Я не
погиб на той войне,
Смертям
блокадным не поддался,
Меня в
могилах братских нет,
Но я в
том времени остался.
Все
шестьдесят прошедших лет
Я там —
и памятью и сердцем,
Средь
тех, с кем и патрон и хлеб
Делил в
боях с проклятым немцем.
5 августа исполнилось 90 лет со дня рождения Анатолия Владимировича Молчанова (1932 — 2011), известного поэта-блокадника.
Не смогла пройти мимо такого
юбилея, ведь стихи Молчанова часто приводились в постах блога, посвящённых
блокаде. Это один из любимых поэтов моей мамы-блокадницы, после Юрия Воронова. Каждое
его стихотворение — как разговор по душам: искреннее, честное, откровенное,
пронзительное. Выросший из мальчишек блокады, как поэты Воронов, Цакунов,
Шумилин, он стал знаковой личностью для всего блокадного движения, своими
стихами увековечил подвиг ленинградцев, не сдавшихся в самые страшные для
города дни. Не зря он называл себя связным, ставя стихотворение с таким
названием в начало своих сборников —
Вновь
блокада меня назначает связным,
Я несу
донесенье от мёртвых живым.
Я несу
сквозь бои и затишья годов,
Под обстрелом газет и научных трудов,
Сквозь
заслоны речей, директив рубежи,
Сквозь
густую завесу забвенья и лжи,
Через
мины измен, демагогии дым
Я несу
донесенье от мёртвых живым.
Чтобы
голос погибших сквозь время проник,
Чтобы
знали потомки всю правду про них
И
гордились в открытую прошлым своим,
Я несу
донесенье от мёртвых живым.
Настоящий
патриот, мужественный, неравнодушный человек с твёрдой гражданской позицией,
навсегда оставшийся в блокадном полку поэтов. Ленинградский поэт, как он всегда
подчёркивал, ведь свою лиру он посвятил великому подвигу Ленинграда во время
Великой Отечественной войны:
Я — часть Ленинграда. Столетия дремлет
Здесь в
вязком суглинке прах предков моих.
И я
свои кости сложу в эту землю,
Чтоб
городу твёрже стоялось на них.
Я —
часть Ленинграда. В красе его зданий
Живёт
моих дедов и прадедов труд.
Я —
буква в томах его дивных преданий,
Которых
ни время, ни зло не сотрут.
Я —
часть Ленинграда. Я часть его воли,
Упорства
и силы, бесстрашья в борьбе.
Я часть
его мук, его скорби и боли,
И
верности трудной, но гордой судьбе.
Я —
часть Ленинграда, я — часть Петрограда,
Я —
часть Петербурга, всё это — моё.
Но
вспять изменять имена всё ж не надо,
У
каждого имени время своё.
Я -
часть Ленинграда. Я часть его славы,
И это
почётней всех высших наград.
Пусть
дети мои унаследуют право
Считать
себя частью твоей, Ленинград.
Он и
сам был частью этого подвига, и в 11 лет пролил кровь, защищая свой
Ленинград... В дни блокады он был еще школьником, однако успел проявить себя:
помогал тушить зажигалки, пожары, работал на полях подсобного хозяйства и даже
получил медаль «За оборону Ленинграда» после того, как обнаружил в прифронтовом
лесу вражеских шпионов! Тогда он чудом остался жив.
Из
воспоминаний Анатолия Молчанова: «Я родился 5 августа 1932 года в городе
Красногвардейске Ленинградской области. Так в то время называлась Гатчина —
Красногвардейск. Почему там родился? Очень просто: мама выехала на дачу, и
получилось так, что я прямо там, на даче и родился. Хотя всю жизнь прожил в
Ленинграде. Правда, месяцев, наверное, восемь был в Москве. Мама у меня тоже
некоторое время жила в Москве. И она меня взяла с собой, но я к московской
жизни так и не мог привыкнуть. Было это в 1938 году, все-таки мне уже шесть лет
было. Седьмой год шел. Я очень хорошо помню. После Ленинграда московская жизнь
мне что-то не понравилась.
Сначала жил на 10-й Советской улице. А потом, в 1939 году, мои родители
поменялись, и мы переехали на Большую Московскую. Жили мы вместе с бабушкой и
дедушкой. До войны я успел начать учиться в школе. Школа № 300 на углу Большой
и Малой Московской. Она до сих пор существует. Окончил первый класс на одни «отлично»,
но почему-то похвальной грамоты не дали. Не знаю, наверное, просто
первоклассникам не давали. И после окончания мы с мамой уехали в пионерский
лагерь. Под Лугу. Там есть такое озеро — Череменецкое. И вот на Череменецком
озере, в старинном дворце князя Львова, был пионерский лагерь. Мама работала в
этом пионерском лагере бухгалтером, и она меня с собой взяла туда.
Вот там-то 22 июня я и узнал о начале войны. Я многих спрашивал... Не я
спрашивал, другие спрашивали — действительно, день 22 июня — всем врезался в
память. Всем. Хотя сам по себе этот день для многих был ну ничем не
примечателен. Вот узнали о том, что началась война. Но ведь не надо забывать,
что, скажем, для ленинградцев это была вторая война. Была ведь советско-финская
война 1939 года — краешком она задела Ленинград. Ленинград тогда первый из всех
советских городов узнал затемнение. Он уже тогда был объявлен прифронтовым
городом. Хотя бед мы тогда, конечно, никаких не испытали. Но для нас уже было
известно, что такое война.
Вот и тут тоже началась война, в общем-то, которую мы все ждали. Все
знали, что будет война. И Аркадий Гайдар нас к этому готовил. И в школе недаром
вот сдавали нормы. Осоавиахим — общество содействия армии, авиации и химической
защиты. И значки БГТО, ГТО и значки «Ворошиловский стрелок». Так что
потихонечку все готовились к этой войне. И вот вышедший перед войною фильм «Тимур
и его команда» — он ведь, по существу, уже немножко дышал войною. И все-таки,
конечно, было неожиданно, когда она началась...» (подробнее — ниже, Анатолий Молчанов. Я на войне был школьником
блокадным...Воспоминания.)
Детская
память мальчика вобрала в себя не только точные, конкретные подробности и
приметы блокадного бытия, но и саму атмосферу того времени — и трагическую,
пронизанную духом мужества, и светлую, наполненную благородной добротой
взаимопомощи и человеческой отзывчивости.
Говорят,
я ребёнок блокады
Говорят,
я ребёнок блокады.
Возражаю
решительно: — Нет!
Я был
школьник тогда, и не надо
Это
путать за давностью лет.
В сорок
первом мне «стукнуло» девять,
И
Гайдар нас уже научил,
Что
мальчишкам положено делать,
Если «К
бою сигнал прозвучит.
Как
измерить вклад нашей смекалки,
Ловких
рук и внимательных глаз?
Лично я
не тушил «зажигалки»,
Но на
крыше дежурил не раз,
С
порученьем по лестницам бегал,
За
шпионом немецким следил,
В дом
дрова добывал из-под снега,
За водой
на Фонтанку ходил,
Помогал
чистить город в апреле,
А с
июня растил урожай.
И под
парту не лез при обстреле,
Хоть и
знал, чем снаряд угрожал.
Да, я
младшим был школьником, правда,
И не
всё мог поднять и понять.
Но и
младшим вручалась награда —
Это значит,
экзамен блокады
Мы
сдавали с оценкою «пять»!
«Бабушка у меня была в МПВО, в группе самозащиты. Дедушка работал на
заводе «Красный рабочий». Завод эвакуировали, но дедушка отказался
эвакуироваться. Сказал: «Никуда я отсюда не поеду». И остался. Его перевели в
охрану территории завода. Мама работала. Она бухгалтером была всю жизнь, так и
работала. Папа был на фронте. Причем интересно, папа у меня был, как называли
тогда, «белобилетником», то есть непригодным к военной службе. Он был с детства
глухим на одно ухо. Но его все равно забрали. Не сразу, но забрали. Отправили
из города (по Дороге жизни) и в первом же бою во время атаки он взмахнул левой
рукою, и в этот момент ему осколок впился как раз под руку и попал в сердце. Но
он остался жив. Правда, упал. После боя к нему подошли. Увидали, что он лежит,
видно, где рана. Кровь не очень течет. А знали, какая-то такая примета была,
что при попадании в сердце крови мало. Ну и решили, что он убит. Взяли его
документы и послали нам похоронку.
А потом пришла похоронная команда. Пошевелили, а он застонал. Вот так
похоронная команда его спасла. Его отправили в госпиталь. И потом уже, когда в
госпитале он, как говорится, очухался, написал письмо. Но мы не поверили в это
письмо. Часто было, что письма приходили после похоронок. И только когда второе
письмо получили, тогда уже поверили. Он долго пролежал в госпитале. Но самое
интересное, что его и после этого оставили в армии. Даже с осколком. Осколок у
него остался в сердечной сумке. Врачи побоялись его удалять — ну как это из
сердца удалять? Сказали ему: «Потерпите?» Он говорит: «Потерплю». И его
оставили в армии, и он был там до 1948 года. Его даже и демобилизовали не
сразу. Так что он вернулся после войны. И довольно долго прожил после этого —
до семидесяти с лишним лет, вот так, с осколком в сердце. Такая вот бывает
судьба. Он был на учете специальном. Всем его показывали, чуть что говорили: «Вот
человек с осколком в сердце, а живет.
Вот так жили мы вчетвером. Ну, начался голод. И вот тут я должен
сказать, что я, как и очень многие, считаю, что спасла меня мама. Очень многих
спасли матери. И считаю, что вообще Ленинград, жизнь в Ленинграде, была спасена
именно женщинами.... У нас порядок был в распределении продуктов такой: всем
поровну. Вот все, что в дом попадало, ровно на четыре равных части делилось. И
мне, девятилетке, и дедушке, которому шел пятьдесят четвертый год. Бабушка была
ровесницей: ей тоже шел пятьдесят четвертый год. Все равно. Все, что могли
доставать. То, что покупали на рынках, продавали какие-то вещи, все это
делилось ровно на четверых. Строго на четверых. И тут даже никакого разговора
не могло быть. Искали, находили у себя какие-нибудь странные запасы, которые
даже не могли представить, что это может послужить едой. Находили какие-то
лекарственные масла. Там, скажем, были масла для загара и еще какие-то.
Выясняли, из чего это масло. Каждый раз оказывалось, что это масло пищевых
продуктов. Не минеральное масло. И его пускали в еду....
Потом под весну, когда уже совсем потеплело, когда пошли трамваи, когда
снега, ни льда не стало, когда полезла первая зелень — тут все вспомнили о том,
что мы в некотором роде травоядные. Значит, травку можно в еду пустить. Все,
конечно, в первую очередь подумали о щáвеле или щавелé — как правильно, не
знаю, ударение. Сели на трамвай и поехали на окраины, забыв о том, что
щавель-то — это не первая травка отнюдь. Тогда вспомнили о крапиве, из нее
можно щи варить. Ну крапивы еще не было. А первой вылезла лебеда. Она вылезла
не только на окраинах, но и в городе. Где-то какие-то свалочки были — вот она
там полезла. И тут бабушки, которые помнили голод 1920-х годов, сказали: «А
лебеду тоже можно есть». И мы стали эту лебеду потреблять в пищу. И, конечно,
эта лебеда очень многих поддержала и, может быть, даже спасла. Потому что хотя
нормы и хлеба, и продуктов были к весне увеличены, но дистрофия была страшна
тем, что, если человек заболевал последней стадией — уже неизлечимой — в
организме уже необратимые нарушения, и что ты ни давай, как ни корми, какие
лекарства ни давай — все. Организм истощен необратимо. И дистрофия весной еще
очень многих добивала».
Всю
блокаду он жил в Ленинграде. Мать, чтобы хоть как-то прокормить семью, сдавала
кровь, а дедушка не мог даже вставать и весной умер. Как и многие другие
школьники, помогал тушить пожары и фугасы, в 1943 году при оказании помощи в
поимке вражеских разведчиков был ранен, его наградили медалью «За оборону
Ленинграда». В блокадном городе Толя продолжал учиться в школе и в 1944 году
окончил начальную школу с похвальной грамотой. Всё это нашло отражение в его
рассказах-воспоминаниях. Он был на три года младше Ю. Воронова. Его восприятие
блокады, естественно, отличалось и от вороновского, и, тем более, от
берггольцевского, но он тоже, по его признанию в книге Т. Сталевой «Вечные
дети блокады» (названием книги стала строка его стихотворения), «всё видел, всё
испытал и прочувствовал блокаду сердцем, желудком и ногами... и вышел из
блокады с могилой дедушки на Охтинском кладбище, со шрамом на ноге, с
похвальной грамотой за 3-й класс, с сердцем в рубцах и ожогах и с тяжёлой ношей
блокадной памяти, а главное — с безграничной гордостью за свой героический
город».
Кто
может Ленинград любить сильней,
Чем те,
кто вместе пережил блокаду,
Кто
отстоял его в жестокую осаду,
Берег
все девятьсот блокадных дней…
Кто
может Ленинград любить сильней?
Анатолий
Молчанов окончил ленинградскую школу № 321 с Золотой медалью. Поступил в
Ленинградский Гидрологический институт, в 1957 году окончил его с Красным
дипломом. После окончания института участвовал в длительных экспедициях на
морях Советского Союза как специалист-океанолог, гидролог Ленинградского треста
инженерно-строительных изысканий. 37 лет проработал в ЛенТИСИЗе, пройдя путь от
старшего техника-гидролога до главного гидролога треста. О своей работе он
вспоминал так:
Я
полземли прошёл, проехал и проплыл,
тонул,
горел, и мёрз в десятке экспедиций.
И наш
походный быт всегда основан был
на
принципе святом: всем поровну делиться.
Всем:
хлебом и водой, одеждой и теплом,
а если
что-то вдруг бедою нам грозило,
боролись
вместе мы с опасностью и злом,
делясь
в тяжёлый час своей душевной силой.
Года
летят, и я всё больше тороплюсь,
не
зная, далеко ль последняя страница.
Но и в
конце её, верь, я не поскуплюсь
с тобой
последним вздохом поделиться...
Около 15
лет почти непрерывно он находился в длительных экспедициях по изучению
прибрежной зоны морей (Балтийского, Черного, Белого, Баренцева) и озер
(Иссык-Куля, Ладожского и многих других). В 1980—90-х был активным экологом,
непримиримым защитником поверхностных вод Ленинградской, Псковской,
Новгородской, Архангельской и других областей, Карелии, Крыма.
Однажды
Анатолий Владимирович как океанолог был приглашён на встречу с ребятами в
пионерский лагерь. И вспомнил своё детство, те голодные и холодные годы, и
страшные саночки на снегу, на которых уходили в последний путь горожане, и
свист снарядов и бомб в ленинградском небе, и разрушенные дома любимого города.
Понял, что в долгу перед временем своего детства. И как-то получилось, что
воспоминания о блокаде, страшные и светлые одновременно, постепенно стали обретать
поэтическую форму. Стихи он начал писать рано, ещё в пятидесятые. По его
словам, «первые стихи о блокаде пытался писать еще тогда, в детстве. Но не
хватило умения, терпения, зрелости. Наверно, нужна была разлука с городом и
новая встреча с ним, чтобы блокадная память вдруг ярко раскрылась ...»
(цит. по Т. Сталевой) но, как сам признавался, пока был жив поэт Юрий Воронов,
публиковать их стеснялся. А после смерти поэта, случившейся в 1993 году, понял,
что пришло его время принять эстафету.
Первые
стихи Молчанова, еще не опубликованные, а только прочитанные автором на
встречах ветеранов и по ленинградскому радио, сразу же полюбились и стали
распространяться в рукописях. Поэт гордился тем, что первая книга его стихов «Блокадной
вечности мгновенья» была издана «самиздатом» ветеранами «Дороги Жизни» в 1991 и
подарена автору. Газета «Ленинградская правда» впервые опубликовала стихи
Молчанова в мае 1991. Это было стихотворение «Покаяние», дважды прозвучавшее
потом на многотысячных митингах на Дворцовой площади, получившее широкий отклик
и популярность и перепечатанное во многих городах России, в ближнем и дальнем
зарубежье.
Простите
нас, погибшие в блокаду,
За то,
что вы в земле, а мы живём,
Вкушаем
жизни горечь и усладу,
Грустим
и любим, плачем и поём.
Простите
нас, что в дикой спешке буден,
Быть
может, редко навещаем вас.
Но мы
вас помним, вечно помнить будем,
Ведь вы
— родные каждому из нас.
Простите
нас, годами убелённых,
За ту
беду, что мы не отвели,
За то,
что город, в битве сохранённый,
Мы в
мирной жизни не уберегли.
Он из
блокады вышел опалённый,
В
глубоких ранах, кровью обагрён,
И вновь
расцвёл, народом возрождённый...
А ныне
— бескультурьем разорён.
Ветшает
всё — традиции и зданья,
Разверзлась
пропасть нравственных утрат,
Великий
Город просит подаянья! —
Прекрасный,
славный, гордый Ленинград…
Простите
нас, презревшие пощаду
Ценой
измены совести своей,
Кого-то
снова имя Ленинграда
Коробит,
как нацистских главарей.
Таясь
войной за Неманом и Бугом,
Звериной
злобой к Ленину горя,
Фашисты
город звали Петербургом,
В
мечтах и планах смерть ему творя.
А в
сорок пятом в бункере-берлоге,
Когда
Берлин дрожал от канонад,
Шеф
пропаганды Геббельс хромоногий
В
пример берлинцам ставил Ленинград!
Теперь
свои над городом глумятся,
Санкт-Петербургом
им неймётся стать.
Простите
нас, родные ленинградцы, —
Мы не
сумели имя отстоять.
Все эти
годы так вас не хватало,
Культуры
вашей, чести и души.
И нас
одних, наверно, было мало,
Они
смогли наш голос заглушить.
Простите
нас за это покаянье,
За боль
обид и горький тон тирад.
Прервите
ваше вечное молчанье,
Возвысьте
голос свой за Ленинград!
Анатолия
Молчанова называли «летописцем ленинградской блокады». Шаг за шагом
складывалась его поэтическая летопись. В 1992 году вышел сборник «Мы из блокады»,
в 1995-м — «Крещенные блокадой», в 1997-м — «Я — часть Ленинграда». В 2002 году
увидел свет однотомник «Мы из блокады», куда вошли все части его блокадной трилогии.
В следующее издание этой книги вошли детские воспоминания Анатолия
Владимировича «Я на войне был школьником блокадным…». К 75-летнему юбилею
поэта, в 2007 году, по инициативе администрации Всеволожского района эта книга
вышла третьим, еще более дополненным изданием. В предисловии к изданию 2002
года поэт Вячеслав Кузнецов писал: «Поэту Анатолию Молчанову было дано
принять эстафету и от Ольги Берггольц, и от Юрия Воронова, и от многих других
поэтов, прошедших сквозь огонь фашистской осады. И книга «Мы из блокады»,
ставшая сегодня как бы поэтической трилогией, убедительно свидетельствует об
этом. Мне по душе яркие гражданские чувства А. В. Молчанова, твёрдая,
по-настоящему патриотическая позиция бывшего блокадника, а ныне талантливого
поэта. К суесловному спору о том, стоило ли такими жертвами отстаивать город на
Неве, Анатолий Молчанов говорит вполне недвусмысленно: Ну, а если б и знали,
какой нас ждёт ад, всё равно бы не сдали врагу Ленинград. Мудрая, хорошая
книга!..» За эту книгу поэт был удостоен учрежденной Законодательным
собранием Санкт-Петербурга Литературной премии им. маршала Советского Союза Л.
А. Говорова.
Я
поднял в атаку стихи о блокаде,
Как тот
политрук на военном плакате,
За
Город Великий, чьи жертвы не счесть,
За
честную память, за славу и честь
Всех
тех, кто блокадника гордое званье
Несёт
сквозь года, через все испытанья.
А если
архангел меня призовёт,
Я верю:
мне смена откликнется тоже.
Пока
хоть единый блокадник живёт,
Блокадная
лира умолкнуть не может.
Главная
тема творчества — подвиг Ленинграда во время войны. Изображение блокады в
стихах Молчанова «как бы голографическое, трехмерное. Это и цепкая память 9—11-летнего
мальчишки, уточнённая и дополненная изучением в зрелом возрасте мемуарных и
исторических материалов и документов, и взгляд на блокаду сквозь десятилетия
глазами уже зрелого человека, и активная позиция патриота в ответ на
несправедливое замалчивание и принижение подвига любимого города, унижение
чести и достоинства блокадников» (О. Селивановская). Стихи, обладая достоинствами
свидетельства очевидца, в то же время уходят только от описания реалий войны,
обобщают и возвышают впечатления блокадного детства.
Личные
воспоминания поэта, помноженные на всё узнанное о блокаде впоследствии, стали
уроками истории о блокаде Ленинграда. Это летопись блокады, много стихов,
озаглавленных датами: 8 сентября 1941 года (сомкнулось кольцо блокады),15
апреля 1942 года (пошёл первый трамвай),18 января 1943 года (прорвано кольцо
блокады). Для поэта блокада Ленинграда не только история, застывшая в
десятилетиях далёкого прошлого. В его стихотворениях память о блокаде
перекликается с современностью, напоминает о тех духовных, нравственных
ценностях блокадников, которые помогли выстоять тогда и должны помочь выстоять
сегодня. Книга «Мы из блокады» не об ужасах блокады, а о борьбе жителей и
защитников города с голодом, холодом, бомбёжками и обстрелами, с осаждающей
город почти миллионной армией врага.
Но не
за муки наш венец,
Он — за
борьбу награда,
За
негасимый свет сердец
Героев
Ленинграда.
По существу,
вся книга — вдохновенный гимн жителям и защитникам города, их великому и
беспримерному Единению, отнюдь не фанатичной, а осознанной Стойкости и
Самоотверженности, гимн «блокадою крещённому Братству».
Память
подвига, ты наша святыня,
Наша
гордость, наша жизнь, наши слёзы.
Эта
память не ржавеет, не стынет,
Не
подвластна ни годам, ни склерозу.
Из неё,
как из кольца, не прорваться,
И живём
в двух временах, двух пространствах:
Мы —
сегодняшнего дня ленинградцы,
Мы —
блокадою крещённое братство.
Словно совесть,
словно честь и награду,
Сберегаем
мы своё ленинградство.
Мы его
не посрамили в блокаду,
Всею
жизнью защитив Ленинград свой.
Все
страшные подробности блокады Анатолий Владимирович хорошо помнил, но все же
предпочитал рассказывать не об ужасах жизни в осажденном городе, а о великом
подвиге, который совершили ленинградцы. Особенно важным ему казалось говорить
об этом подвиге в 90-е годы — годы разрушения советских ценностей, в годы
разрушения самой страны. Именно тогда поэт и начал издавать свои сборники
стихов, стал критиковать власть. Тема блокады Ленинграда «приобретает от книги
к книге все более широкое — историческое, философское, этическое — звучание»,
как отмечал А. Гребенщиков в предисловии к книге «Народ российский. Что же
ты?..» (1998).
Поэзии
Анатолия Молчанова всегда была свойственна яркая и твердая гражданская позиция.
Для чиновников в силу своей прямоты, честности и принципиальности Владимир
Анатольевич был откровенно неудобным человеком. И не случайно сборники его
стихов звучали, как набат: «Народ российский, что же ты?..», «Преданная победа»,
«Задумайся, народ!», «Проснись, народ российский!», «Я песню пою о России». —
таковы названия книг его стихов, вышедших в 1998 — 2005. Речь шла не только о
блокаде — в стихах звучали тревожные и горькие размышления о судьбе страны. В
2006 году по инициативе Совета межрегиональной общественной организации
ветеранов войны, труда, вооружённых сил и правоохранительных органов СПб и ЛО
эти стихи были изданы однотомником «Задумайся, народ».
История
родной земли
Не
терпит перекраски —
Не
стоит чёрное белить
По
чьей-нибудь указке,
Не
стоит белое чернить
В угоду
новым взглядам,
И славу
предков хоронить
От
правнуков не надо.
Зачем
же правды наготу
Гримировать
страшнее
И дней
блокадных черноту
Чернить
ещё сильнее?
Довольно
с нас всех тех страстей
И мук
земного ада,
Что нам
достались на кресте
Блокады
Ленинграда.
Но не
за муки наш венец,
Он — за
борьбу награда,
За
негасимый свет сердец
Героев
Ленинграда.
Впрочем,
неправильно было бы считать Анатолия Владимировича автором исключительно
публицистических стихов. Из-под его пера выходили и чудесные лирические
произведения, стихи о ласке, нежности, любви... В планах поэта было издать
книгу чистой лирики. Увы, жизнь диктовала совсем другие темы — острые,
наболевшие, злободневные…
Особенно
трогательные, пронзительные стихи посвящены ленинградским детям. В 2009 вышла
книга стихов «Реквием ленинградским детям», которая открывается стихотворением
«Памяти 13 миллионов детей, погибших во Второй мировой войне». В сборник вошли
стихи, посвященные памяти ленинградских детей, в том числе погибших в
разбомбленных эшелонах в Лычкове и Тихвине, замученных в детском концлагере
«Донер-13» в Вырице. Это последнее прижизненное издание. Эпиграфом к книге поэт
поставил слова: «Помни погибших детей своих, городгерой Ленинград!».
Ленинградские
дети, любимые дети!
С вами
гибло грядущее Родины нашей.
Есть ли
где-то ещё на огромной планете
Город,
столько детей за войну потерявший?
Ленинград-Петербург!
В суматохе событий,
В смене
партий, вождей, государств и столетий
Никогда
не должны быть тобою забыты
Жертвы
страшной войны, и средь них — твои дети,
Ленинградские
дети!
Молчанова
называют «историографом блокады». Его стихам, рассказам наряду с
эмоциональностью, гордостью и болью за Ленинград, присуще тщательное и бережное
отношение к исторической правде, внимание к каждому факту, относящемуся к
обороне и блокаде Ленинграда. В 2003 году он выпустил документальную памятку «Героическая
оборона Ленинграда», в которой в сжатом виде приведены цифры и факты из
архивно-исторических источников, отражающие подвиг Ленинграда. Её сразу же
высоко оценили школьные учителя истории и все, кто интересуется подвигом
города. В 2005 году вышла его книга очерков о невероятных эпизодах Великой
Отечественной войны «Легенды? — Нет, это было».
Простота,
ритмическая чёткость и звучность молчановского стиха определяют его лёгкую
запоминаемость как ветеранами, так и детьми. Поэт рассказывает, что он не раз
слушал свои стихи в исполнении детей и нередко удивлялся, когда ученики 3-5-х
классов сами выбирали очень серьёзные стихотворения. Чёткость, образность и
афористичность его стихов приводит к тому, что многие строки часто цитируются,
используются в качестве заголовков статей и названий книг о блокаде: «мы —
блокадой крещёное братство», «блокадной памяти страницы» и многие другие...
Именно он был автором известной поэтической формулы «Мы вышли из блокадных дней».
Именно у него, применительно к памятной дате полного освобождения города от
блокады, впервые прозвучали слова «Ленинградский День Победы».
«Еще
в советское время, когда к юбилею снятия блокады в газете опубликовали Толино
стихотворение «Опять приходит в январе наш ленинградский День Победы», мужа
вызвали в горком партии на беседу, — вспоминает жена поэта Евгения
Алексеевна. — Сказали, что есть только одна, общая Победа и он не должен в
этом плане как-то выделять Ленинград. Толя после той встречи два дня не выходил
из дому, а потом сказал: «Я писал о Ленинграде и о его героическом подвиге и
буду писать!» И ничего в стихотворении не изменил. Прошли годы, и теперь везде
на торжественных мероприятиях мы слышим его слова — «наш ленинградский День
Победы»…» Это ли не свидетельство популярности поэта? А то, что его стихи
звучат на Пискарёвском кладбище, позволило поэту признать:
Значит,
в реквием блокаде
Я
вписал свою строку.
После
публикации первых сборников поэт стал выступать публично. Еще в институтской
самодеятельности он проявил себя как талантливый чтец и драматический актер. От
многих поэтов Молчанова выгодно отличает умение прекрасно читать стихи.
Директор ДК железнодорожников Ким Измайлов на одном из творческих вечеров
Молчанова назвал его «нашим блокадным Маяковским». Творческие вечера и встречи
Молчанова начались в самое глухое постсоветское время — в середине 90-х гг. — и
неизменно проходили при переполненных залах, опровергая тем самым расхожее
мнение, что поэзия народу сейчас не нужна. На протяжении 17 лет он являлся
актером и одним из учредителей Общественного театра «Родом из блокады», где
заведовал литературной частью. В театре играли взрослые актёры и дети,
профессионалы и любители. В основу спектаклей были положены личные воспоминания
блокадников и защитников легендарного города.
Анатолий
Владимирович умел найти общий язык со слушателями разных поколений. Читал свои
стихи на митингах, где собирались ветераны Великой Отечественной войны и жители
блокадного Ленинграда. Его искренне любили, ждали новых стихов, поэтические
строки которых при внешней простоте отличались особенной глубиной, брали за
душу и долго еще звучали в сердце слушателя и читателя. Звонкий голос поэта,
мощь его слова, душевность, потрясающие строки стихов западали в души
слушателей. Анатолий Владимирович гордился советским прошлым, с болью и горечью
говорил о разрушении нашей истории, с большой любовью, теплотой и заботой
относился к защитникам города. На встречах ветеранов и блокадников, в школах и
в библиотеках, где Молчанов часто проводил патриотические уроки и уроки
мужества для детей и подростков, его искренне любят и помнят. За теплоту и
человечность, за безграничную преданность своему городу и своей Родине, за
необычайную внутреннюю силу, которая чувствуется в каждом стихотворении. На
встречу с ветеранами и блокадниками Молчанова приглашали не только в города и
посёлки Ленинградской обл., он выступал и в Калининграде, Северодвинске,
Екатеринбурге.
Особую
роль поэт отводил общению с детьми и молодёжью, понимая, что им суждено
возродить славу города. Ездил по школам, детским домам, библиотекам, Домам
культуры, колледжам и лицеям Санкт-Петербурга. Молчанов очень хорошо умел
ладить с детьми и на лето часто уезжал в пионерские, а позднее — детские
оздоровительные лагеря, где организовывал творческие кружки. Например, кружок
любителей сказки. Это тоже было для души. На основной работе ценного сотрудника
отпускали с большой неохотой, но в эти же лагеря ездили дети работников
Ленинградского треста инженерных изысканий, и начальство Молчанова шло на
уступки. Каждое лето он с супругой Евгенией Алексеевной устраивался работать
кружководом в детские лагеря отдыха Всеволожского района «Ладожец» (вблизи
поселка Коккорево), детский лагерь «Маяк» (в поселке Осиновец) и пионерский
лагерь Невского района, который когда-то принадлежал заводу имени Ленина и
находился на окраине микрорайона «Южный». Его очень любили дети.
Он
известен как сказочник — прекрасный рассказчик народных и литературных сказок,
в том числе и своих. «Сказочный» стаж Молчанова даже больше, чем поэтический:
почти за 35 лет он 3225 раз выступал со сказками — в детских больницах и
санаториях, детских домах, библиотеках, школах, пионерских лагерях. В его
репертуаре более 100 сказок, продолжительностью в основном около часа (но есть
и на полтора часа, и на три!), преимущественно мало известных, в том числе
сказки Великой Отечественной войны, которые он разыскал, восстановил по памяти
и долгие годы пытался издать, чтобы этот неизвестный жанр литературы того
периода стал доступным юному читателю. Среди его произведений огромное
количество сказок, песенок и шуточных стихов для детей. А самое главное — он
потрясающе умел их рассказывать! «Это был театр одного актера! Папа, к
примеру, даже рычал и пищал за зверей, — говорит Ольга, дочь Анатолия
Молчанова. — Но интересны были не только сказки. Папа писал исторические и
краеведческие труды и часто выезжал с детьми на Ладожское озеро, рассказывал о
Дороге жизни и о других памятных местах. Его экскурсиями заслушивались!».
Анатолий
Молчанов был знатоком истории блокадного Ленинграда, водил экскурсии по местам боевой
славы, никто лучше него не проводил экскурсии по «Дороге жизни». В 2002 в
сотрудничестве с фотожурналистом Н. Богдановым был создан фото-поэтический
буклет «Мемориальный ансамбль «Дорога Жизни». В том же 2002 вышел сборник
стихов «Дорога Жизни». Молчанов участвовал в митингах при открытии памятника «Разорванное
кольцо», у мемориала «Ладожский курган». Его книги «Дорога Жизни», «Героическая
оборона Ленинграда» и буклет «Мемориальный ансамбль» стали основными
источниками информации для экскурсоводов туристских фирм по составлению
городских экскурсий и экскурсий по «Зелёному поясу Славы Ленинграда». Часто
приезжал во Всеволожский район, читал свои стихи в городском Доме культуры, на
Румболовском мемориале, на Лемболовской твердыне, в дни традиционного фестиваля
военной песни в Рахье. Ветераны любили его и ждали выступлений: Анатолий
Владимирович всегда был с ними в дни памятных дат — у «Разорванного кольца», на
митинге около кургана Славы в Осиновце. Многие стихи посвятил местам
ленинградской земли — монументам на Дороге жизни и легендарной полуторке у
деревни Дусьево, Осиновецкому маяку и «Безымянной высоте» на Неве, посёлку
Кобона (Кировский р-н).
Его
часто приглашали в школу посёлка Ваганово, где находится Музей Краснознамённой
Ладожской военной флотилии. Услышав однажды историю героической 101-й батареи,
понял, что подвиг её незаслуженно умалчивается. Более 10 лет работал в архивах,
по крупицам собирая историю единственного на Ладожском озере форта на мысе
Сосновец, расположенном в пяти километрах к югу от «Разорванного кольца». Здесь
и находилась 101-я Отдельная дальнобойная батарея береговой обороны, которая
одиннадцать лет, еще с довоенных пор, прикрывала Шлиссельбургскую губу и вход в
нее со стороны Ладожского озера. Изучая архивные военные материалы, он открыл
малоизвестные факты подвига 101-й морской береговой дальнобойной батареи и доказал,
что батарея сорвала попытку фашистов сходу переправиться через Неву и
предотвратила опасность прорыва гитлеровских войск вдоль западного берега
Ладожского озера на соединение с финскими дивизиями, наступавшими на Карельский
перешеек (60 км от Шлиссельбурга, где находились фашисты). Если бы это
случилось, Ленинград оказался бы отрезан от Ладоги, и Дороги Жизни не было. В
дальнейшем эта батарея охраняла Дорогу Жизни, прикрывала правый берег Невы и
принимала активное участие во всех операциях по прорыву блокады. Неслучайно еще
в 1958 году на территории пионерлагеря «Ладожец» (бывшего казарменного городка
батареи) появился пионерский памятник, увековечивший подвиг краснофлотцев и
командиров. Изыскания Молчанова вылились в книгу «Сосновецкий форт на страже
Ладоги и Ленинграда», изданную в 2009 году.
Молчанов
серьёзно увлекался природой и историей — и, как во всём, не поверхностно, а
досконально. И открыв для себя что-то интересное, щедро делился со всеми своими
познаниями, активно выступал в защиту памятников природы и истории. Он знаток
предыстории и военной истории города. Анатолий Владимирович Молчанов — автор
более 25 книг о героической обороне Ленинграда. Среди них как поэтические
сборники, так и прозаические произведения. В том числе он автор трёх книг
рассказов о невероятных подвигах советских людей во время Великой Отечественной
войны. И даже сказок, посвящённых Великой Отечественной войне. Среди
прозаических книг Молчанова три адресованы детям: сборник одноактных
пьес-сказок «Зеленая кукушка» и два сборника сказок о Великой отечественной
войне «Кузьма Бебекин в тылу врага» и «Дедушкина кружка». Военные сказки и
рассказы вошли в сборник «Сказки и пересказки о войне» (2020). Например,
рассказ «Умный танк» о том, как танк, выпущенный на Кировском заводе, прошел от
Ленинграда до Берлина, причем — с одним и тем же танкистом. Или сказка «Кузьма
Бебекин в тылу врага», как дрессированный козел, который раньше выступал в
цирке, случайно попал на оккупированную немцами территорию. Этот козел пугал
немцев, а затем с невероятными приключениями сумел выйти на свою территорию. В
создании книги участвовала вся семья Молчановых. Супруга Анатолия Владимировича
Евгения Алексеевна подготовила пилотный выпуск этой книги с иллюстрациями.
Предисловие к взрослому изданию написала дочь Анатолия Молчанова — кандидат
педагогических наук Ольга Анатольевна Ивановская. Любимая внучка Анатолия
Молчанова — Мария — выступила в роли редактора книги. А внук Михаил Молчанов
нарисовал иллюстрации к сказкам своего дедушки, которые он сам вместе с другими
детьми слушал, находясь в детских лагерях Всеволожского района.
Семья
бережно хранит памятные вещи поэта — стопку обычных школьных тетрадей, в
которые Анатолий Владимирович записывал свои произведения, школьный блокадный
дневник Молчанова, в котором оценки и записи о домашних заданиях чередуются с
пометками «обстрелы», «тревога» вместо уроков. Есть даже бурое пятно — Толю
ранило осколками стекла, когда рядом со школой прогремел взрыв, и окна в классе
разлетелись вдребезги. В комнате, где жил Анатолий Владимирович, все заставлено
его фотографиями.
Он
всегда был настоящим образцом ленинградского чувства достоинства, порядочности,
уважения и всего того, что вкладывалось когда-то в почти ушедшее из нашей жизни
понятие «интеллигентность». В памяти товарищей поэта остался яркий образ
человека с твёрдой гражданской позицией, которая сложилась ещё с детства,
пришедшегося на блокаду. В нём удивительно органично сочетались нетерпимость к
несправедливости и оптимизм. Увы, эта «органичность» сожгла сердце Поэта. И
наверное, его уход из жизни именно в январские дни, связанные с блокадными
годовщинами, тоже не просто совпадение… Умер поэт 12 января 2011 года в
Санкт-Петербурге, похоронен на Красненьком кладбище. Эпитафией Анатолию
Молчанову звучат его собственные строки, посвященные поэту-блокаднику Юрию
Воронову:
Умолк
блокадный метроном
Ещё в
одном усталом сердце.
Поэт
заснул последним сном,
Повергнув
в скорбь единоверцев.
Закрылись
грустные глаза
Гомера
новой «Илиады»,
Но не
умолкнут голоса
Его
стихов, его «Блокады».
Он
добровольно приковал
Себя
поэзией к блокаде
И
кровью сердца отливал
Строку
чеканную в тетради.
Он
вновь и вновь переживал
В
стихах блокады испытанья
И
полстолетья прорывал
Осаду
лжи и умолчанья,
Чтоб не
забылся никогда
Великий
подвиг Ленинграда.
И вот
ушёл... ушёл туда —
В
легенду, в прошлое, в блокаду,
Чтоб с
ней остаться навсегда.
Вечная
память этому доброму, скромному, талантливому человеку, настоящему
ленинградскому интеллигенту. Однажды, на одной из встреч поэта с жителями
Всеволожского района, журналист Татьяна Захарова сказала о А. В. Молчанове: «Если
человек не просто жил, а всей своей жизнью встал на защиту мира и добра, будь
он солдатом или поэтом. Если верен был Отчизне в горе и радости, в бедности и в
богатстве. Если сохранил он священную память о подвиге своих отцов и сумел
передать эту память потомкам. Такие люди не могут уйти из жизни — хотя бы
потому, что дела их продолжают жить».
Всю
свою жизнь, в стихах, прозе, конкретными делами он следовал делу сохранения
памяти о блокадниках и увековечения имён героев — защитников осаждённого
Ленинграда. Своими книгами, работой в международных и российских организациях
ленинградских блокадников Анатолий Владимирович Молчанов бил в набат во все
колокола и призывал помнить, что «фашизм — это величайшее зло на земле,
лишивший людей самого бесценного дара — жизни и здоровья. Злодеяния фашистов
должны быть вечным уроком истории, который нельзя забывать и который не должен
повториться».
Когда б
все люди на Земле огромной
Войну
возненавидели, как мы,
Не
чудился бы нам стук метронома
И не
знобило стужей той зимы.
У
Анатолия Владимировича было немало наград и званий, но, будучи по-ленинградски
скромным, он спокойно относился ко всем почестям, и самым важным для него была
принадлежность к «ленинградскому блокадному братству». Заслуженный и почётный
строитель России, почётный гражданин Всеволожска и Всеволожского района. С
января 1996 являлся членом Профессионального союза писателей Санкт-Петербурга,
в 2003 был избран членом-корреспондентом Петровской академии наук и искусств.
Заслуженный работник культуры РФ (2010). Член Союза писателей России,
заслуженный деятель искусств Российской Федерации, лауреат литературной премии
Законодательного собрания Санкт-Петербурга имени маршала Л.А. Говорова,
дипломант Всероссийского конкурса «России верные сыны», лауреат конкурса «Золотая
десятка Победы»... В 2012 году в Санкт-Петербурге вышла книга С.В. Магаевой «Красная
книга российских интеллигентов». В книгу включено 190 представителей пяти
поколений интеллигентов России, как части российского общества, которые внесли
существенный вклад в развитие науки и культуры России. Среди них А. В.
Молчанов. В апреле 2014 имя А. В. Молчанова было занесено в Золотую книгу
Санкт-Петербурга.
В
Санкт-Петербурге, недалеко от железнодорожного Витебского вокзала, на Можайской
улице находится Педагогический колледж № 8. Студенты и преподаватели этого
колледжа 40 лет тому назад создали музей, посвящённый детям и дошкольным
работникам осаждённого Ленинграда. Более 30 лет студенты колледжа дружили с
Анатолием Молчановым. На встречах с молодёжью колледжа он читал свои стихи,
знакомил с новыми авторскими сказками из цикла «Сказки, боровшиеся с фашизмом».
Молодёжь с большой радостью ждала очередных встреч с поэтом. В 2011 году в
музее колледжа был создан раздел памяти Анатолия Владимировича Молчанова. В
2012 году в Санкт-Петербурге, в Кировском районе, где жил поэт, в память о нём,
по просьбе ветеранов и жителей города, имя Молчанова присвоено
Библиотечно-культурному комплексу, расположенному по адресу: Ленинский
проспект, дом 115.
На
железнодорожной станции «Ладожское озеро», недалеко от Ладожского озера стоит
вокзал-музей акционерного общества РЖД. Музей был создан железнодорожниками в
1975 году и был назван «Дорогой Жизни». Экспонаты музея рассказывают о
мужестве, стойкости и героизме защитников Ленинграда. Анатолий Владимирович был
верным другом ветеранов «Дороги Жизни», участвовал во всех традиционных
встречах ветеранов, читал свои стихи и писал о подвиге этих скромных людей. С
2015 года в музее в память о А. В. Молчанове каждый зал встречает посетителей
стихами поэта, которые прославляют подвиг ленинградцев. Поэт как бы вводит
посетителей музея в то время, время героической защиты города от врага.
Бессмертные
стихотворные строки, принадлежащие перу Анатолия Молчанова, высечены на многих гранитных
памятниках погибшим блокадникам. В городе Даугавпилс (Литва) на памятнике,
установленном на захоронениях жителей блокадного Ленинграда, высечены строки из
стихотворения Молчанова «Ленинградцы блокадники, братья мои»:
«Многих
ветер судьбы раскидал по стране,
И порою
нам очень не просто собраться,
Но
нигде на Земле нет верней и родней
Ленинградских
блокадников вечного братства».
Во
время Великой Отечественной войны из Ленинграда самолётами в город Молотовск
(Северодвинск) были эвакуированы жители, многие навсегда остались в этом крае,
умерли и были захоронены на местном кладбище. Ленинградское блокадное общество
Северодвинска установили на берегу Белого моря в роще памятный валун. На
памятнике выбиты строки из стихотворения А. В. Молчанова «Покаяние»:
«Простите
нас, погибшие в блокаду,
За то,
что вы в земле, а мы живём,
Вкушаем
жизни горечь и усладу,
Грустим
и любим, плачем и поём».
Помнят
и любят А. В. Молчанова и на железнодорожной станции Лычково.
«Есть
места на земле, чьи названия, словно оковы,
Держат
в памяти то, что осталось в печальной дали.
Вот
таким местом скорби и братства нам стало Лычково —
Небольшое
село на краю новгородской земли.
Здесь в
июльский безоблачный день сорок первого года
Враг,
нагрянув с небес, разбомбил пассажирский состав —
Целый
поезд детей Ленинграда, двенадцать вагонов,
Тех,
что город хотел уберечь в этих тихих местах.
На Руси
нету горя чужого, беды посторонней,
И беду
ленинградцев лычковцы считали своей.
Да кого
же убийство детей беззащитных не тронет?
Нету
боли страшнее, чем видеть страданья детей.
Вечным
сном спят в Лычкове на кладбище в скромной могиле
Ленинградские
дети — далёко от дома и мам.
Но
лычковские женщины им матерей заменили,
Отдавая
заботы, тепло их остывшим телам …».
Эту
легенду-быль «Памяти ленинградских детей, погибших на станции Лычково» жители
Лычково считают своей молитвой, а Анатолия Владимировича считают почётным
жителем посёлка.
В
октябре 2016 в Тихвине открыли памятник ленинградским детям, погибшим во время
эвакуации. На четырёхметровой плите с лицевой стороны — большое мозаичное панно
с изображением скорбящей коленопреклонённой матери на фоне горящего вокзала
Тихвина, рядом лежит медвежонок, как символ потерянной детской жизни. На
обратной стороне копия архивного фото, на котором изображены малыши,
отправляющиеся на вокзал, чтобы уехать из осаждённого города на Большую землю.
Выше — мозаичная картина Тихвинской иконы Божией Матери, покровительницы
младенцев и подростков. Чуть ниже — на граните, выбито стихотворение Анатолия
Владимировича «Тихвин, 14 октября 1941 года».
В
Московском районе Санкт-Петербурга на знаменитом Пулковском рубеже стоят доты,
защищавшие в годы Великой Отечественной войны Ленинград. К 70-летию Победы над
фашистской Германией, в 2015 году молодёжь района установила на дотах памятные
знаки со словами из стихотворения Анатолия Молчанова «Старые доты»:
«Прикрыв
устало веки амбразур,
На
рубежах блокадных дремлют доты.
Рождённые
в военную грозу,
Они —
как ветераны без работы.
Но
память их бетонная хранит
Фашистского
вторжения угрозу
И
стойкости защитников гранит,
И
скорби нашей вымерзшие слёзы.
Вкруг
дотов мирных будней суета
И
праздники в весёлом добром гуле.
Они стоят
на боевых постах
У нашей
славы в вечном карауле».
В любом
году, во время празднования прорыва и снятия блокады, стихи Анатолия Молчанова
будут звучать повсеместно. И это, наверное, лучшая дань памяти знаменитого
поэта-блокадника. Его стихи продолжают жить, а горькие, чеканные слова находят
отклик у новых и новых слушателей. Жаль, что его книги издают так мало и в
библиотеках их не найти... И пусть вечной памятью Анатолию Молчанову будут его
строки:
Мы тоже
уйдём в легенды,
В
блокадные дни свои,
Оставив
потомкам гены
Той
стойкости и любви.
И, как
завет и просьба поэта нам, читателям:
Если ты
вздохнул, читая,
И
задумался потом,
В
старой памяти листая
Дней
блокадных толстый том,
Если
вдруг слеза нежданно
Покатилась
по щеке,
Если
слово старой раной
Кровоточит
на строке,
Значит,
я не рифмы ради
Сердцем
складывал строфу,
Значит,
в реквием блокаде
Я
вписал свою строку.
Библиография
Молчанов
А. В. «Блокадной вечности мгновенья» (1991)
Молчанов
А. В. «Мы из блокады»: Сборник стихов» (1992)
Молчанов
А. В. «Я — часть Ленинграда»: Сборник стихов» (1997)
Молчанов
А. В. «Крещенные блокадой»: Сборник стихов» (1998)
Молчанов
А. В. «Народ российский, что же ты?..»: Стихи (1998)
Берггольц
О., Воронов Ю., Молчанов А. «Война. Блокада. Память»: Поэтическая летопись /
Составитель А. В. Молчанов (1999)
Молчанов
А. В. «Зеленая кукушка»: Сборник одноактных пьес-сказок и сценариев для детских
оздоровительных лагерей (1999)
Молчанов
А. В. «Преданная победа»: Стихи (2000)
Молчанов
А. В. «Мы из блокады»: Стихи. Воспоминания (2001, 2005, 2007, 2014)
Молчанов
А. В. «Задумайся, народ!»: Стихи (2002, 2011)
Молчанов
А. В. «Проснись, народ российский!» (2003)
«Героическая
оборона Ленинграда»: Документальная памятка / Составитель А. В. Молчанов (2003)
Молчанов
А. В. «Легенды? — Нет, это было»: Очерки (2005)
Молчанов
А. В. «Кузьма Бебекин в тылу врага»: Сказки (2005)
Молчанов
А. В. «Дедушкина кружка»: Сказки (2008)
Молчанов
А. В. «Дорога Жизни»: Стихи (2008)
Молчанов
А. В. «Я песню пою о России»: Стихи (2009)
Молчанов
А. В. Сосновецкий форт на страже Ладоги и Ленинграда (2009)
Молчанов
А. В. «Реквием ленинградским детям»: стихи (2010)
Молчанов
А. В «Мы из блокады» 2014
Молчанов
А. В Сосновецкий форт на страже Ладоги и Ленинграда» 2014
Молчанов
А. В «Героическая оборона Ленинграда» 2014
Молчанов
А. В Сказки и пересказки о войне 2020
Анатолий Молчанов. Я на войне был школьником блокадным... Воспоминания.
Начало
Я
родился в августе 1932 года, поэтому начал учиться в школе в 1940 году. Я жил
тогда на Большой Московской улице в доме 14 (угол Свечного переулка), и моей
первой школой стала школа № 300, на углу Большой и Малой Московской улиц, а
первой учительницей — Лариса Константиновна Лаврова. В моём первом табеле —
только «отлично», ниже указывается, что ученик Молчанов переводится во II
класс, а ниже ещё две записи, которые сегодня воспринимаются так трагически:
«Время явки в школу в новом учебном году 1 сентября 1941 г. Медиц. осмотр 28
авг»...
На лето
я уехал под Лугу, в пионерский лагерь «Львово», на берегу Череменецкого озера.
И там 22 июня, возвратившись к обеду с купанья, мы узнали, что началась война.
Помню, как все ребята разбились на небольшие группы, кто с кем дружил, и
обсуждали эту новость. Всего лишь за несколько дней до этого в лагере
показывали кинофильм «Александр Невский», и все мы ещё были под впечатлением не
только потрясающей картины Ледового побоища, но и страшных кадров, когда в
захваченном Пскове немецкие псы-рыцари бросают в костёр маленьких детей. И в
нашей группе кто-то сказал: «Опять немцы будут зверствовать и жечь детей... (До
сих пор помню эту фразу и поражаюсь тому, что она оказалась пророческой. Вот
уж, действительно, «устами младенцев глаголет истина».)
Сначала
жизнь в лагере почти не изменилась. Мы стали больше играть в войну и, конечно,
побеждать немцев. Ушёл на фронт добровольцем начальник лагеря Ефим Терентьевич
Коновалов, оставив в лагере свою жену с двумя детьми: моим ровесником и
приятелем Витей и полуторагодовалой Раей. Через несколько дней в лесу за
лагерем вырыли щели, в которых мы должны были укрываться по сигналу «Воздушная
тревога». Чуть не каждый день мы тренировались в этом: завывала ручная сирена,
и мы весело бежали к щелям, рассаживались в них и ждали горн ‹отбоя воздушной
тревоги», зная, что всё это «понарошку». Но однажды, выглядывая из щелей, мы
увидели, как над нашим озером крутятся один вокруг другого два самолёта и к вою
моторов примешивается звук стрельбы. Потом один самолёт задымил и стал падать.
«Ага, сбили фашиста! Сбили!» — радостно закричали мы. А когда из горящего
самолёта выпала крошечная фигурка, над ней раскрылся парашют и ветер понёс сего
к нашему берегу, все мы выскочили из щелей и бросились брать в плен немецкого
лётчика. Напрасно вожатые и воспитатели кричали нам что он вооружён и может
стрелять, мы бежали к месту приземления парашютиста. Однако взрослые всё же нас
опередили, и оказалось, что это был наш лётчик. Вот так мы впервые увидали
своими собственными глазами, прочувствовали своими детскими сердцами, что на
войне сбивают не только вражеские самолёты.
Война
приближалась к лагерю, и ощущение близкой опасности передавалось от взрослых
детям. Ходили слухи о немецких шпионах и диверсантах, в один из дней через
территорию лагеря прошёл отряд вооружённых красноармейцев, прочёсывавших лес.
Но самыми тревожными были вечера. В тёмном небе гудели невидимые и неизвестно
чьи самолёты, а когда мы выстраивались на вечернюю линейку, на клумбах вокруг
нас благоухали тёмно-фиолетовые «граммофончики» петуний. (У. Меня до сих пор
вызывают ощущение тревоги гудение самолёта вечером и запах петунии.)
В июле
лагерь эвакуировали, и я вернулся в Ленинград. Помню, что мы ехали на поезде
очень долго. Несколько раз паровоз начинал издавать короткие тревожные гудки,
поезд останавливался, но не на станции, а где-то в лесу или в поле, и всем
нужно было быстро выходить из вагонов и отбегать подальше от них, потому что
были замечены немецкие самолёты, которые могли разбомбить поезд. Через
некоторое время машинист подавал длинные гудки, означавшие отбой воздушной
тревоги, мы снова усаживались в вагоны, и поезд трогался. Все эти остановки
проходили спокойно и казались напрасными. Тревожное напряжение, охватившее нас
после первой такой остановки, понемногу отпускало нас. Взрослые стали ворчать
на чрезмерную осторожность машиниста, из-за которой неизвестно, когда мы
приедем домой.
В
очередной раз поезд остановился посреди большого луга. Мы вышли из вагонов и
стали беззаботно собирать цветы. И когда из-за леса вылетел самолет, мы даже не
испугались. Не хотелось верить, что это летит наша смерть. А самолёт пролетел
вдоль всего поезда и прострочил его из пулемёта от паровоза до последнего
вагона. Потом сделал разворот и направился к нам. Фашистскому лётчику было
очень хорошо видно нас, детей, на этом открытом светлом лугу. Какая это была
для него лёгкая цель! И вдруг навстречу ему бросился другой самолёт. Мы даже не
успели заметить, откуда он взялся. Он летел, не стреляя, может быть, у него не
было патронов, летел прямо навстречу немецкому самолёту, лоб в лоб. Он хотел
отвлечь внимание вражеского лётчика от нас на себя. Я не думаю, что немец не
заметил его. Скорее всего, он тоже не захотел сворачивать, и самолёты
столкнулись. Мы увидели вспышку в небе и падающие в лес горящие обломки. Тут
паровоз загудел, мы забрались в свои простреленные вагоны и до Варшавского
вокзала ехали молча, потрясённые пережитым и увиденным. Я так и не знаю фамилию
этого советского лётчика, спасшего нас ценою своей жизни.
После
лагеря Ленинград показался мне надёжным и спокойным. Правда, и здесь
объявлялись воздушные тревоги, по сигналу которых нужно было укрываться в
бомбоубежищах, но в июле и августе бомбёжек ещё не было, и некоторые горожане,
успокоившись, относились к тревогам, как к учебным, и перестали спускаться в
бомбоубежища. В городе было введено затемнение и светомаскировка, но и это было
уже знакомо — два года назад, во время войны с белофиннами, Ленинград первым из
советских городов испытал военное затемнение.
Хлеб и
продукты продавались по карточкам, но нормы были ещё такими большими, что мы
даже не всё выкупали. Предусмотрительная бабушка настояла, чтобы хлеб и булку
получать полностью, и стала сушить сухари, которые складывала в полотняный
мешочек, лежавший на верху круглой печки. (Как он потом помог нам — этот
заветный полотняный мешочек!)
На
улицах стало больше военных; в одиночку, группами и отрядами они спокойно и
деловито проходили по городу. На стенах домов и заборах белели плакаты. Чаще
обычного встречались люди с чемоданами и узлами, направляющиеся к вокзалам —
это были те, кто эвакуировался из города. И в нашей большой коммунальной
квартире эвакуировались почти все соседи. Остались только две семьи. Стёкла
всех окон были перечёркнуты наклеенными крест-накрест бумажными и матерчатыми
полосками. (Считалось, что это предохранит от выпадения из рам лопнувшие от
взрывной волны стёкла. Но, увы! стёкла вылетали вместе с полосками и вместе с
рамами.) Непривычно выглядели большие магазины: их зеркальные окна-витрины были
закрыты деревянными щитами с песком. В некоторых угловых домах окна первого
этажа были заложены кирпичом, и оставлены узкие амбразуры.
В это
доблокадное время мы, ребята самых младших школьных возрастов, играли во дворах
уже не в «казаков-разбойников» и не в «прятки», а в войну, Мы знали её пока что
по старым кинофильмам и новой кинохронике, по радиопередачам и рассказам
старших, побывавших в бою или на строительстве оборонительных сооружений. Во
многие семьи уже пришли «похоронки» на отцов, дедов, старших братьев. Играя во
дворе, мы замечали всех незнакомых и «подозрительных» людей, входивших в наш дом, следили за ними, особенно за теми,
кто спрашивал о чём-нибудь. Уверенные в том, что это шпионы, мы сообщали о них
дворникам и управдому Алексею Ивановичу.
Иногда
взрослые просили нас помочь в каких-нибудь мелочах — перенести что-нибудь по
двору, отнести на чердак или в подвал, который теперь стал бомбоубежищем,
сбегать в какую-нибудь квартиру. Но когда мы сами предлагали свою помощь или
пытались присоединиться к ребятам постарше, занятым на чердаках или в подвалах,
нас чаще всего выпроваживали: «Малы ещё, подрасти надо» (Не пройдет и года, и
нас уже не будут считать маленькими.) Но зато, когда по всему городу объявляли
сбор бутылок для противотанковой зажигательной смеси или цветного металлолома,
тут уж никто не мог запретить нам помогать фронту.
Вопреки
записи в табеле, 28 августа медосмотра в школе не было и 1 сентября 1941 г.
занятия в школах Ленинграда не начались — настолько серьёзным было положение
под Ленинградом. Фашисты рвались к городу, ожидался штурм города, и город
готовился к уличным боям. 4 сентября Ленинград стал городом-фронтом — в нём
разорвались первые снаряды. 6 сентября город подвергся первой бомбёжке, а 8
сентября замкнулось вражеское кольцо, началась блокада. 19 сентября днём
немецкий бомбардировщик пролетел над нашей улицей и дальше над улицей Правды,
рассыпая фугасные бомбы. Потом рассказывали, что его сбили и что пилотом была
женщина. Были разрушены дома № 9 и № 123 по Б. Московской, № 12 и № 20 (или №
22) по улице Правды. Возможно, что именно в эту бомбёжку упала бомба и во двор
школы № 321, та самая, которая не взорвалась и была обнаружена уже после войны.
(А мы на переменах и после уроков играли на своём школьном дворе и не знали,
что под ногами у нас притаилась смерть...)
Случилось
так, что во время этой бомбёжки бабушка была в магазине на углу Б. Московской и
Владимирской площади (тогда площади Нахимсона). Когда началась воздушная
тревога, бабушка хотела бежать домой, но её задержали на улице и направили в
бомбоубежище. Напрасно бабушка убеждала, что сё дом совсем рядом, что в
квартире остался маленький внук, — её выпустили только после сигнала «отбоя». А
«маленький внук», то есть я, оказался в квартире вдвоём со старым соседом.
Когда завыла сирена воздушной тревоги, мы оба вышли в коридор и стали
советоваться, что нам делать. Спускаться в бомбоубежище с нашего пятого этажа
нам обоим не хотелось. «Давай переждём здесь, в коридоре, — сказал сосед, — он
у нас узкий, а стены толстые. Даже если попадет бомба, она ведь взорвётся
внизу, и наш коридор всё равно уцелеет...» И вот стоим мы, старый да малый, в
полутёмном коридоре, слушаем, как стреляют зенитки, рвутся зенитные снаряды,
воют моторы «юнкерсов», и ждём... Когда раздались взрывы — не очень сильные и
какие-то словно приглушённые (а ведь это взрывались бомбы на нашей улице и, в
том числе, в домах напротив нас!) — наш дом вдруг покачнулся, как корабль на
волне. На пятом этаже это ощущалось особенно сильно. И сосед сказал: «Знаешь
что, Толик, давай лучше пойдём в бомбоубежище!..»
Наш дом
возвышался шестиэтажной громадиной на углу Б. Московской и Свечного переулка
над «низкорослыми» соседними домами. Его построили в 1911 году для чиновников
министерства иностранных дел. Очень толстые стены, высокие потолки с лепными
украшениями, большие окна, широкие, удобные лестницы с красивыми перилами (и
совсем другого вида лестницы «чёрного хода», ведущие на чердак). Был и лифт,
тоже очень просторный, но он почему-то не работал и до войны. С нашей парадной
лестницей в памяти связано очень много. Я помню её мирную, светлую, всегда
чистую; на разных её этажах жили мои товарищи по двору, кто-то старше, кто-то
младше; часто мы сидели на широких подоконниках, вспоминая интересные
кинофильмы, пересказывая понравившиеся книги. Помню её полутёмную, тускло
освещённую синими лампочками, потом и они погасли, и чтобы не столкнуться в
темноте, мы стали носить на груди блокадные «светлячки». Помню её в самое
страшное время первой блокадной зимы: ступени, казавшиеся бесконечными для
ослабевших, опухших ног, часто скользкие, покрытые льдом от замёрзшей разлитой
воды, чьи-то неуверенные шаркающие шаги в полной темноте и тихий голос:
«Осторожно, здесь кто-то лежит... мертвый».
Несколько
слов о блокадных «светлячках». Осенью 1941 года в условиях строжайшего
затемнения на погружённых во мрак улицах и, особенно, на тёмных лестницах
внутри домов люди натыкались друг па друга. И тогда, чтобы можно было увидеть,
что навстречу кто-то идёт, придумали «светлячки» — светящиеся броши. Они были
разной формы: круглые, овальные. Покрытые специальным фосфорным составом, они
светились довольно ярко, и человека с таким «светлячком» на груди было видно за
несколько шагов. Продавались они в галантерейных магазинах. Некоторые предприятия
сами наладили производство таких «светлячков» для своих сотрудников. Мой отец
подарил мне «светлячок», сделанный из какого-то значка, покрытого фосфорной
краской. Он светился так ярко, что я даже мог с его помощью читать книгу —
положив «светлячок» на страницу и передвигая его по строке. Я храню его до сих
пор, правда, он давно уже не светится...
Наша
комната, как я уже говорил, была на пятом этаже, и окна её — одно широкое и два
узких — выходили на Свечной переулок. Была ещё высокая и широкая стеклянная дверь
на длинный, узкий балкон. Когда от близких взрывов почти все стёкла вылетели,
их пришлось заменить фанерой и картоном. Да, «поблагодарили» мы тогда
архитектора, придумавшего чуть ли не сплошь стеклянную стену в комнате. И позже
сего поминали, когда не нагреть было комнату железной печуркой. Но всё же он
был молодец; крепкий дом спроектировал. И строители его на совесть сложили —
дом качался от взрывов, но даже трещинки не дал.
Рядом с
домом стоял ларёк «Утильсырья». Мы приносили сюда «лом цветных металлов». Но
это только называлось «ломом», а на самом деле ленинградцы сдавали совершенно
целые и исправные изделия из бронзы, латуни, меди: подсвечники, украшения,
статуэтки, тазы для варки варенья, кастрюли, чайники. Мой дедушка отнёс два
старинных канделябра. Для победы было ничего не жалко.
В
начале Свечного переулка, как раз под нашим балконом, в том же сентябре была
сооружена баррикада. Для её постройки использовали обломки дома № 9. Я тоже
помогал, а потом притащил на балкон несколько больших камней, чтобы бросать их
сверху в фашистов, когда они будут штурмовать баррикаду. (Сейчас рассказ об
этом эпизоде вызывает улыбку, но тогда всё было очень серьёзно, и я,
действительно, собирался защищать баррикаду со своего балкона.) Но до уличных
боёв дело не дошло, и камни всю блокаду так и пролежали на балконе. После войны
они пригодились, как гнёт при квашении капусты; их хватило на всех соседей,
даже и на вернувшихся из эвакуации. Такая же баррикада была сложена и в конце
улицы Правды.
Бомбоубежище
находилось в подвале дома. Было оно точно таким, каким показано теперь в музее
Особняк Румянцева на Английской набережной (там находится самая большая в
городе экспозиция, посвящённая героической обороне Ленинграда) — с бревенчатыми
колоннами-подпорками, скамейками, чёрной бумажной тарелкой репродуктора.
Толстые кирпичные стены приглушали звуки, доносившиеся с улицы. Но всё равно
была слышна пальба зениток, а нарастающий вой падающей бомбы заставлял всех
вжимать голову в плечи и со страхом глядеть на низкий, сводчатый потолок. От
близкого взрыва вздрагивал пол, поскрипывали брёвна, подпиравшие потолок,
раскачивались тускло горящие лампы, что-то падало, что-то шурша осыпалось, а
матери и бабушки прижимали к себе малышей, готовые принять на свои спины и
плечи тяжесть рушащегося дома.
В
октябре на наш дом и на дом напротив (дом № 2 по Свечному переулку) упало
десятка три, а, может быть, и больше, зажигательных бомб, «зажигалок», как мы
их называли. Это произошло поздно вечером. Только что закончилась очередная
воздушная тревога, и мы вернулись домой из бомбоубежища. И в этот момент
немецкий бомбардировщик, спрятавшийся с приглушёнными моторами в тучах, сбросил
ящик с зажигательными бомбами. Такой ящик раскрывался на небольшой высоте, и
бомбы не разлетались, а падали очень кучно. Иногда немцы пристраивали на ящик
свистки и сирены, и он летел со страшным воем... И вот я первым вхожу из
коридора в нашу тёмную комнату, протягиваю руку к выключателю, чтобы зажечь
свет, и вдруг светонепроницаемые шторы на окнах вспыхивают оранжевым светом,
озаряющим всю комнату. Это на крыше дома напротив, которая была как раз на
уровне наших окон, одновременно загорелись штук десять «зажигалок». Но все
бомбы — и на нашем доме тоже — погасили
или сбросили на мостовую; одна «зажигалка попала в щит, которыми были закрыты
окна подвалов, и выжгла в нём дыру, пока её за хвост не вытащили. А я некоторое
время заикался от испуга...
В
сентябре и октябре 1941 г. воздушные тревоги повторялись по много раз в день,
11 и 23 сентября было по 11 тревог, 4 октября — 10. Они были и днём и ночью.
Чтобы быстрее собраться и бежать в бомбоубежище, мы ложились спать полуодетые.
Сначала я спал по-детски крепко, и когда раздавался сигнал воздушной тревоги,
меня приходилось долго будить. Я не сразу понимал, в чём дело. Мне говорили:
«Толя, одевайся быстрее!», протягивали пальто, шапку, а я, наоборот, начинал
раздеваться, снимать с себя свитер и брюки, в которых лежал в кровати.
Но
война быстро и жестоко приучает к себе детскую психику. Очень скоро я стал
просыпаться сам, едва по радио завоет сирена. А потом сон стал настолько
чутким, что меня пробуждала даже внезапная остановка тиканья метронома. Он
стучал всю ночь. Если было спокойно, то и он стучал спокойно, размеренно -
50-60 ударов в минуту; во время воздушной тревоги его стук был тревожным,
учащённым, как пульс бегущего или испуганного человека — 120-150 в минуту.
Перед подачей сигнала воздушной тревоги спокойный стук метронома прерывался на
несколько секунд, и эта пауза, эта неожиданная тишина вырывала меня из сна хуже
воя сирены. Часто бывало, что после небольшого перерыва метроном снова начинал
стучать спокойно, но уснуть после этого было не просто.
В конце
октября начались занятия в школе! Мы сидели в бомбоубежище-подвале, сначала при
слабом электрическом свете, позже — при тусклом свете керосиновых ламп, не
снимая пальто. И очень хотелось есть — ведь с 15 ноября мы получали только 150
грамм хлеба, а с 20 ноября — 125 грамм... Вот так начался мой второй класс и,
увы! скоро прервался - в декабре занятия в 500-ой, как и в большинстве
остальных школ Ленинграда, были приостановлены. Как оказалось, до весны 1942
года. Но 39 школ, и в том числе школа №521, не прекращала занятий даже в эту
самую страшную блокадную зиму. Она была долгой, бесконечно долгой, как будто «в
кошмарах блокадного ада и время замедлило ход». Она была тёмной и дико
холодной, как полярная ночь. Она была голодной, как полярная пустыня. И для
многих сотен тысяч ленинградцев эта зима так и не кончилась. Она легла вместе с
ними в братские могилы Пискарёвского и других кладбищ, Она там. И если кто
забудет её, пусть придёт к павшим блокадникам и дотронется до земли. Она там...
Зимою у
меня было три обязанности, определённые мне мамой:
1.
Приносить воду — сначала я ходил на Фонтанку; тащить воду в высоком ведре мне было
нс по силам, поэтому я ходил с 6-литровой стеклянной бутылью или с большим
чайником. Однажды вместо воды я принёс полную бутыль какого-то сладкого
розового сиропа, который бесплатно и без карточек раздавали в магазине на
Разъезжей. А потом во втором дворе нашего дома вдруг заработал водопроводный
кран! Как удалось его сберечь, не заморозить, я не знаю. Великое спасибо за это
управдому и дворникам! Больше нам не пришлось ходить за водой на Фонтанку. Но
носить воду даже из своего двора на пятый этаж по тёмной лестнице, когда
ослабевшие ноги отказываются ходить, было очень тяжело.
2.
Вырубать изо льда дрова в затопленном и замёрзшем подвале.
3.Жить
и выжить.
С
первой обязанностью я справлялся, вторая скоро оказалась мне не по силам, а
третью я не смог бы выполнить без мамы и Дороги Жизни.
Блокадная сказка
Просыпались
мы тогда рано. Темно, холодно, сон беспокойный. И всё время хотелось есть, даже
во сне. Днём от мыслей о еде можно было отвлечься чтением книг, а ночи иногда
превращались в настоящую пытку. Уснёшь и видишь еду — вкусную, много! Но только
поднесёшь ко рту ложку с кашей, или бутерброд, или большое пирожное с кремом,
как тут же просыпаешься!.. И уже долго не уснуть, потому что разбуженная
память, как нарочно, преподносит яркие воспоминания о том, что ты когда-то
где-то ел и не доел... Не доел, потому что тогда это казалось невкусным!..
Меня
долго мучило всплывшее однажды воспоминание о том, как в поезде на Варшавском
вокзале, когда бабушка везла меня в пионерский лагерь под Лугу, она дала мне
бутерброд с любительской колбасой, и я колбасу-то съел, а булку с маслом
незаметно бросил под сиденье. Эта булка не давала мне покоя: а, может быть,
хотя уже прошло больше чем полгода, она ещё лежит там, под скамейкой, и надо
только попытаться найти этот поезд, этот вагон и этот уголок под скамейкой у
окна...
Мама
рано уходила в булочную, а мы: бабушка, дедушка и я — ждали её возвращения, не
зажигая ни коптилки, ни железной печурки, которую, как в гражданскую войну,
называли «буржуйкой». Иногда мама стояла в очереди у булочной очень долго,
дожидаясь, когда привезут хлеб. Когда она возвращалась и приносила 625 грамм
хлеба на четверых, мы растапливали «буржуйку», ставили чайник и, нарезав
несколько тоненьких ломтиков хлеба, клали их на край печки подсушиться — сухарь
жуётся гораздо дольше.
В ночь
на 25 декабря мне приснился удивительный сон. Будто бы я пришёл на Фонтанку за
водой с большим чайником. Прорубь была узкой, и мой чайник с широким дном и
длинным носиком в неё не пролезал. Пришлось поэтому черпать воду кружкой и
выливать её в чайник, по многу раз наклоняясь к проруби. Я черпал и думал о
том, что хорошо бы поймать сейчас щуку, отпустить её и потом всё бы делалось по
щучьему велению. Тогда бы не надо было нести тяжёлый чайник почти две
остановки, а только хлопнуть в ладони и сказать: «По щучьему велению, по моему
прошению, иди чайник домой!» И он бы пошёл. Я наклонился к проруби, зачерпнул
кружкой воды и уже хотел вылить сё в чайник, как вдруг увидел, что его нет. Что
такое? Куда он делся?
Я
поднял голову и...выронил кружку: чайник быстро скользил по снегу, как будто
под ним были невидимые санки и кто-то, тоже невидимый, тянул их за верёвочку.
Вот он подъехал к подъёму на набережную, задрал носик и поехал вверх. Я схватил
кружку и пустился вдогонку. Но когда я с трудом вскарабкался по обледенелым
ступеням, чайник уже сворачивал на Чернышёв переулок (теперь улица Ломоносова).
На углу Загородного проспекта я остановился, чтобы немного отдышаться. Проспект
был пуст, только посредине стояло несколько замёрзших, занесённых снегом
трамваев. «А что если заставить трамваи ходить по щучьему велению?» — подумал
я, и в тот же момент все трамваи как-то странно затряслись, стряхнули с себя
снег, зазвенели и поехали — прямо по сугробам! «Вот здорово! — обрадовался я. —
Сейчас скажу, чтобы по щучьему велению прибавили хлеба.»
Я
хлопнул в ладоши... и проснулся. В комнате было темно и холодно. Мама
одевалась, чтобы идти в булочную. Я лежал в кровати, и мне было досадно и
обидно: проснулся, не успев прибавить хлеба! И вообще можно было бы сделать по
щучьему велению всё, что захочешь: и чтобы водопровод заработал, и свет
зажёгся, и тепло стало... и чтобы никто не умирал от голода… И чтобы блокада
кончилась, фашистов всех разбили, Гитлера поймали, и папа вернулся! Хлопнула
входная дверь, в тишине коридора раздались мамины шаги — быстрые, какими она
уже давно не ходила, и сё громкий радостный голос:
—
Вставайте скорей! Хлеба прибавили!
Это она
соседей будила. А потом распахнулась дверь комнаты:
—
Толюша! Папа! Мама! Хлеба прибавили! Радость-то какая!
Я даже
ущипнул себя: «Уснул я, что ли? И опять тот же сон продолжается?..» Мама зажгла
коптилку, и я увидел на столе паёк хлеба, почти в два раза больше обычного! В
это трудно было поверить. Мы так долго ждали этого события, так мечтали о нём,
что когда оно наступило, стало страшно — а не сон ли это. А мама, глядя на моё
растерянное лицо, смеялась и плакала от радости, целовала меня и говорила то
мне, то поворачиваясь к бабушке и дедушке:
— Нет,
теперь мы не умрём. Теперь мы выживем и победим! Вы знаете, незнакомые люди на
улице и в булочной обнимаются и поздравляют друг друга, как с большим
праздником. Теперь мы выживем!..
Это
произошло 25 декабря 1941 года. Ледовая дорога через Ладожское озеро, которую
потом назвали Дорогой Жизни, нанесла первый удар по голоду. Вот и не верь после
этого в сны, даже сказочные!
Нарисованная елка
Мой
дедушка до войны работал счетоводом на заводе «Красный Рабочий». Я пе знаю,
какая продукция у завода была главной, но для народного потребления завод
выпускал трёхколёсные детские велосипеды с деревянным сиденьем. Такой велосипед
дедушка подарил и мне. Когда началась эвакуация ленинградских предприятий,
«Красный Рабочий» тоже вывезли, но дедушка отказался уезжать и остался сторожем
на бывшем заводе. Он был очень высокого роста и, несмотря на мамин донорский
паёк, первым заболел дистрофией.
У
дедушки было много книг: переплетённые годовые комплекты журналов «Нива» и
«Русский паломник», приложения к «Ниве» в красивых переплётах, многотомная
серия «Великая реформа» с прекрасными цветными репродукциями картин русских
художников. Когда я не смог приносить из подвала вмёрзшие в лёд дрова, мы с
дедушкой распилили несколько стульев — «лишних», как сказал он. А потом дедушка
перебрал книги и отобрал те, которые можно было сжечь. У оставленных он
аккуратно снял плотные картонные переплёты. «Сколько тепла дадут и долго гореть
будут... А после войны мы этим книгам новые переплёты сделаем.» «Великую
реформу» он всю распотрошил и оставил только репродукции, собрав их, как в
большие папки, в два неразрезанных переплёта.
31
декабря дедушка устроил новогоднюю ёлку. Он был весёлый и добрый выдумщик.
Настоящих ёлок не было, и он решил нарисовать ёлку на стене. Попросил у меня
акварельные краски, залез на стул и прямо на обоях изобразил высокую ветвистую
красавицу. Бабушка начала ворчать, что он испортил обои, а он, улыбаясь,
сказал:
—
Молчи, Ликсевна, — (он её всегда так называл — Алексеевной, когда был в хорошем
настроении), — эти обои после войны в музей возьмут! А нам всё равно ремонт делать,
блокадную копоть смывать...
Потом
он вбил гвоздики в концы нарисованных ветвей и достал коробки с ёлочными
игрушками. Мы стали вешать их на гвоздики, и произошло чудо: от настоящих
игрушек нарисованная ёлка словно ожила. От неё даже, кажется, запахло хвоей.
Но
самая потрясающая радость ожидала нас впереди — в коробках, среди игрушек мы
нашли клад! Да, это был волшебный новогодний клад: большие грецкие орехи в
посеребрённой скорлупе и конфеты в ярких фантиках — и какие конфеты! «Раковая
шейка» и «Мишка на севере»! Они висели на ёлке в прошлом году, их сняли и
убрали вместе с игрушками.
Мы
придвинули стол к стене с нарисованной ёлкой. Тускло горела на столе коптилка,
а над ней таинственно отсвечивали стеклянные шары и волшебно белели обёртки
конфет — настоящих конфет из мирного времени! Ровно в полночь дедушка
торжественно снял их, и мы разделили их поровну. Правда, потом бабушка
схватилась за щеку, сказала, что у неё заболел зуб, и отдала вторую конфету
мне, а дедушка в темноте просто подложил мне своего «Мишку на севере». Пустые
фантики мы снова повесили на ёлку...
(Много
лет спустя, наряжая новогоднюю ёлку, я рассказал о блокадной нарисованной елке
моим маленьким сыну и дочке. Когда я окончил свой рассказ, дочка засмеялась и
сказала:
— Ау
нас на ёлке тоже есть конфеты!
Потом
она притихла, и глаза её стали задумчивыми.
Через
две недели мы убирали ёлку, снимали с неё игрушки, украшения. Неожиданно я
заметил, что дочка, сняв с ёлки большие шоколадные конфеты, прячет их в коробку
с игрушками.
— Ты
зачем это? - удивился я.
Она
виновато улыбнулась:
— Ты же
рассказывал...
— Ну,
что ты! - засмеялся я. - Блокады больше не будет.
— Нет,
— сказала она серьёзно, - я это в память. Давай оставлять конфеты с ёлки в
память того дедушки и того мальчика.
—
Какого мальчика? - не понял я. — Ведь это же я о себе рассказывал.
— Всё
равно, — ответила дочка, — ты тогда был мальчиком.
И я
понял, что в её представлении я — блокадный мальчик — абстрагировался от меня
современного и ушёл в историю вместе с дедушкой, которому блокадная судьба
отмерила жить после встречи Нового Года всего лишь три с половиной месяца.
Наверно, ему было бы легче умирать, если бы он знал, что хранить память о нём
будет не только переживший блокаду внук, но и неведомая ему правнучка.)
Мама-донор
Моя
мама была высокой, молодой и красивой. Её даже приглашали сниматься в
кинофильме «Пётр Первый», но папа почему-то не разрешил. Она работала
бухгалтером, а в блокаду была одной из тех самоотверженных ленинградок, которые
сберегли жизнь в осаждённом городе.
В ноябре
сорок первого мама стала донором. Вы только представьте себе: истощённая,
голодающая женщина, каждый день ходящая пешком за несколько километров на
работу, ещё и сдает кровь — главную свою силу! Она лежала на белом столе, сама
вся в белом, и смотрела, как капает в бутылку её кровь, которая спасёт тяжело
раненного, умирающего защитника Ленинграда. По телу разливалась слабость,
голова слегка кружилась, но на мамином лице была счастливая улыбка. Мама
представляла, как она сегодня принесёт домой донорский паёк, который полагался
за сдачу крови!
Дома
мама сказала, что это у них на работе выдали подарки, которые привезли на
самолёте с Большой земли. Она разделила паёк поровну на всех. Там была даже
белая булка! Мы ели и с благодарностью думали о тех, кто прислал и привёз нам
эти подарки. Потом мы узнали, какую цену платит мама за эти «подарки».
Мама
сдавала кровь раз в месяц. Несмотря на новые прибавки хлеба 24 января и 11
февраля, дедушка слабел всё больше. Да и сама мама держалась, по-моему, только
на одной воле. Откуда ленинградские женщины черпали эту неженскую,
сверхчеловеческую волю, поддерживавшую веру в жизнь и саму жизнь в себе, своих
родных и знакомых, во всём осаждённом городе? Именно эта женская воля вместе с
Дорогой Жизни сберегли жизнь в Ленинграде.
В
феврале сорок второго маме удалось сдать кровь дважды. После второй сдачи она
почти три часа шла от угла Невского и Литейного, где был магазин для доноров,
до нашего дома. Полторы трамвайных остановки!..
—
Больше всего я боялась, что не донесу домой донорский паёк, если не дойду, —
призналась она.
— Так
что же ты не поела из своего пайка? — спросил дедушка. — Сил бы прибавилось.
Мама
пожала плечами и ответила:
— А мне
как-то и в голову не пришло, что я буду есть одна.
А в
марте кровь у мамы не пошла. Врач покачал головой, развёл руками и велел
медсестре налить маме сладкого чаю, который полагался после сдачи крови.
Весну
1942 года живым ленинградцам возвестили не птицы, которых не было в городе, а
трамвай. 15 апреля он снова, после почти четырёхмесячного перерыва, покатил по
ленинградским улицам, непрерывно звеня и искря дугой. А перед этим мы в течение
почти двух недель чистили город, его улицы и дворы от снега и мусора, не
убиравшегося всю зиму. Все, кто мог двигаться и делать что-то руками, выходили
на эту уборку. И мы, дети, тоже помогали. Взрослые долбили ломами, скалывали
слежавшийся, оледеневший снег, а мы на свои саночках отвозили его комки и куски
к машинам.
(Я
храню документ об этом эпизоде блокадной жизни. На одной стороне серого листка
напечатано:
«Гражданину(ке)
Молчановой Л.В. (Это моей маме.)
Повестка
На
основании Указа Президиума Верховного Совета СССР от 22 июня 1941 г. «О военном
положении» Вы считаетесь мобилизованным с 27 марта по 8 апреля 1942 года для
выполнения в порядке трудовой повинности работ по очистке города. Немедленно по
получении настоящей повестки Вы обязаны явиться в контору домоуправления для
получения направления на работу.» На обратной стороне повестки отметки о явке и
выполнении работ - с 27 марта по 11 апреля, каждый день по 2 часа.)
15
апреля снова пошли трамваи. В этот день умер дедушка. Накануне он был очень
оживлённым, собирался пойти на трамвай и съездить к приятелям, навестить их,
узнать, живы ли... К этому времени я видел уже много мёртвых ленинградцев — на
улицах, на нашей лестнице. Но то были чужие, а это была первая смерть в нашей
семье, смерть человека, которого я очень любил. Похоронили его на Охтинском
кладбище. На маминой работе сделали фанерный гроб, в тресте «Похоронное дело»
на проспекте Нахимсона (ныне Владимирском) заказали автобус (у меня до сих пор
сохранилась квитанция на 46 руб. 30 коп,), а за могилу заплатили хлебом —
отдали дневной паек всей семьи...
Вернувшись
с похорон, мама прилегла на кушетку. Я взял книгу, но читать не смог. Перед
глазами стоял свеженасыпанный могильный холмик.
— Мама,
— негромко спросил я, — а дедушке там не холодно?
Мама не
ответила.
— Мам!
— громче позвал я.
Мама
молчала.
— Мама?
— уже испуганно сказал я, не отрывая глаз от её серого заострившегося профиля.
Потом перевёл взгляд на её грудь, пытаясь уловить дыхание. Грудь была
неподвижна...
Что
может быть страшнее для девятилетнего мальчишки, чем смерть матери? Да ещё
сразу же после похорон дедушки...
— Мама!
— закричал я. —- Мама!..
Мамины
глаза медленно открылись и какое-то время рассматривали потолок и стены, точно
не узнавая нашу комнату. Потом остановились на мне, в них появилось
беспокойство.
— Ты
что, Толюша?
Слёзы
брызнули у меня из глаз. Я бросился к маме и уткнулся лицом в её грудь. Рыдания
мешали мне говорить:
— Я
думал, что ты.. тоже... Как дедушка...
Я даже
не мог произнести это страшное слово: «умерла»...
Мама
гладила меня по волосам, по спине, пока я не успокоился. Тихо сказала:
— Мне
кажется, я уже была там, но твой крик вернул меня сюда...
Вавила
На
лестничной площадке между первым и вторым этажами на стене, справа от окна, ещё
много лет после блокады была видна крупная, вероятно, процарапанная гвоздём
надпись: «Вавила». Такое прозвище было у мальчика, который жил в квартире на
втором этаже. Я не помню его настоящего имени, и лицо его вспоминается уже
очень смутно. Он был на год или на два старше меня, то есть лет
десяти-одиннадцати. Обычный мальчишка ленинградского двора. В памяти
сохранилось несколько эпизодов, связанных с ним.
Как-то,
ещё до войны, я увидел, что он разбирает выброшенный на помойку примус.
Нынешние ребята, наверняка, не знают, что это такое. А в предвоенное
десятилетие, когда на кухнях ещё не было газовых плит, это был главный прибор
для подогревания и приготовления пищи. Он представлял собой латунный бачок для
керосина с прикреплёнными к нему горелкой и тремя ножками-подставками, на
которые ставились кастрюли. Самым замечательным в примусе была его горелка —
это был своего рода маленький реактивный двигатель, из которого с громким
гудением вырывалась струя пламени. И нагревал примус не хуже современных
газовых плит.
Так
вот, выйдя во двор, я увидел, что Вавила разбирает примус.
—
Зачем? — спрашиваю.
— Насос
хочу вытащить. Будет поливалка!
Я
проникся невольным уважением к его техническим познаниям, хотя и понял, что
поливать водой он собирается нас. Сам я пользоваться примусом умел, но об его
внутреннем устройстве не имел ни малейшего представления.
Это
было, наверно, в мае сорок первого. А в сентябре Вавила каким-то образом
оказался в группе самозащиты дома. И когда по сигналу воздушной тревоги все мы
спускались в бомбоубежище, Вавила с противогазом на боку и озабоченным
выражением на лице дежурил на лестнице или бежал куда-то с поручением. Он щедро
делился с нами, «младшими», осколками зенитных снарядов, собранными на крыше,
рассказывал, как здорово там, наверху, во время воздушной тревоги. А в октябре,
на следующий день после памятного падения на наш дом большого числа
зажигательных бомб, Вавила выпросил у кого-то из взрослых наполовину сгоревшую
потушенную бомбу. Он показывал её нам и говорил:
— А ты
послушай, как она шипит.
Мы с
опаской прикладывали ухо к холодному металлическому огарку со смятым
стабилизатором — действительно, внутри бомбы что-то приглушённо шипело и
потрескивало. Хотелось скорей отбросить её, а Вавила смеялся:
— Шипит
фашистская гадюка! Да жало-то вырвано!.. Не бойтесь, это она так остывает.
Я очень
завидовал Вавиле и просил его провести меня на чердак во время воздушной
тревоги. И вот однажды вечером после сигнала тревоги, когда все пошли вниз в
бомбоубежище, мы затаились на полутёмной лестнице чёрного хода, а потом
поднялись на чердак. Здесь было совсем темно, но Вавила уверенно вёл меня за
руку, как по своей квартире, и предупреждал: «Осторожно, тут ящик с песком... А
это бочка с водой... Пригни голову — тут балка низко...» Наконец, мы подошли к
слуховому окну и осторожно вылезли на крышу. И впервые увидел ночное небо
войны.
Кругом
была темнота — враждебная, какая-то пятнистая и живая, шевелящаяся. Она
поглотила весь город, не было видно ни домов, ни улиц, даже крыша, на которой
мы стояли, скорее угадывалась, чем виделась. Иногда то тут, то там на несколько
мгновений высвечивались силуэты крыш, куполов. В стороне от нас в тёмном небе
непрерывно и густо вспыхивали разрывы зенитных снарядов. Рассекая темноту,
качались лучи прожекторов и то сходились в одной точке, то расходились по всему
небу. И казалось, что качаются не лучи, а вся эта темнота, весь этот чёрный
мир, грохочущий зенитками, надрывно гудящий моторами «юнкерсов». Мне
почудилось, что я куда-то падаю. Я уцепился за Вавилу, и в этот момент в тёмной
высоте прямо над нами тонко завыла бомба. Пронзительный вой нарастал,
приближался, перекрывая все остальные звуки. Она падала прямо в нас! Наверно,
надо было бежать, хотя бы на чердак, но ноги оцепенели и словно приклеились к
железу крыши. Мы с Вавилой сжались, втянув головы в плечи и зажмурившись.
«Сейчас взорвётся!..» Взрыв громыхнул как-то глухо и в стороне, а наш дом
покачнулся.
— Мимо!
— облегчённо сказал кто-то неподалёку. Оказывается, на крыше был кто-то ещё.
— Мимо!
Мимо! — обрадованно воскликнул я, оживая и приходя в себя. И тотчас же грозный
крик обрушился на нас:
— А вам
что здесь надо? Марш в убежище, шпингалеты!
Мы с
Вавилой нырнули обратно в слуховое окно, в спокойный мрак чердака, и уже
вдогонку нам донеслось:
— Вот
черти! Ведь могло с крыши сбросить взрывной волной...
Потом,
когда начался голод, мы встречались с Вавилой совсем редко. А в январе сорок
второго я узнал от его младшей сестры, что Вавила пропал — пошёл утром за
хлебом в булочную и не вернулся. «И карточки пропали... на троих», — безучастно
сказала она.
— Ну, а
вы искали его?
—
Искали... И милиция искала... Бабки говорят, сбежал он с пайком и карточками...
— Куда
сбежал?
— Не
знаю...
Я не
поверил, что Вавила мог сбежать с хлебом и карточками сестры и матери. Да и
куда можно было сбежать из осаждённого Ленинграда?
Нашли
Вавилу в начале апреля, когда чистили от снега нашу Большую Московскую. Его
откопали в заледеневшем сугробе недалеко от дома. Он лежал на боку, съёжившись,
согнув ноги в коленях. Одной рукой он прижимал к груди матерчатую сумку с
хлебом, а в кулаке другой были зажаты хлебные карточки. И мы догадались, что с
ним произошло. Он уже возвращался из булочной и, наверно, почувствовал слабость
— тогда с истощенными ленинградцами это часто бывало. Он присел на край
сугроба, чтобы передохнуть, а потом, то ли задремав, то ли потеряв сознание,
повалился набок, и его замело снегом.
Мы
вынули из сумки паёк хлеба — нетронутый, с прилипшим крошечным довеском. И нас
больше всего поразил этот довесок. Мы поняли, что это значит: ослабевший от
голода Вавила не позволил себе съесть даже этот маленький кусочек хлеба, потому
что это было бы предательством по отношению к сестре и матери. Ведь паёк хлеба
разделили бы на троих поровну, с учётом этого довеска, и съев его, Вавила украл
бы несколько граммов хлеба у своей семьи. Хотя, может быть, если бы Вавила съел
этот довесочек, он бы не потерял сознания и не умер бы. Кто знает...
За три
месяца пребывания в снегу хлеб не заплесневел, только стал твёрдым, как чёрная
деревяшка. Но даже такой хлеб можно было размочить и съесть, его отдали сестре
Вавилы. А самого Вавилу похоронили с хлебными карточками в кулаке... И этот
десятилетний мальчишка навсегда остался для меня символом стойкости и
самоотверженности блокадников.
И вот весна, ожили мы...
В конце
апреля по квартирам стали переписывать школьников — кто не погиб и не был эвакуирован
зимой. А 4 мая снова начались занятия в школах. И я снова пошёл во второй
класс, только не в 300-й школе, а почему-то в помещении какого-то института на
Кузнечном переулке. Там, в больших аудиториях с длинными столами,
расположенными амфитеатром, мы, маленькие, худые, совершенно потерялись. Нас не
было видно из-за этих столов. А мы сидели притихшие, съёжившиеся, не похожие на
детей, и ждали, когда же будут кормить обещанным обедом. У каждого была сумка с
баночкой, в которой мы собирались принести домой несъеденную часть обеда.
Через
несколько дней учителя, наверно, поняли, что учёба младшеклассников здесь не
получится, и нас перевели в 299-ю школу на Разъезжей улице, во дворе. Теперь я
понимаю, что нас собрали в школы фактически на два месяца (май и июнь) совсем
не для учёбы, а чтобы встряхнуть нас после страшной зимы, вернуть нам радость
детства, подкормить нас — ведь для наиболее ослабленных и истощённых в школах
предусматривалось усиленное питание. И в связи с общей физической слабостью
детей в младших классах должно было быть только три урока, а в старших - не
более пяти. Да, большинство из нас были очень истощёнными — «дистрофиками», как
тогда говорили. Некоторые сидели на уроках совершенно безучастные ко всему и
оживлялись только в столовой. Правда, были и такие, кто бегал. Я не помню,
чтобы мы на уроках писали в тетрадках. По-моему, не было у нас ни русского, ни
арифметики, В основном, было пение и чтение: мы пели знакомые нам песни и
разучивали новые, читали стихи — кто какие знал — и хором учили новые,
вспоминали поговорки и скороговорки, отгадывали загадки. Учительница читала нам
вслух книги; когда она уставала, поручала читать кому-нибудь из учеников, кто
хорошо читал, в том числе и мне.
Эта
школа осталась в моей памяти какой-то неуютной и чужой, может быть, потому что
там не было ни знакомых ребят, ни знакомых учителей. Но ведь и в бомбоубежище
300-й школы не было никого из моего первого класса (кто-то не смог вернуться в
Ленинград с дачи, кто-то уже эвакуировался; не было там и моей первой
учительницы Ларисы Константиновны (с ней я больше не встречался и ничего не
знаю о её судьбе). А, может быть, я просто не успел привыкнуть к 299-й школе,
потому что в конце мая мама забрала меня из неё.
Шпионы, раненая коленка и мама
В конце
мая сорок второго года маму направили на работу в подсобное хозяйство — выращивать
овощи для Ленинграда. Она взяла и меня.
Подсобное
хозяйство находилось в деревне со смешным названием — Дранишники, на 4-м
километре Кексгольмского (ныне Приозерского) шоссе. Меня с мамой и других
будущих овощеводов везли туда в открытом кузове «полуторки». От свежего воздуха
и от тряски мы так ослабели, что, когда прибыли на место, никто из нас не смог
выбраться из кузова. Помню, какой-то дяденька руками снял меня с машины,
поставил на землю, а я повалился набок. Он поднял меня, а я опять свалился. «Ты
что?» — спрашивает он, а я говорю: «Меня ноги не держат». Тогда он махнул рукой
и говорит: «Везите их скорей в столовую!»
Мне
тогда ещё не было даже десяти лет, поэтому в полевой бригаде, состоявшей из
взрослых, я как самостоятельная рабочая единица не числился. Бухгалтер,
оформляя нас, сказал мне:
— Как
же я тебя оформлю на работу? Ведь тогда я должен выдать тебе рабочую карточку,
а детям до двенадцати лет положена детская! Не имею права.
И я
стал проходить по всем ведомостям как дополнение к маме: «Молчанова с
ребёнком». Конечно, мне поручали самую лёгкую работу. Я кипятил на костре чай
для бригады, варил найденную при вспашке прошлогоднюю картошку, ездил на
гусеничном тракторе «помощником» тракториста, управлял лошадью и теоретически
знал, как её запрягать, а практически не мог, потому что сил не хватало да и
роста. Однажды даже оконфузился: лошадь моя «рассупонилась» — развязалась
затяжка хомута; умная кобыла остановилась, а я как ни старался, не мог снова
затянуть его, пока не подошёл старик и, упёршись ногой в хомут, исправил
положение. «Трогай, мужичок с ноготок!» Но приходилось и полоть, и прореживать
турнепс.
Помню,
привёл агроном нашу бригаду на огромное поле и сказал:
— Вот
тут будете выращивать турнепс.
Мы о
таком растении не слыхали и стали расспрашивать его, что это такое. Но агроном
ответил:
—
Вырастет — увидите... Вот вам семена. Сейте погуще!
Ну, мы
и постарались! Так, что когда турнепс взошел, агроном за голову схватился: «Что
ж вы!..» Потом рукой махнул:
—
Придётся прореживать.
А это ещё
что такое?
— А
это, — говорит он, -— значит, что между двумя соседними турнепсинами должен
влезать палец. — И показывает свой указательный палец. — Всё остальное долой,
чтоб не мешали друг другу расти!
У него
палец толстый, раза в два толще наших тоненьких пальчиков. Но если он сказал:
«палец» — мы послушно совали в землю один палец...
А нам
любопытно: что же это за штука — турнепс? Ботва — как у репы, а когда
выдернули, прореживая, там белый крысиный хвост. Кто-то из опытных в кухонном
деле сказал: «Как сельдерей...» Ну, про сельдерей мы все знали, что его в суп
кладут. Так, может, и этот в супе сгодится? Попробовали — неплохо.
Пока до
конца поля с прореживанием дошли, в начале его уже опять тесно турнепсу. Стали
дёргать, а белый хвост уже толщиной с большой палец. Попробовали почистить, а с
него кожа снимается, как с банана. И внутри почти как банан — белый, сочный,
сладкий! Только жёсткий, как репа. Его и сырым есть, и парить, и жарить! Ай да
турнепс! И теперь всё, что мы выдёргиваем, прореживая, грузится в ящики и
машиной отправляется в Ленинград: «Ешьте, товарищи, плоды первого блокадного
урожая!»
Так и
ходит наша бригада из конца в конец турнепсового поля. А турнепс, точно
понимает, как он нужен — растёт всё быстрее, становится всё толще, овальную форму
принимать начал, на макушке сизый оттенок появился. И всё слаще, всё сочнее,
всё вкуснее! Одни говорят: «Как банан!», другие говорят: «Как эскимо на
палочке!» И в город уходит всё больше машин с нашим турнепсом.
Бригадир
отпускал меня домой часа через два после обеда, так что я успевал и поиграть с
другими детьми (помладше меня), и сходить в лес — не только за ягодами, но и в
гости к военным. Линия фронта была недалеко, и, вероятно, части, отводившиеся с
передовой на отдых и пополнение, размещались в нашем лесу. Лес был с обеих
сторон деревни, и в разных его участках стояли различные рода войск — танкисты,
артиллеристы, пехотинцы, прожектористы. Мы приходили к ним, знакомились;
красноармейцы и командиры всегда встречали нас очень приветливо, рассказывали о
боях, показывали военную технику, оружие, давали пострелять из пистолетов и
автоматов. С пистолетом я справлялся плохо, тяжело было держать его одной
рукой, целиться да ещё и нажимать на тугой спусковой крючок, зато из автомата я
попадал за двадцать шагов в спичечный коробок. И, конечно, нас старались
чем-нибудь угостить.
Иногда
мы устраивали для них маленькие концерты: читали стихи, пели песни, а позже,
летом 1943 года, даже разыгрывали в лицах сказку В. Иванова «Про бойца и три
вещицы, от которых дохнут фрицы» — как в воинскую часть пришла посылка с
волшебными вещами, командир вручил её бойцу по имени Степан и отправил его в
разведку. Встретив фашистский танк, Степан достал из посылки яйцо жар-птицы и
стукнул им по башне танка. Из яйца вылез красный петушок, который закричал:
«Ку-ка-ре-ку!
Я фашиста допеку»
Пел да
пел, и немец ражий
Вскоре
стал золой да сажей...
Нас
очень смущало слово «ражий». Никто из окружавших нас взрослых не мог нам
объяснить, что это такое. Мы подумали: может, опечатка, может быть, не «ражий»,
а «рыжий». Но тогда не рифмовалось с «сажей». И вдруг кого-то из нас осенило:
наверно, не «ражий», а «вражий»! Так мы потом и читали: «немец вражий».
Здесь,
в Дранишниках, не было воздушных тревог и артиллерийских обстрелов, но однажды
наша бригада, работавшая на турнепсовом поле, была обстреляна немецким
истребителем. Он вылетел из-за леса, быстро пролетел над нами, и мы, не
разглядев на его крыльях крестов, ещё помахали ему руками. А он развернулся и,
опустившись совсем низко, ударил по нам из пулемётов. Мы хотели бежать с поля,
но кто-то крикнул: «Куда? Ложись в турнепс!» Мы бросились на землю, прячась в
густой и высокой ботве, а самолёт ещё раз прошёл над нами, непрерывно строча. К
счастью, ни в кого не попало, но позже, во время уборки турнепса нам попадались
простреленные турнепсины.
Вскоре
после этого случилось мне стать свидетелем воздушного боя. «Мессершмитт»
гонялся за нашим «небесным тихоходом» — У-2. Это произошло за деревней, над
широким лугом. Я шёл к своему другу командиру батареи капитану Зибзибадзе
(погибшему, как рассказывали потом, при прорыве блокады) и был на середине
луга, когда из-за леса выскочили и закружились надо мной, вокруг меня два
самолёта. У -2 прижимался к земле, делал резкие повороты, а «Мессершмитт»
стрелял по нему и никак не мог попасть. Я стоял, оглушённый рёвом моторов и
стрельбой, едва успевая вертеть головой и то и дело зажмуриваясь от страха.
Вдруг стрельба прервалась, и У-2, взмыв вверх, скрылся за лесом. Наверно,
«Мессершмитт» расстрелял все патроны, и наш лётчик это понял. А немец,
разозлённый неудачей, решил развлечься охотой на меня. Я увидал пикирующий на
меня самолёт и бросился бежать. В рёве его мотора мне послышался треск
пулемёта. Споткнувшись, я упал на траву и прикрыл голову руками. «Мессершмитт»
ещё дважды или трижды прошёлся надо мной на бреющем полёте и улетел. (Мне до
сих пор иногда снится кошмаром пикирующий на меня самолёт...)
К осени
турнепс стал таким, что не сразу и вытащишь. По несколько килограммов корень!
Целой семье на обед хватит...
(С тех
пор прошло больше шестидесяти лет. Но в моём сердце сохранилось тёплое чувство
к этому кормовому корнеплоду со звонким названием «турнепс». И когда я прохожу
мимо поля со знакомой ярко-зелёной ботвой, мне очень хочется вытащить хорошую
турнепсину, очистить её, как банан или эскимо, и на какой-то миг вновь
почувствовать себя десятилетним блокадным мальчишкой.)
В конце
августа кто-то сообщил, что занятия в школах начнутся не 1 сентября, а 15
октября. Поэтому я продолжал работать и убирать урожай и вернулся в город числа
13 октября. И тут выяснилось, что с 15 октября начинают учёбу старшеклассники,
а младшие учатся с 1 сентября. Это значило, что я пропустил полтора месяца,
почти всю первую четверть. А к тому же я ещё вдруг тяжело разболелся —
оказалось, что первая блокадная зима здорово подпортила мне желудок и сердце. В
общем, когда я поправился, была уже середина третьей четверти. Вот так я
пропустил 1942/43 учебный год.
Лето
1943 года я опять был в Дранишниках, но на этот раз не в полевой бригаде. Директор
подсобного хозяйства организовал детский очаг для детей сотрудников, чтобы мамы
могли спокойно работать, не боясь за своих безнадзорных малышей в возрасте от
двух до девяти лет. А я был направлен в этот очаг в качестве «помощника по
хозяйственной части» и должен был обеспечивать водой и дровами. Впрочем, расход
того и другого был не так уж велик, потому что детей было всего 12 (вместе со
мной). Дом очага стоял возле леса. Напротив него, по другую сторону дороги,
уходившей в лес, размещался прожекторный взвод. Вечерами там включали
прожектор, и мы видели, как яркий голубоватый луч шарит по небу.
Как-то
в начале августа я отправился в лес за сухими дровами и повстречал двух
военных. До сих пор не могу понять, что меня тогда насторожило в них. Они были
в нашей военной форме. Но, видно, не зря ходил я в гости к военным — что-то в
этих двух было не то. Может быть, удивило, что они не обратили на меня никакого
внимания, не заговорили, как обычно бывало. Время от времени нам напоминали,
что если мы увидим в деревне незнакомых и подозрительных людей, то надо срочно
сообщить о них в ближайшую воинскую часть. Поэтому первой моей мыслью было —
вернуться и предупредить о них прожектористов. Но тут же я подумал: «А если это
никакие не шпионы, а наши? Я подниму тревогу, их задержат, всё выяснится, и
надо мной будут смеяться... Нет, — решил я, — нужно последить за ними и
поднимать тревогу только тогда, когда убедишься, что это, действительно,
враги». Было ли мне страшно? Нет. Хотя я понимал, что это не игра.
Они
тоже шли в лес. Я обогнал их, а потом быстро сделал круг за деревьями и пошёл
сзади них, прячась за кустами. Вдруг они сели оба на большой пень, один достал
из полевой сумки карту, развернул сё, и они стали разглядывать её. Это ещё
больше насторожило меня: «Если они из нашего леса, то чего им искать по карте?
Значит, они не из нашего леса и могут быть шпионами...» Мне только что
исполнилось одиннадцать лет, и я уже понимал, что немецкую разведку, конечно
же, интересует, какие наши части отведены с фронта сюда. Вот если бы ещё
подслушать, о чем говорят эти двое и на каком языке!
Незнакомцы
убрали карту и пошли дальше в лес. Я следовал за ними, уже обеспокоенно
прикидывая, куда, в какую воинскую часть бежать, если они зайдут слишком далеко
в лес. Неожиданно они остановились на пересечении лесной дороги с просекой,
огляделись, сели на траву и опять достали какие-то бумаги. Они выбрали такое
открытое место, что к ним было не подобраться. Только по другую сторону просеки
по краю старой ямы росли кусты. В эту-то яму я и забрался.
Она
была не очень глубокой, но почему-то из неё было плохо видно. Тогда я осторожно
вылез из ямы и сел на корточках на самом краю её за кустами. Теперь я их хорошо
видел, а они меня, конечно, нет. Я прислушивался к тому, что они говорят, но
ничего не мог разобрать. А тут, как назло, послышалось гудение самолёта. Он
летел низко, и, судя по звуку мотора, это был У-2. И самолёт-то небольшой, но
когда он пролетает прямо над головой, он заглушает всё на свете!
И в тот
момент, когда он пролетал над нами, один из незнакомцев вдруг выхватил пистолет
и, не целясь, выстрелил несколько раз в кусты, туда, где был я... Они, наверно,
давно заметили, что я слежу за ними, и решили избавиться от меня. Они правильно
рассчитали, что за гулом самолёта никто не услышит их выстрелов. Выстрелы почти
в упор оглушили меня, что-то ударило по коленке, точно веткой хлестнуло, и я,
как сидел на корточках, прижав коленки к груди, так и опрокинулся в яму и
остался лежать на спине. Из коленки на рубашку текло что-то горячее. «Кровь, —
догадался я, не открывая глаз. — Значит, не ветка ударила, а пуля. Значит, я
ранен! И значит, это, в самом деле, немецкие шпионы...» Да, теперь сомнений в
этом не было.
Мне
очень хотелось посмотреть на свою раненую коленку, но я понимал, что немцы
обязательно захотят узнать, что со мной. Поэтому я лежал, закрыв глаза и не
шевелясь. И вот я услышал, как зашелестели кусты... А шпионы увидали на дне ямы
мальчишку, у которого вся грудь залита кровью, подумали, что я убит, и ушли.
Я ещё
некоторое время лежал, не открывая глаз и прислушиваясь: «Вдруг теперь они
следят за мной?» Потом, наконец, решился открыть глаза, и первое, что я увидел
прямо перед своим лицом, была моя раненая коленка. Вид раны был ужасен: пуля
распорола коленку сбоку от чашечки, наверно, до самой кости, и оттуда
выглядывало что-то красное, жёлтое, белое… Должно быть, от этой страшной
картины у меня наступил кратковременный шок, даже кровь перестала идти.
Вот
теперь я испугался — но не того, что меня могли убить, а что с такой ногою я не
смогу никого предупредить об этих шпионах и они уйдут. Как я выберусь из этой
ямы!.. Позвать на помощь? А если услышат шпионы?.. Я попробовал разогнуть ногу.
Острая боль резанула, как ножом, снова потекла кровь. Но нога чуть-чуть
разогнулась! Зажмурившись от боли, я распрямил её. Нужно было перевязать рану,
но чем? Я снял залитую кровью рубашку и туго обмотал её вокруг коленки. На дне
ямы было много старых сучьев, я выбрал два из них, сделал подобие костылей и с
их помощью выбрался из ямы...
Как я
добрался до прожектористов, не помню. Наверно, я временами терял сознание.
Остался в памяти один эпизод; навстречу мне на лошади едет военный, я хочу
позвать на помощь, но вместо этого вдруг думаю: «А если это третий шпион?» — и
прячусь за кусты...
Когда я
рассказал всё командиру взвода прожектористов, он тут же начал звонить по
полевому телефону в соседние части. Лес прочесали и шпионов поймали. Но об этом
я узнал позже. А пока я попал в руки военфельдшера. Он осмотрел рану и сказал:
— Ну,
брат, тебе повезло — кость не задета. Так что, до свадьбы заживёт!
Я
помню, что меня тогда разозлила эта фраза: «до свадьбы заживёт». Я ведь ещё не
собирался жениться! Так что же, нога будет заживать, может быть, десять лет? А
фельдшер забинтовал мою ногу и спросил:
— До
дома сам дойдёшь, или отвезти тебя на машине?
Я,
конечно, хотел бы, чтобы меня привезли на машине, но подумал: «А вдруг дома
окажется мама? Она спросит, почему меня привезли на машине с перевязанной
ногой. Придётся всё рассказать ей, и мама очень расстроится — ведь меня могли
убить...»
Я
вздохнул и сказал, что сам дойду. Фельдшер сделал мне палку, и я захромал к
дому, не заходя в очаг. По дороге я обдумал своё поведение во всей этой истории
и пришёл к выводу, что я поступил, как глупый мальчишка, которого совершенно
спокойно могли убить. Мне, действительно, повезло: если пуля пробила коленку,
которая была прижата к груди, то куда потом должна была попасть эта пуля? В
грудь. И тогда бы я так и остался лежать в той яме. А на моё счастье пуля,
вероятно, прошла под мышкой...
Мамы
дома не было, но это было временное утешение. Вечером, придя с работы, она всё
равно увидит мою перевязанную коленку и будет расспрашивать и переживать. А
блокада нас приучила быть добрыми и внимательными друг к другу и стараться не
расстраивать. И я придумал, как скрыть от мамы правду, чтобы она не переживала.
Я разбинтовал повязку, снова обмотал вокруг коленки окровавленную рубашку и
пошёл, хромая, в медпункт, который был в деревне.
— Что
случилось? — спросила медсестра.
— Да
вот, — ответил я, — пилил дрова, пила соскочила с полена и прямо на коленку...
— Ну
давай, посмотрим, — сказала она, размотала рубашку с коленки и всплеснула
руками: — Милый ты мой! Да сколько же времени ты пилил свою ногу, что допилил
до кости!
— Так
получилось... — пробормотал я.
Теперь
уже медсестра сделала повязку, и я отправился домой. А когда мама вечером
спросила, что у меня с ногой, я объяснил, как медсестре:
— Пилил
дрова, пила соскочила с полена и прямо на коленку...
— Ах
ты, недотёпа! — сказала мама. — Даже дрова пилить не умеешь.
И всё!
Мама ничего не узнала и не расстроилась! Правда, мне пришлось ходить на
перевязку и к прожектористам, и в медпункт. Это было не очень приятно,
особенно, когда отдирали от раны присохшую марлю. Но к концу августа, ко
времени возвращения в школу, коленка моя почти зажила.
В
октябре я получил письмо от командира прожекторного взвода. Он приглашал меня
приехать в ближайшее воскресенье. И когда я приехал, он приказал старшине
построить взвод и перед строем торжественно, от имени командования Красной
Армии «за проявленное мужество при задержании немецких диверсантов» вручил мне
медаль «За оборону Ленинграда». (Правда, без удостоверения, но я тогда и не
знал, что к награде положена бумага. Важна сама медаль!) А потом весь день для
меня был праздником: вкусный обед, стрельба из автомата, и когда стемнело, мне
разрешили поуправлять включённым прожектором.
По
дороге домой медаль пришлось снять и спрятать, а то мама спросила бы, за что
это вдруг меня наградили. Полтора года я прятал медаль. Но первого мая сорок
пятого года мама надела нарядное платье, приколола к нему свою медаль «За
оборону Ленинграда» и, глядя в зеркало, с улыбкой спросила меня:
— И
долго ещё ты будешь прятать свою медаль?
Я даже
рот разинул от удивления:
— А ты
откуда знаешь...
Мама
повернулась ко мне и слегка покачала головой:
— Я всё
знаю. В тот день, когда тебя ранили, командир прожектористов пришёл ко мне на
работу, рассказал обо всём и поблагодарил за такого сына. И наша медсестра
достаточно опытная, чтобы отличить порез пилой от огнестрельного ранения. Но
раз ты решил скрыть от меня, я сделала вид, что поверила тебе... Так что
никогда ничего не скрывай от мамы. Мама всё равно узнает!
Как мы учились
28
августа 1943 года я поехал из Дранишников в город на медосмотр в свою 300-ю
школу. В кабинет врача была длинная очередь, но в ней почему-то были только
девочки. Я решил, что сегодня день осмотра девочек, а мальчиков, значит, будут
осматривать завтра. Поэтому сегодня мне надо будет вернуться в Дранишники, а
завтра приехать сюда снова. Дорога в Дранишники состояла из двух частей:
сначала поездом до станции Левашово — это почти час, к тому же поезда ходили
всего два раза в сутки — утром и вечером, а потом от станции до деревни пешком
6 километров. Дорога хорошая, асфальтированная, но за Осиновой Рощей почти три
километра шоссе проходило практически по лесу. И когда я представил себе, как
пойду сегодня эти 6 километров в полной темноте и половину из них по тёмному
лесу, в котором снова могут оказаться немецкие разведчики (а ведь после моей
первой встречи сними прошло только три недели, и моя коленка ещё не совсем
зажила), и завтра весь этот путь туда и обратно придётся повторить, я решился
на невинную хитрость: осмотреться сегодня вместе с девочками. «А что? —
успокаивал я сам себя. — В очереди меня часто называют девочкой, особенно когда
я в зимней шапке. Многие девочки ходят в шароварах. И стрижены все одинаково
коротко. Так что сойду за девочку! Я встал в очередь к девочкам и прошёл
медосмотр. Медсестра стала выписывать справку и спросила:
— Как
фамилия?
«Сейчас
ругаться начнёт...» — подумал я и тихо сказал: — Молчанов.
Медсестра
повторила, записывая: — Молчанова.
«Ну и
ладно! — обрадовался я. — Скажу учительнице, что медсестра по ошибке лишнюю
букву в конце написала...»
А
медсестра вдруг ещё и имя спрашивает! Я совсем тихо говорю: — Толя.
И
слышу, как она записывает: — Оля.
Мне бы
тут смолчать, сообразить, что потом можно будет перед «О» подставить букву «Т»,
но моё оскорблённое мужское достоинство не стерпело.
— Не
Оля, а Толя! — вырвалось у меня.
— Как
«Толя»?
— Так
«Толя»... — виновато повторил я.
Тут
медсестра как расхохочется! «Ну, — думаю, — раз смеётся, значит, ругать не
будет.
Она
отсмеялась и спрашивает:
— Ты
зачем в нашу школу пришёл?
— На
медосмотр.
— Я
спрашиваю, зачем ты в эту школу пришёл?
— Это
моя школа.
— Нет!
— улыбается она. — Это теперь не твоя школа.
— Моя!
— упрямо говорю я. — Я здесь уже учился.
Она
внимательно смотрит на меня.
— Ты
где был летом?
— В
Дранишниках...
Медсестра
удивлённо покачала головой:
— Неужели
в ваших Дранишниках неизвестно, что с этого года обучение в школах раздельное?
Понимаешь? Школы разделили на мужские и женские — в одних только мальчики, в
других только девочки. И наша Трёхсотая школа теперь стала женской. Поэтому,
раз ты Толя, а не Оля, иди в другую школу — в мужскую.
— А в
какую? — растерянно спрашиваю я.
— Я
точно не знаю, — ответила она, — кажется, в Триста двадцать первую — на
Социалистической, семь. Там мужская школа.
(Она
ошиблась: я должен был учиться ближе — в школе № 299, на Разъезжей. Но я всю
жизнь благословляю эту ошибку, благодаря которой я попал в замечательную школу
№ 321.)
Когда
бабушка привела меня записывать в 321-ю школу, завуч не обратила внимания на
то, что я не их микрорайона. Её больше расстроило то, что я фактически
пропустил два года, и она недовольно сказала: «Опять переросток» Это
прозвучало, как «второгодник», и бабушка обиделась за меня:
— Зачем
же вы так, не зная ребёнка! Он у нас в первом классе был круглым отличником! А
что два года пропустил — так это не его вина...
—
Посмотрим... — ответила завуч и записала меня во 2 «Б» класс. (Я уже не помню,
как звали её, но с благодарностью вспоминаю, как хорошего завуча и прекрасного
педагога, не знающего власти предубеждений.)
И вот я
в третий раз начал учиться во втором классе! Но, видно, судьба решила, чтобы я
его так и не окончил. Я проучился первую четверть, получил табель с четвертными
отметками (семь «отл. и одно «хор. — по рисованию), и вдруг меня вызвали к
завучу.
— Толя,
— сказала она, — мы посмотрели твои оценки и решили попробовать перевести тебя
со второй четверти в третий класс. Я думаю, что ты справишься с программой
третьего класса. Ну, а если не сможешь, то ничего страшного — вернёшься во
второй.
9
ноября я пришёл в 3 «А» класс. Учительницу звали Раиса Соломоновна
Зусмановская. Ей было, наверно, лет сорок. Она указала мне место в середине
средней колонки и представила меня классу, не раскрывая, однако, условий, на
которых я сюда попал. Потом радостно сказала:
—
Мальчики! Пришло письмо от нашей подшефной лодки «Бира».
И
прочитала письмо, из которого я понял, что это канонерская лодка и плавает она
не на Балтике, а на Ладожском озере, охраняя Дорогу Жизни. Сосед по парте начал
было рассказывать мне о ней, но учительница убрала письмо и задала классную работу.
Подойдя ко мне, она объяснила правило, которое надо было применять в этом
упражнении, и неожиданно сказала, понизив голос:
— Я
хочу предупредить, что я была против этого эксперимента!
Как
холодной водой меня окатила!
Второй
урок — арифметика. Раиса Соломоновна мягко выясняет, что я знаю и чего не знаю,
и я прихожу в отчаяние. На доске бойко решают задачи, а я даже не успеваю
переписать в тетрадь, потому что не понимаю. Зато на третьем уроке, чтении, я
блеснул. Читал я хорошо, и учительница даже похвалила меня. На душе стало
немного полегче. Но когда после уроков Раиса Соломоновна дала мне дневник,
объяснила, как его заполнять (во втором классе у нас дневников не было) и
сказала, чтобы я переписал расписание уроков, я снова упал духом. Сколько новых
предметов! География, естествознание, английский язык... И по всем я отстал на
целую четверть!
(Этот
дневник сохранился у меня до сих пор. С каким интересом рассматривают его уже
несколько поколений школьников, для которых война и блокада — всё более
глубокая история. Да и сам я время от времени с волнением листаю его
пожелтевшие страницы, ставшие документом подвига учителей и учеников блокадных
школ.)
Первый
день в третьем классе врезался в мою память до мельчайших подробностей. От
последующих дней, недель, месяцев остались только наиболее яркие события,
впечатления. Да со страниц школьного дневника вдруг заговорит корявая
ученическая запись, чёткая, торопливо короткая учительская подпись и просто
отметка, полученная во время артиллерийского обстрела.
Последний
блокадный учебный год был, конечно, не таким, как два предыдущих. В классах
было тепло, и горел электрический свет. Учителя и ученики уже не падали в
голодные обмороки, не умирали от голода. Блокада была прорвана. Но враг, видя,
что ему уже не задушить город голодом, решил бомбёжками и обстрелами разрушать
город и убивать его жителей. К сентябрю 1943 года воздушных налётов на
Ленинград уже практически не было — наши зенитчики и истребители не допускали
фашистские самолёты к городу. Последняя бомбёжка была ночью 17 октября. Тогда
враг усилил обстрелы, в отдельные дни по Ленинграду стреляли до 20 батарей
тяжёлых и сверхтяжёлых орудий. А ведь обстрел опаснее воздушного налёта — о
приближении бомбардировщиков заранее предупреждает сигнал воздушной тревоги, и можно
успеть укрыться в бомбоубежищах, а о начале обстрела извещает разрыв снаряда, и
этот первый снаряд может взорваться где угодно: на улице, в комнате, в
магазине, на заводе, в кинотеатре, в школе... Дальнобойный снаряд летит со
сверхзвуковой скоростью, он обгоняет свой собственный свист. И если во время
обстрела было слышно свист снаряда, то это означало, что снаряд уже пролетел
над тобой. А там, где снаряд падал, свиста не слышали...
Обстрелы
были короткими -—два-три снаряда в течение нескольких минут — и долгими,
многочасовыми; в иные дни такие долгие обстрелы повторялись по несколько раз.
Обстрелы были «беспокоящими», когда несколько снарядов выпускалось
«куда-нибудь» в расчёте на то, что город большой, в кого-нибудь да попадёт, и
прицельными: по заводам, электростанциям, вокзалам, мостам, трамвайным
остановкам (многие остановки из-за этого пришлось переносить), Эрмитажу, Дворцу
Пионеров, школам — большинство обстрелов было именно такими. Обстрелы вошли в
быт осаждённого Ленинграда, к ним привыкли не только взрослые, но и мы,
школьники. Нет, я не скажу, что мы не боялись обстрелов, — мы их очень боялись,
потому что не раз видели страшные картины смерти и разрушения после разрыва
снаряда. Но нам пришлось привыкнуть к этой постоянной опасности, как к какой-то
неизбежной неприятности, вроде уколов под лопатку...
О нашей
поистине фронтовой привычке к обстрелам можно судить по такому случаю. Как-то
ночью снаряд разорвался в соседней квартире. Тряхнуло так, что я свалился с
кровати. Быстро одевшись, мы с бабушкой побежали туда, чтобы помочь раненым или
потушить пожар. Да мало ли какая помощь могла потребоваться... Снаряд, наверно,
был не очень большой. Взрывом проломило стену, выходящую во двор. Рухнула стена
в соседнюю комнату. Пахло сгоревшей взрывчаткой, клубилась густая известковая
пыль, перемешанная с дымом. К счастью, никто не пострадал, потому что в этих
комнатах никто не жил. (В то время в Ленинграде было много пустых комнат,
хозяева которых умерли или эвакуировались.) Убедившись, что помощь оказывать некому
и пожара нет, мы спокойно легли спать — мы знали, как фронтовики, что в воронку
от снаряда второй снаряд попадает редко, значит, и в наш дом второй снаряд до
утра, наверняка, не попадёт. Хотя каждый день по дороге в школу я проходил мимо
многострадального дома № 12 по улице Правды, чья судьба, вероятно, была
исключением из этого правила: он был разрушен бомбой 19 сентября 1941 г, а его
мёртвые стены в нескольких местах были пробиты снарядами. (Но зато после войны
его восстанавливали пленные немецкие солдаты.)
Занятия
в школе начинались с 10 часов, наверно, чтобы меньше включать свет и экономить
электроэнергию. И я успевал утром послушать по радио литературную передачу и
концерт по заявкам раненых воинов, который я очень любил — там передавались
самые популярные военные песни и марши. Мне очень нравились песни «Два
Максима», «А ну-ка дай жизни, Калуга, «Джемс Кэннеди», а также весёлые
сатирические «Барон фон-дер-Пшик» и особенно «Песня-душа», в которой были такие
великолепные куплеты:
Гитлер
был укушен за ногу бульдогом,
Во
дворце ужасный был переполох.
Гитлер
эту ногу почесал немного,
А
бульдог взбесился и тотчас же сдох.
Гитлер
ждал ответа от Наполеона:
«Ты
скажи, чем кончу я с Россией бой».
Тот ему
ответил из могилы сонно:
«Я, мон
шер, подвинусь, ты ложись со мной»
Прослушаешь
такую весёлую песню и в хорошем настроении бежишь в школу. Путь до школы
занимал минут 7-10; за это время я ещё успевал посмотреть новые карикатуры
художника Владимира Гальбы в свежем номере «Ленинградской правды», наклеенном
на заборе на безопасной нечётной стороне улицы Правды. Карикатуры Гальбы были
очень смешные, особенно на Гитлера. И я знал, что если не посмотрю их утром, то
на обратном пути из школы их может уже не быть — вырежут из газеты. Дорога в
школу у меня ни разу не прерывалась обстрелами, а вот возвращение из школы
однажды едва не закончилось трагически.
В тот
день нас отпустили домой рано, и я беспечно шагал по «опасной» чётной стороне
улицы Правды. Когда до Разъезжей оставалось пройти один или два дома, впереди
на перекрёстке вдруг вздыбилось что-то чёрное. Я ещё не понял, что это такое,
не слыхал звука взрыва, но внутри меня сработал какой-то автомат, и я метнулся
под арку ворот, мимо которой проходил в этот миг... Снаряд ударил в мостовую,
мощенную диабазовыми кубиками, и вместе с осколками снаряда полетели осколки
камней. Основной удар их пришёлся по угловому двухэтажному дому, в подвале
которого была булочная. Когда после окончания обстрела я проходил через
перекрёсток, воронка на мостовой показалась мне совсем не большой. А угловой
дом, который ещё утром я видел жёлтым, сейчас был весь, почти до самой крыши, в
красных пятнах. Присмотревшись, я понял, что верхние пятна — это кирпич,
выступивший из-под обитой штукатурки; некоторые выбоины в кирпиче были большими
и глубокими. А на уровне первого этажа стена была в пятнах крови. И казалось,
что весь дом забрызган кровью...
В школу
мы ходили не только с портфелями, но и с противогазами. Часто тренировались на
уроках сидеть в противогазах, один раз даже контрольную работу по арифметике
писали в противогазах. Но честно признаюсь: на этой контрольной маски-то были
одеты, да шланги от коробок отсоединены, благо коробка в сумке и её не видно!
Некоторые из ребят приспособились запихивать в противогазные сумки ещё и
учебники с тетрадками, чтобы не носить портфели. Как оказалось потом, эти
предосторожности были не лишними. Немцы привезли под Ленинград боеприпасы с
отравляющими веществами, но применить их не решились. Говорят, Гитлер был
предупреждён, что если хоть одна бомба или снаряд с отравляющими газами упадёт
на Москву или Ленинград, то такие же бомбы посыплются на Берлин.
Когда
во время уроков начинался обстрел, мы узнавали об этом или из предупреждения
районного штаба МПВО, передаваемого по радиотрансляционной сети, или по близкому
разрыву снаряда. В первом случае директор школы рассылал по классам связных,
которые, распахнув дверь, выпаливали: «Обстрел» и бежали дальше. Во втором
случае учителя начинали действовать самостоятельно. «Мальчики! — говорила Раиса
Соломоновна. — Собираемся» Мы складывали учебники и тетрадки в портфели или
противогазные сумки. Следовала новая команда: «Первая колонка, одеваемся и
строимся!.. Вторая колонка!.. Третья колонка!» Вешалка с пальто была в классе,
мы одевались, выстраивались возле дверей, выходили из класса и спускались со
второго этажа в вестибюль, с его мощными колоннами, надёжно поддерживающими
потолок. (Я до сих пор верю, что, если бы в школу попала бомба и всё внутри
рухнуло, то вестибюль бы уцелел.)
В
старом здании нашей школы, построенном ещё в начале ХХ века, бомбоубежища не
было, поэтому нам приходилось пользоваться бомбоубежищем в доме № 6 по
Социалистической улице. Подвалы этого дома были оборудованы не только для
укрытия от бомб и снарядов, но и для школьных занятий. Мы выжидали немного в
вестибюле, прислушиваясь к тревожной тишине или к разрывам, выскакивали из
школы и быстро перебегали влево наискосок через улицу. Спустившись в
бомбоубежище, мы рассаживались за столами и продолжали прерванный урок.
В моём
школьном дневнике кое-где в графе «что задано» есть записи наискосок через
несколько уроков: «Обстрел». А напротив, в соседней графе стоят отметки —
отметки, полученные во время обстрела. Как-то раз (кажется, это было в конце
ноября) мы услышали разрыв снаряда и спокойно начали собираться в бомбоубежище.
Вдруг где-то прямо напротив окон нашего класса раздался сильный удар. Со звоном
посыпались стёкла, со стены обвалилась штукатурка, поднимая белую пыль, точно
дым. На какой-то момент в классе возникла паника: кто-то полез под парту,
кто-то закричал, кто-то бросился к дверям. Но перекрывая весь этот шум,
прозвучал громкий и вместе с тем спокойный голос Раисы Соломоновны:
—
Мальчики, тихо!
Она
сказала это даже как будто с укоризной, и мы сразу успокоились. А она
продолжала, как обычно:
—
Первая колонка, одеваемся и строимся!.. Вторая колонка, одеваемся и строимся!..
Третья колонка, одеваемся и строимся! Спокойно выходим и спускаемся в
вестибюль! Ждите меня там, я чуть-чуть задержусь.
Она
догнала нас внизу. Пальто её было наброшено на плечи, правая рука чем-то
обмотана. И только в бомбоубежище мы поняли, что наша учительница ранена в руку
осколками стёкол. Она скрыла это от нас в классе, боясь, что вид крови напугает
нас... Мы сделали ей перевязку, и урок продолжился. Когда обстрел кончился, мы
побежали смотреть дом напротив школы. Над окном четвёртого этажа зияла большая
круглая дыра. Другая такая же дыра была в своде арки ворот. Оказалось, что
снаряд очень большого калибра ударил в стену дома и, не взорвавшись, пробил её
насквозь, влетел в комнату, а потом пошёл вниз, продырявил три этажа и упал
целым под арку ворот.
Вот в
такой обстановке я осваивал третий класс, перескочив в него через три четверти
второго. С помощью Раисы Соломоновны, которая была «против этого эксперимента»,
я уже через несколько дней перестал чувствовать себя «временным» в новом
классе. Она помогала мне «догонять» и делала это мягко и чутко, щадя
мальчишечье самолюбие и не перенапрягая мои силы, не оставляла меня после
уроков на дополнительные занятия, но задавала на дом больше, чем другим, и
спрашивала чаще. Отметки ставила справедливо, безо всякого послабления. И судя
по моему дневнику, по отметкам в нём, к концу ноября я окончательно утвердился
в третьем классе. В новом табеле, выданном мне перед Новым 1944 годом, первая
четверть была оставлена незаполненной, а за вторую четверть стояли только
«отл!»
К
Новому Году мы собирали подарки морякам нашей подшефной лодки «Бира». Сочиняли
поздравление, хотелось как-нибудь покрасивее, и кто-то предложил:
— У
меня есть открытка, там поздравление в стихах:
«Поздравляем
с Новым Годом!
Бейте
немцев полным ходом!
Шлём
привет артиллерийский,
Боевой
моряк Балтийский»
Всем
понравилось, но Раиса Соломоновна возразила:
—
Можно, конечно, и такое поздравление послать. Только ведь мы поздравляем не
балтийских моряков, а моряков Ладоги. И привет шлём не артиллерийский, а
пионерский. Надо попробовать изменить две последних строки.
Ребята
зашумели, стали предлагать свои варианты. Я тоже задумался и вдруг заметил, как
хорошо рифмуются «пионерский -— канонерский». И сразу сложились две строки:
Шлём
привет мы пионерский
Славной
лодке канонерской!
Когда я
робко прочёл это, все сразу согласились, что так и надо написать в
поздравлении.
(Я
часто встречаюсь с ветеранами Дороги Жизни и Ладожской Военной флотилии.
Однажды один из них, Василий Николаевич Мысин, сказал, что он служил на
канонерской лодке «Бира». Я спросил его, не помнит ли он шефов из 321-й школы.
«Хорошо помню! — оживился он. —- Письма нам присылали, подарки. И мы как-то в
школу ездили.» Я рассказал ему, как мы сочиняли новогоднее поздравление, как
ожидали писем от них и читали их в классе, как называли канонерскую лодку
«нашей». Оказалось, нам есть что вспомнить о былой дружбе блокадной школы и
канонерской лодки, защищавшей Дорогу Жизни. А когда я сказал, что в нашей школе
уже очень много лет 8 сентября, 27 января и 8 мая проводятся уроки мужества,
Василий Николаевич пообещал: «Обязательно приду в вашу школу. 27 января — в наш
ленинградский День Победы приду!» И обещание своё он сдержал.)
Последний
блокадный учебный год продолжал удивлять учителей и учеников нововведениями:
третья четверть началась с новыми оценками. Вместо «отл» («отлично»), «хор»
(«хорошо»), «поср.» («посредственно»), «плохо» и «очень плохо» в тетрадках,
дневниках и классных журналах появились цифры – соответственно от 5 до 1.
14
января первый урок шёл под гул далёкой канонады. Это не было похоже на обстрел,
и радио предупреждений об обстреле не передавало. Мы не знали ещё, что такой
мощной артиллерийской подготовкой началась операция по освобождению Ленинграда
от блокады. На следующее утро загремело, загрохотало уже в городе, правда,
далеко от нашего Фрунзенского района, но всё равно было понятно, что это в
городе. На разрывы снарядов опять не было похоже. И не мудрено — ведь это были
не взрывы, а выстрелы, залпы тяжёлых орудий наших кораблей, стоявших в Неве и в
порту. Теперь уже никто не сомневался: началось освобождение Ленинграда от
блокады!
А
обстрелы продолжались. На второй неделе третьей четверти в моём дневнике четыре
записи об обстрелах. Но мы учились. И ждали, что вот-вот наступит день, когда
не надо будет прислушиваться к каждому шуму на улице. Неужели такой день
наступит?.. (В 1943 году предупреждение об обстреле передавалось по радио
районными штабами МПВО почти 2,5 тысячи раз, и более 68 тысяч снарядов
взорвались в Ленинграде, или в среднем около 190 снарядов в день.)
...И
вот такой день наступил. Накануне вечером по радио сообщили, что наши
наступающие войска захватили последнюю тяжёлую батарею, обстреливавшую
Ленинград, и что варварские обстрелы города кончились! Утром в классе мы
радостно обсуждали эту новость, а на уроке, по привычке встревоженно поднимая
головы при любом раскатистом шуме на улице, тут же начинали смеяться над своей
настороженностью — не будет же больше обстрелов!
Потом у
меня и у других ребят появилось такое ощущение, будто чего-то не хватает.
Оказывается, не так-то просто отвыкать даже от смертельной опасности. И вдруг
на втором или третьем уроке мы услышали знакомый звук, который нельзя было
спутать ни с каким другим, — разрыв снаряда. Мы удивлённо переглянулись и
повернулись к учительнице: «Как же так? Ведь обстрелов не должно быть!» И Раиса
Соломоновна, тоже, наверно, в недоумении, не сказала обычного «Мальчики,
собираемся», а послала одного из нас к директору школы спросить, что это такое
и как действовать дальше. Директор в это время уже звонил в районный штаб МПВО.
Оттуда ответили: «Разбираемся... На всякий случай, подготовьте школу к
эвакуации в бомбоубежище!»
Мы
привычно спустились в вестибюль и стали ждать дальнейших распоряжений.
Подходили другие классы, становилось всё теснее, но в бомбоубежище пока никто
не переходил. Вдруг над нами что-то грохнуло, и мне показалось, что колонна, к
которой я прислонился спиной, вздрогнула или покачнулась... Как мы оказались в
бомбоубежище, я не помню. Но давки в дверях не было, никто не пострадал. В
бомбоубежище почти не проникали звуки с улицы, и мы не знали, были ли ещё
разрывы или снаряд, попавший в нашу школу, был, действительно, последним снарядом,
выпущенным по Ленинграду.
Нам
повезло: снаряд попал не в ту часть школы, где мы занимались, а в старый купол
колокольни над закрытой частью школы, выходящей на улицу Правды. Возможно, если
бы не этот купол, снаряд угодил бы к нам. Наверно, снаряд был не очень большой,
поэтому купол не разрушился, но в его кирпичной кладке осталась большая и
глубокая выбоина. (После войны, в начале пятидесятых годов 321-я школа
закрылась на ремонт. Вот тогда на чердаке был обнаружен снаряд. Я думаю, что
это был тот самый, последний. Он не взорвался, а только ударил в купол, сделал
в нём большую выбоину и, соскользнув, упал на крышу, пробил её и остался лежать
на чердаке. Рассказывали, что нашли его старшеклассники, помогавшие убирать
мусор. Должно быть, это были ребята, вернувшиеся из эвакуации и не знавшие, что
к снарядам надо относиться с уважением и осторожностью. При виде снаряда они
пришли в восторг, положили его на строительные носилки и принесли к кабинету
директора школы, надеясь на похвалу. Я представляю себе, что почувствовал
директор школы Макарий Георгиевич Баранов, увидев этот «подарок»... Не знаю,
так ли это происходило в действительности, но то, что снаряд был найден на
чердаке школы, это точно.)
Вечером
27 января мы с бабушкой стояли на Владимирской площади и смотрели салют в честь
полного освобождения Ленинграда от вражеской блокады — первый салют в нашем
городе и самый красивый!
Блокада
кончилась, но война ещё продолжалась. И канонерская лодка «Бира» оставалась на
боевой вахте, потому что восточный и северный берега, а также большая часть
западного берега Ладожского озера были ещё оккупированы немецко-финскими
войсками. Почти весь Карельский перешеек ещё был занят врагом, линия фронта
проходила через Белоостров — в 25 километрах от Ленинграда, и немцы намеревались
использовать эту близость к городу для нанесения неожиданных бомбовых ударов.
Последняя попытка воздушного налёта на Ленинград была в ночь на 4 апреля 1944
г.
А мы
учились уже спокойно, отвыкая от блокадной настороженности, собирали книги для
школ освобождённых районов Ленинградской области, навещали раненых в госпитале,
помогали инвалидам. Помню, как одному безногому инвалиду мы помогали клеить
почтовые конверты — это была его работа на дому. А знакомство с ним началось с
конфуза. Мы втроём пришли к нему в первый раз специально 23 февраля, чтобы
поздравить с Днём Красной Армии. Войдя, мы увидели мужчину, у которого не было
обеих ног, и трёх женщин, наверно, мать, жену и дочь, сидевших за столом и
занятых вырезанием из бумаги и склеиванием конвертов. Мы почувствовали, что
начинать с нашего бодрого поздравления неуместно. А потом, знакомясь и выясняя,
какая нужна помощь, забыли про поздравление. Жена инвалида проводила нас до
лестницы и сказала с упрёком: «Что же вы не поздравили его с Днём Красной
Армии?»
Третью
и четвёртую четверти я закончил «круглым пятёрочником», а 17 мая на
родительском собрании новый директор школы Нина Михайловна Шестак вручила мне
Похвальную Грамоту, подчеркнув при этом, что я за один год окончил два класса —
второй и третий. С Раисой Соломоновной Зусмановской я расстался, как оказалось,
навсегда. Осенью её уже не было в школе, и больше я о ней не слыхал. Но она
навсегда осталась для меня незабываемым блокадным учителем.
Летом
1944 г. началась операция по освобождению Карельского перешейка, а также
перешейка между Ладожским и Онежским озёрами. 19 сентября Финляндия подписала
соглашение о перемирии, и на территории Ленинградской области боевые действия
завершились — окончилась героическая оборона Ленинграда, продолжавшаяся 1168
дней. До конца войны оставался 231 день. И 1944/45 учебный год был последним
военным учебным годом.
Для
меня это был четвёртый класс. Он считался последним классом начальной школы, а
по существу, был переходным к средней. Теперь каждый предмет у нас вёл отдельный
учитель, а в конце года ожидали экзамены — целых 6 экзаменов, в том числе 2
письменных.
На сохранившейся фотографии 4 «А» класса 30 мальчишек, посаженных и поставленных в четыре ряда, смотрят в объектив. Разного роста, разной упитанности, с разным выражением лиц, коротко стриженные ‹под чёлочку», но у каждого эта чёлочка причёсана по-своему. Большинство в пионерских галстуках, хотя накануне о съёмке не предупреждали. Во втором ряду сидит Софья Георгиевна Баженова — наша воспитательница на все 7 лет до аттестата зрелости. В третьем ряду стоит с краю мальчишка явно старше нас, в военной гимнастёрке с погонами — это сын полка, его фамилия, если не ошибаюсь, Сайманов; на уроках военного дела, где мы изучаем военную топографию и устройство винтовки, военрук постоянно ставит его нам в пример; зато по другим предметам Сайманов отстаёт, мы помогаем ему, но он уйдёт из школы. Я, как всегда на групповых фотографиях, в последнем ряду... 30 ленинградских школьников-четвероклассников последнего года войны. Из них только двое дойдут до десятого класса в этой школе.
Я перебираю сохранившиеся, к сожалению, в небольшом количестве тетради, дневники, табеля военных и послевоенных лет и замечаю подробность, стёршуюся из памяти. Во время блокады и в последний военный году нас не было дефицита в школьной канцелярии и учебниках. Очевидно, оставшихся в городе запасов изделий фабрики «Светоч», типографии «Советская печать» и других предприятий, выпускавших продукцию для школ, хватило на три блокадных учебных года — при резко сократившемся количестве учащихся. Не было только тетрадей для рисования, и мы делали их сами из той бумаги, какую находили. И в 1944/45 учебном году мы ещё писали в тетрадях, на обложках которых значился ГОСТ 1941 г, но уже появились тетради военного времени — той же фабрики «Светоч», но без обложек из цветной бумаги, с маленьким штампом «Тетрадь» в верхней части первой страницы. Хуже было с карандашами, появились даже карандаши без деревянной «рубашки» — толстый (миллиметров 5-6 диаметром) грифель, покрытый лаком, чтобы не пачкать пальцы. Дефицит тетрадей и учебников наступил в 1945/46 учебном году. В разорённых войной районах восстанавливались и открывались школы, их нужно было обеспечивать, создавать учебные фонды «с нуля», а производство тетрадей и, особенно, учебников значительно отставало от потребностей. И Ленинград делился, отрывая от себя. По-братски, как в блокаду.
Источники:
https://lavkapisateley.spb.ru/enciklopediya/m/molchanov--498
http://2fwww.vppress.ru/media/numbers/24776/24776.pdf
Предлагаем почитать Память блокады в стихотворениях Анатолия Молчанова
Комментариев нет
Отправить комментарий