Страницы

воскресенье, 22 января 2017 г.

Юрий Левитанский: «Я поздно научился жить…»



Сегодня исполнилось бы 95 лет Юрию Левитанскому (1922—1996), русскому поэту и переводчику, мастеру лирического и пародийного жанров. Мы не всегда помним фамилию автора, но вспоминаем строчки его стихов: «Что происходит на свете?— А просто зима. — Просто зима, полагаете вы?— Полагаю…», «Каждый выбирает для себя женщину, религию, дорогу. Дьяволу служить или пророку - каждый выбирает для себя…», «Нету времени друг друга пожалеть, от несчастья от чужого ошалеть. Даже выслушать друг друга — на бегу — нету времени — приедешь? — не могу…», «Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!» и другие.

Он родился 22 января (по другим сведениям, 21) 1922 года в городе Козельце Черниговской области в ассимилированной еврейской семье. Жили бедно, нуждались порой в самом необходимом, особенно после того, как однажды их начисто обокрали, вынеся из дома почти все, что там находилось. Родители мальчика часто переезжали в поисках лучшей судьбы. Когда мальчику исполнилось три года, они переехали в Киев. Через некоторое время отец Юрия устроился на работу на одной из донбасских шахт, и они переехали в небольшой шахтерский поселок на руднике — несколько домов в степи. «Как мы жили в этом городе? — вспоминал Левитанский.— Глинобитные домики без всяких удобств, с общим туалетом на шесть-семь домов, который виднелся где-то вдалеке... Воду таскали за три квартала...» Спустя некоторое время Левитанские перебрались в столицу шахтерского края город Сталино (ныне Донецк).

Там, в Донбассе, будущий поэт пошел учиться в украинскую школу: у него было два родных языка — русский и украинский. В школьные годы начал писать стихи. В школе Юрий мечтал быть астрономом, однако душа тянулась и к поэзии. Первые его стихи появились в середине 30-х годов в газетах Донбасса «Социалистический Донбасс» и «Сталинский рабочий». Окончив школу в 1938 году, Юрий уехал в Москву и в 1939 году поступил в ИФЛИ — Институт философии, литературы и истории — весьма престижное учебное заведение, «красный лицей», призванный, по замыслу властей, готовить кадры советской гуманитарной элиты. Одновременно с ним на разных курсах учились Давид Самойлов, Павел Коган, Михаил Кульчицкий, Лев Озеров и Сергей Наровчатов.

В день начала войны 22 июня 1941 года он вместе с другими студентами записался в армию добровольцем, и после того, как в конце июня сдал последний экзамен, со второго курса 19-летний поэт Юрий Левитанский добровольцем ушёл на фронт. Воинская часть, к которой он был приписан, вошла в Москву в октябре 1941-го и заняла оборону на рубеже Белорусского вокзала. Позже, уже в ноябре, их забросили в район Волоколамска. В декабре Левитанский участвовал в наступлении советских войск под Москвой. Через несколько месяцев, наскоро обученный, он вмерзал в снег под Волоколамском вторым номером пулемётного расчёта рядом со своим другом и сокурсником, поэтом Семёном Гудзенко. В тех страшных боях с немцами на подступах к столице они оба выжили чудом. «…А зима была очень холодная, — рассказывал он много лет спустя, — и лежали мы в этом снегу в своих шинелях и сапожках очень удобными мишенями для немецких самолетов — даже и маскхалатов у нас тогда еще не было. Мы были еще совсем детьми, и чувство страха и чувство голода подолгу не отпускали нас в студеные дни и ночи, а спать приходилось частенько на снегу». А дальше – Синявинские болота на Северо-Западном фронте.
Он становится офицером, затем фронтовым корреспондентом, начав печататься в 1943 во фронтовых газетах. Во время войны служил на Северо-Западном, Степном и 2-м Украинском фронтах, участвовал в битве на Орловско-Курской дуге, взятии Харькова, форсировании Днепра, а потом - Днестра и Прута. Украина, Бухарест, Братислава… Немеркнущим воспоминанием на долгие годы стала послевоенная Европа. «Я просто влюбился в нее — навсегда», — рассказывал он много лет спустя. Неслучайно уже в послевоенные годы Левитанский с увлечением переводил поэтов Венгрии, Чехословакии, Югославии. Первым европейским городом, который он увидел, был Бухарест. В августе 1944 года боев там уже не было, работали магазины, кафе, рестораны, — вокруг бурлила совсем не знакомая европейская жизнь. Лейтенант Левитанский получил заслуженный двухнедельный отпуск, и вместе с другом, также советским офицером, весело проводил время «заграницей». Между прочим, в Бухаресте они познакомились с Петром Лещенко, который даже бывал у них в гостинице и пел под гитару знаменитый «Чубчик».
Но самое яркое воспоминание, было связано с Днем Победы. Часть стояла неподалеку от Праги в городе Влашим, и бои на этом участке фронта продолжались до 8 мая. Немцы подписали капитуляцию только под утро, и вокруг поднялась «сумасшедшая стрельба» — так солдаты и офицеры салютовали Победе. Чехи в каждом городе, в каждом поселке встречали советских солдат с цветами, а немцы бесконечными колоннами шли в плен без охраны («немецкий порядок»!), согласно указателям по обеим сторонам дороги. Великую Отечественную войну Юрий Левитанский закончил в Чехословакии, пройдя путь от рядового до лейтенанта, став командиром подразделения. За время воинской службы был награжден орденами Красной Звезды и Отечественной войны, медалями «За боевые заслуги», «За оборону Москвы», «За взятие Будапешта», «За победу над Германией», «За победу над Японией», двумя медалями Монголии.
В начале лета 1945-го все подразделения 53-й армии, где проходил службу Левитанский, погрузили в эшелоны с намереньем отправить на дислокацию в Одесский военный округ, но вместо Одессы он оказался в Монголии. Принял участие в боевых действиях на востоке – против японцев в Манчжурии, куда он был переброшен в составе 53-й армии генерал-лейтенанта И.М. Манагарова. Позже он никогда не считал себя поэтом-фронтовиком – вообще категорически не терпел «рамок», «групп», «течений». И о войне не хотел вспоминать, и написал о ней крайне мало. Но как!
…Ну что с того, что я там был,
в том грозном быть или не быть.
Я всё почти забыл.
Я это всё хочу забыть.
Я не участвую в войне –
война участвует во мне.
Лишь спустя несколько месяцев его перевели в Иркутск, в состав Восточно-Сибирского военного округа, где и держали на службе еще почти два года. Левитанский служил в газете Восточно-Сибирского военного округа и хотел демобилизоваться. И местные литераторы не прочь были заполучить в свои ряды молодого поэта-фронтовика, бывшего ифлийца. За дело взялся известный советский писатель Георгий Марков, возглавлявший в те годы Иркутскую писательскую организацию. В 1947 году Левитанского демобилизовали. Ехать ему было некуда, пришлось остаться в Иркутске. Снял жилье, перевез к себе родителей. С помощью того же Г. Маркова удалось устроиться завлитом в местный театр музыкальной комедии да еще получить комнату в гостинице. Кроме основной работы Левитанский подрабатывал в окружной армейской газете «Советский боец», работал во всех жанрах, в том числе сочинял страничку солдатского юмора. Вскоре он женился. По его словам, жена Марина пришла в дом «с одним портфельчиком». Материально жизнь была очень тяжелой.
И уже в 1948-м в ОГИЗ (Иркутское областное издательство) вышла его первая книга «Солдатская дорога», наименее известная из всех его сочинений, поскольку стихи той поры, по-видимому, считая их незрелыми и недостойными внимания читателя, за редким исключением, поэт не включал в свои поэтические книги. Это книга-дневник, где еще совсем молодой поэт фиксировал свои переживания и размышления по мере продвижения долгим, невероятно опасным маршрутом, начиная от первых военных впечатлений зимой 1942 года на Калининском фронте — через Северо-Западный (1942-1943) и 2 Украинский (1943-1944) фронта, и дальше — Румыния (1944), Венгрия (1944), Германия (1945), Чехословакия (1945) и наконец, Маньчжурия (1945). Затем появились сборники «Встреча с Москвой» (1949), «Самое дорогое» (1951), и «Секретная фамилия (1954).
В 1955 году Юрий Левитанский поступает учиться на двухгодичные Высшие литературные курсы при Литературном институте им. Горького. В 1957-м вступает в Союз писателей СССР. Вместе с женой Мариной он окончательно переезжает в Москву. В 1959 выходит сборник его стихов «Стороны света». В 1963 публикует сборник стихов «Земное небо», замеченный поэтом А.Яшиным, сделавшим известными эти стихи и его автора. Кроме стихов поэт так же занимался переводами и пародиями. В 1963 году была опубликована подборка его пародий на поэтов Леонида Мартынова, Андрея Вознесенского, Беллу Ахмадулину и Арсения Тарковского.
В начале семидесятых годов Левитанский расстался с первой женой. В его жизнь вошла талантливая студентка Литинститута Валентина Скорина, впоследствии ставшая его женой; вскоре родились три дочери, почти погодки — Катя, Аня и Оля. Через некоторое время семья получает просторную квартиру в знаменитом писательском доме на углу Безбожного (ныне Протопоповского) и Астраханского переулков. «Своим детям я отдал десять лет жизни, – впоследствии рассказывал Юрий Давидович, – я был для них и папой, и бабушкой, и няней: стирал, убирал, варил суп... Стихам отводилась ночь: напившись крепкого кофе и накурившись до звона в голове, я садился за стол...» 

В те годы Левитанского часто можно было увидеть с авоськами – то возле дома в Астраханском, то у станции метро «Аэропорт», где жила его мама. Известный литературовед Александр Аникст, живший по соседству с Раисой Евдокимовной, после выхода одной из книг поэта даже написал ему: «Я-то считал Вас просто сетконосцем (выражение А. Аникста), а Вы, оказывается, замечательный поэт». Семидесятые — возможно, самые счастливые годы в жизни поэта.
В предисловии к его книге «Теченье лет» М. Луконин писал: «... Стихи он выдает скупо, как бы стесняясь, расстается с ними так неохотно и застенчиво, что диву даешься. Зато и стихи Левитанского все выношены и отточены, и в самих стихах нет суеты... У него своя интонация, свои рифмы, свои краски, а главное, есть то неуловимое свое, что делает поэта, — свой талант жить, и думать о жизни и выражать это сильными и волнующими стихами». Стихи Юрия Левитанского немного грустные, написанные вне канонов и правил, такие красивые и мудрые – это стихи про одиночество, про поиск себя в этом мире, стихи о дружбе и друзьях, о быстротечности нашей жизни. Стихи Левитанского сразу запоминаешь, потому что они музыкальны, у них есть своя интонация, читая их начинаешь и дышать по- другому, им в такт, как будто они сотворены из воздуха.
Подлинное литературное признание принесла Юрию Левитанскому поэтическая книга «Кинематограф» (1970), которая и определила его судьбу как выдающегося российского поэта последней трети XX века. Преобладающая форма его сочинений — «книга стихов», самодостаточное цельное произведение с четко обозначенным построением, единое по мысли, а порой — и по фабуле. Таких книг он написал немного — всего семь. И даже в этом ряду «Кинематограф» — книга особая, очень похожая на поэму. Структура ее выдержана столь точно и строго, что за всем этим переплетением фрагментов сценария, воспоминаний и снов и впрямь проглядывает некое подобие сюжета. Принцип киномонтажа, перенесенный Левитанским с экрана в поэзию, должен был, по мысли автора, не просто привнести в книгу многокрасочный иллюзорный фон, но и развернуть целую жизнь человека.
Следующая книга Ю. Левитанского «День такой-то» (1976) должна была осуществить прямо противоположную творческую задачу. Если «Кинематограф» явился широкой ретроспективой духовного становления и развития личности, то новая книга есть не что иное, как попытка поэта пристально вглядеться в один только день, в один час, даже в одно мгновение человеческой жизни. И снова — мы наблюдаем четкую организацию поэтического пространства книги, логическое, вполне естественное развитие лирической идеи.
Важной стороной творчества поэта предстают многочисленные переводы, в основном поэтов стран Восточной Европы. Юрий Левитанский много переводит с немецкого, чешского, португальского, польского и других языков. Юрия Левитанского любили коллеги и выбирали ему стихи для перевода. Знали, что хорошие стихи в оригинале в переводе Левитанского становятся очень хорошими, он вдыхает в них свою жизнь. В 1975 году выходит сборник «От мая до мая», в 1975 — «Воспоминания о Красном снеге». 
Особняком в творчестве Ю. Левитанского стоит книга оригинальных пародий на стихи современных ему поэтов — «Сюжет с вариантами» (1978), в которой на сюжет известной детской считалочки «Раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять» блистательно и остроумно высказался в стилистике известных советских поэтов. Виртуозность этих пародий такова, что Левитанский стал сразу считаться корифеем жанра.
В 1980 вышла книга «Два времени»; в 1980 — «Сон о дороге». Книга «Письма Катерины, или Прогулки с Фаустом», вышедшая в 1981 году, сделала его еще более популярным среди читателей. 

У него все было позднее, поздние стихи, поздняя любовь, поздние дети. Причем, удивляются критики, его лирика с возрастом становится прозрачней, как будто душа его не старела, а молодела. Его стихи – это размышление, это строки, пропущенные через сердце, тонкие, лиричные и очень личные. Стихи про одиночество, про место в этом мире. Все стихи – это «мои мгновенья, мои годы, мои сны». Левитанский говорил, что биография его в точности отражена в стихах, все написанное им случалось на самом деле, даже «Сны» из книги «Кинематограф» действительно ему снились. А стихи-воспоминания, — уверял он, — «подлинны абсолютно, до мельчайших деталей…» Его стихи негромкие, как и он сам. И в этом – особое очарование. Но в то же время, отмечают его друзья, при всей своей интеллигентности и мягкости, он мог пойти на многое, отстаивая свои ценности, доказывая и убеждая со всем пылом и неожиданной страстностью.
В свои шестьдесят Левитанский был красив, известен и несчастлив в личной жизни, хотя и имел трех дочерей. В 63 года он встретил 19-летнюю Ирину Машковскую, и между ними завязался любовный роман. Он ее полюбил за молодость, она его - за душу и талант. Он оставил жене свою большую 5-комнатную квартиру, библиотеку, деньги и ушел, как говорится, в одних брюках, оставив не только жену, но и троих дочерей, старшая из которых была ровесницей его молодой возлюбленной. Можно себе представить, как все возмущались вокруг и осуждали его. Но Ирина пошла наперекор всем мнениям, и они прожили вместе 10 лет, снимая чужие квартиры. Переживанием и осмыслением этих событий наполнена следующая книга «Белые стихи» (1991), ставшая, к сожалению, последним композиционно и тематически единым, самостоятельным сборником поэта.
В 1990 году хирурги настоятельно рекомендуют Левитанскому операцию на сосудах, но состояние отечественной медицины на тот момент было настолько плачевным, что подобную операцию сами врачи советовали, по возможности, делать за рубежом. Разумеется, стоило это недешево – таких денег у Левитанского и быть не могло. На помощь пришли коллеги, в прежние годы покинувшие Россию. Владимир Максимов, писатель, главный редактор парижского журнала «Континент», давний и близкий друг поэта, опубликовал открытое письмо к русской эмиграции с призывом собрать необходимую сумму. Немедленно откликнулись Эрнст Неизвестный, Иосиф Бродский, Михаил Шемякин... Сам В. Максимов, помимо материальной, оказал и всю организационную помощь. Сложнейшая и опасная операция прошла успешно.
В начале 90-х Юрий Левитанский с женой Ириной обретают наконец собственное очень скромное жилье неподалеку от станции метро «Щукинская» – благодаря хлопотам друзей и поддержке тогдашнего мэра Москвы Г. Попова. Ирина устраивается на работу, жизнь семьи материально стабилизируется. В последние свои годы, пришедшиеся на распад СССР и начало капиталистической эпохи, Левитанский был весь погружен в прессу, события, радио, версии и слухи. Он вбирал в себя волны времени, его напасти, ужасы, катастрофы – в ущерб своему творчеству. В оправдание он говорил: «Книжек моих не издают, переводами уже ничего не заработаешь. Я поэт нищий, как и большинство сограждан». Возможность эмиграции Юрий Давидович отвергал категорически: «Никуда я не уеду. Да и поздно уже – много чего в жизни я прозевал и не успел... Теперь глупо суетиться... Дописать бы то, что в столе лежит...»

В 1993 году Левитанский подписал «Письмо 42-х» - публичное обращение группы известных литераторов к гражданам, правительству и президенту России по поводу событий 21 сентября – 4 октября 1993 года, в ходе которых произошел силовой разгон Верховного Совета России с обстрелом здания парламента из танков.
В мае 1995 года ветеран Великой Отечественной отметил 50-летие Победы, а в июне был удостоен звания лауреата Государственной премии России за поэтическую книгу «Белые стихи». На церемонии вручения Государственной премии в ответных словах деятели захлёбывались в благодарном восторге. А 73-летний Юрий Давидович сказал Ельцину: «Наверно, я должен бы выразить благодарность также и власти, но с нею, с властью, тут дело обстоит сложнее, ибо далеко не все слова ее, дела и поступки я сегодня разделяю. Особенно все то, что связано с войной в Чечне,– мысль о том, что людей убивают как бы с моего молчаливого согласия,– мысль эта для меня воистину невыносима». Сцена награждения из торжественной стала немой.
Незадолго до кончины, в ноябре 95-го, в жизни Ю. Левитанского произошло еще одно значительное для него событие: впервые в жизни на деньги спонсоров он посетил государство Израиль. По возвращении зимняя Москва вновь вернула поэта к привычному ритму жизни: он готовил к выходу в свет сборник «Меж двух небес», тщательно корректируя верстку; много читал, размышлял, и конечно, собирал вырезки и делал заметки по «чеченскому вопросу»...
В трагический день 25 января 1996 года он чувствовал себя неважно. На улице лютовал мороз, и выходить из дома ему не следовало. И все же он пошел... «Круглый стол» московской интеллигенции проходил в городской мэрии на Краснопресненской набережной. Среди выступавших был и Юрий Левитанский. Он опять говорил о чеченской войне, брал слово дважды, горячился, нервничал, несколько раз высказывался с места... Потом вышел в фойе и умер: больное сердце не выдержало… Поэт остался верен себе, своим принципам до конца.
Юрий Левитанский был похоронен на Ваганьковском кладбище. В заметках на смерть Юрия Левитанского поэтесса Олеся Николаева, много лет дружившая с ним, написала: «В нем была драгоценная любовь к скорбям – amor fati, - которая достается поэтам как крест и как дар. Плакальщик и печальник, наш вечный Пьеро, белая ворона среди здравомыслящих и комильфотных московских поэтов…»
Леонид Гомберг, писатель, журналист, автор книги «Война и Мир Юрия Левитанского»:
«… Тонкий, ироничный, занудный, часто парадоксальный, случалось, излишне горячий, иногда весьма убедительный… Любил выпить, особенно, в прежние годы. Его ближайшим товарищем по цеху был Давид Самойлов, которого он ценил безмерно, искренне любил и переживал его отсутствие в последние годы жизни. Среди почитаемых поэтов, своих современников, кроме Самойлова, он всегда называл Арсения Тарковского и Владимира Соколова. А вообще личная жизнь Юрия Давидовича была такой же тяжкой, как и творческая. Ну что там скажешь, «поздний поэт»… Его первую жену звали Марина, я с ней не был знаком, знаю только, что она работала на радио. В былые годы сам не раз слышал: «режиссер Марина Левитанская». Юрий Давидович никогда со мной о ней не говорил. Когда мы познакомились, он был женат во второй раз. Личная жизнь Левитанского не была простой. Но об этом не хочется рассказывать. Как бы там ни было, вторая жена, Валентина, стала матерью его дочерей Кати, Ани и Оли, которых он любил безумно. Свой уход из семьи он воспринимал как предательство, как страшный грех, все время старался хоть как-то загладить его. Я бы сказал «замолить», если бы он был верующим и умел молиться. Со своей третьей женой Ириной Машковской он познакомился, что называется, на склоне лет: ей было 19, ему 63 года. Эта колоссальная разница в возрасте, раскинувшаяся на три поколения, до сих пор будоражит воображение разных досужих писак. Я полагаю, что последнее десятилетие жизни Левитанского было самым счастливым в его жизни, хотя семейные огорчения, конечно, случались. Сегодня Ирина — самый верный хранитель памяти Левитанского: ее стараниями вышли уже несколько посмертных изданий поэта».
Давид Самойлов говорил о Юрии Левитанском как о «поэте личного отчаяния». «В его замечательной поэзии… есть крылья поэтически осознанной и возвышенной жизни». Его стихи — «акварель душевных переживаний» (Михаил Луконин). Обаяние поэтического дара Юрия Левитанского — результат неустанного поиска поэтом добра, правды, смысла жизни и красоты. Творчество поэта многогранно, во всем, о чем он писал, вы ощущаете щемящую любовь и нежность к людям, сопереживание, стремление пробудить к жизни все лучшее, что есть в человеческих душах, все доброе и прекрасное. 
Поэзия Левитанского близка и понятна самым разным людям, и не случайно многие его стихотворения положены на музыку и зазвучали в песнях. Группа «СВ» в 1984 году выпустила альбом «Московское время», в котором звучат несколько песен на стихи Левитанского. Также песни на стихи Юрия Левитанского можно услышать в кинофильме «Москва слезам не верит» («Диалог у Новогодней Елки»). На стихи Ю.Левитанского написано много песен такими авторами, как Я.Френкель, В.Берковский, С.Никитин, Мищуки и другими композиторами. Хотя и сам он тоже писал песни на свои стихи («Кепочка»).
У Юрия Левитанского много стихов о времени, о вечной суете, убыстряющейся спешке нашей жизни. Его стихи стремятся расшевелить и пробудить, и напомнить, что жизнь – всего мгновенье. И надо быть чуть участливее, чуть добрее, чуть сострадательнее, чуть нежнее друг к другу.
О Юрии Левитанском был снят документальный фильм «Я медленно учился жить...».

Вспомним его стихи.


***
Утро — вечер, утро — вечер, день и ночь.
Стрелки, цифры, циферблаты — сутки прочь.
Гири, маятники, цепи, медный гуд.
Все торопятся куда-то, все бегут.
На ходу махнуть рукою, крикнуть «будь!»,
Съесть сосиску на ходу и снова в путь.
Сдать багаж, и в самолет, и в облака.
— Как там наши? — как там ваши? — ну, пока!
Гири, цепи, шестеренки, медный звон.
Телеграмма — вместо писем — телефон,
телефонные кабины — о стекло
стук монеты — ваше время истекло!
Нету времени присесть, поговорить,
покалякать, покумекать, покурить.
Нету времени друг друга пожалеть,
от несчастья от чужого ошалеть.
Даже выслушать друг друга — на бегу —
нету времени — приедешь? — не могу!
На автобус, на троллейбус, в этот гон,
в эту гонку, в переполненный вагон,
то в обгон, а то вдогонку — на ходу —
в эту давку, суматоху, чехарду,
в автогонку, в мотогонку, в нету мест,
в не толкайтесь, переулками, в объезд,
и в затор у светофора — как в тупик...
Что за время? Наше время, время пик.
Только выхлопы бензина, дым и чад.
Только маятники медные стучат.
Только стрелки сумасшедшие бегут.
Стрелки, цифры, циферблаты, медный гуд.
Словно мир этот бессонный городской
стал огромной часовою мастерской,
часовою мастерскою, где со стен —
циферблаты всех фасонов и систем,
где безумные живут часовщики.
Спать ложишься — ходят стрелки у щеки.
Стрелки, цифры, циферблаты, медный зов.
Засыпаешь под тиктаканье часов.
И летишь под этим небом грозовым —
как на бомбе с механизмом часовым.

Не поговорили
Собирались наскоро, обнимались ласково,
Пели, балагурили, пили и курили.
День прошел — как не было.
Не поговорили.
Виделись, не виделись, ни за что обиделись,
Помирились, встретились, шуму натворили.
Год прошел — как не было.
Не поговорили.
Так и жили — наскоро, и дружили наскоро,
Не жалея тратили, не скупясь, дарили.
Жизнь прошла — как не было.
Не поговорили…

Сто друзей
Ста рублей не копил – не умел.
Ста друзей все равно не имел.
Ишь чего захотел – сто друзей!
Сто друзей – это ж целый музей!
Сто, как Библия, мудрых томов.
Сто умов.
Сто высотных домов.
Сто морей.
Сто дремучих лесов.
Ста вселенных заманчивых зов:
скажешь слово одно -
и оно
повторится на сто голосов.
Ах, друзья,
вы мудры, как Сократ.
Вы мудрее Сократа стократ.
Только я ведь и сам не хочу,
чтобы сто меня рук – по плечу.
Ста сочувствий искать не хочу.
Ста надежд хоронить не хочу.
…У витрин, у ночных витражей,
ходят с ружьями сто сторожей,
и стоит выше горных кряжей
одиночество в сто этажей.

***
Попытка убыстренья
Я зимнюю ветку сломал, я принес ее в дом
и в стеклянную банку поставил.
Я над ней колдовал, я ей теплой воды подливал,
я раскрыть ее листья заставил.
И раскрылись зеленые листья,
растерянно так раскрывались они,
так несмело и так неохотно,
и была так бледна и беспомощна бедная эта
декабрьская зелень —
как ребенок, разбуженный ночью,
испуганно трущий глаза
среди яркого света,
как лохматый смешной старичок,
улыбнувшийся грустно
сквозь слезы.

***
Ночью проснулся от резкого крика «Спасите!»
Ночью проснулся от резкого крика «Спасите!».
Сел и прислушался. Тихо в квартире и сонно.
Спали спокойно мои малолетние чада,
милые чада, мои малолетние дщери.
Что же случилось? Да нет, ничего не случилось.
Все хорошо, мои милые. Спите спокойно.
Да не разбудит однажды и вас среди ночи
тщетно молящий о помощи голос отцовский.
Да не почудится вам, что и вы виноваты,
если порою мне в жизни бывало несладко,
если мне так одиноко бывало на свете,
если хотелось мне криком кричать
временами.

***
Живешь, не чувствуя вериг,
живешь — бежишь туда-сюда.
— Ну как, старик? — Да так, старик!
Живешь — и горе не беда. —
Но вечером,
но в тишине,
но сам с собой наедине,
когда звезда стоит в окне,
как тайный соглядатай,
и что-то шепчет коридор,
как ростовщик и кредитор,
и въедливый ходатай…
Живешь, не чувствуя вериг,
и все на свете трын-трава.
— Ну как, старик? — Да так, старик!
Давай, старик, качай права! —
Но вечером,
но в тишине,
но сам с собой наедине,
когда звезда стоит в окне,
как тайный соглядатай…
Итак — не чувствуя вериг,
среди измен, среди интриг,
среди святых, среди расстриг,
живешь — как сдерживаешь крик.
Но вечером,
но в тишине…

***
Как медленно тебя я забывал!
Не мог тебя забыть,
а забывал.
Твой облик от меня отодвигался,
он как бы расплывался,
уплывал,
дробился,
обволакивался тайною
и таял у неближних берегов —
и это все подобно было таянью,
замедленному таянью снегов.
Все таяло.
Я начал забывать
твое лицо.
Сперва никак не мог
глаза твои забыть,
а вот забыл,
одно лишь имя все шепчу губами.
Нам в тех лугах уж больше не бывать.
Наш березняк насупился и смолк,
и ветер на прощанье протрубил
над нашими печальными дубами.
И чем-то горьким пахнет от стогов,
где звук моих шагов уже стихает.
И капля по щеке моей стекает…
О, медленное таянье снегов!

***
Вот приходит замысел рисунка.
Поединок сердца и рассудка.
Иногда рассудок побеждает:
он довольно трезво рассуждает,
здравые высказывает мысли —
ну, и побеждает в этом смысле…
Сердце бьется, сердце не сдается,
ибо сердце сердцем остается.
Пусть оно почаще побеждает!
Это как-то больше убеждает.


* * *
Всего и надо, что вглядеться,- боже мой,
Всего и дела, что внимательно вглядеться,-
И не уйдешь, и некуда уже не деться
От этих глаз, от их внезапной глубины.

Всего и надо, что вчитаться,- боже мой,
Всего и дела, что помедлить над строкою -
Не пролистнуть нетерпеливою рукою,
А задержаться, прочитать и перечесть.

Мне жаль не узнанной до времени строки.
И все ж строка - она со временем прочтется,
И перечтется много раз и ей зачтется,
И все, что было с ней, останется при ней.

Но вот глаза - они уходят навсегда,
Как некий мир, который так и не открыли,
Как некий Рим, который так и не отрыли,
И не отрыть уже, и в этом вся беда.

Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас,
За то, что суетно так жили, так спешили,
Что и не знаете, чего себя лишили,
И не узнаете, и в этом вся печаль.

А впрочем, я вам не судья. Я жил как все.
Вначале слово безраздельно мной владело.
А дело было после, после было дело,
И в этом дело все, и в этом вся печаль.

Мне тем и горек мой сегодняшний удел -
Покуда мнил себя судьей, в пророки метил,
Каких сокровищ под ногами не заметил,
Каких созвездий в небесах не разглядел!


* * *
Пред вами жизнь моя - прочтите жизнь мою.
Ее, как рукопись, на суд вам отдаю,
          как достоверный исторический роман,
          где есть местами романтический туман,
но неизменно пробивает себе путь
реалистическая соль его и суть.
          Прочтите жизнь мою, прочтите жизнь мою.
          Я вам ее на суд смиренно отдаю.
Я все вложил в нее, что знал и что имел.
Я так писал ее, как мог и как умел.
          И стоит вам хотя б затем ее прочесть,
          чтоб все грехи мои и промахи учесть,
чтоб всех оплошностей моих не повторять,
на повторенье уже время не терять, -
          мне так хотелось бы, чтоб повесть ваших дней
          моей была бы и правдивей, и верней!

Как показать осень
Еще не осень - так, едва-едва.
Ни опыта еще, ни мастерства.
Она еще разучивает гаммы.
Не вставлены еще вторые рамы,
и тополя бульвара за окном
еще монументальны, как скульптура.
Еще упруга их мускулатура,
но день-другой -
и все пойдет на спад,
проявится осенняя натура,
и, предваряя близкий листопад,
листва зашелестит, как партитура,
и дождь забарабанит невпопад
по клавишам,
и вся клавиатура
    пойдет плясать под музыку дождя.
Но стихнет,
и немного погодя,
         наклонностей опасных не скрывая,
бегом-бегом
по линии трамвая
помчится лист опавший,
отрывая
      тройное сальто,
словно акробат.

И надпись «Осторожно, листопад!»,
неясную тревогу вызывая,
раскачиваться будет,
как набат,
внезапно загудевший на пожаре.
И тут мы впрямь увидим на бульваре
столбы огня.

Там будут листья жечь.
А листья будут падать,
будут падать,
и ровный звук,
таящийся в листве,
       напомнит о прямом своем родстве
с известною шопеновской сонатой.
И тем не мене,
листья будут жечь.

Но дождик уже реже будет течь,
и листья будут медленней кружиться,
пока бульвар и вовсе обнажится,
и мы за ним увидим в глубине
фонарь
     у театрального подъезда
на противоположной стороне,
и белый лист афиши на стене,
и профиль музыканта на афише.
И мы особо выделим слова,
где речь идет о нынешнем концерте
фортепианной музыки,
и в центре
      стоит - ШОПЕН, СОНАТА No. 2.
И словно бы сквозь сон,
едва-едва
       коснутся нас начальные аккорды
шопеновского траурного марша
и станут отдаляться,
повторяясь
вдали,
как позывные декабря.

И матовая лампа фонаря
затеплится свечением несмелым
и высветит афишу на стене.
Но тут уже повалит белым-белым,
повалит густо-густо
белым-белым,
но это уже - в полной тишине.

Как показать зиму
...Но вот зима,
и чтобы ясно было,
что происходит действие зимой,
я покажу,
как женщина купила
на рынке елку
и несет домой,
и вздрагивает елочкино тело
у женщины над худеньким плечом.
Но женщина тут, впрочем,
ни при чем.
Здесь речь о елке.
В ней-то все и дело.
Итак,
я покажу сперва балкон,
где мы увидим елочку стоящей
как бы в преддверье
жизни предстоящей,
всю в ожиданье близких перемен.
Затем я покажу ее в один
из вечеров
рождественской недели,
всю в блеске мишуры и канители,
как бы в полете всю,
и при свечах.
И наконец,
я покажу вам двор,
где мы увидим елочку лежащей
среди метели,
медленно кружащей
в глухом прямоугольнике двора.
Безлюдный двор
и елка на снегу
точней, чем календарь нам обозначат,
что минул год,
что следующий начат.
Что за нелепой разной кутерьмой,
ах, Боже мой,
как время пролетело.
Что день хоть и длинней,
да холодней.
Что женщина...
Но речь тут не о ней.
Здесь речь о елке.
В ней-то все и дело.

* * *
Бывает ли это теперь,
как прежде когда-то бывало, -
чтоб вьюга в ночи завывала
и негде укрыться в пути?
          Случается ль это теперь,
          как прежде когда-то случалось, -
          чтоб снежная ветка стучалась
          в ночное слепое окно?
Бывает ли это теперь?..
Конечно, конечно, бывает -
и вьюга в ночи завывает,
и негде укрыться в пути,
          и долго в ночное окно
          мохнатая ветка стучится...
          Да, все это можно случиться,
          но только уже не со мной.
Давно улеглись по углам
бураны мои и метели.
Отпели давно, отсвистели
все лучшие вьюги мои.
          ...И снова мне снится всю ночь,
          как вьюга вдали зазывает,
          все кличет меня, завывает,
          все манит и манит к себе.

* * *
Я медленно учился жить,
ученье трудно мне давалось.
К тому же часто удавалось
урок на после отложить.

Полжизни я учился жить,
и мне за леность доставалось -
но ведь полжизни оставалось,
я полагал,
куда спешить!

Я невнимателен бывал -
то забывал семь раз отмерить,
то забывал слезам не верить,
урок мне данный забывал.

И все же я учился жить.
Отличник - нет, не получился.
Зато терпенью научился,
уменью жить и не тужить.

Я поздно научился жить.
С былою ленью разлучился.
Да правда ли,
что научился,
как надо, научился жить?

И сам плечами лишь пожмешь,
когда с утра забудешь снова:
не выкинуть из песни слова
и что посеешь, то пожнешь.

И снова, снова к тем азам,
в бумагу с головой заройся.
- Сезам,- я говорю,- откройся! -
Не отворяется Сезам.

Кинематограф
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.

И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно...

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гениальный и безумный режиссер?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль -
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно...

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выразительностью жестов, заменяющих слова.
И спешат твои актеры, все бегут они, бегут -
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно...

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно...

Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно...

Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак - старый зритель, я готов
занимать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

* * *
Падают листья осеннего сада,
в землю ложится зерно,
что преходяще, а что остается,
знать никому не дано.
          Белый мазок на холсте безымянном,
          вязи старинной строка.
          Что остается, а что преходяще -
          тайна сия велика.
Пламя погаснет и высохнет русло,
наземь падут дерева...
Эта простая и мудрая тайна
вечно пребудет жива...
          Так отчего так победно и громко
          где-то над талой водой -
          все остается! все остается! -
          голос поет молодой?
И отчего так легко и звеняще
в гуще сплетенных ветвей -
непреходяще! непреходяще! -
юный твердит соловей?

* * *
Не изменить цветам, что здесь цветут
И ревновать к попутным поездам,
Но что за мука оставаться тут,
Когда ты должен находиться там.

Ну что тебе сияние тех планет?
Зачем тебя опять влечет туда?
Но что за мука... Отвернуться - нет,
Когда ты должен задохнуться - да.

Но двух страстей опасна эта смесь,
И эта спесь тебе не по летам,
Но что за мука оставаться здесь,
Когда ты должен - там, и только там...

Но те цветы... На них не клином свет,
А поезда полночные идут.
Но разрываться между да и нет,
Но оставаться между там и тут.

Но поезда... Уходят поезда,
И ты еще заплатишь по счетам
За все свои не сказанные да,
За все свои непрожитые там.

Белая баллада
Снегом времени нас заносит - все больше белеем.
Многих и вовсе в этом снегу погребли.
Один за другим приближаемся к своим юбилеям,
белые, словно парусные корабли.

И не трубы, не марши, не речи, не почести пышные.
И не флаги расцвечиванья, не фейерверки вслед.
Пятидесяти орудий залпы неслышные.
Пятидесяти невидимых молний свет.

И три, навсегда растянувшиеся, минуты молчанья.
И вечным прощеньем пахнущая трава.
...Море Терпенья. Берег Забвенья. Бухта Отчаянья.
Последней Надежды туманные острова.

И снова подводные рифы и скалы опасные.
И снова к глазам подступает белая мгла.
Ну, что ж, наше дело такое - плывите, парусные!
Может, еще и вправду земля кругла.

И снова нас треплет качка осатанелая.
И оста и веста попеременна прыть.
...В белом снегу, как в белом тумане, флотилия белая.
Неведомо, сколько кому остается плыть.

Белые хлопья вьются над нами, чайки летают.
След за кормою, тоненькая полоса.
В белом снегу, как в белом тумане, медленно тают
попутного ветра не ждущие паруса.

* * *
Люблю осеннюю Москву
   в ее убранстве светлом,
когда утрами жгут листву,
      опавшую под ветром.
Огромный медленный костер
      над облетевшим садом
похож на стрельчатый костел
         с обугленным фасадом.
А старый клен совсем поник,
      стоит, печально горбясь...
Мне кажется, своя у них,
   своя у листьев гордость.
Ну что с того, ну что с того,
   что смяты и побиты!
В них есть немое торжество
         предчувствия победы.
Они полягут в чернозем,
      собой его удобрят,
но через много лет и зим
         потомки их одобрят,
Слезу ненужную утрут,
      и в юном трепетанье
вся неоправданность утрат
         получит оправданье...
Парит, парит гусиный клин,
         за тучей гуси стонут.
Горит, горит осенний клен,
         золою листья станут.
Ветрами старый сад продут,
   он расстается с летом..
А листья новые придут,
      придут за теми следом.

Попытка утешенья
Все непреложней с годами, все чаще и чаще,
я начинаю испытывать странное чувство,
словно я заново эти листаю страницы,
словно однажды уже я читал эту книгу.
Мне начинает все чаще с годами казаться -
и все решительней крепнет во мне убежденье -
этих листов пожелтевших руками касаться
мне, несомненно, однажды уже приходилось.
Я говорю вам - послушайте, о, не печальтесь,
о, не скорбите безмерно о вашей потере -
ибо я помню,
что где-то на пятой странице
вы все равно успокоитесь и обретете.
Я говорю вам - не следует так убиваться,
о, погодите, увидите, все обойдется -
ибо я помню,
что где-то страниц через десять
вы напеваете некий мотивчик веселый.
Я говорю вам - не надо заламывать руки,
хоть вам и кажется небо сегодня с овчину -
ибо я помню,
что где-то на сотой странице
вы улыбаетесь, как ничего не бывало.
Я говорю вам - я в этом могу поручиться,
я говорю вам - ручаюсь моей головою,
ибо, воистину, ведаю все, что случится
следом за тою и следом за этой главою.
Я и себе говорю - ничего не печалься
Я и себя утешаю - не плачь, обойдется.
Я и себе повторяю -
ведь все это было,
было, бывало, а вот обошлось, миновало.
Я говорю себе - будут и горше страницы,
будут горчайшие, будут последние строки,
чтобы печалиться, чтобы заламывать руки -
да ведь и это всего до страницы такой-то.

* * *
Были смерти, рожденья, разлады, разрывы -
разрывы сердец и распады семей -
возвращенья, уходы.
Было все, как бывало вчера и сегодня
и в давние годы.
Все, как было когда-то, в минувшем столетье,
в старинном романе,
в Коране и в Ветхом завете.
Отчего ж это чувство такое, что все по-другому,
что все изменилось на свете?
Хоронили отцов, матерей хоронили,
бесшумно сменялись
над черной травой погребальной
за тризною тризна.
Все, как было когда-то, как будет на свете
и ныне и присно.
Просто все это прежде когда-то случалось не с нами,
а с ними,
а теперь это с нами, теперь это с нами самими.
А теперь мы и сами уже перед господом богом стоим,
неприкрыты и голы,
и звучат непривычно - теперь уже в первом лице -
роковые глаголы.
Это я, а не он, это ты, это мы, это в доме у нас,
это здесь, а не где-то.
В остальном же, по сути, совсем не существенна
разница эта.
В остальном же незыблем порядок вещей,
неизменен,
на веки веков одинаков.
Снова в землю зерно возвратится,
и дети к отцу возвратятся,
и снова Иосифа примет Иаков,
И пойдут они рядом, пойдут они, за руки взявшись,
как равные, сын и отец,
потому что сравнялись отныне
своими годами земными.
Только все это будет не с ними, а с нами,
теперь уже с нами самими.
В остальном же незыблем порядок вещей,
неизменен,
и все остается на месте.
Но зато испытанье какое достоинству нашему,
нашему мужеству,
нашим понятьям о долге, о чести.
Как рекрутский набор, перед господом богом стоим,
неприкрыты и голы,
и звучат все привычней -
звучавшие некогда в третьем лице -
роковые глаголы.
И звучит в окончанье глагольном,
легко проступая сквозь корень глагольный,
голос леса и поля, травы и листвы
перезвон колокольный.

* * *
Кто-нибудь утром проснется и ахнет,
и удивится - как близко черемухой пахнет,
пахнет влюбленностью, пахнет любовным признаньем,
жизнь впереди - как еще нераскрытая книга.
          Кто-нибудь утром проснется сегодня и ахнет,
          и удивится - как быстро черемуха чахнет,
          сохнет под окнами деревце, вьюгою пахнет,
          пахнет снегами, морозом, зимой, холодами.
Кто-нибудь утром совсем не проснется,
кто-нибудь тихо губами к губам прикоснется
и задохнется - как пахнет бинтами и йодом,
и стеарином, и свежей доскою сосновой.
          В утреннем воздухе пахнет бинтами и йодом,
          и стеарином, и свежей доскою сосновой,
          пахнет снегами, морозом, зимой, холодами
          и - ничего не поделать - черемухой пахнет.
Пахнет черемухой в утреннем воздух раннем.
Пахнет влюбленностью, пахнет любовным признаньем.
Что бы там ни было с нами, но снова и снова
пахнет черемухой - и ничего не поделать!

Ars poetica
Все стихи однажды уже были.
Слоем пепла занесло их,
слоем пыли
замело,
и постепенно их забыли -
нам восстановить их предстоит.
Наше дело в том и состоит,
чтоб восстановить за словом слово
и опять расставить по местам
так, как они некогда стояли.
Это все равно как воскрешать
смутный след,
оставленный в душе
нашими младенческими снами.
Это все равно как вспоминать
музыку,
забытую давно,
но когда-то слышанную нами.
Вот и смотришь -
так или не так,
вспоминаешь -
так или не так,
мучаешься -
так ли это было?
Примеряешь слово -
нет, не так,
начинаешь снова -
нет, не так,
из себя выходишь -
нет, не так,
господи, да как же это было?
И внезапно вздрогнешь -
было так!
И внезапно вспомнишь -
вот как было!
Ну конечно - так оно и было,
только так и было, только так!

* * *
Давно ли покупали календарь,
а вот уже почти перелистали,
и вот уже на прежнем пьедестале
себе воздвигли новый календарь
и он стоит, как новый государь,
чей норов до поры еще неведом,
и подданным пока не угадать,
дарует ли он мир и благодать,
а, может быть, проявится не в этом.
Ах, государь мой, новый календарь,
три с половиной сотни, чуть поболе,
страниц надежды, радости и боли,
спрессованная стопочка листов,
билетов именных и пропусков
на право беспрепятственного входа
под своды наступающего года,
где точно обозначены уже
часы восхода и часы захода
рожденья чей-то день и день ухода
туда, где больше не т календарей,
и нет ни декабрей, ни январей,
а все одно и то же время года.
Ах, Государь мой, новый календарь!
Что б ни было, пребуду благодарен
за каждый лист, что будет мне тобой подарен,
за каждый день такой-то и такой
из них, что мне бестрепетной рукой
отсчитаны и строго, и бесстрастно.
...И снова первый лист перевернуть -
как с берега высокого нырнуть
в холодное бегущее пространство.
Осенняя роща, едва запотевший янтарь,
и реки, и броды.
Пора опадающих листьев, высокий алтарь
притихшей природы.
          Пора опадающих листьев, ты что мне сулишь,
          живу ожиданием встречи,
          а то, что меня окружает, всего только лишь
          кануны ее и предтечи.
Чего ожидаю? Зачем так опасно спешу
все метить особою метой?
Живу ожиданьем одним, только им и дышу,
как рощею этой.
          Осенняя роща, о мой календарь отрывной,
          мой воздух янтарный,
          где каждый березовый лист шелестит надо мной,
          как лист календарный.
О мой календарь! Спаси и помилуй меня,
приблизь эти числа.
Иначе все дни и все числа без этого дня
лишаются смысла.
          Живу ожиданьем, помилуй меня календарь,
          живу ожиданием встречи.
          ...Осенняя роща, природы священный алтарь,
          и теплятся свечи.

Послание юным друзьям
Я, побывавший там, где вы не бывали,
я, повидавший то, чего вы не видали,
я, уже  т а м  стоявший одной ногою,
я говорю вам - жизнь все равно прекрасна.

Да, говорю я, жизнь все равно прекрасна,
даже когда трудна и когда опасна,
даже когда несносна, почти ужасна -
жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна.

Вот оглянусь назад - далека дорога.
Вот погляжу вперед - впереди немного.
Что же там позади? Города и страны.
Женщины были - Жанны, Марии, Анны.
Дружба была и верность. Вражда и злоба.
Комья земли стучали о крышку гроба.
Старец Харон над темною той рекою
ласково так помахивал мне рукою -
дескать, иди сюда, ничего не бойся, .
вот, дескать, лодочка, сядем, мол, да поедем.

Как я цеплялся жадно за каждый кустик!
Как я ногтями в землю впивался эту!
Нет, повторял в беспамятстве, не поеду!
Здесь, говорил я, здесь хочу оставаться!

Ниточка жизни. Шарик, непрочно свитый.
Зыбкий туман надежды. Дымок соблазна.
Штопаный, перештопанный, мятый, битый,
жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна.

Да, говорю, прекрасна и бесподобна,
как там ни своевольна и ни строптива -
ибо, к тому же, знаю весьма подробно,
что собой представляет альтернатива...

Робкая речь ручья. Перезвон капели.
Мартовской брагой дышат речные броды.
Лопнула почка. Птицы в лесу запели.
Вечный и мудрый круговорот природы.

Небо багрово-красно перед восходом.
Лес опустел. Морозно вокруг и ясно.
Здравствуй, мой друг воробушек,
с Новым годом!
Холодно, братец, а все равно - прекрасно!


* * *
Каждый выбирает для себя
женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или пророку -
каждый выбирает для себя.
Каждый выбирает по себе
слово для любви и для молитвы.
Шпагу для дуэли, меч для битвы
каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает по себе.
Щит и латы, посох и заплаты,
меру окончательной расплаты
каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает для себя.
Выбираю тоже - как умею.
Ни к кому претензий не имею.
Каждый выбирает для себя.
  
Из фильма "Карнавальная ночь 2 или 50 лет спустя"

Дорогие мои мальчишки
Мундиры, ментики, нашивки, эполеты.
А век так короток - Господь не приведи.
Мальчишки, умницы, российские поэты,
провидцы в двадцать и пророки к тридцати.

Мы всё их старше год от года, час от часа,
живем, на том себя с неловкостью ловя,
что нам те гении российского Парнаса
уже по возрасту годятся в сыновья.

Как первый гром над поредевшими лесами,
как элегическая майская гроза,
звенят над нашими с тобою голосами
почти мальчишеские эти голоса.

Ах, танец бальный, отголосок погребальный,
посмертной маски полудетские черты.
Гусар, поручик, дерзкий юноша опальный,
с мятежным демоном сходившийся на «ты».

Каким же ветром обдиралась эта кожа,
какое пламя видел он, какую тьму,
чтоб, словно жизнь безмерно долгую итожа,
в конце сказать -
                 «и зло наскучило ему»!

Не долгожители, не баловни фортуны -
провидцы смолоду, пророки искони...
Мы всё их старше, а они всё так же юны,
и нету судей у нас выше, чем они.

Диалог у новогодней елки
— Что происходит на свете?— А просто зима.
— Просто зима, полагаете вы?— Полагаю.
Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю
в ваши уснувшие ранней порою дома.

— Что же за всем этим будет?— А будет январь.
— Будет январь, вы считаете?— Да, я считаю.
Я ведь давно эту белую книгу читаю,
этот, с картинками вьюги, старинный букварь.

— Чем же все это окончится?— Будет апрель.
— Будет апрель, вы уверены?— Да, я уверен.
Я уже слышал, и слух этот мною проверен,
будто бы в роще сегодня звенела свирель.

— Что же из этого следует?— Следует жить,
шить сарафаны и легкие платья из ситца.
— Вы полагаете, все это будет носиться?
— Я полагаю, что все это следует шить.

— Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить,
недолговечны ее кабала и опала.
— Так разрешите же в честь новогоднего бала
руку на танец, сударыня, вам предложить!

— Месяц — серебряный шар со свечою внутри,
и карнавальные маски — по кругу, по кругу!
— Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,
и — раз-два-три,
            раз-два-три,
                     раз-два-три,
                              раз-два-три!..


* * *
Светлый праздник бездомности,
тихий свет без огня,
ощущенье бездонности
августовского дня.
          Ощущенье бессменности
          пребыванья в тиши
          и почти что бессмертности
          нашей грешной души.
Вот и кончено полностью,
вот и кончено с ней,
этой маленькой повестью
наших судеб и дней.
          Наших дней, перемеченных
          торопливой судьбой,
          наших двух переменчивых,
          наших судеб с тобой.
Полдень пахнет кружением
дальних рощ и лесов
пахнет вечным движением
привокзальных часов.
          Ощущенье беспечности,
          как скольженье на льду.
          Запах ветра и вечности
          от скамеек в саду.
От рассвета до полночи -
тишина и покой,
никакой будто горечи
и беды никакой.
          Только полночь опустится
          как догадка о том,
          что со счета не сбросится
          ни сейчас, ни потом.
Что со счета не сбросится,
ни потом, ни сейчас,
и что с нас еще спросится,
еще спросится с нас.

* * *
— Ну что с того, что я там был?
Я был давно, я всё забыл.
Не помню дней, не помню дат,
Ни тех форсированных рек.
— Я неопознанный солдат,
Я рядовой, я имярек.
Я меткой пули недолёт,
Я лёд кровавый в январе.
Я прочно впаян в этот лёд,
Я в нём, как мушка в янтаре.
— Ну что с того, что я там был?
Я всё избыл, я всё забыл.
Не помню дат, не помню дней,
Названий вспомнить не могу.
— Я топот загнанных коней,
Я хриплый окрик на бегу,
Я миг непрожитого дня,
Я бой на дальнем рубеже,
Я пламя Вечного огня
И пламя гильзы в блиндаже.
— Ну что с того, что я там был,
В том грозном быть или не быть?
Я это всё почти забыл.
Я это всё хочу забыть.
Я не участвую в войне —
Она участвует во мне.
И отблеск Вечного огня
Дрожит на скулах у меня.
Уже меня не исключить
Из этих лет, из той войны,
Уже меня не излечить
От тех снегов, от той зимы.
Вдвоём — и с той землёй, и с той зимой
Уже меня не разлучить,
До тех снегов, где вам уже
Моих следов не различить.
Ну что с того, что я там был?!


* * *
Если бы я мог начать сначала
бренное свое существованье,
я бы прожил жизнь свою не так —
прожил бы я жизнь мою иначе.
Я не стал бы делать то и то.
Я сумел бы сделать то и это.
Не туда пошел бы, а туда.
С теми бы поехал, а не с теми.
Зная точно, что и почему,
я бы все иною меркой мерил.
Ни за что не верил бы тому,
а тому и этому бы верил.
Я бы то и это совершил.
Я бы от того-то отказался.
Те и те вопросы разрешил,
тех и тех вопросов не касался.
Словом,
      получив свое вдвойне,
радуясь такой своей удаче,
эту,
   вновь дарованную мне,
прожил бы я жизнь мою иначе.
И в преддверье стужи ледяной,
у конца второй моей дороги,
тихий,
     убеленный сединой,
я подвел бы грустные итоги.
И в конце
         повторного пути,
у того последнего причала,
я сказал бы — господи, прости,
дай начать мне, господи, сначала!
Ибо жизнь,
         она мне и сама
столько раз давала убедиться —
поздний опыт зрелого ума
возрасту другому не годится.
Да и сколько жизней не живи —
как бы эту лодку ни ломало —
сколько в этом море ни плыви —
все равно покажется, что мало.
Грозный царь на бронзовом коне.
Саркофаги Греции и Рима.
Жизнь моя,
        люблю тебя вдвойне
и за то, что ты неповторима.
Благодарен ветру и звезде.
Звукам водопада и свирели.
...Струйка дыма.
              Капля на листе.
Грозовое облако сирени.
Ветер и звезду благодарю.
Песенку прошу, чтоб не молчала.
— Господи всевышний! — говорю. —
Если бы мне все это сначала!

* * *
Говорили — ладно, потерпи,
время — оно быстро пролетит.
Пролетело.
Говорили — ничего, пройдет,
станет понемногу заживать.
Заживало.
Станет понемногу заживать,
буйною травою зарастать.
Зарастало.
Время лучше всяких лекарей,
время твою душу исцелит.
Исцелило.
Ну и ладно, вот и хорошо,
смотришь — и забылось, наконец.
Не забылось.
В памяти осталось — просто в щель,
как зверек, забилось.

* * *
В том городе, где спят давно,
где все вокруг темным-темно -
одно,
как павшая звезда,
в ночи горящее окно -
да, там, за густо разлитой
многоэтажной темнотой,
как бы на целый мир одно,
в ночи горящее окно -
как свет звезды далекой,
свет лампы одинокой.

Кромешный мрак и свет живой -
свет лампы или свет свечи -
поэзия, вот образ твой -
окно, горящее в ночи,
твой псевдоним и твой пароль,
твоя немеркнущая роль,
твое предназначенье,
полночное свеченье.

Когда молчит благая весть
и все во мрак погружено,
хвала Всевышнему, что есть
в ночи горящее окно,
что там, за прочно обжитой
невозмутимой темнотой -
как свет неведомой звезды -
на этой улице, на той -
как свет звезды далекой,
свет лампы одинокой.

Как за последнею чертой -
свет лампы или свет свечи -
на этой улице, на той -
окно, горящее в ночи, -
там сквозь завалы зим и лет
моих друзей не меркнет свет,
и в час, когда все спят давно,
когда вокруг темным-темно,
горит Тарковского окно,
горит Самойлова окно -

там и мое окошко
от них неподалеку
еще живет покуда
и светит понемногу,
еще живет покуда,
горит, и слава Богу -
горит себе, не гаснет,
старается, как может.

* * *
За то, что жил да был,
за то, что ел да пил,
за все внося, как все,
согласно общей смете,
я разве не платил
за пребыванье здесь,
за то, что я гостил
у вас на белом свете?

За то, что был сюда
поставлен на постой
случайностью простой
и вовсе не по блату,
я разве не вносил
со всеми наравне
предписанную мне
пожизненную плату?

Спасибо всем за все,
спасибо вам и вам,
радевшим обо мне
и мной повелевавшим,
хотя при всем при том
я думаю, что я
не злоупотребил
гостеприимством вашим.

Осталось все про все
почти что ничего.
Прощальный свет звезды,
немыслимо далекой.
Почти что ничего,
всего-то пустяки -
немного помолчать,
присев перед дорогой.

Я вас не задержу.
Да-да, я ухожу.
Спасибо всем за все.
Счастливо оставаться.
Хотя, признаться, я
и не предполагал,
что с вами будет мне
так трудно расставаться.

Вместо эпилога
А что же будет дальше, что же дальше,
уже за той чертой, за тем порогом?
А дальше будет фабула иная
и новым завершится эпилогом.

И, не чураясь фабулы вчерашней,
пока другая наново творится,
неповторимость этого мгновенья
в каком-то новом лике отразится.

И станет совершенно очевидным,
пока торится новая дорога,
что в эпилоге были уже зерна
и нового начала и пролога.
И снова будет дождь бродить по саду,
и будет пахнуть сад светло и влажно.
А будет это с нами иль не с нами —
по существу, не так уж это важно.

И кто-то вскрикнет: — Нет, не уезжайте!
Я пропаду, пущусь за Вами следом!.. —
А будет это с нами иль с другими —
в конечном счете, суть уже не в этом.

И кто-то от обиды задохнется,
и кто-то от восторга онемеет…
А будет это с нами или с кем-то —
в конце концов, значенья не имеет.

А какие стихи или песни на стихи Юрия Левитанского любите вы?
Всего просмотров этой публикации:

6 комментариев

  1. Очень люблю Юрия Левитанского! Послушала все песни на вашем блоге! Как хорошо!!! Если еще не смотрели, приглашаю вас посмотреть в моем Волшебном фонарике и Блоге Кота Васьки посты о Ю.Д. Левитанском. СПАСИБО, ИРИНА!!!

    ОтветитьУдалить
    Ответы
    1. Ирина, спасибо за приглашение, уже "погостила" в Ваших блогах. Хорошо, что мы вспоминаем такого замечательного поэта!

      Удалить
  2. Здравствуйте, Ирина! Спасибо за пост! Замечательная поэзия Юрия Левитанского! А песни на его стихи?! С удовольствием читала и слушала!

    ОтветитьУдалить
    Ответы
    1. Наталия Викторовна, здравствуйте! Спасибо Вам большое за отклик! Когда я подбирала песни на стихи Ю.Левитанского, не могла выбрать "Каждый выбирает по себе" - разные песни разных композиторов - каждый написал по себе... Хорошо, что у нас есть такие замечательные поэты!

      Удалить
  3. Ответы
    1. Да, стихотворения Юрия Левитанского прекрасны!

      Удалить

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »