пятница, 11 января 2019 г.

Татьяна Александрова - глазами В. Берестова



Вспоминая Татьяну Александрову, нельзя не вспомнить её мужа, знаменитого поэта Валентина Берестова. Два человека, которые создавали сказочную атмосферу вокруг себя, шли по жизни рука об руку. Воспоминания Берестова о Татьяне Александровой (она была его второй женой) называются «Лучшая из женщин». Татьяна Александрова была не только художницей, но и сказочницей. Берестов был поэтом, писателем, ученым, исследователем-археологом; историком, пушкинистом, открывшим два стихотворения Пушкина, которые до этого считались народными песнями. Это был человек необычайной эрудиции и очень разносторонних глубоких знаний. И Татьяна Ивановна была человеком незаурядным. Она излучала свет. Даже когда весной в лесу она, сидя на пне, рисовала подснежник, он выходил живым. Когда она за мгновение рисовала ребенка, он представал таким же непоседливым и на бумаге. Валентин Дмитриевич оказал большое влияние на художницу. Она делала рисунки к его книгам, а он иногда писал стихи, включенные в её сказки или предисловия к ним. Сначала она просто иллюстрировала книги Берестова, потом они начали писать вместе. Без Берестова не было бы писательницы Александровой.

В 1973 году вышла совместная повесть «Катя в игрушечном городе». В 1977 году вышла первая книга о домовёнке Кузе, который попадал в разные истории. Предисловие и послесловие к этой книге написал Валентин Дмитриевич Берестов. Он всегда поддерживал жену и помогал в авторской деятельности. Наталья Ивановна, сестра Татьяны, ставшая спутницей Берестова в последние годы его жизни, рассказывает, что Валентин Дмитриевич очень тяжело переживал смерть жены. Через три дня после похорон позвонили из «Союзмультфильма», попросили передать Татьяне Ивановне, что прочитали ее сказку о Кузьке и заказывают ей сценарий мультфильма. Берестов собрал в кулак все свое мужество и засел за сценарий. Вместе с режиссером Аидой Зябликовой и с художником Геннадием Смоляновым они сделали два фильма. Кузька, появившись на экране, тут же приобрел невероятную популярность у детей. В этом, собственно, никто и не сомневался. Параллельно с работой над мультфильмами Валентин Дмитриевич воевал за издание полного текста сказки. На издание книг утверждался пятилетний план. И если рукопись не попадала в число плановых «счастливчиков», ее издание переносили… на следующую пятилетку. Берестов случайно узнал, что книге про домовенка грозит именно такая судьба, и бросился в атаку. Издание «Кузьки» стоило ему инфаркта. Первая, полная версия сказки вышла в свет в 1986 году.


В 1989 была издана еще одна книга Татьяны Александровой, где текст произведений дополняли ее же рисунки. Помимо «Кузьки» в книгу вошли еще два сборника сказок. В 1992 году в Одессе увидела свет еще одна книга сказочницы — сборник рассказов о предвоенном детстве. И, наконец, в 2001 году московское издательство «Дрофа» выпустило сразу три тома сказок Берестова и Александровой. После смерти любимой супруги Валентин сделал все, чтобы сохранить память о ней в сердцах многих людей. Уже после смерти Т. Александровой увидела свет чудесная книжка — сборник стихов для детей «Первый листопад». Ее автор Валентин Дмитриевич Берестов, рисунки Т. Александровой. Стихи и картины, собранные в этой книге, слились воедино. Книга отмечена первой премией на всесоюзном конкурсе на лучшую детскую книгу 1987 г.


Обаятельный образ Татьяны Аллександровой остался в памяти близких людей, в ее рисунках и прозе. Мы узнаем ее — неизменную лирическую героиню — во многих стихах Валентина Дмитриевича Берестова.

«Отраженье — искусство природы»,—
Говоришь ты и смотришь на воды.
— «Это ж рабская копия!» — «Нет,
Это подлинник,— слышу в ответ.—
Вон береза в пруду, как царица
Надо всеми, кто в воду глядится,
А найди ее на берегу!»
Я шцу и найти не могу.
Так и образ твой, скромница, странница,
И запомнится, и останется.
И, как эта береза в пруду,
Вдруг возникнет у всех на виду.

Как-то в калужской лесной деревеньке
Ты усадила детей на ступеньки,
Вынула краски, раскрыла тетрадку
И рисовала их всех по порядку.
А чтоб они оставались на месте,
Сказку придумала им честь по чести.
Вдруг я увидел сердитую бабку.
Внука старуха схватила в охапку.
Девочки ныли, мальчишки роптали.
Матери их по домам расхватали.
- Что они? Глаза боятся дурного?
Но малыши появляются снова.
Вымыты ноги, в порядке прически.
Очень красивые будут наброски!

Дети и цветы
                                 Лоле Звонарёвой
Как нарисовать портрет ребёнка?
Раз! – и убежит домой девчонка,
И сидеть мальчишке надоест.
Но художник, кисть макая в краски,
Малышам рассказывает сказки,
И они не трогаются с мест.

Как нарисовать портрет цветка?
Он не убежит наверняка,
А художник рвать его не станет.
Пусть цветок растёт себе, не вянет,
Пусть попляшет он от ветерка,
Подождёт шмеля иль мотылька
И на солнце, не мигая, глянет.

Памяти Т. И. Александровой
1
Заглядывать вперёд, – ты пошутила, –
Мы слишком далеко не будем, чтоб
Случайно не увидеть хвост кобылы,
На кладбище везущей чей-то гроб».
Старинной шутке мы смеялись оба.
«Любовь до гроба!» – каждый повторял.
Любила ты и я любил до гроба,
До гроба, над которым я стоял.

2
Розы в блеске морозного дня.
У могилы стою на ветру.
И впервые утешит меня
Мысль о том, что я тоже умру.
3
Моя любовь тебя пережила…
Любовь ли? Век горюй и плечи горбь.
Любовь была светла и весела.
А это – боль утраты. Это – скорбь.

4
Работай! И сразу кто умерли – живы,
И завтрашним счастьем набиты архивы.
Живые черты и живые мечты.
Чуковский и Гёте, Джейн Остин и ты.
Ни рукопожатий, ни встреч, ни объятий, –
Всего, что могло бы отвлечь от занятий.
5
Надпись на книге
Пылкость мыслей, истина чувств.
К ним вернёшься не раз и не два.
В них дыханье умерших уст
Сохранили живые слова.
И когда их читаю вслух
Выдыхая, вдыхая, дыша,
Вновь со мной этот гордый дух
И весёлая эта душа.

В. Берестов: Лучшая из женщин. Годы с Татьяной Александровой.

«Кто лучшая из женщин?» – как-то спросила Таня. «Ты!» – радостно отозвался я. Таня отмахнулась от комплимента: «Я серьезно говорю. Лучшая из женщин – та, которая уважает других женщин. Уважает их талант, ум человеческое достоинство. Без тени соперничества, ревности, зависти». Такой была и сама Татьяна Александрова. А лучшими из женщин, каких она встретила на своем пути, были ее няня Матрена Федотовна Царева и руководительница детской художественной студии Татьяна Александровна Луговская. Почти неграмотная поволжская крестьянка образовала ее душу, а театральная художница из старой интеллигентной семьи, дочь прекрасного педагога, сестра поэта Владимира Луговского, жена драматурга Сергея Ермолинского, друга Михаила Булгакова помогла развиться ее таланту. Потом Татьяна Александровна написала прекрасную книгу о детстве «Я помню», и мы с Таней были ее первыми слушателями.
Таню всегда поражала несоизмеримость вклада женщин в народную культуру (песни, сказки, массовые праздничные действа, узоры и т. д.) и в культуру городскую, книжно-музейную, где до последнего времени было так мало женщин-художниц, писательниц, ученых. Ее любимейшим прозаиком была умница Джейн Остин, чьи романы, особенно «Гордость и предубеждение», она перечитывала без конца. В последний год своей жизни Таня подружилась с поэтессой Мариной Бородицкой, переводившей английских поэтов, и мечтала вместе с ней переложить на русский язык сочинения Джейн Остин. Она уже успела закупить для этой цели английские издания.
А из художниц любимейшей была Елена Дмитриевна Поленова. Еще школьницей в эвакуации, в Ярославле, Таня раздобыла единственную монографию о сестре великого Поленова и не расставалась с этой книжкой всю жизнь. Живя в Поленове, Таня внимательнейшим образом изучила каждое из хранившихся в музее ее произведений и прочла все, что можно было о ней прочесть. В работах Елены Дмитриевны ее привлекало сочетание реальности со сказкой: вот-вот из-за этих березок выйдет какое-нибудь прелестное сказочное существо, например, Аленушка или Василиса Премудрая, а «Война грибов» вдруг прекратится, и все ее персонажи, став обычными грибами, займут положенные им места в лесах и рощах. Елена Дмитриевна иной раз, как средневековые книжники, по-своему переписывала текст, из которого как бы сами собой возникали рисунки, она подбирала для себя и обрабатывала полюбившиеся ей русские народные сказки. Таня решила пойти еще дальше. Она придумала маленьких домовят и лешиков. А Бабе-Яге в добавление к избушке на курьих ножках, повергавшей хозяйку и ее случайных гостей в мрачноватое расположение духа, выделила еще и нарядный пряничный Дом для хорошего настроения, – в нем и сама Яга делалась радушной хозяйкой, и гостей не только не ели, а, наоборот, изо всех сил закармливали и баловали. И уж если в банях жили домовые-банники, в сараях-сараяшники, а в конюшнях – конюшенники, то почему бы в собачьей конуре не жить конурнику Нефеду Жучкину, собачьему домовому?
Быть настоящей женщиной – для Тани это значило еще и быть продолжательницей тех, кто по-своему, по-женски, творили народную (очень щедро!) и мировую, так сказать, авторскую культуру (пока, с ее точки зрения, до обидного мало). Она не любила жаловаться. Не любила говорить о своих бедах и болезнях. На вопрос: «Как поживаете?» неизменно отвечала: «Замечательно!» У некоторых это вызывало зависть. Таня не выносила формализма, скуки. «А зачем я здесь?» – вдруг спохватывалась она на каком-нибудь собрании или методическом совещании в Педагогическом институте или во Дворце пионеров и старалась незаметно пройти к выходу. Но не заметить эту большую сияющую женщину было невозможно. Она любила смеяться. За день происходило и говорилось много такого, что ее радовало и забавляло. И соседка, жившая за стеной, пожаловалась в парторганизацию на то, какую богемную, разгульную жизнь ведет эта художница: с чего бы ей, на трезвую голову, так смеяться? Но Таня улыбалась даже в свои последние дни на земле. «Чему улыбаешься?» – спросил я. «Не просто улыбаюсь,– с трудом шевеля губами, прошептала Таня. – Смеюсь. Замыслы… Такие потешные!»
«Таньнаташа» – называли ее и сестру-близнеца в детстве. Так и говорили: «Таньнаташа выйдет?» Сколько себя помнили, обе девочки рисовали. Ну а сказки сочиняют все дети. Каждая их игра, как утверждает Чуковский, есть материализация сказки. Потом это проходит. Но у Тани не прошло. В одном из рассказов о детстве она пишет, как сестры усаживали свою няню Матрешеньку читать им по складам любимые сказки, но прежде требовали, чтоб она подтвердила: лягушка и на сей раз станет царевной! В другом рассказе она вспоминает, как во дворе на Большой Почтовой, своей малой родине в Москве, она сочиняла для подружек сказку про принцессу, которая любила и берегла всех маленьких: жуков, гусениц, бабочек, а потом они ее спасли, и как принцесса обманула врагов, ворвавшихся в ее замок замерла неподвижно среди статуй, и ее приняли за статую.


Рисовали сестры и в эвакуации, в Ярославле. В изостудии при Дворце пионеров. Наташин рисунок в войну даже в «Пионерке» напечатали. А в Москве они вместе пришли к Татьяне Александровне Луговской. Она часто вспоминала, как увидела за дверью своей изостудии двух одинаковых девочек. Наташа поступила в Архитектурный, Таня – в Институт кинематографии. На одном из экзаменов она провалилась, но год не пропал даром, – она занималась в изостудии у Тышлера, который любил и чувствовал сказку, особенно театральную. А еще Таня любила рассказывать, как однажды их с Наташей курсы случайно оказались в один и тот же день на практике у Останкинского дворца. Незнакомый преподаватель подошел к Тане и сказал: «Так-так. Решили утопить архитектуру в пейзаже? Ну что ж, продолжайте». А к Наташе подошел Танин профессор Юрий Пименов: «Не слишком ли подчеркнута архитектура? Ладно, продолжайте!» Влияние фантазера Тышлера причудливо сочеталось в Таниных работах с влиянием певца Москвы и москвичей Пименова.
Я знал Таню 25 лет. И только через 10 лет осмелился признаться ей и самому себе, что люблю ее. 15 лет мы прожили вместе. Помню, в первые дни после нашей женитьбы мы шли под серым моросящим небом, и вдруг она сказала: «Посмотри, как красиво!» И верно. Я часто проходил по этой улице в гораздо лучшую погоду, но такой красоты никогда не видел. «А все держит вот эта женщина в красном плаще, – пояснила Таня. – Смотри, смотри, пока она не свернула за угол». И я увидел крохотную далекую фигурку, на которой в это мгновение и впрямь держалась красота улицы. Не этому ли она училась у Пименова? А однажды на подмосковной Десне мы любовались отражением в реке освещенного дома, и Таня вдруг вспомнила, как у Гоголя русалки выходят со дна сквозь отраженные окна… И я словно бы увидел их.
В 1975 году в Тарусе Таня показала мне школу, где размещались студенты ВГИКа, проходившие практику. «Здесь ко мне перестали серьезно относиться, нахмурилась она. – Как-то я сказала: «Смотрите! Как красиво! Розовый поросенок на зеленой траве!» С тех пор про меня и мое искусство так и говорили: «Ну, Таня… Это же розовый поросенок на зеленой траве!»
Между тем этот розовый поросенок на зеленой траве мог «держать» всю прелесть летнего пейзажа, как «держала» ее в дождливой Москве женщина в красной накидке. Розовый поросенок на зеленой траве – это же и вправду красиво! И сколько в этой картине доброты и нежности. Но времена были такие, что нежность и доброта звучали либо как вызов, либо как предмет для насмешки. В 1977 году в Челюскинской, в Доме творчества художников, где Таня (единственный раз в жизни!) провела за работой в литографической и офортной мастерских целый «заезд», два месяца, была отчетная выставка. На Танином стенде с литографий и офортов смотрели детские и юношеские лица, сидел на пне домовенок Кузька, занесенный из привычного дома в неведомый лесной мир, и тот же Кузька спал в кроватке под лоскутным одеялом, в головах кровати была надпись «Спокойной ночи!», а в ногах «Доброе утро!» Доброта тут же была замечена комиссией и отмечена ею. «Хочется пожелать Татьяне Ивановне, – произнес председатель – большей беспощадности к ее героям!» Да-да именно так и было сказано! Беспощадности к кому. К детям? К молодежи? Лев Токмаков не вытерпел, произнес целую речь в защиту доброты. Мне тоже в те же годы приходилось слышать от официальных ораторов, например, такое: «Хочется видеть рассерженного Берестова». Речь шла о стихах для малышей. С какой стати я должен на них сердиться? Мало ли они видят рассерженных родителей, воспитателей, прохожих, соседей? Владимир Амлинский ответил докладчику: «Видел рассерженного Берестова. Ничего интересного».
Здесь, в Тарусе и в Поленове, Таня стала, так сказать, мастером зеленого цвета. Ее однокурсник Михаил Скобелев сказал, что это пристрастие ей повредило, зеленый цвет хуже всего воспроизводится в репродукциях. Но зеленый цвет с его оттенками занимал ее все больше и больше. Как-то Таня с этюдником переправилась из Тарусы на другой берег Оки и направилась в Поленово. Музей был закрыт, выходной. Расположилась около него с этюдником. Подошел белобородый человек в белой рубахе навыпуск, директор музея Дмитрий Васильевич Поленов, сын художника. Таня и ее этюд пришлись по душе этому строгому, сдержанному человеку. И Дмитрий Васильевич провел Таню по тихим комнатам отдыхающего музея. Таню заинтересовало, почему Поленов и его ученики так редко писали летние дневные пейзажи. Оказалось, и старые мастера не очень любили писать июльскую зелень. И тогда Таня стала писать именно летние пейзажи. На одних был контраст зелени берез и елок. На других зеленый сумрак царил среди ржавых хвойных стволов, а на переднем плане возникали то молоденькое деревцо, то цветок.
Впрочем, было время, когда Таня вообще отошла от пейзажной живописи. «А зачем это? – говорила она. – Ну, станет одним пейзажем больше. Это же простое умножение материального мира, никакой духовности, никакой сказки». Но в 1973 году, когда мы на целый год переехали в Поленово, Таня, посмотрев на любимые пейзажи в музее и на изуродованные взрывами добывателей песка или камня берега Оки, резко переменила мнение: «Я поняла, для чего нужны пейзажи! Когда-нибудь по пейзажам великих художников будут восстанавливать природу». А еще в пейзажах со временем начал слышаться голос красоты, такой хрупкой перед нынешней техникой, тихий голос, обращенный к человеку: «Пощади!»
«А зачем это?» Любимый Танин вопрос до сих пор нет-нет да и придет ко мне словно из глубины души. Как-то я прочел Тане стихотворение о раннем детстве. «А зачем ты это написал?» сдавленным голосом спросила она. Выражение ее лица было прямо-таки трагическим. «Видишь ли, Танечка, я хотел сказать то-то, то-то и то-то». Таня сразу повеселела: «Ты бы это и сказал!» Так я расстался с подтекстом.
Но и мои стихи, как она сказала, еще задолго до нашей женитьбы повлияли на нее. Она стала писать не пейзажи, а то, что она называла «микропейзажами». Например, на белом или желтоватом листе бумаги – изумрудно-зеленое зубчатое пятно, а в нем, как в кристалле, тоненькие лиловые колокольчики. Кусок зеленого луга, перенесенный на бумагу. Своих учеников Таня убеждала писать так, чтобы еще издали, на стене, работа привлекала зрителя просто прелестью яркого пятна, пусть на нем пока ничего не разберешь. («Этому можно учиться у абстракционистов», – произносила она крамольные для того времени слова.) А подойдешь и увидишь в красивом черном пятне цветущую таволгу, в изумрудном колокольчики. «Я думала о твоих стихах, когда писала микропейзажи, – говорила Таня. – От них должно быть такое же впечатление, как от стихов». А еще в них, по ее мнению, должен был слышаться голос: «Не повреди! Пощади!»
В Поленове и Тарусе она решительно перешла от микропейзажей к тому, что в разговоре с Иваном Киуру и Лолой Звонаревой назвала портретами цветов (так их окрестил Иван Киуру). Она сочетала принцип восточной, вернее дальневосточной живописи, японской, китайской и корейской, который так близок именно авторам «танка» и «хокку», с русской натурной живописью. Первым таким портретом цветка был портрет поленовской фиалки. А потом в тарусских перелесках она писала желтые первоцветы, которые мы в детстве называли баранчиками. Она их называла «первоцветы Дюрера», ибо Дюрер первым написал «портрет» этого цветка. День был холодный, у Тани стыли руки, я разводил костерчики на тропинках, чтобы она могла подержать пальцы над огнем. Цветы она никогда не рвала, букеты писать не любила. Неохотно взялась даже за букет васильков, которые я в Поленове принес ей в середине ноября. Но за ночь выпал снег, и Таня написала этот летний букетик на фоне свежего снега.
Самые лучшие цветы и даже грибы, которые никто не будет брать, чтобы все их увидели, по ее мнению, должны расти у тропинок. Прекрасная вещь – тропинка: сколько народу прошло, а ничего не затоптано, кроме этой узенькой тропки. У нее и комиксы для детей были про то, как надо беречь пригородные цветы, а в ее фантастической пьесе «Воздушные шарики» инопланетянка берет с собой на планету, где много всякой живности (она так и сыплется с веток), очень широкую шляпу, только бы не наступить, не раздавить, не повредить.
У ее цветов есть индивидуальность, есть свои характеры – это именно портреты. Наверное, Таня давала каждому из этих цветов не родовое или видовое, а личное имя, подобно тому, как герой ее повествования маленький Лешик, сын старого Лешего, знает по имени каждый куст, каждую сосну и березу в огромном лесу. «А как же? Иначе они откликаться не будут!» На посмертных выставках в Доме детской книги в Москве и в Ленинграде (они назывались «Портрет цветка, портрет ребенка») дети рассказывали, какой характер у каждого из нарисованных Таней цветов, и сочиняли про них сказки.
С ней никогда не было скучно. Поездка по делу в метро и автобусах с несколькими пересадками, а Таня довольна: «Давай отнесемся к этой поездке как к путешествию. Вот сейчас, пока едем, будем смотреть только на людей и на то, что и как эти люди держат». Это было одно из самых захватывающих путешествий в моей жизни! А потом мы глядели только на шапки. Бог мой, чего только не нахлобучивают на головы! «А теперь давай смотреть только на губы и глаза», – предложил я. «Что ты! – ответила Таня. – Ты сразу устанешь. В них такое огромное содержание!»
А в Ленинграде она в одну из поездок больше всего смотрела на крылатые существа, изображенные на домах, в рельефах, статуях, на всех этих ник, амуров, ангелов, муз, гениев и меркуриев. Я был занят своими изысканиями в Пушкинском Доме, а Таня таким вот образом развлекала себя. Вывод был такой (я записал ее слова): «Если б люди летали, как изображенные ими ангелы, гении, победы, у них был бы совсем иной характер». Уверен, она могла бы точно изобразить этот характер.
Вот еще ленинградская запись: «Летний сад. Разглядываем статуи. Рядом с ними таблички с краткими пояснениями. У статуи «Юность»: красавица с тамбурином и сидящей у правой ноги мартышкой. Таня в Ленинграде все время вспоминает юность (она была тут ровно 30 лет назад): «Ну вот, видно, что юность прекрасна, как эта девушка, и неразумна, как эта мартышка»… А потом сидели среди густой зелени, в гармонии, в покое перед Вертумном и его женой Помоной и дремали. Тане понравился старик «Закат» с текучими чертами печального лица. Мальчик мимоходом воскликнул: «Какое лицо!» Таня заметила, что у здешних статуй другой тип красоты, ножки, не знавшие, что такое спорт… Пруд весь в птичьих перьях. Пара лебедей стоит на травке на противоположных берегах, видно, это они тут поссорились и подрались. В пруду утки, над ними чайки, у самой воды голуби, воробьи. На Цепном мосту встречаем юного негра-студента, и вдруг все становится старинным, словно мы переселились в XVIII век. «Арап!» – шепчет Таня…»
Через шесть с лишним лет после того, как ее не стало, хожу по Ленинграду и вдруг начинаю ее игру, всюду замечаю крылатые фигуры. Какой удивительный мир! Подхожу к Адмиралтейству. На аллее играют малыши. Девочка что-то чертит. Другие раскраснелись от игры. «Вот здесь, – говорит девочка, – тропинка. По обе стороны кикиморы. Здесь Кузя – а Лешик уже вон там. Ну, кикиморы, визжите! А теперь чур я Кузя. А ты – Баба-Яга! А ты – избушка на курьих ножках! Я играю на дудочке. Изба, пляши!» Они играют в Кузьку, придуманного Таней. Кузька убегает из дома Бабы-Яги, они с Лешиком бегут по тропинке через болото. А кикиморы со скуки заставляют беглецов играть с ними и крадут волшебный сундук, сундук со сказками, положишь рисунок – расскажет сказку. Так и для Тани каждое изображение становилось сказкой. И вот ее мысль, ее душа, ее фантазия вошли в детскую жизнь. Знала бы она об этом!
Когда мы поселились на первом этаже в доме на окраине Москвы, Таня сразу завела по блокнотику: на кухне, у меня в кабинете и у себя в мастерской. Они лежали на подоконниках. На кухне – блокнотик, который назывался «Утренние прохожие». Из моего окна она рисовала «вечерних прохожих», никуда не спешащих. А ее окно глядело на детскую площадку: она рисовала играющих детей и записывала их разговоры. Их тысячи – этих мгновенно запечатлевшихся на бумаге живых, узнаваемых фигур и лиц.
Жадность ее к изображению людей и цветов была так велика, что однажды на строительном пустыре, где ей понравились сразу малыш с собачкой и какой-то с виду непритязательный, но крепкий и веселый цветок («Какой молодец!» – сказала про него Таня), она принялась что-то искать, раздвигая траву палочкой, а потом и вовсе ползая по ней. «Очень хочется рисовать, – смущенно объяснила она. – А карандаш забыла. Вот и ищу, вдруг, на мою удачу, кто-нибудь потерял…»
Если она была хмурой, значит, ей не пишется. Если рассеянна, то думает, например, о бессмертии: «Как было бы замечательно жить хотя бы лет триста!» В ее повести «Таинственная тетрадь» («Пишу фантастику для подростков!» – радовалась она) есть глава о бессмертии. Оказывается, оно было бы нелегким испытанием. Но ведь иначе, посадив, например, секвойю, ты не сможешь увидеть, какой она станет в своей зрелости, через тысячу лет, а путешествия на другие планеты без бессмертия почти невозможны, как тут слетаешь в другую галактику, вернешься и расскажешь родным обо всем? И главное, пока нет бессмертия, то и сказку настоящую, равную народной, не напишешь, ведь она обкатывалась у народа веками, значит веками должен располагать и сказочник.
«О чем ты сейчас задумалась?» – спросишь ее во время прогулки. «Видишь ли, – отвечает она, – у нас, в мире трех измерений, всегда не хватает времени. Правда же? А в мире четвертого измерения времени сколько угодно. Поедем в Калугу на Циолковские чтения? Надоело, в какое учреждение ни придешь, смотреть на дураков. А там чувствуешь себя словно в каком-то прекрасном будущем: кругом одни только умные лица! Почему люди не запретят войну? Неужели мы, человечество, еще такие дети или дураки? А, может, это глупость всех веков мешает миру: сколько ее накопилось в делах, умах и привычках?»
Она была поразительно скромна и не позволяла говорить о себе, о своих работах. «Пусть Валюша или Андрюша Чернов прочтут свои стихи», – останавливала она собеседника. Кроме того она была настоящим педагогом, а настоящий педагог верит, что дети будут лучше, чем он сам. Если же он при этом художник, то, конечно же, овладев навыками и тайнами учителя, они станут рисовать в тысячу раз лучше, чем учитель. (Свои работы так уступали воображаемым шедеврам учеников.)

Когда она рисовала цветы (а это очень тихое занятие), птицы и звери в лесу переставали бояться. В такие минуты лес жил своей потаенной жизнью, и мы видели и чувствовали ее. Когда она рисовала детей, то рассказывала им сказки. Те даже и не замечали, что позируют. Лица детей на ее портретах чаще всего серьезные, иной раз печальные и всегда очень значительные. Таня считала, что психологический портрет ребенка любого возраста, написанный так, как великие мастера писали взрослых, может стать важным открытием нового искусства. Корней Чуковский говорил, что маленький ребенок – только черновик, набросок человека, каким он будет, став взрослым. В зависимости от воспитания и обстоятельств жизни он может стать «и Циолковским, и самым низкопробным делягой». Сказками Таня пробуждала в своих «моделях» их затаенную духовную жизнь и, рисуя их лица, пыталась заглянуть в будущее.
Она любила читать детям или собственные сказки, или рассказы о своем детстве, или свою «фантастику для подростков», как она ее называла, где, скажем, в сельскохозяйственной школе будущего один мальчик выводит пушистую змею, чтобы та, линяя, сбрасывала шкурку, из которой выйдет великолепный меховой воротник. А другой выводит роботов-червяков, которые по воле человека быстро и незаметно готовят почву к посеву без всяких плугов. При этом она раздавала детям бумагу, кисти и краску и просила их рисовать. А чтобы сказки были поинтереснее и посовременнее, она ездила на научные конференции – слушать физиков, биологов, исследователей космоса.
Как-то мы гуляли по берегу пруда. «Гляди, как отражается в воде эта чудесная береза. Знаешь, отражение – это искусство, создаваемое самой природой. А теперь найди ту же березу на берегу. И не найдешь! Видишь, в жизни скромна, а в отражении так заметна». Такой и была она, Татьяна Ивановна Александрова. Была и осталась.
2. Ни в детстве, ни в юности, ни в тридцать лет, а именно столько ей было, когда мы познакомились, Таня думать не думала, что когда-нибудь станет писательницей. Первая ее книга «Кузька в новой квартире», написанная в Поленове, в той самой баньке, где когда-то Сергей Прокофьев сочинил балет «Ромео и Джульетта», вышла в 1975 году, когда Тане было 46 лет. За два года до того вышла повесть-сказка «Катя в Игрушечном городе», которую по настоятельному требованию Тани мы написали вместе.
Впечатление было такое, будто Таня не только не стремилась к писательству, но и всеми силами старалась, чтобы вместо нее писали другие. Женщины, как известно вдохновляют поэтов. Таня жаждала вдохновить их своими рисунками. Первым, кого она вдохновила, был Борис Заходер. Еще в 1958 году я увидел на его столе макет книжки-ширмы «Как искали Алешу». Меня поразили изображения детей на рисунках, это были не дети вообще, а личности, встретишь таких на лужайке или у песочницы во дворе и сразу отличишь от всех остальных. Сюжет был такой. Сестренки в лесу заигрались и забыли про малыша, которого притащили с собой, а тот уполз и потерялся. К счастью, с детьми был пес Дружок, ему дали понюхать ботинок, потерянный малышом, и Алеша, наконец, нашелся. «А правда, ребята, – Дружок – молодец?» так, будто с Таниной интонацией, заканчивалось это милое стихотворение.
Следующим автором, кого она собралась вдохновить, был я. В начале шестидесятых годов она принесла мне серию рисунков про длинненьких и кругленьких. Длинненькие строили, пекли, рисовали и изобретали только длинное или прямоугольное, а кругленькие только круглое. Тут легко угадывались и приключения и философия, – сюжет для целой стихотворной книги. Но я был занят «Мечом в золотых ножнах», повестью о раскопках, и познакомил Таню с Романом Сефом. Таня передала ему рисунки. Сеф написал стихи. Сохранились черновики Таниных писем к нему, где художница уточняла для поэта свой замысел. Стихи не напечатали, увидели в них, наверное, какую-то «аллюзию», стали искать, кого поэт подразумевает под длинненькими, кого под кругленькими, не нас ли с американцами, и не намекает ли он на возможность конвергенции между этими двумя столь не похожими мирами? Через много лет, когда мы с Таней уже были женаты, она услышала эти стихи по радио, куда Сеф наконец сумел их пристроить. Таня всплеснула руками: «А как же рисунки? А как же я?» Но стихи так и не вышли отдельной книжкой, а только после смерти Тани попали в «Избранное» Романа Сефа. Рисунки сохранились, и, может, наконец-то пришла пора выпустить давно готовую книжку про длинненьких и кругленьких.
В те времена Таня еще и не пыталась сама писать свои сказки. Поэзия, переполнявшая ее работы, так и просилась в стихи. Проза пришла потом. Стихи же эти непременно должны были быть веселыми, во всяком случае забавными. Как-то Таня вошла ко мне в комнату:
– Ой, прости, ты пишешь?
– Да, ответил я. – Пишу стихи о любви, и не к кому-нибудь, а к тебе.
Но мировая любовная лирика лишилась будущего шедевра.
– Если ты и вправду меня любишь, - Таня протянула мне лист с рисунком, – то напиши, пожалуйста, про эту козу.
Вот оно, первое мое стихотворение, продиктованное любовью к Тане в первые месяцы нашей женитьбы:

В дверь вошло животное
До того голодное,
Съело веник и метлу,
Съело коврик на полу,
Занавеску на окне
И картину на стене,
Со стола слизнуло справку
И опять пошло на травку.

А какую справку? – обрадовалась Таня. Она ненавидела все, связанное с бюрократизмом. И тогда любовь к этой женщине дала мне силы для следующего сочинения:

«Дана Козявке по заявке справка
В том, что она действительно Козявка
И за Козла не может отвечать».
Число и месяц. Подпись и печать.

Однажды в калужской электричке Таня принялась успокаивать плачущую больную девочку. К счастью, у нее были с собой бумага и цветные фломастеры.
– Подпиши, пожалуйста, стихами, Таня протянула мне рисунок.
Я отправился в тамбур писать стихи, которые должны были, по Таниному замыслу, сотворить чудо исцелить болящую и утешить страждущую. И надо же, так оно и произошло! Вот эти магические строки:

Отворяй, Лиса, калитку,
Получай, Лиса, открытку!
На открытке есть картинка –
Хвост морковки и дубинка.
А написано в открытке:
«Собирай свои пожитки
И убирайся вон из нашего леса!
С приветом. Заяц».

И много таких стихотворений, продиктованных любовью к Тане, я в те годы написал. Но бывали случаи, когда она сама писала стихи, во всяком случае, начинала их писать:
Маленькие заиньки
Захотели баиньки.

Мне осталось лишь добавить:
Захотели баиньки,
Потому что маленьки.

Другой стишок тоже начинался словом «маленький»:
Маленький бычок,
Желтенький бочок,
Ножками ступает
Головой мотает.

Я добавил:
Где же стадо? Му-у!
Скучно одному.

Стихотворение тут же было мне подарено.
А в последний год ее жизни, когда от постоянной тревоги за Таню мне не хватало веселости для детских стихов, Таня выручила меня и написала первую потешку из тех, какие заказали мне мультипликаторы. Про солнечного Зайчика:
Зайчик пляшет тут и там,
Зайчик ходит по пятам,
А я заиньку поймаю,
В колыбельке покачаю.

Тон был задан и я весело принялся за остальные потешки.
В гости катит Котофей,
Погоняет лошадей.
Он везет с собой котят,–
Пусть их тоже угостят.

– То, что надо! – обрадовалась Таня. – Для взрослых сатира, а для детей это трогательный добряк.
Когда в семидесятых годах у нас дома стали собираться молодые поэты, Таня после их ухода, убирая посуду, прекрасно пародировала самые замысловатые из услышанных нами стихов.
Их можно писать целыми километрами! — смеялась Таня и создавала ослепительный верлибр сплошь из небывалых, изощренных метафор и афоризмов. Жаль, не записал за нею ни одной такой пародии. Но как-то к нам в Беляево-Богородское пришел Григорий Кружков с переводами ирландских и английских лимериков, в каждом обыгрывались географические названия и развивался потешный, абсурдный сюжет. Мы смеялись, а после ухода Кружкова долго не могли уснуть. Я сказал Тане, что лимерик – сложнейшая форма, Гриша Кружков, овладев ею, доказал, что он – настоящий мастер.
– Сложная форма? – и Таня повторила свое любимое: – Лимерики можно писать целыми километрами!
И с величайшей легкостью, почти без моей помощи, принялась сочинять один лимерик за другим:
Говорят, мистер Смит из Мельбурна
Сочинял эпиграммы недурно
Сочинял, сочинял,
Всех друзей растерял
И уехал совсем из Мельбурна.

Нечто подобное однажды случилось со мной. А Таня продолжала:

Две девицы из города Ницца
Захотели удрать за границу.
Но знакомый капрал
Им сурово сказал:
«Ницца – это и есть заграница».

Дальше пошло уже совсем несусветное. Вот еще один лимерик, который я запомнил:

Дон Базилио с острова Мальта
Распевал серенады контральто,
В женском платье ходил,
Двух младенцев родил.
Странный деятель с острова Мальта.

Потом я попросил Таню включить в лимерики самого Гришу, что и было сделано:

Как-то Гриша приехал в Беляево
И стихов попросили хозяева.
Но без новых стишков
Появился Кружков
И смущенно покинул Беляево.

Больше ни одного лимерика я в своей жизни не сочинил. Это ведь и вправду сложная форма.
Первые десять лет нашего знакомства мы с Таней виделись нечасто, и я не знаю, когда и как она вдруг, чуть ли не забросив свое изобразительное искусство, принялась писать прозу. Она уже показала свою повесть «Катя» в Детгизе и вела переписку с редакцией книг для младшего школьного возраста, ее заметил прозаик Михаил Коршунов, и Таня даже чуть было не попала в семинар для начинающих детских авторов. Всего этого я не знал, когда Таня со своими произведениями появилась у меня. «Ну вот, подумал я,– такая прекрасная художница, такая милая женщина не избежала этой отравы». И приготовился слушать, что написано на листочках, которые она извлекла из черной папки со шнурочками, предназначавшейся для рисунков. Повесть мне не понравилась. В ней шла речь о том, как московские ребята из Черемушек организовали этакое тайное общество юных интеллектуалов, собиравшееся у костров, где сжигали мусор, в еще не засыпанном овраге; они обсуждали, каких «одноклеточных» ни в коем случае нельзя брать с собой в космос, чтобы в космических поселениях жили только достойные, бескорыстные, творческие люди. В грубоватых мальчишеских диалогах было полным-полно самых новейших научных данных и гипотез, почерпнутых даже не из популярных журналов и брошюр, которые Таня тогда с жадностью читала и собирала, а прямо из первоисточников – с научных заседаний и диспутов, из лабораторий и конструкторских бюро, куда Таню водили ее тогдашние друзья-физики.
– Но ведь печатают так долго, – сказал я, а наука движется так быстро все это мигом устареет, а писать нужно, так сказать, на века.
Тогда Таня прочла мне сказку про дочку Бабы-Яги. Яга каким-то образом помолодела влюбилась в современного, идеального с точки зрения Тани, молодого человека, разумеется, ученого. У них родилась дочь, происходит борьба высокого и дьявольского начал…
– Сказки лучше бы писать для детей, – вздохнул я.
И тогда огорченная Таня вынула из папки большую красную тетрадь и, найдя нужную страницу, прочла: «Маленький домовенок с размаху налетел на огромное дерево и кувырк вверх лаптями».
Я затаил дыхание. Происходило чудо. У одного, кажется, Пушкина можно видеть вместе героев волшебных сказок и персонажей так называемых быличек, то есть рассказов о встречах с неведомой или нечистой силой, лишь у него на лукоморье и леший бродит, и русалка на ветвях сидит, и в том же, а не в разных мирах, скажем, королевич пленяет грозного царя. Нет в русских сказках ни эльфов, ни гномов, одушевляющих лес и горы, навещающих и людское жилье. И вот теперь эта художница собралась населить для наших детей и для будущих поколений многоэтажные городские дома маленькими домовятами, о каких еще никто никогда не писал и не рассказывал, а леса, даже истоптанные, дачные, – зелененькими лешиками, которые вместе со стариками лесовиками обихаживают леса и рощи, заботясь о каждом кустике, о каждой козявке. А Таня продолжала чтение:
«–Ты чего спрятался? Ты кто?
– Домовой, – ответил Кузька.
– Домовых не бывает! Про них только сказки рассказывают, — сказал лесной житель, весь зеленый от макушки до пят.
– А ты кто? Здешняя неведомая зверушка
Так и есть, пушкинское лукоморье: «там на неведомых дорожках следы невиданных зверей». Дальше!
« – А вот и нет! Не угадал! Еще угадывай!
 Кузька ответил, что всю жизнь будет думать и не угадает
– Всю-всю жизнь? – восхитился незнакомец.– И не угадаешь? Лесовик я, леший, вот кто. И зовут меня Лешик. Мне уже пять веков. А моему деду Диадоху сто веков».
Я слушал и думал, как это просто, как естественно, что (а ведь впервые в истории) домовенок встречается с лешонком и что годы у них считают не летами, а веками. А Кузька, совсем как деревенский ребенок, оказывается до смерти напуган людскими быличками о встречах с лешими.
«– Врешеньки-врешь! У леших клыки до самого носа торчат, язык во рту не умещается, наружу высунут, и живот на сторону мешком висит. Не похож ты на них. Нечего зря на себя наговаривать.
– Ты перепутал! Это про домовых рассказывают, что у них язык наружу и живот мешком.
Кузька даже онемел от такого нахальства…»
Так, наверное, и у нас с американцами, пояснила Таня. Правда же? Я об этом думала, когда писала.
Дальше она читать отказалась и правильно сделала. Там, как я потом узнал, среди лешиков и домовят вдруг появлялся какой-то Светозар, какие-то струги, шла какая-то оперная любовь из древнерусской жизни. Хорошо, что я тогда не услышал этого.
– Ты гений! – сказал я. – Ты способна создать великое произведение! Брось все и пиши только это.
И тут, как некое откровение, видение, вдруг возникла предо мной мировая слава этой сказки, если написать ее как следует, из будущего послышался некий радостный гул. И вот теперь, когда чудо и впрямь происходит, я думаю, не навлек ли я на Таню беду своим «Ты – гений!»? Ведь гениям, увы, почему-то достаются за их великие произведения всяческие мытарства, гонения, непризнание, а понимают их чаще всего после смерти.


Я и представить себе не мог, как начнется мировая слава «Кузьки»… По дорожкам Хованского кладбища с белыми хризантемами в руках идут следом за мной госпожа Курито из японского агентства авторских прав и госпожа Саяка Мацуя, переводчица, недавно написавшая мне: «Я благодарна судьбе за то, что она дала мне возможность переводить такое замечательное произведение». Еще в Японии обе они наметили именно этот день и час, чтобы поклониться могиле автора «Кузьки».
Таня не торопилась писать «Кузьку». И когда мы через несколько лет после первого чтения поженились, она не показала мне ни одной новой страницы. Я не придал значения тому, что великое множество сборников сказок всех народов мира приобретены ею именно за эти несколько лет, и совершенно бездумно провожал ее в Историческую библиотеку, мечтал лишь о том, что и сегодня, поднимаясь по лестнице в читальный зал, она обернется, просияет и помашет рукой. Из библиотеки она возвращалась с неожиданными вопросами. Например:
Хочешь услышать, как говорили древние русичи? Вот слушай. «Чем дальше в лес, тем больше древес». А наше «чем дальше в лес, тем больше дров» – это ведь только пародия, шутка. Или вот: «В браде сребро, а бес в ребро». Ты же сам говорил, что все древние новгородцы 6ыли грамотны. А потом, когда эта грамотная демократия кончилась, рифмы пропали, осталось «седина в бороду, а бес в ребро».
То и другое Таня не вычитала, а придумала сама. Потом я услышал, что и Маршак додумался до «в браде сребро…» Значит, Таня была права. Таня готовилась к работе над «Кузькой», а по условиям задачи, которую она перед собой поставила, требовалось не просто отыскивать в книгах забытые пословицы и поговорки, но и создавать новые, им не уступающие, а кое-что и восстанавливать. Таня превращалась в фольклористку.
Она и сама не подозревала, что, работая в детской художественной студии Дворца пионеров и бегая отдыхать к малышам в игротеку, давно уже записывает фольклор, правда, так сказать, разовый, не переходящий из уст в уста. Это были сказки, которые непременно возникали, когда малыши в студии рисовали, а в игротеке возились с игрушками. Вот стенографическая запись за рисующей маленькой девочкой:
«Это была такая собачья страна – там жили одни собаки и они даже не знали такого слова – че-ло-век! Вот одна такая пушистая-пушистая, красивая! Все брали такие дорогие билеты и шли с фотоаппаратами. У нее были очень пушистые и хорошие уши… А вот они шли выступать – пантомиму. И девочка была их – собачья дочка – красавица. Похожа на маму… Такое желтое-желтое красивое лицо. Уши так лежали, как волосы. Она этим гордилась. Там-там-пи-ри-пам-пам! Она была такая музыкальная. И все говорили – ах, ах, какая музыкальная! Голубые туфельки у нее были! Красивое платье и заткнуты две такие голубые розочки. Лапки были тонкие, и все говорили – ах, какая тоненькая. И она была желтого красивого цвета и ей это очень шло. Мужчины собаки ходили так: белые шаровары до колен. Чаще всего белые! Там-пам-пам-пам!» Не эта ли девочка, когда рисовали натюрморт с дымковской игрушкой, изобразила на листе живую барыню с совсем не игрушечной желтой собакой? Так Таня проникала в живой мир детской игры.
И в одно прекрасное утро она положила передо мной лист с несколькими прелестными рисунками:
– Подпиши!
На первом рисунке (это была обложка будущей книжки-малышки) – крохотная куколка в красном, как земляничка, платьице с зелеными цветочками и в большом зеленом платке с красными цветочками. Далее большой бело-голубой мишка, спутник детства Галки, Таниной, а теперь и моей дочери, лежа на животе, созерцает эту милую Катю, как объяснила Таня, игрушку для игрушек. Затем дымковская лошадка с веселой мартышкой и круглолицым ванькой-встанькой в кумачовой рубахе, они явно радуются новенькой. Далее сложенная из мозаики конюшня, под аркой – малышка Катя, а перед ней взволнованная лошадка, готовая выполнить любое ее желание. Следующий разворот: Катя верхом на лошадке мчится по Игрушечному городу. И о ужас! Игрушечный светофор из трех разноцветных шаров на одном штыре, и глиняная, вся в узорах, курица ведет цыплят на красный свет, а Катя вниз головой валится с внезапно затормозившей, осев на передние ноги, лошадки. Потом больничный разворот: забинтованная и загипсованная Катя в больничной кроватке и плачущая (целая голубая лужа слез!) лошадка в белом халате. Затем вереница навещающих: мишка тащит банку с вареньем, а четыре матрешки – пряники, точно соответствующие росту каждой. И наконец, запряженная лошадка везет в расписной тележке Катю с компанией домой.
– Сама подпиши, – ответил я. – Это же не стихи, это сказка в прозе.
Таня подписала картинки, но чего-то в ее рассказе не хватало.
– Вот что,– наконец сообразил я. – Твой текст без картинок почти ничего не значит. Ты напиши так, чтоб его можно было передать по радио.
Таня написала текст к этой и еще к нескольким книжечкам из жизни игрушек (к веселой компании добавились Розовый Зайчик, Пингвин с двумя пингвинятами, Машина и Подъемный кран), я понес его на радио, а через несколько дней мы услышали про Катю и ее друзей в радиопередаче для дошкольников.
Присматриваясь к играм малышей, Таня увидела в их, так сказать, материальном обеспечении вопиющую несообразность: для кукол делались и дома, и стройматериалы, и машины, и мебель, и посуда, где-то она видела даже игрушечный рояль. Но это был мир, начисто лишенный книг. Правда, книги есть у самих детей, хотя в то время с каждым годом их становилось труднее и труднее достать.  Но ведь книг совсем нет в игрушечной модели мира, можно подумать, что без них вообще легко обойтись. Срочно нужна библиотека для кукол из маленьких книжечек с простым текстом про жизнь самих игрушек и нужны учебники для кукол, чтобы дети играли с ними в школу. Обе эти книжки, «Сундучок с книжками» и «Игрушечная школа», и вправду вышли в издательстве «Малыш». Поэтесса Екатерина Карганова возглавлявшая редакцию игрушек, полюбила Танин замысел. Правда, не удалось выпустить малышки отдельными кассетами. Можно было их вырезать из книги, превратив заднюю сторону обложки одной из них – в сундучок а другой – в портфельчик. Несколько таких книжечек вышли и в «Библиотечке «Веселых картинок» (спасибо сказочнику Юрию Дружкову и журналистке Нине Ивановне Ивановой). Вот только автором текста был объявлен я. Тогда старались печатать по возможности только маститых, напиши начинающий автор не хуже, а то и лучше маститого, как и было в нашем случае, напечатать, наверное, было бы невозможно.


Чтобы оправдать появление моего имени, я однажды прошел пол-Москвы, придумывая композицию повести-сказки «Катя в Игрушечном городе», пока не прошиб пот от напряжения и температура не поднялась на градус. Я безропотно соглашался сочинять песенки и для Кати, и для Бобика (он, конечно же, не мог не возникнуть в ходе работы), и для Зайчика, и для Мартышки, и для всех вместе. Я норовил перепечатывать все варианты, находил шутки и каламбуры, даже немножко командовал Таней, но книжка – все-таки Танино создание. Я убеждался в этом, когда она правила мои жестяные фразы и в них возникало какое-то особое очарование. Нашим консультантом был четырехлетний Федор, сын Наташи.


Мы очень обрадовались, когда, прочитав мальчику новую главу, впервые услышали от нашего вежливого племянника нетерпеливое: «А дальше?» Таня решила, что цель достигнута и можно писать новую главку. Но я сказал, что ничего подобного, надо написать главу так, чтобы Федор потребовал перечитать ее хотя бы один раз. Как мы бились над ней! Как пришлось переделывать чуть ли не весь стиль книги! И, наконец, была написана глава про то, как по условиям игры в дочки-матери курица рассказала сказку, и Катя стала цыпленком, из чего, естественно, добра не вышло. Таня придумала курице прекрасную сказку, как у двух кур перепутались дети, а третья в ответ на их жалобу посоветовала поделить цыплят ровно на две части, они же одинаковые, желтенькие. Но когда ее собственные детки тоже перепутались с остальными, мудрая курица не пожелала делить цыплят на три равных части, и тогда каждая из кур вынесла цыплятам то, что они особенно любят, и цыплята устремились к своим тарелкам. Чего только мы не делали, чтобы поиграть куриной речью, да еще я написал песенки не только курице, но и цыплятам, безбожно спародировав футуристическое: «Все, что встретим на пути, может в пищу нам идти».
И тогда племянник Федор наконец-то простонал: «Еще про курицу!» Мы читали, читали и читали, потом уехали в Москву. Но Федор не успокоился, пришел к бабушке (мы снимали дачу рядом с Наташей): «Хочу про курицу!» – «Феденька, они уехали». «Я знаю, куда они кладут ключ». – «Ну, вот их комната, на столе ничего нет, наверное, забрали с собой». «Нет, они кладут в чемодан!» И до самого нашего приезда Лидии Ивановне Александровой пришлось читать и читать внуку про курицу.
– Ты – мой режиссер! – сказала Таня.
Но и режиссером этой книги была она сама. Как серьезные романисты, она в отдельной тетрадочке написала для памяти характеристику каждого из действующих лиц. Каждого из них она не преминула нарисовать. Я прочел этот список, когда Тани уже не стало. У игрушек оказалась совсем не игрушечная душа. Вот, к примеру, лошадка: «Мечтатель. Я так не люблю скучать и так люблю скакать. Радуется всему и удивляется (ах – розовый поросенок на зеленой траве – ах!)» Да это же сама Таня, это ее слова! Читаю дальше: «Скачет в цветах во все стороны, ржет, бьет задними ногами от радости – бабочки вокруг… Очень любит смотреть, видеть. Очень жалостливая и добрая, всегда готова пожертвовать собой… Очень легко плачет, расстраивается, никакой веры в себя. Ее утешают».
Утешать приходилось, насчет неверия в себя – полная правда, но никогда не видел ее плачущей. Значит, все-таки плакала, но одна, когда никто не видит. А потом опять на вопрос: «Как ты себя чувствуешь?» – знакомый ответ: «В миллион раз лучше, чем вчера!» Что же касается самопожертвования, то, узнав ее ближе, я стал больше всего бояться за нее именно из-за ее готовности к самопожертвованию. Несколько раз пробовал убеждать ее забыть о самопожертвовании, она так нужна нам, то есть мне, Галке, Наташе, друзьям. «А не ругаешь ли ты меня?» – слышалось в ответ на эти увещания. И я замолкал. Как я мог ее ругать? И все, что дальше было сказано про лошадку, все это про Таню:
«Видит все прекрасное – мечтает – скачет и дружит со всем прекрасным (не помнет цветок, не обидит бабочку или жучка – довезет их до окна, леса), хочет, чтобы все радовались этому прекрасному – и не верит в себя. Совсем не верит. «Ах, какая я невезучая!» (Зачеркнуто. «Теплая, милая»). Очень застенчивая, все боится всем надоесть, помешать. Чувство такта). Как-то студентка из тропической страны попросила Таню объяснить, что такое такт. Таня объяснила, что нужно стараться не обидеть и не смутить человека. Вспомнила анекдот. Француз заходит в ванную, а там раздетая женщина. «Простите, мадам!» – произносит он и удаляется. Это вежливость. Но вот в ванную заходит англичанин, женщина вскрикнула от смущения. «Простите, сэр!» – говорит англичанин. Это и есть такт! «Но ведь это ложь!» воскликнула студентка, смутив преподавательницу.
Рассказывая об этом, Таня очень смеялась. Еще несколько слов про лошадку: «Чуть что – у нее опускаются лапки. Зато утешить ее – очень просто. Объяснить еще разок, какая она хорошая, например. Она очень умеет быть счастливой. В солнечных лучах, на лугах среди цветов и бабочек. И – среди игрушек… Обидчивая, но и отходчивая, и сразу радуется, что нет обиды». Точнейший автопортрет! В этот волшебный мир она включила и меня. Зимой в Болшеве, куда мы с ней и с восьмиклассницей Галей удрали от всяческих толков и пересудов в связи с моим новым браком (Борис Заходер называл нас ВАТАГА, то есть Валя, Таня, Галя), она как-то заметила, что одно из моих стихотворений вышло суховатым, жестким, хоть и посвящено канаве, где поспевала земляника, а я, тогда совсем малыш, благодарный земле за ее доброту ко мне (надо же, потчует меня такой сластью!), сам делался добрей, клал в рот только розовые ягоды, а красные, самые сладкие, нес в граненом стакане домой и угощал всех. В конце концов я махнул рукой на стихотворение, но Тане захотелось, чтобы оно было написано. И она рисовала акварелью прямо на тетрадном листке в клеточку микропейзаж: в волшебном воздушном кристалле алели ягоды и зеленели резные листочки земляники. Рисунок был положен передо мной, и стихи получились.
Когда ее не стало, нам с подругой Таниного детства Татьяной Токаревой, работавшей художественным редактором в Детгизе, и редакторами Галиной Быстровой, Рэмой Ефремовой, Мариной Ефимовой, знавшими и любившими Таню, захотелось, не дожидаясь признания ее искусства в художественных кругах, выпустить альбом с ее акварелями и эстампами разных лет. И мы придумали! Подобрали мои стихи к ее работам, а работы к стихам, и появилась книга «Первый листопад». Стихи и рисунки и впрямь дополняли друг друга. И вспомнилось Танино: «Подпиши!» Это вышло само собой. Я действительно «подписал» ее работы, ведь две трети из 60 рисунков в книге относятся к тем временам, когда мы не знали друг друга. Тут все: и микропейзажи, и портреты цветов, и целые ковры из цветов, и березовые рощи, как бы танцующие, водящие хороводы, и рисующая девочка, и спящий мальчик с перевязанным пальчиком, и цикламены на окне, и грустная, ушедшая в себя няня Матрешенька в бело-голубом платке, и портреты детей, сельских и городских, в послевоенной нескладной одежке, и портрет маленькой Гали с игрушечным негритенком среди цветов, которые словно бы вращаются вокруг девочки по часовой стрелке (Таня называла цветы прекрасными мгновениями жизни!), и сценки из детской жизни… Как много она успела создать!
3. По моей просьбе Танина сестра-близнец Наташа (архитектор Наталья Ивановна Александрова) написала про их детство и про те Танины работы, которые связаны с родной мне калужской землей. «Будучи совсем маленькими, – пишет Наташа про детство сестер, – мы принимали окружающий мир, естественно, как бы из рук наших взрослых. Отец мог все, и в те короткие дни, когда он был дома (отец был инженером по лесосплаву, а мама – врачом-невропатологом), он создавал прекрасные миры: вот появляются фотографии далеких чудесных мест, откуда он сейчас вернулся, вот из-под пилки-лобзика появляется караван верблюдов, а потом – лучи солнца и в них самолетик, и солдатики, и домики. Попутно – немногословные – предельно выразительные рассказы обо всем. Или ярко-желтый почтовый ящик на двери квартиры. («Нам очень нравится ваш ящик!» – вынули однажды записку. А потом кто-то его стащил.) Отец сам за два года построил двухэтажную дачу, отобранную в 1939-м. Мы помогали, как могли, и научились многому.

Наша милая Матрешенька также может все, хотя мир, который она создает, совсем другой. У взрослых много дел, а в воскресенье дел нет, и мы помогаем печь пироги: Матрешенька готовит большие, во весь противень пироги, или плюшки, или просто круглые булочки для всех, а несколько смешных и маленьких – для нас, детей. А мы успеваем наделать из теста и человечков, и собачек, и всяких финтифлюшек, – тоже для всех. Еще она поет свои деревенские песни, особенно если начинают петь по радио: протяжные, раздольные или, наоборот, быстрые, изменчивые, веселые.
Рисовать, лепить, вырезать, наверное, любимое занятие многих 6 – 9-летних. Как-то рисовали, и у Танюши сломался грифель. Мне так хотелось сделать ей что-то хорошее, так любила я и Танюшу и рисование, что сказала: «Давай поточу!», взяла карандаш и, оглядевшись вокруг (ножики и бритва убирались подальше от греха), как-то наточила его молотком, острой его стороной, той, где гвоздодер. В любимых книжках нам всегда было мало и событий, и картинок. Сколько оставалось того, о чем можно еще подумать, нарисовать и рассказать!»
Об этом времени Таня написала целую книгу «Друзья зимние, друзья летние». При жизни Тани я знал только один рассказ из этой книги – «Новогодний подарок», про первую елку в Колонном зале, он даже был набран для новогоднего номера «Недели», но так и не прошел, может, потому, что в нем было слишком много грусти. А еще два замечательных рассказа о военных временах: «Ленинградцы» и «Июль 1942-го» я нашел в Таниных бумагах, уже перепечатанные в нескольких экземплярах, я сразу же их напечатал в «Пионере», но и там пришлось снять несколько правдивых, психологически точных, но не укладывающихся в казенное представление о войне и о детской психике деталей. Таня чувствовала, что рассказы в этой книге не продерутся безболезненно через редактуру, и готовила их для другого времени, до которого не успела дожить совсем немного. Когда я перепечатал и сложил книгу, то оказалось, что соседская девочка Наташа знает многие из этих рассказов, Таня проверяла их на детях.


Замысел книги о детстве был ей так дорог, что в своей последней больнице она спросила меня: «А если я долго буду лежачей больной, не смогу ни писать, ни рисовать?» Я ответил, что тогда она будет либо диктовать мне свои сказки и рассказы, я их перепечатаю, а Таня поправит, либо просто расскажет мне их, я запишу, она отредактирует, либо подарю ей диктофон, а дальше мы вместе будем работать. «А что бы ты сделал, если бы я пять лет назад не пережила операцию? Погоди, не спорь. Я ведь тоже думала, когда у тебя был инфаркт, осталась ли бы я жить в случае чего. Осталась бы ради Галеньки и твоих работ. Ну, скажи, что бы ты сделал?» – «Я бы издал все, что ты написала, ответил я, и показал бы все, что ты нарисовала». – «Это счастливейший день в моей жизни!» – воскликнула Таня. И рассказала мне эпизод «Опасное приключение» из книги про детство, как они с Наташей и мамой переходили через площадь трех вокзалов, как Таня ухитрилась перебежать на другую сторону чуть ли не под ногами лошадей и автомобильными колесами, а потом на ветру, прижимаясь к теплой, освещенной солнцем стене, свалилась во тьму и, по счастью, попала прямо в руки дяденьке, который принимал туда товар для магазина.
Наутро я принес ей перепечатанный рассказ, а Таня вынула блокнотик, где она уже записала этот рассказ карандашом. «Видишь, у тебя тут подробность, которая выпала в моей записи, – сказала Таня, – надо ее восстановить. Там ты найдешь и карандашные варианты, и машинопись, отберешь лучшее, самое удачное, и рассказ готов…»
Там, то есть в ее мастерской, сразу после Таниной смерти я нашел рукописи, разложенные по папкам и ящикам в идеальном порядке, подобранные одна к другой. И принялся составлять рассказы из лучших вариантов, печатая их один за другим, разложив все на сдвинутых в день поминок столах. Вот составлен первый рассказ «Матроска», читаю его на поминках по случаю девятого дня, а потом нахожу машинопись, всё до единого слова совпало, только название другое, там он назывался «Нечаянно». Работа над этими рассказами спасла меня. А еще на тех же столах раскладывались ее акварели, Танины ученики Сергей Хмылов, ставший архитектором, и Александр Семенов, веселый художник и писатель, автор «Ябеды-Корябеды», оформляли работы для выставки. И мне казалось, что в этих цветах, детских лицах и в интерьерах деревенских изб передо мной встает какой-то особенно родной мне мир, близкий с самого детства в калужских краях. Я попросил Наташу написать про эти ранние работы, и мое ощущение подтвердилось: с листов ватмана на меня глазами цветов и детей глядела калужская земля. Это было уже в студенческие годы:
«Под Тарусой жили долго, – пишет Наташа, – наверное, около месяца, и рисовали лес с золотой, просвечивающей на солнце зеленью, и белые стволы берез, и разноцветные огоньки цветов. В деревнях тоже было много прекрасного: люди, беседующие вечерами, сидя на завалинках своих изб, и комнаты в той избе, и живописный сарай во дворе, а на фоне его четко и жарко освещенная телега. Прибегали ребятишки и мигом включались в наш мир. Кто тоже рисовал, кто позировал, кто продолжал свою игру, включив в нее в качестве дополнительного элемента и таких новых в их жизни действующих лиц, как мы. «Вы кто? Художники?» «Нет, мы еще учимся». Знакомство состоялось, никто никому не мешает, даже наоборот…»
А еще в тех работах – воздух студенческой дружбы, надежд, очарования. Однажды прямо за чертежной доской Наталья Ивановна вдруг сочинила стихи про те поездки на этюды:

Снова вагон покачивает, славно вагон покачивает,
Словно в мечту сворачивает. Снова слагаю слова.
Снова на полустаночке выйти бы вместе с Танечкой,
Чтобы в руках этюдники, а под ногами трава.
Солнце над головою, лес прошумел листвою,
Спрятал небо и солнце, а нас позвал рисовать.
Стройные сосны, как струны между землей и небом,
Легкий балет березок, миг – и пойдут танцевать.
Солнечный луч рисует звезды в зеленом своде,
Тени и нас с Танюшей, а мы рисуем его…

Рядом с ней всегда возникала поэзия. Даже в больнице, где ей удалили опухоль и один из метастазов. В ночь перед этой грозной операцией Таня, устроившись перед подоконником в коридоре, писала смешную сказку про двух поросят – Чушку и Хрюшку. Здесь же она работала над продолжением «Кузьки». Оборвись ее жизнь во время этой операции, не подари ей хирург Владимир Борисович Александров (однофамилец!) еще пять лет жизни, и «Кузька» оборвался бы на картине деревенского заката, которой наслаждались домовенок и его друг Вуколочка:
« – Ой, смотри! – Вуколочка повернул Кузькину голову к небу.
Долго друзья глядели, как в небе сияют и переливаются алые, желтые, золотые лучи. Кузька решил, что заря – это большущая лучина: солнце зажгло ее, чтоб не ложиться спать в темноте. А Вуколочка сказал, что солнце уже засыпает и что заря – это его сны».
Она умела отделяться от той обстановки, в какую ее ставили судьба или болезнь. Для этого нужно было всего-навсего почувствовать себя как бы сторонним наблюдателем рисовать или записывать разговоры. Даже в раковом корпусе перед операцией она, пусть на мгновения, оказывалась в своей сказочной, поэтической, народной стихии. Вот одна из ее записей больничных разговоров. Возможно, именно Таня вызвала собеседницу на такие воспоминания: «Мне двадцать пять лет было. И приснился сон: солнышко спустилось мне на левое плечо и греет, греет. Я говорю: «Что ты, милое?» А оно все тут. Я в избу, и оно со мной. Пришла на работу, на конный двор, девкам рассказываю. Одна девка у нас была старая, и говорит: «Помяни мое слово, хороший это сон, замуж в этом году пойдешь». – «За кого, – говорю, – пойти? За эту лошадь, что ли?» Парни в войну погибли, а кто цел, до пяти лет служили тогда. И ведь правда. Вернулся Вася. Двух месяцев не погуляли, расписались».
 Это был голос хорошо знакомой послевоенной калужской деревни. В нее, как в сказку, уходила она в самые тяжелые часы своей жизни, чтобы вместе с двумя придуманными ею детенышами-домовенышами мечтать, глядя на деревенский закат, всплывающий в ее памяти.
И опять про поездки в Тарусу на практику с курсом или с сестрой на этюды; «Деревни в 50-х годах – были еще оживленными, – вспоминает Наталья Ивановна. – Избы с их живописными очертаниями, естественно вписывающиеся в зеленое окружение… А внутри избы – целый мир, отработанный веками, с печью, большой, белой и сложной, как дом: тут тебе ниши и выступы всех очертаний и размеров (для тепла и просушки), и лежанка площадью с комнату в типовом панельном доме, и самое устье печи с целой теплой комнаткой перед ним. И мыться можно в этой печи, не только готовить. Тепло держит сутками, дров берет не так уж и много. Сколько акварелей с этой печью, и даже небольшая картинка маслом: печь, красивые занавески, красивая, необходимая утварь. Вот на акварелях большая деревенская комната, стены и фотографии на них, цветы на подоконниках маленьких окон. Целый мир запечатлен. Тут и люди, кто жил здесь, и старые, и молодые, и много детей. Ни одного лица с выражением безысходности, нищенства или моральной испорченности и нечистоплотности, достоинство на всех лицах, старых и молодых. Много портретов ребятишек поодиночке и группки друзей, сразу видно, что друзья и кто какой в этой компании. Наверное, многие узнали бы себя или свой дом, если бы увидели эти работы. Вместе с «портретами цветов» все эти портреты живой жизни Тарусы и ближних деревень, лесов, полян и Оки легли в основу дальнейшей работы Татьяны Александровой. Домовенок Кузька как будто из тех деревень, лешонок Лешик – как будто из тех лесов».


Могу подтвердить, что Лешик и вправду из тех лесов, куда Таня ходила с альбомом из поленовской баньки. Добавлю также, что не только Таня рассказывала сказки деревенским детям но и они рассказывали Тане былички как раз про тех самых леших, домовых, русалок. Помню, в семидесятом году, когда аллергия не давала мне дышать Таня спросила: «Ну, пожалуйста, вспомни, где тебе когда-нибудь, может, и в детстве, лучше всего дышалось?» И я вспомнил деревеньку на пути от станции Тихонова Пустынь к монастырю с тем же названием. Мы с отцом и с мамой прямо-таки бежали в 1936 году из тогдашней Западной области, где отца исключили из партии, а по ночам вызывали на допросы в НКВД. Вспомнил деревеньку в лесу, мимо какой мы проходили тогда. Извилистая речка с ракитами, серые избы, крытые золотой соломой. «Как здесь дышится!» – сказал отец… «Едем сейчас же туда!» – сказала Таня, мигом собралась, и вот мы уже шагаем по лесной дороге от станции Тихонова Пустынь. Деревенька оказалась на месте, звали ее – Копытцево, домов было не сорок, а восемь, ракиты стали еще огромней, а дома были под железом, обросли верандами, перекрасились в веселые дачные цвета. Жило в деревне несколько стариков и старушек, а летом наезжала родня с детишками – отдыхать и возделывать огороды. Дыхание, как в сказке, сразу же открылось. Здесь-то Таня и написала последний из ее деревенских интерьеров, отсюда – надписи на спинках кровати. А хозяйкин внук неутомимо рассказывал ей про то, как в здешних лесах неведомые существа «водят» подвыпивших стариков… Прямо-таки «Бежин луг».
Видимо, Таня и вправду была гением. Замыслы ее имели свойства расти и двигаться. И на ранних работах уже как бы лежал отблеск того, что будет создано в зрелости, в пору расцвета. Эти работы словно бы «выламывались» из той действительности, в какой они были созданы, не совпадали с ней. Об одной из таких работ, которая была курсовой работой студентки Татьяны Александровой, вспоминает ее сестра: «Вот небольшая картина – «Сельский детский сад», где запечатлено все наше богатство мир детей с душевными сокровищами каждого ребенка и общей для всех радостью жизни. Тут и мир цветущей под окнами, и вся бедность нашей жизни в те годы: кроватки вплотную друг к другу и раскладушка в проходе. И одна – добрая хорошая но одна – нянечка на всех этих ребятишек… И разумеется, Великий Вождь, Отец всех народов и всех детей на свете – на стенке…» В эти стриженые спящие головки хочется вглядываться без конца, как и в чудесную девчушку в белом одеянии, шествующую, как некий дневной лунатик. Не вышло у Тани идиллической картинки колхозной и детской жизни, а портрет Сталина не только не помог признанию картины, но, наоборот, он как бы навис над этими головками, в которые вбивалось обожание вождя и радостное подчинение везде, во всем ему и любому начальству. Конечно, она владела реалистически-идиллическим стилем того времени, но каждая деталь словно вырывалась из этой картины и требовала себе свободного развития. Тут вся Татьяна Александрова: и портреты детей с передачей индивидуальности каждого, и ее будущие натюрморты (Таня любила писать вместо натюрмортов игрушки, брошенные детьми после игры, это сразу и сказка, и сценка из детской жизни, и, разумеется, настоящий натюрморт или, как его называют англичане, «стилл лайф», то есть «тихая жизнь»), тут и Танин излюбленный зеленый цвет, а вернее свет, тут и заоконный пейзаж, с которого начнутся все ее пейзажи, и букеты цветов на окнах, от которых пойдут все ее микропейзажи и портреты цветов, и приколотая к стене репродукция «Трех богатырей» Васнецова, намек на ее будущий сказочный мир.
Работа в 1950 году над «Сельским детским садом» была для Тани (ей тогда шел 22-й год) очень важным событием. Она уже почти нашла себя. Вот неотправленное письмо однокурсникам Борису Неменскому и Михаилу Стриженову: «О моей линии ты пишешь, о “своем методе обобщения”,– да, это верно, Боря. Она еще не определена до конца, не четкая и ясная совсем, но свой взгляд на жизнь, на изображение жизни – есть. Наивный он, может быть (многие говорят об этом) жаль очень, да ведь я не буду в этом замыкаться. Или не наивный, а идеализированно вижу жизнь (одно и то же). Посмотрим». А на деле – точность взгляда с ощущением идеала. И очень крупные замыслы.
В том же письме – как Таня работала над картиной: «Привыкаю детенышей рисовать. Но так ровно идет сейчас – даже страшно – затишье перед грозой. Ей-богу. Медленно, правда. Еще над образами не начала работать как следует. Интерьер только. Кроватки, стульчики с куклами, стены (даже портрет Сталина!), окно (с пейзажем!). Трудно с образами – мухи ужасно мешают, особенно сейчас, осенью. Человек не лежит спокойно больше пяти минут. 10 человек у меня вышло в картине. Самая большая головка – в пол-ладони. Страшно даже начинать их делать. Написала этюды спящих. Как я не надоела там – не понимаю. Целый день сижу, до закрытия, прошу оставлять кроватку неубранной, двигаю их немного. Ребятки, правда, привыкли, а скоро, наверное, спать без меня не смогут. Смешные они. Как все серьезно делают». Так она осваивалась в мире детства. Не Сталина будет когда-нибудь знать каждый малыш в России, а ее домовенка Кузьку. И вот – уступка требованиям времени: «Жаль, что в «Садике» нет образа руководительницы. Обидятся. Я ее нарочно в конце напишу».
В семидесятых годах ей не дадут иллюстрировать собственного «Кузьку в новой квартире», пусть испытывает себя в книжке-малышке Елены Благининой «Бабушка Забота». И тут вновь возникнут спящие дети со спящими игрушками, в бабушке легко узнается любимая Матрешенька, а среди малышей можно узнать Ванечку Скорикова, Таниного внука, хотя родится он тогда, когда Тани уже два года не будет на свете. Словно и Ванечка – ее давний замысел!  Какая досада, что ей по ее тогдашнему месту в иерархии (даже не член Союза художников!) не дали иллюстрировать «Кузьку». Это сделали графики Чайко и Гран. Их домовята выглядели совсем не деревенскими, а вполне западно-европейскими карлсонами, а детали современного быта вышли слишком натуралистическими. «Пусть у вас будут персонажи 17-ro, а быт 23-го века!» – умоляла художников Таня. Те говорили ей о своем художническом видении, затеяли теоретическую дискуссию, но Таня прекратила ее таким рассказом: «В наш магазин «Диета» пришла покупательница, вызвала директора и дала понюхать только что купленные ею котлеты: «Замените!» Директор сослался на инструкции, ударился в теорию. «Да я же не из принципа, – взмолилась покупательница.– Мне же их есть надо!»
Между тем первых домовых в деревенских избах он изобразила еще в студенческие годы. На одной картинке девочка в старинной одежде обнаруживает под веником возле кадки седого курносого человечка в красном колпаке и лаптях. Именно так начнется и закончится через много лет «Кузька». На другой картине – семья домовых: мама-домовушка в кокошнике под красным платком, отец, дед, трое детей, все облизывают деревянные ложки и слушают, что им не то читает с листа, не то рассказывает по невидимой нам картинке рыжеволосый домовенок, первый набросок Кузьки. Таня еще не знала тогда, что увидеть домового в колпаке – не к добру, все они потом ходили у нее с открытыми головами, и что имя Кузька подобрано точно – в некоторых губерниях домового называли «кузоватка».
После института Таня пять лет работала на студии «Союзмультфильм», делала так называемые задники, то есть писала рисунки-декорации в которых будут действовать рисованные или кукольные герои. Тесно ей было, наверное, в этом прикладном художестве: «задники» становились картинами розового от зари зимнего леса или таинственного майского ночного пруда с лежащим на воде среди цветущих кустов отражением белого месяца. Да и ее замыслы, например те же домовята, были вполне зрелыми и новаторскими, вот был бы мультфильм! И он возник, но уже после того, как «Кузька» был написан. В день Таниных похорон позвонила с телевидения Алла Константиновна Феодориди, уже давно искавшая режиссера. (Она как-то была у нас, хотела подвигнуть меня, известного, а значит, приемлемого для начальства детского автора на работу в «Мульттелефильме», но увидела Таниных домовых на стенах, получила в подарок «Кузьку в новой квартире» и стала искать режиссера для мультфильма, такого, чтобы не сделал из наших домовых пусть прелестных, но иностранцев.) «Можно Татьяну Ивановну? – попросила она. – Мы хотим ее порадовать. Режиссер нашелся, «Кузька» в плане, срочно нужен сценарий».
Я написал сценарий для фильма «Дом для Кузьки», хватило сил даже сочинить веселую песенку. Режиссером была Аида Зябликова, потом она сделала еще четыре серии «Кузьки», книжки ей не хватило, и сценаристке Марине Вишневецкой пришлось выдумывать для Кузьки новые приключения. По этому мультфильму домовенка узнали все дети в стране.
Как, наверное, томило Таню в ее молодости, перед картинами из жизни домовых, отсутствие самой сказки. Вот бы положить обе картины в какой-нибудь волшебный сундук, чтобы он по этим картинкам рассказал сказку. Не тогда ли возник замысел волшебного Кузькиного сундучка?
Какое счастье, что она сама решилась писать сказки по своим рисункам! Как много ей это дало! Длинненькие и кругленькие сошли с цветных листов и стали угрюмиками и веселяшками из ее последней сказки. Угрюмики все делают, руководствуясь только точнейшим расчетом, веселяшки же все придумывают только по вдохновению. А сюжет про то, как искали Алешу, превратился в сказку старой тряпичной куклы Акулины Мирмидонтовны про то, как потерялся в лесу крохотный Федотик, он успел пообщаться и с белкой, и с лисой, и даже с медвежонком и медведицей, пока его сестренки собирали землянику. Хорошо, что кукла им попалась по дороге, а то бы пропал Федотик! Наверное, этот сюжет возник из рассказов няни Матрешеньки про ее деревенское детство; одну из сестренок так и зовут – Мотей.
Но не пропала и повесть про детей-интеллектуалов, которые не хотят брать «одноклеточных» в космос. В 70-х годах Таня решила написать этакий «Бежин луг» у походного костра. Она часто рассказывала про походы по Подмосковью со своими студийцами, а заодно с юными астрономами, юными археологами из Дворца пионеров. В конце жизни она стала сочинять эти рассказы об инопланетянах, ребяческие фантазии о бессмертии, о том, как в будущем станут учить в школе: первоклассники будут в школах с историческим уклоном, как их называла Таня, еще и «первобытниками», пятиклассники кто – мушкетерами, кто опричниками, проходя одну эпоху за другой, причем главным наказанием для озорников и лентяев будет требование учителя: «Пожалуйста, изложи, как казнили и чем наказывали людей в изучаемую нами эпоху!», а 20-й век будет соответствовать переходному возрасту, когда столько изобретено, но при этом чуть не была загублена планета. К этому Таня добавила множество подобных историй, сразу и смешных и трогательных, озорных и строгих, торжественных. Вот рассказ про то, как один народ (весь целиком!) поплыл в гости к другому народу, чтобы вместе отпраздновать наступление всеобщего мира, ибо война – это, в сущности, дико извращенный насилием и смертью «поход» огромных масс одного народа «в гости» к другому народу, так уж пусть будут лучше званые и желанные гости, чем незваные и ненавистные!
Все это должно было собраться в «Таинственной тетради», куда старшеклассник записывал свои фантазии; он потерял ее на троллейбусной остановке, и вот тетрадь изучает мальчишка помоложе. Правда, сводить эти рассказы и толки в ту тетрадь пришлось уже мне одному. До сих пор не всегда различаю, что Таня записывала для себя, а что намеревалась вложить в уста сидящих у костра мальчишек с постиндустриального «Бежина луга».
Даже «Кузька», с его домовятами, лешиками, русалочками, кикиморами, двумя домами Бабы-Яги, не был полным и окончательным завершением Таниного замысла. Идея была еще крупнее. Вот что, к примеру, должно было быть сказано на Танином «Бежином лугу»:
«– Мне обидно, что они – не настоящие, никогда-никогда не увидим, не встретим, что их нету домовых, русалок, леших, ведьм, ну, всех в общем… Лет десять ждала-ждала эльфов (бабушкина сказка, что они за окном мелькают), а они не пришли.
– Понимаешь, если они уйдут из жизни, совсем обидно будет. И неправда, большущая неправда. Помнишь у Петрарки: при разговоре пар изо рта – это еще не всегда живые. А литературные герои живее, чем некоторые живые люди. Тепла и толку от них больше.
А вдруг когда-нибудь люди научатся создавать (сейчас – голография) по своему образу и подобию не только богов и детей, но и (зачеркнуто: небольших роботов)? Это же символы отношений человеческих – к природе, к людям, добро и зло – это ясно… (Зачеркнуто: Одиссей, Буратино, Татьяна…) Не нам отказывать им в праве на жизнь».
В этой записи Таня упомянула историю, рассказанную Львом Токмаковым, когда он вернулся из Польши. Обсуждали шахтера, художника-примитивиста. Тот слушал выступления и наслаждался. Потом взял заключительное слово: «Хорошо говорили паны. Спасибо всем. Но вот с вами, пан искусствовед, я решительно не согласен. Вы говорите, что гномов не существует? А вот эти маленькие, бородатые, в красных колпачках, это кто, по-вашему?» Вот тут бы и войти живому гному, как об этом мечтала Таня!
И еще один замысел. То, как еще в девичестве она задумала себя взрослую. «Какой я человек? – записала она в двадцать лет. Оказывается, я сама совершенно не знаю… Не хватает мне мудрости жизни, но данные сильного, большого человека – есть: и я постараюсь быть им, быть достойной себя… Я – это я, жизнь у меня одна, одна жизнь! И жить так, как я хочу (в главном, конечно). Стать таким человеком, каким хочу». И еще: «Жизнь – одна, и страшно, если она пройдет без следа для людей, прожить и уйти – слишком дорога жизнь для этого. Ведь больше никогда я не буду на земле, не увижу, что сделали и как живут люди». Она стала таким человеком, каким хотела стать. И ни один из ее замыслов не мог бы не только осуществиться, но и возникнуть, если бы у нее не было в юности этого замысла – стать такой, какой хочется.
4. Ее духовный расцвет пришелся на так называемую эпоху застоя. «А зачем я здесь?» – наверное, не раз думала она не только на методических совещаниях. Но раз уж я пишу ее портрет, то надо помнить, что она почти никогда не жаловалась. Лишь однажды донеслось до меня, как уже после операции продолжает мучить и томить ее страшная болезнь. «Можно мне не жить?» – задумчиво спросила она. И очень внимательно выслушала все аргументы против. Конечно, все ею написанное могло участвовать в жизни при ней, конечно, ее и при жизни могли бы признать, понять и оценить. И какое это было бы счастье не только и даже не столько для нее! О том, что этому помешало, скажу коротко и сухо.
Время было казенным, абсурдным и пошлым, хотя мы бы этого не ощутили, не будь рядом стольких людей внутренне свободных, с ясным умом и чистой душой. И все же… «Берестов тащит свою жену в литературу», – сколько зла принесли ей эти пошлые толки. «Он ушел от семьи к этой женщине, а вы ее печатаете?» – гневно произнесла некая дама, которая теперь (раньше это делали Горький, Чуковский, Маршак, Житков) «курировала» детскую литературу, встретив на обложке «Кати в Игрушечном городе» наши фамилии. Дело тут не в пуританстве дамы. Мне кажется, я ее видел, когда выступал со стихами на вечере в Доме литераторов перед издателями и их «кураторами» из Комитета по печати. Властная пожилая дама металлическим голосом твердила кому-то: «Кто посмел пригласить сюда Берестова?» Моя репутация была испорчена подписью под письмом в защиту Синявского и Даниэля. Ну, а какая может быть жена у такого человека?
А еще – иду по льду из Поленова в Тарусу, в читальню, получив письмо от критика Веры Смирновой про нашу «Катю»: мол, книга слишком похожа на повесть старой писательницы Э. Эмден. И моя телеграмма из Тарусы, что сходства нет никакого. Вера Васильевна предупредила, что ей поручили разгромить книжку, и как бы спрашивала нашего разрешения на это. После той телеграммы она не пришла делать доклад в Дом детской книги.
Не буду писать о гонениях и гонителях, мучениях и мучителях. Таков был стиль эпохи. Вот Танина запись про безымянных бюрократов шестидесятых годов: «Командировка. Скучные деятели подписывали бумаги… Кивают друг другу и поддакивают. Мы им деликатно объясняем, будто сами не очень понимаем». Нужно было прибедняться, придуриваться, выдавать большое за малое, новое, необычное за привычное, общепринятое, давно одобренное кем-то «сверху». И не только в учреждениях, а порой даже в семье, в дружеских компаниях. А то пойдут всякие слухи, толки, а за ними и начальственные, как тогда выражались, «оргвыводы».
– С тобой, – говорил я Тане, – все происходит: как в чеховском рассказе «Детвора». Малыши играют в лото, ставят по копейке. А у гимназиста – рубль. Но в игру его не берут: «Нет, нам нужна копеечка!» Ее заставляли чувствовать себя нежеланной гостьей, жалкой просительницей, а она была по всему своему складу – хозяйкой.
Во время Московской Олимпиады в 1980 году Таня меня удивила. Я-то думал, что она будет заглядываться на спортсменов, на экзотических туристов, а она глядела на москвичей, которые остались почти одни в закрытом на дни Олимпиады городе, все ей казалось, что вон ту старуху она помнит молодой, а этого импозантного мужчину когда-то за детскую ручонку переводила через улицу. Ах, как жаль, что почти не осталось ее цветных рисунков с чашей Лужников, сотнями лиц-песчинок, моментами состязаний! Турист-иностранец глядел Тане через плечо. Я перевел с английского его слова: «Я – греческий инженер. Мне очень нравятся ваши рисунки». И Таня подарила их ему, все до одного, добавив, уже не для перевода: «Во-первых, олимпиады придуманы греками, а во-вторых, я – москвичка, я – здесь хозяйка, пусть думает: вот как видит мир первая попавшаяся русская женщина».
И я вспомнил Всемирный фестиваль молодежи в Москве в 1957 году, наше братание со всем миром. И всюду фигура русской красавицы в кокошнике и сарафане, в руках – на расшитом рушнике хлеб-соль, в виде арки слова «Добро пожаловать!» Вдохновение свое оформители черпали с почтовой открытки, которую Таня вместе с Наташей придумала и нарисовала к фестивалю. Где только и в дни фестиваля и потом не появлялась эта композиция, увеличенная до гигантских размеров, подслащенная, приукрашенная! Разумеется, никакого авторского права, ни копейки за идею. Натурщицы не было, Таня писала хозяйку фестиваля с самой себя. И что удивительно! Запомнил открытку, а через год в калужском селе Воткино увидел Таню в настоящем, из бабкиного сундука, народном костюме, в повойнике, «с давками и пуклями», в поневе, рубахе и занавеске. Наряд, по мнению всего села, так пришелся ей к лицу, что на Тане и остался (плата была символическая), лишь валенки с галошами пришлось вернуть. А потом в этом костюме она позировала самой себе перед зеркалом для портрета Купавы, сказочного персонажа из «Снегурочки» Островского… 


Постепенно, эскиз за эскизом, она превратила свое лицо в юный лик совсем другой женщины, щедро использовав для узоров, украшения и фона чудом попавшие к ней листочки золотой фольги. Была и серебряная фольга для Снегурочки, никак не могла найти для ее портрета натуру, а сама не чувствовала себя Снегурочкой, гостьей в этом мире, а не хозяйкой. Есть только один набросок…
После Таниной операции, каждый день дрожа за ее жизнь, я стал записывать за ней, не нарочно, а среди других записей, ибо ее дела, ее слова, ее здоровье стали главным содержанием моей жизни. Вот некоторые из моих, а заодно из ее собственных записей:
«15. 11. 79 г. Ездим с Таней по аптекам. Чувствует себя крепче. Вторую половину дня провели в читальне ЦДЛ, читали Шейна, дивный мир народной песни. Вечером Таня рассказывала Галке и зятю Андрею, как ей на занавеске и в окне больничного бокса после операции виделся тот мир, лица людей, большей частью незнакомых, которые как бы собрались и остановились на мгновение, чтобы показаться ей и увидеть ее. Среди них было молодое (лет 27) лицо ее няни Матрешеньки, живописное, красочное, а в небе, в рисунке ветвей – графичное лицо моего папы. Матрешенька была сплошная доброта. Папа был строже, как бы суше, но он тоже добр и не хочет, чтобы Таня очутилась в том мире. Он заботился обо мне, пусть Таня останется со мной. Он хотел осуществить что-то свое через меня, чтобы это узнали… Тот мир какой-то, как Таня говорит, разжиженный. Если у нас тесно, то там они как песчинки в пустоте. «Завязать бантик – даже таких радостей они лишены. Но там какие-то свои законы, неведомые нам. Оба мира как-то связаны. И от того, что мы делаем, зависит какое-то их будущее счастье». Потом читала очень смешные записи больничных разговоров.
2. IV. 79. Танюша устала: «Нельзя вешать на один гвоздь шубу и полотенце».
22. V. 79. Знакомая дама укладывает дочку спать «по Споку»: поплачет, мол, и перестанет, а назавтра и не заплачет. Таня: – А как же колыбельные? Как же сказки? При таком способе не было бы у Пушкина его мамушки…
9. VII. 79. Прилегла на траву в лесу: «Хочу полежать и поглядеть в небо, чтобы вспомнить это зимой».
Таня радовалась: «Земляники, как солнышко, черничинки, как синие ночные фонарики, и ничего не надо ни готовить, ни даже мыть, сиди и ешь». Она и в лесу осталась доброй хозяйкой, все меня угощала. Потом пошел лес с папоротником, потом канавы, залитый черной болотной водой. «Тут, – сказала Таня,– у комаров и ясли, и детсады, и школы, и университеты». Дивный мягкий мох, тонкие рябинки в подлеске. Голоса птенцов как позывные. Окрепшие, уверенные, это и «Мама, я здесь!», и «Хочется есть!», и просто «Я есть, я живу!»
12. VIII. 79. С Таней – в Селятино… Таня устала, думает о конце, напуган, утешаю ее… Детская игровая площадка в древнерусском стиле, 30 витязей, выходящих из лужи. Милые дети. Таня: «Город с биографиями, но без истории».
13. VIII. 79. Ожидание на жарком полустанке. Туча. Таня любуется фигурками людей вдали, воробьем, вскочившим с рельсов на платформу, трясогузками. Слева ей чудится немецкий пейзаж, справа – японский. Облака закрыли солнце, благодать, мы счастливы.
 Дачный лес, полный отдыхающим народом. Таня: «Смесь Брейгеля с Левитаном».
9. ХII. 79. Таня эти дни обижалась на меня за желание куда-нибудь уехать, чтобы работать, и мы, к моему ужасу, не ладили. Вышли гулять, удивились, что так было. Таня: «Боги, если они сочувствуют людям, видя, что самые близкие не ладят, думают, наверное, что людям нужна война, и не препятствуют ей». Пошли по освещенному солнцем снежному полю. Лесок с птицами на верхушках деревьев. Таня: «Солнце низкое и лес сам себя затенил, хоть он и прозрачный», и указала на тень леса на стене пятиэтажки. Оглянулась: «Дымы над ТЭЦ и все прочие таковы, что, глядя в сторону города, чувствуешь себя Наполеоном, наблюдающим пожар Москвы».
Из Таниных записей:
«Человечество сейчас как дети. За ними глаз да глаз. Прятать острые предметы.
Человечество – единый самообучающийся механизм, то есть организм. Иначе почему все так любят поучать друг друга?
Наш век – революционный. Каждый совершает или хочет совершить какую-нибудь революцию, всякую, любую по качеству и количеству, что в ком заложено. Кто Революцию всемирную, кто революцию собственного живота (не кушать то-то и то-то). И все верят – такое время революционное, наш век. И НТР как слагаемое, и всякие прочие революции. Даже стали говорить – революция в области такой, сякой, революция того или сего… И достается лучшим, достается болей, тяжести, смерти. От дела достается, от свершений, и – от злобы, и зависти, и темноты.
Революция Духа? Потихоньку, может, и произойдет. Наверное, в этом и суть. Революция без крови (в самом крайнем случае – кровавые мозоли, и то у желающих, и то считается плохо: плохо продумано, плохо придумано). Вот это будет Революция!
А может, уже происходит? Что произошла – едва ли. Кровь льется по всей планете, то там, то там. Дураков, что ли, много рождается. Или всепланетная дурость всех веков держит этот уровень. Скорее всего так. Если человек в чем-то дурак, то займется делом, в котором он – умный…
Мимо окна бежит человек в тренировочном и кедах. А все-таки здорово, что люди уже одеваются хотя бы удобно и как хотят. Хорошая мода – свобода. Пусть хоть в «малых формах» пока. Через еду и всякий быт.
Такой наш век – революционный. А тихая-тихая революция, может, она уже и идет (в смысле – происходит). И мы не очень слышим, потому что тихая.
И снова – мой дневник:
«11. Х. 81. Вспомнил, как Пушкин загадывал загадки: «Вот загадка моя, хитрый Эдип, разреши». Сфинкс убивал тех, кто не мог угадать, «кто утром на четырех, днем на двух, вечером на трех ногах». А это означало «человек» или проще «я сам», в детстве на четвереньках, в старости – с палочкой. Таня ахнула: «Кто не понимал, что речь идет о нем самом, того убивали. Вот и человечество должно понять, что ответ на мировую загадку – оно само! И убийство прекратится навсегда…»
13. Х. 81. Фольклорный концерт в ЦДЛ. Мы боялись, что не будет билетов, что писатели кинутся на концерт, особенно почвенники, которые с недоумением будут смотреть на меня: он-то, городской, что здесь делает? Из писателей пришли лишь Вебер и я. Многих уговаривал, кто по другим делам заглянул в ЦДЛ, но все куда-то спешили, в том числе и главные «народолюбцы»… Мы с Таней сидели в первом ряду и были просто счастливы. Таня время от времени рисовала цветными фломастерами. На сцене сидела красивая женщина, одетая как школьница, в коричневом платье с белым воротником, глаза ее со сцены посверкивали, она улыбалась, а со стариками и старушками, ее певцами и плясунами, обращалась по-матерински, как с малыми ребятами. Объясняла особенности пения и танцев, называла фольклористов, которые рекомендовали ансамбль. От всего концерта поразительное ощущение доброты и веселости. Таню заметили и, уплясывая со сцены, именно ей улыбались и махали руками.
Ой, по травке, по муравке гулять – не нагуляться.
Ой, кого люблю, кого люблю,– глядеть не наглядеться.
15.1II.82. Таня по пути с моря вспомнила, как во время войны в Ярославле водила в детсад маленького эвакуированного мальчика и рассказывала ему про очень маленьких людей с короткими именами (2-3 буквы, у царя – целых 5 букв) и про их удивительную жизнь. Об этом напомнила ей мышь, перебежавшая через улицу.
21. V. 82. Мы с Таней в Малеевке. Впервые через болотце, каким стала дорога, пошли на тот выгон среди берез, где много бывали в прошлом году, цвели баранчики – Дюреровы первоцветы. Цвели хвощи. Таня их рисовала. Они напомнили ей негритянок в юбочках из пальмовых листьев.
Вечером у другого оврага – запахи и белые видения черемух, в глубине – два соловья. Красноватая и розовая пашня на закате. Красный свет заката сквозь деревья. Таня все тревожилась, что соловей испугается нас и перестанет петь. Я ответил: «Соловей никого не боится, когда поет». Потом он помолчал. Таня испугалась, не съела ли соловья наша знакомая сойка. Я утешил: «Все боятся соловья, когда он поет». Может, это и так…
Вечером в комнате у Веры Николаевны Марковой. Она вспоминала, как в деревне рассказала французскую сказку про голубую птицу, а потом услышала за стеной: хозяйка пересказывает ее уже как глубоко русскую, и почувствовала себя кем-то вроде странствующего купца, которые в старину перемешивали сказочные сюжеты… Она помнит младенческие грезы. Все до одной розовые, счастливые. А потом они сменились тревожными и кошмарными, младенчество кончилось, началось просто детство. Считает, что все дети видят в темноте свои грезы и поэтому боятся ее. Но много и красивых грез. Не многие помнят об этом. Как вообще мы мало знаем человека, самих себя!
Когда слушали ее, возникло чувство, что смерть для человека необязательна, ее что-то «прививает» нам лет в пять, вкладывает в нас эту программу.
Природа – сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.

Таня сказала, что природа загадывает человеку загадку про него самого, а он ищет отгадку в природе, где угодно, но не в себе, и за это каждого карают смертью. Отгадает, как Эдип, и смерть упадет со скалы.
Стихи Веры Николаевны про Таню: 
В ее глазах прелестная открытость
С которою ребенок видит мир,
Не эта стекленеющая сытость
Людей, давно объевшихся людьми,
Не знающих, как велика потеря –
Все увидать невидящим зрачком.
Как хорошо впервые встретить зверя,
Впервые познакомиться с цветком.

Из Таниных записей:
«Этой ночью приснились сны, много снов.
Первый возникает ясно, ясно так: «У вас в пространстве – север, юг, запад, восток, юго-запад… Иначе вы заплутаетесь, заплутаетесь. У нас для ориентира, как компас, – добро и зло. Вернее, по-вашему – доброта, не просто добро, доброта и зло».
Чтоб не забыть – дали кусочек (пространства?) – чего-то другого зажала в правом кулаке – что-то вроде мягкого пергамента (оторвали кусок кожи) – сжимала его все другие сны – всякие-всякие, про Валюшу, Галеньку, Андрея, И. Грекову (как будто она позвонила, и мы разговаривали с ней про Малеевку) – распахнулось окно, и Валюша закрывал его – через все это сжимала в руке кусок из того сна, чтоб не забыть его.
29. XI. 82. Как-то грустно писать дневники. Наверное, потому, что о проходящих днях. Даже смысл живописи понятен. Такой же прекрасный серый день, как сейчас, голые деревья. Но деревья качают ветками, птицы залетают на балкон. Очень уж прекраснейша жизнь. Просто чудо. Жаль, что проходит. Но ежели бы так все осталось в неподвижности навечно,– не то к вечеру все бы со скуки померли. Да и никакого вечера быть бы и не могло. А вот ежели движение вечно – и для нас, для людей, тоже – ей-богу, больше радости было бы. Уж очень все здорово!
Сегодня Матрешенька приснилась. Тихая, милая, добрая как всегда. Спали с ней в разных комнатах. Я говорю ей, что боюсь проснуться – страшный сон, что ее нет. А вот есть, и все хорошо, и никак не наслушаешься ее милого голоса. Так и стояли обнявшись.
Наверное, надо записывать замыслы. Даже самые яркие, определенные. Потом загораживаются. Как тот сон о добре и зле. Держать в руке этот исписанный кусок пергамента (из вечности, что ли? Слово ВЕЧНОСТЬ так прекрасно, что даже кажется суровым. Ну, это с детства, наверное. «Вечно ты возишься, копаешься, шнурок в ботинок засовываешь… Ждать тебя вечность, что ли?») Почти приснилась притча о добре и зле (дома, в Москве) и еще – последние строчки несколько раз повторила, чтобы запомнить (приблизительно) – ПУСТЬ ОКЕАН ВРЕМЕНИ СВОИМИ ЧИСТЫМИ ВОДАМИ ОМЫВАЕТ ЭТУ БЕДНУЮ ПЛАНЕТУ».
Одна из последних записей про Таню: «Люди забывают плохое, они незлопамятны. И если они не забыли язык, идущий из самой глубины времен, значит, это очень хорошая вещь», – сказала Таня.
Один из последних разговоров:
– «Мороз и солнце… Пора, красавица, проснись…» Бедный Пушкин! Не было такой женщины. Это его мечта.
 (Потом проверил. Еще в лицейских стихах-мечта: «Я жду красавицу драгую. Готовы сани».)
Последнее великое увлечение работы Ефима Честнякова, который так ей близок и как художник, и как сказочник.
Последний выход в город – на выставку Честнякова.
Последняя написанная сказка – про Разиню и Растяпу: «Нужна общенациональная, с детства, прививка против разгильдяйства».
Последний замысел в изобразительном искусстве. Купила для этого картон и темперу. Внутри, как на иконе, кто-нибудь из героев ее любимых детских книг, ее святыня, а вокруг, в квадратных «клеймах», – самые дорогие эпизоды из этих книг. Первой, судя по наброску, была Марийка из книги «Марийкино детство».
Последняя радость Статья в декабрьском номере «Детской литературы» (успела получить, умерла она 22 декабря), Лола Звонарева, «Пишущий художник». Все и про все сказано, и про «Кузьку», и про «Лялю Голубую и Лялю Розовую», и про «Катю в Игрушечном городе», и про «игрушечную школу», и про «портреты цветов», и спящий Кузька воспроизведен. (Про то, что существуют, написаны «Друзья зимние, друзья летние» и «Таинственная тетрадь», не только Лола, но и мы с Галкой и Наташей не знали.) Когда я читал то место в статье, где говорится, что образцом для Тани была Елена Дмитриевна Поленова, Таня с трудом произнесла: «Как… это… справедливо…» Думаю, «это» относилось вообще к весточке из будущего ее произведений, которую успела-таки получить она сама.
Последние слова в ответ на: «Тебе очень плохо?» – «А почему… ты… так… думаешь?»


Источник http://berestov.org

Читайте также 
Всего просмотров этой публикации:

4 комментария

  1. Татьяна Александрова и Валентин Берестов - любимые писатели детства.

    ОтветитьУдалить
    Ответы
    1. Да, Ирина, Татьяна Александрова и Валентин Берестов - любимые писатели нескольких поколений детей

      Удалить
  2. Здравствуйте, Ирина! Спасибо за Ваш пост, прямо ностальгические воспоминания детства! Берестова сейчас дети почему-то не читают... Может быть, мы мало о нём рассказываем? Да и книжки у на уже старые.

    ОтветитьУдалить
    Ответы
    1. Здравствуйте, Людмила Федоровна! Разделяю Ваше недоумение по поводу нечтения детьми Берестова. Может и правда, мы мало рассказываем о нем и мало предлагаем его книги? И с новыми книгами, к огромному сожалению, в библиотеках беда! А может, молодые родители не знают такого поэта? Мы в блоге рассказывали про жизнь и творчество Валентина Берестова http://vokrugknig.blogspot.com/2013/04/blog-post.html#more, и многие узнали, что автор знакомых с детства строк В.Д.Берестов.
      По-моему, В.Берестов - поэт на все времена. «Если бы меня спросили, кто — человек столетия, я бы сказала: Валентин Берестов. Потому что именно таких людей двадцатому веку не хватало больше всего». К этому высказыванию Новеллы Матвеевой могли бы присоединиться многие.

      Удалить

Яндекс.Метрика
Наверх
  « »