я не камень.

 

И малодушье лезло в душу мне,

Хотя и было гостем неуместным.

Иных людей я видел — не во сне, —

И тоже не из камня и железа.

 

Они своих не смаковали мук,

Они их, стиснув зубы, забывали.

Железом духа, не железом рук,

Они вздымали солнце из развалин.

 

Шла по земле трагедия народа

В войну, когда земля моя лежала

В тисках блокад и в горечи утрат,

Мне было не до слёз и не до жалоб:

Я призван был держаться как солдат!

 

Судьба моя была бы горше плена,

Страшнее даже гибели самой,

Когда бы встал хоть на одно колено

Мой стих, сражённый хоть одной слезой!

 

Он клятву дал перед землёй и небом, —

Солдатским делом жизнь его была,

Он видел смерть, но плакальщиком не был,

Какая б горечь сердце не рвала!

 

И всё мое — потери, боль, невзгода —

Бледнело всё, как при огне зола:

Шла по земле трагедия народа,

Она моей трагедией была!

 

Медаль

Пройдя сквозь долгий грохот боя,

На слиток бронзовый легла,

Как символ города-героя,

Адмиралтейская игла.

 

Взгляни — заговорит без слова

Металла трепетный язык.

И воздух города морского,

И над Невой подъятый штык.

 

Вся бронза дышит, как живая,

В граните плещется река,

И ветер ленты развевает

На бескозырке моряка.

 

И даль пылает золотая,

И синью светят небеса.

И вдруг, до слуха долетая,

Встают из бронзы голоса:

 

«Мы так за город наш стояли,

Так эту землю берегли,

Что нынче музыкою стали,

Из боя в песню перешли.

 

Мы слиты из такого сплава,

Через такой прошли нагрев,

Что стала бронзой наша слава,

Навек в металле затвердев».

 

Слова уходят, затихая,

В металл, в бессмертье, в немоту

И, снова бронзой полыхая,

Игла пронзает высоту.

 

Песня гнева

Памяти композитора Бориса Гольца, автора «Песни гнева», погибшего в дни ленинградской блокады

 

Он не спит,

Он пишет.

Мучит голод.

Дрожь коптилки.

Сумрак ледяной.

Что успел он?

Так еще он молод!

Два десятилетья за спиной.

Третье только началось недавно

И до половины не дошло...

 

Нынче ход какой-то своенравный

Музыки, встающей на крыло,

Будто сами возникают звуки,

Нарастают,

Крепнут,

Не сдержать!

В кости клавиш бьют костяшки-руки

И слабеют,

Но бегут опять,

Слух наполнив

Громом,

Гулом,

Звоном, —

Все еще не ясно ничего,

Все еще охвачено, как стоном,

 

Ярым гневом сердца самого.

Но уже отрывисто,

Как взрывы,

Как на марше топающий взвод,

Задыхаясь,

Здесь,

Нетерпеливо

Нота к ноте на листах встает.

Все забыто:

Голод, сумрак, стужа.

 

Он опять могуч —

И в полный рост,

В черных душах сея черный ужас,

Музыка встает до самых звезд.

— Смерть за смерть! —

Взывают миллионы.

— Кровь за кровь! —

Сердца им в лад стучат.

Взрыв.

Огонь.

И рушатся вагоны

Под откос —

И к черту, в чертов ад!

Он как будто сам в огне.

Но руки

Коченеют,

И темно в глазах,

И куда-то прочь уходят звуки,

И потерян такта мерный шаг...

Но опять встает, поет, взлетает

Музыка

И рвется в небосвод,

Громом,

Гневом,

Молнией сверкает

И уже в бессмертие ведет.

 

Военная весна

Опять весна шумит над кораблями,

Опять лучами даль озарена.

По всем дорогам к западу с боями

Идет в поход военная весна.

 

И город весь, как бивуак походный,

Оберегая выход на залив,

Как знаменосец доблести народной,

Стоит, лицо на запад обратив.

 

Подъяты к тучам хоботы зениток,

И «ястребки» обходят небосвод,

И счет врагов расстрелянных, подбитых

День ото дня умноженный, растет.

 

Для внуков станут сказкой наши были,

Войдут в преданья гордые дела.

Зима прошла. Ее мы пережили.

Нам не забыть, какой она была.

 

Зверел мороз. Дома, как люди, зябли,

Свет не горел. Пошли лучины в ход.

И, отзвенев скупой последней каплей,

Отбормотав, застыл водопровод.

 

С утра хозяйки за водой студеной

К Неве, тропинки протоптав, брели,

Гремели ведра, чайники, бидоны

Везли на санках и в руках несли.

 

Порой снаряды, воя, пролетали,

И обагрялся кровью снег зимы,

Но не сдавались, бились, воевали —

И выдержали, выстояли мы.

 

Пускай у нас чуть-чуть погнулись плечи

И в волосах чуть больше седины —

Мы, как бойцы, идем боям навстречу,

Как воины, мы слышим клич весны.

 

«В поход, в поход!» — поет весенний ветер.

«В моря, в моря!» — курлычут журавли.

«Вперед, вперед!» — все как один ответят

Герои моря, неба и земли.

 

И наша сила вражью силу скосит,

И снова город станет молодым,

И, серый пепел с купола отбросив,

Опять Исакий будет золотым.

 

И вновь, напомнив пушкинское имя,

Адмиралтейства славная игла

Навеки свой чехол защитный снимет

И станет новой славою светла.

 

И Всадник Медный, бережно укрытый

Рукой достойных правнуков своих,

Подъяв коня тяжелые копыта,

Взлетит, «победы новыя вкусих».

 

Залечит раны победитель-город

И пыль боев с могучих плеч стряхнет,

И площадей притихшие просторы

Опять поток веселья захлестнет.

 

Настанет день: отцы вернутся к детям,

И цветом яблонь зацветут сады.

Шуми, весна! Труби, походный ветер!

Плывите в море, ладожские льды!

 

Подруга-песня

То грустная, то вольная, как ветер,

То грозная, зовущая на бой,

Подруга-песня! Нет нигде на свете

Другой такой подруги дорогой.

 

Я уходил от берега родного,

И смерть и подвиг видел я в бою,

И мне открылось песенное слово,

И отдал бою песню я свою.

 

И в дни блокады, по ночам, бывало,

Когда я, шапки не снимая, спал,

Когда к стене подушка примерзала, —

За словом слово песню я слагал.

 

Последней спичкой запалив лучину,

Я второпях записывал ее,

И снова в ночь, как в черную пучину,

Меня вело горение мое.

 

И слушал я, как в мерзлые кварталы,

Во тьму, в метель, над мертвой тишиной,

В сто рупоров незримый запевала

Заводит песню, сложенную мной.

 

В ней — шум волны, морской пехоты поступь,

И вымпела, идущие в поход,

И тот, вошедший в сказки, полуостров,

И легендарных соколов полет.

 

В ее словах душа народа бьется,

В ней мать поет о сыне на морях,

В ней все: и месть, и удаль краснофлотца,

И молодость, окрепшая в боях.

 

Она дышала гневом и призывом,

Она катилась бурей по снегам...

Я выпрямлялся, гордый и счастливый,

И новые созвучия слагал.

 

И разве сердце громче не забьется,

Когда она, зовущая к боям,

Привольная — над берегом поется,

Призывная — идет по кораблям.

 

Но песни той, чтобы по всем баянам

Плыла, цвела, рвалась, текла рекой,

Из уст в уста летела безымянной, —

Нет, я еще не написал такой.

 

Но и в любые штормы и невзгоды

Я сохраню горение мое,

Я вместе напишу ее с народом —

Победы песней назовут ее.

 

Родине

Родина, страна моя, Россия!

Ясный свет! Дыхание мое!

Над тобою — тучи грозовые,

Грудь твою терзает воронье!

 

Жадными кровавыми когтями

Землю рвет и черным клювом бьет,

Кружится над древними полями,

Лезет, оголтелое, вперед.

 

Трупами дороги устилая,

Вот оно ползет в огне, в дыму,

Задыхаясь, кровью истекая,

Подползает к сердцу твоему, —

 

К твоему горячему, родному, —

Черный клюв над сердцем занесен.

Только ворону не быть живому,

Будет сам он в клочья разнесен!

 

Вся страна единым гневом дышит.

Даль в снегу. Чуть брезжит зимний день.

Не о мести ли взывают крыши

Разоренных черных деревень?

 

Не огнем ли мести запылали

Те мосты, что партизаны жгут?

Даже дети в гневе старше стали,

Матери с оружием идут.

 

Эта месть пускает под откосы

Вражьи танки, вражьи поезда...

Вот идут балтийские матросы

В бой, неколебимы, как всегда.

 

И не зря их ненавистью черной

Ненавидит недруг искони:

Не впервые след его тлетворный

Выжигают начисто они.

 

Ленинград! Твоя земля под нами,

Навсегда священная земля!

Лениным здесь поднятое знамя

Реет и над башнями Кремля.

 

Мы — одно. Мы насмерть будем драться

За Москву, за Родину свою,

Не дадим над нею надругаться

Никакому злому воронью.

 

Обломаем клюв его несытый,

Вырвем когти жадные его,

Чтоб над ним, повергнутым, разбитым,

Нашей правды встало торжество!

 

Возмездие

В те дни безмолвны были дали.

Все замерло: приказа ждали,

Чтоб двинуть бурю на врага.

Все на одном сходилось слове:

Вперед! Все было наготове.

Белели тихие снега.

Все было наготове: воля,

Глаза, и руки, и сердца.

Но так безмолвно было поле,

Был час, томительный до боли,

Казалось: нет ему конца.

А вдалеке, за снежной мглою,

Раскинув щупальца на юг,

Зарылся враг, стальной дугою

Замкнув осады полукруг.

Он врылся в землю, врос по плечи,

Он ощетинил каждый шаг,

Уж он не верил в то, что вечен

И что незыблем он в боях.

 

Мы ждали. Терпеливо ждали.

Год миновал. Другой прошел.

Считали дни, часы считали,

Счет на минуты перешел.

За нами — раненный, но гордый,

Из строя прочь не выходя, —

Стоял наш город, воин-город,

Удары молний отводя.

Мы ждали. Наше сердце ждало,

Не забывая ничего:

Домов зияющих провалы —

Насквозь, от крыши до подвала, —

Твое, убийца, торжество!

И длинный вой шальных снарядов,

Плач матерей и детский плач —

Всю ночь кромешную блокады—

Мы всё припомнили, палач!

Мы ждали. Полем шла поземка,

Сугробов космы шевеля.

Вдруг, словно охнувши негромко,

Под нами дрогнула земля.

И снова охнуло, рвануло.

Мигнула света полоса.

Гул нарастал. И в гущу гула

Вступали боя голоса.

Они сливались в голос хора,

В непрерываемую связь,

И уж не выстрелы в просторах —

Сама земля кругом рвалась.

 

То артиллерия вступала,

Как непреложный бог войны.

Она рвала, мела, сжигала

И с корнем доты вырывала

Из их бетонной глубины.

И, не скупясь, по-флотски грея,

Подбрасывали «огонька»

Морские наши батареи.

Была их ярость велика.

И как не быть ей? Синь морская,

Родимой Балтики простор!

Пути волны пересекая,

В твои глубины вторгся вор.

Не быть ему!

И с кораблей,

Чтоб отстоять родные воды,

Пошли на сушу мореходы,

Забыв на время шум зыбей.

Но где бы ни были — в пехоте,

У батареи огневой, —

Припоминали дни на флоте,

И свой корабль, и кубрик свой —

Всё, что любили, что хранили,

Что невозможно разлюбить...

И вот они сегодня мстили.

Дай силы, сердце, чтобы мстить!

 

Над полем плыли бомбовозы

И ревом оглашали воздух,

И видно было вдалеке,

Как, цель нащупав под собою,

Они развертывались к бою

И шли стремительно в пике.

И, взрывом сотрясая дали,

Земля вставала на дыбы,

И в черном облаке взлетали

Куски бетона, брусья стали,

Накатов тяжкие дубы.

Но вот пришла пора пехоты,

Пора гранаты и штыка.

Ты помнишь, как шагнули роты

Железной твердостью пехоты?

Ты помнишь поступь моряка?

Мы шли вперед, в победу веря,

Работой становился бой,

И только черный лагерь зверя

Мы видели перед собой.

Он в снежной зáмети дымился,

Уж мы бежали, мы не шли,

Над нами шквал огня катился,

Минуты вечностью текли.

Тогда-то из груди бегущих,

Как выдох, выплыло «ура»,

Оно нас вынесло на кручи, —

Окрасив кровью снег сыпучий,

В январский день вошла жара.

Врагов корежили штыками,

Гранатой рвали в блиндажах,

«Ура!» — катилось над полками

И уторапливало шаг.

«Полундра!» — моряки кричали,

И пар вздымался к небесам,

По лицам пот бежал ручьями,

И время шло не по часам.

И расступилась ночи мгла,

И утро новое настало

И новым светом заиграло

На кровлях Красного Села.

Казалось, выше стали выси,

И сердце ухало в груди,

И слава ропшинских дивизий

Уже вставала впереди.

Росли над Пушкином раскаты,

Невы гудели берега.

К шагам спасенья и расплаты

Уже прислушивалась Мга.

И, сам в плену своей осады,

Ошеломленный, падал враг...

Вставало солнце Ленинграда,

Огнем пронизывая мрак.

 

От имени безвестных

Говорю от имени безвестных,

Встретивших последнюю зарю,

До последней капли крови — честных,

От недолюбивших говорю,

От любимых,

От непозабытых,

Неразлюбленных и посейчас,

Не дождём забвения омытых,

А дождями слёз из милых глаз.

От лица весёлых,

Юных самых,

Что любили звёзды и цветы,

Что, в огонь шагая только прямо,

Полегли во имя красоты.

И во имя всех живущих, нас,

Их устами говорю сейчас:

 

«Мы увековечены в гранитах,

В бронзе, безымянные, живём,

Но граниты могут быть разбиты,

Бронза переплавлена огнём.

Лишь один встаёт, как пламя, алый,

Монумент, не знающий конца,

Не из камня он, не из металла —

К нам любовь хранящие сердца.

В их живом биенье вместе с вами

Мы встречаем и свою зарю…» —

 

Это всё я смертными устами

От лица бессмертных говорю.

Н. Браун


Павел Булушев

Павел Михайлович Булушев (04.07.1925 — 1991), поэт, журналист. Родился в Ленинграде. К началу войны закончил восемь классов. Рыл противотанковые рвы. В 16 лет, в начале блокады в 1941—1942 годах работал слесарем и токарем на заводе, изготовлял снаряды. С весны 1942 года в составе Рабочего батальона Ленинского района Ленинградской армии народного ополчения сражался с фашистами на южном секторе обороны города за Кировским заводом, был впервые ранен. В январе 1943 года призван на действительную военную службу в Красную Армию. С весны 1944 года воевал на Ленинградском и 3-м Прибалтийском фронтах. Командовал отделением автоматчиков, стрелковым и пулеметным взводами. Трижды ранен, в последний раз — 14.10.1944 — тяжело. 18-летний лейтенант, по ранению в 1944 году в 19 лет комиссован по инвалидности. 27 января 1944 года курсантом был в числе тех, кому было поручено произвести праздничный салют в честь окончательного снятия блокады Ленинграда. После войны — журналист, корреспондент Ленинградского отделения ТАСС. Помимо стихов, совместно с В.И. Ганшиным является автором путеводителя «Подвигу твоему, Ленинград: памятник героическим защитникам города» вышедшего в 1977 году. Автор нескольких поэтических сборников.

 

Посвящение в рабочий класс (Пьедестал)

Я только раз стоял на пьедестале.

Зато туда меня Рабочий класс поставил.

Блокадный цех. Мороз. И печь — без дров.

Гудят станки: скорей! Скорей!! Скорей!!!

В цеху полста вчерашних школяров.

Полсотни недоучек-токарей.

 

Полста шрапнелей в день даём войне.

Станки пониже б — дали бы вдвойне.

А эти — громадА, на взрослых мужиков.

А мы — какие нам тогда лета!..

(До сей поры в глазах — полста дружков:

Крупа-парнишки, слёзы, мелкота...)

 

Вот с дядю Федю вырасти бы нам.

Дед-бородед — могучей красоты.

От века мастер! Мастер мастерам!

(С самим Калининым когда-то был на «ты».)

Но он точить шрапнель уже не мог —

Блокада не таких валила с ног.

 

А был советчиком и нянькой он для нас.

Один во всём цеху — Рабочий класс.

Старик сдавал... И уж не знаю как

Бродил по цеху от станка к станку.

Хвалил, советовал и торкал носом в брак.

(Мы подзатыльники прощали старику.)

 

Три дня он как-то не был у станка.

Я видел только спину старика.

Пилил, строгал и грохал молотком.

Чего он — за столярным верстаком?

Стук-стук — и ляжет тут же на верстак.

Восьмой десяток — возраст не пустяк!

Но сколотил. И притащил к станку.

И вроде бы с насмешкою сказал:

— Подставка недомерку-токарьку.

Ну, лезь, рабочий класс, на пьедестал.

 

Сперва обиделся, а к вечеру — и рад!

Я понял: не насмешка, не игра.

На три шрапнели больше, чем вчера,

В тот вечер записали в мой наряд.

И сразу увезли на фронт, в метель.

Дороже хлеба стоила шрапнель.

Мне довелось стоять на пьедестале.

Рабочий класс меня туда поставил.

Шрапнель грузили и грузили во дворе.

 

...А дядя Федя помер в феврале.

 

Увольнительная в Ленинград (1942)

При бомбёжке города где же ещё

Быть прикажете, как не в убежище?!

 

Я в притушенном грохоте пушечном,

Еле слышимом через продух,

Оказался в компанье старушечьей —

Воин, прибывший с фронта на отдых.

 

Бабки косо глядят на воина,

Бабки явно обеспокоены.

Без винтовки я здесь и без пропуска.

Лишь с сомнительной увольнительной.

 

...Сам себе показался я в отпуске

И никчемным, и подозрительным.

 

Ладожский марш. Операция «Искра»

Снег да лед...

Январским шалым вихрем

бьет поземка, как свинцом, в лицо.

Брошен полк —

не поминайте лихом! —

в марш за ленинградское кольцо.

 

К бою марш.

Нам рвать блокадный обруч.

Марш в пургу, в безвестность, напролом,

в ледяной туман, в безлюдье, в полночь…

Нам дойти бы,

а прорвать — прорвем!

 

Час настал. Велением Отчизны

сквозь погибель вычерчен маршрут.

(Это издали Дорогой жизни

смертный путь в Кобону назовут.)

 

Тьма вокруг. И не придет подмога.

Ты себя надеждой не дразни.

Тяжек шаг…

Ну хоть еще немного…

Где же берег?..

Где он, черт возьми?!

 

Трещины, промоины, торосы…

Снегом след друзей запорошен.

В корке льда,

у заструга-заноса

понял я: конец всему…

Дошел!

 

Ветер лют. Он рвет шинель за полы,

он студеной шарит пятерней,

как кинжалом колет.

Но уколы

кажутся теперь незлой игрой.

 

Истекают сроки…

Рядом вечность…

Я упал на ледяной торец.

Путеводной вехой в бесконечность

черный камень мой — Осиновец.

 

Открутившись, замерла планета.

Под недвижным панцирем Нева.

А в распахе рваного планшета

ладожская бьется синева!

 

Растеклась по карте вешней синькой.

И маршрут проложен через синь.

Нет, ребята!

Я свои ботинки

до конца еще не доносил.

 

Не на век же льды.

Ведь будут вёсны!

Мы через январь идем в весну.

Я б расцеловал тебя, трехверстка,

за весеннюю голубизну.

 

К черту смерть!

Победный штурм так близко.

Нам еще в бою хлебать беду.

Мы — солдаты «Искры».

Где ж ты, искра?

Искра! Отогрей меня на льду.

 

Здесь еще не финиш. Мы на старте.

Оттепели ждут, ребята, нас.

Надо жить!

Чтоб видеть не на карте

просинь ладожских

бездонно-ясных глаз.

 

Салют (27 января 1944 года)

Мне повезло: я был в числе тех, кому 27-го января 1944-го было поручено произвести праздничный салют в честь окончательного снятия блокады и полного разгрома фашистов под стенами Ленинграда. Это был всем праздникам праздник! Яркие всполохи многоцветных ракет высвечивали из январского мрака лица ленинградцев. Люди смеялись и плакали. Я выбрасывал в чёрное небо шары ракет большой мощности и тоже смеялся и плакал. Но слёзы были горьки, как пороховой нагар.

 

Чёрное небо вспорото

Сабельным взмахом ракет.

Небо великого города

Окрашено в разноцвет.

 

Падает чёрное небо

Отблесками в Неву.

Отныне блокада — небыль!

В полнеба салют — наяву!

 

Вьюжится, вьюжится, вьюжится

Огненный снегопад.

В огненном вальсе кружится

Праздничный Ленинград.

 

А мы у моста Дворцового,

Из сквера, что у дворца,

Привычные к ливню свинцовому,

Впервой палим без свинца.

 

И я — сотоварищи рядом, —

Сбросив на снег шинель,

Развешиваю над Ленинградом

Праздничную шрапнель.

 

Небо золотом вспорото,

Но чёрен январский лёд.

И по червонному золоту —

Чёрный свинцовый налёт.

 

И свет, и мрак непролазный

Отныне в едином ряду.

Победа, вобравшая разом

И празднество, и беду.

 

В сверкающем сабельном взмахе

Взмывает салют в зенит...

За этот салют в атаке

В среду мой брат убит.

 

Горький хлеб

Памяти Владимира Булушева, павшего при атаке на Красное Село в январе 1944 года; памяти моего старшего брата, которому навсегда двадцать четыре...

 

На холмик рядышком — стопку

И ломтик от хлебной пайки.

Свинтим у фляжки пробку,

Смахнём слезу без утайки.

 

Далёкая годовщина,

Давние горькие дали.

Но старая эта причина,

Как прежде, на сердце давит.

 

Не гаснет от времени горечь

Той чёрной январской даты...

Вернёмся в метельную полночь,

Без слов помянем солдата.

 

Наполним стаканы и встанем

Над нашим безлюдным застольем,

Не оскверняя память

Бессмысленным суесловьем.

 

В солдатской святой печали

Пусть память наша крепчает.

Помянем павших молчаньем,

Как раньше, сжав зубы, молчали.

 

Выпьем без разносолов

На этом пиру невесёлом.

И пусть будет трижды горькой

Нам горького хлеба корка.

 

Сегодня не крупная дата

Сегодня не круглая дата.

Просто — убили брата.

И я поминаю брата.

 

Тогда он считался старшим.

Теперь — и до века! — младший,

Под Красным Селом пав где-то

За наши многие лета.

 

Стопка до края долита.

И навсегда недопита.

 

...Январское черное небо.

И корка горького хлеба.

 

Царскосельский лицей

Здесь музы молчат… Здесь лишь бомбы да мины.

И вырубки там, где клубились куртины.

Здесь музы молчат. Здесь лишь мины да бомбы.

…Мы шли во дворец, а пришли в катакомбы.

 

Здесь мекка поэтов. мы помним об этом.

Но нынче здесь всё перегружено толом.

И прежде, чем стать здесь вторично поэтом,

Сам Пушкин бы стал тут сначала сапером.

 

Баллада о резерве

Нам резерв из Ленинграда

Под началом старшины...

Воинство не для парада!

Ну кому они нужны

И на что они годны

Здесь, на острие войны?

 

Мешковаты, староваты,

Жизнью тёртые ребята,

Молью траченный народ.

И в придачу к автомату

Каждый притащил лопату.

Не лопатку, а лопату —

Хоть сейчас на огород.

 

Никудышный выйдет взвод.

Видно, будет замполиту

С ними дел невпроворот.

Вышло всё наоборот.

 

Нам резерв из Ленинграда,

Из погибельного места —

Землеройная команда

С Пискарёвского разъезда.

 

К службе там уже не годных

Под началом старшины

Их из тыла — к нам на отдых,

На передний край войны.

 

Не под силу им, где — тихо.

Взвод истерзан тишиной.

Им теперь для передыха —

Хоть какой, но только — бой!

 

Без промешки, с ходу прямо,

Без накачки-подготовки,

Чтоб плечом к плечу — стеной!

Серафимовские ямы,

Котлованы Пискарёвки

У резерва за спиной.

 

На передний край войны

Под началом старшины

Прибыла из Ленинграда

Похоронная команда —

Отдохнуть от тишины.

 

Агитировать не надо

И подталкивать не надо.

Им всё ясно без доклада:

За спиной у них — блокада...

 

Нам резерв из Ленинграда.

И хоть с виду старики —

Только в бой!

В огонь!

В штыки!

 

Баллада о белых лебедях

Позабыть всё это лучше мне бы.

Но не позабыть!.. Собравшись с духом,

Расскажу, как фронтовое небо

Осыпалось лебединым пухом.

 

Осыпалось в воду белым прахом,

Низвергалось в волны красным ливнем.

«Пошутил» в тот день фашист с размахом —

Из зениток, в небо над заливом.

 

Дюжиной стволов по птицам били.

И не стало лебединой эскадрильи.

 

Наш комбат скрипел зубами: «Гады!»

И ругался так, что дальше некуда.

«Дать бы сволочам! А где снаряды?

Весь запас на батарее — полкомплекта...»

 

(Строг в блокаду был учёт расхода.)

...Шла весна сорок второго года.

 

Шла волна по Финскому заливу.

Мы смотрели на волну со страхом.

Клин низвергся в воду красным ливнем.

Клин осыпался в залив белесым прахом.

 

Мы с Савватием в тот день (не по наряду)

В снайперскую вызвались засаду,

Записав в итоге дня — для сведенья:

Он — за лебедя

И я — за лебедя.

 

Баллада о сотворении мира

Время действия — июнь 1944-го…

Место действия — Карельский перешеек,

в сотне километров от Ленинграда.

 

Всевышнему шесть дней едва хватило

На сотворенье мира… без тротила.

У нас была взрывчатка. Нам тротил

Срок сотворенья сильно сократил.

 

Двухамбразурный дот среди болот.

Не обойди мы, много сделал зла бы!

А нам всего двух тонн разворотить бетон

Хватило, отделяя твердь от хляби.

 

И сделали всё так, что сам бы бог

Скорей, чем мы, управиться б не смог.

— Взрывчатки не жалеть! — велел нам командир.

И, подогнав с тротилом три повозки,

Рванули дот… Так сотворен был мир

На этом ныне тихом перекрестке.

 

Приказ

Чтоб победить, нас было мало.

А фриц ломил в тот день навалом...

 

И наш сержант на этот раз

Отдал неслыханный приказ.

 

Пересчитал всё отделенье,

Переписал себе в тетрадь

И приказал: — До подкрепленья —

Из носу кровь! — не помирать.

 

Мы били немца в лоб и в спину.

И — соблюдали дисциплину.

 

А командир — он над солдатом.

С него не спросишь в трудный час.

...Швырнул себя под танк с гранатой,

отдав себе другой приказ.

 

Вершок на карте

Приказа нет. И связи нет.

И, видимо, не скоро будет.

Погиб комдив. В огне весь свет.

Нам отойти бы… Кто осудит?

 

И кто заметит наш отход —

Гудит вокруг свинцовый ветер.

Мы сотню верст прошли вперед.

Ну, отойдем на километр…

 

Такая мысль исподтишка

Течет сухим песком из горстки.

Всего-то полтора вершка

Тот километр на пятиверстке.

 

Но картой Родину не мерь.

Шаги назад длинней стократно.

Какими цифрами потерь

Измеришь их, идя обратно?

 

Погиб комдив, и связи нет.

И замутился белый свет.

И немец валит черной силой.

И черный дым над всей Россией.

 

Наполни этой гарью грудь.

Вдохни поглубже горький ветер.

Еще вдохни — и позабудь

Про тот, что сзади, километр.

 

Стратегия местного значения

В приказах войну называют — «Великая».

Великая — и не скажешь правильней.

А раз великая, то и многоликая:

В ней каждый воюет свою и тотальную.

 

В дефиле у озера, левым флангом к болоту,

Комбат положил в оборону роту.

Обещал усилить огневыми средствами

И как мог накачал об особой ответственности.

 

— Учти, подполковник на вас надеется.

Он сам отбирал роту для обороны…

Твой сектор — от той вон сосновой поленницы

До рыжей — видишь? — убитой коровы.

 

У тебя надежно прикрытые фланги.

Взвод ПТР выдвигай к оврагу:

Оттуда могут ударить танки…

Ну, будь здоров, и назад — ни шагу!

 

О том, чтоб «ни шагу», не мне волноваться:

Мы на плацдарме, мы за Наровой.

Не хочешь купаться — станешь держаться

Хоть за поленницей, хоть под коровой!

 

На планшете отметил дровишки и падаль.

Расчертил меж ними сектора обстрела.

Отползал на брюхе, где надо не надо,

Себя и людей измотав до предела.

 

Разметил фланкирующий и перекрестный,

Как велено, выдвинул ружья к оврагу.

Со взводными выкурил по папироске

И сам накачал их в разрезе «ни шагу!».

 

Патронные ленты жуют пулеметы,

По пристрелянным створам глядят бронебойки.

Мы готовы ко встрече с броней и пехотой.

Битте-дритте, господа разбойники!

 

Фронты против Гитлера — с востока и с запада.

А мы почему-то развернуты к северу…

Зато дефиле нами намертво заперто.

И мы до боя в победу уверовали.

 

Ни шагу назад! И ничто не изменится,

Какой бы на нас ни валили прорвой.

Фашизм не пройдет меж развалюхой поленницей

И павшей в бою бедолагой коровой.

 

Выговор

«Дум-дум» — разрывные пули, причинявшие особенно тяжелые ранения. Советские войска патронов с разрывными пулями, разумеется, не применяли.

 

Замполит под Выборгом

Разнес меня начисто —

Зачитал выговор.

За что? За варварство!

 

...Патроны трофейные,

Калибра пригодного.

Кем не велено?

Что незаконного?

 

Блестят патрончики,

Бьют без осечки.

— Давай, пулемётчики,

Набивай ленточки!

 

Надёжная марочка!

Мы их под Выборгом

По автоматчикам

Лент восемь выбили.

 

За лентой ленточка —

Хоть пой от радости!..

Ан нет — осечка:

Полковник в ярости!

 

В лицо мне — патронами:

О чем, мол, думали?

Противозаконные!

С «д у м — д у м а м и»!

 

Добро, хоть выговор.

Трибунал бы — запросто!..

 

...Как в дерьмо, под Выборгом

Вляпался в варварство.

 

Диогены 43-го года

Записался в Диогены

Пулемётный наш расчёт:

Бочки — дом, а клёпки — стены

(Философия не в счёт),

 

Восемь бочек на поляне

У оврага на краю.

Не боись пурги, славяне,

Ад вокруг, а мы — в раю!

 

Сверху бочек — плащ-палатки.

Дом — что надо! Дом — по мне!

Никогда ещё так сладко

Не спалось нам на войне.

 

Запах старого рассола

Скрашивает тесноту.

Диогеновская школа

Комсомольцам по нутру!

 

За стеной дубовых клёпок

Вьюга затмевает свет!..

Кинику из-под Синопа

Наш приладожский привет!

 

Славный дед! Прекрасный дед!

И ни капли не аскет.

Он, совсем наоборот,

Знал и мог ценить комфорт!

 

Красотища в бочкотаре!

И тепло, хоть скинь шинель.

А иначе — где б кемарить

Нам в январскую метель?

 

Злится вьюга-завируха:

Не продуть дубовых стен…

Это ж роскошь и везуха —

Дрыхать в бочках, Диоген!

 

Баллада о пластунах

Мне б забыть о войне.

Только прядь седины —

памятью о войне.

Как привет из войны.

 

Как привет,

как завет.

С восемнадцати лет —

седина,

седина

на висках пластуна.

 

Жизнь, как чаша, полна.

И хмельны без вина

удальцы-молодцы,

тридцать два пластуна.

 

Тут хоть гром разрази,

коль пластун,

то ползи.

Тут хоть землю грызи,

но ползи да ползи.

 

Пулемет сечет?

Не бери в расчет!

И назад не гляди.

Наше все — впереди!

 

Будут печки нам,

будут лавочки.

Эх, держись тогда,

девки-бабочки!

 

Ох, длинна жизнь,

длинна.

Но не для пластуна.

Тут за четверть часа

все получишь сполна.

 

И в пятнадцать минут

запрессовано тут

все, чем жалует жизнь.

Так что, парень, держись!

 

Будем жить — не тужить.

Мы крутого закваса.

Нам бы только прожить

четвертинку от часа.

 

Взвод блокирует дот.

В клеверах чуть видны,

лезут на пулемет

удальцы пластуны.

 

Обползай бугорки,

по канаве ползи:

под огнем нам с руки

пластоваться в грязи.

 

И назад не гляди:

наше все — впереди!

И ползут пластуны

по загривку войны.

И сечет пулемет,

уменьшая нам счет.

 

У Рахима дугою

в черных пятнах спина —

и не стало еще одного пластуна.

 

Но ползи да ползи

по канаве

в грязи,

по урезу войны,

коль уж вполз в пластуны.

 

Пулемет клеверa,

как косилкой, сечет.

С трех десятков

на два

перекинулся счет.

 

Двадцать семь…

Двадцать пять…

Нет!

Уже — двадцать три.

Ничего позади.

Все у нас —

впереди!

 

Пулемет бьет да бьет,

как в копейку, в бел свет

и в мои восемнадцать

неразменянных лет.

 

Хоть минутку бы нам

в тишине проползти.

Не свирепствуй, война,

помолчи!

Пропусти!

 

Пистолет, да гранаты,

да десантный кинжал.

Счет все меньше:

Бугаев ползти перестал…

 

Ты ж назад не гляди:

наше все — впереди!

 

Нам не всем повезет.

Только речь не о том.

Кто-то все ж подползет,

коль уж стал пластуном.

 

Подползет —

через страх —

на гранатный замах!

 

…В амбразурах четверка

нерусских фигур.

 

Подползли удальцы

под урез амбразур.

 

Гарь тротила вскипела

У бетонной стены…

 

Вот и сделали дело

молодцы пластуны.

 

Быть лишь четверть часа

довелось пластуном.

Вспомню,

так и поныне —

все внутри ходуном.

 

С той поры

седина

на висках пластуна.

 

Да еще —

пуля-дура

навечно в груди…

 

Но назад не гляди.

Все мое —

впереди!

 

Баллада о закончившемся одиночестве

Кто разгадать человека властен?

Кто избежит при оценке просчета?

Но даже самый неясный — ясен

Перед стволом пулемёта.

 

Он был одинок. Молчалив был и скрытен.

Он был одинок даже в ротном строю.

А бой... И в бою как-то мог выходить он

Один на один... В рукопашном бою.

 

Должно быть, единственный из батальона

На маршах не пел и не жался к костру.

Он весь каменел, увидав почтальона.

И прочь уходил от него за версту.

 

...Его отыскали мы — словно в насмешку —

В груде своих и чужих — вперемешку.

А он и убитый сжимал карабин,

Поскольку не вышло

один на один.

 

Мы в братской могиле дружков схоронили.

В средине шеренги

лежит он в могиле.

 

Последний патрон

Домашний адрес в жестяной оправе —

Всем, кто дорог, — прощальный поклон...

Паспортом смерти мы называли

Опознавательный медальон.

 

Но мне он казался немыслимо тяжким,

И я медальон не носил никогда.

Зачем мне таскать свою гибель в кармашке?

Я лишний патрон лучше спрячу туда.

 

Писарь напишет и без медальона,

Ежели выйдет за упокой.

А лишний патрон... В том и сила патрона,

Что к случаю будет как раз под рукой.

 

Добавочный выстрел всегда пригодится.

Он в битве за жизнь — как подарок судьбы

Не кончился порох в пороховницах,

И я ещё не закончил стрельбы!

 

Я славлю борьбу до последнего вздоха.

Ни в жизнь не поверю, что срок мой сочтён.

Я — без медальона! Не так всё и плохо,

Пока не расстрелян последний патрон.

 

Последняя строчка войны

В военкомате Октябрьского района Ленинграда к моменту моей демобилизации (январь 1945-го) имелась специальная картотека — скорбный перечень офицеров, которым не суждено возвратиться домой. Я нашёл там смертную карточку своего старшего брата, гвардейца Владимира Булушева. Следом за ней стояла моя собственная карточка-похоронка. Однако через всё её поле наискосок красным карандашом было крупно нечертано: «ЖИВ!» Сама эта карточка меня не тронула нисколько: время было мало приспособленное для сантиментов. Но карандашная надпись... Чувствовалось, писавший был рад от души. Писал он размашисто, жирно, со вкусом вдавливая грифель в полукартон карточки. А кроваво-красный восклицательный знак, казалось, сам исторгал вопль восторга: «ЖИВ!», «ЖИВ!»

 

Танкист-капитан, под Ижорой термиткой израненный,

В тылу сподобился службы без малого каиновой.

Он посредник и вестник от службы учёта несчастий.

А посредник и вестник, считай, что без мала — участник.

 

Он теперь, как взаправду, багровой печатию меченный.

И чёрт знает какие в районе идут о нём россказни.

При встрече с ним вздрагивают вечно усталые женщины,

А старухи крестятся: «Пронеси-пронеси его, господи!»

 

Капитану бы легче Неву вновь два раза форсировать

Или снова под Прохоровкой идти под удар полутонок,

Чем чужую беду в кабинетной тиши фокусировать

На казённых страничках плывущих к нему косяком похоронок.

 

Но служи, где приказано, коль уж фронту ты больше не нужен,

Коль горел, и прострелен, и два раза контужен.

Пусть твоя седина, пусть твои ордена за тебя говорят, за израненного.

Не твоя в том вина, это — наша беда, что теперь твоя служба каинова.

 

Он пришёл ко мне в госпиталь обожженный нежданной радостью.

Был смущён, словно сам всю войну кантовался вдали от войны.

Он в глаза всем заглядывал с непонятною виноватостью

И не открещивался от своей безусловной и тяжкой вины.

 

— Мне твой адрес, — сказал он, — вчера твоя мать указала.

Я о старшем — Владимире — ей вручал документ в феврале.

А вчера на тебя, на геройски погибшего Павла,

Увидала она у меня на служебном столе...

 

Я, воскресшему, рад тебе больше, чем первому ордену.

Я вас полк схоронил и отныне до века в крови.

Так спасибо, земляк, не пропал ты, не сгинул за Родину.

Ты живи за неё. Вопреки похоронке Ж И В И!

 

Старые письма

В 1944-м, когда фронт наконец отодвинулся далеко от стен Ленинграда, единственной формой общения с мамой стала полевая почта. Нужно ли говорить, как ждали наши мамы этих военторговских открыток или самодельных треуголок — коротеньких, написанных наспех, но несущих с войны самое главное для мамы известие: сын жив! После того, как погиб мой старший брат — гвардейский строевой офицер, — я и придумал ту хитрость, о которой рассказывается в стихотворении. Я не держал её в секрете от друзей. Хитрость быстро завоевала популярность, и в полку у автора появилось много последователей. Правда, мама потом говорила, что сразу же разгадала мою уловку.

 

Ты прости, я тогда обманул тебя, мама.

Всё обман: и открытки, и та телеграмма.

Всё — строка за строкою — наивный подлог.

Но иначе тогда поступить я не мог.

 

Пожелтевших страниц вновь шуршит листопад.

Мама их сберегла. Я читаю листки.

Их писал девятнадцатилетний солдат.

Я тогда обманул тебя, мама. Прости!

 

Одинаков их текст: «Жив-здоров и — в резерве.

Пусть хоть это избавит тебя от седин.

Обо мне не тужи, береги свои нервы.

Как у бога за пазухой младший твой сын!»

 

Так я врал. Врал почти исступленно,

Загодя сделав открыток запас.

И по штуке сдавал через день почтальону,

Если он, почтальон, добирался до нас.

 

А вот это письмо, что надрезано пулей,

Я отправил, оставшись от взвода один:

«Жив! В резерве! Вот так-то, мамуля!

Как у бога в гостях тут последний твой сын!»

 

Пожелтевших страниц отшумел листопад.

Разыскав те листки средь бумажного хлама,

Их читает давно поседевший солдат.

Ты прости! Я тогда обманул тебя, мама.

 

Возвращение в жизнь

Осенью 1944-го меня привезли с 3-го Прибалтийского фронта в один из ленинградских госпиталей, причем все мое «приданое» состояло из кучи бинтов да бязевой нательной рубашки. А в сопроводительной карточке, выписанной полевым медсанбатом, значилось: «офицер без документов». Заботливые хохотушки медсестры сразу окрестили меня на свой лад: «ничей мальчик». А первым официальным подтверждением того, что я есть я, послужило присланное военкоматом моей маме извещение — бумага чернее вороньего крыла…

 

Ни жив, ни убит я —

нигде меня нет.

Затерян, как в стоге иголка.

Единственный —

истинно мой! —

документ

у мамы — моя похоронка.

 

Но только один госпитальный начфин,

списав с нее должность и званье,

поверил,

что я — действительно сын,

и платит оклад содержанья.

 

А кто я

и как я —

ищи да свищи!

Не даден на это ответ пока.

Над раненым телом мудруют врачи,

над всем остальным — контрразведка.

 

Пока я загадка для тех и других.

С разгадкой пока —

безуспешно…

И я целиком зависим от них:

от медицины и Смерша.

 

В багровом тумане,

в багровом бреду

полуночью кажется день мне.

Неужто я без вести тут пропаду?

Вдруг маме пришло —

с упрежденьем?

 

Но смершевец ходит,

и проблеск надежд

в дотошных расспросах я вижу:

не зря ж он вникает, наш бдительный

Смерш, —

знать, в Смерше уверены:

выживу!

 

Звезда надежды

Здравствуй, мама!

Возвратились мы не все…

В. Харитонов. День Победы

 

За то, что нас ждали

тревожно и нежно

и даже без вести сгинувших ждали,

Большую Звезду «Материнской Надежды»

мы мамам своим учредить запоздали.

 

Война не дарила с сынами свиданий.

Но мамы дышали своим ожиданьем…

Сын поздно догадлив,

до горечи поздно.

А мамы — как в небе угасшие звезды.

 

Полмира сынами в огне было пройдено.

Но мамы…

Как прежде, всё ждали и ждали.

А мы позабыли представить их к ордену

за блеском своих орденов и медалей.

 

Виновным себя не считая нисколечко,

домой воротился я к маме на Охту,

не догадавшись свинтить хоть бы блесточку

с пробитого кителя

маме на кофту.

 

…Победа сверкала брильянтными гроздьями.

Салют полыхал над полками Парада.

А мамы?

Сияли сыновьими звездами:

сын жив и с Победой!

Где выше награда?!

Теперь мы руками разводим в бессилье:

ведь мамы в межзвездном мерцают безбрежье…

 

И как получилось,

что не учредили мы

Большую Звезду «Материнской Надежды»?

 

Баллада о знаменном взводе

Знаменный наш взвод —

просмоленный народ.

Четыре парня во взводе.

А полк впахался в такой переплет,

что хуже не видели вроде.

 

Полковник собрал у древка всех, кто жив:

— Ребята! Погибнем сами…

Но Знамя…

Сейчас пойдем на прорыв.

Прошу: сберегите Знамя!

 

Да, полк погибал.

Полк на ладан дышал.

Казалось, уж все расквашено.

И бой пошел на такой перекал,

что даже не было страшно.

 

А Знамя в чехле.

Зашнурован чехол.

В брезенте алое пламя.

Но нам велел старшина-хохол:

— А ну, расчехляйте Знамя!

 

И редкая цепь.

И алый пожар

всплеснулся над реденькой цепью.

Я знаю, никто б нас тогда не сдержал:

шелк полыхал над степью.

 

А знаменосцы?

Всего лишь один

прошел там,

сдав смертный экзамен.

Я помню вас до глубоких седин,

Кенцис, Порошко, Муссаэльдин —

латыш, украинец, татарин.

 

…Знамя Победы.

Музейный зал.

Кому-то — реликвия только.

А я, на него взглянув,

угадал

ниточку нашего шелка.

П. Булушев  


Илья Быстров

Дата рождения 1903. Защищал Ленинград. Погиб.

 

Военная осень

Нева... Горбатый мостик... Летний сад...

Знакомая чугунная ограда...

Стоят бойцы. Теперь они хранят

Червонную сокровищницу сада.

 

О мрамор статуй! Кто не помнит их

Прозрачные, как у слепых, улыбки

И лист осенний, ласковый и липкий,

Что на плече покоился у них!

 

Немецкого ефрейтора сапог

Не запятнает золота аллеи,

Где вижу я сторожевой дымок

И двух бойцов, стоящих у траншеи.

 

Осенний воздух ясен, строг и чист,

Пылают клены, липы пожелтели.

Стоят бойцы... Солдатской их шинели

Касается, кружась, осенний лист.

 

Завод в бою

Завод стоит на рубеже борьбы

Лицом к лицу с проклятыми врагами.

Тяжелый дым торжественно, как знамя,

Врагам назло струится из трубы.

 

Печать свою на все кладет война:

Вокруг цехов израненные стены.

Гудок не возвещает часа смены,

В провал от бомбы свет, как из окна.

 

Но он живет! Он борется! Гляди:

Вот ордена — высокая награда! —

Как жар, горят на каменной груди,

Истерзанной осколками снаряда.

 

Завод — в бою. Он грозен, как вулкан,

В нем ненависть к врагу кипит, как лава

Десятилетьями он шел дорогой славы, —

Оплот труда, железный великан.

 

И в час борьбы решительной с врагом,

Своих наград заслуженных достоин,

Завод-герой сражается, как воин,

И смерть врагу несет своим трудом.

 

Лицо Героя

Суровое, решимости полно,

Пороховым овеянное дымом,

Видением, вовек неизгладимым,

Повсюду мне встречается оно.

 

Блокады год на нем оставил след,

Чуть тверже рот, и взгляд прямой чуть строже,

Сквозь сотни лиц лицо одно и то же

Я вижу, принимаясь за портрет, —

Лицо героя... Есть одна черта,

Есть на лице одна такая складка...

Найдешь ее на лбу иль возле рта

И скажешь: «Ленинградец, ленинградка!»

 

Ты не забудешь этого лица.

В нем светит воля города-героя.

И складка та, как шрам, как память боя,

Как след раненья на лице бойца.

 

Город Пушкин

Он именем поэта назван был,

Его бессмертным гением прославлен,

Здесь Пушкин рос, здесь он когда-то жил...

Повсюду здесь крылатый след оставлен.

 

На город мы глядели из траншей

И ждали часа грозного расплаты,

Нам виден был разрушенный Лицей,

Знакомый парк, где он бродил когда-то...

 

И каждый воин знал, что близок срок —

Туда ворвемся (так и было это!),

Чтоб город-пленник цепи сбросить смог

И стал опять «отечеством» поэтов...

 

И нам навстречу выбежит, спеша,

Заплаканная девушка в хитоне,

И струны лиры, улыбнувшись, тронет

Воскреснувшего города душа...

 

Ленинград победил

Когда отгремели раскаты салюта,

Впервые за два с половиною года

Настала желанная нами минута:

Пришла тишина, но особого рода.

 

Она ленинградской была тишиною.

(Не сразу в нее мы поверили сами.)

Была она куплена страшной ценою,

Оплачена кровью, заслужена нами.

 

Ведь каждый награды был этой достоим.

И вот почему тишиной наслаждался

В бою возле Пулкова раненный воин

И тот, кто в цехах за победу сражался.

 

Законную гордость в тот вечер изведав,

Мы знали: былой тишины возвращенье

И есть ленинградская наша победа,

Минута затишья, канун возрожденья.

 

Сбылись ленинградцев заветные думы!

Недаром боролись мы все эти годы!

Наполнились снова торжественным шумом

Родные кварталы, родные заводы.

 

Мы слушаем гул — то не гул канонады,

То город расправил могучие плечи,

И мы не забудем, бойцы Ленинграда,

Салют над Невою в тот памятный вечер.

 

«Аврора»

Васильевский остров зелёный,

Сирен отдалённый призыв.

Мне любы здесь ветер солёный,

И чайки, и сфинксы из Фив.

 

Люблю здесь дыханье простора,

И плеск, и сверканье весла.

...Здесь в годы блокады «Аврора»

Незримую вахту несла.

 

Надпись

Ты видел ли на заводской стене

Доску гранитную? Сейчас она пустая.

Не будь войны — так думается мне, —

На ней сияла б надпись золотая

О боевых традициях, о том,

Чтоб дорожить традициями теми.

Но грянул бой... Осколком — не резцом —

К доске гранитной прикоснулось время.

 

Пусть надписи тут нету золотой, —

Всех ярче слов осколка след немой.

И. Быстров

Всего просмотров этой публикации:

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »