Страницы

воскресенье, 29 сентября 2024 г.

Стихи, поэмы и песни о Николае Островском и Павле Корчагине

  

120 лет назад, 29 сентября 1904 г. родился Николай Островский — советский писатель, участник Гражданской войны. В историю литературы он вошел как автор романа «Как закалялась сталь». Книгу Островский писал, когда тяжело болел, ему помогали жена и друзья. Роман не сразу стал популярным, но в итоге его издавали в 1930-х годах в Советском Союзе рекордными тиражами и даже переводили на другие языки.

 

Дума о Николае Островском

От Каховки до Волыни

В сизом пепле перекрёстки...

Словно вихрь, летел в лавине

Молодой боец Островский

В бой за долю Украины,

За советский край отцовский.

 

Эх, ты, юность, юность удалая,

Быстрый конь да шашка боевая!

Доброй славой,

Честью комсомольской

Стал у нас в стране Островский.

Комсомолец в дни затишья

Не мечтает о покое, —

Он, рождённый бурей, пишет

О простом бойце-герое,

Как учили коммунисты

В битвах племя молодое,

Как отвага в юношах рождалась

И как сталь в те годы закалялась,

Доброй славой,

Честью комсомольской

Стал у нас в стране Островский.

 

Книги пламенное слово

В грозной битве всенародной

Вдохновляло Кошевого

На борьбу за край свободный.

 

И Матросов с книгой этой

Шёл на подвиг благородный,

Слов правдивых сила огневая

Будет жить, как юность боевая.

Доброй славой,

Честью комсомольской

Стал у нас в стране Островский,

Комсомолец Николай Островский!

Я. Шведов

 

Баллада о зрячем

Памяти Николая Островского

 

Говорили ему враги:

Не работай, глаза береги.

Он работал врагам назло —

Он любил свое ремесло.

 

Говорили ему врачи:

Если будет больно, кричи.

Только он у врачей молчал.

Но цвета уже не различал.

 

Говорило чутье ему:

Очень скоро сорвешься во тьму.

И решил он: раз выхода нет

Пусть останется в памяти свет.

 

Прежде чем глазам умирать.

Надо солнце в них все вобрать.

И не слепнет он с этих пор:

Он на солнце смотрит в упор.

Натан Злотников

 

У гроба Николая Островского

Спустите знамена! Трубач не играй!

Мне хочется крикнуть: «Орлёнок вставай!

 

Вставай, мой товарищ, мой друг боевой,

С врагами не кончен решительный бой!»

 

Но мертвый не скажет живым ничего,

И губы спокойны, как совесть его.

 

Сказал он, что думал о бурях земли, —

Рождённые бурей проститься пришли.

 

Идут они тихо, безмолвной толпой,

Им кончить придётся решительный бой.

 

Идут они тихо глядят на него,

И лица спокойны как совесть его...

 

Взвивайтесь знамёна! Трубач играй!

С орлёнком родимым прощается край!..

М. Голодный

 

Николаю Островскому — Павлу Корчагину

Пашка! Корчагин! Ты что же, родной,

Не перекинешься словом со мной,

 

Руку не стиснешь горячей своей —

Той, что клинком прославляла друзей?

 

Помнишь Котовского? Милый Павло,

Рано твое опустело седло!

 

Пан, что осколком в тебя угодил,

Снова гармату свою зарядил.

 

Режут фашисты заране еë —

Мать Украину, дыханье твоë!

 

Дом свой заране возводят в степи.

Им домовину свою уступи!

 

Вслушайся в завтра — ты слышишь трубу:

Дальний горнист возвещает борьбу.

 

Гей, на лихого коня поутру!

Жизнь молодая, звени на ветру!

 

Павлик, не ты ли на этом коне

В голос кричишь, проносясь по стране?

 

«Эх, до чего же ты, ветер, хорош!

Ладную песню ты, ветер, поешь!

 

Вот, если гады не свалят в бою,

Я не такую еще запою!

 

Вылита будет из счастья она,

В ней прошумит золотая страна.

 

В ней прошумит молодая любовь

Неумирающих, верных сынов:

 

Пусть мы и слепли, сквозь бурю пройдя,

Всё ж мы глядели глазами вождя».

 

Пашка! Вся жизнь твоя — песня о нëм,

Что закалил нас бессмертным огнем.

 

Вот она — славой шумит над страной.

Дай же мне руку! Вставай же, родной!

П. Панченко

 

Николаю Островскому

(на годовщину смерти)

 

Спи спокойно, Коля милый,

Ведь твои друзья

Каждый день к тебе приходят

Навестить тебя.

С грустью смотрят, где лежал ты

Долгие года,

Писал строки боевые

В темноте, без дня...

Рано утром спешит мама,

Чтоб в твоем саду

Собрать цветов живых и свежих

К бюсту твоему.

Ставит бережно цветочки

Старческой рукой.

Шепчет тихо: «Это тебе,

Коля мой родной».

Будь спокоен, мой сыночек,

Я всегда с тобой,

Я твой вечный, неразлучный,

Верный часовой.

О. Островская (мать)

 

 

Стихи о Павле Корчагине

В нашу юность,

В мечты об отваге,

В двери солнцем наполненных школ,

Очень запросто Павел Корчагин

Словно старший товарищ вошел.

 

Бьют зенитки над Зимней канавкой.

И тревогу трубят рупора.

И кончается юность.

И Павка

Говорит нам: «Ребята, пора!»

 

И сбывалась мечта об отваге

Там, где насмерть умели стоять.

Он таким оказался, Корчагин:

Вместе с каждым ушел воевать.

 

Все дороги открыты герою:

Он под пулями шел невредим.

В Сталинграде

И здесь, над Невою,

Был со взводом стрелковым моим.

 

Скольким раненым силы прибавил

И упавшим подняться помог.

Мы с твоею решимостью, Павел,

Проходили по сотням дорог.

 

И когда приходилось мне туго,

В тот, казалось, безвыходный час,

Я с Корчагиным Павлом, как с другом,

Разговаривал с глазу на глаз,

 

Ничего от него не скрывая,

Как и он от меня ничего.

И меня поднимала живая

Большевистская правда его.

 

С Павлом снова мы вместе шагаем

В ветровую, открытую даль.

Мы теперь по себе уже знаем,

Как она закаляется, сталь!

Л. Хаустов

 

Баллада о Корчагине

Приключенья, и сказки, и были —

сколько разных волнующих книг!

Помню, эту на стол положили:

на обложке и ветка и штык.

 

Я прочел её духом единым,

как котовцы летел на коне.

Всё же книга по разным причинам

в годы разные нравилась мне.

 

Было время, мне нравилось место,

где, явившись к попу поутру,

Павка портил поповское тесто,

подсыпая в квашенку махру.

 

Через год, от волненья сгорая,

ночью позднею, в третьем часу,

я решил, что матроса Жухрая,

если надо, я тоже спасу.

 

Был и я далеко не тихоней

и, ломая сиреневый куст,

лет в пятнадцать, как Павел за Тоней,

я ходил по лесничеству чувств.

 

Годы, годы… проносятся мимо…

И я с Павкой встречаюсь опять,

и учусь расставаться с любимой,

не желающей правду понять.

 

Так вот чувства мои вырастали,

новый смысл будоражил меня.

От страниц закалявшейся стали

полыхнуло дыханьем огня.

 

В сорок первом году, спозаранку,

в том же возрасте встретив весну,

я, как Павел Корчагин в Гражданку,

в свой черёд уходил на войну.

 

Был я в роте у нас книгоношей,

книг семнадцать возил я с собой.

Как-то раз в деревеньке хорошей

приказали нам выступить в бой.

 

Это вам основательный довод,

если в битве за землю свою,

как Корчагину нужен был Овод,

мне Корчагин был нужен в бою.

 

Как знамёна, шумели страницы,

где написано «только вперёд».

Если это опять повторится,

Павел снова меня поведёт.

В. Урин

 

Посвящается Николаю Островскому

Болезнь поборол, пересилил страданья,

Жестокую боль он прогнал,

И волей стальной, непреклонным старанием

Чудесную книгу создал.

 

И книга его боевая

Бессмертна, любима, сильна,

Бессменно она помогает

Нам всюду, везде и всегда.

 

У дымных костров на привале,

В лесу под вой ветров и вьюг,

Бойцы перед боем про Павку читали,

И был он для них лучший друг.

 

Под серой солдатской шинелью

Лежала она на груди,

И шли с ней в атаку под пули, шрапнели,

Не трусив врага впереди.

 

Не раз она кровью горячей

Облита бывала в бою,

Бойцы умирали, прижав ее к сердцу —

В боях за Родину свою.

 

На подвиг она вдохновляет,

Чудесные силы дает,

Бороться и жить помогает,

И к новым победам зовет.

 

В учебе, на землях целинных,

На стройке — везде, где есть труд,

Растут миллионы горячих и сильных,

Корчагинцы всюду растут.

 

Островский прекрасный товарищ,

В учебе, в труде и борьбе.

Бессмертный учитель, суровый наставник

И лучший наш друг на Земле.

 

И образ бойца-коммуниста

Нам дорог и близок всегда,

Он юный, простой, обаятельный, чистый,

Бессмертный, живой навсегда.

М. Васьков

 

Сталь Павки Корчагина

В детстве бабушка мне говорила,

Чуть не читая мораль:

— Ну-ка, на — почитай, мой милый,

Книгу «Как закалялась сталь».

 

Я книжку в бордовой обложке

Открывал и вертел и листал,

Но хоть на рельсы бросьте.

Никогда я её не читал.

 

Она мне казалась скучной.

Плоской до сухости, до белены.

Но когда я садился за ужин

И поедал со сметаной блины,

 

Смотрел с удовольствием даже

По этой книге кино:

Как Павка Корчагин скачет —

Во весь телевизор лицо.

 

И как работал кайлом он

В землю врубаясь зло.

А после Василия Ланового

Конкин сменил в кино.

 

Столько лет пролетело по рельсам,

Бабушки нет давно.

Но не выкинешь слова из песни:

Не прочёл я роман всё равно.

 

И задумался, когда вырос,

Ах, Павка Корчагин, зачем

Сам себя изнутри ты выгрыз,

Сам себя искалечил зачем?

 

И на больничной койке лёжа,

Обездвижен, ронял карандаш,

Чтоб Николай Островский

не влепил себе пулю меж глаз.

 

На таких вот держалось время.

твёрдыми став, как сталь,

Сами себя не жалея,

Каждый в атаку встал

 

И в сиренью цветущем мае

Воткнули, как будто штык,

Над куполом красное знамя,

Где Павки светился лик!

В. Чибриков

 

Советская Библия

Она стала советскою Библией —

«Как закалялась сталь».

С ней мы в атаках гибли,

С нею ты в ВУЗ поступал.

 

Горели огнём страницы,

Когда ты её читал

И врывался отряд в станицу,

Которую взвод твой брал.

 

Свято ты верил в уроки,

В те, что в ней постигал.

И закалялись геологи, —

Как закалялась сталь!

 

С нею, браток, по-геройски,

Сломав притяженье земли,

Гагарин ворвался в космос

И увидел шарик Земли.

 

«Какой же он сверху маленький», —

Только он и сказал...

А на шею цветочком аленьким

Галстук тебе повязал

 

Седой ветеран с огромным

Взором, глядящим вдаль,

Бивший врагов под Берлином

С книгой «Как закалялась сталь».

 

Чему ж удивлялись немцы.

Ведь во всём подражали ему —

Юные молодогвардейцы —

Павке Корчагину!

 

Была она вашей Библией.

Забыли теперь, а жаль,

Пулей насквозь пробитую

«Как закалялась сталь»!

В. Чибриков

 

* * *

До Последней капли крови...

До последнего вздоха...

И если враг

Границы тронет,

Настанет час,

Как смерть, суров.

Нас понесут

Лихие кони

Сильнее

Северных ветров.

И знай,

Что в бешеном аллюре

Пройдем мы

В радостную даль,

Рожденные

Великой бурей

И закаленные,

Как сталь.

Н. Клементьев

 

Как закалялась сталь...

Забыты Советские флаги,

Забудем и всю старину!

Они — Кошевой и Корчагин

В то время ковали страну!

 

Стоим мы у пропасти-кромки,

Погибнем без прошлого, жаль...

И не узнают потомки,

Как закалялась сталь!

В. Матахин

 

Посвящение Н. А. Островскому

...Сейчас нет уже Красного Знамени,

пионерской клятвы и «Будь готов!», —

живущий беспечно, праздно

считает, что жизнь

проживает с толком.

Я же всегда восхищался

бессмертным подвигом

комсомольцев 20-х годов,

отдававших здоровье и жизнь

великим боям и стройкам!

 

«Как закалялась сталь»,

исключённая ныне

из школьных программ,

была читана много раз,

и любовь к этой книге,

увы, не лечится:

как счастливы были они,

давшие смелый отпор врагам,

те безусые борцы

за освобождение

человечества!

 

Какое же счастье —

сгореть в этом пламени, а не тлеть

в затхлой буржуйке

безжизненным стынущим угольком:

таким, как Островский,

таким, как Гайдар, —

в свои юных 16 лет

командовавший полком!

 

Как же счастлива эта «рвань»,

не пожелавшая больше терпеть,

как встарь, розги, нагайки, шпицрутены,

прочие долгие унижения:

ни для кого не секрет,

как на Руси

издавна закалялась сталь:

в радости самопожертвования,

в пламени самосожжения!

 

Не заградительные отряды

гнали на смерть

этих худых вояк,

не семьи в заложниках

вдохновляли

всю ту

босоту и голытьбу,

но высшее счастье:

живот положить за други своя

и на алтарь Отечества —

возложить судьбу!

 

Это они пугали бандитов

красиво и гордо

звучащим: ЧК!

Это они поднимали страну,

ютясь по баракам и по углам!

За идею! —

не за квартиры в Кремле

или же власть в ЦК, —

за идею! —

недобитые на Гражданской

вымирали по лагерям!

 

Рождённые бурей, они

обессмертили жизнь в труде!

Рождённые бурей, они

прославили смерть в борьбе!

И на многих

чёрным клеймом легла

аббревиатура КРТД,

и немногие упомянуты

в Кратком курсе

истории ВКП(б)!

 

Николай Алексеевич,

как он стремительно, ярко жил,

потерявший зрение, ноги, — не пыл! —

в той грандиозной спешке:

если бороться — то до конца,

из последних сил,

если в шахматы — то

до последней пешки!

 

Я представляю его себе:

неулыбчив, суров, ершист, —

только глаза, стальным огнём

полыхающие исподлобья!

Его жизнь — легенда,

но всё же легенда — жизнь

по его образу и подобью!!!

А. Плыгач

 

Николай Островский — мой кумир

Мир, окружающий нас, может быть жесток.

И мягок, нежен, может быть, и зыбким...

Он слабых духом вмиг лишит улыбки,

Добавив в счастье боли лишь глоток.

 

Он не щадит ни женщин, ни мужчин,

Ни молодых он не щадит, ни старых,

Прогнуть пытается и правых, и неправых,

Ломает слабых, оставляя без вершин.

 

И только сильных не сгибает этот мир,

Скорее сам он прогибается пред ними!

Таких людей немного стало ныне.

Один из них Островский — мой кумир.

 

Он закалялся так же, как и сталь,

Жизнь жгла его, ломала и крутила,

Но в нём росла лишь внутренняя сила.

Жизнь обездвижила, лишила зренья, жаль.

 

Но и тогда не сдался, не стонал,

Не прогибался перед жизни ветром.

Любовь, борьба, в романе им воспеты.

Во мраке полном он его писал:

 

Как строил мир счастливый для людей,

Сражался с холодом и голодом, с врагами,

Как раздавить пыталась берегами

Судьба, сжимая жизненный ручей...

О. Глечиков

 

Ты такой еще юный, а уже столько горя...

Ты такой еще юный, а уже столько горя.

Сколько плакали мать, и сестра, и отец.

Из твоих только слез получилось бы море,

Неужели пришел этой жизни конец.

 

Ты лежишь без движенья в больничной постели,

Отчего так случилось, не можешь понять.

Эти стены и окна тебе надоели,

И желанье большое пойти погулять.

 

«Мой учитель!» — сказал ты и улыбнулся.

«Я принес тебе книгу, чтоб не было скуки».

И всем телом своим ты к нему потянулся,

Он дыханьем согрел твои мертвые руки.

 

«Что за книга?» «Островский, как сталь закалялась,

А написано в ней о российских рабочих.

От отца мне она, по наследству осталась,

Ты ее почитай, интересная очень».

 

Позабыв всё на свете, в мир погрузился,

Где простой человек против смерти сражался.

Его силе и мужеству поразился,

Под большим впечатленьем от книги остался.

 

Пламя яркое вспыхнуло в юном сознанье,

Стать решил человеком большим и прекрасным.

Ничего нет сильнее, чем это желанье

И надежды, что битва твоя не напрасна.

 

Все врачи были в шоке, когда через год

Вместе с мамой за ручку ты вышел гулять.

Наша молодость к жизни и счастью идет,

И победу ее никому не отнять.

А. Самосадкина

 

Нас не выбьет ничто из седла...

Нас не выбьет ничто из седла,

Ждут великие завтра дела.

Мы спешим на границу огня,

Где слова, словно пули, звенят.

 

Ни минуты покоя в судьбе, —

Нам нельзя заскучать, оробеть:

Наш Корчагин летит впереди,

Звонко радует песня в груди.

 

С верой в Правду открытой души

По Островскому жизнь нам вершить.

 

Жизнь дается один только раз

С восхищенным сиянием глаз,

С неуемным желаньем творить,

Людям счастье и подвиг дарить!

К. Мирошниченко

 

Николаю Островскому

В сарафане лимонно-шафрановом,

Бродит осень в заснувшем саду.

Где же ты, моя Тоня Туманова,

Что не писана мне на роду.

 

Для кого рассыпается звонами,

Смех, длиной в комсомольскую жизнь?

Наши кони идут эскадронами,

Голос ротного: Шашки подвысь!

 

На шинели с пурпурною ленточкой,

Новых латок лихая строка.

Где же ты, моя тонкая веточка,

Помнишь вечер, рябины, река?

 

Тонкий крик из былого, забытого,

Где цветы и грибные дожди.

Помнишь строки Дениса Давыдова,

С жарким шепотом: О, пощади!

 

Сквозь года. Из видения странного,

Из бессмысленных времени вод.

Где же ты, моя Тоня Туманова,

Шепчет горький мертвеющий рот.

Е. Староверов

 

Посвящённый

Николаю Островскому

 

Нам не нужны оковы

и заклинанье пут.

Воля и дух — суровы.

Но и суров маршрут.

 

Это — напоминанье?

Но не моей вины.

Ведомо умолчанье —

совесть больной страны.

 

Наше сознанье ново

не оскорбленьем мук.

Не умирает слово,

если смирён испуг.

 

Нас закаляли далью,

близью не оступись!

Живы твоею сталью —

«Падая — поднимись!»

Ян Вильям Сиверц ван Рейзема

 

Победитель: Поэма

Памяти Николая Островского

 

1

Над крышею липы шумят бесконечно,

Цветут и желтеют. За тонкой стеной

На узкой кровати, железной и вечной,

Лежит человек слепой и больной.

Он пристально смотрит на белое что-то,

Где ничего, кроме стенки, нет,

Туда, где по прежним зрячим расчетам

Должен висеть его старый портрет.

 

Портрет перевешен. В комнате душно,

Сквозь ставни просачивается жара,

В портрете отражены подушки,

Кровать, два никелевых шара

И, поднимаясь над их сияньем,

Петлицы, ремни и высокий шлем…

Какое грозное расстоянье

Между хозяином дома и тем,

Тем безусым, тем круглоглазым,

Тем, чья юношеская рука

Лежит на огромной и безотказной,

Донельзя сверкающей грани клинка.

 

Вечером, где-то на полустанке,

Между сраженьем и мертвым сном,

Бродячий фотограф за полбуханки

Заснял его с шашкой, на вороном.

 

И той же ночью, когда на привале,

Сложив трехлинейки в ближнем углу,

Скудный ужин бойцы жевали,

Разувшись, придвинув ноги к теплу,

В местечко ворвался израненный конник,

Лежа ничком на спине коня.

Следом влетели польские кони

И, рассыпаясь, пошли по камням.

 

Вцепившись в шершавые ручки «максима»,

Он бил наугад от стены до стены.

Словно их ветром с коней сносило,

Шарахались к изгородям паны,

Кони бесились, взмывали круто,

С ходу повертывали назад.

Тогда комиссар, улучив минуту,

Поднял и бросил вперед отряд…

 

А он, чертыхаясь, бежал с пулеметом,

Отстав от своих на сотню шагов,

Когда на рысях из-за поворота

Лошади вынесли трех врагов.

Он покачнулся, остановился,

В глаза их шляхетские поглядел,

Железную тыкву системы Мильса

Бросил под ноги лошадей.

 

Кони стали в пыли и в мыле,

Шар завертелся, подпрыгнул, и

Трое панов в поднебесье взмыли,

Отдали богу души свои.

А он, завалясь в придорожную глину,

От небывалой боли дрожа,

Всем телом услышал, как в мокрую спину

Врезаются два стеклянных ножа.

 

2

Год с небольшим пролежал в лазарете.

Врач на прощанье сказал: «Держись!

Помни, чтоб дольше прожить на свете,

Придется тебе отдыхать всю жизнь».

 

Состав по разбитым рельсам и шпалам

Его дотащил до родимых мест,

Целые сутки, тревожась, не спал оп,

Из окон рассматривая окрест

Кусок опустелого ржавого фронта;

Теплушки разбитые лезли в глаза —

Страна молчаливо ждала ремонта,

И отказать ей было нельзя.

 

В тысячный раз за окно поглядел он,

Не хуже, чем в школьные времена,

Из смятых рецептов голубя сделал

И, свистнув, пустил его из окна.

 

С грехом пополам добрался до дома,

Кобель, не узнав, принялся брехать,

Все дома знакомо и незнакомо,

Дверь отперла постаревшая мать.

 

Часок повалялся на узкой кушетке,

По двору побродил босиком…

И под вечер тронулся на разведку —

Вставать на партийный учет в губком.

 

3

А после был медленный мартовский вечер.

В злосчастном двадцать восьмом году,

Когда болезнь навалилась на плечи

И властно сказала ему: «Не уйду».

 

Утром его укачало в дороге.

Едва он вернулся к себе в райком,

Как все завертелось, и на пороге,

Попятившись, рухнул при всех ничком.

 

Очнулся при электрическом свете,

Поднялся. Кругом зашептали: «Ложись».

Озлобленно вспомнил: «Чтоб жить на свете,

Придется лекарства жевать всю жизнь!»

 

В девятом часу привезли на квартиру.

Стянул сапоги; тяжело дыша,

Послал проклятье целому миру

Вещей, решивших ему мешать:

Лестницам с недоступной вершиной,

Порогам, которых не переступить,

Дорогам, болтавшим его машину

С явной целью его убить.

 

Проклял и вдруг задумался — что же,

Это проклятье значит, что он

На лестницы больше вползать не может,

Переступать порогов не может,

На «форде» своем объезжать не может

Им же вынянченный район.

 

Калека! — которого держат на службе,

Щадя, пока еще можно щадить,

Которому скажут назавтра по дружбе:

«Пора и на пенсию выходить.

Подлечишься годик, — быть может, поможет,

Быть может, вернешься опять, а пока...»

И верно! Он знает, работа не может

Держаться в дрожащих его руках.

 

А что же останется? Он огляделся:

Столик, пол этажерки книг —

За недосугом и войнами с детства

Он слишком редко заглядывал в них, —

Навзничь лежащая гимнастерка,

Старые хромовые сапоги,

Диван, на котором локтями протерты

Примелькавшиеся круги…

 

Осталась надежда подольше держаться,

Подольше прожить в безнадежно больных:

Но отнимите надежду сражаться —

Нам даром не надо надежд остальных.

Ему надоело перемогаться

Пять с половиною лет подряд!

Наутро с поездом десять двадцать

Он выехал в Ленинград.

 

4

У двери холодного черного дома

Дважды нажал старомодный звонок.

«Дома ли доктор?» — «Профессор дома».

Он святотатственно пренебрег

Ковриком для вытирания ног…

Потом возвращался неторопливо,

Минуя проспекты, каналы, мосты.

На Марсовом поле от долгих поливок

Взошли удивительные цветы.

 

Он сел на скамейку и осторожно

Вдыхал левкои и табаки.

Дети сновали по узким дорожкам,

Лепили песочные пирожки.

А завтра больница… Отрывисто, близко

Ломится в серый гранит волна.

Ему ли, солдату, бояться риска,

Леченье — это почти война.

 

Как в дверь вошел в два года мучений —

Операционных столов, врачей,

Приступов, маленьких облегчений,

Свирепых больничных дней и ночей.

 

Он верил: кончится эта мука.

Как ни копались в его спине,

Ни разу еще не издал ни звука —

Только глаза отводил к стене.

 

А спину так часто сшивают и рубят,

Что в промежутках всегда живут:

Привычка облизывать черствые губы,

Привычка подушку свертывать в жгут.

 

Тот, кто выздоровления жаждет,

Все позволяет рукам врача.

Врачи не решились его однажды

Хлороформировать. Не крича,

Лежа в не смоченной хлороформом

Сухой повязке, лицом к полотну,

Он слышал, как кожа расторглась покорно,

Когда ланцет ее полоснул.

 

Оп видел пустыми от боли глазами,

Как мир становился тесней и темней,

Если бы сердце ему вырезали,

Наверное, не было бы страшней.

 

Но к третьему году он больше не верил.

Довольно. Зачем было ехать сюда,

Когда он не может дойти до двери,

Когда ему палка нужна, когда

После десятков стаканов крови,

Отданных жадным больничным тазам,

Стали седыми виски и брови,

Высохли щеки, ввалились глаза…

 

Довольно мучиться! Даже птицы

На родину трогаются весной…

Он повернулся ко всем больницам

Своею израненною спиной.

Он в поезде. Ливень о крышу бьется,

Стекла дрожат и гремят, как жесть.

А место с соседом менять придется:

На верхнюю полку теперь не залезть…

 

5

Медленно, словно влезая в гору,

Добрался до города своего.

Милый город. Любимый город…

Собрать пожитки и вон из него!

 

Город, свидетель его здоровья,

Теперь, когда он от бессилья стонал,

Вечно стоял бы у изголовья,

О прежней работе напоминал.

 

Уехать! И вот в городке на Волге

Нашелся ему постоянный приют.

Летом за окнами парни подолгу

Протяжные волжские песни поют.

 

Зимою за окнами бури подолгу

Ветром и снегом о землю бьют.

Стоит на обрыве над самой Волгой

Одноэтажный дощатый приют:

 

Он жил в этом доме, еще не веря,

Что правы болезни и доктора.

Как птица, спалившая крылья и перья,

Он пал в этот город. Была пора

Ветров и волнений. Река взрывалась

И выла, когда он попал сюда,

И красное пламя листьев врывалось

И плыло по опустелым садам.

 

Как ждал он! Нетерпеливо, ужасно,

Необъяснимо, упорно ждал.

В постели, на улице, ежечасно,

Ежеминутно, везде, всегда.

 

Он ждал потому, что ему невозможным

Казалось безделье. Он ждал потому,

Что слишком невыносимо тревожной

Была тишина в этом тихом дому.

 

Он знал — не будет выздоровленья…

Но ждал его. Каждое утро ему

Казалось: не так трясутся колени,

Не так он болен. Ждал потому,

Что не поверил в свою тюрьму.

 

Но в душную полночь под Первое мая

Паралич к стенке его припер.

Лежал неподвижно, не понимая —

На что надеялся до сих пор?

 

Он вспомнил: цветы на Марсовом поле…

Зеленая утренняя вода…

Ему казалось тогда, что он болен,

Но разве он мог представить тогда:

 

Пол, потолок и четыре стенки,

Подушки за высохшею спиной,

Чужие, негнущиеся коленки,

Смирно лежащие под простыней.

 

Светало… За окнами праздничный лагерь;

Единственный «форд» повсюду сновал,

Натиск плакатов, цветов и флагов

В узкую улицу заплывал.

 

Вот полковые трубы узнал он —

Врывается в окна их медный закон…

Властные звуки «Интернационала»

В постели навытяжку слушает он.

 

И братская медь поднимает и будит,

Сурово толкает его вперед,

И кажется, долго он жить еще будет

И не скоро еще умрет.

 

6

Под вечер заехал товарищ хороший,

Большой, неуклюжий, еще молодой,

С усами, торчащими над заросшей

Тронутой проседью бородой.

Они обнялись. На одно мгновенье

Гость испугался, что закричит

От страшного птичьего прикосновенья

Колких плечей и острых ключиц.

 

Ему неожиданно захотелось

Сжаться, сузиться самому,

Спрятать свое огромное тело —

Здоровье свое показалось ему

Почти оскорбительным в этом доме,

Где умирали. И стало вдруг

Стыдно своих железных ладоней,

Каменных бицепсов, сильных рук.

 

Как неуютно и одиноко…

Товарищ долго стоял у стены,

Где жили давно отслужившие сроки

Армейские френчи, шинели, штаны.

Там из проношенного кармана,

Словно за старым владельцем следя,

Торчала тяжелая ручка нагана,

На искушение наводя.

 

Больной, приподнявшись на изголовье,

Увидел, как робко, исподтишка,

Шершавую ручку нагана ловит

Неловкая дружеская рука

И, выловив, прячет его небрежно

В свой широченный синий карман.

Первое чувство — большая нежность

За этот неловкий и милый обман.

 

И сразу же чувство пренебреженья

К тому, кто посмел испугаться, что он

В минуту горечи и раздраженья

Использует в личных целях патрон.

Сердито сказал: «Положи на место,

Меня рановато еще стеречь...»

И так взволновался, что с этого места

У них не клеилась дальше речь.

 

Больного отчаянно раздражала

И эта забота, и эта жалость,

И та безнадежность, с какой, очевидно,

Старый товарищ отнесся к нему;

Безнадежность была обидна,

Жалость была ему ни к чему.

 

Хотел в лицо закричать, что, быть может,

Еще неизвестно, кто больше из них

Назавтра партийному делу поможет

По мере сегодняшних сил своих.

И, подтянуться стремясь наружно,

Кашель пытался прикрыть платком.

Они расстались раньше, чем нужно,

С обидным, отчетливым холодком.

 

7

Пока еще много дневного света,

Пока еще только ночами темно,

Пока еще ливни листьев и веток

Врываются в узкое это окно.

 

Пока еще зренье не ослабело,

И веки еще не в слепых слезах,

И мир не сделался вечно белым

И вечно черным в твоих глазах —

Надо начать учиться, учиться,

Школьником надо себя считать.

Пока слепота еще только стучится,

Долго и яростно надо читать…

 

Книги, прошедшие сквозь его руки,

Как будто лесник прошел с топором,

Носили на теле своем зарубки

Ногтем, карандашом и пером.

 

Болезнь не дремала все это время.

Едва приподнявшись, его рука

Падает, как непосильное бремя,

В яму пружинного тюфяка.

 

Глаза его слепнут. Все реже и реже

Они отдыхают. При свете огня

Зрачки нестерпимо мучительно режет,

Зато он читает по целым дням.

 

И что ж о глазах толковать впустую —

Врачами сосчитаны зрячие дни.

Пускай хоть они у него не пустуют,

Пусть подлинно зрячими будут они.

 

Но по ночам, несмотря на старанье

Жадно и несговорчиво жить,

Сознание скорого умиранья

Руки спешит на него наложить.

 

И сразу нелепо, непостижимо —

К чему он читает книги, к чему?

Он, ослабевший и недвижимый,

Хочет все новых знаний — кому

Вручит он свои запоздалые знанья?

Если, всего безногий пока,

Не нынче, так завтра в полном сознанье

Лишится зрения и языка

И, обладая единственно слухом,

Станет бездонным колодцем, куда

Последние мысли скатятся глухо,

Но из которого — никогда!

 

8

В августе слег с воспалением легких,

Если к нему применимо — слег.

Совсем исхудавши, сделался легким,

Неощутимым, как мотылек.

Таким, что, когда освежали воздух,

Сосед, легко приподняв с тюфяка,

Его выносил осторожно, как воду,

Держа на вытянутых руках.

 

Так слепота его и застала

В жару и беспамятстве. Сквозь забытье

Он слышал, как книгу сиделка листала,

Смотрел и не видел пальцев ее.

 

Очнувшись, взглянул в потолок. Показалось,

Что потолок, как всегда, над ним

Темный и низкий. Но оказалось,

Что потолком, неизменным, одним,

Покрыты все окна, двери и вещи…

С правой и левой его руки,

Снизу и сверху в глазах зловеще

Стоят почерневшие потолки.

 

Пришла слепота. Задыхаясь и плача,

Он неотступно думал о ней.

И, ничего для него не знача,

Шли перемены ночей и дней.

 

Бессилье росло в его теле усталом,

Но, сжатый усталостью этой в тиски,

Единственно, кажется, что не устал он, —

Надеяться, всем и всему вопреки.

 

Давно уж без горечи видеть не мог он,

В газетные вглядываться листы,

Там строили шлюзы, там грызли горы,

Там все его спрашивали: «А ты?»

 

Давно уж без горечи видеть не мог он,

А все же глядел, затаясь, не дыша,

На роты, ходившие мимо окон,

Штыками полязгивая и спеша.

 

В медленных гусеничных разговорах,

В шуме моторов он слышал укор

Себе, командиру запаса, который

Не сможет явиться на лагерный сбор,

 

Себе, которого старые раны

Лишили почетного званья бойца…

С какой бы охотой рубцы ветерана

Сменил он на крепкие руки юнца,

 

С какой бы охотой по первой тревоге

В мешок положил консервы и хлеб —

И снова на Запад по старой дороге…

Но это химеры! Он болен. Он слеп.

 

Он должен подумать о том, что осталось.

Он думал. Он трезво учел слепоту.

Ему не спалось. Не жилось. Не читалось.

Ему надоело смотреть в темноту.

 

Душными летними вечерами

Он оставался один на один

С грохочущим радио. И в мембране

Слышался треск раздираемых льдин.

Шли ледоколы. Ворчал экскаватор.

Катились цистерны. Потом тишина.

Откуда-то из-за Альп глуховато

К нему догромыхивала война.

 

Потом на седьмом пограничном знаке

Отрывисто тявкал чужой пулемет —

Желтые люди в мундирах хаки

Кричали «банзай», бежали вперед

И падали, сбитые пограничной

Тяжелою пулей. Амур скрежетал.

Пахло войной. В мембране привычной

Тревожно и зло сотрясался металл.

 

Война!.. Ловя содроганье металла,

Больной себя чувствовал на часах:

Война!.. А у юношей не хватало

Мужской суровости в голосах,

Предгрозья холодного ощущенья,

Спокойствия пополам со смешком,

Даваемых только ближайшим общеньем

С винтовкою и вещевым мешком.

 

А он это знал! В нем скопилось за годы

Все то, что, как хлеб, им нужно сейчас,

Из опыта битв, переходов, походов

Готов уделить он львиную часть.

 

Проклятая немощь! Как долго и сложно!

Как сможет он людям теперь одолжить

Все, что пришлось коммунисту в тревожной,

В трудной жизни своей нажить.

 

Как передать привычку сражаться,

Острое фронтовое чутье,

Умение жадно за жизнь держаться

И отдавать, когда нужно, ее.

 

Старую дружбу свою с поездами,

Хорошую странность бродить пешком,

Привычку к легкому чемодану

Со сменой белья и зубным порошком…

 

Про все рассказать, чтобы поняли, чтобы

Их за душу взяли его слова,

Чтоб перед смертью, упрям до гроба,

Он снова вошел бы в свои права

Бойца. Но для этого надо, однако,

Писать. Сочинять. Составлять дневники.

А он не писатель — он старый вояка.

Строчить сочиненья ему не с руки.

 

Но все, чему был он в жизни свидетель,

Ему говорило, как дважды два:

Не счастье, не кислая добродетель,

Не ловко расставленные слова —

Сегодня на свете чего-то стоят

Люди, прошедшие гром и дым.

Мужество века, как штык, простое

Сегодня дорого молодым.

 

Он заработал суровое право —

По жизни людей провести за собой:

Вот здесь я направо пошел — направо,

Вот здесь я сражался — идите в бой!

Так, значит, писать! Может, очень просто,

Гораздо проще, чем их пережить,

Своих поступков жестокую поступь

В такие же строчки переложить?

 

9

Каждое утро жена терпеливо,

В молчанье, боясь его мысли прервать,

Ждала, пока он не начнет торопливо,

Захлебываясь, диктовать.

 

А он отдиктует и вновь собирает,

Залпом бросает пятнадцать фраз,

И снова трагически не поспевает

Их карандаш записать зараз.

 

Снова длительное молчанье.

Женщина, думая — он уснул,

Скрывается, мягко пожав плечами,

Боясь, помешать короткому сну.

 

А он, наконец совладав с изложеньем,

Страницу отдиктовав не спеша,

Вдруг слышит, что в комнате нет скольженья,

Короткого скрипа карандаша…

 

Фразы перемежались с молчаньем,

Слова вылетали из головы.

Между началом и окончаньем

Ложились шершавые грубые швы.

 

Тогда он подыскивал фразы короче,

Слова подгонял одно к одному,

Так, чтобы строй их был прост и прочен

И сразу запоминался ему.

 

Он много писал о друзьях, о погодках,

Но, даже займись он собою одним,

Все поколенье военной походкой

Пришло бы и встало в затылок за ним.

 

10

Полдень. За окнами душное лето.

Скорей бы уже разразилась гроза!

Он от невидимого портрета

Отводит невидящие глаза.

 

Он чувствует: близкий конец наступает.

На маленьком столике в головах

Лежит, еще мокрая и слепая,

Последняя начатая глава.

 

Он чувствует: близкий конец наступает.

Он даже не может поднять руки,

Боль, неотвязная и тупая,

Ему продавливает виски.

 

Домашние, с вечными их слезами,

Подчеркнуто бодрые доктора…

Он видит своими слепыми глазами —

Лафет приготовлен. Ему пора.

 

Но он не желает. Еще неделю!

Он должен докончить работу. И вот,

Как бы врачи на него ни глядели,

Он против всех правил еще живет.

 

Они предлагали с ненужной заботой

Оставить писанье — наивный народ.

Для них непонятно, что, бросив работу,

Он в ту же минуту, наверно, умрет.

 

Все удивляются! Щупают тело —

Где жизнь в нем засела? Им невдомек,

Что человек, не докончив дела,

В могилу сойти не хотел и не мог.

 

А дом еще спит… Поскорее! Снова…

Не чинены с вечера карандаши.

«Не обижайся, прости больного,

Мне очень некогда! Сядь, пиши!»

 

11

Вчера, опровергнув никчемные сроки,

Он умер. С улыбкой на желтом лице

Лежит он, докончив последние строки,

Последнюю точку поставив в конце.

 

Его через город везут на лафете,

Как павших на службе народу бойцов.

Он улыбается. Даже дети

Без страха смотрят ему в лицо.

 

Мне кажется, он подымается снова,

Мне кажется, жесткий сомкнутый рот

Разжался, чтоб крикнуть последнее слово,

Последнее гневное слово — вперед!

 

Пусть каждый, как найденную подкову,

Себе это слово на счастье берет.

Суровое слово, веселое слово,

Единственно верное слово — вперед!

 

Слышишь, как порохом пахнуть стали

Передовые статьи и стихи?

Перья штампуют из той же стали,

Которая завтра пойдет на штыки.

К. Симонов

 

Твой вечный бой: Поэма

 

* * *

Островский — набатное имя.

Давно миллионам родня.

И стал ты делами своими

святее святых для меня

и тысяч таких,

кто не дрогнул

в великих и малых боях;

и всех нас проверила строго,

Островский, победа твоя!

 

Ты так беспристрастно напишешь

«о времени и о себе»,

что каждое слово услышим

в твоей окрыленной судьбе.

 

Она стала будто и нашей,

и ты все понятнее сам.

И Время приветливо машет

оливковой веткою нам,

когда о тебе вспоминаем,

о книгах твоих говорим

и флаги побед поднимаем

над именем светлым твоим.

 

* * *

Во мне задыхалась поэма,

топорщились строчек слова;

и в строфы просилась из плена

хоть малая эта глава,

чтоб я осмелела

и все же сказала

другим ли,

самой ли себе,

что жизнь всю отдать

будет, может быть, мало

за право

быть равным в борьбе;

за это нелегкое,

кровное братство,

за трепетный флаг на ветру,

за трудное счастье

и мне называться

собратом твоим по перу,

чтоб верить в свои,

нелукавые строки,

как в то, что ты в людях

по-прежнему жив,

что смерти твоей

отодвинулись сроки,

а жизнь занимает

свои рубежи.

 

И ты

для грядущих вослед поколений

по форме сумел доложить:

сама Революция наша

и Ленин

тебя научили

по-ленински жить.

И только ли я,

как свою вспоминая

до каждой подробности

книгу твою,

ликуя и плача,

гордясь, сострадая,

в твоем карауле стою?

 

* * *

Далекие годы

покрылись туманом...

Атаки, атаки...

И — долгий привал...

В бреду ты не Риту,

не Тоню Туманову,

а, может, грядущих друзей

призывал...

И я твоей боли болючей

коснулась.

И годы, что нас разделяют, —

не в счет...

Румянец горит

на обветренных скулах.

Ты просишь:

— Снежку принесите еще!

И снегом таежным,

сугробом сибирским,

я лягу у ног твоих.

Ты охолонь!

В твоем далеке,

за пределом неблизким,

все вижу я этот огонь,

что жег твое сердце

и стал твоей жизнью

и после того, как она

до капли себя расточив

для Отчизны,

осталась по-ленински

делу верна.

 

* * *

А так далеко

твоей жизни начало!

Неутомимо бегущее время

уже без тебя

столько лет насчитало!

А ты по планете шагаешь

со всеми!

В любимой твоей Шепетовке,

У мазанки,

дорога в плетень

нажимает плечом...

Там бегает детство твое

ясноглазое.

Ему еще трудности все нипочем.

Ты сядь возле тына,

тальянку послушай,

ремень сверх белесой рубашки

надень…

и матушкин голос окликнет:

— Колюша!

И возвратится тот солнечный день,

где сохнет бельишко,

и курица квохчет,

сзывая веселых пушистых цыплят,

где рыжее солнце вспорхнуло,

как кочет;

и в прошлое твой

устремляется взгляд...

 

Сидит у реки черноглазый мальчишка.

Лежит на коленях раскрытая книжка.

Мальчишка не знает еще ничего,

еще он не знает себя самого.

О будущем грезит в мечтах

да во сне,

но скажет:

— Не надо сейчас обо мне.

Я сам расскажу о себе и о вас...

...В какой это день

и в какой это час

лежит за спиной городок Шепетовка?

Топорщится детская челка подковкой,

и трубы военные рядом трубят...

И ты комсомольцем приходишь в отряд.

Ты бьешься с бандитами,

с белыми бьешься.

Ты конником красным,

котовцем зовешься.

Как молния, мечется сабля твоя

в тревожных ночах

и в горячих боях.

А после них — в Боярке

трудная стройка...

Но ты погоди, госпитальная койка!

Он многое сделал,

но мало пожил

и мало по травам цветущим ходил,

и птах не дослушал,

девчат не кохал...

Горнист просигналит

недолгий привал.

 

* * *

И снова восходы сменяют закаты.

И строят всемирное счастье солдаты,

братишки, комса тех, двадцатых, годов.

Врачи утверждают,

что ты не здоров...

Как трудно поверить!

Как трудно смириться!

Ведь рядом багряно пылают зарницы,

и падают в травы духмяные росы...

Но глянул наган вороненый раскосо:

— Ну что же, товарищ, давай потолкуем,

отныне судьбу выбираешь

какую?

С постели не встать,

на коня не подняться...

И, значит, смириться?

Калекой остаться?

Не лучше ли разом все кончить?

— Не сметь!

Да здравствуют люди,

презревшие смерть!

Да здравствует трудной судьбы

продолженье!

Да здравствует

звонкая дата рожденья!

А в дату о смерти,

ребята, не верьте!

В Жизнь, в Революцию,

в Подвиги верьте!

 

* * *

Сегодня день рожденья твоего.

Несут цветы.

И я к тебе — с букетом.

И город весел.

Ты любил его

за то, что весь он

солнечного цвета.

У въезда в город — памятник тебе,

как будто в человеческой судьбе

в начале дня

или — в начале жизни...

Прохожий и проезжий,

Оглянись же!

И под бессмертным взглядом

задержись,

свою переосмысливая жизнь!

А то пройди к гранитному на площадь.

Он там, как вживе, с праздничной толпой.

Любовь людская флагами полощет:

— Островский, здравствуй!

Вот ведь ты какой!

Пришел к себе, и к нам,

на день рожденья!

Островский, здравствуй! И живи вовек!

Для многих будешь с этого мгновенья

ты дорог, будто близкий человек.

Перешагнув скульптуры строгий облик,

ты в празднестве торжественном сейчас

нас всех по-братски

ободрил и обнял,

и многим сил прибавил про запас.

Взволнованы сегодня даже дети

в сентябрьский этот,

юбилейный день.

Земля тепла,

до камешка прогрета.

И даже от деревьев близких тень

на миг один тебя укрыть не смеет.

И правильно:

пусть будет мавзолеем

тебе и, обозримая едва,

безоблачного неба синева,

как стала мавзолеем

вся Земля

с горами, лесом,

башнями Кремля...

Она тебя, упрямого, взрастила,

и от Земли твоя окрепла сила,

и на Земле твой длится

ратный подвиг...

На пьедестал сердец людских

ты поднят.

Они краснее знамени горят.

И пионеры всей земли сегодня

У твоего Бессмертия стоят.

 

* * *

Кто знает,

что такое «пасть пластом»,

с отчаянья в подушки зарываясь,

когда все — в прошлом,

ничего — потом?

Но мужество наращивать, как завязь,

чтоб показать цветение души,

чтоб высветлилось будущее зримо...

 

Ломаются в руках карандаши,

а мысль твоя горит неугасимо,

находит слово нужное, строку...

Рука бойца,

привыкшая к курку,

привыкшая другое делать дело,

под новым грузом,

буквенным,

сомлела...

Не сразу для тебя

забрезжил свет,

оживший на страницах звонких лет

из полыханья стягов и металла,

где поколенье ленинцев мужало,

у нового вставая начеку...

Так ты перо приравнивал к штыку,

чтоб от себя за многих рассказать,

что это значит жить,

а не страдать,

когда предатель-тело

ослабело,

но ты найти свое обязан дело!

Вооружаясь тем,

что было болью,

все сделал силой,

мужеством,

любовью, —

оружию бойцовскому под стать,

чтоб в трудный час

с собою вровень стать.

 

* * *

Сто наук пройди,

а той не одолеешь,

где непросто даже просто понимать,

как же надо сноровиться, не робея,

в одиночку одиночество ломать?!

Всем известно,

если бдительность притупишь,

если сдашься,

если ляжешь доживать, —

тут уж сразу одиночество обступит,

а потом его труднее отогнать.

Но друзья идут

и пишут телеграммы,

на конвертах разномастных — адреса...

И звучат,

не заглушая голос мамы,

незнакомых и знакомых голоса.

Ты любил смотреть на море и на горы

и любил попеть,

любил послушать птиц

или радио,

певцов и зовы строек

перед кипой ожидающих страниц...

Сам лепил, лепил себе большую душу.

Целый мир тебя

и птенчик занимал...

Как бы ты сейчас

все заново послушал!

Как бы жадно современности внимал!

 

* * *

Ты так неугомонен был,

бесстрашен, как орел!

Врачи «списали на покой»,

а ты — любовь обрел...

Другие девушки теперь —

все мимо, стороной:

зарей весенней средь потерь —

реченая женой.

Без оглашенья, без венца,

без свадебных пиров,

назло судьбе,

в обход отца...

Дороже всех даров

союз сердец.

В такой-то миг,

на трудном рубеже,

открылось счастье для двоих

и зацвело в душе.

На малый срок или большой?

Зачем о том гадать?

Ах, как же это хорошо

доверьем обладать

и дружбой близкого, когда

они нужней всего!

Через нелегкие года

горенья твоего

вглядеться трудно в этот факт

судьбы твоей...

И все ж

не подниму сомнений флаг:

на то и молодежь,

чтоб полновесная любовь

пылала кумачом.

Когда сольются два крыла —

все бури нипочем!

И вам теперь

одной судьбой,

одною жизнью жить...

Пусть свет сияет над тобой

за то,

что мог любить,

когда б другому —

только боль

да серых буден гнет,

а у тебя в крови

любовь

бушует и поет!

Ты, как зеницу,

целый век

ее хотел беречь,

и тут не опуская век,

когда заходит речь:

— Да как же так?

Ведь ты больной,

она же — молода...

Любовь накрыла вас волной

на долгие года.

 

Седая женщина сидит

У твоего стола.

Почти все тот же строгий вид,

все те же и дела,

и тем же именем,

твоим,

она озарена...

А было горе-лихоим,

с фашистами война,

еще — музей...

В трудах, в бегах...

Не легче ли в бою,

чем в добровольном,

на года,

служенье в честь твою,

когда приходится стоять

на «линии огня»?

Не перестанет нам сиять

того благого дня

и светлый миг,

и светлый час

твоих нелегких дней,

как чувство вспыхнуло у вас,

и стало все видней

в твоей внезапной темноте,

в твоей борьбе,

в твоей судьбе.

 

* * *

Понятие «счастье»

всегда растяжимо,

и каждый по-своему видит его.

Ау тебя оно

неотторжимо

от блага и счастья

народа всего.

Ты стал победителем

в главном и в малом,

для всей комсомолии —

знаменем стал.

В борьбе непрестанной,

в труде небывалом

ты парнем счастливым

себя называл

и новую книгу о Павке

вынашивал.

«Счастье Корчагина»...

Так вот, по-нашему,

ты и назвать эту книгу хотел,

чтоб не осталось с тех пор не у дел

счастье бойцовское

с трудной походкою...

Словом прицельным,

прямою наводкою —

по мишуре невзаправдашних счастий...

Ты к Революции лично причастен!

И к Ленинизму лично причастен!

Стало твоим всенародное счастье,

как и свое, очень личное, тоже

было еще год от года дороже...

 

Ну, а бессмертие?

Ты и не думал

об этой «штуковине»

наверняка!

А просто не сдался

и смерти угрюмой,

и будешь с живыми теперь

на века.

Ведь в них продолжается

вместе с тобой

за правое дело

твой вечный бой!

 

* * *

А нынче играют над морем

зарницы,

машины снуют,

полыхает рассвет...

И время листает блокнотов страницы,

а в них,

меж легендой овеянных лет,

твои проступают

живые черты...

Вгляделся в окно одобрительно ты,

не умерший,

только беду переживший,

да как и всегда,

ты — работать спешивший,

чтоб слово правдивое

людям промолвить.

И смерть,

наклоняясь уже к изголовью,

боялась тебя на полслове прервать

и тихо сползала как тень под кровать...

 

А память лет подсказывает часто,

теперь давно известное уже,

что выпадает тысячам встречаться

с тобой

на самом трудном рубеже.

Томят ли боли:

— Ну, а как бы Павка?

Морозы студят —

Павка не замерз...

Ведь жизнь у человека —

это ставка.

на то, как жить:

шутейно иль — всерьез?

Как отвечать

пред веком и судьбою,

пред отчею землей

и пред собой...

Горни, горнист, побудку

без отбоя!

Пусть вечно длится

твой за правду бой,

за душу человека,

за победу

на всей земле

ученья Ильича...

Тебе при жизни удалось изведать,

как радость одоленья горяча!

И в личном, и в общественном

дерзая,

и Ленинизм постигнув с юных лет,

ни пяди обретений не сдавая,

сам стал ты

нашим символом побед!

 

* * *

И ты не смог бы

просто жить

иль — доживать свой срок:

лежать да спать,

жевать да пить,

а память — на замок,

чтоб не мерещились в ночах

походные костры...

И строчки просятся, кричат:

они, как сталь, остры.

Они спрессованы, как пласт

гремящих славой лет, —

растопят недоверья наст

над всходами побед,

что добывались и клинком,

и мирною борьбой...

— Даешь роман!

Держись, краском!

Друзья твои с тобой.

Уже их всех не сосчитать:

число их — легион...

И как здесь можно

есть да спать?

Какой здесь, к черту, сон?

Ты и беречь себя никак

не мог и не хотел.

Безделье — это тоже враг.

Даешь побольше дел!

 

* * *

Корчагин, Островский,

как вас различать?

Героем по праву

кого величать?

Тебя или Павку?

В чем подвига соль?

И ты своей жизни

ответить позволь,

что сила Корчагина —

сила твоя.

И сталь закалялась

в тех же боях.

И боль отступала,

и смерть отступала,

и у тебя самого,

как у Павла...

А главное важно теперь,

что вы оба

верны были,

как говорится, до гроба

и Ленинизму,

и Революции.

В боях за Отчизну Советов

не струсили,

а только усилили силу ее.

И в этом вы видели

счастье свое!

 

* * *

— У телефона...

— Алло, я — Москва! —

Слова долетают до слуха едва.

Но как это радостно:

Родина слышит,

как сын ее пишет,

чем сын ее дышит...

Недремно склонилась она

над тобою.

От этого сил прибавляется вдвое.

И чувствуешь локоть

и брата, и друга,

и матери ласку,

и ласку страны...

А в сердце еще,

как над ближней округой,

осколки войны

или прежней вины

за то, что не сделано,

что не успелось,

что в песнях походных

еще не допелось,

с чужою бедою

не добраталось...

Но сердце, как было,

горящим осталось.

Ты в нем поддержал

небывалый накал,

чтоб слово разило врага

наповал,

в бойцовских руках

чтоб оружием было

и слабому чтобы прибавило силы.

 

 * * *

А помнишь тридцатые годы?

И в Сочи

ползет из Москвы

неторопкий состав...

И легче в работе часы, и короче,

а в поезде этом, как пахарь, устал,

ты едешь к теплу.

Так врачи приказали.

Мол, в холоде,

«как дважды два» пропадешь...

И сам ты себе на московском вокзале

сказал ободряюще:

— Сочи даешь! —

И вот они горы...

И вот оно море...

И — сочинский белый причал...

И ты, привыкая к сподручной опоре,

на костылях среди гомона встал,

задумчиво, пристально глядя на лица

спешащих прохожих,

курортных зевак...

А сам,

как от стаи отставшая птица...

И жизнь надо строить...

Но как?

С чего начинать?

Где искать примененье

оставшимся силам?

Где — кров?

Сноровка приходит,

приходит уменье.

Была бы горячею кровь

да было б желанье

не выбыть из строя,

а вместе со всеми

бороться и строить.

Ведь это вот море

бездумно шумит,

и тычутся сослепу

волны в гранит...

А сердце твое все уверенней бьется.

— Найдется и сердцу работа?

— Найдется! —

Не в счет, что ты болен

и очень устал...

Правофланговым

ты сызнова стал.

С пером, как с винтовкой,

ты — в общем строю

и — в общей борьбе,

как в бою.

 

* * *

В городах и в поселках,

в столице и в Сочи

музеи твои.

И, как пламя, на ощупь

в них воздух,

но все ж — устоялся покой

и каждое слово твое «под рукой».

Не слышно давно здесь

ни стона, ни смеха...

Лишь жмется в углах

осторожное эхо

да люди приходят

по страстному зову

живущего слова,

Островского слова.

И я в музей сегодня загляну.

Мне спозаранку, как всегда,

не спится...

Звенит на кедре шустрая синица...

Я припаду к музейному окну

и старую буденовку увижу,

и на столе — блокнот

раскрытый,

твой...

И все твое

еще мне станет ближе.

Я вздрогну:

ты и вправду здесь живой.

И вот уж, удивленная, ликую

от праздника для сердца и ума:

я комнату твою

(совсем такую!)

издалека представила сама.

В ней ничего нет от больницы.

Вот разве только что — постель...

А два окна,

как две бойницы,

и дверь,

как амбразуры щель.

Здесь о болезнях не толкуют.

Что их напомнит, то не в счет.

Здесь только воля торжествует.

Здесь только мужество растет.

Я мысленно могу в музей входить,

минуя двери общие и дверцы.

Он весь мне кажется

твоим открытым сердцем.

И в нем пришлось

особой жизнью жить

твоим вещам,

твоим словам и книгам,

давно привыкшим к жизни,

не к веригам,

(с тобою все равно иль — без тебя)

попробуй-ка теперь

разъедини вас!

Здесь даже стены легкие

трубят,

что жизнь твоя

с людской объединилась.

 

* * *

И люди все идут к тебе, идут

из года в год

к твоим высоким думам.

И дорог им

твой непомерный труд:

ведь ты о них,

сейчас идущих, думал,

когда, бессонных не смыкая глаз,

смотрел в себя,

как в глубину колодца,

и верил:

навсегда, а не на час

душа твоя с народом остается.

Так словом, будто делом,

в трудный срок

за Родину сражаться ты помог,

предчувствуя,

что в новые бои

уйдут не раз ровесники твои,

и те, что помоложе,

не минуют

боев кровавых за страну родную...

И сам,

смотрящий с орлей высоты,

военным самолетом станешь ты

и мощным заградителем от мин,

и ты тот танк,

что первым брал Берлин,

и — партизанский доблестный отряд,

и те бойцы, что выйдут на парад...

А в мирный час (уже который год!)

ты и колхоз, и белый пароход...

Он с именем твоим сейчас в морях,

и ты в Морфлоте — признанный моряк.

И всюду, где читающий народ,

идешь ты к людям по годам широт.

А за тобой

на подвиг и на труд

отрядами

корчагинцы идут.

 

* * *

Вот слышишь ли,

как за Уралом грохочет

такое для века ударное — БАМ?

Кострами просвечены снежные ночи,

и ты, как по званью положено, там

и в стылых палатках,

и в новых поселках,

в листках боевых на ветру...

Ты слышишь,

как Время трубит без умолку,

что БАМ к океану ведут?

Ему отзываются горны КамАЗа —

и тут большевистский подъем и восторг! —

И рвутся на стройки страны

без приказов

твои комсомольцы, Комсорг!

Сегодня припомнить, конечно бы, надо,

как БАМ, довоенный еще, воевал...

Победно сражался он под Сталинградом

и общую нашу победу ковал:

сибирских путей своих

рельсы с мостами

совсем разобрал и отправил

за Каму,

на Волгу,

в сраженье народное,

сам,

чтоб вновь возродиться

под именем БАМ.

И нынче могутно

и даже красиво,

своей неоглядной

стальной колеей

связал

синеглазую нашу Россию

живой пуповиной

со всею Землей!

 

* * *

А здесь девчушка села на крыльце,

задумалась и тихо улыбнулась.

И свет особый на ее лице:

она с твоей мечтой

соприкоснулась,

с мечтой о счастье

быть всегда в строю,

быть нужным людям,

для людей работать...

Ей, маленькой,

большую жизнь твою

дано узнать из книг,

картин и фото...

Вот дата жизни.

В ней года твои

из долгих дней

и радостно-коротких.

Вот с мамой по-домашнему, двоих

засняли вас,

лежишь в косоворотке...

И можно прочитать все,

посмотреть,

потрогать осторожными руками.

И кажется,

что, победивши смерть,

ты — на Земле...

Спешишь за облаками

на горный перевал,

цветешь в саду;

глядишь на мир

влюбленно и сурово...

И девочка понять твою беду,

твою Победу осознать готова.

Ей надо жизни посмотреть в лицо,

чтоб стать потом

крылатей и сердечней...

И девочка присела на крыльцо

по-детски озабоченно-беспечно,

всерьез впервые осознав черты

высокой человеческой мечты

о совершенстве Мира,

Человека,

о красоте свершившегося века.

 

* * *

Сама я часами,

в глубинах музея,

живу, сострадая,

гордясь и жалея,

у стендов, картин...

Вот прославленный ас

глядит на тебя

и как будто на нас.

Он, Чкалов, похоже,

волнуется даже

и вроде не знает,

что спросит, что скажет...

Он робко присел,

застыдясь своей силы:

несчастье твое

и его подкосило.

Он губы сжимает

так горько-упруго,

как будто из боя

сраженного друга,

своими ручищами,

нежно-железными,

готов тебя вынести он

из болезни,

готов своей жизнью

с тобой поделиться...

Подушку поправил

и подал напиться...

И что бы еще?

Говори!

Он — сейчас!

Сидит, как ребенок,

прославленный ас.

Он знал о тебе,

он тобою

гордился,

но даже и он на тебя

подивился:

непросто в себе

улучшать человека!

Вы оба,

рожденные бурею века.

В тебе, как и в нем,

богатырская сила

эпохи,

которая вас породила.

 

* * *

Зря ль она, эта сила,

стала жизнь твою править

от болот инвалидных

на шоссе

к большаку?

Вся судьба твоя —

случай, выходящий из правил,

первый случай такой на веку.

Это позже появится званье

«КОРЧАГИНЦЫ»,

и любимым героем Корчагину стать...

А пока в твоей комнате

зримо курчавится

горький воздух сражений —

ни сесть и ни встать...

Не уходит,

не может утихнуть война...

И привычна кровать,

как спина скакуна...

По ночам ты летишь

по горящим кварталам,

ты ликуешь:

— Ура-а! Не сдается Мадрид! —

Вот и сам ты прилег

с пулеметом картавым,

и всю ночь тебе сердце

уснуть не велит...

И взлетают на древках

тугие знамена...

Каждый год твоей жизни

звучит поименно.

Невозможно от них даже дня

оторвать...

 

* * *

Часовым своим звал ты

усталую мать.

Всякий раз,

только чуть посветлеет окошко,

дверь откроет она

и тихонько войдет,

скажет: «День-то какой

зародился хороший!»

И чайку тебе в кружку

покрепче нальет,

подоткнет возле ног

одеяло на вате,

и сама прикорнет

в изголовье кровати;

и теплей тебе станет,

и в сердце не колет...

Для нее ты, как маленький,

«сынку» да «Коля»...

Вздохнет, пригорюнясь:

«Несчастно дитя»...

И тут же спохватится,

скажет, шутя:

— И что это я раскудахталась, право?

 

Не надо ей было почета и славы,

а только бы жил

да поменьше болел...

Без воздуха сын,

будто плат, побелел...

И к форточке тянется,

ветку приносит...

Нет сердца вернее!

Такое не бросит!

Во всем сострадая,

любя и жалея,

последним дыханьем своим

отогреет!

Ее это руки уют сгоношили,

ее это руки подушек нашили,

оправили эту кровать

сотни раз!

Она не смыкала встревоженных глаз

порой до рассвета,

горюя и плача...

И может ли матери сердце иначе,

когда ее сын,

ее мальчик, лежит?

И ранен — не ранен,

убит — не убит...

Кто матери сердце спознает

до края, до всей глубины,

когда оно — рана сквозная,

кровавая рана войны?

Болит воспаленно

и часу

забыть о себе не дает...

Сын спросит водицы иль квасу —

и то оно знает вперед...

И зряшное слово родная не скажет,

а сядет в сторонке

и что-нибудь вяжет,

а то еще шьет «на руках»

да живулит

и просто сыновний покой караулит:

вдруг схмурит он брови да словом

не выдаст ли боли своей...

И сердце недремное словно

само подгоняет:

— Скорей

иди,

не усни ненароком

и сына, хоть чуть, поддержи...

Разбудит, поднимет до срока,

слезой на ресницах дрожит...

И матушка руку положит

на лоб твой,

такой молодой!

И лучше лекарства поможет,

как сбрызнет живою водой.

И ты не сдаешься,

ты шутишь, поешь...

И часто гостит у тебя молодежь.

Наперекор своей боли разверстой

ты с ними как будто отмеривал версты

и судеб и мест,

и копившихся слов...

И все забывали,

что ты нездоров...

 

* * *

Вот мною дописана

новая строчка.

Поет незабытого времени рог.

И видит моя повзрослевшая дочка,

как ты ее маме подняться помог.

Да нет, не с постели!

И пусть ее, что там!

А — в главное веря,

поверив в себя,

чтоб сделалась смыслом

и счастьем

работа

для каждого,

самого трудного дня.

И меня поддержала

борьба и работа.

На войне, по младенчеству,

я не была.

А во снах откликаюсь

на оклик:

— Пехота!

Рядовым пехотинцем

я жизнь прожила.

По кино лишь знакомые

вспышки мелькали

от внезапных бомбежек,

от близких смертей...

Но гремит вечный бой

на огромном накале

над окопчиком в десять локтей.

С юных лет я осталась

в окопчике этом

навсегда.

И плывет над землей тишина.

и по берегу ходит зеленое лето,

только в малом окопе

осталась война.

Я лежу много лет,

и окоп зарастает.

Он все уже и уже.

Ни сесть и не встать.

Как помочь мне?

И небо, пожалуй, не знает...

Одолела меня неподвижность,

как тать.

Ну а если спросить,

что болит — не отвечу...

А, пожалуй, душа — посильнее всего...

Я стараюсь потише стонать и полегче.

Толк ли в стонах?

И это ведь как для кого...

Знаю,

жизнь надо мною

захочет склониться,

дать из фляги воды

и бинты затянуть,

чтоб и здесь

не больница была,

а — бойница...

Для живых это просто

единственный путь.

 

* * *

Мы меньше бы знали,

беднее б мы были,

когда бы такие, как ты,

не вошли

во сны наши,

в жизнь нашу,

в песни и в были,

как полые воды

в могучий разлив

стремительных сил,

что растут год от года;

и рдеет заглавное слово —

СВОБОДА

и Дружба, и Равенство,

Братство Народов...

Бывает еще на Земле

непогода...

Но турок про Павку

в Стамбуле читает,

и чех про Островского песню поет,

и негр обездоленный

смерть побеждает

и русское,

Павкино имя берет...

 

А Павка всегда —

впереди эскадронов

и рубится лихо в бою,

где плачет невольник

за дальним кордоном

и комсомолята поют

под звуки все той же,

российской, гармони

и строят дорогу,

и строят Судьбу...

Летят Революции

красные кони,

ломая замшелых плетней

городьбу...

Так зримо всегда

легендарное время!

И годы его будут вечно

со всеми.

Они в наши жизни вошли,

в наши судьбы

мерилом,

заветом,

призывной строкой, —

и стали насущной,

ликующей сутью,

в сердца навсегда заронив

НЕПОКОЙ.

А. Баева

 

Песни:

 

Песня о Николае Островском

Музыка: В. Румянцев

 

От Каховки до Волыни

В сизом пепле перекрестки,

Словно вихрь, летит в лавине

Молодой боец Островский

В бой за долю Украины,

В путь орлиный, в путь геройский.

Эх, ты, юность,

Юность огневая,

Быстрый конь да шашка боевая!

Доброй честью, славой комсомольской

Стал в стране у нас Николай Островский!

 

Комсомолец в дни затишья

Не мечтает о покое.

Он, рожденный бурей, пишет

О простом бойце — герое,

Как учили коммунисты

Наше племя молодое,

Как отвага

В юношах рождалась

И как сталь в те годы закалялась

Доброй честью, славой комсомольской

Стал в стране у нас Николай Островский!

 

Книги пламенное слово

В грозной битве всенародной

Вдохновляло Кошевого

На борьбу за край свободный

И Матросов с книгой этой

Шел на подвиг благородный.

Слов правдивых

Сила огневая

Будет жить, как юность боевая!

Доброй честью, славой комсомольской

Стал в стране у нас Николай Островский!

Я. Шведов

 

Комсомольская юность моя

Музыка: А. Долуханян

 

Свежий ветер отваги

Закипает в груди.

Комсомолец Корчагин,

Как всегда, впереди.

 

Будем вечно гордиться

Славой первых бойцов.

В каждом сердце хранится

Юность наших отцов.

 

Эту песню напевая,

Мчится в дальние края

Удалая, Боевая,

Комсомольская юность моя!

 

В Сталинграде и Бресте,

На Дону и Днепре.

Мы с Корчагиным вместе

Шли навстречу заре.

 

Наша юность по праву

Открывает пути.

Комсомольская слава,

Как всегда, впереди.

 

Эту песню напевая,

Мчится в дальние края

Удалая, Боевая,

Комсомольская юность моя!

 

Не стареть нашей песне,

С ней трудись и мечтай

И с Корчагиным вместе

Уезжай на Алтай!

 

Свежий ветер отваги

К нам летит сквозь года.

Стань, как Павка Корчагин,

Молодым навсегда!

 

Эту песню напевая,

Мчится в дальние края

Удалая, Боевая,

Комсомольская юность моя!

М. Лисянский

 

Комсомол, комсомол!

Музыка: Э. Колмановский

 

В нашем времени, добром и грозном,

Повстречались огонь и холод.

Если молод—будь взрослым,

Если взрослый—будь молод.

Рядом с тихой лирической песней

Пусть звучат походные марши,

Ты всегда—мой ровесник

И товарищ мой старший—

Комсомол,

Комсомол,

Комсомол.

 

Это высшая школа отваги,

В ней учиться совсем не просто:

Если в книге—Корчагин,

То и в жизни—Островский.

Новизны открыватель и вестник,

До луны рукой доставший,

Ты всегда—мой ровесник

И товарищ мой старший—

Комсомол,

Комсомол,

Комсомол.

 

В этом мире никто еще не жил

Так открыто и так красиво.

Если сильный—будь нежен,

Если нежный—стань сильным.

Как союз непреклонных и честных

И отчаянных, и бесстрашных,

Ты всегда—мой ровесник

И товарищ мой старший—

Комсомол,

Комсомол,

Комсомол.

Е. Долматовский

 

С нами Павел Корчагин

Музыка: Л. Печников

 

Ни беда нас не сломит,

Ни пурга и ни дождь,

Потому что мы помним

Боевое «Даешь!»

 

Полон сил и отваги,

Как когда-то в бою,

С нами Павел Корчагин,

С нами Павел Корчагин

В комсомольском строю!

 

Посмотри — это нами

Растревожена даль.

На КамАЗе, на БАМе

Закаляется сталь.

 

Мы врываемся в космос

Наяву, не во сне,

И корчагинский голос

Слышим мы в тишине.

 

Ни беда нас не сломит,

Ни пурга и ни дождь,

Потому что мы помним

Боевое «Даешь!».

 

Вечно юн и отчаян,

Как когда-то в бою,

С нами Павел Корчагин,

С нами Павел Корчагин

В комсомольском строю!

И. Светличный

 

Рыцарь комсомола

(Песня о Павке Корчагине)

Музыка: Г. Пономаренко

 

Идут года, а Павка вечно молод,

Стоит в дозорах, варит с нами сталь.

Горжусь тобою, рыцарь комсомола,

Для миллионов ты примером стал.

 

Ты помогал нам в битве под Москвою

Сражаться с темной вражеской ордой.

Врага разбив, героями с тобою,

Мы возвращались гордые домой.

 

Ты с нами мчишь в космические дали,

По голубым морям ведешь суда,

С тобой ведем сквозь горы магистрали,

В тайге возводим чудо города.

 

У нас у всех, твоя, Корчагин, школа,

Не позабыть нам звонкий клич «Даешь!»

Горжусь тобою, рыцарь комсомола,

Ты нас, как прежде, к подвигам зовешь!

А. Смирнов

 

Песня Корчагинцев

Музыка: О. Хромушин

 

Юность не спит.

Цокот копыт.

Ветер колышет знамена.

Белых разбить,

Волю добыть

Скачут вперед эскадроны!

 

Ленин вперед

Юность ведет —

Будут хорошие вести!

Путь наш в борьбе

К новой судьбе

С Павкою,

С Павкой Корчагиным вместе!

 

Юность не спит.

Битва кипит.

Танки фашистские встали.

Танки горят.

Красный солдат

Крепче разбойничей стали!

 

Ленин вперед

Юность ведет —

Будут хорошие вести!

Путь наш в борьбе

К новой судьбе

С Павкою,

С Павкой Корчагиным вместе!

 

Юность не спит.

Цокот копыт

Слышится в песне крылатой.

Цель высока.

Мир на века

Строим, как деды когда-то!

 

Ленин вперед

Юность ведет —

Будут хорошие вести!

Путь наш в борьбе

К новой судьбе

С Павкою,

С Павкой Корчагиным вместе!

В. Шошин

 

Горячее сердце

Музыка: А. Морозов

 

Играют тревогу

Охрипшие трубы,

Сверкнуло былое

Каленым клинком.

Как Павка Корчагин,

В седле я качаюсь,

И знамя над нами

Горит кумачом.

 

И так же, как деды,

Во имя победы

Мы сталь закаляем

В огне и в дыму.

Горячее сердце

И чистая совесть,

И верный товарищ

Порукой тому.

 

Нас время, как в стремя,

В атаку бросает,

Мы снова в походе,

Мы снова в седле.

Как Павка Корчагин,

Прожить мы мечтаем,

Жила чтобы память

О нас на Земле.

 

Дорогу проложим

И город построим,

Достойное имя

Присвоим ему…

Горячее сердце

И чистая совесть,

И верный товарищ

Порукой тому.

Я. Голяков

 

Здравствуй, Павка Корчагин

Музыка: В. Комаров

 

Вновь походные флаги

Понимать нам пора.

Здравствуй, Павка Корчагин,

Сядь со мной у костра.

Вспомни пули шальные,

Свой горячий клинок,

Вспомни дни грозовые,

Дни побед и тревог.

 

Так звените, звените гитары,

Разбудите рассвета зарю.

Я тебе, друг мой старый,

Эту песню дарю,

Я тебе, друг мой старый,

Эту песню дарю.

 

По таежный отрогам

Над упрямой рекой

Мы проложим дорогу —

След судьбы огневой.

Ветры всех революций,

Что завещаны нам,

Здесь навеки сойдутся,

Прошумев по годам.

 

Этой звездною ночью

Завершится привал.

Нам наутро досрочно

Штурмовать перевал.

Выйдем к степи ковыльной,

И к просторам морей,

Я — в буденовке пыльной,

Павка — в каске моей.

 

Так звените, звените гитары,

Разбудите рассвета зарю.

Я тебе, друг мой старый,

Эту песню дарю,

Я тебе, друг мой старый,

Эту песню дарю.

Ю. Гусинский

 

Культовая книга поколения Героев (к 115-летию Николая Островского)

 

Елена Сазанович: «О Николае Островском: 29 сентября 1904 года в селе Вилия Волынской губернии родился Николай Островский...

«Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь и все силы отданы самому главному в мире: борьбе за освобождение человечества. И надо спешить жить. Ведь нелепая болезнь или какая-либо трагическая случайность могут прервать ее. Охваченный этими мыслями, Корчагин ушел с братского кладбища...»

Еще лет 25 назад эта цитата из романа Николая Островского «Как закалялась сталь» была настолько заученной, настолько замученной, что, казалось, утратила свой абсолютно сокровенный, абсолютно вымученный смысл. Сегодня она выглядит настолько нежданной, настолько негаданной, что вызывает недоумение и абсолютное непонимание этого смысла. И, тем не менее, она остается абсолютно правильной и вчера, и сегодня, и завтра. Ведь от перемены места человека во времени и пространстве смысл жизни его не меняется. Желает он этого или нет.

Островский не мог не написать этот роман. Потому что вся его такая короткая долгая жизнь была романом. Таким художественным и таким сложным. Таким смелым и таким светлым. Таким лиричным и таким драматичным. Вся его жизнь была героическим романом. Роман-эпопея, роман-баталия, роман-история, роман-трагедия. Впрочем, для кого-то сегодня это роман-приключение. А для некоторых просто фантастика. Впрочем, невероятную правду можно назвать фантастикой. И все же она остается правдой.

Он прожил всего 32 года. Но сколько всего за 32 года… прожито! Из них четырнадцать лет тяжело болел. Последние семь лет был слепым. А «вместо радостной юности, радостного детства нас ждал изнурительный капиталистический труд от утра до поздней ночи буквально за кусок хлеба». С 15 лет будущий писатель в буре Гражданской войны. Он и его товарищи, «Рожденные бурей». И они в этой буре выстояли. Когда погибали в гражданскую, когда строили узкоколейку и умирали от тифа, когда их смертельно ранили бандитские пули. И они все равно победили. Чтобы уже никогда не проиграть. Они никогда и не проиграли. Мы проиграли за них.

После тяжелого ранения, слепой, прикованный к постели, Николай Островский пишет знаменитый роман о становлении Советской власти и героической жизни комсомольца Павла Корчагина — «Как закалялась сталь», ставшим одним из лучших образцов социалистического реализма. По жизни боец, он находит для своей борьбы новое оружие — слово. Он, всю жизнь сражавшийся на передовой, теперь воюет с новыми врагами — своими физическими недугами. Как всю жизнь он их презирал! И они, как назло, словно зная об этом презрении, с новой силой, все чаще и чаще атакуют его со всех сторон. Испытывая и испытывая его снова и снова. На мужество. Как-то в интервью с корреспондентом английской газеты «Ньюс кроникл» писатель сказал:» Я не герой на час. Я победил все трагедии своей жизни: слепоту, неподвижность, безумную боль. Я очень счастливый человек, несмотря на все...»

Из жизни Николай Островский дерзко ворвался на страницы своего произведения «Как закалялась сталь» и стал героем романа Павкой Корчагиным. Павка Корчагин дерзко вырвался из романа в жизнь и стал героем. И не только Островским. Он стал Алексеем Маресьевым, Зинаидой Туснолобовой, Николаем Рыбалко, Николаем Бирюковым, Эдуардом Асадовым, Василием Смысловым… Как жаль, что всех не перечислишь... Они смогли не просто выжить и пережить свои болезни и боли. Они смогли гораздо большее. Полюбить от всей души жизнь. И от всей души по-прежнему служить ей. Не только им нужна была жизнь. Они ей были нужны не меньше, а, возможно гораздо, гораздо больше. Потому что жизнь уже знала, на что эти люди способны. На фантастичную правду. Которая оставалась правдой. Они невозможное сделали возможным. Нереальное — реальным. Непреодолимое — преодолимым. Незрячие, неподвижные, испытывающие безумную боль, они видели больше, чем многие. В них энергии было больше, чем у многих. Они чувствовали себя здоровее, чем многие. И главное — они были счастливее многих. И все они говорили приблизительно одно: мы выжили и победили только благодаря Островскому и Корчагину.

Группа гвардейцев-Героев Советского Союза как-то написала в московский дом-музей Н.А. Островского: «И когда мы вернемся домой после победы, мы принесем вам не один томик «Как закалялась сталь» с простреленными и обожженными страницами, чтобы могли видеть, как вместе с нами на всех фронтах сражался за Родину ее бессмертный сын, наш друг и брат Корчагин-Островский...» И еще : «Жаль, что нет обычая награждать книги...» Без преувеличения, «Как закалялась сталь» достойна самой высокой боевой награды.

Однажды Горький изрек: «Есть только две формы жизни: гниение и горение...» Не нужно быть мудрецом, чтобы понять, какая жизнь была у Николая Островского. И не нужно быть слишком умным, чтобы понять, кто до сих пор смеет бросать камни в личность писателя Островского и комсомольца Корчагина. И они смеют! Еще как! Те, кто так и не понял смысл единственной своей жизни и кому нисколько не больно за бесцельно прожитые годы. И кого не сжигает позор. Это те, кто выбрал не горение, а гниение. По-прежнему зная, что жизнь дается один только раз.

Советский режиссер, народный артист Республики В. Мейерхольд вспоминал: «Я имел однодневную беседу со Львом Толстым, много беседовал с Антоном Чеховым — и Николая Островского я ставлю третьим. Такая необычная культура, такое необычное проникновение в правду жизни, такая способность понимать, что такое искусство».

«Дорогой друг Николай Островский! — писал французский писатель, лауреат Нобелевской премии Ромен Роллан. — Ваше имя для меня синоним редчайшего и чистейшего нравственного мужества. Ваша жизнь есть и будет светочем для многих тысяч людей. Вы останетесь для мира благотворным, возвышающим примером победы духа над предательством индивидуальной судьбы. Вы стали единым целым с Вашим великим освобожденным и воскресшим народом». Посетивший в 1936 году Союз другой знаменитый француз Андре Жид, будущий лауреат Нобелевской премии, также встречался с Николаем Островским. В своем «Возвращении из СССР» он написал об этой встрече: «Я не могу говорить об Островском, не испытывая чувства глубочайшего уважения. Если бы мы были не в СССР, я бы сказал: «Это святой». Религия не создала более прекрасного лица. Вот наглядное доказательство того, что святых рождает не только религия. Достаточно горячего убеждения, без надежды на будущее вознаграждение. Ничего, кроме удовлетворения от сознания выполненного сурового долга…». Еще один французский писатель, лауреат Гонкуровской премии Анри Барбюс назвал Николая Алексеевича «советским Иисусом Христом».

Именем Николая Островского названа планета Солнечной системы. А может он и впрямь был человеком с другой планеты? На которую нам уже никогда, никогда не попасть. Впрочем, как знать. Если звезда Островского по-прежнему светит, горит, пылает… Как и звезды других писателей, которые потрясли мир

https://mspru.org/pulicistika/14735-o-nikolae-ostrovskom.html

 

Константин Кудряшов, АиФ: «29 сентября 1904 г., в селе Вилия Волынской губернии у акцизного чиновника и его второй жены, дочери чеха-переселенца, родился Христос. Именно так его назовёт впоследствии французский писатель Андре Жид: «Я видел современного Иисуса Христа, который сам написал революционное Евангелие». Пока же мальчика назвали Николаем. Фамилия — Островский.

Считается, что сейчас это имя мало кому что скажет. В принципе, с некоторыми отклонениями так оно и есть. Кто не верит, может провести любопытный эксперимент. Найдите и распечатайте изображение советской марки с Николаем Островским. Только берите ту, что была выпущена в 1964 г. в серии «Писатели СССР» и стоила 4 копейки. А потом покажите эту картинку кому-нибудь из тех, кто помоложе, закрыв рукой текст и красных конников. Результатом моего эксперимента стало шикарное: «Ого! А что, тогда у нас кино с Джонни Деппом показывали?» Островский там действительно походит на исполнителя роли капитана Джека Воробья, как говорится, «до степени смешения». Что, безусловно, может заинтересовать вашего юного собеседника.

Если же рассказать ему, что этот парень на марке — инвалид, который практически ослеп, не мог двигаться, ежеминутно испытывал нестерпимые боли во всех суставах, но при всём при этом умудрился добиться ошеломляющего, всемирного литературного признания, впечатляющих гонораров и почти религиозного поклонения в свой адрес, реакция будет примерно такой: «Да ладно! А почему нам про это не рассказывали?»

Литературный критик Лев Аннинский дал исчерпывающее объяснение ещё лет пятнадцать назад: «Десять лет понадобилось, чтобы вытравить Николая Островского из школьных программ и переписать статьи о нём в энциклопедиях в том духе, что «культ Корчагина вводился принудительно и рухнул на закате тоталитаризма, так же стремительно, как и многие другие символы тоталитарной эпохи».

Островского действительно вымарывали, вытравляли и высмеивали. Принципиально обходя вниманием самые неудобные факты. Например, то, что русский советский писатель Николай Островский со своим романом «Как закалялась сталь» до сих пор остаётся одним из самых тиражных писателей планеты Земля. Уступает он разве что британскому профессору Джону Рональду Руэлу Толкиену с его трилогией «Властелин Колец». Конечно, оба они плетутся в хвосте у Библии (6 млрд.) и цитатника Мао Цзэдуна (900 млн.), но по части художественных произведений лидером всё-таки является англичанин с почти 100 млн. общего тиража. Наш стоит практически вровень — 773 издания на 75 языках народов СССР общим тиражом 56 млн., плюс 3 млн. на 54 языках народов мира.

Да ещё плюс Китай, традиционно стоящий наособицу. Там книга Островского вышла общим тиражом примерно в 15 млн. И это ещё не предел, поскольку жизнеописание Баоэра Хэчацзиня — а именно так называют Павку Корчагина в Поднебесной — реальный бестселлер. По нему двадцать лет назад силами режиссёра Хана Гина, продюсера Шао Хуа и актёров студии им. Александра Довженко был снят неплохой сериал, который в итоге признали лучшим телевизионным проектом Китая 1999 г. А в 2015 г. Международное радио Китая провело опрос — какой из русских писателей наиболее популярен среди китайской молодёжи. Топ-три выглядел так — на третьем месте оказался Лев Толстой, на втором — Антон Чехов, на первом — Николай Островский.

Удивительно, что лет за восемьдесят до того в СССР один человек расставил приоритеты очень похожим образом. Звали Его Всеволодом Мейерхольдом, и вот что прославленный режиссёр говорил актёрам своего театра: «Я имел однодневную беседу со Львом Толстым, много беседовал с Антоном Чеховым. Николая Островского я ставлю третьим. Такая необычная культура, такое необычное проникновение в правду жизни, такая способность понимать, что такое искусство». Видно, конечно, что акценты смещены в сторону классиков, но и простое попадание в такую компанию дорогого стоит.

Вообще, конечно, говорить о том, что культ Павки Корчагина и самого Николая Островского «вводился в СССР принудительно», не просто свинство, но и катастрофическое невежество. Дело в том, что роман «Как закалялась сталь» дважды отвергался издательствами — дескать, написано-то здорово, но вот автор какой-то совсем неизвестный. Когда, наконец, роман всё-таки вышел в свет, кое-где его объявили антисоветским — в Харькове, например, вообще пытались его изъять из продажи и библиотек по той причине, что «восстановительный период молодой Советской Республики изображён самыми чёрными красками, а Павел Корчагин с его метаниями больше похож на антигероя, чем на настоящего комсомольца». Очерк Михаила Кольцова «Мужество», посвящённый Николаю Островскому и вышедший в 1935 г. в газете «Правда», ситуацию отчасти подправил — критиковать автора, одобренного главным партийным изданием страны, уже никто не рисковал. И начался настоящий бум. Очереди на роман в библиотеках исчислялись сотнями желающих прочесть. Достать книгу Островского были почти нереально — она раскупалась мгновенно.»

https://aif.ru/culture/person/nikolay_ostrovskiy_pisatel_nomer_odin_v_sssr_davno_v_kitae_seychas?ysclid=m0tzr1jkxx331220832

Всего просмотров этой публикации:

Комментариев нет

Отправить комментарий

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »